Что за глупый вопрос! Разве ж на него ответишь? Разные мысли заполняют голову. Стоит только впустить одну, как другие непрошеным роем, перебивая друг друга, опутывают разум всякой такой всячиной, что просто диву даёшься! Стоишь интеллектуальным столбом, помешивая ложечкой бурлящую похлебку из хронометра, явно не от мира сего, вот-вот мировое открытие созреет, не беспокойте гения, пусть додумает свою бесценную мысль, всё равно тикалки теперь будут показывать только одно время… А на самом деле… Уффф! Мадлен, чертовка, до чего ж хороша, что вытворяет, такая проказница, никаких запретов, ей по фигу, что я знаменитость, крутит мною, как своей ручной болонкой. А ведь отношениям нужно уважение. Или нет?

…Живем мы, живем, хлеб жуём, и вдруг нежданно-негаданно с нами случается загадочное нечто, что обязательно потом аукнется и изменит течение досель сложившейся жизни. Будто кто-то походя зацепил тебя невидимым крючком и приколол к человеку, до которого раньше тебе и дела-то не было. Пришпиленный чужак вообще не в курсе. Он долго, не ведая того, прорастает в тебе, как инородное тело, как горошина в носу ребенка, им самим туда ради любопытства засунутая. Ты тоже поначалу не подозреваешь подвоха, ведь человек тот не то что симпатии – интереса особого в тебе не возбуждает.

Но горошина существует, она всё больше разбухает, вот уже мешает дышать, и вдруг до тебя доходит, что со всем этим надо что-то делать.

 Но у младенца чудеса случаются, он может в один счастливый миг чихнуть со всей мочи так, что вырвет с корнем ту зловредную штуковину и расчистит сопелку для чего-нибудь более подходящего. Хотя, надо признать, чудо с участием младенцев – особстатья, ведь неслучайно именно они вхожи в Царствие Небесное…

 Взрослым начхать на ситуацию почти никогда не получается, особенно сознательным и гуманным женщинам. А потому им приходится довольно долго (порой всю жизнь!) служить питательной средой для паразита, перекрывающего кислород и уродующего внешность, поддерживая своими соками чужеродное, в сущности, тело.

…Будучи девой темной (а может и наоборот, как посмотреть), но уж точно – не слишком опытной и образованной, Надежда на одном из занятий по рисунку, которое вел художник Тихий, вдруг разволновалась до чрезвычайности. Тогда, помнится, речь зашла о рублевской «Троице» (а, да! – в их единственном кинотеатре «Темп» крутили в то время самым поздним и единственным сеансом фильм «Андрей Рублев». Мишка Петров из их группы сходил и ни фига не понял. Пришел и поделился. Вот с этого зацепилось и понеслось…). Всегда спокойный и даже меланхоличный Евгений Алексеевич вдруг возбудился так, что размахался руками и припустил по классу, снося ученические мольберты своими нервными ногами.

Вначале он что-то горячо толковал о фильмах Тарковского и о каком-то Сеятеле, потом перешел к русской иконе и поразил Надежду даже не словами своими (тут-то всё было ясно, что ничего неясно), – а случившимся преображеньем.

Тыча в репродукцию «Троицы» длинным, будто обглоданным пальцем, Тихий вдруг принялся вещать Бог знает что! Его ученики отродясь не слыхивали ни о какой такой обратной перспективе, ни о разноцентренности письма, а тем более – надмирности изображаемых святых.

– Смотрите сюда! – зычным голосом призывал их всегда сдержанный учитель. – Изображение строится так, как если бы Мастер, великий Андрей Рублев – хотя бы в кино сходите! – смотрел на разные части иконы, меняя свое место. Видите? Вот здесь, к примеру, и здесь. На иконе Рублева изображены такие части и поверхности, которые просто не могут быть видны сразу. И это не промах иконописца! Это его гениальное открытие. И не только его, а вообще – принцип русской иконописи.

Класс ошалел. Молчали, переглядываясь. Неожиданно возникшая тема так видоизменила учителя, что Надежда будто заново рассмотрела Тихого, прежде не слишком ей интересного.

А Тихий, похоже, говорил уже сам с собой:

– Сделано это неслучайно. Такое изображение формирует представление о мире не как о равномерном бесструктурном пространстве, в котором все тяготеет к одному центру, а о множественности сгустков бытия, существующих по своим законам и вступающих во взаимодействие друг с другом не в качестве пассивного, безразличного материала, но в виде элементов, имеющих внутреннюю упорядоченность и явленную данность.

Это был уже перебор. Слегка ошалевшие подростки, очнувшись, принялись резвиться, в голос передразнивая пламенную речь Тихого про внутреннюю упорядоченность и явленную данность.

Евгений Алексеевич всегда был не силен в объяснении, ему проще было показать, как это делается, да и дисциплина не была его коньком. Поняв, что только что в его исполнении прозвучал глас вопиющего в пустыне, Тихий вспыхнул и резко оборвал тему. С неподражаемой миной велел народу (так он их называл) доставать свои альбомы и приступать к срисовыванию очередной побитой вазы.

Больше он к этой теме не возвращался, а на примирительное предложение старосты Надежды сходить всем вместе в церковь и там под его руководством как следует рассмотреть все эти перспективы и центры резко ответил, что церковь – не музей и кучей туда не ходят, а если идут, то по одному и совсем по другому поводу.

Надежда почувствовала себя маленькой и глупенькой. Но урок не забыла. На следующий день отправилась в библиотеку и попросила подобрать ей литературу по русской иконе. Ей принесли два альбома – один «По залам Третьяковки», другой «Шедевры мирового искусства». И в том, и в другом содержалось краткое описание выставлявшихся в музеях икон. Ничего такого, о чем говорил Тихий, там не было.

 адежда долго еще вспоминала слова Евгения Алексеевича:

– Как он сказал? Истонченная телесность? Ба! Да это же и к нему самому относится! Ведь тоньше некуда. Причем не в аппетите дело, это тоже, видимо, какой-то принцип, о нем он тоже что-то тогда говорил… Как это он выразился?

 И Надежда, обладая завидной памятью, воспроизвела почти точно: «Отрицание того самого биологизма, который возводит насыщение плоти в высшую и безусловную заповедь».

– Вона как! То есть, получается, – сообразила девушка, – отрицание меня, моих родителей, вообще всех моих земляков, которые и не думают истончаться. Наоборот.

Надежда по-бабьи покачала головой:

– Боже, как же трудно бедненькому живется! Такой худой и такой умный! Нет, долго он у нас в Городке не протянет, его тут схавают. Мы и схаваем. А ведь он не малохольный, он просто другой. Посмотреть бы на его картины, наверное, хорошие пишет. И глаза у него были хорошие, чистые, беззащитные, когда он про иконы рассказывал. И ничего он не дистрофик, он… истонченный! И вообще говорил с нами как с хомо сапиенсами, а многие из нас даже и в церкви-то ни разу не были. Атеисты, комсомольцы, пэтэушники. Нашел перед кем распыляться! Да и не в церкви дело. Где он – и где мы… все.

Надежда еще долго думала над словами учителя, потом решилась, собралась и сходила в старенькую Воскресенскую церковь, которая примыкала к городскому кладбищу. В самой церкви в это зимнее утро было темновато и пустовато, несколько бабушек в черных платочках, опустив головы, слушали тихое бормотание священника, тоненько подпевая и послушно крестясь. Там, освещаемая слабым мерцанием свечей, принялась Надежда вглядываться в иконы, пытаясь найти в них то, о чем говорил им Тихий. Но это оказалось трудно. Промучившись и ничего такого не обнаружив, решила, что, видимо, не в иконах дело, а в самом Евгении Алексеевиче, у которого особенным образом устроена голова. Наверное, он не столько видел что-то, сколько сочинял и придумывал. Художник, одним словом! Ведь не могли же все эти премудрости, о которых он на уроке распинался, действительно располагаться на этих старых досках, расписанных малограмотными иконниками!

Через некоторое время настырная Надя попросила у учителя дополнительной консультации. Тихий в консультации отказал, сказав, что ему надо срочно уехать из Городка, а там видно будет. И отбыл на целый месяц в областной центр. Вроде бы на выставку картин своих родителей. Ничего себе! Все художники – и отец, и мать, и сын.

Говорили, что Тихий не сошелся с ними во взглядах, разругался, потому, собственно, и приехал в их Городок. Вроде бы здесь он много пишет. Правда, никто его картин не видел. Хозяйка, у которой он снимал комнату, тоже немногословная Матрена Михайловна, которая однажды пришла навестить захворавшую подругу, Надину маму, обмолвилась, что Тихий будто бы собирается доказать, что он больше, чем сынок известных родителей. Его слова. Вот и убивается над своими вонючими тряпками, он их холстами называет. Да как ни назови, а вредно это – дышать такой гадостью, не спать, плохо питаться. Жениться ему надо. Да кто ж за такого бирюка пойдет! Он и ухаживать не умеет, да и денег ему в училище крохи платят, только чтоб ноги не протянул. А от родительских переводов он отказывается. Назад отправляет. Сама видела.

…Конечно, в маленьком Городке Надежда с Тихим сталкивалась, но почему-то нечасто, при этом ей всегда казалось, что учитель не узнает ее.

 Не больно-то и хотелось! Никаких романтических чувств к этому старому чудаку (старше ее на десять лет! А страшный-то какой!) она не испытывала. К тому же вскоре подоспела и личная жизнь – Надежда стала встречаться с заводским мастером Виктором Афанасьевым, что окончательно вынесло Тихого за скобки ее жизни.

Виктор только что вернулся из армии, весь был прост, как правда, и выглядел соответственно. Голова круглая, волосы коротко подстриженные, сам весь крепкий, накачанный, как деревянный шар, только что вылетевший из недр токарного станка. На заводе Виктор сразу оказался на хорошем счету, он, конечно, звезд с неба не хватал, зато был исполнительным и старательным. То, что надо.

Наде он поначалу понравился, но как-то быстро надоел. Говорить с ним, в общем-то, было не о чем. Когда он по пятому кругу пересказал ей все подробности своей славной службы в стройбате на кирпичном заводе в соседней области, темы были исчерпаны. Тогда он принялся звать Надежду замуж, видимо, чтобы тем этих стало больше.

Между тем в Городке, как и по всей стране, с невестами был перебор, а с женихами – наоборот. Это искривляло не только демографию, но и сознание брачующихся. Мужик был вечным подарком судьбы, а девица чуть за двадцать считалась чуть ли не перестарком, за что ее регулярно терроризировали в семье и на производстве, намекая на жуткую участь старой девы. У скольких девиц тогда нервы не выдержали, и они испортили себе жизнь, сиганув за первого встречного, лишь бы избежать позорного клейма. Будто тавро разведенки или штамп матери-одиночки, которые раздавались той же щедрой рукой неравнодушной общественности, были лучше.

Вот и Надина мать советовала дочке не упускать Виктора. Принцев-то на всех не напасешься. А он парень простой, работящий. Вон отец твой, пришел с войны весь израненный, контуженный, места живого не было, а как расписались в сорок шестом, так и стал потихоньку выправляться. Всё от женщины зависит.

Надежда подумала и решила: замуж – так замуж. Но тут неожиданно умерла мама. Заболела по весне обычным гриппом, однако что-то пошло-поехало не так… Осложнение, воспаление легких – и за месяц всё было кончено. Папа был безутешен, совсем раскис. Надя попросила жениха подождать со свадьбой. Виктор вяло согласился. Вскоре их отношения, и так не слишком пылкие, совсем сдулись. Потом до нее дошли слухи, что видели его несколько раз с упаковщицей Любой Ивановой.

Надю это почти не задело. На первом месте у нее сейчас были домашние горести, к тому же втайне от всех она стала готовиться к экзаменам в Строгановку. Решила рискнуть.

Но накануне экзаменов, совпавших с маминой годовщиной, прямо во сне умер папа. Он вообще за этот год без мамы сильно сдал. Расстраивался очень.

После того как Надежда совсем осиротела, она растерялась и Строгановку отодвинула. Надо было не просто учиться, а учиться жить одной. Это было трудно. Она привыкла жить в любви и заботе. Умела брать и любила отдавать.

Чтобы как-то преодолеть горе, Надя на деньги, перешедшие ей по наследству, затеяла ремонт, потом поменяла старую мебель. Ударившись в работу, она вышла в передовики производства и вскоре стала заместителем начальника цеха…

Прошло больше года, но боль всё равно не проходила. Экс-ухажёр Виктор женился на своей упаковщице и блестел теперь по всему цеху довольной бульонной физиономией, которая стала еще глаже и круглей, рождая у Нади одну и ту же мысль: что Бог ни делает – всё к лучшему.

…Как-то зимним вечером, возвращаясь со спектакля из Дворца культуры, где ее лихая школьная подружка Машка блистала в роли грибоедовской Софьи, трактуя ее без особых затей, но органично и убедительно, аккурат как она сформулировала когда-то в своем школьном сочинении: мол, Фамусов осуждает свою дочь за то, что Софья с самого утра и уже с мужчиной… Так вот, Надя, продолжая улыбаться увиденному, неожиданно столкнулась с Евгением Алексеевичем Тихим. Был он без шапки, в какой-то кургузой болоньевой курточке. Холодный ветер трепал его длинные волосы. За прошедшее время он еще больше истончился и износился. Совсем не был похож на преподавателя, будто бомж какой-то. Не ответив на приветствие, пряча глаза, качнулся в переулок, а Надежда еще долго стояла, не в силах сделать ни шага. Такой человек пропадает! Ведь знала же, чувствовала, что схавает его Городок. Так и вышло. Чем тут жить интеллектуалу? Ни среды, ни библиотеки хорошей, ни театров, ни вернисажей. Самодеятельность одна. Скоро и из училища попрут. Вот ведь горюшко-то! Поддает в одиночку. Вообще всегда один. Сопьется учитель. Много ли ему надо!

В марте следующего, восемьдесят девятого года, уже около своего дома Надежда вновь столкнулась с Тихим. Опять одет он был не по сезону легко, без шапки, хотя мороз подбирался к двадцати. А главное, был он сильно дезориентирован алкоголем, всё прикладывался на покой в сугроб перед ее подъездом. Было ясно: завтра он проснется уже не на этом свете.

Надежда притащила его к себе домой. Напоила горячим чаем и уложила на диване.

Наутро педагог не вспомнил, как он тут оказался, а свою ученицу он, видать, забыл уже давно. Надя, чтобы не добавлять неловкости, не стала напоминать ему историю их знакомства. Тем более что неловкостей и без того хватало. Диван, на котором почивал спасенный, теперь живописно темнел огромным пятном. Тихий, прикрывая срам пледом, уводил в сторону глаза, прятал опухшую физиономию в лохматых волосах, что-то бормотал, потом быстренько распрощался и припустил к вокзалу – единственному в городе месту, где тогда можно было разжиться пивом.

Одним словом, это было дно Тихого. Падать ниже было некуда.

…Мама у Надежды была женщиной 30-х годов, то есть человеком с активной жизненной позицией. Она всегда учила свою дочь, что людям надо помогать, если надо – спасать, исправлять, брать на поруки. Бить в набат, подключать общественность и всё в том же духе. Ну и научила. Надя вняла материнским наказам и впряглась. В смысле, совершила самый странный, дикий, самый невозможный поступок в своей жизни – вышла за Евгения Тихого замуж.

Добро бы ее туда звали! Так нет! Почти силой женила на себе готового алкоголика. И мать тут виновата была лишь отчасти.

Спросите, почему? Реально пожалела погибающего художника, который однажды произвел на нее впечатление тем, что говорил и думал не как остальные. Оказывается, она это крепко оценила.

Но замуж-то зачем? Помогала бы просто, без испорченных жизни и паспорта. А что соседи скажут? На каком основании она, порядочная девушка, стала бы жить под одной крышей с каким-никаким, а мужчиной? Ведь по-другому она никак не могла помочь Тихому, как только начать контролировать каждый его шаг.

Она, конечно, не представляла, какой куль на себя взвалила. Какую огромную цену заплатила собственному прекраснодушию, во что обошлась ей эта уступка общественному вкусу.

Ни о какой любви, понятное дело, речи не было. Просто – служили два товарища. Так решила она, а он, дойдя до своего края, согласен был на что угодно, включая брак с чёртом лысым. Были бы желающие.

Вообще-то, даже не копая глубоко, лишь бросив взгляд на эту странную парочку, можно было догадаться: произошли они от разных животных: он – от какого-нибудь легкокрылого ящера Вильгельма, она – от собачки Тобика, не слишком сложной породы. И обитали они досель на разных планетах, где всё, начиная с атмосферы и кончая системой ценностей, было иное. Естественно, и время у них там текло совершенно по-разному: у летящего легкокрылого часы и минуты постоянно сносило в туманную вечность, а у домашнего любимца они тикали не спеша, частенько отставая, запутавшись в реальных надобах.

И создали Надежда и Евгений еще один диковинный вариант той самой ячейки, чтобы не сексом, прости господи, заниматься, а по-дружески, чисто из человеческого сострадания, помогать друг другу. Она ему – выжить физически, он ей – добавить духовного тонуса в её вялотекущую жизнь. И добавил. Брак с алкоголиком вообще тонизирует чрезвычайно. Ведь когда он пускает слюни на им же подмоченном диване, его профессия, возраст, а также уровень IQ имеют особое значение.

Хотя вначале всё шло даже неплохо. Тихий пил, конечно, но реже и не так безобразно. К тому же теперь он ел. Надежда взялась откармливать его изо всех сил. Но если бы алкоголизм лечился едой, у нас перевелись бы алкаши как класс, а их подруги кашеварили бы по совместительству в лучших ресторанах Европы.

 …Вскоре Надежда в полной мере смогла оценить всю степень экстравагантности своего поступка и градус болезненной связи, между ними завязавшейся. Они не подходили друг другу вообще – ни внешне, ни внутренне. Худой, нервный, с невидящим взглядом Тихий, который так и не стал своим в Городке, – и справная, уважаемая Надежда, которой Городок изо всех сил сочувствовал. Не понимал, но сочувствовал.

Чаще всего супруги молчали. Оно и правильно, чего трендеть-то? Впрочем, бывали у них моменты, когда они беседовали о высоком, вернее, говорил, конечно, он, а Надя слушала. Иногда Евгений показывал ей свои наброски, в которых Надя понимала мало, но главное – она никак не могла взять в толк, почему он ничего из начатого не доводит до конца? Почему так много эскизов и совсем нет законченных работ? А ведь годочков Евгению немало – недавно тридцать шесть сравнялось.

Но эти вопросы Тихому задавать было нельзя, потому что он, наперекор фамилии, тут же превращался в буйного. А это означало только одно: мог сорваться и побежать пить. Вот и выбирай: принцип или отношения? Так потихоньку в этом браке Надежда становилась беспринципной барышней, сговорчивой до безобразия, что ей сильно не нравилось. И это была мина замедленного действия.

Надежда вообще в этом союзе кем только ни была: психологом и сиделкой, наркологом и грузчиком. Впрягшись однажды, она возилась с проблемным мужем, будто не было в этом никакой тяжести и неловкости.

Когда Тихий исчезал, это могло означать только одно. Надежду в тот же самый момент вдруг охватывало дикое беспокойство. С трудом дождавшись, когда стемнеет, она обходила все злачные места, где мог он быть, в конце концов находила его и тащила домой бездыханное тело, чтобы ценой невероятных усилий вернуть Тихого к жизни.

И откуда только брались силы и терпение? Она не ругала его за срывы, просто снова и снова помогала. Может, потому, что Тихий был для нее единственно близким человеком; может, потому, что она верила в его талант, хоть и не понимала ничего в его картинах; может, потому, что ни от кого другого Евгений помощи бы не принял, и она оставалась его последним шансом…

И что-то сдвинулось. В Тихом постепенно очухалась та часть личности, что отвечала за самосохранение, и не только физического, но и творческого организма. Он стал много писать. Хотя Надежду порой ненавидел. И потому что полностью от нее зависел, и потому что она морально убивала его своим здоровьем и великодушием. Он на ее фоне был жалким, никчемным импотентом, который портил славной женщине здоровье и жизнь.

Вот и получается: они понимали друг друга. А разве этого мало? В моменты просветления, как настоящие супруги, гуляли по городу или даже ходили в кино. Со стороны посмотреть, конечно, странная парочка, ну да чего не бывает на свете! – а внутрь к ним никто не допускался.

…Так прошел год. В последнее время Евгений упорно работал над картиной, которой придавал особое значение. Он назвал ее «Надежда», что Наде чрезвычайно льстило, хотя ясности не добавляло.

 Выглядела картина так. На переднем плане торчал в сугробе ногами вверх человек. Брюки у него задрались, обнажив растопыренные голые ноги, образующие букву V. Эти тощие конечности голубого цвета бросались в глаза в первую очередь. Сам же сугроб в центре выглядел, как ржавая авиационная бомба времен Великой Отечественной войны, был он весь в желтых пятнах и потёках, утыканный по периметру пустыми бутылками и окурками.

В правом углу картины была изображена толпа зевак, в которой выделялась парочка алкашей с красными носами и такими же красными руками; видимо, то были охотники за пустыми бутылками. Рядом пристроилась веселая городская дурочка, демонстрирующая в безумном смехе остатки черных зубов. Чуть поодаль гомонили что-то замышляющие беспризорники, в живописных лохмотьях, с глазами всё видевших стариков.

Далее в центре по верхнему краю полотна между небом и землей парила какая-то неясная человеческая фигура (наверное, душа умершего, сообразила Надя), а на земле вослед ей, несмотря на холодную пору, воздевала руки к небу голая женщина, которая, видимо, и была той самой Надеждой.

Наде картина не нравилась. Ее пугали обмороженные ноги покойника на переднем плане, вызывали отвращение опустившиеся люди. Хоть в реальности она и не такое теперь видела, ей казалось, что всё это как-то плохо согласуется с идеей о летучей душе и голой Надежде.

Но она, понятное дело, молчала.

Евгений между тем ее и не спрашивал, ему нужна была оценка профессионалов, а потому он ждал приезда родителей. Приезд, однако, затягивался.

…Как ни странно, но с началом перестройки Тихие-старшие неожиданно разбогатели. Особенно мать. Она всегда в своих картинах тяготела к декоративности, много лет специализировалась на лирических пейзажах и натюрмортах, – а тут как раз выяснилось, что в открывающиеся конторы нуворишей, в их огромные квартиры и загородные виллы именно такая живопись и требуется. Стен, как и денег, у богатеньких теперь было много. А вкуса не очень. И Маргарита Тихая со своей дамской белибердой попала в масть. Особенно большим успехом пользовались ее подсолнухи. Их она писала по одному и в букетах, в вазах и на поле, с черными семечками и желтеньким пушком посередине, под невероятной небесной лазурью и в предгрозовом сумраке.

Картины были огромные, средние, миниатюрные; в массивных золоченых багетах и простеньких рамочках. Маргарита продала всё из своих запасников. И теперь работала с колес. Поставила это дело на поток. Пока она продавала картинки в Москве, ее муж, настоящий художник, Алексей Тихий, матерясь на чем свет, лузгал в их общей мастерской осточертевшую подсолнечную тему. Это был настоящий семейный подряд.

Маргарита сделалась модным живописцем. Заслышав раскрученную фамилию, московские клиенты хватались за кошелек и не мелочились. Благодаря этому ажиотажу удалось под шумок толкнуть и некоторые пейзажи Тихого-мужа, а теперь Маргарита собиралась пристроить и Тихого-сына.

…Вернувшаяся с работы Надежда, заслышав в комнате голоса мужа и его матери, не стала им мешать. Она прошла в кухоньку и тихо присела на табурет. Ноги после рабочего дня гудели, есть хотелось до желудочных судорог, но решалась судьба не просто картины – художника, и Надежда замерла, скрючившись на своём колченогом сиденье.

Дверь в комнату была открыта, и можно было вполне легально слышать весь разговор.

Вначале было тихо, только Евгений нервно метался по комнате, дожидаясь материнской оценки. И та, наконец, заговорила.

– Безусловно, сынок, очень интересно. Очень пронзительно. Ты доказал, что и так было давно понятно: ты не только талантливый художник, ты мыслитель. Как Шагал. Как Ефим Честняков. Из той кагорты. Ну что сказать? Талантливо выписаны пятна на снегу. У замерзшего видны ошметки кальсонных штрипок, что добавляет ужаса в происходящее. Браво. Народ у тебя – сплошь маргиналы. Понятно, что это сознательное сгущение, прием, так сказать. Бедный мальчик, что, однако, носишь ты в душе! Ты весь, как израненное сердце. И никакая Тетёха тут не поможет. Наоборот. Примитивная неодушевленность во времена наступившего исторического катаклизма, конечно, выживет. Она никогда и нигде не пропадет. Но моральная победа (виктория!) будет за тонкими духовными натурами, которые весь ужас происходящего воспринимают голой кожей. Именно они через надежду и придут к вере. К вере в бессмертие человеческой души.

Под тяжестью опустившегося тела заскрипело кресло. Щелкнула зажигалка. Тихая продолжала:

– Ты растешь, сынок. Но и у этой твоей картины долгая и, увы, некоммерческая судьба. Не представляю, кто бы хотел такое видеть у себя дома!

Потом она поднялась и, судя по цоканью каблуков, начала перемещаться вдоль картины, подавая отдельные реплики:

– Может, попробуем организовать твою выставку в П.? У тебя есть еще что-нибудь? Ты мне как-то показывал портрет старухи…

– Нету…

– …Давай, сына, возвращайся. Тебе надо писать. Купим тебе отдельную квартиру. Хватит народ смешить. А, кстати, где она?

– Сейчас придет.

– Деньги нужны?

– Нет.

– Ну и ладно. Мне пора. Тетёхе привета не передаю. Перебьётся. Пошли, проводишь. 

И они прошагали к выходу, не заметив Надю, прилипшую к табурету в углу между газовой плитой и раковиной с грязной посудой.

Вот так – Тетёха! А ничего, что Тетёха скоро тут с вами инвалидом сделается? И помрет, надорвавшись. А сынок твой гениальный напьется на ее поминках. Слушал, гад, и не вступился. Предатель. Толку нет ни днем, ни ночью. Достаточно.