Первые дни января выдались на удивление мягкими: два-три градуса мороз ночью, а днем около ноля. Петр Евдокимович Мамута по давней привычке утром первым делом смотрел за окно на термометр. В комнате еще было темно, щелкнул выключателем, нацепил очки, приблизился к окну — красный столбик ртути опустился ниже ноля и застыл на черте десять.

«Ага, спохватилась зима. Берется морозик. Еще всего будет…» — Он снял очки, сладко потянулся, в голове мелькнула приятная мысль: хорошее дело — каникулы, особенно зимние, ни косить, ни сено сушить. А на Коляды вообще время веселое — выпить да закусить, да жену перекатить, тем более, ночи длинные. Но вдруг он вспомнил, что сегодня должен выступать в клубе перед кинофильмом. И говорить надо о вреде религиозных обрядов, о том, что религия — опиум для народа.

В школу Петр Евдокимович шагал неторопливо, степенным пенсионерским шагом. Белый чистый снег мягко поскрипывал под валенками в галошах, в такой обувке можно ходить и в оттепель. В молодые годы он и зимой форсил в хромовых сапогах. Полинявший синий китель и такого же цвета галифе — это была его любимая форма. Районные руководители вместо валенок носили форсистые бурки, галифе и кители цвета хаки. Не брезговали такой формой и министры, и высокие партийные функционеры, вплоть до самого «отца всех народов».

В последние годы начали болеть ноги, даже в небольшой мороз мерзли пятки. Если бы не баня с березовым веником, не пчелы и медок, пожалуй, и ходить бы уже не мог, а так помалу топал. Икнулись, видимо, послевоенные годы, когда в холодном классе работал по две смены — учил детей-переростков. А на ногах не валенки, а старенькие хромовые сапоги, которые помогла ему справить Дарья Азарова, тогдашний секретарь райкома по идеологии. Мамута долго носил те сапоги, не раз добрым словом вспоминал Азарову, даже после того, как за грешную любовь с хатыничским председателем колхоза Макаром Казакевичем выперли ее из райкома, назначили директором школы. Нет уже Казакевича, «отшкандыбал» свой жизненный путь на одной ноге бывший фронтовик, на пенсии уже Дарья Азарова.

Мамута протопал по мосту через Кончанский ручей, который не замерзал даже в сильные морозы, и в это утро над журчащей криничной водой дымилось редкое облачко пара. Невольно подумалось: тридцать восемь лет с хвостиком работает он в Хатыничах — с первого ноября сорок третьего да плюс четыре года до войны. Пожалуй, надо закругляться. Займусь пчелами, ну, историю могу вести, а директорство надо оставлять. Замена есть — Люба Ровнягина справится.

Вскоре Петр Евдокимович был в своем катушку-кабинете. Разделся, провел ладонью по лысине, пригладил редкие волосы над ушами. В школе было тихо, только в учительской слышались голоса. Это его обрадовало: значит, подчиненные хорошо усвоили, что каникулы для учеников, а не для педагогов. Зашел, поздоровался. В учительской были завуч Любовь Дмитриевна Ровнягина, Анна Никитична, с которой начал работать в сорок третьем, учитель физкультуры, молодая преподавательница математики, приехавшая в Хатыничи минувшим летом, пионервожатая Мария, внучка однорукого Тимоха Емельянова.

— Петр Евдокимович, вы ж сянни выступаете. Кинщик спрашивал, сколько времени вы будете говорить? — сказала Мария.

— Сколько надо, столько и буду… Пусть не переживает. Хватит ему времени и на танцы, — улыбнулся Мамута.

— А какая тема у вас, Петр Евдокимович? — взглянула на него из-под очков Анна Никитична.

— Тема актуальная. Борьба с религией. Коляды же начинаются.

— Ой, так ето ж сянни Кутья! Надо итти варить…

— Ну, Анна Никитична, кутью ты можешь варить. Но не обязательно про ето всем говорить, — пожурил Мамута.

— Так тут же все свои. Издавна в Хатыничах праздновали Рождество. И люди про ето не забылись. Хотя и церкви у нас нет.

Признание учительницы, что будет варить кутью, Мамуту не удивило — его Татьяна тоже всегда готовит, — а слова «тут же все свои» были как медом по душе. Уже много лет школа жила дружной семьей.

— Мария Ивановна, принеси, пожалуйста, свежие газеты. Надо же готовиться к выступлению. А вы можете долго не сидеть. Я буду на месте. Ежели кто позвонит из района…

— Значит, отпускаете готовить кутью? — озорные карие глаза Анны Никитичны глянули из-под очков.

— Отпускаю. Но в клубе чтоб все были.

— Будем, Петр Евдокимович, — за всех ответила завуч Ровнягина.

С противоречивыми думами Мамута просматривал газеты в поисках статей об атеизме. Страницы пестрели крупными заголовками, призывающими заступить на трудовую вахту, готовить трудовые подарки съезду партии. Но по своей теме Петр Евдокимович ничего не находил. Даже в статье, адресованной организаторам единых политдней, про атеизм не было ни слова. Еще раз прочитал статью. Речь шла в ней о единстве партии и народа, о величественной программе коммунистического строительства.

«Величественная программа, — иронически улыбнулся в душе учитель. — Мы уже должны жить при коммунизме. Восемьдесят первый год начался. Больше двадцати лет прошло после обещаний, а до коммунизма, как до неба. Он будто отдаляется, как горизонт. Все величие на бумаге…»

«Скажу о новой пятилетке, о Космосе… Ну, и про колхозные дела. Про зимовку на фермах, что и в Коляды надо работать, а не только пить да гулять, — рассуждал Мамута, набрасывая тезисы. — Хоть я и не генсек, а в шпаргалку могу заглянуть. Уже не та память, как раньше».

Послышался стук в дверь, она тихо отворилась — на пороге стояла раскрасневшаяся, в расстегнутой плюшевке Нина Воронина. Узнать в ней былую школьницу-тихоню с ласточкиными веснушками, с тонкими косицами было невозможно. Нина была очень старательной ученицей, да и как иначе: днем и ночью помнила — она дочь полицейского, удравшего с немцами, его ненавидит вся деревня. А теперь Нина, располневшая, грудастая, дебелая женщина, жена председателя колхоза, мать троих детей, заведующая школьной столовой. Перед Новым годом комиссия из районо признала столовую Хатыничской восьмилетки одной из лучших в районе.

— Что, Нина Степановна, какие у тебя проблемы? Кутью пришла варить? — неожиданно для себя самого пошутил Мамута.

— А что? Я умею… Если правду сказать, то я приглашаю вас на обед. Женщины ждуть. Ну и просять вас…

— Какой обед? — не мог понять Мамута.

— Ну, как вам сказать… Была в магазине. Взяла поллитровку. И что-то потянуло меня в школу. Хотя и каникулы теперь. Дай, думаю, посмотрю, как холодильник работает? Может, отключился… И еще, Петр Евдокимович, письмо от батьки получила. С Аргентины. Ну, Ганна Микитовна кажеть… Ну, чтоб троху отметить. Все готово. Стол накрытый. Кали ласка, пойдем.

— Так что, будем отмечать? — Мамута от неожиданности не мог принять решение: как ему поступить, идти на неожиданный обед или нет.

Нина почувствовала сомнения директора и с еще большей настойчивостью уговаривала его:

— Петр Евдокимович, дороженький, за Коляды ж по капле надо взять. Сколько той жизни? Ну, мы ждем…

Нина робко повернулась, постояла у порога, медленно пошла по коридору, словно ждала Мамуту, чтобы вместе пойти в столовую, будто сомневалась, что он придет. Пообедать вместе — ее идея, и на то была еще одна причина, в которой она не призналась никому.

— Вот тебе и агитация, и пропаганда, — с грустью вздохнул Петр Евдокимович. Открыл шкаф, на его дверце изнутри крепилось небольшое зеркало. — Придется пить за здоровье бывшего полицая. И за Коляды. В жизни все куда сложнее, чем пишут в газетах. Вот так, братец. Хотя пенсионер ты молодой, а с виду уже старый хрыч.

Мамута разглядывал себя в зеркале: белая лысина, пепельно-серые волосы над ушами, усталые глаза, старческая, сморщенная шея, лишь острый кадык почти не изменился — настойчиво выпирал из-под воротника рубахи.

Права Нина: сколько той жизни! Так быстро летят дни, месяцы, годы. Почему не пообедать с коллегами? Почему не выпить рюмку за любимые народом Коляды? Недавно он читал рубаи Омара Хайяма, врезалось в память одно:

«Кто понял жизнь, тот больше не спешит. / Смакует каждый миг и наблюдает. / Как спит ребенок, молится старик, / Как дождь идет и как снежинка тает».

Торопиться домой ему не хотелось. На то имелась причина. Минувшей осенью он как-то поругался с Татьяной. Были осенние каникулы, Октябрьские праздники. Чтобы не сидеть дома с сердитой женой, решил поехать в Могилев, навестить старшую дочь Валю. Что взять на гостинец? Свежины не было, яблоки не уродили, потому взял побольше меда. Татьяна искоса поглядывала на его сборы, потом подняла сумку.

— Ну и нагрузил! Не донесешь. Валя сама обещается приехать.

— Когда это будет. Вот еду, так и отвезу медку. Чтоб внуки не болели.

— Может, в Минск лыжи навострил? — лицо Татьяны стало еще более злым.

— Чего я там не видел? Я к внукам еду. К Вале.

— А может, к минскому сыну-байстрюку? Думаешь, я не знаю? Я все знаю. И письмо от этой стервы у меня… Спрятала, молчала… Кобелюка…

Татьяна заплакала, стукнула дверью спальни. А Петр Евдокимович стоял, будто оглушенный обухом. Мысли путались в голове. Не может быть, чтобы она знала и столько лет молчала. Юзя давно замужем, письмо могла прислать лет двадцать тому назад. Ноги не держали, привалился к столу. Чувствовал, как шумит, пульсирует в висках кровь, как наливается свинцовой тяжестью затылок — поднимается давление. Оставаться дома совсем не хотелось. Нет, надо ехать! Дорога успокоит. До автобусной остановки у магазина кое-как сумку донесет, а там будет легче.

— Я поехал! — сказал громко, Татьяна не ответила.

Впервые за прожитые вместе сорок с лишним лет он выходил из дому с тяжелым сердцем, в ушах стояли упреки жены, в глубине души он злился на себя. Шел не оглядываясь, хотя был уверен, чувствовал спиною — Татьяна смотрит ему вслед.

До Могилева добрался без приключений. Валентина встретила. В дороге действительно успокоился, думал о семье, перед глазами будто стояло перекошенное от злости лицо жены, в ушах словно застряли обидные, сердитые слова о сыне, которого он давно не видел. И у него созрело желание встретиться с Юзей, увидеть сына — он помнил его школьником. Тогда Юзя не была еще замужем, охотно угощала Петра Евдокимовича, показывала сыновы пятерки, на прощание молвила сквозь слезы: «Твои дети уже взрослые. Приезжай. Будем жить вместе».

Оставить жену, детей, свою школу, деревню, которая стала родной, Мамута не смог. Постепенно забывалась Юзя. Лет через пять его направили в Минск на курсы повышения квалификации. Теперь вспомнил, как грустила Татьяна, как горячо обнимала и целовала ночью. Подумал тогда: неужели чувствует? А Татьяна, оказывается, все знала и ничего не сказала. Ну и собака ж я… Кобель самый настоящий… Но детей не бросил. Вырастил, выучил всех четверых. На крыло поставил. И Татьяну не обижал, никогда руки на нее не поднял. Хотя в последнее время ругаемся все чаще, и начинает из-за любой мелочи жена.

Чтобы не ехать к Юзе с пустыми руками, в кармане плаща припрятал поллитровую баночку меда, еще одну прикрыл рубахой в саквояже, а три литровые выставил на стол. Валентина обрадовалась гостинцу: у нее подрастали две дочурки, любительницы медку, да и сама, и муж любили сладкое. Через пару дней Мамута сказал, что надо ехать домой, каникулы кончаются, пчел надо утеплять на зиму. И Валя, и внучки уговаривали побыть еще, но Петр Евдокимович начал решительно собираться в дорогу.

— Переночую в райцентре. Микола Шандобыла приглашал. Он теперь начальник. Председатель райисполкома. Так что в Хатыничи не звони. Не тревожь маму. Вернусь домой, позвоню тебе, — сказал дочери, когда утром выходил из дому.

Вскоре он сел на минский автобус и часа через четыре был в столице. И вот знакомый дом в тихом переулке. К счастью, Юзя оказалась дома одна, муж на работе, обрадовалась, засуетилась…

Дверь без стука отворилась — на пороге стояла Анна Никитична:

— Петр Евдокимович, картопля стынеть. Мы давно ждем.

— Все, иду. Вот надумались вы…

— Ну так и хорошо, что надумались.

В небольшом светлом помещении столы были приставлены к стене, на них составлены табуреты, и только один стол, поближе к кухне, был накрыт. Дымилась теплым паром большая тарелка картофеля, на сковороде вкусно блестели жирком шкварки и жареная деревенская колбаса, соленые огурцы, грибы. И такой теплый, домашний, аппетитный дух шел от этой вкуснятины, что у Мамуты слюнки потекли.

— Ну, жанчинки! За таким столом можно сидеть до вечера. До первой звезды, — Петр Евдокимович потер застывшие руки. — Если б знатте, что будет питте, я бы тоже прихватил чего из дому.

— Если не хватит, позвоним Татьяне Ивановне. Чтоб принесла. А может, сейчас позвонить? Что она будет сидеть одна, — Анна Никитична вопросительно глянула на своего неизменного начальника.

— Ну, раз вам так хочется, пойду позвоню.

Петр Евдокимович вернулся в свой кабинет, позвонил жене, растолковал ситуацию, мол, не думал — не гадал, старшиниха, так звали сельчане Нину Воронину, наварила картофеля.

— Обедайте. Я что-то неважно себя чувствую. Лучше полежу дома, — глуховатым, тусклым голосом сказала Татьяна.

— Ну, смотри сама. Перекуси чего. Я скоро вернусь.

— Хорошо. Не торопись, — улышал в ответ.

Сидели они действительно долго. И поллитруха опустела, и закусь почти прикончили, а расходиться не хотелось. Нина, еще более раскрасневшаяся, взволнованно читала письмо отца из далекого зарубежья. После поздравлений с Новым годом, с Рождеством, пожеланий всем крепкого здоровья Степан Воронин писал: «…Дальше сопщаю, что я и моя семейка, благодаря Богу, здоровые. Недавно я стал дважды дедом. Народилась внучка Кэт, по-нашему — Катя. А старшему внуку Жоржику уже шесть лет… Тяжело и много пришлось мне тут работать, в Буэнос-Айресе. И посуду мыл, и официантом работал, и поваром. Теперь имею свою пульперию — столовку. Вместе с женой готовим блюда, сын Хуан — за официанта. Хуан — ета значит Иван, — во, видите, и там Иваны есть». — Нина сделала паузу, будто ей не хватало воздуха, читала дальше: «Блюда тут не такие, как у нас. Ну, есть суп-пучера, в нем брючка, батата — ета солодкая бульба, перец и тушеное мясо. Аргентинцы любят мясо, особливо жареное. Его тут называють — чураска… Часто вспоминаю Хатыничи, вас, мои дорогие», — голос Нины задрожал, она вытерла слезу.

— Тут отец пишеть, что ему часто снится наша деревня, Беседь…

Нина дрожащими руками засунула письмо отца в конверт, спрятала в карман плюшевки. Петр Евдокимович вспомнил, что ему надо сегодня выступать, поблагодарил женщин за угощение и простился.

«Ета ж Нина почти сорок лет не видела отца, — раздумывал Мамута по дороге домой. — Во пораскидала людей по всему свету война. Где та Аргентина! И там белорусы живут».

В глубине души он не чувствовал злости к бывшему полицейскому. А он, Воронин, грозился и его семью поставить к стенке, подозревая в связях с партизанами, — Мамута действительно был связным. После войны Прося, жена полицая, призналась Мамуте, что она уговорила мужа не трогать учителя, которого уважают люди.

Однако живучий, шельма, думал Мамута, и в Аргентине его черт не взял, укоренился, заимел семью, уже дважды дед. А у меня с Татьяной семеро внуков, с теплотой вспомнил жену, а еще в Минске растет внучка Алеся, о ней Татьяна, пожалуй, никогда не узнает. Великий ты грешник, Мамута, пожурил себя, и если есть Божий суд, придется держать ответ. Но что поделаешь? Жизнь — штука непростая. Трудно ходить у воды и не замочиться.

Нина сказала не все. В этот день в далекой Аргентине бывший полицай Степан Воронин отмечал юбилей: ему исполнилось шестьдесят пять лет. В письме он упоминал и об этом, и о том, что не надеялся дожить до такого возраста, стать дедом. Строки про юбилей Нина пропустила: знала, что отец и директор школы не были друзьями, слышала от матери об их натянутых отношениях. Да и муж Данила на днях неприятно удивил.

— Скоро у отца день рождения. Может, отметим по-семейному? Маму позову… — робко начала она.

— Нечего отмечать! — оборвал ее Данила. — И про письмо никому даже не заикайся. У меня и без тебя полно неприятностей. Не хватало еще, чтобы в райком потянули…

Вот потому и захотелось Нине устроить обед в школе. И каждую рюмку она поднимала за здоровье отца, которого так давно не видела и, пожалуй, не увидит никогда.