Рассказы

Леванович Леонид Киреевич

Леванович /Леонов/ Леонид Киреевич родился 14 сентября 1938 года в деревне Клеевичи Могилевской области. Автор многих книг прозы и публицистики. В 1991 г. в издательстве «Советский писатель» вышла книга повестей и рассказов «Якорь надежды». Лауреат Литературной премии Ивана Мележа и премии Федерации профсоюзов Беларуси.

Живет в деревне Петрилово Вилейского района Минской области. Родную деревню уничтожил Чернобыль. Занимается пчеловодством, сеет гречиху, донник, фацелию.

 

Конверт

I

Как-то зимним вечером копошился в своих бумагах и вдруг в глаза бросился конверт. Чистый, неподписанный, пустой. На левой половине его — портрет человека, крупные красные буквы: Севченко Антон Никифорович. Помельче, синими, было написано: белорусский физик, академик АН Беларуси, заслуженный деятель наук Беларуси. «А почему наук? Надо — науки», — возразил мой редакторский опыт.

Разглядываю портрет: сосредоточенное, задумчивое лицо, высокий лоб, аккуратно зачесанные седые волосы. Слева от портрета, на белом фоне, — красная звезда Героя Труда, синие циферки: 1903–1978. Выходит, прожил знаменитый академик семьдесят пять. На голубой марке — цифра 2003. Значит, конверт выпущен к столетнему юбилею ученого.

За окнами моей избенки завывала, будто голодная собака, февральская метель, а мне вспомнилось далекое лето 1961 года. Горячий душный август, встреча с ректором Белгосуниверситета Севченком.

II

Тем летом окончилась моя служба на Балтийском флоте. Окончилась — не то слово. Все было очень непросто и нелегко. Я приближал дембель бессонными ночами, когда украдкой писал контрольные работы и отсылал их в Минск, на журфак БГУ. Бывало, в субботу или воскресенье записывался на увольнение в город. Как и все, готовился: драил до зеркального блеска пряжку ремня, чистил до глянца ботинки, утюжил широкие флотские брюки.

В полдень, после осмотра увольняемых, выходил за КПП вместе с друзьями. Моряки сразу же сдвигали на затылок бескозырки, брали курс на Матросский парк. Очень хотелось и мне идти туда же — там ждала девчина, которой в прошлую субботу я назначил свидание. Но надо было срочно отсылать в Минск контрольную работу, и я поворачивал назад: до 24.00 никто не имеет право меня «кантовать». Я — в увольнении. В душе ругал себя за юношескую, максималистскую клятву: буду учиться и во время службы. Вместо танцев, объятий и поцелуев сушил мозги над контрольной, грыз науку, как дурак.

Началась «нелегальная» учеба в Таллине. Первые контрольные работы писал на тумбочке, когда ночью был дневальным. Контрольную по истории КПСС накатал, не имея самой истории: цитаты классиков марксизма-ленинизма брал из учебника для политзанятий. Как ни удивительно, все контрольные зачли, прислали вызов на сессию. С вызовом и постучался в кабинет замполита Третьего Балтийского флотского экипажа. Вошел, откозырял, попросил разрешения обратиться, подал вызов и зачетную книжку студента-заочника.

— Какой вызов? Какую сессию? — капитан второго ранга нацепил очки, уставился в бумагу, затем полистал зачетку.

— Гм, так у тебя тут пятерки. Значит, первый курс окончил на гражданке? Молодец парень! — замполит снял очки, как-то тепло, по-отцовски глянул на меня.

Я знал, что замполит родом из Украины, фамилия его — Мазур, слово «знамя» он произносит на хохлятский манер — «знам’я». Замполит начал объяснять, что заочная учеба солдатам и матросам срочной службы запрещена законом, что даже офицеров не всегда отпускают на сессии. Он промолчал, нахмурил лоб, вздохнул:

— Эх, если б я имел диплом, я б уже давно адмиралом ходил. М-да, что ж с тобой делать? Сессия десять дней? Постой, а в газете «На вахте» это ты писал о нашей самодеятельности? Ты? Ну, так хорошо же написал, хлестко… У вас были стрельбы? Как отстрелялся?

— Отлично. Двадцать восемь очков из тридцати.

— Молоток! — обрадовался Мазур. — Оставь свои бумаги. Потолкую с командиром. Может, дадим тебе десять суток по поощрению.

Командир экипажа дал добро, и я сдал зимнюю сессию. А потом пришел вызов на летние экзамены — на целый месяц. Замполит Мазур развел руки: к сожалению, браток, месяц никто не даст, даже сам министр обороны. Он долго молчал, смотрел за окно, потом спросил, где живут родители, тихим голосом посоветовал: пусть отец или мать напишут, что кто-то из них заболел или еще что случилось…

Через две недели я получил письмо отца. Он сообщал, что мать заболела, ее положили в больницу, очень хочет повидаться со мной. С этим письмом я постучался к замполиту. Тот прочитал письмо, поднял глаза на меня:

— А где же печать военкомата? Это же не документ. Мало ли что кто напишет? — Мазур задумался, потом спросил: — А далеко район?

— Да километров двадцать с гаком. Сессия уже идет две недели.

— М-да, ситуяйция. Добро. Пусть меня повесят за я…. На экзамены поедешь. А лучше — самолетом.

Через день я был уже в Минске. Первый раз в жизни летел самолетом, Ил-14 показался мне большим и комфортабельным. В тот день, 17 июля 1959 года, наша группа сдавала экзамен по логике. И вот я в белой форменке с желтым лычком старшего матроса на погонах подхожу к столу, чтобы вытянуть билет. Преподаватель Соколовская, солидная, уже немолодая, удивленно округлила глаза:

— Вы тоже наш студент? Я что-то не видела вас на лекциях..

— Я только сегодня прилетел из Таллина, — и подал зачетку.

— Так вы с корабля — на бал, — заулыбалась она.

Мадам Соколовская очень внимательно смотрела на меня, когда отвечал, казалось, она не верит своим ушам. Помню, один из вопросов билета был о силлогизме. Я бойко шпарил, что это — умозаключение, полученное на основе двух суждений. Если суждения неправильные, то и умозаключение будет соответствовать вульгарной логике. К примеру: человек — смертен, собаки тоже смертны, следовательно, собака — человек.

— А по какому учебнику вы готовились?

Я назвал двух авторов, учебники которых проштудировал во время ночных вахт. Мог бы добавить, что замполит Мазур посоветовал взять официальную просьбу командира экипажа, чтобы меня записали в Таллинскую городскую библиотеку.

— Ну что ж, товарищ моряк. Ставлю вам пять баллов!

Когда я выходил из аудитории, пол качался под ногами, будто палуба в семибальный шторм. С легкой руки мадам Соколовской — пусть будет ей пухом земля — за пять дней я сдал шесть экзаменов. О, это было совсем непросто. Преподаватель, который читал историю партийно-советской печати, заупрямился: не могу принять зачет, потому как не кончил читать курс. Заступился профессор-филолог Николай Павленко: «Но если человек знает. Отпуск у него кончается. Можно сделать исключение». Тогда партийный ортодокс сменил гнев на милость и зачет принял.

Отметил я документы в Костюковичском райвоенкомате, переночевал дома, «уладил» семейное положение: в документах было написано, что мне дается семь суток по семейному положению. Без опоздания прибыл в экипаж, явился к замполиту, откозырял, подал зачетку. Тот увидел оценки, поздравил, даже обнял по-отечески.

А потом была зима. Вызов на сессию. Мучительное раздумье замполита Анатолия Ивановича Мазура:

— Ну и что мне с тобой делать? По поощрению — был. По семейному положению — ездил. Правда, служишь исправно. «На вахте» печатаешься В «Страже Балтики» — тоже. Деньжата на дорогу есть? Гонорары же получаешь. Что-нибудь придумаем. Безвыходных положений нет, как нет неприступных женщин.

И придумали. Получил я документ, в нем говорилось: «Старший матрос… командируется в город Минск. Проездных — нет, суточных — нет». Выходило, что я вроде в экипаже, потому как в ведомости начфина моей фамилии нет, и в то же время — в командировке. Как в народе говорят: и дома, и замужем.

III

Осенью 1960-го наш экипаж передислоцировали в город Пионерск Калининградской области. Пришел новый командир, замполит тоже новый, но я уже был студентом четвертого курса, имел три лычки на погонах — старшина первой статьи, кандидат в члены партии. На зимнюю сессию отпустили с таким же липовым командировочным удостоверением. Новый командир экипажа капитан второго ранга Шадрин, высокий русоголовый москвич, с открытым мужественным лицом, раскатистым, басовитым голосом, пожелал успехов, предупредил: «Только патрулям не попадайся».

Экзамены сдал, на глаза патрулям не попался. Служба шла дальше.

Как-то весенним днем парторг напомнил, что кончается кандидатский стаж, надо вступать в КПСС, и что бы я не затягивал, а завтра же написал заявление. А завтра, 12 апреля, Юрий Гагарин полетел в Космос. Вдохновленный этим событием, накатал заявление: горжусь, что первый в Космосе коммунист. Потом заседала парткомиссия соединения, я был взволнован, видимо, радость светилась на лице, потому один седовласый «кап-раз» — капитан первого ранга спросил:

— А что вы улыбаетесь, как мальчишка? Вы же не в «Осоавиахим» вступаете, а в партию. Видать, не созрел еще, товарищ…

Наш парторг возразил: я уже на четвертом курсе университета, печатаюсь в газете «Страж Балтики». Кап-раз умолк, будто язык проглотил, но при голосовании воздержался.

Меня очень беспокоила летняя сессия. Трудные были контрольные работы, нервное напряжение, постоянный недосып стали причиной неожиданной болезни — экземы. И попал я в Балтийский военно-морской госпиталь. Родителям написал, что меня временно перевели служить в госпиталь. Написать заболел — рука не поднялась. Мать похоронила уже двух моих братьев, самый старший, третий, не вернулся с войны. Прокачался в госпитале около месяца. Накануне Первомая навестили меня командир и замполит, поздравили с праздником. Командир посоветовал написать рапорт командующему флотом, чтобы меня досрочно уволили в запас, иначе придется тянуть лямку до осени.

IV

Младшим лейтенантом запаса ехал я в Минск на летнюю сессию. Экзамены сдал с блеском. Снова потянуло стать студентом настоящим, поучиться на стационаре. Почему снова? После первого курса я сделал попытку перевестись на стационар. Декан был согласен, начальник учебной части — тоже. Не хватало визы начальника военной кафедры. И пошел я к генералу Кирсанову. Тот прочитал заявление, поднял на меня оловянно-серые, усталые глаза:

— И что вы хотите от меня, молодой человек? — ударяя на «о» спросил генерал.

— Напишите, что вы не возражаете…

— Нет, молодой человек, я очень возражаю. Артиллерия, баллистика — это сложнейшая наука, — глаза генерала вдруг вспыхнули синим блеском. — Вы никогда не догоните тех, кто ушел вчера, — размашистым почерком вывел: — Возражаю…

Одно это слово круто изменило мою судьбу, за что я очень благодарен генералу Кирсанову. Особую благодарность почувствовал, когда вышла моя книга «Якорь надежды». Она бы никогда не родилась, если бы я не послужил на флоте. Теперь виза генерала была не нужна. Декан Михаил Григорьевич Ларченко, здоровяка, похожий на медведя, узнав, что я из Могилевщины, молодой коммунист, печатался во флотских газетах, весело похлопал меня по плечу:

— Давай, земляк. Нам такие хлопцы потребны, — с неистребимым мягким «Р» сказал он и подписал заявление.

Начальник учебной части тоже дал добро, но предупредил: стипендии у меня не будет, интерната — тоже, потому что все распределено. И вообще все зависит от ректора. Посоветовал пробиться к нему на прием. А ректором университета был тогда академик Севченко.

Тот жаркий августовский день я помню, как сейчас. Вошел в приемную. Смуглая женщина с короткими густыми волосами, с папиросой в губах, сидела за машинкой. Подал ей заявление, она взглянула одним глазом, вынула папиросу, сказала:

— Хорошо. Оставьте заявление. Я передам ректору.

— Я вас очень прошу. Разрешите мне зайти самому.

— Ладно. Тогда придется подождать.

Ждать пришлось около часа, а может, и больше. Наконец я переступил порог не очень просторного светлого кабинета. За столом сидел широколобый худощавый человек в светло-голубой тенниске — под цвет седым вискам. Человек поднял голову от бумаг, внимательно, цепко посмотрел на меня.

— Садитесь. Слушаю вас.

Я рассказал, что служил на флоте, учился на журфаке нелегально, хочу побыть студентом стационара. И подал заявление.

— Ну что ж, я вас понимаю, — Севченко позвал секретаря. — Можем ли мы перевести на пятый курс?

— Нет, Антон Никифорович, на последний курс нельзя. Есть инструкция.

Севченко нахмурился, на высоком лбу собрались гармошкой морщинки-борозды.

— Та-ак, что ж нам придумать? А может, на четвертый? Побудете два года студентом. Почувствуете вкус студенческой жизни.

— Согласен, — с радостью выпалил я.

— Вот и добренько, — академик вдруг широко улыбнулся, нацепил на широкий мужицкий нос очки.

Торопливым почерком ректор писал резолюцию. Я следил за сильной, по-крестьянски широковатой ладонью, державшую ручку. Выше локтя рука была тонкая, интеллигентская. Кончив писать, Севченко вышел из-за стола, пожал мне руку:

— Дерзайте, юноша! Так любит говорить мой друг Михась Лыньков. Может, и ты станешь литератором. Счастливой тебе дороги!

V

Снова и снова рассматриваю конверт. Над Звездой Героя — эллипсы, символизирующие орбиты атомов, справа — силуэт человека над микроскопом. Дальше контуры строения: то ли университета, то ли академии. Прочитал на обратной стороне: выпустила конверт фабрика в Борисове, художник А.Хвесюк. Подумалось: интересно, мужчина это или женщина? А еще промелькнула мысль: спасибо «Белпошце», что не забыла отметить юбилей знаменитого физика.

Человека, который росчерком пера подарил мне два студенческих года. Теперь, с высоты прожитого, могу признаться: два лучшие годы жизни.

2005 Перевод с белорусского автора.

 

Метро

I

Проснулся он рано, хоть торопиться нужды не было. Куда уже торопиться, если протопал по земле восемьдесят с хвостиком. А вставать рано приучила жизнь. Сызмала пас гусей, потом — телята, коровы. Мать жалела его, однако будила рано — надо, ничего не поделаешь. Теперь можно спать поздно, да не спится. Зимой он лежит подольше — нет, не спит, думает, вспоминает, качается в кровати, чтобы не включать свет слишком рано, за электричество надо платить. А сколько той пенсии! Кот наплакал. Летом другое дело: еще пяти нет, а уже видно.

Он поднялся, высокий, сутуловатый, с бурой морщинистой шеей и седой головой, зашел в соседнюю комнату — как там внук? Виталька спал, закинув руки за голову, будто обнимал качанок капусты с белобрысой челкой-листком. Одеяло сползло на пол, до пояса внук был голый. Худощавый, уже довольно рослый — такой родной, невыразимо близкий. Это продолжение его, дедовой жизни.

Люди, в чьих руках была власть, сделали всё, чтобы он, Стах Крупеня, не имел продолжения рода, чтобы никогда не возвратился с Колымы. А он выжил. Вернулся на родину. Да не один — с женой-сибирячкой, лагерной медсестрой. Девушка полюбила зэка-белоруса, и эта любовь помогла Стаху выстоять. Вырастили они троих сыновей, имеют пятеро внуков. Виталька — самый младший.

Дед Стах накрыл внука. Тот пробормотал что-то. Таинственно улыбнулся, повернулся на бок и заснул. Вдруг Стах заприметил темный предмет под подушкой. Взял, рассмотрел. Это был игрушечный пистолет. Большой, но удивительно легкий, серебристо-блестящий, с черной шершавой рукояткой — именно ее сначала увидел Стах. Имелась у этой игрушки и прорезь прицела. И мушка, и надпись: Омега, мэйд ин Чино — по-английски. Ну, китаезы, такю игрушку смастерили, как настоящий маузер. Нечто подобное болталось на ремне командира партизанского отряда, в который Стах попал шестнадцатилетним пареньком. О. как он мечтал тогда иметь боевой пистолет или автомат! А приходилось таскать на неокрепших плечах тяжелую бельгийскую винтовку.

Как давно это было!

А вчера дед Стах — Стефан Адамович Крупеня, в лагере его дразнили «стахановцем». - пережил большую радость: парился с внуком в бане.

Какое это счастье — ласково, бережно стегать-шлепать, поглаживать распаренным березовым веником разогретое докрасна тельце малого мужичка. Родного твоего отпрыска. Твою кровинку. Вчерашней бани и радости могло и не быть. Но как иногда случается. Помогло несчатье. Заболели дедовы ноги. Они болят уже не первый год. Иногда боль отпускает, особенно зимой, когда меньше топонины. А теперь, в начале лета, ноги заставили искать спасения в поликлинике. Молодая остроносая девчина-хирург попросила сделать приседание. Стах попробовал, но приседание получилось неказистое. Так и застыл раскорячившись.

— Глубже! — строго сказал доктор.

— О. если б я мог… глубже. То к вам бы не пошел.

Девушка застеснялась. Начала расспрашивать, есть ли дача. Что он там делает.

— Всё делаю. Что нужно.

— И землю копаете?

— Приходится копать.

— Так что же вы хотите?

— Хочу, чтоб мои ноги ходили по земле. Я еще не устал от жизни. А на этом свете не устанешь, так на том не отдохнешь.

— Вы оптимист, дедушка. Возможно это вам и поможет.

Доктор заулыбалась, прописала десять сеансов лечения электротоком. Подобные процедуры Стах принимал и раньше. Но к этому врачу попал впервые. Вот и получилось, что дед Стах оказался привязанным в городе на десять дней. Он ходил на процедуры, читал, смотрел телевизор. Вдруг позвонила невестка: Виталику неделя до отъезда в лагерь. Сидит целыми днями у телевизора. К бабушке на дачу не хочет.

— А с вами согласен побыть.

— Ну, раз согласен, так привози.

И дед с внуком стали жить вместе.

II

Сегодня Стась запланировал свозить внука в Ботанический сад, покататься в метро. Они уже катались в метро три дня подряд. Осмотрели все станции. Из всех благ цивилизации Стах Крупеня очень уважал метро, любил и ванную. Но метро — это роскошь особенная. Можно ехать в любую погоду с комфортом. Ни дождь, ни снег тебе не преграда. И всё точно по графику. Кругом чисто. Светло, красиво.

Но была и еще одна причина катать внука на метро. О ней дед не сказал внуку. Не говорил ему ни слова о Колыме. Когда-то даже детям боялся об этом рассказать, не мог признаться и товарищам по работе, как стал нацдемом в двадцать лет от роду.

После Колымы трудно было устроиться на работу. Всюду получал отказ. Помог друг юности, с которым учился в педагогическом техникуме. Приняли Стаха в Министерство финансов, в хозяйственную группу, где он был и столяром, и плотником, и электриком.

Когда-то отец его, Адам Крупеня, умел и столярничать, и плотничать, мог и печь сложить. И возле пчел был своим человеком, и в саду умел хозяйничать. А еще Адам Крупеня обладал медвежьей силушкой. Имея золотые руки не спился безвременно, как это бывает с мастеровитыми людьми на Беларуси, да и в других краях. Учил Адам Крупеня умельству и своих детей. Не раз вспоминал отца Стах на Колыме, в душе благодарил за науку. Стахановцем Крупеню дразнли зэки не только за имя Стефаний-Стах. А за то, что любую работу делал быстро, ловко, сберегая силу. И совершал эту работу сначала в голове, а потом брался делать руками.

Вскоре его оценили и в Министерстве финансов. В те годы именно финансовый министр читал доклады на белорусском языке. Да не абы-какие, а о бюджете. Депутаты внимательно слушали, делали вид, что всё понимают. Правда, понимания от них никто не требовал. Как Ванька-встанька, они поднимали руки, утверждали, что им предлагалось. Альтернативы быть не могло.

III

Время менялось, началась хрущевская оттепель. Крупеню разрешили прописаться в Минске, дали квартиру. Как-то набрался смелости Стах и постучался в тяжелую массивную дверь дома с громадными колоннами на главном проспекте Минска. Добился аудиенции у высокого начальника КГБ. Тот слушал, удивленно смотрел из-под очков на него, как на ископаемое. Потом тихо процедил сквозь зубы:

— Ах ты, сволочь! Нацдемовский недобиток! Как тебе удалось выжить?! И ты еще хочешь реабилитации?! Ты же — враг народа!

Серо-стальные глаз, будто сверла, буравили Крупеню. Он молча вышел из кабинета, боясь оглянуться назад.

А если разобраться, какой же он враг? Молодой учитель, как и его соратники, хотел, чтобы школы на Беларуси были белорусскими, чтоб родная речь царила на родной земле. Так разве ж это преступление? На всем белом свете таких людей считают патриотами, помогают им, гордятся ими, потому что они — стержень нации. А тут — враг народа. За что? За какие грехи?

Всю жизнь искал Крупеня ответа на эти вопросы. Иногда казалось, что он докопался до истины, всё понял, но жизнь снова поворачивалась другой стороной.

Как радовался Стах, когда однажды карапуз Виталька пришел из садка и процитировал стишок:

Просіць пеўніка хлапец [1] : — Ты пазыч [2] мне грабянец. Валасы я прычашу, Табе хлеба накрышу. — Не прычэшаш валасы. Мой грабеньчык для красы.

Букву «р» малыш произносил, как «л». и потому стишок звучал особенно трогательно и мило. Дед Стах даже прослезился, в душе промелькнула мысль: хоть младший внук вырастет настоящим белорусом. Сыновья знали родной язык. С родителями говорили по-белорусски. Но за стенами дома, как и все — на «тросянке», которая считалась официальной. И начальники их, вертикальные ратники, говорили с высоких трибун: борба за урожай. И думали, что говорят с народом на «великом и могучем».

Жена Евдокия, сибирячка, оказалась этнической белоруской: ее дед по материнской линии был косинером Кастуся Калиновского. После удушения восстания очутился Сибири. Видимо, в генах Авдотьи-Евдокии жила жажда родины. Она быстро научилась петь белорусские песни, а потом и говорить на языке пращуров. Но в Минске, в столице советской Белоруссии, муж-нацдем и жена — сибирячка говорили по-белоруски только на кухне да в спальне. А на работе, среди людей — Дуня устроилась медсестрой в военный госпиталь, — только по-русски. Дуня боялась хоть одним словом высказать неуважение к советской власти. Страх еще усилился, когда мужа отказались реабилитировать.

Страх жил и в душе Крупени. Страх не за себя, а за семью, за детей, а потом и за внуков. Крупеня понимал: идет идеологическая война против белорусского народа. А на войне без жертв не бывает. Потому за свою жизнь не боялся, хоть иногда с грустью думал: его надо называть не Стах, а Страх Крупеня.

IV

В восемь часов, как и договорились вчера, дед разбудил внука. Они сбегали на озеро, сделали зарядку, поплавали. Стах радовался, что может потихоньку бежать — процедуры пошли на пользу, да и огород копать не нужно, руки-ноги отдохнули. Краем глаза посматривал на Виталика. Тот раскраснелся, бежал легко, радостно.

— Ты беги впереди. А я вслед за тобой.

— Дзеда, ты некалі гаварыў інакш: следам за дзедам. Пойдзем разам.

— Хай будзе так.

Пошли бодрым шагом через перелесок. Мне помогли процедуры, а Виталику — метро, подумал Крупеня. Там он слышит белорусский язык.

Снова заныла душа: дожили, родную речь, пусть искусственно-механическую, можно услышать в подземелье, в метро, да в заграничном посольстве с чужим акцентом.

На балконе, когда вешал мокрые плавки, вдруг увидел диво: в уголке, на стыку бетонной плиты и жести, зеленел шматок моху, торчали зеленые шильца травы. А между ними возвышался… василек. Он уже готовился зацвести — выбросил три бутончика, верхний уже курчавился голубовато-синим чубчиком.

После завтрака показал василек Витальку. Тот особенно не удивился, хотя и выслушал дедушку внимательно. Малеча, не понимает еще, какая нужна сила, чтобы расти между бетонной плитой и жестью, подумал Стах. В последнее время его всё больше удивляла неистребимая живучесть всего живого.

В Ботаническом саду они были долго. Дед уже устал, а внуку всё хотелось осмотреть, еще раз обойти вокруг озера, где плавали лебеди, понюхать еще столько самых разных цветов. Хоть ноги разболелись снова, Стах радовался: внук любит природу. Еще один день проживет без ужасного ящика — телевизора.

Потом они катались на метро. Летним днем в большом городе задуха, будто в котле, а в метро прохлада. Любота! Стах даже задремал, или сделал вид, что спит. И вдруг услышал звонкий голосок:

— Дзеду! Наступны прыпынак наш! Плошча Якуба Коласа!

— Ага. Унучак. Наша станцыя. Наша… — дед Стах заволновался и ответил слишком тихо.

На самом деле ему хотелось кричать.

2001

Перевод с белорусского автора.

 

Казино

I

В генах каждого человека живет извечный азарт. Живет неистребимая надежда на выигрыш, на счастливый случай. На везение. И если одному из тысячи повезет, каждый из оставшихся 999 в глубине души будет лелеять надежду, что госпожа Фортуна может улыбнуться и ему.

Об этом думал Петро Власевич, учитель истории и географии, по дороге в казино. Азартные игры он не любил, казино ставил рядом c борделем, считал эти заведения рассадниками гнилого капитализма. И потому, когда сын Алесь предложил поехать в казино, Петро заупрямился, стал бить в хомут.

— Ты что? Чего я там не видел? И в Минске ноги моей не было в этом заведении. Ненавижу картежников. Махляров, прайдисветов. Сын нашей учительницы, он в Минске живет, — унадился в карты. Случалось, выигрывал по мелочам. А потом просадил всё. Продулся в пух и прах. Жена оставила его. Дитя сиротою растет. Вот тебе и казино. Там шельма на шельме сидит и шельмою погоняет. И так всюду. В Америке, России, или в Японии.

Это говорил бывший активный пропагандист и агитатор, воинствующий атеист. Директор сельской школы, конечно же, коммунист, Петр Иванович Власевич не мог быть другим. Если бы он не проводил массово-политическую работу, хоть бы однажды отказался выступить с докладом на антирелигиозную тему, у него тут же отобрали бы директорское кресло. Даже уроков истории могли бы не дать. Разве, что географию оставили бы, хоть кончал он именно истфак.

Петро Власевич верой и правдой служил райкому. Свято верил в победу коммунистических идеалов. В глубине души он верит в них и теперь, правда, никому не признается, даже своей благоверной. Она, беспартийная, учительница химии, беззлобно насмехалась над мужевой идейностью, верила в неопровержимость химических законов, выраженных в непоколебимых формулах. А туманному мифу о всеобщем счастье доверия у нее не было. Когда-то украдкой, чтобы не узнал отец, уговорила сына, круглого отличника, не поступать на исторический, тем более на болтливый филологический факультеты — только на химфак или физфак. Физика и химия неизменны при любой власти. Сын послушался. Окончил физмат, затем аспирантуру, защитил кандидатскую. Стал программистом экстра-класса. И очутился в Америке..

— А где это казино? В Бостоне?

— Да нет. Надо ехать в соседний штат Коннектикут.

— Наверное, далеко?

— Милей сто двадцать. Ну, километров под двести.

— Ёпэрэсэтэ! Двести километров ехать в казино? Да будь оно на соседней улице, так я бы туда ни ногой.

— Нет, папа, ты не прав. Там очень интересно. Туда едут со всего света.

— Там можно ходить целый день. И все не осмотришь. А какие там магазины!

Большие, маленькие. Даже индейские. И все блестит и сияет. Такая вокруг красота, что душа радуется, — подала голос невестка Настя.

— А играть в карты, или садиться за автоматы никто никого не заставляет. Ходи. Смотри. Любуйся. — убеждал сын.

Правду говорят: гость — невольник. Петро был благодарен сыну и невестке, которые взяли в своих фирмах по пять дней отпуска, чтобы хоть немного показать ему Америку. Оставшиеся дни, кроме выходных, а приехал он на целый месяц, будет сидеть дома, встречать из школы внука Олежку. В конце концов, Петр Иванович сдался.

II

И вот они едут. За рулем серебристо-блестящей «Тойоты» сын, рядом Настя. А на заднем сиденье вольготно устроился Петро. Прямая ровная дорога — четырехполосный хайвэй, успокаивала и даже усыпляла… Но Петро прогнал сонливость — в нем проснулся учитель географии. Он пристально всматривался за окно, крутил головой то вправо, то влево, как подсолнух за солнцем. «Тойота» катила по третьей полосе. По первой и второй бесшумно двигались, будто плыли, громадные фуры, чуть поменьше габаритами закрытые фургоны, кургузые микроавтобусы, пенсионерские легковушки.

Зато по четвертой полосе, слева, обгоняли белорусов разномастные, разноцветные джипы, приземистые, широкие американские «Кадиллаки». И водители были разные: негритосы, желтокожие узкоглазые китайцы и японцы, смуглые латиносы, реже можно было увидеть белого водителя. В машине, как правило, ехал один человек.

Сквозь облака пробилось солнце, лучистое, низкое — на улице середина ноября, но деревья вдоль дороги еще держали багрово-золотистое листья. У нас уже деревья голые, а здесь бабье лето в полном разгаре, у них теплее, подумал Петро. Вскоре солнце высветило высокие крутые скалы по бокам дороги. Почудилось, что это великан-богатырь обложил хайвэй валунами, скрепил их красной глиной. Да так и оставил. Это же надо было пробить широченную дорогу среди скал! Сколько вывезти камней, твердой породы. Неужто ради того, чтобы махляры со всего света ахали в казино? Петро знал, что этот хайвэй мчит на север до границы с Канадой, и работает круглые сутки, не переводя дыхания. Но ему все равно казалось, что все легковушки катят именно в казино.

Мелькнул указатель с названием штата. Сын пояснил: казино находится в резервации индейцев — аборигены не платят налогов. Потому здесь выгодно заниматься бизнесом. Владельцы казино это оценили, построили в резервации целый город.

— Дурят людей на халяву, — буркнул Петро.

— Бизнес — есть бизнес, — задумчиво молвила Настя. — Ну вот и подъезжаем. Вон высотный отель. В форме раскрытой книги. Люди живут там неделями, некоторые месяцами. Отдыхают, развлекаются, играют…

— Аборигены наверное неграмотные. Книг читать не умеют. Зато вот вам отель в форме книги. Любуйтесь! Радуйтесь, — гнул свою линию Петро.

Сын ничего не ответил. Смолчала и невестка.

«Тойота» нырнула в подземный паркинг. Долго искали свободное место — громадная площадка, больше футбольного поля, вся была уставлена машинами.

— Паркинг здесь бесплатный. Ставь машину хоть на несколько дней.

— Факт, пока не продуешься. Тогда заплатишь и за паркинг, и за отель. Если выиграешь, что-нибудь купишь на память. Выпьешь на радостях в ресторане. Гулять так гулять! — подначивал Петро.

— Тут очень вкусное мороженое. Бен энд Джеквис. Порция стоит два доллары с половиной — сказала Настя. — Мы были здесь месяц тому. Нам очень понравилась.

На этот раз Петро промолчал. Он оглядывался вокруг. Стоявшие плотно машины напоминали громадное стадо каких-то фантастических разноцветных животных, разлегшееся здесь, спрятав свои спины то ли от зноя, то ли от дождя или холода.

Наконец зашли в высотное здание. Элеватор-лифт, просторный, человек на десять, бесшумно поднял на шестой этаж. Вышли и… оказались в сказочном царстве. Яркий свет необычных светильников бил в глаза. Под ногами мягкие ковры с красно-черными узорами. Высоко вверху переплетались деревянные конструкции коричневого цвета, подобные на стропила. На стенах распластанные шкуры оленей. Кое-где белелись длинные полоски бересты. Ушные раковины, казалось, трещат от громкой ритмичной музыки. Глаза разбегались от множества людей, которые неторопливо прогуливались по мягким коврам. Они не были похожи на матерых картежников. Скорее всего это были зеваки, да и столов с картами, игровых автоматов Петро нигде не приметил. Зато с высоты метров полсотни катился шумливый водопад. Внизу — скамейки. На одной из них сидели двое лысоватых китайцев, тихо-мирно беседовали, видимо, про житье-бытье.

Китайцев было очень много. Мужчины, женщины, в основном пожилого возраста, они шли толпами, будто их привезли на экскурсию в плановом порядке.

Узкие глаза внимательно осматривали все вокруг и аж светились от восхищения. Много было и темнокожих: высокие, толстые, как шкафы, мужчины в длинных пальто, укормленные женщины с толстыми задницами. Между гуляющими шустро сновали мулаты с табличками на грудях: обслуга казино.

Людской поток, как вешняя вода щепки, подхватил и понес белорусов. Светили, подмаргивали разноцветные указатели: рест-рум (туалет), ресторации. Бары, магазины и магазинчики. Столов картежных, игровых автоматов еще не видать. Зато в глаза бросилась высокая серебристая ель, на ней светильники-ленты, извивающиеся, как молнии на темном небе. У подножия ели по камешкам журчит ручеек, в воде блестят монетки. Их очень много, целый клад.

Повернули в другое крыло, здесь резвилась малышня под наблюдением няней, пока родители стремились поймать за хвост фортуну. Дальше людской поток опять погустел, в воздухе плавал густой сигаретный дым — в казино разрешается курить. Петро издали увидел матерого волка, который возвышался на скалистом утесе в центре зала, точнее — круглой площади-перекрестка. Волк поднимал и опускал лобастую голову, задирал и опускал толстенный хвост. За столом у стены сидел человек, над ним крупными буквами по-английски: если вы заблудились, мы поможем. Здесь можно купить карту-путеводитель, без нее заблудить просто: казино Махиган-Сан занимает огромную территорию.

— Мы все осмотрим. Потом перекусим и сядем за автоматы, — предложил Алесь.

Петро уже устал. Слова о перекусе немного обрадовали.

Заглянули в индейский магазин. Петру сразу приглянулась меховая камизэлька-безрукавка. Вот бы купить себе или жене. Бросил взгляд на ценник — двести баксов с гаком. Многовато. Кусается камизэлька. А вот мягкая, упругая красно-коричневая подушечка — 40 баксов. Красиво раскрашенные деревянные ложки —12 баксов штука.

— А эта корзиночка — дрим-кетчер. Индейская ловушка для снов, — блеснула познаниями Настя.

— Дрим-кетчер? Так и по-нашему спать — дремать. Кто у кого одолжил слово? Англичане у нас или мы у них?

Настя промолчала, а сын ответил:

— Видимо, янки одолжили у нас.

Дрим-кетчер понравился Петру — вот бы похвастался перед соседями. Но стоила корзиночка дорого. Кстати, здесь не было американских ценников: 5.99, 7,59, 9, 99. Индейцы даже этим хотят подчеркнуть, что рыночная психология не для них. Десять так десять, а не 9, 99. В этих девятках сам черт ногу сломает.

— Батя, может, этот сувенир купим? — Алесь крутил в руке пучок разноцветных птичьих перьев.

Белые, красные, синие, черные перья, связанные блестящим шнурком, узел закреплен блестящей брошкой. Стоил сувенир 6 долларов.

— Зачем? Не надо, — отмахнулся Петро, он помнил, что в его кармане всего одна купюра — десять долларов. Эту сумму он решил пожертвовать игровым автоматам. Раз уж приехал, так надо попробовать поймать удачу. Все равно на дрим-кетчер не хватит.

Бесшумный эскалатор поднимает гостей на этаж выше. Здесь живые зеленые ели — видимо, корни их уходят в землю. Стволы деревьев обложены чем то белым, как вата — имитация снега. Над головой темное звездное небо: таинственно светятся искусственные созвездия.

— Это же надо такое придумать! — удивлялся Петро. Сын и невестка переглянулись, будто заговорщики. Они были довольны: гостю все нравится.

В стороне от елей на стендах были размещены фотопортреты деятелей индейской культуры. Посетителей здесь было очень мало. Любителям казино начхать на культуру аборигенов, с грустью подумал учитель истории.

III

Наконец белорусы добрались до казино. Здесь было еще более людно, еще гуще сигаретный дым. Справа на зеленых столах молодые ловкие китайцы — парни и девчата, — артистично сдавали карты. На других столах перемешивались костяшки, подобные на домино. С левой стороны таинственно застыли автоматы для игры в покер.

— Ну что, аппетит нагуляли. Но азарт еще, видимо, не проснулся? — Алесь посмотрел на отца.

— Что ж, перекус не повредит, — ответил Петро.

Стали искать, где бы пообедать. Кафе, бары были на каждом шагу, но цены в них слишком уж кусались. Нашли что-то подобное на столовую.

— Батя, займи место, — Алесь показал на свободный столик. — Мы скоро вернемся.

Петро смотрел вслед сыну и невестке и невольно залюбовался, радость тепло отозвалась в душе: хорошая пара. Оба высокие, энергичные, русоволосые. Алесь сильной рукой нежно обнимал за плечи Настю. Жаль, живут далеко. И дитя всего одно. Еще молодые, может, отважатся на второе дитя, когда разгребутся с кредитами.

Он сидел один за столиком, ждал своих кормильцев, осматривался вокруг. Ему все было интересно. Слева полудновала-обедала китайская пара: оба пожилые, худощавые, в очках. Ели молча, сосредоточенно, будто отбывали повинность. Напротив две толстые негритянки неторопливо, с какой-то ленцой, торкали в тарелки черными вилками и ножами. Руки их тоже были черны. Лишь подушечки пальцев под ногтями желтоватые. На пальцах поблескивали золотые кольца. В ушах — золотые висюльки-сережки. Значит, не бедные. Может, приехали с Южно-Африканской республики, почему-то решил Петро.

Вскоре с полными подносами вернулись Алесь и Настя. На первое был суп в картонной чашке с крышкой. В него надо было высыпать из пакетика сухарики. Суп оказался очень горячим, довольно вкусным и калорийным. Затем ели пиццу. И пицца Петру понравилась. Удивило, что ножи и вилки были черного цвета. Петро уже заметил: индейцы любят коричневый и черный цвета. Подгоняют все под себя: лица коричневые, волосы черные, как воронье крыло.

— Сил набрались. Можно попробовать поймать за хвост госпожу Удачу, — весело сказал Алесь. — Как настрой, батя?

— Насторой боевой. Как перед атакой.

IV

Белорусы решительно направились к автоматам. Их здесь тысячи. И тысячи людей — белых, желтых, черных, молодых и пожилых, даже совсем дряхлых- разномастные дети Матухны Земли сидели в мягких креслах. Жадно затягивались сигаретами, нажимали на клавиши с одним желанием — поймать удачу. Это пламенное желание-страсть объединяло всех посетителей казино. Флюиды каждого азартника плавали в прокуренном воздухе и добавляли смелости, дерзости и надежды каждому участнику этого грандиозного соревнования- кто кого обхитрит, кому улыбнется ее Величество Фортуна. А кому она покажет кукиш.

Петро нерешительно сел за свободный автомат. Алесь показал щель, куда надо всунуть купюру. Автомат жадно проглотил десять долларов. На табло справа высветилась единица с тремя нулями — тысяча центов. Сначала поставил по одному центу. Табло вспыхивало, светилось, вроде как подмаргивало, зелеными, красными, розовыми прямоугольниками. На них были какие то рисунки, но что они значили, Петро не мог понять, да и не до того было. Он нажимал клавиши, автомат сверкал огнями. Справа выскакивали цифры: 999, 998, 997. Счет пошел. Петро изменил ставку — теперь ставил по пять центов. Азарт начинал овладевать им… Раза три нажал — в квадратике в центре появилась цифра 10. Выиграл десять центов! Но проиграл в три раза больше.

Сын посоветовал изменить диспозицию — пересесть за соседний автомат, от которого только что отошла грустнолицая мадам. Петро нажал клавишу возврата, которую показал Алесь, — выползла белая бумага размером с доллар, на ней цифра — 975. Всунул бумагу в новый автомат, поставил по пять центов. «Ну. боженька, помоги», — взмолился бывший атеист. Раза три проиграл. Но вдруг автомат засветился, будто внутри вспыхнула молния. Выкатилась в оконце цифра 50. Выиграл полсотни центов! Затем посыпались выигрыши по пять. По десять центов. Всего уже было 14, 90. Петро не верил своим глазам.

— Ну, батя, даешь! Почти пять баксов выиграл! — потирал руки от радости Алесь.

Но тут начались сплошные проигрыши. Фортуна отвернулась от учителя истории. Алесь предложил снова поменять автомат. Прошли мимо трех рядов молчаливых металлических монстров. Устроился за один из них. Ставил по пять центов. Раза два выиграл по десять центов. Затем посыпались сплошные проигрыши. Когда на табло вспыхнула цифра 10, 40, Петро решительно поднялся с кресла:

— Довольно! С меня хватит. Хоть на сорок центов, да обдурил капиталистов. Автомат выдал бумагу, в конце ряда другой автомат «обналичил» ее — выползла зеленая купюра в десять баксов, со звоном посыпались монеты. Все свершилось без участия человека. Он, будто злой, нечистый дух, стоял за этим холодным металлически шкафом. А может, сидел внутри его.

С мостика Петро кинул в воду монету — хотелось вернуться сюда, чтобы еще раз пощекотать госпожу Удачу. Он оглядывался вокруг, на застывшие шеренги автоматов. На головы людей: темноволосые, седые, рыжие, курчавые и голые, как бильярдный шар. Теперь он точно знал, что переживают эти люди, какие чувства бушуют в их сердцах. У них было одно желание, одна вера, одна жажда и одна надежда: а вдруг повезет выиграть! И улыбнется, подморгнет бездушный автомат: «Халява, сэр»! Но что чувствует игрок, когда напротив сидит живой человек, жаждущий оставить партнера без рубашки, этого Петро еще не испытал. Впрочем, об этом он и не жалел. А вот о том, что не купил дрим-кетчер — индейскую корзину для ловли снов, учитель истории очень пожалел. Красивый, оригинальный сувенир будет наверняка сниться в Белоруси.

А назавтра утром сын подал ему листов десять бумаги:

— Это тебе чтиво. На целый день хватит. Здесь всё о культуре индейцев. Их история, быт, легенды, предания. И о том, как их, наивных, неопытны, очень доверчивых, дурили белые колонизаторы. Интернет знает всё.

V

О поездке в американское казино мне рассказал земляк Петр Иванович. Он привез новогодний презент, который передала наша дочь. Проговорили мы целый вечер. Помалу, незаметно, растиснули поллитруху нашей оржанушки-веселушки. Перед прощальной, «оглоблевой» чаркой гость признался:

— Мы с Алесем. Ну там, в Америке, пили бутылку почти неделю. Ну, утром ему за руль. И вообще американцы водки пьют мало.

— Так нам же за руль не надо… — начал было я, но Петр Иванович перебил:

— Ну что вы! Я же не в обиду… Я вам очень благодарен за гостеприимство. У американцев этого нет и близко…

— А я вам благодарен за беседу. У вас завидная наблюдательность. Цепкая память. Я будто вместе с вами посетил американское казино. А как выглядит эта корзинка для ловли снов?

— Дрим-кетчер? Ну. такое кольцо. Как большой браслет. В центре — крест. На цепочках свисают с кольца шесть разноцветных птичьих перьев. Еще там какие-то прибамбасы. Я вычитал легенду: будто хорошие сны задерживаются в этой корзинке-ловушке. А сны плохие, кошмарные, по перышкам стекают в землю. И стоит сувенир 12 баксов. Аккурат дюжина. Цифра, видимо, не случайная. Имеет таинственный смысл.

По законам жанра здесь надо ставить точку. Но очень хочется высказать мысли гостя о современных событиях в Штатах, да и во всем мире.

— Мир расплескался на кислое молоко. И этот финансовый кризис вызревал давно. Как помидор в валенке. Это все от безмерной жадности капиталистов. Они превратили глобальную экономику в глобальное казино. Теперь Америка спохватилась. Сделала ставку на молодого образованного афроамериканца Барака Обаму. Кто мог подумать раньше, что в Белом Доме будет темнокожий Хозяин? Вчера позвонил сын. Зашаталась ихняя фирма. Успокоил: у тебя есть тыл, вяртайся домой. Бульбы хватит. Казино в Минске есть.

На прощанье мы обнялись, как давние друзья.

В ту ночь я долго не мог уснуть. Лишь под утро сморил сон. И приснился кошмар: попал я в казино Махиган-Сан. Начал играть. Поначалу везло. Выиграл сорок баксов. Пошел в индейский магазин и купил два дрим-кетчера. Один себе. Один Петру Ивановичу. Оставшиеся баксы гуляли в кармане.

Извечный азарт потянул меня снова за зеленый стол. Снова выиграл. Начал смелей рисковать. Повышал и повышал ставку. Но фортуна отвернулась от меня. В конце концов все свое имущество — квартиру, книги, пчелопасеку, старого «Жигулёнка» всё подчистую, — я просадил в американском казино.

Перевод с белорусского автора.

2008

 

Сериал

I

Бразильско-мароканский сериал «Клон» шел уже второй год. Баба Юзэфа — все звали ее Юзюня, — влипла в него, как муха в мед. Она помнила имена почти всех персонажей, они стали будто родными, близкими людьми. Она переживала их беды, как свои собственные, плакала и смеялась сидя перед экраном телевизора. И виною тому было одиночество: Юзюня — единственный житель небольшой деревушки Жуковка. Когда то и это селение было людным.

Юзюня вышла замуж в Жуковку после войны, тогда здесь имелось около десятка изб, в каждой — пять-шесть живых душ. Юзюни только что стукнуло девятнадцать, муж Василий, был старше на семь лет, успел повоевать. Сначала в партизанах. Потом на фронте. Дошел до Берлина. Вернулся раненым: пуля пробила левую ногу, выше колена. Прошла насквозь. Но малость и кость зацепила, потому Василий слегка нахрамывал. Но это не мешало ему крутить вальсы и польки. Любила танцевать и Юзюня. Оба высокие, статные — пара всем на зависть.

Года три у них не было детей. Соседи начали шептаться по зауголью: здоровая девка, а ходит яловкой. Видимо, нагрешила, потому Бог и не дает детей. Вечерами Юзюня плакала в подушку. Шептала молитвы. Василий успокаивал, еще крепче обнимал. И пошли дети: сначала сыновья — один за одним, как боровички в лесу после дождя — аж по четыре ребятёнка.

А за ними две дочери. Повеселел Василь. Расцвела материнской красой Юзюня. Василий работал, как вол. От темна до темна — семью ж надо кормить.

II

Теперь дети звали Юзюню к себе в Минск, в Молодечно и даже в Калининград, где жила младшая дочь. Но ее ответ был таков:

— Пока могу, буду жить в своей хате. Свои углы — самые дорогие. Я сама их с мужем строила. Вы приедете. Так и молочка возьмете. И картошину. И яйцо, и гриб. На асфальте этого нет.

Правда, сбыть корову дети уговорили. Юзюня завела коз. Теперь у нее было ладное стадо: трое дойных и пятеро козлят. Козы ходили вслед за хозяйкой по лесу. Она говорила с ними, гладила, ежели которая притискалась к боку. Астра, у которой имелись два красивые рога — две другие козы были безрогие, — торкалась головой под широкую Юзюнину юбку, просила, чтобы ее погладили между рогов.

В тот день с утра дул сильный западный ветер. Юзюня вывела свое стадо на полянку, окаймленную лесом — ветру козы не любят. Особенно — козлята. Был конец августа. Слепни-кровососы уже отпали, задушливая жара ослабевала, ночи подрастали. В лесу было полно грибов — утром Юзюня притарабанила целый кош белых, да все красавцы, хоть на выставку. Выросла картошка. Не надо воевать с колорадскими жуками, которые опостылели за лето. Не надо полоть грядки, только знай срывать огурцы да помидоры.

В зеленых березовых косах уже просвечивали желтые пасмы. Приближалось раннее Бабье лето. Юзюня любила эту пору года, любила Первую Пречистую, с которой и начинается молодое бабье лето.

Она сидела на старой фуфайке, посматривала на свое стадо, а мысли были в прошлом. Козлята, затеявшие игры, напомнили ее мальчишек, когда они босоного носились по двору. «Малые дети Матки Природы резвятся одинаково», — подумала Юзюня. Почему-то вспомнилась свекровь. Она косилась на невестку-бездетухну. А когда пошли дети, подобрела, старалась помогать по хозяйству, няньчила, растила внуков до самой смерти.

Вспомнился Василий. Молодой, здоровый. Особенно они обжились, когда его назначили бригадиром. Конь в руках. Силенка имеется. Держали двух коров, каждую зиму кололи трех-четырех кабанов. Очень жалел Василий, что не выучился на агронома, теперь требуют, чтобы бригадиры были с дипломами. Но подкосило Василя не отсутствие диплома или недостача знаний, а любовь до спиртного. Чарка за чаркой — распился Василий на собачью пугу. Кончилось тем, что с бригадирства его поперли. Он сразу же стал сильнее хромать. Назначили его ответственным за буртовку картошки, свеклы. Всю осень он пропадал в поле. Бывало, и на ночь не являлся: спал в соломе пьяный. А те, кто напоили, всю ночь воровали картошку и свеклу. Сняли его и с этой работы, оформили пенсию по инвалидности. Но здоровье уже было подорвано. Года через три он ушел из жизни. Осталась Юзюня одна. Правда, еще жили соседи, летом наезжали внуки. Всё вокруг гремело и звенело от детских голосов. Для Юзюни это была самая радостная музыка. Постаревшая, высохшая, как стручок фасоли, она дала жизнь пятерым детям, а те народили четырнадцать новых человечков. Они растут набираются сил. И бабушка Юзюня как может, помогает им. Поздней осенью приедут сыны, порежут выросших козлят, да и старую Астру пора пустить под нож. На зиму хватит двух коз.

Мысли, будто невидимые кросна, сновались в голове. Перед глазами Юзюни словно мелькали кадры ее жизненного сериала. Козы паслись вокруг нее. Рогатая Астра подошла к хозяйке, большими желтыми глазами, как две сливы, уставилась на Юзюню.

— Астрочка, милая, неужто ты догадалась? Живи да радуйся со своими детками, — Юзюня нащупала в кармане хлебный сухарь. Астра ухватила его с ладони, быстро начала жевать. Другие козы потянулись к хозяйке.

— Ну что, мои дорогие, пошли домой. Напою вас. Подаю. Будете отдыхать. А я пойду в кино.

Юзюня и себе и козам обычно говорила: пойду в кино, хоть и смотрела сериал в своей избе. Но на этот раз ей действительно пришлось идти.

III

Тем временем ветер подул сильней. Листья осин звучно шелестели, трепетались, как живые. Желтые осыпались вниз. Густые, курчавые верхушки молодых березок склонялись все ниже. Ели да сосны натужно стонали под ветром — сгинаться, шею гнуть эти гордые деревья не умеют, буран ломает их, как спички, или выворачивает с корнем.

Юзюня досмотрела коз. Вошла в избу. До сериала еще оставалось более часа. Включила телевизор. Но он молчал. Щелкнула выключателем — лампочка не загорелась. Электричества не было — видимо, ветер где-то повалил дерево на провода. А как же кино? В прошлой серии Мэл, дочь Лукаса и Маизы, забрали в больницу для наркоманов. Влюбленный в нее сын донны Журы поклялся, что не оставит Мэл. Юзюни особенно нравилась донна Жура, хозяйка небольшого кафе, красивая, дородная, громкоголосая. Нравился и большой любитель танцев Эдвалдо, который хоть и казался с виду неуклюжим, медведеватым, так легко и красиво танцевал. Он забывал обо всем на свете, только широкая белозубая улыбка сияла на вдохновленном лице. Приглашал на танец всегда Деузу, грациозную мулатку. Она растила сына Лео, который никого не хотел любить, никого не жалел, потому что Лео — Клон.

Не раздеваясь, Юзюня прилегла на диван. За окнами завывал ветер, будто просился погреться у печи, которую утром вытопила хозяйка. «Это ж целый вечер буду сидеть при керосинке. Без телевизора и радио, — подумала Юзюня. — Да слушать, как воет ветер. А он голосит, словно отпевает покойника». Грустно, тоскливо стало на душе. А может, сходить до Тэкли в Залесье? До них электрику подают по другой линии. Столбы шагают через поле, как аисты. Тэкля — ее старшая сестра. Жила с дочерью-пенсионеркой. Остальные дети разлетелись по городам. Юзюня частенько наведывалась в Залесье. Носила молоко. Дорога недалёкая — три версты лесом. Тэклина корова заболела на лейкоз, пришлось ее сдать. Есть телушка, но она молока не дает. Надо идти!

Перед глазами, как живой, явился веселый Эдвалдо. Он обнимал гибкую, как лоза, грациозную Деузу-профессинальная танцорка демонстрировала танец живота. Звучала дивная музыка, раньше Юзюня не слышала такой никогда. В сериале было совсем другая жизнь. Но переживания от любви, тревоги за детей и внуков были такие же, что и на душе одинокой жительницы лесной деревушки.

Юзюня громко смеялась, глядя, как ругаются между собой жены старого Али. Самой скандальной была младшая: она требовала внимания и все новых подарков. Сид Али топал ногами. Вздымал к небу руки, кричал: «Да сократит Аллах твои дни!» Так тебе и надо, старый хрыч. Разве тебе мало одной жены? Все вы, мужики, кобелюги волоцужные. Думаете, под чужой юбкой найдете нечто другое, более заманчивое…

Об этом думала Юзюня, топая по лесной дороге с литровой банкой молока и ладным кием. Палку она всегда ставила под елью на краю леса: неудобно идти по улице с «попихайлом».

Тэкля обрадовалсь сестре. Поблагодарила за молочко и пригласила к… телевизору.

Серия была очень интересная. Показывали, как Мохамед клялся своей жене, красавице Латифи, что любит только ее. Другую жену брать не собирается. Их дочушка под аплодисменты родителей и гостей исполнила танец живота. Донна Жура настойчиво уговаривала сына не идти к наркоманке Мэл, но тот не послушался, полетел, как на крыльях, спасать любимую. И так это было трогательно, что Юзюня пустила слезу. И Тэкля вытирала глаза платочком.

Серия промелькнула очень быстро. Юзюня начала собираться домой.

— Ну чего ты потянешься? Темнеет уже. Козы твои целы будут, — отговаривала Тэкля. — Оставайся. «Урэмя» посмотрим. Будешь знать, что на свете деется…

— Нет, дорогая, спасибочки. Моё урэмя — идти домой. Дождя нет. А темноты я не боюсь. В городе вечером никуда не пойду. А в лесу все знакомое. Близкое, родное. Помаленьку потопаю.

Тэклина дочь до этого молчала, как стена. А тут сразу отозвалась:

— Счастливо, тетенька. Доброй ночи!

Если б и она предложила остаться, Юзюня, может быть, и не пошла бы домой такой темнотой и ветровеем.

Юзюня подходила к лесу, когда небо на западе осветилось извилистой лентой молнии. Затем вспыхнула другая молния, еще более мощная и яркая. Юзюню удивило, что туча была вверху, а молнии полосовали ее нижний край. Ветер вроде послабел, будто набирался силы, чтобы принести сюда громадную тучу. В тишине послышались отдаленные раскаты грома.

В лесу было темно. Молнии выхватывали из темноты стволы деревьев, переплетенную толстыми корнями, будто канатами, дорогу. Вот и елина, где стояла палка-кий. Вооружившись ей, Юзюня посмелела. Дорога знакомая до каждой выбоинки. До каждого большого дерева. Вот кривая береза, которую высветила молния. Здесь всегда растут белые и лисички.,

В верхушках деревьев проснулся ветер. Гром послышался ближе. Светлую полосу над головой вдруг разорвала огненная лента молнии, и в тот же миг ляснул перун, линул сильный дождь. Юзюня останавилась, как вкопанная. Она знала, что под высокими древами укрываться в грозу нельзя, присела под густой елочкой, сжалась в комок. Опять сверкнула молния, раздался страшный раскат грома, будто земной шар треснул, как лесной орех. На глазах у Юзюни громадное дерево раскололось вдоль напополпам, одна часть с треском и стоном рухнула вниз, другая, островерхая, будто вонзалась в темное небо. Юзюня в ужасе шептала молитву:

— Божечка, милосердный! Боженька, наивысший! Помоги мне добраться до своей хатины. И сбереги ее от моланки и бури…

Мокрая до нитки, Юзюня ввалилась в свою избу. почувствовала живое тепло печи. Она торопливо переоделась в сухое. Дрожащими руками налила полстакана водки. Зажмурилась и выпила одним духом.

Молнии еще вспыхивали за окном. Но гром уже ворчал глухо, отдаленно. Юзюня залезла на печь. Прижалась к теплой чарени. Хорошо. что рожь убрали. А то ливень обмолотил бы, как цепом. А вот картошка, у кого поздняя, так еще подрастет, думала Юзюня, уже засыпая.

Утром все вокруг было набрякшее, насыщенное влагой. Небо высокое, необыкновенно голубое и чистое. Будто ливень выполоскал его до самого дна. Радость жизни царила в природе. Козы жадно стригли траву.

Свет загорелся после обеда. Следующую серию «Клона» Юзюня смотрела в своей избе.

IV

Поздней осень, после Покрова, шел я по лесу с корзинкой. В довольно редком, просветленом бору издали увидел высокую сутуловатую женщину с большой корзиной. Это была Юзюня. Сошлись. Поздоровались.

У нее была почти полная корзина грибов: светло-желтые курочки, зелено- вато-серые подзеленки. И даже несколько бледно-коричневых боровиков.

— Ого, так еще грибы растут! — удивился я.

— Пусть бы они уже не росли! Устала я собирать. Варить, мариновать. И раздавать уже устала. И сыны уже набралися, и дочери. У сыботу, — именно так — «у сыботу» сказала она, — приехала дочка. Взяла два трех-литровки и говорит: «Мама, не ходи ты уже по грибы». Как же я не пойду, если они растут? Вот скоро морозик выскочит, тогда и закрою сезон.

Юзюня скупо улыбнулась, взглянула на мою полупустую корзину.

— Вы сходите под Залесье. Я там не была. Нарежете полный кошик.

Грибов хватает. Который это час?

— Без пяти три.

— Почикильгаю домой. Скоро мой сериал. Сяду перед телевизором, как пани. Буду смотреть и перебирать грибы. Переживать за людей, которых у кине показывают. Они такие же, как и мы. И беды, и тревоги, и радости — всё одинаковое. Только грибы нашенские у них, видно, не растут.

— Конечно. В Бразилии другой климат. Если у нас зима, то у них лето.

— Вот я и говорю. Лучше, чем у нас нигде нет. Одно плохо: жизнь короткая. Человеческий век, как маков цвет. Только расцвел, глядишь, уже вечер… Но пока живешь, надо варушиться…

Мы простились. Через несколько метров, я оглянулся — Юзюня была уже далековато, шла нахрамывая, вдруг наклонилась: пропустить гриб она не могла. Но тут же выпрямилась, прибавила шаг.

Время подгоняло Юзюню. Ее ждал сериал, который притягивал словно магнит.

А у меня в ушах будто стояли слова: пусть бы грибы уже не росли… Невольно подумалось: Юзюня — заботливая и трудолюбивая, как пчела. Та собирает нектар без передышки, пока не износятся крылья. Тогда она падает на землю и засыпает вечным сном.

2006

Перевод с белорусского автора.

 

Букет васильков

I

Ранним июньским утром ехал я в Минск. На заднем сиденье «жигулёнка» тихо голубел большой букет мокрых от росы васильков. В середине его торчали два ржаные колоски, еще пустые, плоские и легкие, потому как рожь совсем недавно отцвела, открасовала, но в них уже видилась будущая сила.

Я люблю ездить в город ранним утром: дорога свободная, машина, будто застоявшийся жеребец, мчит легко. Свежий ветер лащит лицо, пробуждая ото сна. На душе радость и приятные ожидания: приеду рано, много чего успею сделать. Но на этот раз настроение было грустное — ехал на похороны. Мрачные, как дождливые тучи, мысли, теснились в голове. Вспоминались встречи с великим писателем.

А вспоминать было о чем. Судьба подарила мене довольно много встреч, телефонных бесед с Василем Быковым. Однажды был у него в гостях — на улице Танковой в Минске. Как-то посчастливилось сидеть рядом в застольи. Быков и я выступали с прощальным словом над могилой Михася Дубенецкого, директора издательства «Мастацкая літаратура». Особенно почастились наши беседы, когда я редактировал книгу избранных произведений Василя Быкова «Знак беды» в серии «Беларуская проза ХХ стагоддзя».

Ночью спалось в пол-глаза: весть о смерти Василя Быкова сильно взволновала меня. Вспомнилась первая встреча, еще в старом здании Союза писателей на улице Энгельса. Было обычное собрание, я сидел рядом с Павлом Мисько, с ним кога-то вместе работали в «Сельской газете». Потом Павел перешел в еженедельник «Літаратура і мастацтва», куда перетянул и меня. Где я, можно сказать, второй раз родился — взял псевдоним Леванович, начал писать на родном языке. Итак вот, в перерыве того собрания Павел познакомил меня с Василем Быковым. Высокий, подтянутый, с непослушной русой прядью, спадавшей на широкий лоб, Быков крепко и, показалось, искренне пожал мою руку, внимательно посмотрел в лицо, будто старался запомнить. А мне запомнились его синие, как васильки, глаза.

— Читал ваш очерк о картошке. Интересно, проблемно. Картофель — действительно наш второй хлеб.

Потом мы не виделись несколько лет, и встретились в Доме литератора на секции прозы, какую Быков возглавил, когда перебрался на постоянное жительство в Минск из Гродно. Поздоровавшись, я назвал себя.

— А я вас помню. Читал недавно в «ЛіМе» ваш рассказ. Признаюсь, не знал, что донник — по-белорусски баркун. И что именно желтый баркун собирают для чая. Лекарственные травы меня интересуют.

Тогда я не мог и подумать, что лет через десять мне придется руководить секцией прозы. Я всегда помнил об ответственности, о чести — продолжаю дело Василя Быкова. Мой долг — поддерживать талантливых прозаиков, рекомендовать их в наш творческий Союз.

II

И застолье, о котором вспоминал, проходило в Доме литератора. Повод быд серьезный: Иван Шамякин, назначенный на должность главного редактора издательства «Беларуская энцыклапедыя», передавал ключи от кабинета первого секретаря Союза писателей Нилу Гилевичу. Я тогда был профсоюзным лидером писательской организации, членом партбюро, потому и присутствовал на том «мероприятии». Сидел я между Василем Быковым и Пименом Панченком.

— Вы молодейший. Рука у вас потверже. Налейте мне водочки, — шепнул Быков.

— А мне, пожалуйста, коньячку, — попросил Панченко.

После чарки-другой завязалась веселая, юморная беседа. Громко, раскатисто смеялся Максим Танк, широко улыбался Шамякин. И только Иван Чигринов, сидевший напротив нас, был мрачен и молчалив.

— Налейте Ивану Гавриловичу. Надо подвеселить его. — шепнул Быков, а вслух сказал: — Не грусти, Иване. Ты и так — светлейший. Тебя уважают. Читают. Любят.

Все знали, что Чигринов претендовал на кресло первого, но пленум Союза писателей выбрал другого. Василь Быков старался подбодрить, утешить коллегу.

Вскоре я перешел работать на телевидение и сразу же в перспективный план включил передачу о Быкове. Была тогда телепередача «Лира» — встречи знаменитых людей искусства, литературы в самой большой студии. Передача состоялась. На память мне остался автограф на первом томе четырехтомного Собрания сочинений Василя Быкова. Зеленым фломастером крупным красивым почерком Василь Владимирович написал пожелание успехов в литературе и на телеэкране. Но выдержал я телемясорубку всего два года. Оставил большой кабинет главного редактора литературно-драматических программ и засел за роман «Щеглы», начатый семь лет назад в Коктебеле. Впервые в жизни почувствовал себя свободным человеком, потому как служил и поклонялся только Слову. За два года закончил роман.

III

Как-то майским днем 1983 года приехал я на Лысую гору, где писателям дали по пять соток земли, появились новые лысогорцы. Я копошился на своей делянке, как вдруг неподалеко остановилась шикарная белая «Волга». Из не вышли Василь Быков и его жена Ирина Михайловна. Они стояли, негромко о чем-то говорили. Быков подошел ко мне. поздоровался.

— Ну, как там Казахстан? Спасибо, что вспомнили и меня.

— Так о вас там все говорят. Пьесы идут в театрах. Повести переводят. Спрашивали, над чем работаете теперь.

Поясню для читателя. В тот день на телевидении прошла передача о белорусско-казахских литературных связях. Я был автором сценария и ведущим. Теперь даже не верится, что наше телевидение могло послать в командировку трех человек: режиссера, редактора Евгена Хвалея — он написал сценарий о белорусско-киргизских литературных связях — и меня в Среднюю Азию. Тогда, благодаря поддержке руководителя Гостелерадио Геннадия Буравкина, часто можно было увидеть на экране писателя. Теперь этого нет: и не увидишь, и не услышишь. Только и звучит: деятели культуры и искусства. А литераторы вроде и не существуют. Хотя во всем цивилизованном мире литература считается первоосновой культуры. Хлебом искусства.

Так вот, мы поговорили о Казахстане, потом Быков поинтересовался, над чем работаю я. Сказал, что закончил роман «Щеглы», душа полна сомнений — первое масштабное произведение. Набрался смелости, попросил Быкова прочитать рукопись.

— Добренько. Прочитаю. Оставьте рукопись в библиотеке Дома литератора. Я там буду на днях, заберу. Только не подгоняйте меня. Месяца через два-три … А сомнения будут всегда. С годами — еще больше.

IV

Месяца через три Быков позвонил: «Простите. Что читал долго. Не продохнуть было. Завтра еду в Молдавию. Рукопись ваша в библиотеке. Подсыпал малость замечаний. А вообще, роман есть. Так что, поздравляю».

С волнением раскрываю папку с моим творением, ищу критические замечания мэтра. Вот они: аккуратным почерком исписаны полторы страницы. Вверху первой — заглавие; «добра» — здесь отмечалось, что удались образы детей, родителей, соседей, люди, как живые. Образы участкового Браусова, уполномоченного по заготовкам Круподерова — открытие в белорусской литературе. Далее — «Ня дужа добра». то есть не очень хорошо: не совсем выразительно выписаны районные руководители. Не всегда мотивированы их действия. Снова засел за роман. Написал два новые разделы, перелопатил некоторые старые. Переписывал и с благодарностью думал о Быкове: не похлопал по плече, как другие классики, прочитав рукопись младшего коллеги. А высказал конкретные замечания. А потом и помог напечататься.

А история вышла такая. В журнале «Полымя» роман одобрили в отделе прозы. Подписали, а главный редактор уперся: не будем печатать, в романе полицейские злые. А немцы добрые. И это было сказано о произведении, которое имеет эпиграф: памяти моих четырех братьев, которых забрала война. Правда, на фронте погиб только старший брат. Младших забрали послевоенный холод и голод: жили в землянке, немцы сожгли деревню Пришлось забрать рукопись. Отдал в журнал «Маладосць». Роман очень понравился главному редактору Анатолию Гречаникову. Закинул слово и Быков — как член редколлегии. Журнал печатал моих «Щеглов» в трех номерах без купюр. Следующим романам так не везло — приходилось сокращаться. Вот почему не люблю журнальные варианты — это не укороченные произведения, а искалеченные.

V

После городского поселка Радошковичи дорога шла в гору. «Жигуленок» вдруг сбавил скорость. Жму на акселератор, а машина ползет, как черепаха. Кое-как выехал на автостраду Минск — Вильнюс. Машина заупрямилась на ровной дороге. Свернул на обочину. Мотор работает. А машина ни с места, скорость не включается. Всё ясно: как говорят водители, полетело сцепление Начал голосовать. Одна иномарка просвистела мимо, другая… Третья остановилась. Вышел довольно молодой мужчина. Выслушал меня. Сел за руль. Подергал рычаг скоростей.

— Да. Сцепление полетело. К сожалению, помочь не могу. Времени в обрез А ехать далеко.

— А я еду на похороны Василя Быкова. Вот васильки везу.

— На похороны Быкова? Тогда я вас не оставлю.

Он достал буксирный трос и потянул мою «колымагу» в Минск. Доехали. Поставили на стоянке. Мой спаситель Владимир Усеня. — директор фирмы «Архидея» из города Вилейка., брать деньги за доставку отказался. «Вот если книжку подпишете, буду благодарен». Подарил ему «Ларис, или Приключения автомобилиста».

Дорожное приключение очень взволновало меня. Я был благодарен своему спасителю. Благодарен судьбе, что все так удачно обошлось.

Вместе с женой поехали в Дом литератора. Траурная очередь — проститься с великим писателем начиналась метров за сто. Жена с букетом осталась держать очередь. А я пошел вперед. Всматривался в грустные, опечаленные лица, ища знакомых. Коллеги-литераторы приглашали присоединиться, чтобы меньше стоять, но я не согласился. Когда вернулся на свое место, увидел, что людской поток намного увеличился. Траурная очередь начиналась почти от станции метро. Будто вырастала из глубины земли.

Эта всенародная любовь к Василю Быкову волновала, заставляла гордиться нашей литературой. Никто не приказывал этим людям идти сюда. Ни райком, ни горком. Народ шел по зову сердца. Чтобы проститься с великим сыном белорусской земли, поистине Народным писателем.

Часа через два мы приблизились к Дому литератора. Ко мне подошла незнакомая женщина. Попросила несколько васильков. «Эти цветы лучше, чем гвоздика. Это — глаза нашей земли», — промолвила она сквозь слезы. Отдал почти половину букета.

Гроб с телом усопшего буквально утопал в цветах. Я положил свой скромный букет на цветочную гору, поклонился с чувством благодарности великому человеку. Краем глаза увидел, как женщина в темном траурном платке, которая сидела возле гроба, взяла васильки с колосками ржи. Положила на грудь покойника.

И показалось мне, что в сурово сжатых устах Василя Быкова мелькнула светлая улыбка.

2004

Перевод с белорусского автора

 

Партизанская мадонна

I

Поезд остановился на станции Погодино. Молодая голосистая волна студентов сельхозакадемии хлынула в вагоны. Несколько парней и девчат с легкими портфелями, саквояжами, пластиковыми пакетами ворвались в наше купе. Сразу стало тесно, шумно. Пожилая седая женщина, сидевшая у окна, смотрела на них, и ее усталое, худощавое лицо словно молодело на глазах.

— Вот будет радости мамкам! Помощники приехали! — сказала она глуховатым голосом. — Самое время картошку копать. Если погода постоит, то за выходные можно много успеть.

— У кого выходные, а у кого практика. Гуляй не хочу, — ухмыльнулась девушка с рыжеватой челкой, начесанной на лоб.

— Что за практика такая? — удивилась женщина.

— Кончилась практика. Приехала в колхоз — учусь на гидромелиративном, четвертый курс, — приехала, а мне говорят: «У нас план горит. Дожди залили все. Можешь ехать домой отдыхать. Нам не до тебя…» А как работать буду? Подумаешь, страх берет…

— Как же так? Столько лет учиться, мучиться. И поступить трудно, — женщина близко приняла к сердцу слова студентки.

— С дипломом не пропадешь, — хихикнула другая — в больших круглых, похожих на велосипед, очках. — Главное- удачно выйти замуж. Женихи на диплом клюют.

— Не знаю, как там в мелиорации. А в школе и в медицине должны работать только те, кто любит свое дело. Других и близко не подпускать. — решительно сказала женщина.

— Где ж набраться таких., которые любят. Да и поступить не всем удается, — не умолкала девушка в очках. — Хотя упрямые пробиваются. Моя подруга пять лет поступала в медицинский. Санитаркой пошла в больницу. И поступила.

— Вот это будет доктор! — оживилась женщина. — Но пять лет угробила. Куда смотрела комиссия? Видят же, человек не первый год сдает. Работает в больнице. Зачем мучить? Запятую не там поставила. Формулу забыла. Разве в этом дело? Жизнь научит.

— Девочки! По вашей части, — из соседнего купе высунулся длинноволосый парень с газетой. — Вид дивана. Букв много.

— Кушетка, — отозвалась девушка в очках.

— Тахта. Софа, — добавила рыжеволосая.

— Нет, не подходит. Думайте. Кто отгадает — получит приз: жаркий поцелуй в тамбуре. — Парень улыбнулся и исчез.

— В войну хотелось хоть бы ночку в постели да в тепле поспать. Хоть бы на деревянной кровати, — вздохнула женщина.

— А вы были на войне? — повернулась к ней девушка в очках.

— В партизанах не была. А натерпелась. Не приведи господь вам такое.

— В партизанах были? — подсела к ней рыжеватая.

— Муж был в отряде. Была и я в лесу. Всем досталось. И в лесу, и в хатах. Всюду — пекло… — женщина смолкла и повернулась к окну.

II

А за окном вагона проносились пожелтевшие березы, уже вспыхнувшие багрянцем трепетные осинки. Небо прояснилось, обещая назавтра светлый погожий день.

— А где вас застала война? — не утерпел я, чтобы не спросить.

— В Слуцке. Педучилище кончала, — охотно ответила женщина. — Вечером двадцать первого июня были танцы во дворе общежития. Расходились веселые. Некоторые остались стоять с хлопцами. Хоть комендант не разрешал задерживаться. Ругался. Но где ты удержишь? Молодые ведь, — мягко улыбнулась рассказчица. — И вечер был теплый, тихий. В комнате долго смелись. Не могли угомониться. А назавтра по радио объявили — война. В городе поднялась суетня. В нашем училище начали формировать новобранцев. А нам еще оставался последний экзамен — русский язык и литература. Сдавали уже в общежитии. Преподаватели были грустные. Мы — тоже. Сдали экзамены. Получили справки. Дипломы не успели выписать. По распределению я должна была ехать в Гродненскую область. Куда поедешь, если там уже немцы. Пошла с подругой в свою деревню. Только вышли за город. Как загудело в небе. Черные самолеты с крестами налетели. Как воронье. Семнадцать мы насчитали. Начали бомбить станцию, склады. У дороги бомбы рвутся. Земля стонала от взрывов. Мы бежали. Падали, в кустах прятались. Набрались страху. Почувствовали, что такое война.

Ну, добрались домой. Работала с мамой в поле. Лето же на дворе. Работы полно. Отца взяли на фронт. Брат старший служил под Белостоком. И вот однажды мы с мамой пололи лен на огороде. И землянку там выкопали. День теплый, ласточки летают. Вдруг затрещало что-то на Слуцкой дороге. Глядь, немцы на мотоциклах. Хочется посмотреть. какие они, и страшно. Забежали мы в хату и в окно наблюдаем. А они промелькнули. Только в форточку смрадной гарью дохнуло. Начала власть немецкая устанавливаться. Старостой сделали Барковского Рыгора. Хата его стояла на краю деревни. Он, подлюка, выдал немцам пятнадцать наших мужчин, активистов. Похватали их немцы и всех расстреляли… — Женщина достала носовой платок, отвернулась к окну. Помолчала, будто ей трудно было дышать, но потом заговорила снова: — Вернулись домой окруженцы. Прятались в лесу, ночью приходили в деревню. Как-то один наш парень, Петрок, он тоже пробился из окружения, говорит мне: «Анюта, ты слышала, что у нас партизаны есть?» — «Ну. слышала. А видеть их не видела». — «Будешь нам помогать?» — «Кому это вам?» — «Партизанам. Я установил с ними связь. Только никому…» — «Зачем тогда говорил?. Раз не доверяешь». Петрок, высокий, стройный, красивый парень… Согласилась помогать. Стали мы встречаться. А там и поженились. Война войною, а жизнь свое берет…

Студентки переглянулись. Заулыбались. Поезд часто останавливался, чуть ли не у каждого столба, людей в вагоне становилось все меньше. Смеркалось, но свет не включали, купе было окутано зыбким полумраком.

— Жили помалу, работали. Я перебралась в дом Петра. Землю раздали по дворам. И вот однажды утром… Это уже в сорок третьем. Кажется, в июле месяце. Жатва начиналась. Встали мы рано. Где-то вдали послышались выстрелы. Глянули на улицу — немцы с полицаями шныряют. Сидим в избе, как мыши под веником. Потом часов около восьми, аккурат я кормила дочурку, приходят три полицая, двое незнакомые, а третий из соседней деревни. «Где хозяин?» Свекровь моя растерялась, слова не может сказать, вся дрожит, боится за сына. А Петр коней повел в ночное и в любую минуту может появиться — прямо в руки им. «Где хозяин Кореневский Петр?» Я говорю, нет дома, поехал по приказу немцев лес пилить. А поехал свекор и другие мужчины, старики. Постояли полицаи, пошли. Я бегом вокруг села, встретила Петра. Беги, говорю… Он расспросил, что да как, склонился с коня — поцеловал меня и умчался. Прибегаю домой. Снова вваливаются полицейские. Те самые и один новый. «Где ваш хозяин?» Я отвечаю, как и раньше: поехал лес пилить. И в глаза смотрю им смело, нахально. «Кореневский Петр?» — «Он самый. Поехал в обоз…» Несколько раз переспросили. Ушли. Уходя, один зыркнул на меня с такой лютой злостью. Ну, думаю, если кто выдаст, конец мне. Забрали они тогда человек десять и уехали. Свекровь на радостях целует меня: «Спасибо, что не побоялась, сыночка спасла родного». А я себе думаю: тебе он сыночек родной, а мне муж родненький. И в эту ночь сижу у окна не раздеваясь. Слышу, тихонько скрипнула калитка. Пришел Петр. И свекор был уже дома, вечером вернулся из обоза. Собирайтесь, говорит Петр, поедем в лес. Запрягли кобылку, побросали на воз пожитки, я заранее их связала. В лесу темень, как в печной трубе. Петра кто-то встретил, поговорили тихо. Сказали подождать, пока разведают, нет ли у моста засады. Стоим, ждем. Свекровь давай плакать: куда еду, старая, слабая. Пойду двору. Мы ее отговаривать, куда ты пойдешь среди ночи. А она слезла с воза и пошла. Позже дознались: заблудилась и только к утру добрались до деревни. А потом примчались немцы: «Матка, где сын? Партизан! Пиф-паф…» Застрелили старуху на огороде возле погреба. И соседа убили. Тоже старый был, семья в лесу, он один дома. Люди похоронили их. Петр почернел от горя. Я и о своей матери горевала, как там она? Одна в избе.

Ну, Петр в отряд, а нам приказали ехать дальше. Намучилась с дочуркой. А она плачет. И все тут. Грудь не берет, плачет заливается. Полгодика было Верке. Ехали мы два дня. Добрались до деревни Живунь. Месяца два пробыли там. Изредка Петр наезжал. Обстираю его. подремонтирую одежонку. Он мало чего рассказывал. Но однажды говорит: «Ну, с Барковскоим рассчитались. Отправили старосту на тот свет». Другой раз сказал, что подорвали поезд немецкий. Он вез танки на фронт. И немцев много побили… Пошла бы я в отряд, но как там с малым ребенком. Осень, дождь, холод. Сказали партизаны ехать дальше. Ехали ночами, на дороге лужи. Колдобины. Как-то кобылка наша забрела в яму, воз опрокинулся, я с ребенком в воду. Вымокла до нитки. Села под кустом, дрожу, зуб на зуб не попадает. Тогда свекор разостлал на возу все наше барахло, положила я Верку, прикрыла своим телом, и так ночь коротала.

Утром поехали дальше. Дитя подвязала по-цыгански. Грудь ей в рот, она сосет и молчит. Проехали какую-то деревушку. Там была мельница. Догоняют нас две подводы. Один возчик хмурый, молчаливый, а другой такой уж лопотун. Расспросил, кто мы, откуда, куда едем. И все на меня посматривает. Потом подсел к нам на воз. Поехали, говорит, ко мне на квартиру, и так уж уговаривает. Свекор косится на него, и мне неудобно., Иди, говорю, человече на свой воз, не нужна нам твоя квартира. Когда остановились, я украдкой спросила у другого мужчины, что это за прилипало. А тот отвечает: зять, примак, жена намного старше его и детей нет. Тогда я все поняла.

Едем дальше. Помню, приехали в деревню Баяничи, остановились возле одной хаты. Хозяйка вежливо встретила нас. У нее тоже была малышка, как моя Верка. На хозяйкиной девочке была красная шапочка и кружева в два ряда. Дитя, как кукла. Попросилась я на печь. Обсушилась, все высушила. И сама выспалась. Ночь пролетела, как одна минута. Вот вам и тахта, и кушетка. Утром хозяйка сварила пшенной каши. Есть хотелось страшно, но нас много. А каши одна тарелка. Такая была вкусная каша, кажется, сроду ничего вкуснее не ела. Я часто вспоминаю то утро и ту кашу… Задурила я вам голову? — женщина расстегнула зеленую кофту, затолкала под платок прядь седых волос.

— Что вы?! А дальше? — дружно спрашивали студентки..

— Дальше самое страшное. Прожила я почти до весны в этой деревне. Пряла. Вязала, работала у людей за кусок хлеба. Однажды наехало партизан. Набилось и к нам. Постлали соломы на полу, натопили печку. Среди них оказался знакомый. Петра знал. Но они в разных отрядах и давно виделись. Целую ночь я стирала им белье. Стираю и думаю: как там Петечка? Кто ему постирает рубаху? А может, не надо уже, может, и нет его? Стираю и плачу. Водою и слезами отмывала мужские рубахи. Пробыли партизаны два дня и уехали. Зима в том году была не очень холодная, снегу мало. Весна пришла рано. Пронесся слух: идут немцы. Блокада. Кинулись все в лес. И мы тоже. А ветер сырой, пронизывает до костей. Тьма вокруг. В кустах заночевали. Осмотрелись утром — кругом люди. Почти под каждым кустом. Вижу, корова навязана. Женщина, увидев, что я с ребенком, налила кружку молока.

Потащились мы дальше в болото и остановились в ольшанике. Под большим выворотом отаборились. Разостлала постель на земле. Верке подушку под бок. И свекор рядом с нами. Днем сидим. Будто кроты. Разведем маленький костерок, сварим суп-затирку из непросеянной ячной муки. Варили без соли. Вода ржавая, болотная. Ели раз в день эту затирку. Как-то я несла варево, споткнулась и разлила. Сутки ничего не ели. Верку еще грудью кормила. Я так ослабла, что встану и падаю. А тут метель поднялась, засыпало нас снегом. С одной стороны хорошо: замаскировала природа. Мы же следы за собой загребали. Вокруг немцы. А холод — дикий. Однажды началась стрельба. Слышны голоса, крики немцев, плач детей. Оказывается, немцы захватили людей на острове и гнали мимо нас. А моя Верка вздрагивает от каждого выстрела. Молю Бога, чтоб не плакала. К счастью, Верка не подвела, немцы нас не зацапали. Потом мужчины разыскали убитую корову. Вечером наварили затирки с мясом. Я то мясо есть не могла — пахло уже, а супу похлебала и дитя накормила. Отмучились мы в том болоте недели три. А может, и четыре. Никто не знал, какой день. Какое число.

Весна набирала силу. Трава уже зазеленела. Сапоги мои прогнили. Подошвы отвалились. Подвязала проволокой, так и ходила. Однажды пригрело солнце. Положила я дитя. Дай, думаю, сниму сапоги, обсушусь. Платок ссунула на плечи. На мне был тонкий батистовый платок и теплый, с махрами. Косы не расплетенные свалялись. А у меня были длинные толстые косы… Ну, разулась. Смотрю, пальцы мои все облезли, носки шерстяные сгнили. Села на кочку и давай сушиться. Расплела косы. Задумалась. Промелькнула в мыслях вся жизнь. В душе такое безразличие и усталость, что и жить не хочется. Пусть бы лучше убило меня, чтоб не мучиться. Только бы разом с дочуркой. Чтоб не горевала без меня. И Петра жалко. Как он будет без меня? А может, его уже убили? Неужели немцев не прогоним? Тогда лучше смерть.

Вдруг выстрелы, один, второй. А я — босиком. И волосы расплетенные. Закрутила волосы. Платок на голову, схватила носки. Давай обуваться. Носки мокрые, на ноги не лезут. Дитя проснулось от выстрелов, плачет, заходится. Свекор — ко мне. хочет помочь. Бегите, говорю, вы мне не поможете. Я сама. Соседка, Марья, с детьми бросилась в другую сторону. Слышу, немцы близко гергечут. А я не могу обуться. Ни руки, ни ноги не слушаются. Носки потяну — рвутся… Босиком не пойдешь. Холодно. Снег в низинах лежит. Натянула один сапог, сижу. И так горько. Обидно стало. И такая ненависть к ним, фашистам. Кажется, имела бы силу, передушила б всех. Страх. Злость. Ненависть — все смешалось в душе. И тут немец подходит…

III

Женщина умолкла, снова отвернулась к окну. Но она не видела ничего за окном. Ей виделась та полянка. Толстый носатый немец гонит Марью с детьми. И ей тоже кричит: «Шнель!» Прошел мимо, чуть на Верку не наступил. Перешагнул — и к Марье: тянет ее дерюгу домотканую. Марья не отдает. Показывает: детям надо… Не помня себя, схватила тяжелю, набрякшую корягу и со всего маху огрела немца по серо-зеленой пилотке. Глянцевой от грязи и пота. Немец осунулся, как мешок. «А божечки, что ж ты наделала? — тихо заохала Марья. Оглянулась. — Давай его в воду». Столкнули немца в яму, забросали хворостом. — А немец молодой или старый? — спросила студентка в очках.

Женщина вздрогнула, но ответила спокойным глуховатым голосом:

— Молодой… Ну. обулась я, взяла дитя. Было после полудня уже. Ярко светило солнце, птицы пели. Трава зеленела, в болотинах лотать-калужница зажелтелась. Согнали нас на большую поляну. Посели мы на землю. Переводчик, высокий, тонкий как глист, сказал, что с нами ничего делать не будут, погонят в деревню, чтоб мы там жили. Тут подбежал к нему немец и стал что-то быстро говорить. Немцы заволновались, всполошились, окружили нас, автоматы наставили. «Кто убил немецкого солдата?»- крикнул переводчик. А женщины к нему: «Паночек, мы слабые, старые, еле ходим. А он, может, заблудился или утонул в болоте». Переводчик пересказал старшему. Выстрелил тот три раза вверх. И где-то далеко, в стороне, послышался выстрел. Загергетали они между собой. Старший посмотрел на часы и скомандовал идти. Дорога, по которой нас гнали, была сплошной водой. Где глубже, где помельче. Нас — человек сорок, женщин и детей. Одна девчонка больная тифом. Мать вела ее под руку. Больная бредила, кричала в горячке, чтобы ее убили. Немцы по-русски мало понимали. Но как услышали: тиф — ушли вперед. Позади только один с автоматом. Кричал: «Шнель. Шнель. Русиш швайн!»

Дошли до деревни Живунь. Я уже говорила: жила таи в крайней хате. Согнали нас в сарай моей хозяйки. В избе немцы. На дворе, где мы рубили дрова, валялись коровьи ноги, кости. В сарае — солома, мы растрясли ее, сели кто где. В дверях часовой. А моя Верка так плачет, спасу нет. Я качаю ее и сама плачу. Немец приоткрыл дверь, спрашивает: чего она? Я молчу, а женщины показывают — ам-ам, есть хочет. Вскоре часовой сменился. Вечерело. Замерзли мы, дрожим от холода. Потом открываются двери, приносит тот часовой в котелке горохового супу и подает мне… Женщины говорят: спроси, что с нами будет. Я спросила, немец ответил: погонят дальше, а что там будет, он не знает. Верка моя супу не ела, взяла в рот и выплюнула. Отдала я суп другим детям.

Потом заходит худощавый, как дятел, немец с палкой в руках, награды, кресты на кителе, и на ломаном русском приказывает всем встать. «Вы есть руски женщин и дети. Мы вас не трогайт. Вы пойдете в дома жить. Но после шести вечера не выходить улица». И по очереди стал допрашивать: «Где твой муж? Где твой отец?» — у детей спрашивал. Мы подучили малых: говорите — умер, погиб. Марьиному малышу показал офицер шоколадку и спрашивает: «Где ест твой папка?» Мальчик: «Не знаю, что он ест. Он погиб». Офицер спрятал шоколадку и спрашивает у меня — а я была самая молодая: «Где твой муж? Партизан? Комиссар? Я тебя растреляйт…» А я так измучилась. Думаю, здесь хоть знакомые люди, будут знать, как погибла. Стреляй, говорю, только разом с дитем. Прижала Верку, а она кугакает во весь голос. Немец палкой тычет: «Фрау комисар! Растреляйт ее!» — и достает пистолет.

Другие немцы стоят, молча наблюдают. А мне подкатило что-то под сердце, никакого страху нет. «Стреляй, выродок!» — и смотрю ему в глаза. Незнакомая старуха подошла ко мне, проси, говорит. Может, отпустит, помилует. А я будто окаменела. Бабуся в ноги ему: «Паночек. У нее нема мужа. Погиб. Она одинокая, сиротка». Многие знали, что мой Петрок в партизанах. Но никто не выдал. Молодой немец говорит офицеру, что я могу по-немецки. Тогда он спрашивает: «какое твое последнее желание?» Я отвечаю. Чтобы русский солдат расстрелял твою семью. Сначала по-русски, потом на грубом немецком. Ну вот и все, думаю, это последнее, что вижу на белом свете, и Верку прижимаю к себе. «Ви думай, это возможно? — офицер долго смотрел на меня. — Ви есть храбрый женщин. И еще отчень молодой. Сегодня я вам дарью жизнь».

Разошлись по хатам. Окна везде повыбиты, ветер гуляет. Поселились в одной избе три семьи. Нашли в погребе немного свеклы, хлопчик Марьин притащил коровью ногу с того двора, где немцы стояли. Варили ту ногу пять дней. На шестой уже не было никакого навару. Женщин гоняли на работу. Вырубали по приказу немцев кусты у дороги, жгли их… Я не ходила, дитя не было на кого оставить. Как-то в воскресенье одна женщина дала мне щепотку пшена. Взялась я варить кашу в кружке. Часов около десяти вбегает немец: все на работу, сбор в конце деревни, вечером все вернетесь, детей оставляйте. Мы попросили женщину из соседней избы — у нее были ноги отморожены — чтоб присмотрела наших детей. С нами жила Валя с тремя детьми: мальчики десяти и семи лет и девочка лет четырёх. Вышли мы, а моя Верка и зашлась плачем. Вернулась, взяла ее.

Собрали нас всех. Переводчик и говорит: вы пойдете на работу, вечером вернетесь, детей не берите. Я спряталась среди женщин с Веркой. Ну, погнали нас. Немцы на конях, а мы пешком. Гонят и гонят. И все уже поняли, что не на работу. Как заголосили женщины, которые оставили детей, и назад бежать. А немцы их- нагайками. Я иду, Верку на руках несу. Откуда сила бралась, не знаю. Кашу несу в кружке. Даю недоваренную Верке…

IV

Поезд остановился. Студентка в очках глянула в окно.

— Ой, это моя станция. Поезд стоит пятнадцать минут. Успею. Ну а дальше?..

— Чем дальше, тем страшнее. — Рассказчица передернула плечами, будто от озноба, застегнула кофту на все пуговицы. — С нами гнали троих партизан, незнакомых. Измученные, в нижнем белье, на ногах — цепи, руки связанные сзади. Идти они уже не могли. Один упал, его пристрелили. Двое еще тащились. Свернул один в сторону — и того застрелили. Потом третий упал, его лошадьми затоптали. Так нас гнали километров пятнадцать. Пригнали в деревню Лесковичи. Там полно немцев. В бараках наши пленные. Приказали нам сесть и сидеть. Все попадали на землю. Вышел переводчик и сказал: «Немецкая власть вас не тронет, если вы сами отдадите, что есть у вас из ценных вещей. Если найдем мы — расстрел». Повторил это три раза. Все молчат. Потом один немец начал обыскивать в первом ряду. Ничегошеньки не нашел и перестал обыскивать.

Просидели мы часа три. Снова погнали. И пригнали в деревню Заболотье. На краю стояла хата, обнесенная колючей проволокой. Двор зарос зеленой травой. Раньше тут была школа. Сели на дворе — рядом со мной Ядя, молодая красивая женщина, в дороге с ней познакомилась, и Настя с девочкой лет четырех. Сидим, склонив головы. Приходит человек в сером костюме, в шляпе, с усиками. Обошел кругом, повернулся к нам, уставился на Ядю. Она спрашивает: «Что с нами будет?» А он: «Вас разделят на три группы, там будет видно». — «А в какую группу лучше идти?» — «Лучше в группу с детьми и стариками. Только прячьте лица», Так и сделали. Пришел начальник, сказал по-немецки. Переводчик объяснил: женщины с детьми — сюда, молодые — сюда, старики — сюда. Я пошла к пожилым. Ядя и Настя, пригнувшись, за мной. Переводчик прошел, будто проверил, и говорит: «Сидите. Не поднимайтесь, пока начальник не уйдет».

— Ой, тетенька, мне надо выходить, — подхватилась студентка в очках. — Скажите, Верка ваша жива?

— Еду к ней в гости. Внучку хочу повидать. Картошку подмогу выкопать.

— Ну и слава Богу. Желаю вам, тетенька, крепкого здоровья. Живите долго. Можно я вас поцелую? — И, не ожидая ответа, поцеловала рассказчицу в щеку, чмокнула подругу, кивнула мне и побежала.

V

Поезд уже отправлялся. Проплывали мимо светлые шары фонарей.

— А что было дальше? Простите, как вас зовут? — спросил я.

— Анна Денисовна… Что дальше? Молодых погнали в Неметчину. Старых и с детьми которые — жить в деревню. Мы пошли разом — Марья с двумя ребятишками, Ядя и Настя. Отвели нам старую хату с маленькими окошками. А через дорогу стоял большой новый дом. Там жил переводчик. Он приженился, был у него малый ребенок — может, с полгодика. Переводчик часто приходил к нам, рассказывал о себе, работал учителем под Смоленском, немцы заставили служить им, и скоро ему придется расплачиваться за свою службу.

Как-то ночью слышим сильный взрыв. Утром по улице патрули немецкие ходят. Подбежали ко мне двое. Схватили и повели. Я плачу, прошусь, ничего не слушают. Догнал нас переводчик. Как начал им говорить по-немецки, как начал, а они злые, герегечут, тащат меня. Наконец отпустили. Вхожу в избу белая, как полотно. Целый день сидели мы дома. Под вечер заходит переводчик и говорит, что партизаны заминировали дорогу, и подорвался немецкий начальник. Вот фрицы и забегали. Завтра снова будут хватать молодых в Германию. Начнут около двенадцати. Прячьтесь. Настя, Ядвига и я пошли в сарай. Там стоял большой сундук. Ну, куфар. В нем клубки льняной пряжи. Мы их спрятали в другое место, а сами залезли в сундук. Марья закрыла нас — сама в избу, детей уложила на полу, мол. тиф. Мы приоткрыли крышку, чтоб не задохнуться. И сидим. Слышим голоса. Идут немцы в сарай. Переводчик поторкал палкой в солому, сказал что-то по-немецки, а мы- ни живые ни мертвые, задыхаемся. Немцы зачихали от пыли и пошли в избу. Мы опять открыли крышку, вздохнули. Из дома фрицы выкатились быстро. Тифа они как огня боялись. Приходит Марья. Зовет домой. Заходим, а там сидит переводчик, ухмыляется: «Ну что, куропатки, живы? Скажите мне спасибо». Начертил нам план. Как можно обойти посты.

Решили мы ночью бежать. Огородами ползли до кустов. Немцы стреляли ракетами, виднота была — хоть иголки собирай. Но кусты укрывали нас от злого глаза, а дальше лес начался. В войну лес — самый надежны дом был. Днем приходили в деревню за водой и харчем. Однажды видим: тащится колонна солдат. Немцы. Ноги обернуты портянками. Кто в пилотке, кто в каске, а кто и с непокрытой головой. Остановились у колодца, напились воды, потянулись дальше. Поняли мы, что немцы отступают. Удирают с нашей земли. Скоро услышали: Слутчина уже свободная. Радости нашей конца не было. Верка моя говорить начала. Все беседую с ней, учу. Сон оставил меня. Все думаю, как приедем домой, живы ли мать, отец и брат. От Петра никаких вестей. Да он и не знает, где мы.

И вот идем домой. Помню, пришли в одну деревню. Остановились переночевать. Хозяйка встретила нас приветливо, угостила ужином. Легли спать. Я с детьми на лаве. Не успела заснуть, как напали на меня блохи. Верка заплакала. Зажгли керосинку. Нет — лучинку. Смотрю. Дети в красных пятнах. Блохи искусали. Еле дождались утра, чтобы идти дальше. К ночи добрались домой. Отцовская изба стоит целехонькая. Стучу в дверь, а в груди сердце колотится. Мать открывает — и глазам не верит. Крестится, божкает. Никак не может поверить, что я жива и Верка со мною. Что уже было радости! Нет слов, чтобы это высказать.

VI

Анна Денисовна поднесла к глазам платок, помолчала, посмотрела на часы.

— Уже и моя станция скоро.

Я достал из-под сиденья ее сумку, полную яблок и груш.

— Угощайтесь грушами.

Студентка и я дружно отказались, но Анна Денисовна всунула нам по большой, тяжелой, словно граната-лимонка, восково-желтой груше.

— Петрок посадил после войны много груш. Свекор ругался на него. Мол, налогами задушат. А Петр в ответ: тот не случай, у кого груши не растут, а налоги отменят. Так оно и вышло. Вот, сумка легче будет. Я телеграмму дала. Если она не заблудилась, то встретят. Они здесь недалеко живут. Вера в школе работает. По моим следам пошла. Здоровьем не может похвалиться. Трудное детство было. Но институт кончила. А мне не было когда…

— Значит. Петр вернулся с войны? — спросила студентка.

— Вернулся. В октябре сорок пятого. Орденами и медалями вся грудь увешана. А я после приходу домой слегла. Тиф. Все не поддавалась, ходила. А как-то утром поднялась и упала. Жил в деревне фельдшер-старичок. Позвали его, он и говорит: тиф, голубка. И отлежала я шесть недель. Потом заново ходить училась. А коса моя, как была заплетена, так и отвалилась от головы. Ну, понемногу окрепла, работать в школу пошла. И вот тридцать пять лет отработала. Нажили мы с Петром еще сына. У него уже своих двое ребят. Род Кореневских не свелся. А Петра нет Давно помер. В пятьдесят восьмом. В партизанах ранили. На фронте — тоже. У него в легких осколок сидел. Он и свел Петра на тот свет. Теперь ветеранам почет и уважение. И мне дали медаль «Ветеран труда». А его медали все порастерялись. Дети играли с ними, позабрасывали куда-то. Только орден Отечественной войны сохранился. Это Петру за партизанщину дали. Он поездов много подорвал… Замуж я больше не выходила. Детей нужно было в люди выводить. Оба институты покончали. Пусть живут. Лишь бы тихо было на свете.

— А отец и брат ваш вернулись? — спросил я.

— Нет. Похоронки получили…

Поезд замедлял ход. Я взял сумку, Анна Денисовна вместе со студенткой шла за мной. Мы стояли в тамбуре. Мимо проплыл небольшой вокзал с яркой лампочкой над входной дверью. На темноватом перроне стояли три человека: рослый мужчина в расстегнутом плаще, невысокая, хрупкая женщины. За руки их держала девочка в белой шапочке.

— Это мои. Вера, внучка Олька. Зять Сергей.

Заспанная проводница открыла дверь, я вынес сумку. Анна Денисовна уже простилась со студенткой, спускалась по ступенькам. Я поддержал ее под локоть.

— Ну, бывайте здоровы! — Анна Денисовна подала маленькую шершавую ладонь.

— Я не всю правду сказала. Того немца, ну, что у Марьи дерюжку отбирал, я прибила корягой. Взяла грех на душу…

— Быстрей. Быстрей! Стоим одну минуту, — нетерпеливо ворчала проводница.

Я ничего не ответил: горло стиснуло, будто застрял ком. Молча поднес к губам маленькую мозолистую руку партизанской мадонны.

1983, 2010

Перевод автора

 

«Карандашик»

І

Ивана Михаленка пригласили в школу выступить, рассказать про войну. Такого приглашения он совсем не ожидал и не поверил своим ушам, когда услышал от молоденькой учительницы:

— Иван Сазонович, может, зашли бы к нам в школу. Ребята хотят послушать вас.

Учительница, тоненькая, большеглазая, с коротко стриженными волосами, сама еще была похожа на школьницу. Пришли с ней и два рослых худощавых парня, которые стояли молча, будто рыцари-телохранители.

Взволнованный Иван Сазонович разглядывал гостей через стекла очков и не мог узнать парней, чьи они, а учительницу видел впервые: школа находилась в большой соседней деревне, как и контора совхоза. Там он работал бухгалтером, а после выхода на пенсию бывал редко.

— Так это самое… Что-то я вас не узнаю. И хлопцы незнакомые.

— Меня зовут Ксения Артемовна. Я приехала в прошлом году. Преподаю белорусский язык и литературу. Мне сказали, что вы фронтовик. Ни разу не выступали.

— Ну, правда. Не выступал. Дошла, значит, очередь и до меня. Рядовка дошла, — осмелел Иван Сазонович. — Хвастаться нечем. Орденов не имею. Но видел и пережил… всего хватало на войне. Трудно вспоминать. И больно…

— Ну вот и расскажите обо всем, что видели, что пережили.

— Моя ты милая, — улыбнулся Михаленок, — про все никто не расскажет. И в книжках о войне не вся правда написана. И уже никто не напишет… Ой, не знаю, что с вами делать? Весна на дворе. Картошку сажать надо, а не выступать, толочь воду в ступе. Хотя, ето самое, и про войну забывать не следует. Мало нас уже осталось…

Учительница начала уговаривать, поддержали ее и парни. В конце концов Михаленок согласился. Ксения Артемовна подала ему небольшую широковатую ладошку и приятным, певучим голосом сказала на прощание:

— Послезавтра ждем вас в два часа. До свидания!

В школу Иван Сазонович пришел почти на целый час раньше назначенного времени. Еще на крыльце снял кепку, вытер носовым платком лысину, поправил очки. Так рано его не ждали, потому никто не встретил: ни молоденькая учительница, ни парни, которые приглашали. Школа была новая, кирпичная, трехэтажная.

Иван Сазонович топтался в широком низком вестибюле, не зная, куда идти. Вдруг резко и звонко залился звонок, и сразу же послышались голоса, захлопали двери. Из коридора решительно шагал через вестибюль рослый узкоплечий Стрижак, завуч школы, увидел бывшего бухгалтера, удивился:

— Здравствуй, Михаленок! А ты чего сюда забрел? Может, внука хочешь к нам определить? — оскалил зубы Стрижак, и его широкое лицо расплылось еще шире.

— Да нет. Пригласили на встречу. Про войну просят вспомнить.

— Вспомнить, говоришь? Теперь все кому не лень вспоминают. А кто пригласил? Почему я не знаю? — Лицо его стало строгим, губы сурово поджались. — Пошли, понимаешь, к директору. Может, она знает?

Михаленок потопал вслед, хоть ему так хотелось повернуть назад и пойти домой, где без него сажали картошку.

В небольшом, узком, будто пенал, кабинете, говорила по телефону худощавая темноволосая женщина. Она кивнула им, чтобы садились, и продолжала разговор. Звонило, наверное, какое-то начальство, потому что директриса слушала внимательно, делала записи, коротко переспрашивала, уточняла. Наконец она положила трубку, повернулась к ним.

— Слушаю вас. В чем дело, Афанасий Кондратьевич?

— Да вот, понимаете, пришел Михаленок. Говорит, пригласили его рассказать про войну. Я не в курсе, понимаете. Может, вы, Лидия Сергеевна, знаете, кто приглашал? С кем согласовали?

— Я не знаю. Погодите, видимо, комсомол наш пригласил. Может, Ксения Артемовна приходила к вам?

— Вот, вот, она приходила. Просим, говорит, выступить, — с радостью подтвердил Михаленок.

— А с кем она согласовала? — гнул свою линию Стрижак.

— С кем надо согласовывать? — подняла на него усталые глаза директриса.

— Как с кем? С военкоматом. С райкомом партии. Есть совет ветеранов. Тут такое дело, понимаете, Иван Сазонович жил на оккупированной территории. В партизаны не пошел. И вот, понимаете, он будет выступать перед учениками…

— Все не могли быть в партизанах. Кто-то должен был и хлеб печь. Для тех же партизан. Вот я и был связным, — решительно сказал Михаленок.

— А документы есть? — наседал Стрижак.

— Есть. Дома. Я ж не ношу их с собой.

— Ага, документы не носишь. А награды почему не носишь? Боевые ордена, медали. Если, понимаешь, ветеран, так у него вся грудь в орденах.

— Были такие ветераны. После войны трижды Героями становились, — со злостью сказал Михаленок.

— Ты не намекай, не намекай. Ты, понимаешь, свои награды покажи… И вспоминать теперь все мастера, — ухмылялся Стрижак.

— Моя главная награда — жизнь, которая мне досталась. На моих глазах гибли люди. А мне посчастливилось выжить. Дойти до Берлина. Я вот и хочу рассказать ребятам о своих товарищах, — Иван Сазонович понял, что теперь он не отступит, он должен выступить. Ради тех парнишек и молодой учительницы.

Стрижака он знал как облупленного: был тот моложе лет на пять. В детстве его имя — Панас — однокашники переиначили: второе «а» произносили как «о». Стрижак обижался, бросался с кулаками на ребятню, и наверное, так крепко не любил свое имя, что даже в белорусской школе называл себя только Афанасием. Преподавал Стрижак историю, одно время даже был директором, но чересчур любил рюмку. Как-то попался на глаза начальству в неприглядном виде, и его понизили. Уже много лет он работал завучем.

— Вот что, Афанасий Кондратьевич, — директриса поднялась, обтянула строгий темно-синий жакет. — К сожалению, я не смогу быть… А вы организуйте встречу. Пусть Иван Сазонович выступит, он прошел войну… Фронтовиков уже… сами понимаете… И чтоб все было как положено. А потом разберемся…

В это время в кабинет стремительно вошла взволнованная, раскрасневшаяся Ксения Артемовна:

— О, вы уже здесь, Иван Сазонович! Спасибо, что пришли. Извините, что мы не встретили.

Стрижак хмыкнул и люто глянул на учительницу.

ІІ

Школьников собрали в актовом зале. За столом, накрытым красным полотнищем с чернильными кляксами, важно восседал в центре Стрижак. С краю — Иван Сазонович, с другой стороны — Ксения Артемовна. Она и объявила о начале встречи.

Иван Сазонович подошел к трибуне, раздумывая, стоит лит прятаться за нее. Он же не докладчик, никаких шпаргалок у него нет, и повернул на авансцену, чтобы лучше видеть своих слушателей. Он разволновался, будто перед атакой, почувствовал, что в горле пересохло. Начал, как говорится, с самого начала, с того, что двадцать второго июня сорок первого фашисты вероломно напали…

Когда сидел за столом и близорукими глазами всматривался в зал, лица учеников казались невыразительными, будто сливались, особенно на задних рядах, где сидели старшеклассники. А впереди разместилась малышня: ученики начальных классов. Почему-то вспомнилось, как зашел в городе постричься, разговорился с молодой девушкой-парикмахером, курчавой, с перламутровыми ногтями-коготками, и она пожаловалась: «Ой, как надоели эти шпроты!» — «Какие шпроты?» — не понял он. «Детвора. Перед школой малышня донимает. Плана не дает, а время забирает». Ивану Сазоновичу не понравились эти слова, захотелось возразить, мол, нехорошо называть так детей, но не отважился. Слушал, как девушка ловко стрекочет ножницами, а из памяти выплыло то далекое, обидно-горькое — «карандашики»…

Чем дальше говорил Иван Сазонович, тем меньше его слушали, шептались, зевали, некоторые хоть прикрывали рот, а иные малыши зевали открыто и со смаком. А паренек на заднем ряду вытянул руки на спинку свободного стула и положил на них вихрастую голову. Михаленку показалось, что он слышит храп, и еще больше растерялся.

— Дядька, это мы в книжке читали. А вы сами как воевали? — послышал я ломкий басок из конца зала.

— Тише, тише! Вопросы, понимаете, потом, — строго сказал Стрижак и погрозил кому-то пальцем.

Он радовался, что Михаленка плохо слушают, а этот выкрик был ему словно медом по душе, но не мог же он допустить недисциплинированность, шум в зале.

Этот неожиданный вопрос совсем сбил с толку и без того взволнованного Михаленка, он почувствовал, что рубаха прилипла к спине: вспотел так, будто выкосил полгектара луга.

— Ты хочешь знать, как я воевал? — глуховатым голосом переспросил Михаленок, и в зале сразу установилась тишина. — Как я мог воевать? Выполнял любой приказ. В армии никто у тебя не спрашивает, хочешь ты или не хочешь. Вперед! В атаку! Однажды мы штурмовали высоту. Летом сорок четвертого было это. После атаки из нашего отделения осталось всего два человека. Приполз я в землянку взводного. Сам контуженный, уши засыпало землей. Ну, докладываю, так, мол, и так, осталось нас двое. Взводный давай кричать в телефон: «У меня осталось семь карандашиков». Я сразу недокумекал, что к чему. А потом до меня дошло: карандашики — это мы, бойцы. Люди. Ну, для секретности. Я не знал даже фамилии взводного. Не знал фамилий и ротного, и командира батальона. Все держалось в секрете. Куда наступали, какую деревню или город освобождали — ничего не знали. А нам особенно не доверяли. Ну, тем, кто жил под немцем. Был в оккупации. Я как-то по глупости спросил у командира отделения, как фамилия ротного или взводного. Он как вызверился: «Тебе знать не положено. Ты что, к фрицам хочешь перебежать? Смотри, пуля в спину будет». И вот перед наступлением оглянулся я, и аж сердце екнуло: на мой окоп нацелена винтовка… Я говорю вам правду. Один солдат свою родную деревню освобождал. Если б сам не узнал родные места, то ему б не сказали, где он находится.

Краем глаза Михаленок заметил, что Стрижак морщится, как от зубной боли, ему не нравится выступление гостя, а ребята притихли, слушают внимательно.

— Вот я, ето самое, стою перед вами. Ну, ветеран, фронтовик. А наград не имею. Может, потому и спросил парнишка, как я воевал. Откуда возьмутся те награды, если взводный даже фамилии моей не знал. «Карандашик», и все. Командиры тоже погибали. Не успеет осмотреться, познакомиться с бойцами, как его уже нет. Или убит, или ранен… Моя награда — жизнь. Я вот живу, детей поставил на ноги. Внучат дождался. А сколько людей полегло! Молодых, здоровых. В самом расцвете, в самой красе жизни. Никто не посчитал. И уже нельзя сосчитать.

— Иван Сазонович, на войне с фашистами было столько мужества, героизма, понимаете, было много. Вы не о том говорите, — упрекнул гостя Стрижак.

— Почему не о том? Разве то, что мы шли в атаку на верную смерть, — не мужество? Ето самое… — Иван Сазонович опять разволновался, реплика Стрижака, словно выстрел в спину, заставила его потерять нить воспоминаний, усилием воли он овладел собой и тихо сказал: — На фронте, ребята, было мало крикливого героизма. Война — мои дорогие, это работа. Трудная, опасная работа. Каждый день под пулями… Никогда не забуду, как однажды перед наступлением беседовали солдаты. Пожилой уже боец вспоминал: «Была у нас корова. Молодая, натурливая… Ну, ето самое, упрямая. Не пила никак пойло. И вот намазал ей морду селедкой. Как захотелось ей пить! Выпила целое ведро…»

В зале послышался смех, особенно заливалась малышня.

— Не о Сталине думал человек. О самой мирной жизни. Вспоминал разные мелочи быта… Война — страшно ненатуральное состояние человека. Нежизненное дело. Война направлена против всего живого.

Михаленок увлекся, ему захотелось еще много чего вспомнить, не терпелось сказать о своих мытарствах после войны: мечтал стать офицером, отлично сдавал экзамены, но приемная комиссия военного училища не пропускала его — отец был раскулачен, сослан; он, Михаленок, жил на оккупированной территории. Но сказать об этом не решился, чувствовал, что дети устали, пора закругляться. Пожелал ребятам расти здоровыми, работящими, отыскать в жизни свою тропу к счастью. И аж вздрогнул от неожиданности, когда грянули аплодисменты.

Они напомнили треск автоматных очередей.

III

Потом Стрижак и Ксения Артемовна провожали его. Иван Сазонович, усталый, взволнованный, шел с букетом цветов — букет он держал неумело, то бутонами вверх, то вниз. В конце концов прижал букет к груди, будто дитя. На крыльце Ксения Артемовна крепко, искренне пожала руку Ивану Сазоновичу, поблагодарила за интересное выступление и повернула назад в школу. А Стрижак не торопился.

— Понимаешь, Михаленок, зря ты о подозрении…

— Почему зря? Разве его не было?

Они стояли близко. Михаленок всматривался в лицо Стрижака и заприметил над засаленным воротничком белой рубахи два седых волоска: брился утром и пропустил их. И эти волоски как-то успокоили Михаленка, он даже улыбнулся в душе. А Стрижак не унимался:

— Ну, была подозрительность… Ну, «карандашики» разные… Понимаешь, это вредит воспитанию. Не нужно это вспоминать…

— Я говорил правду. А вот ты, Апанас Кондратьевич, написал в районке, что тридцать лет воспитываешь детей. Учишь любить родину. И цитируешь: «Мой родны кут! Як ты мне мiлы…» — мол, хорошо написал Янка Купала. А даже школьник знает, не Купала автор этих слов. Так начинается поэма Якуба Коласа «Новая зямля». Так как же ты руководишь воспитанием детей, школой, если не читал поэмы Коласа?

Лицо Стрижака налилось кровью, невольно сжались кулаки, побелевшие губы шептали что-то невразумительное, мол, почему же в газете пропустили…

— Они же поверили тебе, учителю. А ты обманул… Что, нечем крыть? А я не «карандашик». Понимаешь, человек я. И не глупее тебя.

Иван Сазонович неторопливо сошел с крыльца и зашагал не оглядываясь. Он чувствовал себя победителем. В ушах еще звучали аплодисменты учеников. Вдруг вспомнился надутый, сердитый вид Стрижака. Невольно подумалось: «Сколько самодуров на свете! Как рвутся они к власти! Видимо, нутром чувствуют, что без начальницкого кресла они недостойны людского уважения».

Через несколько дней Михаленок получил повестку из военкомата. Там вручили ему орден Отечественной войны, как и другим фронтовикам, партизанам. Он ехал на велосипеде домой с орденом на лацкане пиджака. Усердно крутил педали, время от времени любовался наградой, радовался, как ребенок, но тут же радость улетучивалась, грусть и тоска наполняли глаза: вспоминал товарищей, которые лежат в безымянных могилах, без орденов и медалей. Эти воспоминания терзали душу.

Михаленок думал о своей жизни. Трудное, безрадостное детство, отца раскулачили и выслали, когда мальчонке было шесть лет. Мать одна растила троих детей: кроме Ивана были еще две девчонки, поменьше его. Хватило на долю сирот и холода, и голода. Перед войной кое-как разжились хлебом. Иван возмужал, окончил семилетку, дальше учиться не стал. Не потому, что не хотел или не мог. Наука давалась ему легко, особенно математика, да и литературу, историю он тоже любил. Решил Иван работать в колхозе, чтоб выучить сестер: им выходить замуж, для них образование, диплом важней.

И тут грянула война. Ивану шел шестнадцатый год. До фронта еще не дорос. Работал дома, косил, пахал, сеял. В партизаны его не звали: слишком молод, сын раскулаченного. От полиции и угона в Германию спасал староста, дальний мамин родич. Партизаны наведывались частенько, мать пекла для них хлеб. Иван передавал кое-какие сведения о немцах, которые узнавал у старосты. Партизаны обещали дать справку, что Иван и мать — связные отряда. Но, видимо, связных у них было много, и на всех справок не хватило, а может, имелись другие причины…

Так и дождался Михаленок освобождения. Осенью сорок третьего призвали в армию. Обучали не долго, зимой уже был на передовой. И хоть воевал он честно, за чужие спины не прятался, чувствовал, что его обходят и вниманием, и наградами. Однокашники ходили сержантами, старшинами, даже офицерами, а он окончил войну рядовым. Домой не отпускали, пришлось служить еще пять долгих лет. Окончил вечернюю десятилетку. Учеба шла трудно, особенно буксовал в восьмом классе. В десятом уже был почти круглым отличником.

Педагоги советовали учиться дальше. Очень хотелось Ивану поступить в военное училище, стать офицером. Он понимал, что в институт дорога отрезана: кто его будет учить? Мать просила прислать хоть червонец — сидят без хлеба и соли при лучине, не за что купить керосина. Раза три пробовал он пробиться в училище. Экзамены сдавал успешно, а потом была комиссия.

Однажды после экзаменов он стоял перед генералом, тот задавал вопросы, Иван бойко отвечал. Генерал довольно кивал головой, поддакивал, дошел до графы: жил на оккупированной территории, отец раскулачен — и тут генерал будто споткнулся, нахмурился, долго смотрел за окно, а потом решительно провел толстым красным карандашом черту через весь лист бумаги. Ивану показалось, что этой чертой генерал располовинил его сердце. Так и не приняли Михаленка в военное училище.

Вернулся в родную деревню. Имелись у него награды: медали «За победу над Германией», «За взятие Берлина». Когда появились дети, медали заменили им игрушки…

Устроился Иван счетоводом — среднее образование в то время в деревне было редкостью. Потом заочно окончил финансово-экономический техникум. Назначили главным бухгалтером колхоза.

Председатели менялись часто, кто спивался, кто попадался на махинациях. Кто-то написал донос на Михаленка, что он приписывает трудодни своей жене. Приехала ревизия. Приписанных трудодней не нашли, но обнаружили несколько мелких нарушений, объявили выговор. Потом из двух отстающих колхозов образовали совхоз. Бухгалтерию возглавил главный бухгалтер соседнего колхоза, он был партийный и заочно учился в институте.

До самой пенсии работал Михаленок рядовым бухгалтером. Жена доила коров на ферме. И он помогал ей, и дети. Жили не бедно. Держали корову, всегда имелась пара кабанчиков. Дети росли здоровыми, работящими, хорошо учились. Все трое закончили институты. Сожалел Иван Сазонович, что все они осели в городе, — теперь и в деревне можно жить по-людски. Надеялся, что младший, инженер-автомобилист, вернется в родное село, но и его на последнем курсе окрутила городская дивчина. Так и остался в городе.

Радовали внучата. Их было пятеро. Недавно Ивана Сазоновича растрогал Василек, первенец младшего сына. От деревенской ребятни он прослышал о выступлении дедушки в школе, попросил показать орден, долго рассматривал его, а потом сказал:

— Дедуля, когда я вырасту… Ну, большим стану… Буду работать учителем в школе. Жить с вами. Вы постареете, так я буду дрова рубить, сено косить. Все-все делать. А ты с бабулей будешь телевизор смотреть. Мультики всякие. Газетки читать.

Иван Сазонович погладил русую вихрастую голову малыша и почувствовал, как повлажнели глаза, будто застлало их горячим туманом.

IV

Вскоре Михаленок услышал, что на собрании будут избирать нового директора совхоза. Пенсионеров туда не звали, однако Михаленок пошел. На его груди красовался орден Отечественной войны. Людей в клуб набилось полно. В президиуме представители из района. Председателем собрания выбрали директрису. Она была в том же самом темно-синем жакете, негромким голосом говорила о демократии, о гласности.

— Товарищи, нам нужно из двух кандидатов выбрать одного. Он и будет директором совхоза. От того, как он будет руководить, во многом зависит будущее нашего хозяйства. Жизнь наших людей. Да и судьба школы — тоже. — Она оглянулась на президиум и добавила: — А сейчас слово скажет секретарь райкома партии Карпухин Сергей Иванович.

Карпухин, коренастый, крутоплечий, краснолицый, начал громко представлять одного из кандидатов — молодого худощавого парня, инструктора райкома партии. Секретарь убеждал, что это достойный кандидат: окончил сельскохозяйственную академию, работал агрономом, затем в райкоме комсомола, а теперь в райкоме партии.

— Так он же всего полгода был агрономом! Посеять посеял, а урожая не собрал, — послышался женский голос от порога.

«И правда, что он знает, этот мальчишка? Привык сидеть в кабинете, начальству угождать», — подумал Михаленок.

Тем временем уже другой оратор сватал своего кандидата — зоотехника из райсельхозуправления, тоже молодого человека, но уже с приметным животом.

— А почему нашего Ковалевича никто не предложит? Главный агроном… Образованный. Подход к людям имеет. Не пьяница, не лодырь… Урожай теперь вон какой! Несправедливо, что его не выдвигают, — говорили меж собой женщины.

Ковалевича Михаленок знал хорошо. Он приехал в совхоз лет семь назад. Здесь женился, взял местную девушку, воспитательницу детсада. Теперь у него уже два сына. «Действительно, почему его не предлагают? Мы его знаем. Так нет, привезли новых, будто котов в мешке…» — рассуждал Иван Сазонович.

На трибуну поднялся Стрижак и громким голосом начал расхваливать инструктора райкома: молодой, энергичный, полный задумок и планов, он будет хорошим руководителем, совхоз выйдет в передовики, в деревне будет райская жизнь… Затем председатель сельсовета принялся агитировать за кандидата-зоотехника, мол, опытный специалист, наведет порядок на фермах. Но агитировал председатель как-то нерешительно, понимал, что в райкоме партии давно решили сплавить сюда своего человека, а зоотехника привезли только ради приличия — игры в демократию.

Михаленок слушал ораторов, а в душе крепло желание выступить, предложить Ковалевича. Идя на собрание, он ничего не знал, выступать не собирался. Но здесь почувствовал, что он должен сорвать этот фарс, хватит уже Стрижаку поучать людей, пудрить мозги и малым, и старым.

— Прошу слова! — крикнул Михаленок, как только председатель сельсовета закончил речь.

Лидия Сергеевна на мгновение растерялась, ибо в сценарии собрания после председателя сельсовета была записана телятница Маханькова.

— Кто там просит слова? — всматривалась она в зал.

— Михаленок, — поднимаясь уже на сцену, сказал он.

Секретарь райкома Карпухин строго глянул на Лидию Сергеевну, мол, что же вы не руководите собранием, допускаете анархию?

— Товарищи дорогие! Дождались мы интересного времени. Теперь можно по правде выбрать руководителя. А то ж как раньше было. Привезут кота в мешке, расхвалят, мы поднимаем руки. За год или два «кот» промотает хозяйство. Везут из района нового… И все нам диктовали. Когда и что сеять. Когда жать и молотить. И вот настала перестройка. Ну и что? Вместо одного «кота» привезли двух…

В зале грянул хохот.

— Думай, что болтаешь! — крикнул Стрижак.

— Я предлагаю, товарищи, своего, нашего кандидата на должность директора — Ковалевича Ивана Ивановича.

— Правильно! Ковалевича надо!.. — послышались голоса.

— Разрешите узнать, — решительно послышались голоса.

— Разрешите узнать, — решительно поднялся Карпухин. — Кто вас уполномочил вносить кандидатуру?

— Никто. У меня своя голова на плечах. А не кочан капусты. Мы же все знаем Ковалевича. Человек семь лет работает в совхозе. Образование есть. Хозяин рачительный, семьянин хороший. Не лодырь, не пьяница. Есть один у него недостаток… — в зале установилась напряженная тишина. Михаленок провел языком по сухим от волнения губам и негромко сказал: — Не торопится Ковалевич лизнуть в зад начальство. Вот потому и нет его кандидатуры.

Зал снова взорвался хохотом и аплодисментами.

— Включить в список Ковалевича! Давайте голосовать! — со всех сторон слышались возгласы.

Михаленок шел с трибуны, мужчины жали ему руку, хлопали по плечу: «Молодец, Иван Сазонович, крепко врезал!»

Между тем в президиуме шло совещание. Лидия Сергеевна что-то доказывала Карпухину, энергично махала руками, разводила их в стороны. Лицо ее было бледно, а шея покрылась красными пятнами. Видимо, секретарь райкома почувствовал настроение зала и понял: против людей не попрешь.

Когда поставили на голосование предложение Михаленка, в зале поднялся лес рук. Против был только Стрижак.

— Лидия Сергеевна, а вы за кого? — прозвенел чей-то голос.

— Я? Я… воздержалась, — и она, будто школьница, подняла руку.

Большинством голосов новым директором совхоза избрали Ковалевича.

V

Солнце свернуло с полудня, но припекало еще сильно. Михаленок шагал по лесу почти с полной корзиной грибов. Были в ней коричневато-желтые моховики, крупные и махонькие, как солдатская пуговица, золотистые лисички. На самом верху красовалось несколько боровиков. Иван Сазонович любил, чтобы белые грибы всегда были сверху.

Он вышел на выжженную некогда делянку, где теперь дружно поднимался березняк, а понизу пышно цвел вереск. Михаленок сделал несколько шагов и остановился: так сильно запахло медом. «Идешь — вересок переступи», — вспомнилось услышанное где-то поучение.

Над вереском жужжали пчелы. А над ними, будто коршуны, кружили хищные стрекозы: хватали пчел, металлически стрекотали блестящими крыльями и уносились прочь со своей добычей. Это было настоящее побоище. Никогда Михаленок не видел столько крылатых разбойниц, самой разной величины и самой разной окраски: зеленых, коричневых, блестяще-светлых. Над делянкой царил пчелиный и шмелиный гул и сухой металлический шорох крыльев: словно кто-то невидимый со всех сторон стрекотал ножницами. Вспомнил, как лязгала над ухом парикмахерша, которая называла детей «шпротами».

— Бедные пчелки! Сколько же вас не вернется домой, — тихо сказал он, подивился, что ни разу не видел подобной картины, пожалел, что не завел себе пчел. Чтоб не идти по вереску, повернул в сторону.

Шел и думал о жестокости природы. Однако стрекозы ловят пчел, чтобы жить самим, потому как питаются ими да мухами. Здесь происходит естественный отбор. Слабые погибают. А почему воюет человек? Почему уничтожает себе подобных? Вечный вопрос бытия.

Впереди было сухое болотце, поросшее сосняком и березками. Михаленок пошел напрямик — торопился, вечером нужно дежурить на току. Новый директор совхоза уговорил по ночам заведовать током на время молотьбы: руководить сушкой, погрузкой зерна. Михаленок сначала отказался, мол, здоровье уже не то, глаза подводят. И жена советовала не соглашаться, чтобы не таскаться по ночам. Но Коваленок не отступал, упрашивал:

— Вы же меня выдвинули. Так помогайте. Тогда и дела наши пойдут лучше.

Пришлось Ивану Сазоновичу согласиться. Ему было приятно, что с таким уважением относится к нему новый директор, что он, пенсионер Михаленок, «карандашик», которому чудом удалось уцелеть на страшной, кровавой войне, повернул собрание в другую сторону, и справедливость восторжествовала.

Иван Сазонович продирался через густой подлесок, упрекая себя, что не пошел в обход, по дороге. Вдруг ему показалось, что в чаще затарахтел трактор — мотор дизеля, так залопотала крыльями громадная птица, тяжело поднялась и, словно торпеда, ринулась в кустарник.

«Черт тебя дери! Напугал! Наверное, глухарь, — подумал Михаленок. — Значит, есть еще. Не всех перебили». Он обрадовался, что в ближнем лесу живут глухари. На днях, когда под вечер возвращался с грибами, видел семейку лосей.

Вскоре он вышел на дорогу. До села еще была добрая верста, а в ногах он уже почувствовал усталость: выходил он сегодня немало. В стороне от дороги лежала громадная ель — ветер вывернул ее с корнем.

«Дерево большое, а корни слабые», — отметил Михаленок, сел на шершавый ствол с густыми сухими сучьями. Толстый комель ели венчала темная шапка корней, которые торчали во все стороны. Он вытер вспотевший лоб, осмотрелся вокруг, увидел маленькую курчавую сосенку, прижатую сухими ветвями. Встал, освободил ее из плена, но деревце стояло, склонив верхушку, будто не верило, что можно свободно выпрямиться.

«Вот так и я жил. Боялся сказать, что думал. Считали меня винтиком, „карандашиком“. Эх, если б раньше можно было выпрямиться во весь рост», — вздохнул Михаленок и широким легким шагом направился домой.

1989

Перевод автора.

 

Просина тайна, или как петух гусака отдубасил

Как-то утром дед Авхим услышал жалостливый писк гусёнка, глянул за веранду и увидел в углу двора петуха, который колошматил малого гусенка. Дед бросился на помощь, но с другого конца двора, растопырив крылья летел гусак. Он опередил хозяина, сильно скубанул петуха за хвост, тот испуганно кинулся удирать. Гусёнок, прихрамывая, поплелся к своей семье, гусак задрал вверх красно-желтый клюв и победоносно загоготал. Гусыня ласково гегала, будто гладила клювом малыша, но в ее голосе слышались нотки упрека: что ж ты, озорник, отбился от семьи, вот и получил нахлобучку.

С того дня гусак люто возненавидел петуха и не давал ему проходу. Дед Авхим пробовал помирить их, но попытка не удалась. Он рассказал о конфликтной ситуации в хозяйстве бабе Просе, предложил:

— А может, в суп певника?

— Ты что? Такой молодой, красивый. Такой певун. Да и наседка еще не вывела цыплят. Куры без петуха яйца нести перестанут. Разве, что ты их топтать будешь? — игриво глянула Прося на мужа.

— От, раскудахталась! Тебя, балаболку, только зацепи, — проворчал дед, взял косу и пошел со двора.

Через несколько дней Прося сама увидела, как гусак загнал петуха в угол и долбал его со всей пролетарской ненавистью. Прося поймала гусака, зажала между ног крылья, подсунула петуху, что б он отомстил, напугал обидчика и тот больше не лез.

— Пыль-пыль-пыль! Петя, ходи, не бойся. Я держу твоего обидчика. Дай ему, что б он тебя бояся!

Петух осмотрелся, подошел поближе, мгновенно оценил ситуацию, сверкнул красно-оранжевым мстительным глазом и давай долбать гусака.

— Ну хватит. Проучил разбойника. Припугнул хорошенько и дос.

Прося отпустила гусака, тот рванул удирать без оглядки. Но петух, как коршун, взлетел вверх, догнал гусака. Вцепился на спине и начал клевать в шею. Гусак кружил по двору, но сбросить наездника не мог. Такого поворота баба Прося не ждала. Теперь ей довелось спасать гусака. Ухватила она веник-деркач, согнала петуха-забияку.

Вскоре вывелись цыплята. Их было тринадцать — именно столько яиц положила Прося под наседку. Радовались дед и баба.

— От, молодчина наш певник. Все яйца наигранные. Отличный топтун. Работяга!

— Не то, что ты, — упрекнула деда Прося.

— Так он же совсим молодой. А я восьмой десяток разменял, — оправдывался хозяин.

Как-то под вечер, когда гуси возвращались с поля, Авхим увидел необычайную картину: петух оседлал гусака и гонял его по двору. Дед остолбенел от удивления, позвал бабу Просю:

— Смотри, что делается! Чистае кино. Боевик американский! Петух дубасит гусака! Это же он своих детей боронит. Во, природа! Пересилил свой страх…

— Что ты рот разинул? Спасай гусака! А то этот разбойник до крови задолбает.

Прося деркачем согнала петуха, гусей заперла в сарае. Про свою «педагогическую практику» ничего не сказала. Петух — черный, шея и хвост желто-пестрые, ярко-красный гребень — словно боксер-победитель на ринге, важно разгуливал по двору. Авхим залюбовался своим петухом, пошел похвалиться соседу Гришке.

Однажды, воскресным утром, петух снова оседлал гусака. В это время во двор зашел со Гришка, механизатор широкого профиля, заядлый пчеловод, весельчак и балагур. Гришка захохотал так громко, что соседи повыбегали из домов, собрались возле Авхимовой избы. Все дивились, дружно смеялись. Прося ухватила метлу, загнала петуха в курятник. Но народ не хотел расходиться. Этот момент использовал Гришка и рассказал веселую историю.

— Служил я на Кавказе. В Грузии. Как-то в воскресенье заглянул на рынок. Смотрю, продает человек петуха. Подошли две женщины, спрашивают: «Сколько стоит петух?» — «За пятнадцать рублей отдаю». — «А он чубаток топчет?» — «Какой топчет? Он интеллигентный петух. Оч-чень хороший!» — «Так на хрена он нужен. Такой интелягент». Продавец всё понял. Сразу сменил пластинку. «Продается петух. Атлычный топтун. Кура — топчет. Утка — топчет. Гуси — топчет. Вчера овечку оттоптал!» Толпа собралась. «Нуй петух! — послышались голоса. — Что ж ты продаешь такого героя?» — «Панымаеш, подлэц, на жену посматривать начал…»

Слушатели Гришки захохотали громче, чем покупатели кавказского рынка. Смеялась и Прося. Однако свою тайну не открыла.

Шли дни. Как только сходились петух и гусак, начиналась война. В конце концов Прося не выдержала и сварила с петуха вкусный, наваристый бульон. Со вкусом пообедали дед и баба. Раздобрелая Прося рассказала Авхиму про свою тайну. Весело смеялся дед. А вечером повел Просю на сено — вспомнить молодость.

После объятий счастливая Прося тихо улыбалась. Дивилась дедовой силе и думала: из цыплят по всем признакам будет шесть курочек и семь петушков, одного оставим на зиму, двух отдадим дочерям, чтобы сварили бульон зятьям. Остальные пусть будут себе.

Чтоб дед Авхим был молодым и горячим.

2003

Перевод автора

 

Живи, мой дятлик

Однажды утром я сидел за письменным столом в летнем домике. Вдруг в окно кто-то постучал, послышался шелест крыльев. Я вздрогнул от неожиданности- сквозь стекло на меня с любопытством смотрел пестрый дятел. Вертел долгим клювом. Глаза-коноплинки осматривали комнату. Потом дятел порхнул на яблоню, которая росла невдалеке, с нее перелетел на можжевельник, сел на самой верхушке и поворачивался во все стороны, будто показывал себя: смотри, какой я красавец! На стройном, высоком, будто кипарис, ядловце-можжевельнике пестрая, яркая птаха смотрелась удивительно красиво. И я невольно вспомнил.

Сначала промелькнуло воспоминанье, как лет двадцать тому назад сажал осенью маленькое деревце ядловца. И вот какое оно вымахало! И что оно наверное понравилось лесному гостю. И прилетел он, видимо, не случайно.

Выплыл из памяти жаркий июньский день минувшего лета. Я выбрался с корзинкой в лес: уже начали расти лисички. Иду по дороге, усыпанной желто-коричневой иглицей. Вдруг из высокой травы высунулась пестрая птица, растопырила крылья и, прихрамывая, побежала между деревьев. Я догнал ее, поймал. Это был желторотый птенец дятла. Видимо, выпал из гнезда. Вскоре вверху послышались тревожные крики — большой пестрый дятел перелетал с дерева на дерево.

«Значит, это мать птенца», — решил я. Посадил птенца на ладонь, чтобы осмотреть его. Осторожно потянул за одну лапку, потом за другую. Дятлик вздрогнул от боли. Но тут же успокоился.

Сидя на ладони, птенец все время то поднимал, то опускал желтый клюв, словно кланялся мне. Иногда на голове задирался чубок, похожий на пестрый колючий плавник окуня. И все кланялся — видимо, от врожденной способности молотить клювом по дереву. А мне подумалось, что он так благодарит. Я осторожно подышал на птенца, погладил его чубок, клюв. Потом встал на высокий пень, дотянулся до толстого соснового сука и посадил на него дятлика. Ни собака, ни лиса там достать птенца не могли.

Часа через два, насобирав на суп лисичек, возвращался домой. Дятлик сидел на ветке еще выше — или сам перелетел, или родители помогли. Назавтра я уехал в город. Когда вернулся, почти каждый день ходил в лес, но дятлика больше не видел. И вот он прилетел показаться. Я не сомневался, что это мой знакомец — раньше дятлы никогда не прилетали в деревню.

Через день дятлик появился снова. И уже не один, а со своей подругой. Уселись крылатые гости на можжевельнике. Я вышел полюбоваться птицами. Они взлетели в воздух, опустились на дорогу, подпрыгивали, как дрозды. Первый раз видел я дятлов на дороге. На песчаных залысинах, заросших травою, они казались сказочно красивыми. Однако долго любоваться не пришлось — птицы поднялись и полетели в лес.

Сентябрьским утром отправился я за грибами. Шел по лесной дороге. Вдруг над головой прошелестели крылья. Пестрый дятел прошмыгнул вверху, сел на сухой сук и с размаху замолотил клювом. Громкая, раскатистая барабанная дробь покатилась по лесу. А у меня аж сердце екнуло: лет сорок тому назад я слышал подобную песню. И было то в родном лесу над Беседью. Тогда и родился один из первых рассказов на белорусском языке, подписанный псевдонимом Леонид Леваноич. «Песне дятла» повезло: рассказ понравился известной литовской писательнице Эмилии Легуте, она перевела его и опубликовала в литовской молодежной газете.

Тем временем мой новый друг — дятел барабанил без устали.

— Ну, здравствуй, дружище! Оказывается, ты — отличный музыкант! Спасибо тебе за такую песню. Живи, мой дятлик. Прилетай почаще в гости.

2009

Перевод автора.

Ссылки

[1] Пеўнік \бел.\ — петушок,

[1] Хлапец — мальчишка.

[2] Пазыч — одолжи

[3] Наступны прыпынак — следующая остановка

[4] Якуб Колас \1882–1956\ — народный поэт Беларуси.