I

Поезд остановился на станции Погодино. Молодая голосистая волна студентов сельхозакадемии хлынула в вагоны. Несколько парней и девчат с легкими портфелями, саквояжами, пластиковыми пакетами ворвались в наше купе. Сразу стало тесно, шумно. Пожилая седая женщина, сидевшая у окна, смотрела на них, и ее усталое, худощавое лицо словно молодело на глазах.

— Вот будет радости мамкам! Помощники приехали! — сказала она глуховатым голосом. — Самое время картошку копать. Если погода постоит, то за выходные можно много успеть.

— У кого выходные, а у кого практика. Гуляй не хочу, — ухмыльнулась девушка с рыжеватой челкой, начесанной на лоб.

— Что за практика такая? — удивилась женщина.

— Кончилась практика. Приехала в колхоз — учусь на гидромелиративном, четвертый курс, — приехала, а мне говорят: «У нас план горит. Дожди залили все. Можешь ехать домой отдыхать. Нам не до тебя…» А как работать буду? Подумаешь, страх берет…

— Как же так? Столько лет учиться, мучиться. И поступить трудно, — женщина близко приняла к сердцу слова студентки.

— С дипломом не пропадешь, — хихикнула другая — в больших круглых, похожих на велосипед, очках. — Главное- удачно выйти замуж. Женихи на диплом клюют.

— Не знаю, как там в мелиорации. А в школе и в медицине должны работать только те, кто любит свое дело. Других и близко не подпускать. — решительно сказала женщина.

— Где ж набраться таких., которые любят. Да и поступить не всем удается, — не умолкала девушка в очках. — Хотя упрямые пробиваются. Моя подруга пять лет поступала в медицинский. Санитаркой пошла в больницу. И поступила.

— Вот это будет доктор! — оживилась женщина. — Но пять лет угробила. Куда смотрела комиссия? Видят же, человек не первый год сдает. Работает в больнице. Зачем мучить? Запятую не там поставила. Формулу забыла. Разве в этом дело? Жизнь научит.

— Девочки! По вашей части, — из соседнего купе высунулся длинноволосый парень с газетой. — Вид дивана. Букв много.

— Кушетка, — отозвалась девушка в очках.

— Тахта. Софа, — добавила рыжеволосая.

— Нет, не подходит. Думайте. Кто отгадает — получит приз: жаркий поцелуй в тамбуре. — Парень улыбнулся и исчез.

— В войну хотелось хоть бы ночку в постели да в тепле поспать. Хоть бы на деревянной кровати, — вздохнула женщина.

— А вы были на войне? — повернулась к ней девушка в очках.

— В партизанах не была. А натерпелась. Не приведи господь вам такое.

— В партизанах были? — подсела к ней рыжеватая.

— Муж был в отряде. Была и я в лесу. Всем досталось. И в лесу, и в хатах. Всюду — пекло… — женщина смолкла и повернулась к окну.

II

А за окном вагона проносились пожелтевшие березы, уже вспыхнувшие багрянцем трепетные осинки. Небо прояснилось, обещая назавтра светлый погожий день.

— А где вас застала война? — не утерпел я, чтобы не спросить.

— В Слуцке. Педучилище кончала, — охотно ответила женщина. — Вечером двадцать первого июня были танцы во дворе общежития. Расходились веселые. Некоторые остались стоять с хлопцами. Хоть комендант не разрешал задерживаться. Ругался. Но где ты удержишь? Молодые ведь, — мягко улыбнулась рассказчица. — И вечер был теплый, тихий. В комнате долго смелись. Не могли угомониться. А назавтра по радио объявили — война. В городе поднялась суетня. В нашем училище начали формировать новобранцев. А нам еще оставался последний экзамен — русский язык и литература. Сдавали уже в общежитии. Преподаватели были грустные. Мы — тоже. Сдали экзамены. Получили справки. Дипломы не успели выписать. По распределению я должна была ехать в Гродненскую область. Куда поедешь, если там уже немцы. Пошла с подругой в свою деревню. Только вышли за город. Как загудело в небе. Черные самолеты с крестами налетели. Как воронье. Семнадцать мы насчитали. Начали бомбить станцию, склады. У дороги бомбы рвутся. Земля стонала от взрывов. Мы бежали. Падали, в кустах прятались. Набрались страху. Почувствовали, что такое война.

Ну, добрались домой. Работала с мамой в поле. Лето же на дворе. Работы полно. Отца взяли на фронт. Брат старший служил под Белостоком. И вот однажды мы с мамой пололи лен на огороде. И землянку там выкопали. День теплый, ласточки летают. Вдруг затрещало что-то на Слуцкой дороге. Глядь, немцы на мотоциклах. Хочется посмотреть. какие они, и страшно. Забежали мы в хату и в окно наблюдаем. А они промелькнули. Только в форточку смрадной гарью дохнуло. Начала власть немецкая устанавливаться. Старостой сделали Барковского Рыгора. Хата его стояла на краю деревни. Он, подлюка, выдал немцам пятнадцать наших мужчин, активистов. Похватали их немцы и всех расстреляли… — Женщина достала носовой платок, отвернулась к окну. Помолчала, будто ей трудно было дышать, но потом заговорила снова: — Вернулись домой окруженцы. Прятались в лесу, ночью приходили в деревню. Как-то один наш парень, Петрок, он тоже пробился из окружения, говорит мне: «Анюта, ты слышала, что у нас партизаны есть?» — «Ну. слышала. А видеть их не видела». — «Будешь нам помогать?» — «Кому это вам?» — «Партизанам. Я установил с ними связь. Только никому…» — «Зачем тогда говорил?. Раз не доверяешь». Петрок, высокий, стройный, красивый парень… Согласилась помогать. Стали мы встречаться. А там и поженились. Война войною, а жизнь свое берет…

Студентки переглянулись. Заулыбались. Поезд часто останавливался, чуть ли не у каждого столба, людей в вагоне становилось все меньше. Смеркалось, но свет не включали, купе было окутано зыбким полумраком.

— Жили помалу, работали. Я перебралась в дом Петра. Землю раздали по дворам. И вот однажды утром… Это уже в сорок третьем. Кажется, в июле месяце. Жатва начиналась. Встали мы рано. Где-то вдали послышались выстрелы. Глянули на улицу — немцы с полицаями шныряют. Сидим в избе, как мыши под веником. Потом часов около восьми, аккурат я кормила дочурку, приходят три полицая, двое незнакомые, а третий из соседней деревни. «Где хозяин?» Свекровь моя растерялась, слова не может сказать, вся дрожит, боится за сына. А Петр коней повел в ночное и в любую минуту может появиться — прямо в руки им. «Где хозяин Кореневский Петр?» Я говорю, нет дома, поехал по приказу немцев лес пилить. А поехал свекор и другие мужчины, старики. Постояли полицаи, пошли. Я бегом вокруг села, встретила Петра. Беги, говорю… Он расспросил, что да как, склонился с коня — поцеловал меня и умчался. Прибегаю домой. Снова вваливаются полицейские. Те самые и один новый. «Где ваш хозяин?» Я отвечаю, как и раньше: поехал лес пилить. И в глаза смотрю им смело, нахально. «Кореневский Петр?» — «Он самый. Поехал в обоз…» Несколько раз переспросили. Ушли. Уходя, один зыркнул на меня с такой лютой злостью. Ну, думаю, если кто выдаст, конец мне. Забрали они тогда человек десять и уехали. Свекровь на радостях целует меня: «Спасибо, что не побоялась, сыночка спасла родного». А я себе думаю: тебе он сыночек родной, а мне муж родненький. И в эту ночь сижу у окна не раздеваясь. Слышу, тихонько скрипнула калитка. Пришел Петр. И свекор был уже дома, вечером вернулся из обоза. Собирайтесь, говорит Петр, поедем в лес. Запрягли кобылку, побросали на воз пожитки, я заранее их связала. В лесу темень, как в печной трубе. Петра кто-то встретил, поговорили тихо. Сказали подождать, пока разведают, нет ли у моста засады. Стоим, ждем. Свекровь давай плакать: куда еду, старая, слабая. Пойду двору. Мы ее отговаривать, куда ты пойдешь среди ночи. А она слезла с воза и пошла. Позже дознались: заблудилась и только к утру добрались до деревни. А потом примчались немцы: «Матка, где сын? Партизан! Пиф-паф…» Застрелили старуху на огороде возле погреба. И соседа убили. Тоже старый был, семья в лесу, он один дома. Люди похоронили их. Петр почернел от горя. Я и о своей матери горевала, как там она? Одна в избе.

Ну, Петр в отряд, а нам приказали ехать дальше. Намучилась с дочуркой. А она плачет. И все тут. Грудь не берет, плачет заливается. Полгодика было Верке. Ехали мы два дня. Добрались до деревни Живунь. Месяца два пробыли там. Изредка Петр наезжал. Обстираю его. подремонтирую одежонку. Он мало чего рассказывал. Но однажды говорит: «Ну, с Барковскоим рассчитались. Отправили старосту на тот свет». Другой раз сказал, что подорвали поезд немецкий. Он вез танки на фронт. И немцев много побили… Пошла бы я в отряд, но как там с малым ребенком. Осень, дождь, холод. Сказали партизаны ехать дальше. Ехали ночами, на дороге лужи. Колдобины. Как-то кобылка наша забрела в яму, воз опрокинулся, я с ребенком в воду. Вымокла до нитки. Села под кустом, дрожу, зуб на зуб не попадает. Тогда свекор разостлал на возу все наше барахло, положила я Верку, прикрыла своим телом, и так ночь коротала.

Утром поехали дальше. Дитя подвязала по-цыгански. Грудь ей в рот, она сосет и молчит. Проехали какую-то деревушку. Там была мельница. Догоняют нас две подводы. Один возчик хмурый, молчаливый, а другой такой уж лопотун. Расспросил, кто мы, откуда, куда едем. И все на меня посматривает. Потом подсел к нам на воз. Поехали, говорит, ко мне на квартиру, и так уж уговаривает. Свекор косится на него, и мне неудобно., Иди, говорю, человече на свой воз, не нужна нам твоя квартира. Когда остановились, я украдкой спросила у другого мужчины, что это за прилипало. А тот отвечает: зять, примак, жена намного старше его и детей нет. Тогда я все поняла.

Едем дальше. Помню, приехали в деревню Баяничи, остановились возле одной хаты. Хозяйка вежливо встретила нас. У нее тоже была малышка, как моя Верка. На хозяйкиной девочке была красная шапочка и кружева в два ряда. Дитя, как кукла. Попросилась я на печь. Обсушилась, все высушила. И сама выспалась. Ночь пролетела, как одна минута. Вот вам и тахта, и кушетка. Утром хозяйка сварила пшенной каши. Есть хотелось страшно, но нас много. А каши одна тарелка. Такая была вкусная каша, кажется, сроду ничего вкуснее не ела. Я часто вспоминаю то утро и ту кашу… Задурила я вам голову? — женщина расстегнула зеленую кофту, затолкала под платок прядь седых волос.

— Что вы?! А дальше? — дружно спрашивали студентки..

— Дальше самое страшное. Прожила я почти до весны в этой деревне. Пряла. Вязала, работала у людей за кусок хлеба. Однажды наехало партизан. Набилось и к нам. Постлали соломы на полу, натопили печку. Среди них оказался знакомый. Петра знал. Но они в разных отрядах и давно виделись. Целую ночь я стирала им белье. Стираю и думаю: как там Петечка? Кто ему постирает рубаху? А может, не надо уже, может, и нет его? Стираю и плачу. Водою и слезами отмывала мужские рубахи. Пробыли партизаны два дня и уехали. Зима в том году была не очень холодная, снегу мало. Весна пришла рано. Пронесся слух: идут немцы. Блокада. Кинулись все в лес. И мы тоже. А ветер сырой, пронизывает до костей. Тьма вокруг. В кустах заночевали. Осмотрелись утром — кругом люди. Почти под каждым кустом. Вижу, корова навязана. Женщина, увидев, что я с ребенком, налила кружку молока.

Потащились мы дальше в болото и остановились в ольшанике. Под большим выворотом отаборились. Разостлала постель на земле. Верке подушку под бок. И свекор рядом с нами. Днем сидим. Будто кроты. Разведем маленький костерок, сварим суп-затирку из непросеянной ячной муки. Варили без соли. Вода ржавая, болотная. Ели раз в день эту затирку. Как-то я несла варево, споткнулась и разлила. Сутки ничего не ели. Верку еще грудью кормила. Я так ослабла, что встану и падаю. А тут метель поднялась, засыпало нас снегом. С одной стороны хорошо: замаскировала природа. Мы же следы за собой загребали. Вокруг немцы. А холод — дикий. Однажды началась стрельба. Слышны голоса, крики немцев, плач детей. Оказывается, немцы захватили людей на острове и гнали мимо нас. А моя Верка вздрагивает от каждого выстрела. Молю Бога, чтоб не плакала. К счастью, Верка не подвела, немцы нас не зацапали. Потом мужчины разыскали убитую корову. Вечером наварили затирки с мясом. Я то мясо есть не могла — пахло уже, а супу похлебала и дитя накормила. Отмучились мы в том болоте недели три. А может, и четыре. Никто не знал, какой день. Какое число.

Весна набирала силу. Трава уже зазеленела. Сапоги мои прогнили. Подошвы отвалились. Подвязала проволокой, так и ходила. Однажды пригрело солнце. Положила я дитя. Дай, думаю, сниму сапоги, обсушусь. Платок ссунула на плечи. На мне был тонкий батистовый платок и теплый, с махрами. Косы не расплетенные свалялись. А у меня были длинные толстые косы… Ну, разулась. Смотрю, пальцы мои все облезли, носки шерстяные сгнили. Села на кочку и давай сушиться. Расплела косы. Задумалась. Промелькнула в мыслях вся жизнь. В душе такое безразличие и усталость, что и жить не хочется. Пусть бы лучше убило меня, чтоб не мучиться. Только бы разом с дочуркой. Чтоб не горевала без меня. И Петра жалко. Как он будет без меня? А может, его уже убили? Неужели немцев не прогоним? Тогда лучше смерть.

Вдруг выстрелы, один, второй. А я — босиком. И волосы расплетенные. Закрутила волосы. Платок на голову, схватила носки. Давай обуваться. Носки мокрые, на ноги не лезут. Дитя проснулось от выстрелов, плачет, заходится. Свекор — ко мне. хочет помочь. Бегите, говорю, вы мне не поможете. Я сама. Соседка, Марья, с детьми бросилась в другую сторону. Слышу, немцы близко гергечут. А я не могу обуться. Ни руки, ни ноги не слушаются. Носки потяну — рвутся… Босиком не пойдешь. Холодно. Снег в низинах лежит. Натянула один сапог, сижу. И так горько. Обидно стало. И такая ненависть к ним, фашистам. Кажется, имела бы силу, передушила б всех. Страх. Злость. Ненависть — все смешалось в душе. И тут немец подходит…

III

Женщина умолкла, снова отвернулась к окну. Но она не видела ничего за окном. Ей виделась та полянка. Толстый носатый немец гонит Марью с детьми. И ей тоже кричит: «Шнель!» Прошел мимо, чуть на Верку не наступил. Перешагнул — и к Марье: тянет ее дерюгу домотканую. Марья не отдает. Показывает: детям надо… Не помня себя, схватила тяжелю, набрякшую корягу и со всего маху огрела немца по серо-зеленой пилотке. Глянцевой от грязи и пота. Немец осунулся, как мешок. «А божечки, что ж ты наделала? — тихо заохала Марья. Оглянулась. — Давай его в воду». Столкнули немца в яму, забросали хворостом. — А немец молодой или старый? — спросила студентка в очках.

Женщина вздрогнула, но ответила спокойным глуховатым голосом:

— Молодой… Ну. обулась я, взяла дитя. Было после полудня уже. Ярко светило солнце, птицы пели. Трава зеленела, в болотинах лотать-калужница зажелтелась. Согнали нас на большую поляну. Посели мы на землю. Переводчик, высокий, тонкий как глист, сказал, что с нами ничего делать не будут, погонят в деревню, чтоб мы там жили. Тут подбежал к нему немец и стал что-то быстро говорить. Немцы заволновались, всполошились, окружили нас, автоматы наставили. «Кто убил немецкого солдата?»- крикнул переводчик. А женщины к нему: «Паночек, мы слабые, старые, еле ходим. А он, может, заблудился или утонул в болоте». Переводчик пересказал старшему. Выстрелил тот три раза вверх. И где-то далеко, в стороне, послышался выстрел. Загергетали они между собой. Старший посмотрел на часы и скомандовал идти. Дорога, по которой нас гнали, была сплошной водой. Где глубже, где помельче. Нас — человек сорок, женщин и детей. Одна девчонка больная тифом. Мать вела ее под руку. Больная бредила, кричала в горячке, чтобы ее убили. Немцы по-русски мало понимали. Но как услышали: тиф — ушли вперед. Позади только один с автоматом. Кричал: «Шнель. Шнель. Русиш швайн!»

Дошли до деревни Живунь. Я уже говорила: жила таи в крайней хате. Согнали нас в сарай моей хозяйки. В избе немцы. На дворе, где мы рубили дрова, валялись коровьи ноги, кости. В сарае — солома, мы растрясли ее, сели кто где. В дверях часовой. А моя Верка так плачет, спасу нет. Я качаю ее и сама плачу. Немец приоткрыл дверь, спрашивает: чего она? Я молчу, а женщины показывают — ам-ам, есть хочет. Вскоре часовой сменился. Вечерело. Замерзли мы, дрожим от холода. Потом открываются двери, приносит тот часовой в котелке горохового супу и подает мне… Женщины говорят: спроси, что с нами будет. Я спросила, немец ответил: погонят дальше, а что там будет, он не знает. Верка моя супу не ела, взяла в рот и выплюнула. Отдала я суп другим детям.

Потом заходит худощавый, как дятел, немец с палкой в руках, награды, кресты на кителе, и на ломаном русском приказывает всем встать. «Вы есть руски женщин и дети. Мы вас не трогайт. Вы пойдете в дома жить. Но после шести вечера не выходить улица». И по очереди стал допрашивать: «Где твой муж? Где твой отец?» — у детей спрашивал. Мы подучили малых: говорите — умер, погиб. Марьиному малышу показал офицер шоколадку и спрашивает: «Где ест твой папка?» Мальчик: «Не знаю, что он ест. Он погиб». Офицер спрятал шоколадку и спрашивает у меня — а я была самая молодая: «Где твой муж? Партизан? Комиссар? Я тебя растреляйт…» А я так измучилась. Думаю, здесь хоть знакомые люди, будут знать, как погибла. Стреляй, говорю, только разом с дитем. Прижала Верку, а она кугакает во весь голос. Немец палкой тычет: «Фрау комисар! Растреляйт ее!» — и достает пистолет.

Другие немцы стоят, молча наблюдают. А мне подкатило что-то под сердце, никакого страху нет. «Стреляй, выродок!» — и смотрю ему в глаза. Незнакомая старуха подошла ко мне, проси, говорит. Может, отпустит, помилует. А я будто окаменела. Бабуся в ноги ему: «Паночек. У нее нема мужа. Погиб. Она одинокая, сиротка». Многие знали, что мой Петрок в партизанах. Но никто не выдал. Молодой немец говорит офицеру, что я могу по-немецки. Тогда он спрашивает: «какое твое последнее желание?» Я отвечаю. Чтобы русский солдат расстрелял твою семью. Сначала по-русски, потом на грубом немецком. Ну вот и все, думаю, это последнее, что вижу на белом свете, и Верку прижимаю к себе. «Ви думай, это возможно? — офицер долго смотрел на меня. — Ви есть храбрый женщин. И еще отчень молодой. Сегодня я вам дарью жизнь».

Разошлись по хатам. Окна везде повыбиты, ветер гуляет. Поселились в одной избе три семьи. Нашли в погребе немного свеклы, хлопчик Марьин притащил коровью ногу с того двора, где немцы стояли. Варили ту ногу пять дней. На шестой уже не было никакого навару. Женщин гоняли на работу. Вырубали по приказу немцев кусты у дороги, жгли их… Я не ходила, дитя не было на кого оставить. Как-то в воскресенье одна женщина дала мне щепотку пшена. Взялась я варить кашу в кружке. Часов около десяти вбегает немец: все на работу, сбор в конце деревни, вечером все вернетесь, детей оставляйте. Мы попросили женщину из соседней избы — у нее были ноги отморожены — чтоб присмотрела наших детей. С нами жила Валя с тремя детьми: мальчики десяти и семи лет и девочка лет четырёх. Вышли мы, а моя Верка и зашлась плачем. Вернулась, взяла ее.

Собрали нас всех. Переводчик и говорит: вы пойдете на работу, вечером вернетесь, детей не берите. Я спряталась среди женщин с Веркой. Ну, погнали нас. Немцы на конях, а мы пешком. Гонят и гонят. И все уже поняли, что не на работу. Как заголосили женщины, которые оставили детей, и назад бежать. А немцы их- нагайками. Я иду, Верку на руках несу. Откуда сила бралась, не знаю. Кашу несу в кружке. Даю недоваренную Верке…

IV

Поезд остановился. Студентка в очках глянула в окно.

— Ой, это моя станция. Поезд стоит пятнадцать минут. Успею. Ну а дальше?..

— Чем дальше, тем страшнее. — Рассказчица передернула плечами, будто от озноба, застегнула кофту на все пуговицы. — С нами гнали троих партизан, незнакомых. Измученные, в нижнем белье, на ногах — цепи, руки связанные сзади. Идти они уже не могли. Один упал, его пристрелили. Двое еще тащились. Свернул один в сторону — и того застрелили. Потом третий упал, его лошадьми затоптали. Так нас гнали километров пятнадцать. Пригнали в деревню Лесковичи. Там полно немцев. В бараках наши пленные. Приказали нам сесть и сидеть. Все попадали на землю. Вышел переводчик и сказал: «Немецкая власть вас не тронет, если вы сами отдадите, что есть у вас из ценных вещей. Если найдем мы — расстрел». Повторил это три раза. Все молчат. Потом один немец начал обыскивать в первом ряду. Ничегошеньки не нашел и перестал обыскивать.

Просидели мы часа три. Снова погнали. И пригнали в деревню Заболотье. На краю стояла хата, обнесенная колючей проволокой. Двор зарос зеленой травой. Раньше тут была школа. Сели на дворе — рядом со мной Ядя, молодая красивая женщина, в дороге с ней познакомилась, и Настя с девочкой лет четырех. Сидим, склонив головы. Приходит человек в сером костюме, в шляпе, с усиками. Обошел кругом, повернулся к нам, уставился на Ядю. Она спрашивает: «Что с нами будет?» А он: «Вас разделят на три группы, там будет видно». — «А в какую группу лучше идти?» — «Лучше в группу с детьми и стариками. Только прячьте лица», Так и сделали. Пришел начальник, сказал по-немецки. Переводчик объяснил: женщины с детьми — сюда, молодые — сюда, старики — сюда. Я пошла к пожилым. Ядя и Настя, пригнувшись, за мной. Переводчик прошел, будто проверил, и говорит: «Сидите. Не поднимайтесь, пока начальник не уйдет».

— Ой, тетенька, мне надо выходить, — подхватилась студентка в очках. — Скажите, Верка ваша жива?

— Еду к ней в гости. Внучку хочу повидать. Картошку подмогу выкопать.

— Ну и слава Богу. Желаю вам, тетенька, крепкого здоровья. Живите долго. Можно я вас поцелую? — И, не ожидая ответа, поцеловала рассказчицу в щеку, чмокнула подругу, кивнула мне и побежала.

V

Поезд уже отправлялся. Проплывали мимо светлые шары фонарей.

— А что было дальше? Простите, как вас зовут? — спросил я.

— Анна Денисовна… Что дальше? Молодых погнали в Неметчину. Старых и с детьми которые — жить в деревню. Мы пошли разом — Марья с двумя ребятишками, Ядя и Настя. Отвели нам старую хату с маленькими окошками. А через дорогу стоял большой новый дом. Там жил переводчик. Он приженился, был у него малый ребенок — может, с полгодика. Переводчик часто приходил к нам, рассказывал о себе, работал учителем под Смоленском, немцы заставили служить им, и скоро ему придется расплачиваться за свою службу.

Как-то ночью слышим сильный взрыв. Утром по улице патрули немецкие ходят. Подбежали ко мне двое. Схватили и повели. Я плачу, прошусь, ничего не слушают. Догнал нас переводчик. Как начал им говорить по-немецки, как начал, а они злые, герегечут, тащат меня. Наконец отпустили. Вхожу в избу белая, как полотно. Целый день сидели мы дома. Под вечер заходит переводчик и говорит, что партизаны заминировали дорогу, и подорвался немецкий начальник. Вот фрицы и забегали. Завтра снова будут хватать молодых в Германию. Начнут около двенадцати. Прячьтесь. Настя, Ядвига и я пошли в сарай. Там стоял большой сундук. Ну, куфар. В нем клубки льняной пряжи. Мы их спрятали в другое место, а сами залезли в сундук. Марья закрыла нас — сама в избу, детей уложила на полу, мол. тиф. Мы приоткрыли крышку, чтоб не задохнуться. И сидим. Слышим голоса. Идут немцы в сарай. Переводчик поторкал палкой в солому, сказал что-то по-немецки, а мы- ни живые ни мертвые, задыхаемся. Немцы зачихали от пыли и пошли в избу. Мы опять открыли крышку, вздохнули. Из дома фрицы выкатились быстро. Тифа они как огня боялись. Приходит Марья. Зовет домой. Заходим, а там сидит переводчик, ухмыляется: «Ну что, куропатки, живы? Скажите мне спасибо». Начертил нам план. Как можно обойти посты.

Решили мы ночью бежать. Огородами ползли до кустов. Немцы стреляли ракетами, виднота была — хоть иголки собирай. Но кусты укрывали нас от злого глаза, а дальше лес начался. В войну лес — самый надежны дом был. Днем приходили в деревню за водой и харчем. Однажды видим: тащится колонна солдат. Немцы. Ноги обернуты портянками. Кто в пилотке, кто в каске, а кто и с непокрытой головой. Остановились у колодца, напились воды, потянулись дальше. Поняли мы, что немцы отступают. Удирают с нашей земли. Скоро услышали: Слутчина уже свободная. Радости нашей конца не было. Верка моя говорить начала. Все беседую с ней, учу. Сон оставил меня. Все думаю, как приедем домой, живы ли мать, отец и брат. От Петра никаких вестей. Да он и не знает, где мы.

И вот идем домой. Помню, пришли в одну деревню. Остановились переночевать. Хозяйка встретила нас приветливо, угостила ужином. Легли спать. Я с детьми на лаве. Не успела заснуть, как напали на меня блохи. Верка заплакала. Зажгли керосинку. Нет — лучинку. Смотрю. Дети в красных пятнах. Блохи искусали. Еле дождались утра, чтобы идти дальше. К ночи добрались домой. Отцовская изба стоит целехонькая. Стучу в дверь, а в груди сердце колотится. Мать открывает — и глазам не верит. Крестится, божкает. Никак не может поверить, что я жива и Верка со мною. Что уже было радости! Нет слов, чтобы это высказать.

VI

Анна Денисовна поднесла к глазам платок, помолчала, посмотрела на часы.

— Уже и моя станция скоро.

Я достал из-под сиденья ее сумку, полную яблок и груш.

— Угощайтесь грушами.

Студентка и я дружно отказались, но Анна Денисовна всунула нам по большой, тяжелой, словно граната-лимонка, восково-желтой груше.

— Петрок посадил после войны много груш. Свекор ругался на него. Мол, налогами задушат. А Петр в ответ: тот не случай, у кого груши не растут, а налоги отменят. Так оно и вышло. Вот, сумка легче будет. Я телеграмму дала. Если она не заблудилась, то встретят. Они здесь недалеко живут. Вера в школе работает. По моим следам пошла. Здоровьем не может похвалиться. Трудное детство было. Но институт кончила. А мне не было когда…

— Значит. Петр вернулся с войны? — спросила студентка.

— Вернулся. В октябре сорок пятого. Орденами и медалями вся грудь увешана. А я после приходу домой слегла. Тиф. Все не поддавалась, ходила. А как-то утром поднялась и упала. Жил в деревне фельдшер-старичок. Позвали его, он и говорит: тиф, голубка. И отлежала я шесть недель. Потом заново ходить училась. А коса моя, как была заплетена, так и отвалилась от головы. Ну, понемногу окрепла, работать в школу пошла. И вот тридцать пять лет отработала. Нажили мы с Петром еще сына. У него уже своих двое ребят. Род Кореневских не свелся. А Петра нет Давно помер. В пятьдесят восьмом. В партизанах ранили. На фронте — тоже. У него в легких осколок сидел. Он и свел Петра на тот свет. Теперь ветеранам почет и уважение. И мне дали медаль «Ветеран труда». А его медали все порастерялись. Дети играли с ними, позабрасывали куда-то. Только орден Отечественной войны сохранился. Это Петру за партизанщину дали. Он поездов много подорвал… Замуж я больше не выходила. Детей нужно было в люди выводить. Оба институты покончали. Пусть живут. Лишь бы тихо было на свете.

— А отец и брат ваш вернулись? — спросил я.

— Нет. Похоронки получили…

Поезд замедлял ход. Я взял сумку, Анна Денисовна вместе со студенткой шла за мной. Мы стояли в тамбуре. Мимо проплыл небольшой вокзал с яркой лампочкой над входной дверью. На темноватом перроне стояли три человека: рослый мужчина в расстегнутом плаще, невысокая, хрупкая женщины. За руки их держала девочка в белой шапочке.

— Это мои. Вера, внучка Олька. Зять Сергей.

Заспанная проводница открыла дверь, я вынес сумку. Анна Денисовна уже простилась со студенткой, спускалась по ступенькам. Я поддержал ее под локоть.

— Ну, бывайте здоровы! — Анна Денисовна подала маленькую шершавую ладонь.

— Я не всю правду сказала. Того немца, ну, что у Марьи дерюжку отбирал, я прибила корягой. Взяла грех на душу…

— Быстрей. Быстрей! Стоим одну минуту, — нетерпеливо ворчала проводница.

Я ничего не ответил: горло стиснуло, будто застрял ком. Молча поднес к губам маленькую мозолистую руку партизанской мадонны.

1983, 2010

Перевод автора