В каждой окрестной деревне у Бравусова была присуха: вдовы, одинокие женщины, старые девы. Замужних женщин он не трогал, хотя некоторые посматривали на его блестящие погоны с явным интересом. Только одна была осечка: Марина Сахута отвергла его любовь. А она очень ему нравилась, еще холостяком хотел на ней жениться, однако получил от ворот поворот: ты — бабник и выпивоха.
Теперь, когда вспоминал Марину, в душе ругал ее: дурочка, так и проживет жизнь, не изведав мужской ласки. А была такая красивая! Она запала в душу навсегда с того дня, когда приехал в больницу сказать ей, что вечером подвезет с дежурства. Она вышла в белом халате, в ее глазах стояли слезы: в тот день утонул мальчишка, вернуть его к жизни не смогли. И эти синие глаза в слезах будто прострелили его сердце навылет. Но и в тот вечер Марина ему не далась, и они окончательно рассорились. Вскоре Бравусов женился — подкатилась Тамара, сказала, что беременная, а дитя родилось через год: обхитрила, взнуздала участкового малообразованная дивчина и с виду не красавица. И потому, когда услышал недавно от Марины возле Беседи, что он ей «наравіўся», аж заскрежетал зубами: почему и себя, и его лишила счастья и любви?
Хитрая штука жизнь, рассуждал Бравусов. Вот и Березовое болото, одинокая разлапистая сосна. И опять вспомнился тот незабываемый день, когда ехали арестовывать полицая Воронина. Могли же кокнуть и Просю, и двоих малых детей. Бравусов получил бы очередную медаль, а может, и орден за храбрость. А разве это храбрость? Какое счастье, что отговорили его. Прося однажды после горячих объятий призналась, что помнит, как он грозился поставить к стенке. Бравусов не дал ей договорить: ради Бога, не трави душу… Больше она никогда не вспоминала тот день. Вот и сегодня он заедет и договорится о встрече, вечером она будет жадно ласкать его, потому как давно не виделись. Прося еще в теле, а в последнее время расцвела: ее дочь замужем за председателем колхоза, уважаемым в районе человеком, и сын вышел в люди — бригадир механизаторов. Прося аккуратная, умелая, сама с хозяйством справляется, самогонку втайне гонит, но сама никогда не перебирает. И Воронин живуч, как собака, не пропал в Аргентине, семью заимел, в Хатыничи письма шлет. Где только нет белорусов? Разбросала война по всему свету.
Бравусов подъехал к повороту. Примерно в этом месте партизаны догнали в тот день парня, который вез сено, спросили, где живет Воронин, как проехать в Мамоновку. Парень ответил не сразу, испуганно оглядывался. Нетерпеливый Бравусов припугнул его винтовкой. А теперь этот парень — председатель сельсовета, дорогой сват Иван Егорович Сыродоев. А могли же сдуру и его кокнуть: ах, ты не хочешь показать, где живет полицай? Вот тебе! Пиф-паф! И никто бы не разбирался. Война. Кто не с нами, тот против…
Бравусов передернул вожжи, стеганул лошадь кнутом и вскоре остановился возле избы Проси. На улице не было ни души, но он по привычке воровато оглянулся по сторонам. Прося оказалась дома, обрадовалась, сказала, что вечером будет ждать.
— Драники будут? — ухмыльнулся Бравусов.
— Могу испечь. Со шкварками. Картошки нынче накопала много.
Довольный ответом Бравусов обнял Просю, крепко, как в молодые годы, поцеловал и направился за порог.
До Вишневки доехал быстро. Привязал коня за грушу-дичку, растущую у высоких глухих ворот. Навстречу вышел хозяин, высокий, сутулый, в старой, замасленной телогрейке, подал широкую мосластую ладонь. Бравусов перед выездом побрился, наодеколонился, потому сразу уловил смрадный запах от Круподерова. Его лицо, заросшее седой щетиной, слезливые глаза с красными веками — все говорило, что человек давно не мылся в бане.
— Я уже тебя дожидаю. Мешки привез? — хрипловатым голосом проскрипел Круподеров. — А то у меня дихвицит на тару.
— Привез. На возу. Нести? — Бравусов думал, что они посидят за столом, поговорят, как старые друзья.
— Неси. Насыплем. А тогды посидим. Перекусим, — Круподеров повернулся и потопал под навес.
Бравусов отметил, что хозяин еще больше усох, сгорбился, старческая шея, изрезанная морщинами-бороздами, торчала из воротника полинявшей клетчатой рубахи.
Под навесом, прикрытая соломой, возвышалась небольшая кучка мелкой картошки. Празднично одетому Бравусову не хотелось пачкать руки, блестящие хромовые сапоги, парадные галифе.
— Ну ты, братец, и выфрантился. Как на свиданне, — ухмыльнулся Круподеров, показав два крупных, как у лошади, желтых зуба.
— Я ж, хвактически, в люди выбрался. В Хатыничах к свату заезжал. Ты ж помнишь финагента Сыродоева? Он теперича председатель сельсовета, мой сват. Сын мой женился на его дочери. Да я и дома лохманы не ношу.
Круподерову не понравилась последняя фраза, поджал сухие, тонкие губы, начал молча набирать картошку в корзину. Бравусов держал мех, а хозяин насыпал. Молча насыпали два меха, завязали их.
— А может, еще насыплем? — глянул на Бравусова.
— Не, Павел Иванович, хватит. Своей мелочи хватает. И крупной накопали достаточно. Нынче, хвактически, благоприятный год.
И слово «мелочи» пришлось не по нутру Круподерову: намек, что он неважный хозяин и картошка у него мелкая.
Потом они обедали. На столе синела литровая банка мутноватой самогонки, стояли миска соленых огурцов, чугунок вареной картошки и сковорода яичницы. Тарелок в доме не было — их заменяли неглубокие алюминиевые миски. В одной из них желтело нарезанное сало. Круподеров разогрелся, снял телогрейку, теперь еще сильнее выпирали из-под рубахи худые, острые плечи. Это сразу бросилось в глаза гостю, потому что он помнил Круподерова могучим здоровяком, которого боялся весь район. От его кулаков трещали сельсоветские столы. В деревнях, куда он приезжал, сразу увеличивалась сдача молока, мяса, яиц, шерсти. Выбивать налоги и поставки он был большой мастер.
— Где ж твоя жена, Павел Иванович? — спросил гость.
— Катанула в Мугулев. К сыну. Внучата есть там. Ее сын, ее внуки, — вздохнул Круподеров.
— А твои дети далеко?
— Далеко. Сын в Донецке. Дочка в Караганде. Жена ж, первая, скурвилась. Ну, как меня упекли в тюрягу. Ждать она не захотела. Шахтер из соседней деревни завез ее в Донецк. Бабы есть бабы, Устинович, сам знаешь. После войны голодали люди. Я сам, бывало, корочкой хлеба да луковицей обедал. А семью обеспечивал. Вот она и отблагодарила. Твою мать, шкура барабанная, — на щетинистых щеках Круподерова тяжело шевельнулись желваки, судорожно сжался «железный» кулак искалеченной в детстве руки.
— Что ж ты хотел? Чтобы она десять лет, хвактически, постилась? Если привыкла до скоромного…
— Ну, пусть сама скурвилась. Так и детей против меня наштрополила. Сын уже знал, кто я есть. Ему тринадцать лет было. Ну, когда со мной беда случилась. Теперитька ему сорок пять. Как-то приезжал. А дочка и глаз не показывает. Ох, сволочная жизнь. Давай выпьем.
Налил самогонки в мутные стаканы.
— Давай за наших детей. Мой сын, тоже Володька, уже директор школы в Белой Горе. Ему тридцать пять. Совсем еще молодой. Жена его — дочка Сыродоева.
— Ты уже говорил про ета. Помню Сыродоева. Шустрый, верткий был финагент. Хорошо, давай за детей. Пусть и моим икнется.
Выпили, захрустели солеными огурцами.
— Как ты мог тогда погореть? Хвактичеки, опытный, матерый волк.
— Ат, по дурости. Кругликов подвел, собака. Да и я малость зарвался. У меня была большая власть в районе. Предрайисполкома был для меня не начальник. Только первый секретарь по партийной линии. Что ты! Едри твою вошь! Уполномоченный Наркомата СССР! В сорок четвертом в Минске еще были немцы, а я начал руководить в Лобановке. Контору строил в самом центре… У тебя, Устинович, сколько классов?
— Семилетка. Еще до войны окончил.
— А знаешь, сколько у меня?
— Ну, классов семь. Может, больше. Ты ж районный начальник.
— Ого, если бы семь или больше. Я бы в Минске был. А в Мугулеве так ета точно. Едри твою вошь! Учился я, братец, всего одну зиму. Окончил один класс…
— Как один? Почему? А дальше где учился?
— Дальше, Устинович, учила жизнь. Летом сломал руку. Сено топтал на возу. Отец подавал вилами. Лошадь дернула воз, я свалился — и правая рука под колесо. Только хрустнула… Четыре месяца в больнице. Летом пас овец. За семь пудов зерна. Отец сказал: заработаешь зерно — куплю чоботы. Хромовые. Овец отпас, семь пудов дали, на сапоги не хватило. Зиму просидел дома. Писать правой не мог, а левой не научился. Так и покатилось. Летом коровы, овцы, а зимой брындал по деревне, возле девчат отирался. Книжки читал. Стал секретарем комсомольской ячейки. Тут, у Вишневке. Пришел к учительнице: дайте мне справку, что я окончил четыре класса. А она: «Нет, Павличек, не имеем права». Надавала мне книг. Всю зиму читал. Весной сдал экзамены за начальную школу. А потом, как стал председателем сельсовета в Березовке, в анкетах начал писать: образование шесть классов. Напиши семь, так надо иметь аттестат. Выдвинули заместителем уполномоченного по заготовкам, послали в Мугулев на курсы партийно-советского актива. Сначала сидел там как мышь под веником. А потом осмотрелся, освоился, распетушился. Вопросы начал задавать. Получил свидетельство. Курсы етые потом выручали. Документ!
Бравусов слушал и не верил своим ушам: этот небритый, беззубый, опустившийся человек, мошенник и ворюга, был большим начальником. И он, Бравусов, боялся его, когда он приезжал в сельсовет.
— Суровое было время, Устинович. Суровые инструкции присылали прямо из Москвы. Давай молоко, мясо, яйца. Свиные шкуры, шерсть. Лупили семь шкур с мужика. Бедного, голого, голодного.
— Теперь ты жалеешь. А тогда, хвактически, издевался над людьми.
— А ты не издевался? Мало за самогонку людей посадил? Потюпу забыл? Тот сдуру затужил в тюрьме, подхватил туберкулез и загнулся через год. Дети сиротами остались. А на меня бочки катишь.
— Я не сажал. Студенцов заставил составить акт. Я жалел людей.
— Знаю, как ты жалел. Так что не оправдывайся. Мы с тобой — абое рябое. Не дай план — вытурят. Другого пришлют. А я в передовиках ходил. Бывало, Акопян, первый секретарь райкома партии, руку мне тянет: «Павел Иванович, душа любезный, будет план?» И что я скажу? «Будет, Сергей Хачатурович!» И план был. Премии получали. А Кругликов… Помнишь его?
— Почему нет? Помню, как облупленного знал.
— Умер, бедолага. Давай помянем Кругликова. Хоть я из-за него в тюрягу загремел. Хрен с ним… И моя жисть ни к черту. Век прожил, как мех сшил. А мех дырявый. Ну, будь здоров!
Выпили, не чокаясь. Бравусов почувствовал, что голова уже наливается горячей тяжестью, решил пить меньше: Прося ждет. Не хотелось здесь сидеть, пить вонючую самогонку, выслушивать слезливую исповедь тюремщика, мошенника и ворюги. Душа участкового инспектора милиции, бескомпромиссного борца с жуликами, ворами, самогонщиками, восставала против. Но на улице еще было светло, а заехать к Просе лучше в сумерках. Это обстоятельство привело к трагедии.
Бравусов вышел по нужде во двор, повернул за сарай в надежде найти туалет, но его не было, вспомнил, что хозяин ходит оправляться в сарай, чтобы навозу было больше. Пришлось спустить галифе под вишнями…
В голове настойчиво билась мысль: кто ж нами руководил? Подложил коню сена, глянул на часы, по привычке осмотрелся: нигде никого. Вошел в избу. Хозяин сидел за столом, стеклянная банка дополнена доверху. Бравусов это отметил, себе приказал: пить только для приличия, чтобы посидеть еще часок.
Круподеров налил левой рукой, как он говорил, стыканы, но поднять их не успели — у ворот замычала корова.
— Пойду загоню Рабеню. Она такая лярва… Удерет, тогда и с собакой не найдешь, — хозяин тяжело поднялся, потопал за порог. Бравусов использовал момент — вылил водку под печь, налил себе воды.
Круподеров вскоре вернулся. Раскрасневшееся скуластое лицо его налилось нездоровой багровостью — наверное, поднялось давление. Глаза с красными веками маслянисто блестели.
— Давай, Устинович, выпьем, — и шандарахнул полный стакан.
Бравусов выпил полстакана, с расчетом, чтобы хватило еще на один раз, а тогда можно ехать к Просе.
— А чего ты не допиваешь? Ты моложе, здоровее. А может, и правильно. Я уже устал пить, обрыдло жить. Пожалуй, свою цистерну выжлуктил. — Помолчал, пососал соленый огурец, помусолил беззубым ртом кусочек сала. — Какой гад етый Артем. Так рано пригнал коров. Рыкает на всю голову. Голодная. Я им тоже напасу! Выгоню на пару часов и д-д-омой, — заикаясь, ругал Круподеров соседа Артема.
— Ну, а почему тебе не напасти коров как следует? Показать соседям, как надо. Не заедайся с людьми, — правдолюбец Бравусов взялся поучать собеседника. — Я такой хвакт тебе расскажу. Был в Хатыничах староста Куцай-Гарнец. После немцев его посадили. Влепили тоже десятку. Вернулся. Так, бывало, едет по деревне, насадит полный воз детей. Конхветы им дает. И едет медленно, чтобы все видели, какой он добренький…
— Ты что, меня с полицаем сравниваешь? Ты сидишь в мой хате. Мою горелку пьешь. Ах ты, твою мать! — заревел Круподеров.
— Заткнись со своей вонючей горелкой! Чего ты раскричался? Я тебе хвакт привел.
— Ты меня с полицаем не равняй! Я — уполномоченный Наркомата СССР! А ты — мент. Говнюк!
— Я капитан милиции. Не позволю ворюге меня оскорблять, — подхватился Бравусов.
— Я районный начальник! Уполномоченный… И чтоб какой-то щенок издевался надо мной!
Левая рука Круподерова потянулась к ножу, но Бравусов опередил, сбросил нож на пол, тогда «железная рука» ухватила его за лацканы кителя. Бравусов перехватил, сильно сжал, заученным приемом завел за спину, что-то хрустнуло, Круподеров взвыл от боли, рванулся изо всех сил, стукнул участкового ногою в пах. Разъяренный Бравусов мертвой хваткой схватил за горло недавнего собеседника. Они сцепились, как два паука в стеклянной банке. Долго возились, хрипели. Наконец руки Круподерова ослабели, он как мешок осел на пол, пустил под себя лужу.
— Ах ты, подонок вонючий… Теперитька ты полностью намоченный, — зевая открытым ртом, как рыбина на песке, бормотал Бравусов. — Но он не дышит, хвактически…
Участковый смотрел на распластанное, длинное, бездыханное тело собутыльника, пьяные, открытые глаза которого уставились в закоптелый потолок. Бравусов плеснул воду из стакана в лицо Круподерова, взял левую руку, сжал в запястье — пульс не прослушивался.
«Что ж я наделал? Он же кончился…» — хмель мгновенно испарился из головы участкового, лихорадочно закрутились мысли в поисках выхода: как стемнеет, взвалить на воз и скинуть в реку. Начнут искать, если найдут… Эксперты установят, что задушен… Матвей Сахута знает, что он сюда ехал. Жена знает. Прося… Они не проболтаются. Закопать? Где? Снова будут искать.
В сарае громко замычала недоенная корова. Бравусов вздрогнул. Осторожно, как вор, вылез за ворота. Небо нахмурилось, вечер вступал в свои права. Начинался мелкий, холодный дождь. Это хорошо, подумал он, меньше свидетелей, под дождем меньше ходят люди по улице. Вдруг ему так захотелось удрать отсюда, сесть на воз, накрыться плащом с головой, чтобы не было видно лица, и помчаться к Просе. Нет, к Просе нельзя, скорее домой. Корова снова замычала. Словно кнутом хлестнуло Бравусова: надо искать выход. Вдруг вернется его жена, тогда пропал. Но Павел сказал, что жена приедет через три дня, только вчера уехала. А может, повесить его? Записку оставить. Сам себя… Под навесом, когда насыпали картофель, видел толстую веревку. Вернулся в хату. С ужасом глянул на распластанное тело, тронул за руку — она была уже холодная. Бросился искать ручку или карандаш. Написать своей не рискнул, тогда ее надо оставить на столе, а на ней будут отпечатки… Нашел огрызок химического карандаша, вырвал лист из пожелтевшей школьной тетради. Хотел смочить карандаш слюной, но спохватился: слюна — улика. Смочил водой, крупными кривыми буквами нацарапал: «Прощай жонка дети внуки. Жисть моя обрыдла. В моей смерти никого не винитя. Я сам себя доконал. Павел».
Принес веревку, нашел табуретку, нащупал толстый гвоздь в балке. Пока он вершил свою жуткую работу, за окном стемнело. Свет не включал, бросился убирать лишнюю посуду, оставил один стакан, одну вилку. Прикинул, что в банке много водки, обернул полотенцем банку, налил почти полный стакан, прошептал: «Прости, Павел. Я не хотел. Бог тому свидетель. Ты первый, хвактически, начал. Если б нож ухватил, мог бы прирезать меня. Сам виноват. Прости…»
Бравусов неумело перекрестился — впервые в жизни. Опрокинул одним духом стакан самогона, сполоснул стакан водой, поставил в буфет. Потом отступил к двери, в одной руке держа фуражку, в другой тряпку, которой затирал следы. Глаза боялся поднять, чтобы не видеть висельника… «Хорошо, что на улице дождь», — мелькнуло в затуманенной водкой голове. Уже отвязал коня, тогда спохватился: картофель в мехах стоит, надо забрать. Мешки оказались очень тяжелыми. Давно знал: мех мелкой картошки тяжелее, чем мех крупной, но не думал, что настолько. Страх подгонял, придавал сил. Вскинул мешки на воз, прикрыл сеном, дернул вожжи. Застоявшийся конь радостно фыркнул, охотно засеменил домой.
Мокрый, одубевший от холодного ветра — не согрела и чарка на посошок, он ввалился в хату. Тамара смотрела телевизор.
— Что ты так запозднился? Шастаешь ночами под дождем, — сердито сказала она.
— Вот не мог раньше вырваться. Ему ж там и поговорить не с кем. А в дороге гужи лопнули. Пока связал. Куда картошку? Намокла она.
— Поставь в сенях. Завтра обсушим.
Он вышел, но вскоре вернулся.
— Кажется, и пил мало. Может, съел что? Он консервы на стол выставил, сало старое. Боюсь, вытошнит… — Выпил кружку воды, привалился к столу. — Помоги картошку принести. Взялся за мех, так в спину стрельнуло.
Тамара неохотно накинула на плечи фуфайку, сунула ноги в галоши, подошла к нему.
— Фу, чем от тебя так разит? Как из бочки вонючей. Что ты там пил? И что ел? Не надо к нему ездить. Товарища нашел.
— Он меня нашел. А не я его.
В эти слова Бравусов вкладывал одному ему известный смысл.
Перенесли картофель. Тамара снова уселась у телевизора. Он поставил в сарай коня, дал ему воды, сена, похлопал по мокрому теплому загривку, словно благодарил, что коняка привез его домой. В голове был рой тревожных мыслей, в ушах будто застыло мычание коровы. Может, кто уже зашел в избу? Нет, вряд ли, раз свет не горит, никто не пойдет. Завтра найдут его. А что дальше? Приедет милиция… Тюрьмы он не боялся. Не жалел Круподерова. Даже мелькнула мысль: отплатил уполномоченному по заготовкам за людские страдания. И к себе жалости не было. Жизнь прожил. А вот детей жалко. Сыну будет стыдно. Все-таки — директор школы.
Во рту пересохло, жажда томила его. Вспомнил, что в предбаннике припрятана бутылка, причем не самогона, а магазинной водки. Нашел, бутылка была начата, жадно отпил глоток, еще. Почувствовал, как потеплело в груди. Затем глотнул еще и еще, пил, пока не осушил до дна. «Эх, если б теперь попариться в баньке. Смыть всю грязь…» Но сил на это не было, да и поздний осенний вечер на дворе. В металлической бочке, приваренной к печке, была вода, с облегчением вымыл руки, с радостью ополоснул лицо. Даже почистил зубы, что делал довольно редко, и как сноп завалился на кровать.
Всю ночь ему снились кошмарные сны. Проснулся с тяжелой головой. В хате еще было темно. И первая мысль: как там? Когда его найдут? Будут выгонять коров, его недоенная Рабеня начнет реветь, пастух или сосед Артем, которого Круподеров с такой злостью ругал, зайдет… Бравусов вспомнил, что ночью ему снилось, будто за ним гнался разъяренный громадный бык, громко мычала корова. Захотелось напиться воды, еле оторвал голову от подушки, а встать не смог: спину словно прострелила острая боль, попробовал повернуться, но и это ему не удалось, будто приковал его кто к кровати. Может, порушил спину, когда поднимал его вверх, мелькнула мысль, или как грузил картофель? Но разве мало он перетаскал тяжелых мехов? А может, простудился? Дождь, холод. Радикулит его особо не беспокоил. Только однажды, когда целый день зимой возил дрова, назавтра болела спина. Тамара натирала водкой, а потом он обнимал ее. И было им жарко, и боль в спине отступала перед извечной страстью. А теперь невозможно даже повернуться. Однако не эта боль беспокоила его. Радикулит пройдет. Тамара натрет спину, он полежит день-два и поздоровеет. А вот если упекут в тюрьму, то это надолго.
Заговорило радио — на кухне его не выключали, только звук делали тише. Услышал, что поднялась Тамара, позвал ее:
— Что-то не могу подняться. Будто шворен металлический в спине. Ни повернуться, ни согнуться.
— Ты ночью кричал, что-то говорил, стонал. Дос тебе пить. А то кончишься. Ляжешь спать, а утром не встанешь. Может, давай натру спину? Или грелку подложить?
— Хорошо. Давай грелку.
Вскоре Тамара принесла грелку, кое-как подсунула под крестец. Он почувствовал приятную мягкую теплоту, сказал:
— Тамара, ты вот что… Ну, не говори никому, что я ездил до Круподерова. После чарки он признался, хвактически, наворовал картофеля в колхозе. Я не хотел брать. Он кажет: нет, ета с моего огорода. А вчера ты никому не сказала, где я? Куда поехал?
— Нет, не говорила. Никто к нам не заходил. Все! Больше к нему — ни ногой. Нашел друга. Он вонючий, как тхорь.
— Хорошо. Больше не поеду, — охотно согласился Бравусов. — А радикулит… Если кто спросит, коня искал, промок. Простудился.
— Кому какое дело? Чего ты так боишься? Как спина? Полегчало?
— Малость отпустило. В голове гудит, будто на ней ячмень молотили. Налей мне граммов двадцать. Душу привязать и голову полечить.
Тамара молча вышла в сени. В голове Бравусова билась мысль не о выпивке: значит, знают только Сахута и Прося. Но кто у них будет спрашивать? В газете, пожалуй, не напишут про него. А если и напишут, то нескоро.
После чарки он успокоился, снова задремал.
Почти неделю пролежал Бравусов в кровати. Радикулит понемногу отпускал, Тамара растирала поясницу водкой, а в рот не давала ни грамма, и он не просил, хотя и очень хотелось. А в глазах будто стояла сцена: Круподеров одним духом выпивает полный стакан. Мог ли он подумать тогда, что это последний его «стыкан»?
Бравусов все ждал, прислушивался, не загудит ли возле дома машина. Известно какая — милицейский газик. Но никто не появлялся. Заходил сын, расспросил о здоровье, нужны ли какие лекарства, рассказал о школьных делах — никаких других новостей не было. Отец успокоился и сына успокоил: чувствует себя лучше, все нормалево, уже может встать, скоро будет ходить. Говорил он сидя, показывая этим, что действительно все у него хорошо. Сын долго не задержался: завтра утром нужно ехать в район на совещание.
Отца заинтересовала поездка сына: в райцентре могут говорить о событии в Вишневке, и потому он ждал сына с нетерпением. Возникло желание позвонить участковому, но сдержал себя, чтобы не вызвать подозрений, да и отношения с его сменщиком были натянутые: однажды сделал ему замечание, тот надулся как сыч, проворчал: «Я сам разберусь. Теперь не то время. Все меняется». Вечером Бравусов не удержался, позвонил сыну, спросил, как прошло совещание, какие новости в райцентре.
В ответ услышал:
— Ничего особенного, обычная говорильня, и новостей никаких нет. Как твое здоровье?
— Все нормалево. Топаю по хозяйству. Коня сегодня напоил, сена дал. Дров принес. Маме, хвактически, полегка, — бодро ответил отец.
Все действительно «нормалево»: прошло восемь дней, никто к Бравусову не приехал, о смерти Круподерова нигде ни звука. «Поверили записке. Закопали, как собаку. Некролога не было. Кто о нем будет писать? Вот тебе и большой начальник. Мошенник малограмотный и ворюга».
Бравусов окончательно успокоился. Ночью приласкал Тамару. Дня три назад признался, что болит в паху. «Покажи, что там? Может, килу нажил?» — хохотнула жена. Показать постеснялся, зато в ту ночь доказал, что он еще все может, отблагодарил жену за ласковое, заботливое растирание.
Утром тщательно побрился. Рассматривал себя в зеркале очень придирчиво, словно искал перемены в своем облике: как ни крути, он убийца, пусть не преднамеренный, он защищался. Но, «хвактически», отправил на тот свет человека, пусть нелюдского, но когда-то важного начальника. Вдруг увидел, что виски почти седые. Раньше нити седины в них пробивались редко.
Ну что ж, зима на пороге, рассуждал Бравусов, вот и присыпало инеем, но я еще молодой. Всего пятьдесят восемь. Мог давно погибнуть, а я живой. Наверное, суждено, на роду написано загубить человека. Солдата Рацеева взял на мушку во время атаки, опередил немецкий снаряд. Его тело, изуродованное взрывом, снилось часто, он просыпался в холодном поту. Просю не дали поставить к стенке… А Круподеров не снится. Сам виноват и его вонючий самогон. Одна Прося может подозревать. Матвей Сахута, может, и не знает, что Круподерова уже нет на свете. Стар, мало где бывает. Марине мог рассказать о встрече… Надо съездить в Хатыничи. Поговорить со сватом, внука повидать, насчет работы посоветоваться. Дома ничего не высидишь.
И еще мелькнуло в голове: надо заехать к Просе, она, бедная, так ждала его в тот вечер, драников напекла, показалось, что слышит вкусный, дразнящий аромат ее горячих блинов со шкварками, вспомнились и не менее горячие объятия и поцелуи. А если спросит, почему не приехал, скажу: перепил, запозднился, гужи лопнули, дождь пошел. Можно и еще что-нибудь придумать. Вдруг спохватился: Проси надо остерегаться, она помнит его, беспощадного, с далекого сорок третьего… И тут же успокоил себя: Прося никому не скажет, не проболтается.
Не мог знать тогда Владимир Бравусов, сколько душевных терзаний, какая расплата ждет его впереди.