Убийство Михоэлса

Левашов Виктор Владимирович

История только кажется незыблемой. На самом же деле таинственная Лета течет не из настоящего в прошлое, а из прошлого в будущее — обнажая корни событий, тайное делая явным.

Лишь сегодня, когда приотворились стальные двери спецхранов и сейфы Лубянки, стало возможным раскрыть одно из самых таинственных преступлений коммунистического режима — убийство великого артиста, художественного руководителя Московского еврейского театра, председателя Еврейского антифашистского комитета СССР Соломона Михоэлса.

В основу романа положены многочисленные архивные документы, свидетельства участников событий и очевидцев. Автор делает убедительную попытку ответить на вопрос:

почему

Сталин убил Михоэлса.

 

ДИКТАТОРЫ НЕ ПИШУТ МЕМУАРОВ

(

Вместо пролога

)

«Совершенно секретно

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

обвиняемого ДЖУГАШВИЛИ ( СТАЛИНА ) Иосифа Виссарионовича

ДЖУГАШВИЛИ ( кличка СТАЛИН ) И. В., 1879 года рождения, уроженец г. Гори, национальность грузин, член КПСС с 1898 года, образование незаконченное среднее, место работы до ареста — Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Совета Министров СССР.

Допрос начат в 11 часов 30 минут.

В о п р о с. Вам предъявляется постановление об избрании меры пресечения по пунктам „в“ и „е“ статьи 136 и пункту „б“ статьи 193-17 УК РСФСР. Намерены ли вы дать на следствии правдивые показания о совершенных вами преступлениях?

О т в е т. Товарищ Сталин не совершал преступлений.

В о п р о с. На следствии вы ведете себя неискренне, отрицаете свою вину в совершенных вами преступлениях. На последующих допросах вам надлежит подробно показать о своей преступной деятельности.

Допрос окончен в 23 часа 15 минут.

Протокол записан с моих слов верно, мною лично прочитан…»

*

«Совершенно секретно

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

обвиняемого ДЖУГАШВИЛИ ( СТАЛИНА ) И. В.

Допрос начат в 12 часов 20 минут.

В о п р о с. Намерены ли вы дать следствию откровенные показания о своих преступлениях и назвать сообщников?

О т в е т. Я не могу, конечно, отрицать, что в моей практической работе имели место ошибки и, возможно, большие промахи. Я готов правдиво рассказать об этом на следствии.

В о п р о с. Вы будете допрашиваться не только о ваших так называемых „ошибках“. Вам следует учесть, что при наличии в распоряжении следствия материалов бесполезно скрывать преступления, которые вы совершали под видом так называемых „ошибок“.

Допрос окончен в 0 часов 50 минут…»

*

«Совершенно секретно

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

обвиняемого ДЖУГАШВИЛИ ( СТАЛИНА ) И. В.

Допрос начат в 8 часов 15 минут.

В о п р о с. Готовы ли вы дать следствию показания о преступлениях, совершенных вами за весь период подрывной деятельности, направленной против руководителей Коммунистической партии и Советского правительства, а также назвать имена ваших сообщников, врагов народа?

О т в е т. Да, я готов откровенно ответить на все вопросы следствия о моей преступной деятельности, а также о деятельности моих сообщников.

Допрос окончен в 22 часа 15 минут…»

* * *

«Экземпляр единственный,
Искренне преданный Вам

рукописный
И. СТАЛИН».

Совершенно секретно

Генеральному секретарю ЦК КПСС,

Председателю Совета Министров СССР

тов. БЕРИЯ Л. П.

Лично, в собственные руки.

Дорогой Лаврентий Павлович!

Обращаюсь к Вам, как к мудрому и великодушному человеку, Вождю всех времен и народов, вдохновителю и организатору всех наших побед, Светочу всего прогрессивного человечества, великому Продолжателю дела Ленина. Вот уже много дней я нахожусь во внутренней тюрьме на Лубянке, брошен в одиночную камеру по чудовищному обвинению в том, что я планировал заговор против Вас и Ваших верных соратников т.т. Молотова, Кагановича, Маленкова, Хрущева и др. Обращаются со мной гуманно. То, что во время допросов мне раздавили в дверях пальцы, систематически избивали и подвергали физическим и моральным унижениям, по много дней не давали спать, а также помещали в карцер с холодильной установкой, я могу объяснить лишь горячностью молодых следователей и тем, что они не могли сдержать законное чувство возмущения моими якобы преступными намерениями в отношении лично Вас и всей моей якобы преступной деятельностью.

Дорогой Лаврентий Павлович! Вы поймете, почему я употребляю слово „якобы“, если вспомните, что вся моя жизнь была посвящена только одной цели: борьбе за создание государства рабочих и крестьян, борьбе с его врагами, борьбе за то, чтобы превратить СССР в самую могучую державу на земле, во главе которой встанет человек, который завершит начатое Лениным дело мировой революции. Этот человек — Вы, дорогой Лаврентий Павлович. Я понял это в первую минуту знакомства с Вами, с глубокой сердечной радостью я следил, как набираетесь Вы мудрости и опыта, исподволь помогал Вашему быстрому восхождению по ступеням власти. И в тот момент, когда я с душевным ликованием готовился уступить Вам все бразды правления и уйти в тень Вашего величия, на меня пало это чудовищное, нелепое подозрение.

Скажу откровенно: я не сразу понял глубину и масштабность Вашего гениального замысла сразу и навсегда покончить с затаившимися врагами, победно утвердить себя во главе очищенной от скверны Коммунистической партии и решительно, не заботясь о тылах, шагать к победе коммунизма во всем мире. У меня немалый опыт борьбы с оппозиционерами всех мастей и оттенков. Но и при этом я не сразу проникся грандиозностью Вашего плана.

Да, открытый, громкий судебный процесс над последышами врагов народа, над остатками фракционеров и оппортунистов, буржуазных националистов и прочими мерзавцами — вот то гениальное, единственно верное в современных условиях Ваше решение. Вы талантливо предвосхитили мои попытки подготовить такой процесс, которые я делал, инициируя борьбу с безродными космополитами, буржуазными националистами, происками международного сионизма. Но кого я мог сделать главными фигурами в этом процессе? Никому не известных театральных критиков? Еще менее известных врачей-вредителей? Нет, во главе этого процесса должна быть крупная политическая фигура, прилюдное разоблачение которой позволило бы партии очиститься от всех обвинений наших врагов. Вы провидчески избрали на эту роль меня. Я благодарен Вам за этот выбор, за то, что Вы дали мне еще одну возможность послужить делу партии, которому я служил всю жизнь.

Дорогой Лаврентий Павлович! Я клянусь Вам достойно исполнить свою роль в этом процессе. Я прошу лишь о том, чтобы мне было позволено, учитывая мой опыт, принять участие в разработке сценария, а также улучшить условия моего содержания в камере и увеличить норму питания, чтобы я мог укрепить свои физические силы и не дать врагам ни малейшей возможности для гнусных инсинуаций о том, что мое добровольное и сознательное участие в процессе якобы вызвано пытками и другими мерами воздействия со стороны наших славных чекистов.

Резолюция Берии Л. П.: «Ознакомить членов Политбюро».

Молотов В. М.: «Изворотливая ядовитая гадина».

Хрущев Н. С.: «Старое говно».

Каганович Л. М.: «Собаке собачья смерть».

Берия Л. П.: «Полностью согласен со всеми…»

* * *

Прости меня, Господи! Грех это. Знаю. Тяжелый грех. Но как же сладостно хотя бы на миг представить палача на его же дыбе!

Великого Инквизитора на костре.

Ивана Грозного в руках Малюты Скуратова.

Сталина в застенках Лубянки.

Как же влечет душу страстное желание изменить ход времен, вставить в литые строки истории поворотное «если бы»!

Но…

Что выросло, то выросло. Лишь одно утешает. Мы не можем изменить ход истории, но можем пытаться предугадать ее суд.

* * *

Совершенно секретно

Зачеркнутому верить.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

обвиняемого СТАЛИНА И.В.

В о п р о с. Вы обвиняетесь в совершении преступлений против человечества. На данном этапе следствие намерено ограничиться лишь одним эпизодом вашей преступной деятельности. А именно: убийством народного артиста СССР, художественного руководителя московского Государственного еврейского театра ( ГОСЕТ ), председателя Еврейского антифашистского комитета Соломона Михоэлса ( настоящая фамилия Вовси ). Он был убит по вашему приказу в ночь с 12 на 13 января 1948 года в Минске. Вы признаете себя виновным в этом преступлении?

О т в е т. Товарищ Сталин не отдавал приказа убить Михоэлса.

В о п р о с. Следствие предъявляет вам показания вашей дочери Светланы Аллилуевой из ее книги «Только один год»:

«В одну из тогда уже редких встреч с отцом у него на даче я вошла в комнату, когда он говорил с кем-то по телефону. Я ждала. Ему что-то докладывали, а он слушал. Потом, как резюме, он сказал: „Ну, автомобильная катастрофа“. Я отлично помню эту интонацию — это был не вопрос, а утверждение. Он не спрашивал, а предлагал это, автомобильную катастрофу. Окончив разговор, он поздоровался со мной и через некоторое время сказал: „В автомобильной катастрофе разбился Михоэлс“. Но когда на следующий день я пошла на занятия в университет, то студентка, отец которой работал в Еврейском театре, плача, рассказывала, как злодейски был убит вчера Михоэлс, ехавший на машине… „Автомобильная катастрофа“ была официальной версией, предложенной моим отцом, когда ему доложили об исполнении…»

Как вы можете прокомментировать показания вашей дочери?

О т в е т. Рассказ Светланы Аллилуевой не может служить доказательством участия товарища Сталина в убийстве Михоэлса. Она могла неправильно расценить услышанные слова. А злонамеренные слухи, распространявшиеся по Москве, вообще не могут быть приняты во внимание.

В о п р о с. Следствие предъявляет вам письмо Л. П. Берии от 2 апреля 1953 года, адресованное Председателю Президиума ЦК КПСС Г. М. Маленкову:

«В ходе проверки материалов следствия по так называемому „делу о врачах-вредителях“, арестованных бывшим Министерством государственной безопасности СССР, было установлено, что ряду деятелей советской медицины, по национальности евреям, в качестве одного из главных обвинений инкриминировалась связь с известным общественным деятелем — народным артистом СССР Михоэлсом. В этих материалах Михоэлс изображался как глава антисоветского еврейского националистического центра, якобы проводившего подрывную работу против Советского Союза по указаниям из США…

В процессе проверки материалов на Михоэлса выяснилось, что в феврале ( так в оригинале письма. — Примеч. авт. ) 1948 года в гор. Минске бывшим заместителем министра госбезопасности Белорусской ССР Цанавой по поручению бывшего министра госбезопасности СССР Абакумова была проведена незаконная операция по физической ликвидации Михоэлса. Об обстоятельствах проведения этой преступной операции Абакумов показал: „В 1948 году Глава Советского правительства И. В. Сталин дал мне срочное задание — быстро организовать работниками МГБ СССР ликвидацию Михоэлса, поручив это специальным лицам. Тогда было известно, что Михоэлс, а вместе с ним и его друг, фамилию которого не помню, прибыли в Минск. Когда об этом доложили И. В. Сталину, он сразу же дал указание именно в Минске и провести ликвидацию Михоэлса… Когда Михоэлс был ликвидирован и об этом было доложено И. В. Сталину, он высоко оценил это мероприятие и велел наградить участников орденами…“

Вы подтверждаете показания Берии и Абакумова?

О т в е т. Товарищ Сталин полагает, что их показания вызваны стремлением избежать ответственности за собственные преступления, переложить вину за них на товарища Сталина.

В о п р о с. Помимо показаний Берии и Абакумова, в распоряжении следствия имеются свидетельства, доказывающие, что приказ о физической ликвидации Михоэлса был отдан лично вами. Вы по-прежнему намерены отрицать свою вину?

О т в е т. Товарищ Сталин не является по образованию юристом. Но товарищу Сталину известно, что обвинение в таком преступлении, как убийство, не может считаться доказанным, если в ходе следствия и суда не выявлен и документально не подтвержден мотив преступления. Товарищ Сталин не намерен давать по этому поводу никаких показаний. Товарищ Сталин никогда ни с кем не обсуждал обстоятельств гибели этого талантливого комедианта. По мнению товарища Сталина, употребление слова „комедиант“ по отношению к Михоэлсу оправдано тем, что он сам, как известно из воспоминаний В. И. Немировича-Данченко, любил называть так всех актеров и самого себя. Следствие не сможет получить ответ на вопрос о мотивах убийства Михоэлса и из воспоминаний товарища Сталина. Потому что товарищ Сталин не писал мемуаров…»

Да, диктаторы не пишут мемуаров. Историю их жизни пишут нежелательные свидетели и жертвы преступлений. Эти показания и дают возможность суду истории вынести справедливый и не подлежащий обжалованию приговор.

 

1. ОЧЕНЬ БОЛЬШАЯ ИГРА

 

I

Сталин не любил играть в шахматы. Пустое занятие. Глупое. Все в этой древней игре казалось ему несуразным и раздражающим. Незыблемость правил. Почему пешка может ходить только вперед и бить на одно поле влево и вправо? Почему только так, буквой «Г», может ходить конь? Почему самая сильная фигура — ферзь, королева, а не король? И самая большая и непонятностью своей раздражающая несуразность: неизменность значения каждой фигуры. Как это может быть? Проходная пешка может превратиться в ферзя, а почему ферзем или королем не может стать офицер-слон или ладья? Почему король может только погибнуть, оставшись без защиты, а не может превратиться в пешку? Глупо. Нежизненно. Какое-то вековое дремучее заблуждение — что шахматы подобны жизни. Если так, то гроссмейстеры, умеющие просчитать ходы противника наперед, должны были становиться главами правительств, вождями. А есть ли среди гроссмейстеров или даже чемпионов мира хоть один, кто стал бы заметным политическим деятелем? Нет таких. А почему? А вот как раз поэтому. Люди — не пешки. Карьеры и жизни многих незаурядных политиков обращались в прах именно потому, что они, как шахматисты, не допускали мысли, что пешки могут взбунтоваться, а верный офицер только выжидает момент, чтобы нанести смертельный удар в спину.

Глупая игра. Пустое занятие. Средство для недалеких людей потешить свое самолюбие.

Сталин не любил играть в шахматы не потому, что не умел. Умел. И для него не было загадкой даже то, что потрясало воображение всего мира в 30-е годы: сеансы одновременной игры на десятках досок вслепую, которые давал чемпион мира Александр Алехин. Одновременно. На десятках досок. Вслепую — не только не глядя на доски, но даже не имея перед глазами записи партий. Феноменально. Необъяснимо. Русский гений. Как можно держать в памяти ежеминутно меняющуюся позицию на десятках шахматных полей? И не просто держать — просчитывать варианты в каждой, находить единственно верный, победный ход! Помнить каждую из сотен деревяшек на тысячах черно-белых клеток — необъяснимо! Слушая эти разговоры, которые велись даже в Кремле и в кулуарах ЦК, Сталин соглашался: да, гений, досадно, что Алехин эмигрировал из Советской России. Просмотрели, нужно было создать условия, и тогда Алехин демонстрировал бы всему миру не только свой недосягаемый шахматный талант, но и преимущества советского строя, который способствует яркому раскрытию всех народных талантов.

Что же до необъяснимой способности Алехина держать в памяти позицию на десятках шахматных досок — здесь для Сталина не было никаких вопросов. Он прекрасно понимал, как это может быть. Секрет простой: шахматные фигуры не были для Алехина деревяшками. Каждая пешка, ладья и слон ассоциировались в памяти Алехина с каким-то определенным человеком, не просто знакомым, но включенным в круг интересов гроссмейстера — близким или дальним родственником, неверным другом, открытым врагом, тайным недоброжелателем. Сам Алехин никогда об этом не говорил, об этом никто не писал, но Сталин не сомневался, что это именно так. А если так, то никакой таинственной феноменальности не существовало. Любой человек держит в своей памяти десятки житейских партий одновременно — связанных с женой, детьми, родителями и родственниками, начальством и подчиненными на службе, с друзьями, соседями. И постоянно, порой даже не думая об этом специально, анализирует ситуации, пытается предугадать ходы недоброжелателей, выстраивает в памяти систему защиты и планирует нападение. Чем выше положение человека на социальной ступеньке общества, тем большее количество партий он одновременно играет вслепую — не глядя на соперников, не видя перед собой их лиц. Тем больше ставка в этой игре. Тем шире пространство, на котором разворачивается сражение.

Для Сталина полем сражения был весь мир.

В его игре не существовало ничьих.

Он всегда играл только на победу.

Так было всегда.

Так было и тяжелой осенью 1941 года, когда серия сложнейших международных политических комбинаций обернулась мощным, непредугаданным ходом Гитлера, швырнувшего на СССР армады своих бомбардировщиков и бронетанковых армий.

Именно тогда были расставлены фигуры в партии, которая в сознании Сталина обозначилась словами «Еврейский антифашистский комитет», и были сделаны первые разведочные ходы.

Это была в ту пору не главная партия. Далеко не главная. Сотая по значению. Или даже тысячная. Но это не значило, что от нее можно отмахнуться. В этом смысле шахматы и жизнь были равнозначны.

Здесь не было мелочей.

 

II

Поздней осенью 1941 года, когда пассажиры поезда Москва — Куйбышев уже закутали в платки и шубейки хнычущих спросонья детей, сами оделись и собрали вокруг себя фанерные чемоданы и тюки домашнего скарба, готовясь к выгрузке, которая обещала быть такой же нервной и суматошной, как и посадка, состав неожиданно замедлил ход и остановился на глухом разъезде в полутора десятках километров от города. За окнами стояла плотная предутренняя темнота, шел дождь вперемешку со снегом, иссекая свет редких уличных фонарей.

Остановка не была предусмотрена расписанием, да никакие расписания не соблюдались с тех пор, как началась эвакуация из Москвы. Железнодорожные ветки были забиты, поезда из пассажирских вагонов и теплушек часами простаивали в степи, пропуская составы с более срочными грузами. Но на этот раз перегон впереди был свободен, а машинист паровоза остановил состав по знаку красных сигнальных фонарей, которыми размахивали стоявшие на путях люди. Один из них был дежурный по разъезду, двое других — штатские, в хромовых сапогах, в кожаных пальто и в таких же кожаных черных фуражках. Машинист был человеком пожилым, много чего повидавшим, он даже и вопроса не задал, почему остановлен состав. Остановлен — значит, так надо. А парнишке-кочегару, высунувшемуся полюбопытствовать, один из штатских приказал вернуться на свое место. Но молодыми своими глазами он все же успел увидеть из высокой паровозной кабины какое-то движение в конце состава, у литерного вагона, прицепленного к поезду на сортировочной при выезде из Москвы: там стояли две машины — легковая «эмка» и грузовой фургон, передвигались какие-то люди.

В ту же сторону, в конец состава, смотрели и штатские. Когда от машин посигналили электрическим фонарем, один из них приказал машинисту: «Можете следовать», оба пробежали вдоль тронувшегося поезда к машинам и запрыгнули в кузов грузовика, где уже сидели человек десять красноармейцев с тяжелыми автоматами ППШ — оружием редким в начале войны. Черная «эмка», а за ней и фургон с охраной выехали на шоссе и направились к городу.

В Куйбышев литерный вагон прибыл пустым. Бригадир поезда, сосед машиниста по бараку в поселке железнодорожников, рассказал по пути к дому, что в этом вагоне, состоявшем наполовину из купе и наполовину из зала-салона (в таких вагонах обычно ездили очень большие начальники со своими помощниками), на этот раз было всего четыре пассажира: двое из органов, в форме, а двое других — иностранцы. Почему иностранцы, он не мог объяснить. Говорили они по-русски, чисто. В костюмах и при галстуках оба. Наши, понятное дело, тоже бывают в костюмах и в галстуках. Но эти все равно были иностранцы. Хоть ты что. Морды у обоих были сытые.

Между тем «эмка» и фургон въехали в пригород Куйбышева и остановились у ворот тюрьмы НКВД. Охрана высыпала из фургона и взяла машины и ворота тюрьмы в полукруг, сторожко ощетинясь наружу стволами автоматов. Ворота раскрылись, машины въехали в тюремный двор, туда же втянулась охрана. На вахте приезжих уже ждали начальник тюрьмы и старший оперуполномоченный Куйбышевского областного управления НКВД. Козырнув, начальник тюрьмы доложил, что все подготовлено согласно полученным указаниям. Старший из приезжих москвичей, с двумя ромбами в петлицах шинели, кивнул и обернулся к штатским:

— Пройдемте, господа.

Штатских было двое, обоим лет по сорок пять — пятьдесят. В шляпах, в светлых, не нашего покроя, пальто. Спокойные, уверенные лица. Сытые.

— Но это же — тюрьма, — заметил один из них.

— Это в интересах вашей безопасности, — ответил московский чекист и приказал начальнику тюрьмы: — Ведите.

— Но…

У заключенных полагалось отобрать галстуки, брючные ремни, шнурки туфель, произвести тщательный личный обыск, сфотографировать анфас и в профиль, снять отпечатки пальцев, составить словесный портрет.

Но москвич прервал начальника тюрьмы:

— Отставить!

В конце одного из тюремных коридоров для приезжих были приготовлены две камеры. Стены были покрашены светло-зеленой краской, не вполне еще высохшей и издававшей заметный запах, вместо двухъярусных нар стояли железные кровати с панцирной сеткой, заправленные без затей. Стол, покрытый клеенкой, венский стул. В каждой камере — умывальник и туалет. Если бы не стальные двери с глазками и не узкие, под потолком, окна с решетками, камеры смогли бы сойти за гостиничные номера в райцентре.

Москвич с двумя ромбами осмотром остался доволен.

— Повесить репродукторы. Каждое утро — «Правду» и «Известия», — отдал он начальнику тюрьмы дополнительное распоряжение. Объяснил иностранцам: — Еду вам будут носить из столовой управления НКВД, можете пользоваться библиотекой. Не только тюремной, но и городской. Все книги будут вам доставляться. Если понадобится бумага и письменные принадлежности — скажете. Здесь вы будете в полной безопасности. К сожалению, лучших условий мы не можем вам предоставить. Война.

Тот, что сказал о тюрьме, понимающе кивнул. Второй поинтересовался:

— И сколько нам здесь сидеть?

— Вы будете здесь жить до тех пор, пока руководство не решит все вопросы, связанные с вашей дальнейшей деятельностью, — ответил московский чекист, особенно выделив слово «жить». — О решении руководства вы будете своевременно извещены. Желаю здравствовать, господа!..

Двери камер закрылись, в замках загремели ключи.

На дверях камер стояло: 41 и 42.

Расписываясь в документах о приеме заключенных, начальник тюрьмы напомнил:

— Нужно оформить регистрационные карточки.

— Не нужно, — коротко ответил москвич.

— Но… Как-то же нужно их обозначить.

— Так и обозначь: номер 41 и номер 42.

— И все?

— И все. Возле камер поставить постоянный дополнительный пост. Никаких контактов с другими заключенными.

— А друг с другом?

— Во время прогулок. — Москвич хмуро взглянул на начальника тюрьмы и опера областного управления. — Вижу, хотите знать, кто они. Так вот: не нужно вам этого знать. Никто не должен этого знать. А если кто-нибудь об этом узнает, в тот же день вы оба окажетесь на передовой. В штрафбате. Все ясно?

— Так точно, — вытянувшись, ответил начальник тюрьмы.

— Так точно, — повторил опер.

Московские чекисты сели в черную «эмку» и уехали на аэродром. Опер и начальник тюрьмы поднялись в кабинет начальника, хозяин кабинета запер дверь и достал из сейфа початую бутылку белой. Разливая водку по граненым стаканам, пожаловался:

— Всю ночь исполнение проводили, оглох от выстрелов. Даже вздремнуть не удалось. Немцы Брянск взяли, слышал?

— Слышал.

— И эти на нашу голову. Господа, мать их! Не было печали. Будем здоровы!

— Будем.

И они, не чокаясь, выпили.

Через полтора месяца дежурный контролер доложил начальнику тюрьмы о том, что заключенный из 41-й требует бумагу и чем писать. Начальник поколебался, но вспомнил приказ и передал 41-му стопку писчей бумаги, чернилку-непроливайку и ученическую ручку с пером номер 86. 41-й писал три дня, исправляя и перечеркивая написанное, комкая и бросая в угол камеры испорченные листы. На прогулках, куда их выводили вечером, когда в тюремном дворе не было других заключенных, 41-й и 42-й о чем-то оживленно переговаривались, иногда спорили — обсуждали, надо думать, то, что 41-й пишет. Начальник тюрьмы попытался послушать, о чем они спорят. Слышно было хорошо, но он не понял ни слова — они говорили не по-нашему.

Утром четвертого дня 41-й приказал принести конверт и вызвать к нему в камеру начальника тюрьмы. Начальник ждать себя не заставил. Конверт, который он принес и передал 41-му, был не обычный почтовый, с клеевой полосой на клапане, а большой, из плотной коричневой бумаги — в таких конвертах, запечатанных сургучной печатью, пересылались по принадлежности документы заключенных. 41-й вложил исписанные листы в конверт, надписал адрес и потребовал клей. Начальник напомнил, что по инструкции письма и обращения в высшие инстанции заключенных должны передаваться в администрацию тюрьмы в открытом виде.

— Я не являюсь заключенным! — резко возразил 41-й, но начальник не уступил:

— Извините. Такой порядок.

— Это письмо содержит сведения государственной важности. Потрудитесь незамедлительно доставить его адресату.

— Все будет сделано согласно правилам, — заверил начальник тюрьмы.

Выйдя из камеры, он взглянул на конверт. На нем стояло: «Москва, Кремль, И. Сталину». Просто: И. Сталину. Ни тебе Председателю Совета Народных Комиссаров, ни тебе Генеральному секретарю. Ни хотя бы: тов. Сталину И.В. Иностранцы, мать их, совсем без понятия!

В какой-то момент начальник дрогнул. Нельзя было брать письмо. Ни открытым, ни заклеенным. Нужно немедленно вернуть конверт 41-му, вызвать опера из облуправления, вместе с ним изъять письмо, засургучить и отправить по инстанции. Но любопытство переселило. Не любопытство, нет. Служебное достоинство. Есть инструкция? Есть. Имеет начальник тюрьмы право читать то, что заключенные пишут? Обязан. Да хоть бы и самому товарищу Сталину. А вдруг этот 41-й по батюшке его обкладывает? Или еще что? Так и отсылать, не проверив?

Сомнений больше не было. Начальник тюрьмы вернулся в свой кабинет и вынул из конверта листки. На первом стояло:

«Москва, Кремль, И. Сталину. От председателя президиума Социалистического Бунда Г. Эрлиха, заместителя председателя В. Альтера».

И дальше:

«Ваше превосходительство!

Во время переговоров с г-ном Берия, проходивших в Москве в феврале и марте 1941 года и продолженных в сентябре, нами была достигнута принципиальная договоренность по всем вопросам сотрудничества Советского правительства и возглавляемой нами организации, Еврейского рабочего союза трудящихся Литвы, Польши и Западной Белоруссии, в деле противостояния германскому фашизму…»

Начальник похолодел. Ё-мое! Бунд! Это же который шпионы! С меньшевиками заодно, с троцкистами-бухаринцами и прочими врагами народа! Ё-кэ-лэ-мэ-нэ! Председатель президиума! Заместитель председателя! Литва, Польша, Западная Белоруссия! «Во время переговоров с господином Берия»! Да от одного только упоминания о Берии можно было онеметь на всю оставшуюся жизнь, а тут еще этот Бунд!

Начальник тюрьмы уже понимал, что сделал огромную, страшную ошибку. Машинально, не вдумываясь, он продолжал читать письмо, а сам лихорадочно соображал, как можно эту ошибку исправить. Строчки письма прыгали перед его глазами.

«В результате переговоров были намечены следующие мероприятия:

1. По инициативе еврейской общественности СССР и при практической поддержке Совинформбюро создать независимую общественную организацию — Еврейский антигитлеровский (антифашистский) комитет (ЕАК) с привлечением к его деятельности виднейших представителей искусства, науки и техники, евреев по национальности, имена которых известны как в СССР, так и за рубежом.

Одновременно с ЕАК, в целях нивелировки, создать другие антифашистские комитеты: женский, молодежный, ученых и др. ЕАК должен представляться как одна из общественных организаций, имеющих общую цель — борьбу с фашизмом. Это должно дезориентировать гитлеровскую пропаганду и скрыть от нее специфические задачи, стоящие перед ЕАК.

2. В области пропаганды Еврейский антигитлеровский (антифашистский) комитет должен отталкиваться от основной идеологической доктрины германского фашизма — государственного антисемитизма. В выступлениях членов ЕАК на страницах выходящей в Москве на идише газеты „Эйникайт“ („Единство“) и в публикациях в зарубежных изданиях, распространяемых по каналам Совинформбюро, должна последовательно проводиться мысль о том, что антисемитизм является лишь частью расистской теории. Таким образом, в активное противодействие гитлеровскому фашизму будут вовлечены не только евреи, но и другие „расово неполноценные“ народы мира.

3. Основой практической деятельности ЕАК должны стать конфиденциальные связи руководителей комитета с мощными структурами Всемирной сионистской организации (ВСО). Привлечение руководителей всех международных еврейских организаций к антифашистской деятельности позволит Советскому правительству оказывать неафишированное влияние на принятие правительствами США и других стран решений, направленных на вовлечение этих стран в борьбу против фашистской Германии и ее союзников, проводить глубокий зондаж планируемых мероприятий и решать ряд других серьезных вопросов политического, экономического и военного характера.

В ходе переговоров с г-ном Берия мы согласились с его предложением о том, что председателем президиума ЕАК станет Г. Эрлих, а ответственным секретарем В. Альтер. Это давало бы возможность использовать в работе ЕАК актив Социалистического Бунда, пользующийся большим влиянием среди евреев-трудящихся на территории, занятой Красной Армией Литвы и Западной Белоруссии, а также оккупированной Германией Польши.

В связи с вышеизложенным, представляется крайне странной и ни чем не оправданной наша длительная изоляция в тюрьме НКВД. Из газетных сообщений и сводок Совинформбюро мы знаем о тяжелом положении, сложившемся на театре военных действий в результате продвижения германских войск в глубь территории СССР. Это не может служить оправданием отсрочки создания ЕАК, напротив — требует форсировать эту работу. Деятельность Еврейского антифашистского комитета не сможет дать сиюминутной выгоды, но мы убеждены, что она станет одним из факторов, способствующих разгрому фашистской Германии. В борьбе с таким опасным и сильным врагом нельзя пренебрегать даже малым подспорьем. Это и заставило нас, Ваше превосходительство, обратиться к Вам с настоящим письмом.

С уважением

Председатель президиума

Социалистического Бунда

Генрих Эрлих,

заместитель председателя

Виктор Альтер».

С-суки! И 41-й, и 42-й. Обои!

Начальник тюрьмы непослушными пальцами засунул листки в конверт и вытер со лба липкий холодный пот. Сердце молотило, как после марш-броска с полной выкладкой. Но он уже знал, что делать. В канцелярии тюрьмы саморучно наложил на конверт пять сургучных печатей и в кабине фургона-автозака с надписью «Хлеб» поехал в управление. Старшего опера, курировавшего тюрьму, на месте не было. Удачно. Это давало возможность обратиться к самому начальнику облуправления.

— От заключенного из камеры номер 41, — доложил начальник тюрьмы, передавая конверт.

— Почему запечатан?

— Потребовали.

Начальник управления оглядел стол, отыскивая, чем бы вскрыть конверт, но вовремя остановился. Он быстро соображал. Быстрей, чем начальник тюрьмы. Поэтому в его петлицах и было три шпалы, а не два кубаря. Он цепко взглянул на подчиненного:

— Читал?

Тот кивнул. Добавил, оправдываясь:

— Инструкция.

— И что там?

— Политика… очень большая.

— Я тебя ни о чем не спрашивал. Понял?

— Так точно.

Начальник управления вызвал помощника, приказал, передавая конверт:

— Отправить со спецкурьером в Москву. Срочно.

Когда помощник вышел, вновь взглянул на начальника тюрьмы — мирно, даже с сочувствием.

— Влип ты, похоже, друг ситный, а?

Тот лишь обреченно развел руками:

— Инструкция.

— Понимаю… Я-то понимаю… Что же мне с тобой делать?.. Вот что. Пиши рапорт. Прямо сейчас. Бери ручку и пиши: «Прошу отправить добровольцем на фронт». Может, и уцелеешь. А о том, что сдуру узнал: ни слова. Никому, никогда. Все понял?

— Так точно.

Начальник тюрьмы уцелел. Через неделю, в первом же бою под Вязьмой, он был ранен и попал в плен. В 1944 году был освобожден американцами из лагеря под Ольденбургом и в июне 1945 года вместе с другими русскими военнопленными передан советским властям. По приговору Особого совещания был отправлен на десять лет в Степлаг. Он ничего не рассказал следователю об обстоятельствах, при которых попал на фронт. Он рассказал об этом только в 1954 году при пересмотре его дела после смерти Сталина.

Так стали известны имена заключенных, сидевших в Куйбышевской тюрьме НКВД в камерах номер 41 и 42.

В феврале 1942 года президент Американской федерации труда Вильям Грин обратился к советскому послу в США Литвинову с запросом о местонахождении руководителей Социалистического Бунда Генриха Эрлиха и Виктора Альтера, арестованных органами НКВД в Восточной Польше в 1939 году во время аннексии этой части Польши Советским Союзом.

По поручению наркома Молотова Литвинов поставил Вильяма Грина в известность о том, что Г. Эрлих и В. Альтер 23 декабря 1941 года были расстреляны за шпионаж в пользу гитлеровской Германии.

Сообщение Литвинова не соответствовало действительности. В декабре 1941 года заключенные номер 41 и 42 были живы и ожидали в камерах Куйбышевской тюрьмы ответа на свое письмо Сталину.

Ответа не было. 41-й и 42-й были опытными политиками. Они понимали, что это и есть ответ. Но продолжали надеяться.

Они не могли знать, что судьба их была предрешена задолго до того дня, когда Г. Эрлих написал письмо и передал его начальнику тюрьмы. Это случилось еще в марте 1941 года, в счастливую беззаботную пору, когда в московских парках играли духовые оркестры, когда молодежь танцевала везде, где только могла — в парках, в фойе кинотеатров перед началом сеансов, когда катались на лучшем в мире московском метро, а в Кремле заседал Комитет по Сталинским премиям.

 

III

Заседания Комитета по Сталинским премиям в области литературы и искусства проходили в одном из небольших залов на втором этаже бывшего сената, в котором еще со времен переезда правительства из Петрограда в Москву размещался Совет Народных Комиссаров и где, как было известно лишь узкому кругу посвященных, находился кабинет самого товарища Сталина. Вел заседания председатель комитета, руководитель Союза писателей СССР, автор знаменитых романов «Разгром» и «Последний из удэге» Александр Александрович Фадеев. Работа комитета начиналась во второй половине дня и нередко затягивалась до полуночи.

Это была большая работа. Очень большая. И чрезвычайно сложная. Сталинские премии были учреждены недавно, в 1939 году, в области науки и техники их было пятьдесят, а в области литературы и искусства всего десять. Только десять. А за двадцать два года советской власти, создавшей невиданные во всей истории человечества условия для творческой деятельности, появилось столько шедевров высочайшего, всемирного уровня, что глаза разбегались. Как выбрать из них десять — всего десять? Только десять! Первые десять!

В постановлении СНК о Сталинских премиях было оговорено, что они должны присуждаться лишь ныне здравствующим деятелям советского искусства. На первый взгляд, это облегчало задачу выбора, а на самом деле ее усложняло. Кто был бы против того, что первые Сталинские премии будут присуждены великому Горькому или великому Станиславскому? Никто. Но приходилось выбирать из живых. А живые люди, они и есть живые люди, ничто человеческое им не чуждо. Выберешь одного — затаят смертельную обиду десять. И не простят до конца дней своих, а при любом удобном случае непременно припомнят. А удобных случаев бурная советская жизнь предоставляла ох как немало! Поэтому заседания комитета и проходили в Кремле, поэтому ход обсуждений и содержался в глубочайшей тайне, как заседания Политбюро. С той лишь разницей, что гриф «Совершенно секретно» был наложен не правительственным решением, а по общему согласию принят самими членами комитета.

После многомесячной напряженной работы определились первые кандидаты. Михаил Шолохов за роман «Тихий Дон». Алексей Толстой за роман «Петр Первый». Казахский акын Джамбул Джабаев. Николай Погодин за пьесу «Человек с ружьем». Вера Мухина за скульптуру «Рабочий и колхозница». Режиссер-постановщик кинокартин «Веселые ребята», «Цирк», «Волга-Волга» Григорий Александров за фильм «Светлый путь». Сергей Эйзенштейн и Петр Павленко за сценарий фильма «Александр Невский». Композитор Юрий Шапорин за симфонию-кантату «На поле Куликовом». Композитор Дмитрий Шостакович за фортепьянный квинтет.

Оставалась только одна премия. Ее нужно было дать кому-нибудь из актеров.

Кому?!

Над этим и ломали головы члены Комитета по Сталинским премиям в один из мартовских вечеров 1941 года. Они сидели за длинным столом посреди обшитого дубовыми панелями зала. Вдоль зала тянулась широкая красная ковровая дорожка — от высокой двустворчатой входной двери до торцевой стены, в которую была врезана еще одна дверь, небольшая и почти незаметная. Она открывалась и закрывалась совершенно бесшумно. Ею пользовался только один человек — Сталин. Он неслышно появлялся в зале из таинственных глубин бывшего сената, медленно прохаживался взад-вперед по ковровой дорожке, изредка вмешивался в ход обсуждения, а чаще уходил, не сказав ни слова, так же бесшумно, как и появлялся. Он был похож на человека, который оторвался от трудной, утомившей его работы, чтобы рассеяться, слегка отвлечься, устроить себе небольшой перерыв.

Так он появился и в этот вечер. В своем знаменитом полувоенном френче, в мягких кавказских сапогах, с незажженной трубкой в руке. Маленький, полуседой, рябой, великий. Проговорил, подкрепляя слова успокаивающим жестом:

— Сидите, товарищи, сидите. Продолжайте работать.

— Мы обсуждаем кандидатуры по разделу «артист театра», — доложил Фадеев. — Товарищ Михоэлс рассказывает о спектакле харьковского театра по пьесе «Украденное счастье». Он считает, что исполнитель главной роли в этом спектакле артист Бучма заслуживает наивысшей оценки.

Сталин перевел взгляд на человека, который стоял в дальнем конце стола. В позе его было ожидание. Он говорил. Его прервали. Он терпеливо ждет, когда ему разрешат продолжать. Черные курчавистые волосы окаймляли обширную, ото лба до затылка, лысину. Оттопыренная нижняя губа. Приплюснутый нос с горбинкой. Маленький урод. И это — великий Михоэлс? Это — король Лир, о котором взахлеб писали все газеты и журналы Москвы? Король. Надо же.

— Товарищ Михоэлс считает, что артист Бучма заслуживает Сталинской премии? — уточнил Сталин. — Или есть другая наивысшая оценка?

— Да, Сталинской премии, — подтвердил Михоэлс. — Это грандиозный актер. Очень жалко, что в Москве его не знают.

— Продолжайте свой рассказ, товарищ Михоэлс. Товарищ Сталин вас с интересом послушает.

Обычно при Сталине все члены комитета поджимались, становилось еще жестче лицо Фадеева, даже барственный Алексей Толстой утрачивал свою вальяжность. Но Михоэлс точно бы мгновенно забыл о его присутствии. Он продолжал, будто и не прерывался:

— И что делает в этот момент Бучма? Он… молчит. Он молчит полторы минуты! Он просто сидит и молчит… этот огромный, сильный, ошеломленный предательством мужик! И молчит зал. Пол-то-ры ми-ну-ты! Зал — не дышит. Зал ждет: сейчас он взорвется. Чудовищно. Страшно. Само небо рухнет!.. А он… не шелохнувшись, бровью не дрогнув… произносит… почти беззвучно: «Уйдите». И от этого беззвучного «Уйдите» рушатся небеса!.. И только тогда он встает…

Сталин напряженно смотрел на рассказчика. Не было тщедушного уродливого еврея. Был огромный сильный мужик. Наполненный яростью. Страшный от горя.

Михоэлс говорил еще минут десять. Потом умолк. Снова стал маленьким. Оттопырилась и отвисла нижняя уродливая губа. Были пустыми глаза. Он все еще оставался там, на сцене харьковского театра.

Сталин сунул в рот мундштук трубки и несколько раз ударил ладонью о ладонь, не аплодируя, но обозначая аплодисменты. Их оживленно подхватили все члены комитета, включая всегда сдержанного Фадеева. На лице Михоэлса появилась растерянная улыбка, он как-то суетливо переступил с ноги на ногу, зачем-то сказал «Извините» и сел на свое место.

Сталин вынул изо рта трубку и медленно прошел по ковровой дорожке — туда и обратно. Остановился за спиной Михоэлса. Проговорил, обращаясь через весь длинный стол к Фадееву:

— Насколько мне известно, после предварительного отбора остались только два кандидата на Сталинскую премию. Артист Михоэлс за роль короля Лира. И артист Бучма. Это так, товарищ Фадеев?

— Да, товарищ Сталин. Я считаю, что премию нужно присудить артисту Михоэлсу. «Король Лир» идет уже несколько лет, слава о нем разнеслась по всему миру. Один из самых знаменитых режиссеров Гордон Крэг недавно написал в лондонской «Таймс»: «Теперь мне ясно, почему в Англии нет настоящего Шекспира на театре. Потому что в Англии нет такого актера, как Михоэлс».

— А вот товарищ Михоэлс считает, что Сталинскую премию нужно дать артисту Бучме. Как же быть?.. Товарищ Сталин не видел, к сожалению, спектакля «Король Лир». Товарищ Сталин не видел и спектакля «Украденное счастье», в котором играет артист Бучма. Но товарищ Сталин доверяет художественному вкусу такого опытного артиста и режиссера, как Михоэлс. Товарищ Михоэлс убедил товарища Сталина, что Сталинскую премию следует присудить артисту Бучме. Я думаю, именно так и нужно сделать.

Отдых кончился. Пора было возвращаться к работе.

Возле двери Сталин остановился.

— Товарищ Михоэлс, вы очень хороший оратор. Вы это знаете?

— Да, мне об этом говорили. Но поверил в это я только сейчас.

Сталин вышел.

Алексей Толстой посмотрел на закрывшуюся за ним дверь и перевел взгляд на Михоэлса.

— Соломон, ты не просто очень хороший оратор, ты великий оратор, — барственно пророкотал он. — Но свою Сталинскую премию ты просрал.

Михоэлс растерянно поморгал. Потом буркнул:

— Зато я великий оратор.

И неожиданно — громко, заразительно — захохотал.

Нечасто звучал в Кремле такой смех. А возможно, не звучал никогда.

Вернувшись в свой кабинет, Сталин закурил папиросу «Герцеговина Флор» и вызвал Поскребышева. Когда его верный помощник и начальник его секретариата возник на пороге кабинета, бесшумный и бесстрастный, как тень, бросил:

— Чаю. И еще. Михоэлс. Спектакль «Король Лир». О нем писали. Сделай подборку.

— Принести сюда?

— Нет. На Ближнюю. Там посмотрю. Все.

Поскребышев исчез.

На другой день во втором часу ночи, когда Сталин вернулся на Ближнюю дачу, где он постоянно жил после смерти жены, на столе в гостиной уже лежала стопка газет и журналов. Публикации о спектакле «Король Лир» были предупредительно отчеркнуты. Поверх стопки лежали два машинописных листка.

«Объективка».

Поскребышев умел работать.

«Михоэлс (Вовси) Соломон Михайлович. Род. в1890 г. в г. Двинск, ныне Даугавпилс, Латвия. Происхождение мелкобуржуазное.

1911–1915 — учеба в Киевском коммерческом ин-те.

1915–1918 — учеба на юрфаке Петроградского ун-та.

С 1918 г. по наст. время — артист Гос. евр. т-ра (ГОСЕТ).

С 1928 г., после невозвращения руководителя ГОСЕТ Грановского после гастролей театра в Германии, Франции, Бельгии, Голландии, Австрии — худ. рук. ГОСЕТ.

1935 — присв. звание нар. арт. РСФСР.

1939 — нагр. орденом Ленина, присв. звание нар. арт. СССР. Введен в состав Худ. совета Комитета по делам искусств при СНК СССР.

В ВКП(б) и др. партиях не состоял.

Женат вторым браком. Жена Михоэлс-Потоцкая Анастасия Павловна. По непроверенным данным — из рода польских князей Потоцких. Связей с возможными родственниками в Польше не поддерживает. Служащая Наркомздрава, биолог.

Двое малолетних дочерей: Наталья, Нина.

Михоэлс — театр. псевдоним. Фамилию Вовси на Михоэлс сменил при поступлении в еврейскую театральную студию Грановского в 1918 г.

Жилищные условия — комната 30 кв. м. в общей квартире. Образ жизни свободный. Очень много времени занят в театре. Чрезвычайно широкий круг знакомств в среде моск. интеллигенции, видных деятелей науки, техники, военачальников.

Поддерживал дружеские отношения с репрессированными в качестве врагов народа писателем Бабелем, режисером Мейерхольдом, поэтом Мандельштамом, журналистом Кольцовым и др. В ходе следствия компрометирующих данных на Михоэлса не получено.

В наст. время находится в близких дружеских отношениях с писателем А. Толстым, еврейскими поэтами П. Маркишем, С. Галкиным, писателем и журналистом И. Эренбургом, артистами Москвиным, Качаловым и др.

В быту Михоэлс характеризуется как морально устойчивый.

К спиртному не чужд. Пьет наравне с А. Толстым и даже с самим А. Фадеевым. Может выпить очень много, при этом облика не теряет…»

Сталин отложил «объективку».

Умеет работать Поскребышев. Ничего не скажешь. Умеет.

Сталин перебрал стопку газет. Среди них обнаружился журнал «Театр». Сталин раскрыл журнал на закладке. Статья называлась «Об образе вообще и Лире в частности». Автор — Соломон Михоэлс.

 

IV

«Сыграть короля Лира было моей давнишней, еще юношеской мечтой. Я учился тогда в реальном училище в Риге. В этом училище большое внимание уделялось изучению мировой литературы. Педагог по литературе часто заставлял нас на уроках вслух читать произведения классиков. Драматические произведения мы всегда читали по ролям. Когда дошла очередь до „Короля Лира“ Шекспира, педагог поручил мне читать роль Лира. Очень хорошо помню, какое впечатление произвела на меня последняя сцена. Она больше всего волновала меня во всей трагедии. Это, очевидно, отразилось на моем чтении, потому что, когда я ее читал, учитель наш прослезился. В тот день я дал себе слово, что если когда-нибудь стану актером, то непременно сыграю короля Лира.

Уже тогда я мечтал стать актером. Но эти мечтания я прятал глубоко — я считал, что не обладаю достаточными способностями, чтобы посвятить себя актерской деятельности. Кроме того, мои родители отнеслись бы к подобному решению отрицательно: в среде, к которой принадлежала моя семья, профессия актера считалась зазорной. Если в столице небольшая часть актеров иногда проникала в другие слои общества, то в провинции и особенно в еврейской среде к ним относились отрицательно и никогда их не принимали. Это заставило меня скрывать свои мечты, тем более что я был уверен, что из них ничего реального не выйдет. Я начал серьезно готовиться к совершенно другой профессии — меня очень тогда интересовала политическая адвокатура. Я воображал себя юристом, с героическими усилиями защищающим какого-то человека — обязательно революционера — и добивающимся его освобождения из-под стражи…

С тех пор прошло много времени. Жизнь далеко унесла меня от юношеских мечтаний. Я поступил в университет, учился на юридическом факультете и целиком отдался подготовке к будущей адвокатской деятельности. Изредка только попадал я в театр.

Так прошло лет двенадцать. Потом произошла революция. После революции я поступил в театральную школу.

В театре я играл в основном комедийные роли. Но почти в каждой комедийной роли я улавливал какое-то трагедийное звучание. Оно было настолько ощутимым, что порой рецензенты даже называли меня актером трагикомедии, а мои товарищи, восприятию которых я особенно доверял, стали в один голос советовать мне подумать о шекспировском Лире. Но тогда я был еще очень далек от помыслов о серьезной работе над „Королем Лиром“. Слишком сильно было во мне недоверие к своим силам.

В 1932 году в моей жизни было много горя. Я потерял за очень короткий срок нескольких близких мне людей. Эти тяжелые утраты настолько выбили меня из колеи, что я стал подумывать вообще бросить сцену. Выходить на сцену и играть свои старые роли стало для меня невыносимым. В этих ролях были комедийные эпизоды, смешившие весь зрительный зал. Мне же этот смех казался чуждым. Мне было завидно, что люди могут смеяться. Я сам был тогда внутренне лишен этой возможности. Я твердо решил уйти из театра. Но мои товарищи по театру, желая вернуть мне интерес к жизни и к работе, все чаще и чаще говорили: „Вот вы сыграете Лира…“»

Сталин нахмурился. Вернулся к началу абзаца. Фраза «В 1932 году в моей жизни было много горя» была подчеркнута. На полях против этой фразы стояла карандашная «галочка» и надпись, сделанная хорошо знакомым Сталину почерком Поскребышева: «См. комментарий». В конце статьи лежал еще один машинописный листок. Сталин прочитал:

«На обсуждении спектакля „Король Лир“ в объединении драматургов Союза писателей выступил драматург А. Афиногенов. Из стенограммы: „Плач Лира над трупом Корделии — почти библейское прощание с телом. В 1932 году у Михоэлса умерла молодая жена, он провожал ее, шел за гробом и разговаривал все время. И теперь играет это отчаяние над трупом мнимой дочери. Он кричит тонким голосом, тихим оттого, что отчаяние слишком велико: ''О-о-о-о-о…''“

Кого имеет в виду автор статьи, когда пишет о других близких ему людях, которых он потерял в 1932 г., выяснить не удалось. В 1932 г. был раскрыт контрреволюционный заговор М. Рютина, В. Каюрова, М. Иванова и др. Среди обвиняемых и осужденных по делу „Союза истинных марксистов-ленинцев“ не было никого, связанного с С. Михоэлсом».

Сталин хмыкнул. Очень хороший работник Поскребышев. Но дурак. Прямолинеен, как бронепоезд. Как будто, кроме Рютина, больше никто не был репрессирован в 32-м. Были. А выяснить не удалось, потому что он, Сталин, не приказал выяснить. И не прикажет, пожалуй. Да, не прикажет. Пока.

Сталин подошел к окну. Глухо. Пусто. Черно.

1932-й. Страшный был год. Черный. Никогда еще Сталин не получал такого подлого, предательского удара судьбы.

Незабываемый 32-й.

Ночь с 8 на 9 ноября. Ужин у Ворошиловых в их квартире в Кремле. Надежда. В красивом черном платье. Чайная роза в волосах. Надменная. Нервная. До боли красивая. До злобы. Вырядилась. Корчит из себя. Хочет заставить его ревновать.

Дура.

В тот вечер он много пил. Хотелось забыть о делах. Трудный был год. Опасный. Голод. До поры — союзник. Не дает притупиться классовой ненависти. За гранью — враг любой власти. Дело Рютина — знак, что эта грань опасно близка. Доносилось тревожное — как подземный гул перед землетрясением. Знаки, знаки. А эти старые бляди Смирнов и Эйсмонд? «Неужели в стране не найдется человек, который мог бы его убрать?» Его убрать, Сталина. А? Иван Грозный рвал языки. Мало рвал. Он, Сталин, не повторит его ошибку. Да за что же ему это проклятье? Даже в праздник не дано забыть о делах!

Еще пил. Не отпускало. От этого еще больше мрачнел, ярился. А эта, с розой в волосах. Зима, живую розу ей подавай. Да что это она себе позволяет? Щебечет! Сука. Он выругался. Она оскорбленно вскинулась. Демонстративно отвернулась. «Эй!» — «Я тебе не эй!» Выбежала. Плевать. Молотов, каменная жопа. Чего уставился? Наливай! Полина Жемчужина, жена Молотова, подхватилась: «Я ее успокою». Ушла. Потом вернулась. Одна. «Успокоила». — «Где она?» «Пошла домой, устала». И ладно. Не первая ссора. И не последняя. Так всегда было: порознь трудно, а вместе еще трудней. Аллилуевы, черт бы их. Вся порода такая. Горячая цыганская кровь. Ладно. Праздник должен быть праздником. Давай, Буденный, спой нам свою любимую: «Едет товарищ Буденный, едет-едет на коне…»

А ночью, сквозь тяжелый сон — хлопок. Как лампочка лопнула. Поднялся с дивана в кабинете, открыл дверь ее спальни. Сначала увидел на полу у порога чайную розу. Потом дамский никелированный вальтер, подарок ее брата Павлуши, в откинутой руке. Потом…

С тех пор он ни разу не зашел в свою квартиру в Кремле.

Незабываемый 32-й.

Оказывается, и для этого комедианта он был черным. Надо же. До конца года Сталин не показывался на людях. Пережигал в себе: гнев, горе, обиду, боль. Ненависть. При одном воспоминании о Жемчужиной кровь бросалась в лицо. Успокоила! Жидовка. Тварь! Павлуша, урод. Нашел что подарить, ублюдок: вальтер. А может, не по глупости подарил, а с расчетом? Но больше всего рвало сердце мелкое. Это его «Эй!». Последнее слово, которое она услышала от него. Других слов, какие он молча говорил ей над открытым гробом, она не слышала.

Больно-то как, Господи!

Вылечила работа. Семнадцать тысяч партийцев, посланных им в деревню, взяли хлеб. Голод был потеснен. А в январе 33-го он объявил о победе индустриализации. О своей победе. «У нас не было черной металлургии — у нас она есть. У нас не было автомобильной промышленности — у нас она есть. У нас не было тракторной промышленности — у нас она есть…»

А Михоэлс, так надо понимать, решил вылечиться «Королем Лиром»? Странное лекарство.

«Но во мне еще жило школьное впечатление о трагедии, я помнил, как плакал мой учитель, когда я читал последний акт. С тех пор я к трагедии больше не возвращался. Воспоминания сохранили мне только пессимистическую сторону трагедии. Я помнил, что там происходит катастрофа, гибель. Это как нельзя соответствовало моему настроению. Внутренне я понимал, что освободиться от тяжести давившего меня горя можно, только с головой окунувшись в дело. И я начал всерьез думать о том, чтобы поставить „Короля Лира“ у нас в театре…»

Сталин отложил журнал. Дальше ничего интересного быть не могло. Если проект плохой, то, как бы ни изощрялись инженеры и техники, какие бы хитроумные новинки ни придумывали, ничего у них не получится. А пьесы Шекспира были плохим проектом.

Сталин много читал. Читал и Шекспира. Добросовестно пытался понять, почему его считают одним из величайших драматургов. Не понял. Комедии вообще невозможно было читать. Какие это комедии? Грубо, плоско, тоска зеленая, а не комедии. Не намного лучше трагедии. Ну, «Отелло» — куда ни шло. А знаменитый «Гамлет»? Чего мается? «Быть или не быть». Раз задумался, все — «не быть». «Макбет». Неплохо по замыслу: борьба за власть, вероломство, кровь. Но опять же: кто вдохновляет его на борьбу? Женщина? Глупо. Женщина не может дать победительную силу мужчине. Какова бы она ни была. Мужчина может совершить очень многое, защищая женщину. Это правильно. Но чтобы женщина вдохновила его на борьбу за власть? Это должно быть в самом мужчине. Да и этого мало, чтобы добиться победы. Настоящую силу и волю к победе дает только идея. Власть — не цель, а лишь средство, чтобы воплотить эту идею в жизнь. И чем идея грандиозней, тем больше воля к победе.

А самая, конечно, ничтожная из трагедий Шекспира — это тот самый «Король Лир». Король делит свое царство. Это не король. Это дурак. Он отдает царство двум старшим дочерям, про которых с первых слов ясно, что они суки. А младшую дочь, любящую его, обделяет. О чем дальше говорить?

Л. Толстой прав: Шекспир бездарный драматург. Ходульный, надуманный, насквозь фальшивый. Великий драматург Шекспир — миф.

А вот сонеты Шекспира Сталин любил. Что хорошо, то хорошо. Даже в переводе Маршака, хоть некоторые снобы и брюзжали. Снобы всегда брюзжат. Все им не так. За их высокоумными рассуждениями — обыкновенная зависть, желание самоутвердиться за чужой счет. Чехов хорошо сказал: «Когда я критикую, я чувствую себя генералом».

Что же до сонетов Шекспира… Есть люди, глухие к стихам. Но Сталин умел их слышать.

Я счет веду потерянному мной

И ужасаюсь вновь потере каждой.

И вновь плачу я дорогой ценой

За все, за что платил уже однажды.

Кто во всем мире лучше сказал о бессоннице? Никто.

Прекрасная архитектура прекрасна и в развалинах. Прекрасная поэзия прекрасна и в переводах.

Михоэлс в юности мечтал стать актером. И стал. А Сталин мечтал стать поэтом. И не стал. А мог бы. И, может быть, неплохим. Недаром же князь Илья Чавчавадзе, король грузинских поэтов, опубликовал в своем журнале «Иверия» семь стихотворений юного Иосифа Джугашвили. А одно из них было даже включено в книгу «Грузинская хрестоматия, или Сборник лучших образцов грузинской поэзии». Лучших. Это не им сказано.

Там, где раздавалось бряцание его лиры,

Толпа ставила фиал, полный яда, перед гонимым

И кричала: «Пей, проклятый!

Таков твой жребий, твоя награда за песни.

Нам не нужны твоя правда и небесные звуки!»

Интересно было бы отдать этот подстрочник Маршаку и попросить сделать перевод. Как бы это звучало? Наверное, не отказал бы в этой смиренной просьбе Самуил Яковлевич. А там, глядишь, и остальные стихи перевели бы и издали отдельной книжкой. И чем черт не шутит — приняли бы в Союз писателей. И — страшно даже подумать — Сталинскую премию дали бы.

От какой карьеры он отказался, от какой карьеры!

Сталин усмехнулся. Полистал журнал, рассеянно пробегая взглядом случайные строки. Хотел уже закрыть и отбросить. Неожиданно задержался:

«Мне трудно было представить себе, что Лир настолько близорук, что не видел того, что зритель и читатель видят с первой минуты. Ведь стоит только Гонерилье и Регане заговорить, как становится ясно, что они лживы и что самой чистой и честной является Корделия…»

Вот как?

«Это укрепляло меня в убеждении, что Лир, осуществляя свою мысль о разделе государства, действовал по заранее обдуманному плану… Прошлое Лира не дает никаких оснований думать, что он способен на действия вздорные, бессмысленные. Раньше он, по-видимому, никаких сумасбродных поступков не совершал, иначе это давно привело бы его к какой-то иной катастрофе…»

Ишь ты.

«В свое время, беседуя с Волконским, мы обратили внимание на сходство (пусть хотя бы внешнее) между добровольным уходом Лира от власти и богатства и уходом Толстого из Ясной Поляны. Толстой, который считал, что Шекспир бездарен, что в „Короле Лире“ бушуют выдуманные, бутафорские страсти, что отказ Лира от короны и раздел королевства ничем не обоснованны, сам, достигнув возраста Лира, ушел из дома, от богатства и довольства, сел в вагон третьего класса, попытался навсегда порвать со своим прошлым. Так сама жизнь надсмеялась над толстовским осуждением Шекспира…»

Надо же. Любопытно.

«Таким образом, исходная точка моей концепции трагедии заключалась в том, что король Лир созвал дочерей, явился к ним уже с заранее обдуманным намерением… Мне могут сказать, что это просто мои домыслы, что этого нет у Шекспира. Я докажу, что это не так…»

Ну-ну. Докажи. Интересно.

«Мне пришлось прочитать трагедию сначала в русском переводе Державина. В этом переводе мое внимание было привлечено одной фразой. Я указал на нее режиссеру Волконскому, который вначале был приглашен для постановки „Короля Лира“ у нас в театре, но в силу ряда причин ее не осуществил. Эта фраза — в начале трагедии. Лир говорит, что он решил выполнить „свой замысел давнишний“ о разделе государства. Слово „замысел“ заставило предполагать, что Лир замыслил не только раздел королевства, но и какой-то другой опыт…

Есть на русском языке еще один очень старый прозаический перевод Кетчера. Кетчер не был связан стихотворным размером, и поэтому он сделал перевод, очень близкий к подлиннику. Перевод Кетчера позволял предположить, что раздел королевства не был простой прихотью Лира, а был началом какого-то большого задуманного им плана…

Это окончательно укрепило меня в убеждении, что Лир, осуществляя раздел государства, действовал по заранее обдуманному плану, он ставил грандиозный эксперимент…»

Сталин поморщился. Непонятно. В чем же смысл этого эксперимента? Если бы Лир сделал вид, что отказывается от власти, — это понятно. Такие эксперименты еще Иван Грозный любил. Прикидывался мертвым и смотрел, как поведут себя его приближенные. И самому Сталину случалось проделывать подобные опыты. Мертвым он, конечно, не притворялся, но подавал в отставку не раз. Делал вид, что подает в отставку. Устал, болен, пусть ЦК поставит на его место другого. Батюшки-светы! Как они умоляли его остаться, как уверяли, что только он один может вести к победам партию и страну, какой ужас был в их глазах! Лживые злобные псы. Впрочем, ужас мог быть неподдельным. Не дураки, понимали: отдай он власть, такая резня начнется, в которой не уцелеешь. А сильного лидера не было, за этим Сталин следил.

История не донесла сведений о том, чем заканчивались эти маленькие домашние спектакли Ивана Грозного. Но самому Сталину ни разу не удалось заметить даже малейшего злорадства и торжества на лицах своих верных соратников. Нет, ни разу. Хорошие были актеры в его кремлевском театре.

Все так. Но Лир не сделал вид, что отказался от власти. А отказался в действительности. В чем же тайный смысл его плана?

«Легкость, с которой Лир отказывается от своей великой власти, привела меня к выводу, что для него многие общепризнанные ценности обесценились, что он обрел какое-то новое философское понимание жизни.

Власть — ничто по сравнению с тем, что знает Лир. Еще меньшую ценность представляет для него человек. Просидев на троне столько лет, он поверил в свою избранность, в свою мудрость, решил, что мудрость его превосходит абсолютно все, известное людям, и решил, что может одного себя противопоставить всему свету, пошутив предварительно: „А ну-ка, скажите, дети, как сильно вы меня любите, а я вам за это заплачу“.

Я — центр мира. Ничего нет выше меня. Что для меня власть, могущество, сила! Что для меня правда или ложь! Что для меня притворное лицемерие Гонерильи и Реганы, что для меня сдержанная, но истинная любовь Корделии! Все — ничтожно, все — тщетно, истина только в моей мудрости, только моя личность имеет цену!..»

Однако!

Сталин нахмурился.

«Лир видел в себе средоточие не только воли, не только королевской власти, но и высшей мудрости. С горных вершин этой седой, по его ощущению, мудрости все идеалы добра и силы зла казались ему ничтожными. Могло ли такое мироощущение не привести его к катастрофе?..

Итак, для меня основная концепция будущего спектакля представлялась в следующем виде: Лир задумал, после того как пресытился властью, бросить вызов всему миру. В сцене бури он мучительно старается постигнуть истинную природу человека. А в высшей точке трагедии доходит до полного развенчания самого себя. Отсюда — от ощущения краха собственной пышной и величественной, единственной и непререкаемой мудрости — уже легко дойти до признания правоты, ценности и духовной красоты Корделии. Но эту новую мудрость, это представление об истинной цене человека он приобрел слишком поздно. За этот урок ему пришлось очень дорого заплатить.

Мне кажется, что это был единственный способ прочитать трагедию так, чтобы она могла прозвучать современно…»

Сталин пролистал статью до конца. Там были частности, театральная технология.

Сталин закрыл журнал. Он был разочарован. Так интересно начать и такой банальщиной кончить? Впрочем, и не могло быть иначе. Что мог знать о власти комедиант Михоэлс? Или комедиант Шекспир? Они могли только догадываться. И в своих догадках подошли, нужно признаться, довольно близко.

Искушение вызова. Всему миру. Самому Создателю. Это царапнуло.

Впрочем, это он уже сам додумал.

У Сталина не возникло желания перечитать «Короля Лира». Не возникло у него желания и посмотреть спектакль. Он все равно не смог бы этого сделать. Это было бы неправильно понято. Он мог пойти во МХАТ. Он мог пойти в Большой театр. И ходил. А в еврейский ГОСЕТ он пойти не мог. Власть накладывала на него свои обязательства.

Да и не нужно ему было идти в ГОСЕТ. То, что он хотел узнать о Михоэлсе, он уже узнал. Сталин вспомнил его выступление на заседании Комитета по Сталинским премиям. Неизвестно, какой он актер, но оратор он хороший. Даже очень хороший.

Светало. Чернели кроны сосен, окружавших Ближнюю дачу.

Сталин забыл о Михоэлсе. Он вспомнил о нем только через полгода, в конце октября, когда среди бумаг, приготовленных Поскребышевым, обнаружил письмо Г. Эрлиха и В. Альтера.

Сталин внимательно прочитал письмо и вызвал Берию.

 

V

— …Ты, старый, испытанный в гонениях и унижениях еврейский народ! Где бы сыновья твои ни находились, на каких бы широтах мира ни билось их сердце еврея! Слушай! Еврейская мать, если у тебя даже единственный сын, благослови его и отправь его в бой против коричневой чумы! Да здравствует освобождение всех свободолюбивых народов! В бой — против фашизма!..

— Мы передавали выступление председателя Еврейского антифашистского комитета народного артиста СССР Соломона Михоэлса. Говорит Москва!..

Голос Москвы был услышан в камерах номер 41 и 42 Куйбышевской тюрьмы. И правильно понят.

Это был ответ Сталина на их письмо. 41-й и 42-й продолжали жить, уже ни на что не надеясь.

Первым не выдержал Генрих Эрлих. В ночь с 13 на 14 мая 1942 года он повесился в камере на брючном ремне.

Виктор Альтер держался до конца. 17 февраля 1943 года он был тайно расстрелян по приказу Берии.

Так был разыгран дебют в партии, отмеченной в памяти Сталина аббревиатурой ЕАК. Ставшие ненужными фигуры были сняты с доски, на их место поставлены нужные.

Ответственным секретарем Еврейского антифашистского комитета, созданного одновременно со Славянским антифашистским комитетом, Женским антифашистским комитетом, Молодежным антифашистским комитетом и Антифашистским комитетом ученых, был назначен редактор газеты «Эйникайт» журналист и театральный критик Шахно Эпштейн.

Заместителем председателя президиума ЕАК Михоэлса стал еврейский поэт и драматург Ицик Фефер.

Его кандидатуру предложил заместитель начальника Совинформбюро Лозовский. Михоэлс возражал:

— Он плохой поэт.

— Тебе с ним не стихи писать.

Михоэлс не сдавался:

— И как человек говно!

— Тебе его не нюхать.

— Да? — переспросил Михоэлс. — А как?

Лозовский усмехнулся:

— Не спорь. Есть мнение.

— Твое?

— Нет.

А. Лозовский (Соломон Абрамович Дридзо) был не только заместителем начальника Совинформбюро. Одновременно он был и заместителем наркома иностранных дел СССР Молотова. Михоэлс знал, что означает «есть мнение», поэтому лишь пожал плечами:

— Таки с этого надо было и начинать. О, если бы я был царь! Я бы жил лучше, чем царь! А почему? Я бы еще немножечко стучал.

Он все понял.

Ицик Фефер (Исаак Соломонович) писал на идише. Первые стихи он опубликовал в 1919 году. К 41-му году у него уже вышло тридцать поэтических сборников. О себе он с гордостью говорил, что является первым еврейским пролетарским поэтом.

О том, что с середины 30-х годов он является осведомителем НКВД, он не говорил. Но многие об этом догадывались.

А теперь Михоэлс знал это совершенно точно.

Ответственный секретарь ЕАК, редактор газеты «Эйникайт» («Единство») Шахно Эпштейн, талантливый журналист и тонкий театральный и литературный критик, тоже был осведомителем НКВД. Но об этом никто не догадывался. Если бы об этом стало известно Михоэлсу, он бы очень расстроился. Эпштейн был добрым отзывчивым человеком. И судьба смилостивилась над ним: он умер ранней весной 1945 года в своей постели. О его связи с органами стало известно только в начале 90-х годов, когда в архивах Лубянки было обнаружено подписанное им «Обязательство о сотрудничестве».

А в 45-м он просто умер.

Выбыл из игры. Невольно подтвердив мысль Сталина: люди — не пешки.

Пешки не умирают без приказа.

 

2. СТУКАЧ

 

I

В конце июня 1943 года заместитель председателя Еврейского антифашистского комитета СССР, заместитель председателя секции поэзии Объединения еврейских писателей Союза писателей СССР поэт Ицик Фефер был срочной телеграммой вызван в Москву. Телеграмма была правительственная, ее подписал зам. начальника Совинформбюро Лозовский. Фефер понял, что его тягомотной жизни в Уфе пришел конец.

В Уфу он попал по недоразумению, из-за неразберихи, царившей во время суматошной эвакуации из Киева. Он был на Юго-Западном фронте, в подразделении Политуправления, писал для фронтовой газеты «Красная Армия», выступал по радио. Через два месяца, во время страшной бомбежки, когда казалось, что нет никакого спасения от чудовищного молоха, рвущего нежное тело земли, с ним случилось то, что с каждым может случиться: выпадение прямой кишки. Его отправили в госпиталь, потом списали в тыл. В Киеве он узнал, что его семья эвакуирована в Уфу. Он выехал следом. Уже в пути он услышал, что Киев сдан.

В переполненной эвакуированным людом Уфе ему удалось неплохо устроиться: дали комнату, прикрепили к обкомовской столовой и распределителю. Но первое время он рвался из Уфы. Руководство Союза писателей обосновалось в Казани, большая писательская колония была неподалеку — в Чистополе, многих принял Ташкент. Туда же был эвакуирован ГОСЕТ. В Уфе Фефер чувствовал себя обойденным, выключенным из жизни. Это было несправедливо, обидно. Его затирали. Не специально, конечно, но он не мог с этим мириться.

При первой возможности он поехал в Казань. Фадеев принял его доброжелательно. Они были давно знакомы. Еще во время приезда в Киев в начале 30-х годов Фадеев приметил тогда еще молодого, высокого, губастого, лысеющего поэта, очкарика, страстного и опытного полемиста, человека находчивого ума и обаятельной улыбки. Среди поэтов, пишущих на идише, Фефер был заметной величиной. Конечно, Маркиш, Галкин или знаменитый детский поэт Квитко были одареннее, но Фефер выгодно отличался от них публицистической наступательностью, нескрываемой приверженностью социальной проблематике. В еврейской поэзии он был Маяковским. По предложению Фадеева Феферу было дано право выступить на Первом Всесоюзном съезде советских писателей. И он не подвел, очень хорошо выступил. Аплодировал Горький. Горячо аплодировал переполненный Колонный зал Дома союзов.

«Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни и больше не вернутся. Сегодня еврейскую поэзию и прозу отличают бодрость и оптимизм. Старых, привычных образов вы не найдете ни у кого из наших советских еврейских писателей. Буржуазные писатели очень мало писали о родине. И Бялик, и Фруг, заливший своими слезами всю еврейскую литературу, много писали о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь, потому что Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся масс. Советский Союз поднял всех нас, еврейских писателей, из заброшенных углов и местечек, навсегда похоронил проклятый „еврейский вопрос“, навсегда сжег, уничтожил черту оседлости — низость и подлость царского режима…»

Фадеев не мог, конечно, помнить, что именно говорил Фефер на том знаменательном съезде, хотя придирчиво читал и редактировал тексты всех выступлений. Но сам Фефер свое выступление очень хорошо помнил. Бережно хранил изданную отдельным томом стенограмму съезда, иногда перечитывал свой текст. Здорово он тогда выступил. Правильно. И все это поняли. Недаром Фадеев позже способствовал его переезду в Москву и даже помог получить отдельную квартиру в доме № 17 на Смоленском бульваре. Многим ли в ту пору давали отдельные квартиры? Правда, не удалось в ней даже обжиться как следует и перевезти из Киева семью — помешала война.

Фефер не сомневался, что Фадеев и на этот раз поможет ему переехать в Казань, но тот твердо отказал: очень трудно с жильем, город забит москвичами, здесь эвакуированные из столицы наркоматы, главки, театры, в одном только Центральном театре Красной Армии больше ста человек. А оборонные предприятия, всяческие НИИ? Нет, Казань исключается. В Чистополь? Это немного легче. Но подумайте: стоит ли?

Фефер поехал в Чистополь — на месте посмотреть, что к чему. Ему понравилось. Здесь жили Федин, Леонов, Шкловский, Асеев, Тренев, Пастернак. Галкин тоже здесь жил. В помещении, выделенном писателям, проводились литературные «среды», устраивались платные вечера. Чистопольское отделение Союза писателей даже получило право принимать в Союз новых членов. Сюда наезжали корреспонденты центральных газет, Всесоюзного радио, кинохроника, брали у известных московских литераторов интервью. Здесь кипела жизнь, вытесненная войной из Москвы.

Фефер уже начал было хлопоты о жилье, но в какой-то из дней, получив талон на обед в писательской столовке, подсел к столу, за которым обедали Пастернак и молодой удачливый драматург Гладков — его пьеса «Давным-давно» широко пошла по театрам, в газетах были положительные рецензии. На первое были пустые щи, к ним давали 200 граммов плохо пропеченного черного хлеба. Второго не было. На третье был еле сладкий чай. В разговоре Гладков обмолвился, что ему нужно идти в горсовет — просить разрешение ввинтить в своей комнате более сильную лампочку, не 40 свечей, а хотя бы 60. Фефер поразился: за такой ерундой нужно идти в горсовет? Гладков спросил: а в Уфе разве не так?

В Уфе было не так. И обеды были не такие. И в распределителе отоваривали не в пример чистопольскому. Нет, в Уфе было не так. Фефер вернулся в Уфу.

В 42-м эвакуированным москвичам разрешили возвращение в столицу. Многие ринулись. В полном составе вернулся ЦТКА. Фефер тоже засобирался. Но тут пронесся слух, будто бы на обсуждении какого-то спектакля ЦТКА Щербаков сказал главному режиссеру театра Попову: «Не знаю, не рано ли вы вернулись». Щербаков был секретарем ЦК, заместителем наркома обороны, начальником Главполитуправления Красной Армии и начальником Совинформбюро. Такой человек знает, что говорит. И хотя сердце терзало беспокойство, не займут ли его пустующую квартиру (рассказывали про такие случаи), Фефер решил погодить с отъездом.

Он продолжал жить в Уфе. Вместе с башкирскими поэтами выступал в госпиталях, на оборонных заводах — в обеденные перерывы, прямо в цехах, перед женщинами в телогрейках и ватных штанах, перед подростками с недетскими лицами. Писал заметки о трудовых подвигах рабочих-евреев и отсылал в Москву, в редакцию «Эйникайта», на Кропоткинскую, 10. Там сидел Шахно Эпштейн, в помещении, выделенном Еврейскому антифашистскому комитету, туда же он перевел редакцию «Эйникайта». Эвакуироваться он отказался. Печатались ли его заметки, Фефер не знал — «Эйникайт» не доставлялась в Уфу. Но денежные переводы приходили — значит, печатались. По радио время от времени передавали выступления Михоэлса — он говорил от имени ЕАК. В газете «Литература и искусство» появлялись рецензии на ташкентские спектакли ГОСЕТа.

А он, Фефер, вынужден был прозябать в Уфе. Нужно было громко заявить о себе, напомнить. Он задумал большую поэму. О подвиге еврея-танкиста. Битва под Москвой. Кончился боезапас. Командир решает: таранить. Кого? Фашистский танк? А можно? Самолеты таранили, об этом писали. Подвиг Гастелло. А танком танк можно таранить? Лучше — не танк. Вот кого он таранит: фашистскую автоколонну. С бензином. Это хорошо, все взрывается, такого еще вроде никто не писал. Да, экипаж геройски гибнет, но колонна уничтожена, гитлеровцы не получат горючего. Горючего? Нет, еще лучше — колонна с боеприпасами. Гитлеровские батареи не получат снарядов. Вот это хорошо, это правильно. И название — «Взрыв». Взрыв ненависти к врагу. Взрыв любви к Родине.

Но — вопрос. Еврей — командир танкового экипажа? Правильно ли это? Не получится ли так, что все евреи были танкистами? Или все танкисты были евреями? Нет, пусть командиром экипажа будет русский. А еврей — механиком-водителем. Тоже не очень. Вот как правильно: механиком-водителем будет татарин. Или еще лучше — башкир, тогда поэму переведут и издадут в Уфе. А еврей будет стрелком. То, что надо. Интернациональный экипаж: русский, башкир, еврей. Боевая дружба советских народов.

Но в чем же подвиг еврея? Решение таранить колонну принимает командир. Значит, он и герой. Как же быть? А вот как. В решающую минуту командир обращается к экипажу: как быть? Можно отступить. Но тогда колонна пройдет. И Хаим кричит: вперед! И Салават повторяет за ним: вперед! И командир экипажа Иван… лучше Петр… а еще лучше Дмитрий (Дмитрий Донской! — возникает ассоциация) отдает приказ: вперед!

Да, теперь все на месте.

Он вывел на чистом листе: Ицик Фефер. «Взрыв». Поэма…

И тут принесли телеграмму.

«Вам надлежит срочно прибыть в ЕАК. Лозовский».

 

II

Поезд из Уфы прибыл на Казанский вокзал около восьми вечера. Смеркалось. Затемнение уже сняли, но не до конца. Над площадью трех вокзалов вполнакала светились уличные фонари. С лязгом и дребезгом тащились обвешанные гроздьями пассажиров трамваи, свет в них тоже был вполнакала, желтый, сиротский. Высоко над домами висели аэростаты воздушного заграждения. В разных концах над Москвой бродили белые прожекторные лучи.

Багажа у Фефера не было, лишь небольшой чемоданчик с металлическими нашлепками на углах. Он пешком прошел до Садового и там втиснулся в «букашку».

К своему дому он почти подбежал. Были освещены всего несколько окон. Лифт не работал. Фефер через ступеньку взбежал на свой этаж и, путаясь в ключах, отпер три замка. Квартира встретила его запахом застарелой нежити и тишиной. Все вещи были на месте. Фефер облегченно передохнул.

Утром он отправился на Кропоткинскую. На зеленой траве скверов лежали огромные серебристые туши аэростатов. Как огромные яйца каких-то фантастических птеродактилей. Возле аэростатов дежурили красноармейцы.

В кабинете Эпштейна, заваленном бумагами и газетными подшивками, давно немытые стекла были заклеены крест-накрест бумажными полосами — чтобы при бомбежке не выбило взрывной волной. За два года, минувших с последней их встречи, Эпштейн сильно сдал, крупное лицо было серым, пиджак осыпан перхотью. Взглянув на протянутую Фефером телеграмму, он кивнул: «Знаю». Вынул из настольного перекидного календаря листок с каким-то телефонным номером, передал Феферу:

— Вам приказано позвонить по этому номеру.

— Это секретариат Лозовского? — уточнил Фефер.

— Нет. Не думаю. У Лозовского другой телефон.

— Кому же я должен звонить?

Эпштейн развел руками, как бы говоря: «А я знаю?»

Фефер набрал номер, представился. Мужской голос на другом конце провода сказал:

— Минутку, не отходите от аппарата… Товарищ Фефер, вы слушаете?

— Да.

— В двенадцать ноль-ноль будьте у подъезда своего дома. За вами приедут.

— Кто? — спросил Фефер.

Но в трубке уже звучали гудки отбоя.

Он отошел от телефона. Как-то не по себе ему стало. Неуютно. Дел больше не было, но выходить на улицу не хотелось. Угостил Эпштейна папиросой «Казбек», закурил сам. Поинтересовался:

— Какие у нас новости?

Мягко подчеркнул «у нас». Он все-таки был заместителем председателя президиума ЕАК, а Эпштейн — всего лишь ответственным секретарем. Так получилось, что в эвакуации он отошел от дел комитета, а всю работу тащил на себе Эпштейн. Но это — было, а теперь Фефер в Москве. Это факт, с которым Эпштейну придется считаться.

— У нас?.. Даже не знаю… А, вот что. Пришла депеша из Америки. Просят прислать делегацию ЕАК. Чтобы выступили перед американской общественностью. Лозовский сказал, что наш ответ положительный.

Фефер насторожился:

— И… Большая делегация?

— Всего два человека. Михоэлс и Маркиш.

— Михоэлс и Маркиш? Президиум одобрил?

— Президиум не собирался. Их запросили американцы. Руководство одобрило.

Фефер вышел. Лицо у него горело. Это была пощечина. Опять Михоэлс. Что они все нашли в этом Михоэлсе? Ладно, допустим. Он — председатель ЕАК. Но Маркиш-то тут при чем? Рядовой член президиума. Он вообще в деятельности ЕАК почти не участвует! Он, Фефер, должен ехать в Америку, а не Маркиш. Нет, этого так нельзя оставить. Он…

Фефер остановился посреди тротуара.

«Он, он! А что он?..» Глупейшее положение! Не может же он сам требовать за себя? А кто может? Михоэлс? Так они с Маркишем не разлей вода. Лозовский? Тоже не надышится на Михоэлса, что тот скажет, то и будет. Фадеев? Да, Фадеев мог бы предложить и отстоять его кандидатуру. Но Фадеев в Казани…

— Гражданин! Ваши документы!

Фефер оглянулся. Стоял молоденький милиционер, держа руку у козырька фуражки, глядя подозрительно, строго. Видно, своей растерянностью привлек его внимание Фефер. Он сунул милиционеру свой паспорт.

— Фефер Исаак Соломонович. Поэт Ицик Фефер вам случаем не родственник?

— Это я и есть.

— А почему же в паспорте…

— Ицик — мой псевдоним. Вот! — Фефер ткнул любознательному милиционеру писательский билет.

Тот заулыбался, козырнул и вернул документы.

— Извините. Я вижу: гражданин странный какой-то. Решил проверить. Сами понимаете, время военное. А вы, оказывается, поэт Фефер! Мой тесть любит ваши стихи.

— Он еврей?

— Да. А я мордвин. Дружба народов. Я ему расскажу, что встретил вас, — не поверит. Особенно ему нравится ваше стихотворение «Бойцу-еврею».

— Передайте ему привет, — буркнул Фефер.

— Обязательно!

Милиционер еще раз козырнул и удалился.

Фефер проводил его хмурым взглядом.

«Бойцу-еврею» — это было стихотворение Маркиша.

Ну и денек!

Без четверти двенадцать он стоял возле своего подъезда, с тревогой поглядывая по сторонам. Ровно в полдень подкатила черная «эмка», из машины вышел подтянутый молодой человек в штатском, спросил:

— Гражданин Фефер?.. Садитесь.

Фефер сел на заднее сиденье. «Эмка» выехала на Садовое кольцо.

— Куда мы едем? — спросил Фефер.

Ни водитель, ни штатский не ответили. Когда проскочили улицу Кирова, бывшую Мясницкую, у Фефера чуть отлегло от сердца. Значит, не на Лубянку. Возле одного из жилых домов в районе Таганки машина остановилась. Молодой человек проворно выскочил и предупредительно открыл Феферу дверцу.

— Прошу!

На втором этаже коротко постучал в обычную дверь. Изнутри послышалось:

— Войдите!

Молодой человек пропустил Фефера в пустую прихожую, а сам остался на лестничной клетке. Фефер вошел в комнату. В ней стоял только казенного вида письменный стол и несколько стульев. За столом сидел крупный мужчина, лет сорока, с волевым, жестким лицом, в наброшенном на плечи светлом плаще. Под плащом была видна военная гимнастерка.

В комнате был еще один мужчина. Он стоял, глядя в окно, сложив за спиной белые пухлые руки, слегка покачивался на носках. Хороший серый костюм сидел чуть мешковато на его невысокой, склонной к полноте фигуре. При появлении Фефера он даже не оглянулся.

Тот, что был за столом, кивнул:

— Проходите, Зорин, садитесь.

Фефер замер. Зорин — так он подписывал свои самые первые юношеские стихи. Об этом знали только жена да немногие ревностные почитатели его творчества. Этот, за столом, не был похож на любителя поэзии. Вряд ли поэзия его вообще интересовала. Его интересовало совсем другое.

«Зорин» — это была агентурная кличка Фефера. Ее знал только один человек. Этот, за столом, не был этим человеком. «Ловушка», — мелькнуло в голове Фефера.

Фефер сел. Его визави откинулся к спинке стула, испытующе глядя на Фефера. Полы плаща разошлись. Открылся орден Красного Знамени над клапаном кармана. И одна из петлиц на воротнике. Петлица была с синим рантом. Золотая нитка посередине. Нитка заканчивалась небольшой звездой.

Комиссар госбезопасности.

У Фефера запотели очки.

— Успокойтесь, Зорин. Я знаю, что вас вел капитан Бочков. Теперь вы будете работать со мной. Моя фамилия Райхман. Для вас — Павел. Просто Павел. Запомните. Устраивайтесь поудобнее. У нас будет обстоятельный разговор.

Тот, что стоял у окна, взял стул, поставил его сбоку письменного стола. Не вплотную, чуть поодаль. Сел, закинул ногу на ногу. Крупный нос. Пенсне. Тонкие губы. Жирный, свисающий на крахмальный воротник рубашки подбородок.

Фефер обомлел.

Это был Берия.

Берия кивнул:

— Давайте начнем.

Райхман раскрыл лежавшую перед ним папку.

На обложке папки стояло только одно слово: «Зорин».

Разговор длился почти два часа. Райхман задавал вопросы. Фефер отвечал. За все это время Берия не сказал ни слова.

Листки в папке один за другим перемещались справа налево. В этих листках была вся жизнь Фефера. Вся. В них было даже то, о чем Фефер заставил себя забыть. И даже то, о чем он не знал.

1918 год. Родина Фефера — местечко Шпола на Черкащине. Юный Исаак Фефер — активный член местной организации Бунда.

— Я был очень молод. Я ничего не понимал. Мне было всего восемнадцать лет. Но я быстро понял, что Бунд проводит неправильную линию в национальном вопросе. Я порвал с Бундом и вступил в партию большевиков. Я член партии с 1919 года…

1936 год. Участие в антисоветской организации поэта Кулика. Есть сведения, что поэт Фефер был дружен с поэтом Куликом.

— Это неправда. Я не был другом Кулика. Он относился ко мне высокомерно. Он почти ко всем относился высокомерно.

— Не нужно оправдываться. Мы ни в чем вас не обвиняем. Мы хотим услышать не оправдания, а объяснения ваших поступков. Взгляните на этот протокол. Это протокол допроса Патяка, заместителя секретаря Союза писателей Украины.

«В о п р о с. На предварительных допросах вы показали о причастности к контрреволюционной деятельности Ивана Ле (Мойся) и Фефера. Расскажите подробно об их антисоветской деятельности.

О т в е т. В марте месяце 1936 года Кулик, информируя меня о составе антисоветской националистической организации, в числе других ее участников назвал еврейского писателя Фефера, заявив, что хотя Фефер — троцкист, но это не мешает ему принимать участие в работе националистической организации. Фефер написал ряд стихотворений, восхваляющих врагов — Троцкого, Бухарина, Зиновьева, Рыкова…»

— Это была моя ошибка. Я ее глубоко осознал.

24 ноября 1937 года. Заметка из украинской газеты «Висти»: «Оздоровить еврейскую секцию СП Украины. В руководстве секции до сих пор находится Фефер и его подхалимы. Ведь Фефер активно проводил троцкистско-авербаховские лозунги в советской литературе, особенно на Украине, медоточил проклятому фашистскому иуде Троцкому, дружил с врагами…»

— Со мной беседовали по этому поводу. Я дал обязательство активно сотрудничать с органами ОГПУ-НКВД и выявлять врагов советской власти. Партия мне поверила. Мне объявили строгий выговор с предупреждением, но не исключили из рядов партии. Я делал все, чтобы оправдать оказанное мне доверие…

1942 год. Уфа. «Поэт Фефер, эвакуированный из Москвы, распространяет клеветнические слухи о якобы сказанных словах тов. Щербакова о том, что Центральный театр Красной Армии слишком рано вернулся в Москву, то есть Москва еще может быть захвачена фашистскими оккупантами…»

— Я действительно вел такие разговоры. Моей целью было выявить пораженческие настроения среди московских литераторов, эвакуированных в Уфу, а также среди башкирской интеллигенции. Обо всех полученных мной данных я регулярно информировал капитана Бочкова.

1943 год…

— Достаточно, — кивнул Берия.

Райхман закрыл папку.

— Признаем, что все объяснения товарища Фефера удовлетворительны. Кто по молодости не примыкал к меньшевикам или не забегал в Бунд. А если мы будем считать врагами всех поэтов и писателей, медоточивших иуде Троцкому… Не думаю, что Союз писателей насчитывал бы больше двух-трех десятков членов. Нет, не думаю, — повторил Берия. — Из нашего сегодняшнего разговора я сделал один вывод: мы можем полагаться на товарища Фефера. Ваше мнение, товарищ Райхман?

— Согласен с вами.

— Тогда объясните товарищу Феферу, в чем будет заключаться его задание.

— Слушаюсь, Лаврентий Павлович. — Райхман повернулся к Феферу. — Через три дня в Соединенные Штаты Америки вылетает делегация Еврейского антифашистского комитета в составе товарища Михоэлса и товарища Фефера.

— А как же Маркиш? — вырвалось у Фефера.

— Поэт Маркиш находится сейчас на Северо-Западном фронте. Он собирает материал для новой поэмы. Мы решили не отвлекать его от этой важной работы. Поэтому в Америку полетите вы. Ваша задача: присутствовать на всех встречах товарища Михоэлса. Как на официальных, так и на конфиденциальных. После каждой встречи вы должны составлять подробный отчет. Очень подробный. Обо всем, что говорилось. О реакции собеседников Михоэлса. Никаких выводов, никаких обобщений. Только голые и точные факты. Отчеты вы будете передавать нашему вице-консулу в США товарищу Хейфецу. Кроме США, вы проведете выступления в Канаде, Мексике и Великобритании. С вами будут вступать в контакт наши работники. Вы узнаете их по паролю: «Товарищ Хейфец передает вам большой привет». Учтите: каждый ваш шаг будет контролироваться агентами ФБР. Ведите себя естественно, раскованно, но с достоинством. Вы все поняли?

— Так точно, — по-военному отрапортовал Фефер.

— Ну и лады. Выездные документы и суточные получите в бухгалтерии Совинформа. Вопросы есть?

— Только один. Где Михоэлс?

— Он должен прилететь из Ташкента сегодня вечером. Можете быть свободны, товарищ Фефер.

Фефер вышел.

Райхман вопросительно взглянул на Берию.

Тот поморщился, покривил свои тонкие подвижные губы.

— Ну, не лучший вариант. Но и не худший. Сойдет.

— Вы будете говорить с Михоэлсом?

Берия помедлил с ответом.

— Не знаю. Пока не знаю. Посоветуюсь с Иосифом.

— Стоит ли отвлекать товарища Сталина на такие мелочи?

Глаза Берии за стеклами пенсне изумленно округлились.

— Райхман! Где ты увидел мелочи?

— Виноват, Лаврентий Павлович.

— То-то же! В нашей работе мелочей не бывает!..

Фефер не помнил, как его довезли до дома. Он был переполнен ликованием. Ему казалось, что он сейчас взлетит, как аэростат, и будет парить над Москвой, снисходительно взирая сверху на житейскую мельтешню. Какой день, какой день! Как глупо начался, зато как кончился! Что, Маркиш? Кто такой Маркиш? Кто такой Эпштейн? Кто такой Михоэлс? Ему, Феферу, партия доверила дело огромной политической важности. Ему, Феферу, поручено присматривать за комедиантом Михоэлсом. С ним, Фефером, на конспиративной квартире разговаривал сам товарищ Берия!

Партия простила ему все ошибки и заблуждения. Партия поверила ему. США. Канада. Мексика. Великобритания. Да правда ли, что он увидит эти страны своими глазами? После унылой Уфы. После тихой, как нищенка, Москвы. Да, увидит. Но не глазами туриста. Глазами разведчика. Глазами полпреда СССР, страны победившего социализма.

Как может чувствовать себя командир гвардейского полка, которого Верховный Главнокомандующий посылает в победоносный прорыв?

Вот так он себя и чувствовал, первый еврейский пролетарский поэт Ицик Фефер.

Он бы не поверил, если бы кто-нибудь сказал ему, что он — не командир гвардейского полка, а всего лишь пешка в большой игре. Пешка, двинутая для отвлечения в перекрестье смертельных атакующих трасс ферзей, слонов и ладей. И противника. И своих. Нет, не поверил бы. Он даже не понял бы, о чем идет речь. Он бы просто этого не услышал.

Да и кто мог бы сказать?

Кто мог в те дни знать, как развернутся события?

Никто.

Даже Тот, Кто Двигал Фигуры.

Сталин.

 

III

Вот чем еще жизнь отличается от шахмат, так это тем, что фигуры из одной партии можно вставлять в другую. А чем жизнь похожа на шахматы — тем, что обо всех партиях нельзя думать одновременно. Общую картину нужно, конечно, всегда держать в голове. Но в нужный момент важно сосредоточиться на одной конкретной партии.

Поздним вечером того дня, когда поэт Ицик Фефер парил над Москвой ликующим аэростатом, Сталин подписал директивы фронтам, отпустил Жукова и словно бы забыл обо всех военных делах. Как бумаги сдвинул на край письменного стола. На время. Сейчас пришло время подумать о другом.

Еврейский антифашистский комитет. Создание его — это был хороший ход. Сильный. Как и всякий хороший ход, он таил в себе скрытые возможности. Айсберг. Верхушка видна, а остальное скрыто.

Видным был пропагандистский эффект. Года не прошло, как Гитлер объявил Левитана и Михоэлса своими личными врагами, приговорил к смерти этих «кровавых псов». «Кровавых псов». Надо же. Допекло. Левитан был голосом Сталина. Михоэлс — голосом еврейства. Не только советского. Мирового. Главного жупела фашистской пропаганды.

Сталин отдавал должное Гитлеру и его идеологу доктору Геббельсу. Сделать еврея главным врагом великого рейха — это была сильная мысль. Еврей-банкир, сосущий кровь из немецкого народа. Разрушитель нации. Жидовствующий коммунист. Пропаганда должна быть абсолютной. (Доктор Геббельс конкретнее и откровеннее выразился: «Ложь должна быть чудовищной».) Пропаганда должна быть абсолютно понятной. Каждому идиоту. Это было понятно. Это адресовалось не уму, а сердцу. И доходило. Кровь вскипала у каждого истинного арийца. «Юден унд коммунистен цум тот!»

Да, с образом врага у Гитлера получилось неплохо. А вот с позитивной программой доктор Геббельс оплошал. Узковата она была. Годилась только для внутреннего потребления. Арийцы. «Германия превыше всего». Лозунг хорош для германских лавочников, но на люди с ним не выйдешь. Кого умилит перспектива признать превосходство арийской расы? «Недочеловеков»-славян? Высокомерных англосаксов? Похожих на жиденят французов?

Слов нет, над техническим оснащением вермахта Гитлер хорошо поработал. А вот важность позитивной идеологической программы недоучел. Недоработка вышла. Маркса и Энгельса нужно было читать. Не клеймить этих евреев, не жечь их книги на городских площадях, а изучать. Вникать. Как Ленин вникал. Как вникал сам Сталин.

Идеология сильнее пушек. Пушек можно наклепать. Пушки можно купить. А идеологию ни за какие деньги не купишь.

Пролетарский интернационализм — это вам, господа хорошие, не «Германия юбер аллес». В любой стране мира есть угнетаемый пролетариат. Значит, в любой стране мира у СССР есть союзники. В любой стране мира есть эксплуататоры. Значит, у пролетариев всего мира есть общий враг. И этот враг — не чета каким-то евреям.

Что же до евреев…

Опытный политик умеет превращать достоинства противника в его недостатки.

Гитлер сделал еврея врагом номер один. А мы сделаем еврея другом. Евреи пользуются влиянием на свои правительства? А мы обратим это влияние на пользу себе. Широчайшая сеть сионистских организаций разбросана по всему миру? А мы заставим эту сеть работать на нас.

Не заставим, нет. Создадим условия, при которых они сами будут работать на нас.

Гитлер предложил «окончательное решение» еврейского вопроса в виде концлагерей и газовых камер? А мы предложим другое решение этого вечного так называемого «еврейского вопроса»…

Вошел Поскребышев. Берия спрашивает, можно ли ему приехать. Он сейчас у себя, на Лубянке. Сталин кивнул: жду.

Поскребышев вышел. Сталин распотрошил папиросу «Герцеговина Флор» и ее табаком набил трубку. На людях он курил только трубку. Наедине и среди своих — когда как. Под настроение. То трубку, то папиросы. А когда нужно было подумать, предпочитал трубку. Она помогала думать.

Так называемый еврейский вопрос.

Черт бы их, этих евреев, побрал. Неудобный был вопрос. Раздражающий. Как песчинка в ботинке. Еще до революции он его донимал. И потом, когда был наркомом по делам национальностей. Удружили товарищи. Раз грузин, значит, должен быть специалистом по национальной политике. Надо так надо, он подчиняется партийной дисциплине. Сколько потратил времени на «Марксизм и национальный вопрос»! Вот тут первый раз и ощутил эту песчинку в ботинке.

Что такое нация? По Марксу, Энгельсу, Ленину — не вопрос: «Историческая общность людей, складывающаяся в ходе формирования их территории, экономических связей и пр.».

А что такое народность? Тоже не вопрос: «Исторически сложившаяся языковая, территориальная, экономическая и культурная общность людей, предшествующая нации».

Все вроде ясно. Русские — нация. Чукчи — народность.

А кто такие евреи?

Нация? Но какая же это нация, если у них нет своего государства?

Народность? Как чукчи? Ничего себе народность! Их только в России больше пяти миллионов, а по миру разбросано — все двадцать миллионов! Вот такие, твою мать, чукчи!

Ходил, матерился, думал. Придумал, наконец. Ленин одобрил. Так и во все энциклопедии вошло:

«Евреи — общее этническое название народностей, исторически восходящих к древним евреям».

Не нация. Не народность. А просто название.

Ладно, проехали. И думать забыл. А в 33-м снова всплыло. В связи с коллективизацией пришлось ввести паспорта. Чтобы из деревень не разбегались. Горожанам выдавали паспорта, колхозникам — нет. Без паспорта в город не убежишь. А в паспортах — графа: национальность. Как евреев писать? Да черт с ними, так и писать: еврей.

До чего же пронырливое название! Все-таки стали нацией!

В конце концов так они его допекли, что решил кардинально: нет в СССР так называемого еврейского вопроса. Нет — и точка. В капиталистических странах есть, а в Советском Союзе нет. Решен. Путем создания Еврейской автономной области с центром в г. Биробиджане.

Да, решен. Но правильно ли он решен? Не поторопились ли товарищи объявить еврейский вопрос в СССР закрытым? Конечно, Еврейская автономная область находится в прекрасных климатических условиях, там богатые плодородные земли, много лесов и рек, пригодных для судоходства и рыбного промысла. В Биробиджане созданы промышленные предприятия, органы печати, культурные учреждения. Там есть все условия для развития еврейской государственности. Да, все.

Но будем, товарищи, откровенны. В силу удаленности связь с Биробиджаном и населением области затруднена, это не способствует превращению Еврейской автономной области в средоточие культурной и политической жизни еврейского населения СССР.

Признаем со всей присущей большевикам самокритичностью, что создание автономной области с центром в Биробиджане было всего лишь паллиативом, частичным разрешением проблемы. Можем ли мы удовлетвориться этим решением? Нет, не можем. Должны ли мы искать полное разрешение этой проблемы? Да, должны. Есть ли у нас эти возможности? Да, товарищи, эти возможности у нас есть.

Правильно. Так и должна излагаться мысль. Именно в такой последовательности.

Поиски путей окончательного решения еврейского вопроса идут уже две тысячи лет. Гитлер предложил свой вариант: поголовное физическое уничтожение евреев. Не будет евреев — не будет и еврейского вопроса. Как охарактеризовать такую политику? Это политика человеконенавистничества. Это политика варварства. Это политика геноцида, бросающая наглый вызов всему человечеству.

Теперь нужен переход.

Поиски окончательного решения еврейского вопроса идут и по другому пути. Уже много лет дискутируется вопрос о создании еврейского государства на территории Палестины, являющейся колонией Великобритании. В 1917 году британское правительство опубликовало так называемую декларацию Бальфура, в которой содержалось обещание содействовать созданию в Палестине, как было сказано, «национального очага для еврейского народа». Тысячи евреев из капиталистических стран, и особенно из Соединенных Штатов Америки, устремились на «землю обетованную». Что же ждало их на этой земле? Пустыня. Безводье. Тяжелый труд. Враждебность арабского населения. Правительство Великобритании очень скоро поняло опрометчивость своего шага и стало всеми способами препятствовать иммиграции евреев в Палестину. Суда с иммигрантами отгоняются от берегов Палестины английскими боевыми кораблями. Это происходит и в настоящее время. Создается впечатление, что англичане воюют не с фашистской Германией, а с беззащитными евреями.

Но подумаем о перспективе этого исхода еврейского народа из капиталистического рая. Даже предположим, что еврейское государство в Палестине будет создано. Но сможет ли оно существовать? Смирится ли народ Палестины с новым государством на своей земле? Смирятся ли с этим соседи Палестины, арабские государства Сирия, Египет, Иордания, Ливан? Нет, не смирятся. О чем это говорит? О том, что этот путь решения еврейского вопроса ведет в кровавый тупик.

Кровавый тупик. Это хорошо. Очень хорошо.

Нас могут спросить: а какое решение может предложить Советский Союз? Может ли Советский Союз вообще предложить какое-либо решение? Да, Советский Союз может предложить решение. Это решение: Крым. Крымский полуостров, расположенный в самой благоприятной климатической зоне Советского Союза. Превышающий по площади всю территорию Палестины. Способный вместить не десятки или сотни тысяч, а миллионы евреев не только из Советского Союза, но и со всего мира. Еврейская Советская Социалистическая Республика в Крыму — вот окончательное решение еврейского вопроса, которое может предложить Советский Союз.

Примерно так. Инициатива, конечно, должна исходить не от правительства, а от еврейской общественности СССР. От кого конкретно? Как от кого? От Еврейского антифашистского комитета. Правительство изучит предложение еврейской общественности, всесторонне обдумает, проведет международные консультации — с США, Великобританией и другими странами. И после этого примет решение.

Каким будет это решение?

Каким, каким!

Каким надо, таким и будет.

Появился Берия. Начал докладывать о последних разведданных, полученных от нашего резидента в США Зарубина. США активизируют программу создания атомного оружия. Это подтверждает информация, полученная из Лондона от агента Чарльза. Под этим псевдонимом скрывался талантливый молодой ученый-физик Клаус Фукс. Он сообщил, что в ближайшее время группа ведущих ученых-атомщиков во главе с Нильсом Бором выедет в США. Англичане отказались от первоначального намерения самостоятельно вести разработку «сверхоружия», было принято решение объединить научные силы Великобритании и США.

Сталин прервал Берию. Это было чрезвычайно важно. Но это была другая партия. Сейчас Сталина интересовали проблемы, связанные с Еврейским антифашистским комитетом. Поездка делегации ЕАК в США была лишь частью этих проблем.

Берия доложил: поездка тщательно проработана, через нашу агентуру в Совете еврейских федераций и благотворительных фондов организована утечка информации о планах советского правительства заселить Крым евреями. Информация вызвала большой интерес, но многими воспринята с недоверием.

— Литвинов проинформирован?

— Да. Он считает выбор Михоэлса на роль руководителя делегации чрезвычайно удачным. Маркиш выведен из комбинации. Вместо него с Михоэлсом поедет поэт Фефер. Я говорил с ним. Он подойдет.

— Приглашение было послано Михоэлсу и Маркишу, — напомнил Сталин. — Это не вызовет осложнений?

— Нет. Фигура для них — Михоэлс. А какой с ним поэт… Что тот еврей, что этот.

— Приглашение от кого?

— Вначале инициативу проявил американский филиал ВЕК, Всемирного еврейского конгресса. Удалось задвинуть их в тень. В глазах американской общественности Михоэлса пригласили Альберт Эйнштейн и Роберт Оппенгеймер.

— Вот как? — оживился Сталин. — У нас есть подходы к Эйнштейну?

— Нет. К Оппенгеймеру. А они друзья.

— Кто вышел на Оппенгеймера?

Берия попытался уклониться от прямого ответа:

— Один из наших лучших агентов.

— Товарищ Берия не доверяет товарищу Сталину?

Нужно было отвечать. А отвечать не хотелось.

В ближайшее окружение Оппенгеймера удалось войти жене советского резидента в США Василия Зарубина Зое Зарубиной. Это была великолепная женщина. Просто великолепная, по-другому не скажешь. А уж он-то, Берия, знал в женщинах толк. И будь она помоложе…

Зоя пришла на Лубянку еще в 1919 году, работала в секретариате Дзержинского. Вышла замуж за Блюмкина — того самого, что в 18-м году застрелил немецкого посла в Москве Мирбаха. Заговор эсеров против Ленина. Странноватый заговор. Главный заговорщик покаялся, и его простили. Просто взяли и простили. И даже отправили резидентом в Турцию. Туда он уехал уже с молодой женой. Продавал древнееврейские рукописи, их передавали ему из особых фондов «Ленинки». На эти деньги предполагалось создать боевую террористическую организацию, которая действовала бы против англичан в Турции и на Ближнем Востоке. В Турции в это время был Троцкий. Часть средств Блюмкин переправил ему. Зоя узнала об этом. Она была потрясена. Сообщила в Москву. Блюмкин был арестован и расстрелян. Такой вот получился развод по-лубянски.

Перед войной, уже со вторым мужем, Василием Зарубиным, Зоя работала в Западной Европе, потом семья была перемещена в Штаты. В 41-м Зое было присвоено звание капитана госбезопасности. В США вице-консул Хейфец познакомил ее с женой Оппенгеймера Кэтрин — она, как многие интеллигенты в те годы, испытывала симпатии к СССР. Зое удалось невозможное. Она сумела убедить Оппенгеймера демонстративно порвать связи с американской компартией, чтобы не привлекать внимания ФБР. По ее наводке он делился информацией с учеными, бежавшими в США от нацистов, многих привлек к работе над «Манхэттенским проектом» — от двух из них регулярно шли в Москву шифрованные сообщения.

Мата Хари. Мата Хари рядом с ней не стояла!

Но Сталин почему-то ее не любил. Никак не мог забыть, что ли, Блюмкина? Не то чтобы не доверял, тут разговор был бы короткий, но относился с настороженностью. И теперь, когда Берия вынужден был назвать ее имя, Сталин лишь неопределенно хмыкнул и перевел разговор на другую тему:

— Разногласия с Литвиновым урегулировали?

Его сегодня прямо-таки тянуло на неприятные для Берии темы.

Берия буркнул:

— Нет. Я считаю, что Литвинов неправ.

Разногласия НКВД с послом СССР в США Литвиновым начались с момента создания Еврейского антифашистского комитета. ЕАК, по мнению Берии, был идеальной «крышей» для агентурного проникновения в сионистские организации. Эта работа активно велась еще с 1925 года, толчок ей дала директива Дзержинского. Особо разветвленную агентурную сеть в международном сионистском движении удалось создать в начале 30-х годов Якову Серебрянскому, одному из самых опытных советских разведчиков-нелегалов, руководителю Особой группы, созданной для проведения диверсий и ликвидации противников СССР за рубежом. Его люди были внедрены в еврейские организации США, Франции, Германии, Скандинавии, Палестины. В 38-м Серебрянский был арестован по делу Ежова и приговорен к расстрелу. Приговор ему отменили, но многие члены его группы были расстреляны. Связь с агентами прервалась. Прикрытие ЕАК давало хорошую возможность восстановить утраченную агентурную сеть.

Литвинов был резко против. Он вообще считал, что контакты с сионистскими организациями бесперспективны. Они ориентированы на США. Глупо ставить под удар международную репутацию Еврейского антифашистского комитета СССР. А любой провал наших разведчиков, пользующихся «крышей» ЕАК, приведет именно к этому. От провалов же не застрахован никто.

Сталин знал о расхождении позиций Берии и Литвинова, но не вмешивался в их спор. Возможно, он не решил, кто прав. А сейчас, выходит, решил?

— Значит, по-твоему, Литвинов неправ, — повторил он. — А ведь Литвинов не просто дипломат. Еще до революции он руководил боевой подпольной организацией большевиков. И очень умело руководил. У него большой опыт агентурно-оперативной работы. Может быть, стоит прислушаться к его мнению?

Берия промолчал.

— Литвинов еще и еврей, — продолжал Сталин, по своему обыкновению разговаривая словно бы сам с собой. — И если еврей Литвинов считает, что контакты с сионистами бесперспективны, они, может быть, и в самом деле бесперспективны?

— Мы не собираемся обращать их в свою веру. Из этих кругов мы получаем ценную информацию.

— В Палестине есть наши люди?

— Есть.

— Чем они занимаются?

— Добывают оружие, переправляют в Хайфу.

— Как используется это оружие?

— Для диверсий на английских военных базах. Для Хаганы — отрядов самообороны.

— От кого обороняются отряды Хаганы?

— От палестинцев.

— Что же это получается, Лаврентий? С одной стороны, наши люди помогают евреям в борьбе с коренными жителями Палестины, хозяевами своей земли. А с другой — устраивают диверсии против англичан. А они, между прочим, наши союзники. Не усматриваешь ли ты в этом противоречия?

Берия лишь пожал плечами:

— Они вынуждены так действовать. Это помогает глубже внедряться в среду. И открывает доступ к информации.

— Какого рода эта информация?

— Об обстановке в Палестине.

— Какая же там обстановка?

— Очень напряженная. Враждебность англичан. Агрессивность арабов. Постоянные нападения на еврейские поселения. Острая нехватка продовольствия, сельскохозяйственной техники, лекарств.

— Ведет это к усилению реэмиграции?

— Нет. Уезжают только больные.

— Вот как? Чем это вызвано?

— Молодая сильная идеология. В переводе на русский язык: активная сионистская пропаганда. Сильные лидеры. Вейцман. Бен-Гурион. Кацнельсон. Бен-Цви. Даже женщина — генеральный секретарь Гистадрута Голда Меерсон. Это их профсоюз.

— Сколько сейчас в Палестине евреев?

— Около трехсот тысяч.

— А арабов?

— Больше миллиона.

— Если предположить, что еврейское государство в Палестине будет создано, сможет оно выжить?

— Нет.

Сталин поднялся из-за стола, прошел взад-вперед по кабинету и вернулся на свое место.

— Как по-твоему, Лаврентий, почему мы не поставили во главе ЕАК Эрлиха и Альтера?

— Их слишком хорошо знали в Европе. Их связь с нами была засвечена.

— А почему мы назначили руководителем ЕАК Михоэлса?

— Он чистый.

— И что из этого следует? Из этого следует, что Литвинов прав. Нам нужен Еврейский антифашистский комитет с незапятнанной репутацией. Еврейский антифашистский комитет с запятнанной репутацией нам не нужен. Тебе все ясно?

— Все.

— Вот и хорошо.

Неслышно появился Поскребышев. Положил на стол перед Сталиным оперативную сводку о положении на фронтах. На вопросительный взгляд Сталина доложил:

— Взят Брянск.

И так же неслышно исчез.

Сталин удовлетворенно кивнул:

— Хорошая новость. С хорошим политическим багажом полетит в Америку артист Михоэлс.

Берия позволил себе усмехнуться:

— Только этим новость и хороша?

Сталин внимательно посмотрел на него и покачал головой:

— Умный ты человек, Лаврентий. Но дурак.

Берия не стал уточнять, что он имел в виду. Лишь напомнил:

— Михоэлса нужно проинструктировать. Сделать это мне?

— Тебе? Нет. Будет лучше всего, если это сделает Молотов. А товарища Молотова я проинструктирую сам.

Разговор был окончен. Берия встал.

Сталин остановил его:

— Ты сказал, что информация о нашем намерении создать в Крыму еврейскую республику воспринята с недоверием?

— Да, это так.

— Это нехорошо. Нужно, чтобы она была воспринята с полным доверием. А в каком случае человек воспринимает информацию с доверием? Когда она ему досталась легко?

«Господи, да когда же это кончится?!» — мелькнула в голове Берии мысль, тоскливая, как вой гиены в морозной лунной степи.

— Нет, когда она достается ему с трудом, — продолжал Сталин. — И чем больше усилий он приложит для получения этой информации, тем с большим доверием он ее воспримет. Вот и нужно создать очень большие трудности для лиц, которым адресована наша информация.

Берия кивнул:

— Будет сделано, товарищ Сталин.

Он вышел из кабинета, молча миновал огромную приемную и только в коридоре, лишь хмурым взглядом ответив на приветствие дежурного офицера, разрешил себе подумать о том, о чем так хотелось подумать минуту назад: «Все равно я тебя, сука, переживу!»

 

IV

Первый заместитель Председателя СНК СССР, нарком иностранных дел, заместитель Председателя Государственного комитета обороны Вячеслав Михайлович Молотов принял Михоэлса в Кремле, но не в служебном кабинете, а на квартире, по-домашнему. Служебный кабинет диктовал свой стиль беседы. Официальный. Превращающий любую беседу в государственный акт.

Для разговора, который Сталин поручил Молотову провести с Михоэлсом, такой стиль не годился. Сам факт официальной встречи наркома иностранных дел СССР Молотова и артиста Михоэлса в Кремле мог быть истолкован в том смысле, что советское правительство придает поездке делегации Еврейского антифашистского комитета в Америку значение государственного мероприятия.

Такого объяснения следовало избежать. Но одновременно нужно было мягко, неакцентированно продемонстрировать, что видный деятель советской культуры Михоэлс, прилетевший в США по приглашению всемирно известного ученого Альберта Эйнштейна, — фигура все-таки не самодостаточная, существующая не в политическом вакууме, как сам Эйнштейн или как Чарли Чаплин, Поль Робсон и другие «звезды» американской науки и искусства. Нет, он человек, пользующийся определенным доверием в высших правительственных кругах, приобщенный к атмосфере, в которой живут руководители советского государства, и могущий непроизвольно, с присущей артистам и художникам непосредственностью эту атмосферу ретранслировать.

Для московской художественной элиты и дипломатического корпуса не было секретом, что супруга Молотова Полина Семеновна Жемчужина, еврейка по национальности, покровительствует ГОСЕТу, бывает на всех премьерах театра. На дипломатических приемах она с восторгом отзывалась о художественном руководителе и ведущем актере этого театра Соломоне Михоэлсе.

Это делало естественной встречу Молотова и Михоэлса в домашней, неофициальной обстановке.

Молотов сам предложил этот вариант. Сталин, подумав, одобрил.

Молотову было не совсем понятно, почему Сталин придает такое большое значение поездке делегации ЕАК в США. Но Сталин не объяснил, а Молотов не стал спрашивать. Раз не сказал, значит, не считает нужным.

Узнав, что вечером у них будет Михоэлс, Полина Семеновна удивилась. Это было не принято. Она поняла, что так нужно для дела. Но все равно обрадовалась. Жизнь не баловала ее разнообразием. Днем — служба, она была начальником главка текстильно-галантерейной промышленности. Вечером — одиночество дома. Муж пропадал на работе до глубокой ночи, пока Сталин не уезжал из Кремля. А иногда, когда Сталин устраивал на Ближней даче «обеды», появлялся только под утро. Перспектива пообщаться с обаятельным, острым на словечко Михоэлсом не в театре, на людях, а за семейным ужином была нежданным подарком.

Но Молотов возразил. Никакого ужина. Только черный кофе. Он любит черный кофе, пьет целыми днями.

— Откуда ты знаешь? — удивилась она.

Молотов не ответил.

Для Михоэлса приглашение домой к Молотовым оказалось полной неожиданностью. Лозовский передал, что с ним хочет встретиться Молотов, отправил Михоэлса в Кремль на своей машине. Но и он был уверен, что встреча будет в кабинете наркома.

Дежурный офицер кремлевской охраны провел Михоэлса по длинным коридорам, ввел в небольшую, скромно обставленную прихожую и, козырнув, удалился. Увидев на пороге гостиной Молотова и Жемчужину, Михоэлс на мгновение растерялся, а потом покаянно ударил ладонью по лысине. Словно бы вбил себя в пол. Стал карлой.

— Царица Эсфирь! — жалобно воззвал он. — Прощения не мыслю получить. Я должен был явиться с цветами!

— Но вы же не знали, что увидите меня, — с улыбкой ответила она, протягивая руку.

— А зачем человеку даны шесть чувств, не считая зрения и аппетита?.. — Он церемонно поцеловал пальцы Жемчужиной и сдержанно поклонился Молотову. — Добрый вечер, Вячеслав Михайлович.

Молотов пожал ему руку.

— Рад познакомиться с вами, Соломон Михайлович. Много слышал о вас от Полины Семеновны. Проходите, пожалуйста… Почему вы назвали ее Эсфирью?

— Так ее называют у нас в театре, — объяснил Михоэлс. — Царица Эсфирь — защитница и покровительница евреев.

— Полина Семеновна много рассказывала о вашем театре. К сожалению, мне ни разу не удалось побывать в нем.

— Это очень легко исправить. Мы скоро возвращаемся из Ташкента в Москву. Приходите.

— Говорят, к вам невозможно достать билет.

— Мы оставим для вас контрамарку, — с готовностью предложил Михоэлс.

Молотов усмехнулся:

— Хорошая шутка. Мне говорили, что вы остроумный человек. Спасибо, что откликнулись на мое приглашение и согласились уделить мне немного времени.

— А вам говорили, что вы остроумный человек?

Молотов подумал и ответил:

— Нет.

Жемчужина засмеялась.

— Принеси нам кофе, — попросил Молотов. — В кабинет. И коньяку, пожалуй. Армянского. Наш гость, насколько я знаю, предпочитает армянский коньяк. Как и мистер Черчилль. Это так, Соломон Михайлович?

— Святая правда. Но заметьте: я даже не спрашиваю, откуда вы это знаете.

— Что именно? — уточнил Молотов. — Что армянский коньяк любит Черчилль?

— Нет. Что люблю его я.

Молотов только головой покачал. Вот уж точно: непосредственный народ эти артисты. Точнее не скажешь. Птички Божьи. «Бродит птичка Божья по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий». Или не бродит? Летает? Порхает? Ну, неважно. Важно, что последствий не видит. А пора бы уже и научиться видеть.

Сдержанно-гостеприимным, отточенным на дипломатических встречах жестом он предложил:

— Прошу!..

Проходя из просторной гостиной в небольшую комнату, служившую домашним кабинетом Молотова, Михоэлс с интересом осматривался.

Мебель была дорогая, добротная, но с каким-то неистребимым казенным духом. Словно на каждом стуле, на столе, на серванте где-то с тыльной стороны были прибиты жестянки с инвентарными номерами. В гостиной это было не так заметно, чувствовалась женская рука. А кабинет был совершенно безликим. Официально-бесстрастным. Как и его хозяин.

Михоэлс раза три видел Молотова издали на приемах в Кремле. Часто — в выпусках кинохроники «Новости дня», с которых начинался каждый киносеанс. В домашней обстановке он был такой же подобранный, невозмутимый. Как монгольский божок. Стоит ему, казалось, сменить домашнюю стеганую куртку на черный пиджак, и он готов к приему верительных грамот.

— Как вы знаете, у меня довольно большой опыт общения с западными политическими деятелями и представителями прессы, — начал Молотов, когда они расположились в глубоких кожаных креслах, а Полина Семеновна поставила поднос с кофе и коньяком на круглый стол с полированной дубовой столешницей. — Вам предстоит очень ответственная поездка. Думаю, некоторые мои советы окажутся вам полезными.

— Заранее за них благодарен.

— Наливайте кофе, коньяк. Можете, если хотите, курить… Так вот. Вам предстоят выступления на многотысячных митингах с самой разной аудиторией. Не сомневаюсь, что ваши выступления будут пользоваться успехом. Вы умеете увлечь и воодушевить слушателей. Сужу по вашим радиообращениям. Кстати, вы знаете, что Гитлер обещал повесить вас на Кремлевской стене?

— В самом деле? — обрадовался Михоэлс. — Это комплимент.

— Он вами заслужен. Успеху ваших выступлений будут способствовать и победы Красной Армии. Война очень тяжелая, кровопролитная. Но в ней уже наметился перелом. В Америке знают о наших военных успехах. Но плохо представляют, чем они оплачены. Не скрывайте лишений, которые несет советский народ. Рассказывая о подвигах бойцов и командиров Красной Армии, подчеркните, что победы куются в тылу. Тяжелым трудом женщин, подростков. Вы же выступали на оборонных заводах, видели все своими глазами.

— Да. На одном из танковых заводов слышал частушку: «Привет, Василь Васильевич, примите мой привет. Василию Васильичу всего тринадцать лет». Грустная частушка.

— Это хороший пример.

— Должен ли я в своих выступлениях призывать к скорейшему открытию второго фронта?

— Нет. Напрямую — нет, — уточнил Молотов. — Эта мысль должна возникнуть у слушателей сама собой. Конкретные переговоры о втором фронте — дело политиков. А вы не политик.

— Должен ли я призывать американцев делать пожертвования в фонд Красной Армии?

— Ни в коем случае. Вы приехали не с протянутой рукой. Вы приехали рассказать о том, как живет и борется с фашизмом многонациональный советский народ. Мы ничего не просим. Но мы и не отвергаем никакой помощи, предложенной нам от чистого сердца. Митинги наверняка будут сопровождаться сбором пожертвований. Это у американцев в традиции. Механизм сбора пожертвований хорошо отработан в политических партиях и особенно в еврейских общественных организациях. Мы поблагодарим за каждый доллар, который американский гражданин отдаст на борьбу с фашизмом. Но просить мы ничего не будем.

— Могу я сказать спасибо американцам за помощь, которую они оказывают нам по ленд-лизу? Я недавно попробовал американскую тушенку. Мне понравилось.

— Да, можно сказать за это спасибо. Но подчеркните, что техника, та же тушенка и яичный порошок, которые мы получаем по ленд-лизу, — это заем правительства США, а не безвозмездная помощь.

— В наших газетах публикуются сообщения о том, что люди отдают свои личные сбережения на постройку самолетов и танков. Думаю, стоит об этом рассказать американцам.

— Это хорошая мысль, — согласился Молотов. — Я вижу, Соломон Михайлович, мои советы не очень-то вам и нужны. Вы сами прекрасно все понимаете. Во всяком случае, с этой частью вашей программы все ясно. Проблемы могут возникнуть в другом. При ваших приватных беседах с политиками и общественными деятелями. И особенно — с журналистами. Бесцеремонный, должен я вам сказать, народ. Даже мне бывало непросто с ними разговаривать, хотя я лицо официальное. А с вами они церемониться не будут. И вы должны быть готовы к самым каверзным и провокационным вопросам.

— Например, к каким?

— Пожалуйста. «Правда ли, что в Советском Союзе миллионы политических заключенных?» Как вы ответите?

Михоэлс задумался и растерянно пожал плечами:

— Не знаю.

— Вот это и есть самый точный ответ. Вы же действительно не знаете, правда это или неправда.

— А это правда?

Молотов укоризненно покачал головой:

— Соломон Михайлович! Я — не Михоэлс. А вы — не американский корреспондент.

— Извините.

— Второй типичный вопрос, — невозмутимо продолжал Молотов. — «Правда ли, что в Советском Союзе существует антисемитизм?» Вам обязательно зададут этот вопрос. И не раз. Его даже мне задавали.

— И как вы ответили?

— Вы не ошиблись в выборе профессии? Может быть, вам следовало стать журналистом? Но я скажу, как я ответил. Я ответил так. Господина корреспондента, вероятно, ни в чем не убедит мое утверждение о том, что антисемитизм в Советском Союзе преследуется по закону. Я скажу по-другому. Мою супругу называют Полиной. Но ее имя — Перл. Она еврейка. Один из высших руководителей СССР Лазарь Каганович — еврей. Заместитель наркома обороны товарища Сталина Лев Мехлис — еврей. Я перечислил еще ряд фамилий. И наконец, посол Советского Союза в США господин Литвинов — тоже еврей. Если моего уважаемого собеседника это ни в чем не убеждает, мне остается только выразить ему свое сожаление.

— Хороший ответ, — оценил Михоэлс.

— Вы еще лучше вооружены. Всенародная любовь к еврейскому театру ГОСЕТ. Ваш орден Ленина и звание народного артиста СССР. Высокое положение в обществе многих ваших друзей-евреев. Но вот другой подход к теме. Тысячи евреев были эвакуированы в Среднюю Азию и на Урал. Это принесло местному населению значительные неудобства. Известны ли вам случаи проявления антиеврейских настроений?

— Нет. Нас очень тепло приняли. Даже как-то трогательно. Всех эвакуированных, не только евреев.

— Вот и ответ, — удовлетворенно кивнул Молотов. — Не говорите с американцами общими фразами. Они любят конкретность. Наверняка вы найдете в памяти немало конкретных случаев. Стоит только задаться этой целью. Не так ли?

Молотов внимательно наблюдал за гостем. Не скажешь, что нервничает. Налил кофе в тончайший кузнецовский фарфор, бережно повертел чашку в руках, принюхался. Оценил — и фарфор, и кофе. К коньяку, правда, не притронулся. А должен был нервничать. Не каждый день артист встречается со вторым лицом государства. Да еще так, по-домашнему. Наверняка напряженно думал, пытался понять: в чем скрытый смысл этой встречи? Если бы знал, что она состоялась по инициативе Сталина, вообще сидел бы как на иголках. Но он не знал. А Молотов знал. И поэтому нервничал не меньше Михоэлса. Но умело скрывал это — за благожелательной улыбкой маленьких, с еле уловимой азиатчинкой глаз за стеклами профессорского пенсне, за выражением благодушия на аккуратном лице — лице справного вятского мужичка, выбившегося в люди сына приказчика.

Ждал, что скажет Михоэлс. Он умел ждать. И умел слушать.

— Был один случай, он не выходит у меня из головы, — проговорил Михоэлс, бережно возвращая драгоценный фарфор на поднос. — Мы выступали в одном из ташкентских госпиталей. Мне рассказал эту историю раненый артиллерист, политрук. У него в дивизионе был командир батареи, кубанский казак. А другой командир батареи — еврей из-под Витебска. Однажды казак, подковыривая еврея, сказал: если вы такой великий народ, почему же у вас своей музыки нет? Тот пожаловался политруку. Политрук вызвал казака, сказал: смотри, так-перетак, если я еще хоть раз это услышу…

— Из этого следует, что политработники Красной Армии пресекают подобные разговоры, — заметил Молотов.

— Да, — согласился Михоэлс. — Но меня в этом интересует другое. То, что кубанский казак не знает, что у евреев богатейшее музыкальное наследие, — это полбеды. А вот то, что этого не знает сам еврей, — это, по-моему, гораздо серьезней. А то, что он спор на культурные темы решает с помощью политрука, — это вообще черт знает что.

— Имела эта история продолжение?

— Нет. В расположение дивизиона прорвались немецкие танки. Оба командира батарей погибли. И казак. И еврей. Политруку в этом бою оторвало ногу. Так он и оказался в ташкентском госпитале.

— Я не стал бы эту историю рассказывать американским корреспондентам, — подумав, сказал Молотов. — И знаете почему? На следующий день газета вышла бы с огромным заголовком: «Русский артиллерист заявляет, что у евреев нет национальной музыки». Я же говорю, что американцы любят конкретность.

— Полагаю, Вячеслав Михайлович, вы пригласили меня не только для того, чтобы рассказать о нравах капиталистической прессы.

— Вы правы. Наибольшие сложности ожидают вас при конфиденциальных встречах. Их будет немало. С видными промышленниками, финансистами, политическими деятелями. Не говоря о деятелях американской культуры. Среди ваших собеседников могут оказаться люди… скажем так — с очень высокой профессиональной подготовкой.

— Шпионы?

Молотов усмехнулся:

— Нет. Специальность этих людей — политический зондаж.

— Ну, с меня они мало что поимеют. К счастью, я не знаю никаких государственных секретов.

— Все не так просто, Соломон Михайлович. Вопросы могут быть самые невинные. А ваши ответы тем не менее дадут важную информацию. О внутриполитической ситуации в стране. О настроениях народа, в частности — художественной интеллигенции. Вас могут, например, спросить, как вы относитесь к слухам о том, что дочь товарища Сталина Светлана Аллилуева собирается выйти замуж за еврея Григория Морозова. До вас же доходили эти слухи?

— Ну, так, краем уха.

— И как вы к ним относитесь?

— А как я к ним отношусь?

— Это я и хочу узнать.

Михоэлс пожал плечами:

— Как и все, наверное. Любопытно. Личная жизнь великих мира сего всегда вызывает любопытство.

— Этот слух, по-вашему, имеет под собой основание?

— Понятия ни имею.

— Так и отвечайте. Вероятно, вы уже поняли, к чему я вас призываю. К полной искренности. Вам нечего скрывать. Вам ни к чему хитрить, а тем более вступать с собеседниками в дипломатические игры. Вы обязательно проиграете, они гораздо более сильные игроки. Ваше оружие — откровенность. Это очень сильное оружие.

— Полная откровенность? — переспросил Михоэлс.

— Вот именно. В том числе и при обсуждении весьма щепетильного вопроса: о намерениях советского правительства создать на территории Крыма советскую социалистическую республику и открыть ее для переселения евреев не только из Советского Союза, но и всего мира.

Молотов отметил, как подобрался Михоэлс.

— Это и есть главный предмет нашей беседы? — спросил он.

— Вы проницательны, — подтвердил Молотов. — Я вижу, у вас появились вопросы. Задавайте их без стеснения. Беседа у нас неофициальная, можно говорить без обиняков.

— Даже не знаю, с чего начать. Для меня это полная неожиданность.

— Это потому, что вы жили в Ташкенте. В Москве эти разговоры уже идут.

— У советского правительства действительно есть намерение отдать Крым евреям?

— Этот вопрос обсуждается. В кулуарах.

— Но Крым оккупирован немцами.

— Это ненадолго.

— В Крыму расположена Крымско-Татарская республика.

— Крым большой. Там живут не только крымские татары. Там созданы и три национальных еврейских района. Еще в начале 30-х годов.

— Я знаю об этом. Но вряд ли правильно говорить о районах. Насколько я знаю, там было организовано несколько еврейских земледельческих хозяйств в Джанкойском, Каламитском и Евпаторийском районах.

— Из ваших слов я заключаю, что вы знакомы с историей вопроса. Тем лучше.

— Мои знания обрывочны и субъективны, — возразил Михоэлс. — Мне хотелось бы узнать, как видится вся ситуация вам.

— Законное желание, — подумав, согласился Молотов. — Не будем слишком углубляться в историю. Скажу только, что создание автономной еврейской области в Биробиджане не решило проблемы. А если быть совсем откровенным, тогда нас больше волновали не вопросы создания условий для развития еврейской государственности, а совсем другое. На китайской границе скопилось довольно большое количество остатков белогвардейских частей, казачьих формирований. Местное население относилось к ним с известной долей сочувствия. Еврейская колония в этих местах кардинально изменила ситуацию. Белоказаки больше не могли рассчитывать, что их вторжение в Приморье не встретит самого ожесточенного сопротивления со стороны еврейских поселенцев. Таким образом, проблема защиты наших дальневосточных границ была успешно разрешена. Между тем поиски путей решения так называемого еврейского вопроса продолжались. Возник план осушения Сиваша и днепровских плавней. Предполагалось, что эти земли будут присоединены к северной части Крыма. Таким образом, на этой обширной территории можно было бы расселить большое количество еврейских переселенцев. Этот план обсуждался на Учредительном съезде ОЗЕТ, Общества землеустройства евреев-трудящихся, он получил одобрение, но не был осуществлен.

— Я слышал об этом, — кивнул Михоэлс. — План Ларина, тестя Бухарина.

— План не был осуществлен не потому, что он принадлежал тестю Бухарина, а потому, что в то время у нас не было средств на проведение ирригационных работ в таком масштабе, — жестко уточнил Молотов. — Тем не менее начало переселению еврейских колонистов в Крым было положено. Перед войной еврейское население в Крыму составляло около сорока тысяч человек. Так что речь все-таки одет не об отдельных земледельческих хозяйствах, а именно о национальных еврейских районах. Как видите, вопрос о Крыме возник не вдруг. Сегодня он просто получил дальнейшее развитие. Вы можете спросить — и вас могут спросить в Америке, — чем объяснить, что этим вопросом советское правительство занимается сейчас, в разгар войны. Ответ простой: мы должны думать о том, как будем жить после разгрома фашистской Германии. Мы уже сегодня заботимся о будущем.

— Вы хотите, чтобы я сказал в Америке, что советское правительство обсуждает план создания в Крыму еврейской республики?

— Ни в коем случае, — живо возразил Молотов. — Вы ничего не должны сообщать. Вы артист, а не политик. Вот если вас спросят об этом — можете сказать то, что сегодня узнали.

— Меня могут спросить, откуда я это узнал.

— А откуда вы это узнали?

— От вас.

— Ну так и скажите! Я повторяю, дорогой Соломон Михайлович, ваше оружие — откровенность. — Молотов улыбнулся. — Вам нечего скрывать, вам не нужно ничего придумывать. Рассказывайте только то, что было. А что было? Вы пришли в гости к Полине Семеновне, большой поклоннице вашего театра, мы с вами разговорились, выпили коньячку… Вас что-то смущает?

— Мы не пили с вами коньяк.

— В самом деле? Совсем забыли за разговором. Но мы сейчас это исправим. — Молотов наполнил два хрустальных лафитничка. — Ваше здоровье, Соломон Михайлович!

— Ваше здоровье, Вячеслав Михайлович!..

Уже в прихожей, прощаясь с гостеприимными хозяевами, Михоэлс спросил:

— После поездки мне нужно будет представить отчет?

— Отчет?.. Да, обязательно. А как же? Всем будет интересно узнать подробности вашей поездки. Вас непременно попросят выступить перед артистами, писателями. Может быть, даже опубликуете свой рассказ. Это и будет ваш отчет.

— Что ж, буду вести дневник. У меня как раз есть подходящий красный блокнот…

Когда за Михоэлсом закрылась дверь, выражение оживления покинуло лицо Молотова. Он долго сидел за столом в гостиной, сцепив перед собой руки.

Жемчужина села напротив. Спросила:

— Что-то не так?

Он ответил не сразу:

— Не знаю.

Снова надолго задумался. Потом сказал:

— Тебе не нужно ходить в ГОСЕТ.

Она возмутилась:

— Но почему? Это прекрасный театр!

— Это еврейский театр.

— Это государственный еврейский театр! Он свидетельствует о торжестве сталинской национальной политики!

— От национального до националистического всего один шаг.

Полина Семеновна нахмурилась. Она не привыкла, чтобы ею командовали. Молотов может командовать в своем наркомате, а в доме она хозяйка. В юности она была подпольщицей, руководила большевистской боевой группой на Украине, занятой Деникиным. Там и стала из Карповской Жемчужиной — это была ее партийная кличка. Она вышла замуж за Молотова в 1921 году, познакомились на Международном женском конгрессе. За двадцать два года она очень хорошо изучила характер мужа. Он был человеком покладистым. Но если говорил «нет», к этому стоило прислушаться.

Она спросила:

— В чем дело?

Он снял пенсне, потер пальцами натруженную переносицу и снова надел пенсне. И только после этого ответил:

— Не знаю. Я не понимаю, что происходит. И мне это очень не нравится.

Эту же фразу, почти слово в слово, произнес в этот вечер еще один человек. Заместитель Молотова по Наркомату иностранных дел, заместитель начальника Совинформбюро Соломон Абрамович Лозовский. Крупный, холеный, всегда в прекрасной шевиотовой тройке, с тщательно повязанным галстуком, с сединой в густых усах и профессорской бородке. Член партии с 1901 года. С большим опытом ссылок, побегов и подпольной партийной работы. Он заставил Михоэлса подробно, очень подробно повторить его разговор с Молотовым. После этого и сказал:

— Не нравится мне это.

— Почему? — спросил Михоэлс.

— Тебя ввели в какую-то очень большую игру. Причем используют втемную. Не посвящая в суть роли. Это мне и не нравится.

— Почему? — повторил Михоэлс.

— Что делают с фигурой, когда она сыграет свою роль?

— Ты думаешь, Крым — игра?

— В этом нет ни малейших сомнений. Весь вопрос — какая?

— Разве с тобой он этого не обсуждал?

— Кто?

— Как — кто? Молотов.

— При чем здесь Молотов? Молотов — исполнитель. По своей инициативе он полшага не сделает! За всем этим стоит не Молотов.

— Ты думаешь…

— Да. Сталин.

Через два дня Михоэлс и Фефер стояли на краю летного поля и смотрели, как военные авиатехники освобождают от маскировочной сетки двухмоторный транспортный самолет. Они были в одинаковых черных костюмах, срочно пошитых для них в ателье наркоминдела, с одинаковыми фибровыми чемоданами, выданными им по ордеру в Военторге, в одинаковых серых габардиновых макинтошах. Как цирковая гастролирующая пара Пат и Паташон.

— Как называется этот самолет? — спросил Михоэлс у сопровождавшего их начальника аэродромной охраны.

— «Дуглас», товарищ Михоэлс.

— Это американский самолет?

— Так точно, американский.

— Выглядит неплохо. А из Ташкента я летел на нашем. Казалось: вот-вот развалится. Но, как ни странно, не развалился. Хочется верить, что это «дуглас» тоже не развалится. — Он повернулся к Феферу: — Ицик, вы раньше летали на самолете?

— Нет. А что?

— Не нужно так нервничать. Это не так уж страшно. Я вам дам только один хороший совет. Если вас потянет блевать, не выскакивайте-таки на улицу.

Начальник охраны засмеялся.

Фефер раздраженно буркнул:

— Не стройте из себя еврея больше, чем вы есть.

Михоэлс удивился:

— А кого же мне из себя строить? Нас и посылают в Америку, чтобы мы строили из себя евреев!

Через час, уже в самолете, Фефер сделал первую запись в своем новеньком черном блокноте:

«Взлетели с аэродрома (секр.). Курс (секр.).

В присутствии начальника охраны М. высказал клеветническое утверждение, что советские самолеты могут развалиться в воздухе.

Воздушные ямы вызывают оч. непр. ощущения.

Трудно представить, что через десять — пятнадцать часов мы уже будем в Америке».

 

3. ОТЧЕТ

 

I

Красный блокнот:

«Из Москвы до Нью-Йорка я и Фефер добирались в течение сорока дней.

Этот рекорд был нами поставлен не на волах, не на верблюдах, а на всамделишных американских самолетах.

В Тегеране нас продержали в ожидании „прайорити“ — преимущественного права посадки на самолет — три недели. Успокаивали тем, что как только мы оторвемся от иранской земли, то „ляжем на прямой курс“. Опять же, если не будет никаких случайностей над горами или над океаном и ежели все прививки против чумы, тифа, холеры, желтой лихорадки и многих других болезней будут в порядке. В этом случае мы без всяких задержек долетим до США.

Держи карман шире.

Мы пронеслись над Персидским заливом, пересекли Иран, проплыли над Палестиной и, огибая Порт-Саид, поклонились с высоты пирамидам и приземлились в Каире. Здесь повторилось то же, что в Тегеране. Прождали дней восемь, и при посадке нас снова заверили, что теперь-то мы уж точно „ляжем на прямой курс“. Но в Хартуме нам пришлось несколько дней дышать накаленным воздухом пустыни, а в Аккре — влагой Золотого Берега. Если учесть все это, приходится даже удивляться, как это мы уложились всего в сорок дней.

Естественно, что многократные пересадки и задержки в пути, вовсе не связанные ни со случайностями, ни с прививками, не могли не влиять на наше настроение. И в минуты, когда глаз был уже насыщен множеством памятников, которые старый шах наставил себе при жизни в Тегеране, когда слух притупился от шума многоязычной толпы в Каире, когда ноги устали от беготни по офисам с просьбами и требованиями отправить нас с ближайшим самолетом, когда мы уже без переводчика понимали, что унылый рефрен „Мэй би, туморроу монинг“ означает „Может быть, завтра утром“, — мы в припадке человеческой слабости готовы были объяснить все эти многодневные задержки не войной, как нам говорили, а холодком, попросту говоря — отсутствием энтузиазма у лиц, от которых зависел наш полет.

Все это, однако, смягчалось другими, теплыми волнами, которые докатывались до нас, ибо, как граждане СССР, лишь недавно расставшиеся с родной землей, мы вызывали к себе необычайный интерес со стороны самых разнообразных людей в самых разнообразных местах.

Врач-перс в Тегеране. Гид-араб у пирамид в Каире. Американский военный летчик в Хартуме. Еврейская девушка, медсестра в Иерусалиме. Лодочник на Золотом Берегу. Каменотес на острове Осенчен. Сторож-негр в Нигерии. Все они забрасывали нас вопросами:

— Были ли вы в Сталинграде?

— Как воюют советские женщины?

— Верно ли, что немцы убивают детей?

— Пострадала ли Москва от бомбежек?

— Откуда Красная Армия черпает свои силы?

— Можно ли свободно молиться в СССР?

— Что такое „таран“?

На этот вопрос подробный и обстоятельный ответ дал мой попутчик И. Фефер. Правда, он говорил почему-то о танковом, а не о самолетном таране. Но говорил интересно и со знанием дела».

Черный блокнот:

«М. ведет себя развязно до неприличия, вступает в разговоры со всеми подряд. Я сделал ему замечание о том, что мы представители СССР и должны соблюдать чувство собств. достоинства. М. послал меня в заднюю часть человеч. тела…»

Красный блокнот:

«И вот мы, наконец, в Нью-Йорке. В первый же день — митинг на стадионе Поло-Граунд.

Не знаю, как это описать.

На огромном пространстве стадиона — море голов. Ни просвета между людьми, сплошная живая масса. Белые, черные, желтые лица. Американцы, итальянцы, китайцы, французы, чехи, сплошной Вавилон. На каждую фразу — рев, свист (в Америке это знак одобрения), лес взметнувшихся рук: „V“ — виктория, победа. „Ред Арми“ — „V“. Сталинград — „V“. „Сталин“ — „V“, „V“, „V“!

Я говорил по-русски. Мог бы на идише и даже по-китайски. Это было неважно. Не нужен был переводчик. Важно было, что говорит человек из России.

Что я чувствовал? Я не могу этого передать…»

Черный блокнот:

«На митинге на стад. Поло-Граунд присутствовало, как на следующий день писали в газ., более 50 тыс. чел. На трибуне присутств. и выступали: мэр Нью-Йорка Ла Гардия, ученый А. Эйнштейн, председатель евр. конгресса США С. Вайз, сенатор Д. Лимен, юрист Д. Розенберг, писатели Ш. Аш, Э. Синклер, Л. Фейхтвангер, певец П. Робсон, киноартист Э. Кэнтор и др. После митинга мне сообщили, что в фонд Кр. Армии сделано пожертв. на сумму больше 370 тыс. долларов. В коробках для пожертвований было много монет по 50 центов, 1 д., банкноты в 1, 5, 10 д., чеки на 100 и 200 д., а один чек на 8 тыс. д. Это очень большие деньги. В Нью-Йорке пообедать в ресторане можно за 2 д., ботинки стоят 5 д., а шерстяной костюм 10–12 д.

На митинге М. вел себя неприлично. Он стоял на триб. и плакал. Я протянул ему нос. платок, чтобы он вытер слезы. М. сказал, чтобы я сунул свой платок в задн. часть чел. тела…»

Красный блокнот:

«Нет ни времени, ни сил даже на небольшие заметки для памяти. Встречи и выступления идут одно за другим. Города мелькают, как в киноленте: Вашингтон, Бостон, Лос-Анжелос, Детройт, Чикаго, Сан-Франциско, др. Утром встречи на заводах, в школах и университетах, после обеда — митинги на стадионах и в арендованных залах, вечером — приемы в нашу честь. Часа четыре сна — и все снова.

После круиза по югу США вернулись в Нью-Йорк. В аэропорту нас уже ждали, было запланировано наше выступление по всеамериканскому радио. А нам хотелось только одного: добраться до отеля, принять душ и хоть час поспать. Попробовали перенести выступление. Сопровождавший нас сотрудник советского посольства сделал большие глаза: „Вы с ума сошли! Вам дают ''праймери'' — лучшее время. Этой чести добиваются президенты. Немедленно соглашайтесь!“ Пришлось выступить. Говорят, нас слушали более 20 млн. американцев. Конгресс США после нашего выступления был завален письмами избирателей: все требовали открытия второго фронта. Ради этого можно было и не поспать…»

«В газетах — отчеты о митингах с нашим участием. В основном доброжелательные. Но есть и враждебные. „Ридерс дайджест“, газета с откровенным антикоммунистическим душком, запустила „утку“: Михоэлс и Фефер вовсе не артист и поэт, а участники Сталинградской битвы и прибыли в Америку со специальной миссией, поэтому нас надо остерегаться. Эффект был совершенно неожиданный. В зал, рассчитанный на 10 тыс. человек, набилось вчетверо больше. Огромная толпа стояла на улице, не вместились. Над входом в зал был плакат: „Привет героям Сталинграда!“ Мы уверяли, что это ошибка, но нам никто не хотел верить. Кончился этот митинг не лучшим для меня образом. На платформу, устроенную над сценой, чтобы нас было лучше видно, после окончания митинга полезли люди — жать нам руки и брать автографы. Платформа рухнула, я сломал ногу и очутился в госпитале…»

«Насчет нравов американской прессы Молотов прав. На днях был корреспондент из „Нью-Йорк таймс“. Заговорили, как почти всегда при моих встречах с американцами, о втором фронте. Я сказал, что в Америке об этом много говорят, но ничего не делают. „Вот был, — говорю я, — такой писатель в России — Антон Павлович Чехов. Он сказал, что если драматург вешает в первом акте на стену ружье, то по ходу пьесы оно должно обязательно выстрелить. Нам кажется, что в Америке очень много ружей висит на стенках и не стреляют туда, куда нужно“. Вчера принесли газету. На первой странице огромный заголовок: „Антон Чехов о втором фронте“.

Фефер допекает меня своими нравоучениями, как бонна. Он считает, что я слишком откровенно говорю с журналистами. Сам он держится, будто проглотил аршин, и старается быть святее Папы Римского. За что и поплатился…»

Черный блокнот:

«Михоэлс вторую неделю лежит в госпитале. Врачи говорят, что нога срослась не совсем правильно. Предложили сломать. М. категорически отказался. Сказал, что он не может пролеживать бока в больнице. Его предупредили, что он будет хромать и ему придется ходить с тростью. Он сказал, что всю жизнь об этом мечтал. Его пообещали выписать через три дня.

Во время моего пребывания у него в палате пришел корреспондент из „Нью-Йорк джорнэл америкэн“, задал вопрос: „Правда ли, что в концентрационных лагерях Советского Союза содержатся миллионы политических заключенных?“ Михоэлс ответил: „Понятия не имею“. Этот же вопрос корреспондент задал мне. Я заявил, что это злобная клевета на советское государство. Он спросил, чем я могу это доказать. Я ответил, что не желаю участвовать в провокационных беседах. Когда корреспондент ушел, я в резкой форме указал М., что он был обязан дать решительный отпор антисоветским высказываниям. Он ответил, что я совершенно прав, но вид у него при этом был ухмыляющийся.

Через три дня вышел номер этого „Джорнэла“. Мое интервью было озаглавлено: „Советский поэт Фефер заявил, что в СССР нет политических заключенных, но никаких доказательств привести не смог“. Михоэлс хохотал, как припадочный. Я обиделся. М. сказал, что, когда меня за это интервью посадят, он будет точно знать, что по крайней мере один политический заключенный в Советском Союзе есть.

Ничего, это ему припомнится. Ему все припомнится. Хорошо смеется тот, кто смеется последним…»

Красный блокнот:

«Две недели назад закончилось мое больничное заточение. Нога заметно побаливает, передвигаюсь на костылях. Хирург сказал, что потом я смогу ходить с тростью. Всю оставшуюся жизнь. Досадно. Но еще месяц-полтора провести в госпитале — этого я позволить себе не мог. Ну, буду ходить с тростью, что делать. Гамлета мне все равно уже не сыграть. Зато, если случится, легко будет играть Квазимодо из „Собора Парижской Богоматери“, не нужно будет притворяться хромающим.

И снова все завертелось, как в киноленте. Теперь мне даже на короткое расстояние подают машину.

Очень большую помощь в наших поездках и встречах оказывает вице-консул советского посольства в США Григорий Маркович Хейфец, довольно молодой, очень обаятельный человек. В совершенстве владеет четырьмя языками. Рассказал, что его отец был одним из организаторов американской компартии, работал в Коминтерне. Он еврей, хотя внешне скорее похож на выходца из Азии — смуглый, поджарый, с голубыми глазами и открытой улыбкой. Очень деликатен, ненавязчив, не стремится обязательно присутствовать при моих приватных встречах с американскими деятелями, чего можно было ожидать от приставленного к нам советского дипломата, не задает никаких вопросов о содержании моих бесед. С Фефером держится официально, отчужденно. Правда, однажды я увидел их сидящими рядом в баре отеля. Но они даже не разговаривали, просто сидели рядом. Возможно, оказались в этом баре вместе случайно.

Неделю назад Хейфец куда-то исчез. Его заменил другой сотрудник консульства. Фефер несколько раз спрашивал, не приходил ли ко мне Хейфец и не звонил ли он мне. Я отвечал: нет, не заходил и не звонил. Фефер показался мне отчего-то встревоженным, явно нервничал…»

 

II

Фефер действительно нервничал. На это у него было две серьезных причины.

Одна была связана с недавно прошедшим митингом нью-йоркских меховщиков. Встречали Михоэлса и Фефера, как всегда, очень горячо, было много пожертвований в фонд Красной Армии: нью-йоркские скорняки, по большей части евреи, были людьми состоятельными. После митинга глава профсоюза меховщиков Арон Шустер сказал, что профсоюз принял решение сшить для товарища Сталина и товарища Молотова хорошие шубы, чтобы они не мерзли суровой русской зимой. Нужно было снять мерки с людей, совпадающих комплекцией с Молотовым и Сталиным. Проблема с Молотовым решилась легко. Михоэлс сказал, что для модели лучше всего подходит сам Шустер: такого же роста, такого же аккуратного телосложения. С размерами товарища Сталина было гораздо сложней. Гораздо. Михоэлс, с присущей ему безответственностью, пытался утверждать, что Сталин примерно его роста, только чуть уже в плечах. С этим Фефер не мог согласиться. Решительно не мог. Как это так? Великий Сталин — такой же недомерок, как Михоэлс? Да вы что, издеваетесь?

Хорошо, Шустер и его закройщики не говорили по-русски, разговор шел на английском. Фефер перебил переводчика, не дал ему договорить. Решать нужно было очень быстро. И Фефер решился: мерку нужно снимать с него, Фефера. Михоэлс изумился:

— Ицик! В вас же живого роста все метр восемьдесят! Товарищ Сталин заблудится в такой шубе!

Но Фефер стоял стеной. Да, он не видел товарища Сталина вблизи. Но он видел товарища Сталина на трибуне Мавзолея, еще до войны. Товарищ Сталин стоял рядом с товарищами Ворошиловым, Кагановичем. Они что, маленького роста? А товарищ Сталин не выглядел ниже их.

Михоэлс сдался: поступайте как знаете.

Через неделю привезли шубы. Замечательные шубы: из тонкого черного английского сукна, на лисьем меху, с воротниками из каракульчи с легкой проседью, — самый знаменитый сорт каракульчи, объяснил Шустер, только очень богатые люди могут позволить себе иметь шубы с воротниками из такой каракульчи. Примерили. И на Шустере, и на Фефере шубы сидели словно влитые. Шустер был чрезвычайно доволен.

Шубы упаковали и оставили в номере Фефера. Всю ночь Фефер глаз не мог сомкнуть. А вдруг Михоэлс прав? Не может быть, чтобы товарищ Сталин был таким невысоким. А вдруг может? Получится что? Получится издевательство над…

А шить для товарища Сталина шубу по росту Михоэлса — не издевательство?! Это же сразу попадет в газеты, станет известно всему миру!

Нет, он прав. Как бы там ни было, какого бы роста товарищ Сталин ни был на самом деле, но Фефер прав. Это политический вопрос. И он, Фефер, решил его правильно.

Так он успокаивал себя, но на душе было очень тревожно. Не радовало даже, что ему и Михоэлсу нью-йоркские меховщики тоже презентовали по шубе. Конечно, без каракульчи с сединой и не на лисьем меху, но легкие, теплые, из хорошо выделанной овчинки, с бобровыми воротниками, в Москве таких не достанешь.

Вторая причина, заставлявшая Фефера нервничать, заключалась в том, что исчез Хейфец. Через три дня — отлет в Мексику. Что делать с отчетами, которых у Фефера скопился уже целый пухлый конверт? Везти с собой? А вдруг мексиканские пограничники или таможенники обыщут его и найдут отчеты?

Переслать почтой в посольство? А если ФБР проверяет почту посольства? Это же не дипломатический канал, а обычная городская почта. Наверняка проверяют, не могут не проверять. И получится, что он своими руками вручил ФБР секретную разведывательную информацию. И если об этом станет известно… А об этом обязательно станет известно…

Уничтожить? Сжечь или порвать на мелкие клочки и спустить в туалет?

Это был выход. Не лучший, но в крайнем случае можно на это пойти. Тем более что в отчетах не содержалось ничего принципиально нового. Самая важная информация была уже передана Хейфецу на прежних встречах.

Фефер очень ответственно отнесся к поручению, которое он получил от комиссара госбезопасности Райхмана и самого товарища Берии на конспиративной квартире в районе Таганки. После каждого приема, который американцы устраивали в честь советских гостей, он до глубокой ночи просиживал у себя в номере, своим четким мелким почерком записывая содержание разговоров, которые Михоэлс вел с американцами.

Это были чудовищные, провокационные разговоры. Речь шла о Крыме, о том, что советское правительство якобы намерено создать там еврейскую республику. Первый раз об этом спросил Михоэлса мэр Нью-Йорка Ла Гардия на приеме после первого митинга на стадионе Поло-Граунд. Прием был многолюдный, с дамами в вечерних платьях, с официантами, скользящими по залу с подносами, уставленными шампанским. Мэр увел Михоэлса и Фефера в глубь своей резиденции, в библиотеку с камином, усадил в массивные, чрезвычайно уютные кожаные кресла, предложил виски и сигары. Переводчика из советского посольства он отослал выпить и перекусить, сказал, что у него есть свой переводчик. Из чего Фефер заключил, что мэр не хочет, чтобы о разговоре знали в советском посольстве. В библиотеку вместе с ними прошли сенатор Джордж Лимен и еще какой-то молодой господин, которого Ла Гардия представил как своего секретаря Боба Айзенштейна, выходца из Одессы. Он и был переводчиком.

Вопрос о Крыме мэр задал не сразу. Долго расспрашивал о Москве, о Ташкенте, о театре ГОСЕТ. Позже Фефер понял, что это было просто предисловие к главному. Когда же главный вопрос прозвучал, Фефер едва не вскочил с кресла. Но Михоэлс не только не возмутился, но даже не удивился. Тем же тоном, покуривая папиросу «Казбек» (от сигары он решительно отказался), как о чем-то вполне рядовом, подтвердил: да, этот вопрос обсуждается. На каком уровне? Нет, этого он не знает. Возможно, и на заседаниях правительства, но здесь он может только гадать, на заседания правительства артистов не приглашают. От кого он об этом узнал? Чисто случайно, от Вячеслава Михайловича Молотова. Да, того самого — наркома иностранных дел, члена Политбюро, первого заместителя наркома обороны товарища Сталина. Друзья с ним? Ну что вы. Это был обычный разговор, в гостях, за рюмкой коньяку. Да, в кремлевской квартире Молотова, его пригласила в гости Полина Семеновна Жемчужина, супруга наркома, покровительница театра ГОСЕТ. Часто ли он бывает у нее в гостях? Нет, в театре после премьер видятся часто, а в гостях у нее он был впервые.

Насколько серьезны намерения советского правительства в отношении Крыма? Ну, господа, вы слишком многого от меня хотите. Я не могу сказать «нет», я не могу сказать «да». Молотов говорил об этом со знанием вопроса, но он не делал мне никаких официальных заявлений.

Так и крутился разговор больше часа. Лимен помалкивал, катал во рту огромную черную сигару, Боб Айзенштейн расспрашивал о пустяках: какая квартира у Молотовых, как обставлена, красивая ли женщина Полина Семеновна, как одевается дома. Бабье какое-то любопытство.

В своем первом отчете Фефер выразил все свое возмущение поведением Михоэлса. Даже если Вячеслав Михайлович Молотов действительно говорил с ним о Крыме, какое он имел право передавать содержание этого разговора американцам? Пусть даже они и прикидываются горячими друзьями Советского Союза и убежденными антифашистами. О вопросах Айзенштейна он вообще распространяться не стал — кому интересны такие мелочи.

Но Хейфец был другого мнения. Он получил отчет Фефера на другое утро после приема, а вечером позвонил ему в номер и пригласил прогуляться по Бродвею. Но на Бродвей они не пошли. Ходили по немноголюдной улочке возле отеля «Уолсдорф-Астория». Хейфец говорил негромко, жестко, прерывая любые попытки Фефера объясниться. Никаких собственных оценок, никакого собственного мнения, никакого анализа разговоров. Только то, о чем шла речь. Максимально подробно. Спрашивают о прическе Жемчужиной: подробный вопрос — подробный ответ Михоэлса. Спрашивают: в какой куртке был Молотов — то же самое. Спрашивают о любой другой ерунде — то же самое.

— Вам все понятно?

Фефер закивал:

— Все…

После этого отчеты стали занимать у него часа по два, а то и по три. Даже Михоэлс обратил внимание на его красные от недосыпа глаза.

— Вы что, стихи по ночам пишете? — поинтересовался он.

— Поэмы, — буркнул в ответ Фефер.

Утешало лишь то, что Хейфец теперь одобрял его работу. Даже выдал однажды двести долларов — на мелкие расходы. Это была огромная сумма. За поэму он столько не получил бы.

А встречи шли одна за другой. С деятелями из ВЕКа, с конгрессменами, с президентом Американской федерации труда Грином, с Оппенгеймером, Эйнштейном, Чарли Чаплином, Фейхтвангером, с директорами банков, с деятелями из Всемирного еврейского агентства. Казалось, вся Америка жаждет заполучить к себе в гости Михоэлса и поговорить с ним о Крыме. И почти на каждой встрече разговор заходил о тех самых мелочах: есть ли на стенах квартиры Молотовых картины, какие, какой ковер, какая мебель. А дамы — те просто помешались: в чем ходит жена Молотова дома, какие пуговицы на ее домашнем платье, носит ли кольца и серьги, какие. Эти вопросы и самого Михоэлса довели. Ему объяснили: это же американцы, они любопытны, как дети, им личная жизнь великих мира сего — хлебом не корми.

И вот Хейфец исчез. Ну что ты будешь делать? Хоть плачь! Можно, конечно, ответы выбросить. Но ведь жалко — столько труда!

Ладно, подождем. До отъезда в Мексику еще три дня. Может, все-таки появится Хейфец. Или человек от него, с паролем: «Хейфец передает вам большой привет».

Но ни Хейфец не появлялся, ни человек с паролем.

День перед отлетом в Мексику выпал на удивление свободным. Михоэлса отвезли в госпиталь — делать рентген, проводить хирургический осмотр. Фефер наконец отоспался, даже «брэкфест» проспал, поднялся только к ленчу. Еще бы поспал, но пропускать ленч было жалко, потом придется покупать на улицах «горячих собак», а ленч был бесплатным, все расходы несла принимающая сторона.

После этого американского «второго завтрака» он принял душ, тщательно побрился, надел новый, купленный в универмаге «Вулворт» летний чесучовый костюм и вышел из отеля — никуда, ни за чем, просто погулять по тому же Бродвею, словно богатый турист. А он и был богатым — двести долларов даже не начинал тратить, да и суточные были почти целые. Конверт с отчетами он на всякий случай сунул в карман — не оставлять же в номере.

На углу Бродвея и 42-й авеню ему на глаза попалась вывеска: «Пост». Он остановился и даже хлопнул себя по лбу. Как же он сразу не догадался! Почта. Вот что его выручит. У них же наверняка, как в Москве, есть окошечки «до востребования». Вот он и отошлет отчеты «до востребования». На имя Хейфеца. А потом, при встрече, ему сообщит. А если Хейфец вообще не возникнет? Вдруг его отозвали в Москву или перевели в какую-нибудь другую страну? Не годится. Вот кому он отправит отчеты — самому себе. Правильно. Вернется из Мексики — заберет. А пока пусть себе спокойно лежат.

Фефер вошел в офис, купил большой конверт и сунул туда листки отчетов. Кое-как сообразил, как написать адрес. У них, оказывается, все наоборот: сначала пишется фамилия адресата, потом дом и улица, а только потом город и страна. Заплатил какую-то мелочь за марку, даже получил квитанцию и вышел на улицу уже без всяких забот.

Хороший у него получился денек. Лучше некуда. И погода была хорошая, без дождя, но и не жаркая. И вообще. Он знал, что Бродвей оживает только к вечеру. Поэтому сначала пошатался по магазинам, шалея от витрин и полок, заваленных немыслимыми промтоварами, потом зашел в киношку, посмотрел «муви» — «Огни большого города» с Чарли Чаплином. На публику поглядывал снисходительно. Многие ли из них могут похвастаться, что знакомы с великим Чаплином? А он, Фефер, знаком. Был гостем в его доме в Голливуде, пил с ним виски, пожимал руку его восемнадцатилетней жене, дочери знаменитого драматурга О'Нейла. А самому-то, между прочим, — шестьдесят шесть. На секундочку! Живут же люди!

Вечерний Бродвей его разочаровал. Было, конечно, много огней, рекламы, но ожидал большего. Половина реклам так и не осветилась. Он наконец-то догадался: война.

Ну, штатники! Называется: терпят военные лишения. Расскажи кому дома — не поверят. Какие лишения? А вот какие. В «Вулворте» он едва голос не сорвал, объясняя, что ему нужны брюки с обшлагами. Нет. Оказывается, запрещено шить такие брюки: война, экономия материала. Пижамы продают на пять сантиметров короче: война опять же. Кофе в барах дают только одну чашку с двумя кусочками сахара. Вторую не дают: режим экономии, война. Нужно расплатиться, выйти из бара, снова зайти, тогда вторую дадут. Михоэлс, большой любитель кофе, изматерился: однажды пять раз подряд заходил в бар. Бензин — тоже режим экономии. Машиной можно пользоваться для бизнеса, а для удовольствия нельзя, полисмен может нагреть на десятку. Литвинов, наш посол в США, со смехом рассказывал: поехал на премьеру фильма «Миссия в Москву». Политическая картина, нужно было поехать. За квартал до кинотеатра машина заглохла. Не стал ждать, пока шофер починит, пошел пешком. Корреспонденты устроили сенсацию: вот это настоящий патриотизм, посол СССР ходит в кино пешком, потому что кино — это удовольствие.

С Эйнштейном тоже смешно вышло. Ездили к нему на машине, еще до того, как Михоэлс ногу сломал. Когда прощались, он предупредил:

— Вас ждут крупные неприятности. Вы приехали ко мне в гости на автомобиле. Полисмен вас может спросить: на каком основании тратите бензин для удовольствия? Вы ему вот что отвечайте: никакого удовольствия вы от встречи со мной не получили. Сэкономите пять или десять долларов.

Такие вот лишения терпят американцы из-за войны.

От гулянья по Бродвею ноги загудели — длинный таки! Зашел в дорогой бар. Гулять так гулять. Кофе брать не стал, а на виски режим экономии не распространяется: хоть залейся. Устроился со стаканом за столиком, закурил американскую сигарету. «Казбек» лучше, конечно, но уж в Америке — так по-американски. Поль Робсон с пластинки поет под джаз. Тоже — френд. Пили у него дома, он пел для них — не пластинка, живьем. Сам играл на пианино и пел. Вот это жизнь!

В баре было сначала пустовато, потом вдруг подвалило народу. Да какого: мужчины во фраках, дамы в вечерних платьях с декольте. Пропускали у стойки по стакашке, смеялись. Фефер догадался: антракт в соседнем театре, вышли промочить горло.

Как нахлынули, так же минут через двадцать и испарились. Кончился антракт. Одна какая-то дама осталась. В сером узком костюме, в огромной белой шляпе, в белых перчатках по локоть. Настоящая леди. Отошла от стойки с коктейлем в руке, оглянулась, отыскивая свободный столик. Фефер поднялся, отодвинул для дамы стул:

— Плиз, миссис.

Она милостиво кивнула: «Сэнк ю». Села, как на трон. Вынула из сумочки золотой портсигар, извлекла из него длинную тонкую сигарету. Фефер изогнулся над столом, щелкнул зажигалкой. Хрен там. Еще раза три щелкнул. Фигу. А ведь пятьдесят центов отдал за нее! Вот бракоделы!

Дама усмехнулась, достала из сумочки свою зажигалку, тоже золотую, прикурила. Фефер от стыда готов был сквозь пол провалиться. Она взглянула на него, снова усмехнулась и неожиданно произнесла на чистейшем русском:

— Все в порядке, Зорин. Не красней. Говно — оно и в Америке говно.

Фефер оцепенел.

— Все в порядке, — повторила она. — Тебе от Хейфеца большой привет.

Он шумно перевел дыхание:

— Черт! А я уж подумал…

— Потом будешь думать. Положи отчет под сумочку.

— Но… у меня его нет. Я…

— Где он?

Он объяснил, от волнения многословно. Она на миг задумалась, кивнула:

— Допивай и поехали.

Возле бара ее ждала машина — открытый спортивный «форд». Видно, не боялась, что оштрафуют за езду для удовольствия.

Через десять минут «форд» остановился у почты. К счастью, она была еще открыта. Конверт ему выдали даже без паспорта, по квитанции. Дама повертела его в руках и небрежно сунула в ящик для перчаток. Отметила:

— Молодец, хорошо придумал.

— Как вас зовут? — осмелился спросить он.

— Лиза.

«Форд» умчался, оставив Фефера на краю тротуара.

Он еще раз облегченно вздохнул и отправился в отель. Что-то расхотелось ему развлекаться в Нью-Йорке. Хорошо, что все обошлось.

И на том спасибо.

Он бы не думал так, если бы был опытней и внимательней. Он заметил бы, что едва «форд» тронулся с места, как за ним скользнул серый закрытый «додж». В машине были два молодых человека. Одного из них Фефер мог бы заметить в толпе, когда гулял по Бродвею. Второй вел его от гостиницы. Когда Фефер вышел из почты, он зашел к менеджеру, предъявил удостоверение ФБР и изъял конверт, отправленный Фефером до востребования самому себе. Через час конверт был возвращен на почту.

«Додж» проследовал за открытым «фордом» с дамой в белой шляпе до ворот советского генерального консульства. Молодые люди остановились поодаль, посмотрели, как автомобиль въехал во двор консульства, и вернулись в Бруклин, где располагалось одно из подразделений ФБР. Часа два они сидели в картотеке, перелистывая альбомы с фотоснимками. Их поиски увенчались успехом. На одном из снимков они узнали даму из «форда». Это была жена старшего советника консульства Зоя Зарубина.

Но всего этого Фефер не знал. Поэтому спал спокойно.

Утром делегация Еврейского антифашистского комитета СССР вылетела в Мехико.

 

III

«Сугубо конфиденциально
Директор Федерального бюро расследований США

Д. Гувер».

Вашингтон, округ Колумбия

Советнику Президента США

м-ру Г. Гопкинсу

Сэр! Направляю Вам документы, полученные нами из нью-йоркского филиала ФБР, а также заключение аналитиков внешнеполитического отдела центрального аппарата. Речь идет о миссии Еврейского антифашистского комитета СССР. Полагаю, экспертные оценки могут представить интерес в свете планирующейся встречи м-ра Рузвельта, м-ра Черчилля и м-ра Сталина в Тегеране.

*

«Ф о р м а ФД-302

ФБР, Нью-Йорк

Перед оперативно-розыскным и информационно-аналитическим отделами ФБР были поставлены следующие задачи:

1. Выяснить, является ли для членов делегации Еврейского антифашистского комитета СССР Михоэлса и Фефера единственной целью создание общественного прессинга на правительство США для форсирования открытия второго фронта, а также сбор средств для советской экономики, обескровленной непомерными военными расходами.

2. Выяснить, не преследует ли миссия ЕАК в США иные цели, а если да, то какие именно.

3. Выяснить, не являются ли члены делегации ЕАК агентами службы внешней разведки НКВД СССР и не используется ли их поездка по США для контактов Москвы с внедренной в США советской резидентурой.

4. В случае отрицательного ответа на вопрос в п. 3 выяснить возможности вербовочного подхода к членам делегации ЕАК Михоэлсу и Феферу и наметить план их агентурной разработки.

В результате комплекса проведенных мероприятий установлено:

1. Ответ на вопрос в п. 3 отрицательный. Никаких контактов объектов наблюдения М. ( Михоэлс ) и Ф. ( Фефер ) с лицами, заподозренными в связях с советской разведкой, не установлено. Не зафиксированы и признаки повышенного интереса М. и Ф. к гражданам США, носителям военных, экономических и др. гос. секретов.

2. По вопросам в пп. 1, 2 и 4 ответ неоднозначен.

По п. 4.

Ни М., ни Ф. не являются кадровыми офицерами советской разведки.

Обширная информация, полученная нами в кругах американской интеллигенции и сопоставленная с газетно-журнальными публикациями как в США и странах-союзниках, так и в СССР, свидетельствует о необычайно высоком рейтинге Михоэлса как артиста и руководителя московского еврейского театра ГОСЕТ. Знакомство с Михоэлсом считают для себя честью крупнейшие писатели и др. деятели культуры, а также такие ученые, как Эйнштейн, Оппенгеймер и др. В СССР Михоэлс отмечен высшими званиями ( народный артист СССР ) и гос. наградами ( орден Ленина ).

Трудно предположить, что личность такого масштаба может быть привлечена к сотрудничеству с НКВД. Однако с учетом того, что в СССР возможно все, даже кажущееся невероятным в США, была проведена психологическая экспертиза поведения Михоэлса в процессе его поездок и выступлений в самых различных аудиториях и среди самых различных кругов США.

Выводы. Поведение естественное, эмоциональное. Несмотря на недостатки внешности (маленький рост, неправильная форма лица, большая облысенность головы и др.), комплексом неполноценности не страдает. Обладает огромной силой воздействия на аудиторию даже в 50 и более тыс. человек.

Анализ поведения Михоэлса на приемах, пресс-конференциях и т. д. свидетельствует о цельности его характера, об умении владеть собой, от отсутствии двойственности и внутреннего надлома, что делает мероприятия вербовочного характера лишенными перспективы.

Психофизические доминанты второго члена делегации ЕАК поэта И. Фефера также исключают его вербовку, но по совершенно иным причинам.

Личностные характеристики его таковы: гипертрофированное самолюбие, уязвленность сознанием своей неравноправности с Михоэлсом в глазах американского общества, скупость (отмечено при наблюдении его в магазинах и при расчетах в кафе и за покупки в лавках, нежелание давать даже мелкие чаевые прислуге и пр.), подчеркнутое и не всегда уместное напоминание о своей роли в культурной жизни СССР и в еврейской поэзии, гипертрофированный интерес к достижениям американской цивилизации: автомобилям, товарам в магазинах и т. д.

Рапорты наружного наблюдения прилагаются.

Психологическая неуравновешенность, ярко выраженный комплекс неполноценности усугубляются болезненным страхом совершить какой-либо поступок, который может быть истолкован советской стороной как проявление непатриотического поведения.

В рапорте агента Д. приводится сл. случай. После того как профсоюз меховщиков Нью-Йорка сшил в подарок Сталину и Молотову шубы, в офис председателя профсоюза Шустера пришел Фефер и попросил его никому не говорить о том, что мерка для шубы Сталину снималась с него, Фефера. На удивленный вопрос Шустера почему, Фефер сбивчиво пояснил, что Сталин, возможно, не такого роста, как Фефер. „Значит, он еще выше?“ — спросил Шустер. Фефер ответил: „Нет-нет“. — „Значит, ниже?“ — „Нет, не в этом дело“, — сказал Фефер. Он пояснил: хватит того, что шубу для Сталина шили евреи, будет неловко, если он узнает, что и мерку для его шубы снимали с еврея. Шустер удивился: „Неужели мистер Сталин антисемит?“ На что Фефер в ужасе запротестовал, скомкал объяснения и попросил все же исполнить его просьбу.

Таким образом, моральная уязвимость Фефера, делая его доступным для легкой вербовки объектом, целесообразность этой вербовки исключает. На надежность такого агента рассчитывать совершенно невозможно. Вербовку Фефера можно было бы осуществить лишь с единственной целью: передать через него Москве тщательно подготовленную дезинформацию, имея в виду, что по возвращении в Россию он тотчас же признается в сотрудничестве с ФБР или же его вынудят к этому при проверке в органах НКВД.

На первом этапе мы склонялись к этому варианту, но дальнейшая проработка объекта заставила нас отказаться от своих намерений.

Причина этого требует пояснений и связана с задачами, поставленными перед нами в пп. 1 и 2.

Анализ поведения объекта Ф. выявил устойчивую аномалию, которая заключалась в том, что в определенные моменты и при определенных обстоятельствах Фефер неузнаваемо менял свою манеру держаться с Михоэлсом: обычно подчиненную, хотя со стремлением казаться независимым. На короткое время он вдруг словно бы обретал чувство превосходства над своим именитым соотечественником, в его взгляде на Михоэлса ощущалась даже некоторая снисходительность. Было отмечено, что такие трансформации происходят тогда, когда Феферу кажется, что ни Михоэлс, ни другие люди его не видят.

Понимая, что в составе делегации ЕАК одаренный и пользующийся в США известностью еврейский поэт Перец Маркиш был заменен на И. Фефера не случайно, а также зная, что НКВД не выпускает в зарубежные поездки видных деятелей науки и культуры без соответствующего сопровождения, мы пришли к однозначному выводу о том, что Фефер является осведомителем НКВД и приставлен к Михоэлсу для наблюдения за ним.

Сам этот факт, однако, не объяснял причины зафиксированной нашими агентами аномалии в поведении Фефера. Можно было предположить, что Фефер знает или узнал о Михоэлсе нечто такое, что и сообщает ему это чувство собственного превосходства, своего рода победительности.

Было отмечено, что свет в комнате Фефера гаснет намного позже, чем в комнате Михоэлса. Версия о том, что Фефер пишет стихи, что было бы естественно для поэта его склада, не подтвердилась. При негласном осмотре его номеров в отелях не было обнаружено ни текстов стихов, ни обычных в таких случаях черновиков. Очевидно, что он писал не стихи, а отчеты о приватных встречах и разговорах Михоэлса.

Это сразу же нашло подтверждение. Давно сотрудничающий с нами на добровольной основе секретарь мэра Нью-Йорка Боб Айзенштейн во время приема после митинга на стадионе Поло-Граунд сообщил присутствовавшему на приеме начальнику аналитического отдела ФБР М. Фрейзеру о том, что в библиотеке мэр Ла Гардия в разговоре с Михоэлсом затронул вопрос чрезвычайной важности — о намерениях русских отдать после войны Крым евреям. Фрейзер быстро сориентировался в ситуации и дал указание Айзенштейну о том, какие вопросы он должен поставить перед Михоэлсом. После чего Айзенштейн тотчас же вернулся в библиотеку.

Позже он проинформировал нас, что реакция Фефера на рассказ Михоэлса о его разговоре с Молотовым была очевидно резкой и почти панической.

При последующих встречах Михоэлса с видными государственными и общественными деятелями США тема Крыма подвергалась тщательному и разностороннему обсуждению. Отчеты об этих встречах и составлял Фефер. Нам удалось установить, что он передавал их вице-консулу СССР Хейфецу, кадровому разведчику НКВД, известному в американских прокоммунистических кругах под псевдонимом доктор Браун. Из этого мы сделали вывод о том, что советская сторона проводит зондаж по вопросу о Крыме.

На этом этапе общее руководство операцией взял на себя срочно прибывший из Вашингтона специальный агент ФБР Э. Маклейн…»

*

«Ф о р м а ФД-302а

ФБР, Нью-Йорк

Э. Маклейн — Д. Гуверу

Реализуя полученные полномочия, я одобрил отчет о работе, проведенной нью-йоркским филиалом ФБР. В частности, согласился с мнением о нецелесообразности вербовочных подходов к объекту Ф. Совершенно очевидно, что он не посвящен в суть задуманной НКВД комбинации и используется втемную. В этом качестве он более полезен и нам в достижении наших целей.

Таких целей я наметил три:

1. Установить, кто и с какой целью проводит зондаж общественного мнения США по вопросу о Крыме. Является ли это акцией НКВД или же импульс исходит от правительства СССР, а конкретно — как явствует из рассказа Михоэлса — от наркома иностранных дел Молотова.

2. Получить детальную информацию о реакции политических и общественных деятелей США еврейского происхождения на предложение СССР создать в Крыму еврейскую республику.

3. Выяснить, в какой интерпретации эта информация поступает в Москву от объекта Ф.

Для достижения первых двух целей мною были затребованы и получены дополнительные технические средства и опытные сотрудники, а также активизирована добровольная и штатная агентура, имеющая доступ в интересующие нас круги.

Суммируя массив полученной информации по второму вопросу, можно констатировать глубокую заинтересованность промышленно-финансовых кругов и деятелей американской культуры, а также руководителей еврейских организаций, в положительном решении вопроса о предоставлении Крыма евреям не только СССР, но и всей диаспоры.

Прослеживается также известная настороженность, вызванная тем, что импульс слишком слаб и имеет неопределенное происхождение.

Ответить на первый вопрос мы могли лишь частично. А именно: установили достоверность рассказа Михоэлса о встрече с Молотовым в его квартире в Кремле. Для этого все наши агенты, принимавшие участие в переговорах, были снабжены вопросником, разработанным аналитическим отделом Бюро. Вопросы носили предельно безобидный характер и касались мелких бытовых деталей: обстановки в квартире Молотова, одежды его самого и его жены г-жи Жемчужиной, ее прически, ювелирных украшений и др.

Вопросы были определенным образом сгруппированы и повторялись на каждой встрече в разных вариантах и разными людьми, в том числе и женщинами, привлеченными к операции. По мере поступления информации сопоставлялись и анализировались ответы Михоэлса на эти вопросы, а при прослушивании магнитофонных записей психологами оценивалась его интонация.

Тщательный анализ не обнаружил никаких несоответствий. Это дает основания с уверенностью утверждать, что разговор Михоэлса с Молотовым в его кремлевской квартире действительно состоялся и происходил именно так, как об этом рассказывает Михоэлс.

В свою очередь, это позволяет сделать вывод, что информация о планах советского правительства относительно послевоенного устройства еврейской республики в Крыму имеет своим источником именно наркома иностранных дел СССР Молотова.

Самым трудоемким оказалось разрешение третьей задачи.

Нам чрезвычайно важно было получить копии отчетов Фефера еще и потому, что аналитики НКВД по характеру вышеупомянутых проверочных вопросов могли определить круг лиц, сотрудничающих с ФБР, и использовать эту информацию в оперативных целях. Зная, о каких лицах стало известно в Москве, мы имели бы возможность выявить вербовочные подходы к ним со стороны агентов НКВД и таким образом расшифровать работающих в США советских нелегалов.

Высокая профессиональная подготовка Хейфеца и его предельная осторожность при получении информации от объекта Ф. препятствовали нашему доступу к отчетам Фефера. Задачу удалось решить лишь в результате реализации многоходовой оперативной комбинации.

На первом этапе необходимо были лишить Фефера канала связи, то есть вывести Хейфеца из игры на минимально необходимое время. Удобный случай подвернулся, когда служба наружного наблюдения доложила, что Хейфец приехал на автомобиле в ресторан „Палермо“ в Бронксе и ужинает там со знакомым, при этом оба пьют смирновскую водку. Когда Хейфец вышел из ресторана и, распрощавшись со знакомым, сел в автомобиль и тронулся с места, он был остановлен проинструктированным нами офицером дорожной полиции, потребовавшим объяснений, почему Хейфец нарушает законы военного времени и пользуется автомобилем для развлечения. В ходе разговора офицер заподозрил задержанного в вождении автомобиля в нетрезвом виде, доставил его на медицинское освидетельствование и затем арестовал и отвез в полицейский участок.

Как мы и предполагали, Хейфец не стал предъявлять дипломатический паспорт, так как подобный инцидент, как это нередко бывало, мог привести к его отзыву в Россию. Он рассчитывал на освобождение под залог, но дежурный в полицейском участке, также получивший от нас инструкции, не разрешил ему воспользоваться телефоном. Утром судья приговорил его к штрафу в 200 долларов или к месяцу тюремного заключения. Поскольку таких денег у Хейфеца с собой не было, он был доставлен в тюрьму Бронкса, откуда не мог позвонить, так как телефонная сеть, обслуживающая тюрьму, была по нашему указанию временно выведена из строя.

Утратив канал связи, объект Ф. начал проявлять нервозность. Отчеты он по-прежнему составлял, но носил с собой, не рискуя оставлять в отеле, на что мы рассчитывали. Для получения доступа к ним было разработано два варианта. Первый: выкрасть их в уличной толпе. Второй: инсценировать хулиганское нападение, а в полицейском участке, куда объект был бы доставлен вместе с нападавшим, найти момент и переснять отчеты, которые были бы изъяты у него вместе с документами якобы для проверки.

Ситуация разрешилась более простым образом. Агент Д. заметил, что объект вошел в почтовое отделение на углу 42-й авеню и Бродвея и отправил какое-то письмо. Оно было получено агентом Д. с помощью срочно оформленной санкции районного прокурора и доставлено в технический отдел. Проведенная с соблюдением всех предосторожностей перлюстрация подтвердила, что в конверте находятся отчеты Фефера. Они были сфотографированы, а конверт возвращен на почту.

В тот же вечер он был получен самим Ф. и передан вступившей с ним в контакт даме, которая была опознана как жена старшего советника генконсульства генерала НКВД Зоя Зарубина. Тот факт, что в операции была задействована жена высокопоставленного чиновника, свидетельствует о том, что Москва придает очень большое значение отчетам Фефера.

Через семь суток после ареста Хейфеца телефонная связь в тюрьме была восстановлена. После внесения за него штрафа он был освобожден из заключения.

Таким образом, цель номер 3 была достигнута.

В соответствии с полученными мной инструкциями все материалы были переданы в аналитический отдел центрального аппарата ФБР в Вашингтоне…»

*

«Сугубо конфиденциально

Директору ФБР США

м-ру Д. Гуверу

Чрезвычайно высокая централизация власти в СССР исключает возможность самостоятельного проведения каких-либо крупных внешнеполитических акций как со стороны НКВД, так и со стороны Наркомата иностранных дел. От кого бы ни исходила инициатива зондажа по вопросу о Крыме ( Берия или Молотов ), он не мог проводиться без ведома и прямого одобрения главы СССР Сталина.

Это и было положено в основу настоящего анализа.

С момента нападения Германии на СССР в Среднюю Азию, на Урал и в другие регионы были эвакуированы десятки тысяч евреев, проживавших до войны в Белоруссии, на Украине и др. областях, а также еврейское население аннексированных Советским Союзом Прибалтики, Западной Украины, Бессарабии и восточных областей Польши. Помимо крупномасштабных задач восстановления народного хозяйства, перед советским правительством встанет после завершения войны и необходимость решать проблемы территориального размещения евреев, существовавшие в латентном состоянии с 1917 года и ни в коей мере не разрешенные созданием еврейской автономной области на Дальнем Востоке.

Создание еврейской республики в Крыму представляется достаточно удачной идеей, особенно с учетом того, что опыт колонизации еврейскими переселенцами восточных частей Крымского полуострова дал положительные результаты. При финансовой поддержке еврейских благотворительных организаций США „Джойнт“, „Агроджойнт“, а также Американского общества содействия землеустройству евреев в СССР ( ИКОР ) крестьянские еврейские артели в Крыму быстро превратились в высокопродуктивные товарные хозяйства.

Таким образом, идея создания в Крыму еврейского государственного образования с высокой степенью автономии не является для советского правительства чем-то случайным. Этот вопрос мог быть отнесен к сугубо внутренним проблемам СССР, если бы не новый элемент, имеющий принципиальный характер: открытость будущей Крымской республики для переселения евреев со всего мира.

В данный момент отсутствуют сведения, которые позволили бы с уверенностью ответить на вопрос о том, действительно ли Сталин намерен реализовать план, утечка информации о котором была осуществлена посредством руководителя делегации Еврейского антифашистского комитета СССР артиста Михоэлса.

Вне зависимости от истинных намерений советского правительства пропагандистская направленность акции поддается оценке. Она такова:

1. Вызвать симпатии к СССР у евреев США и других стран и тем самым воздействовать на общественное мнение, склонить его к мысли о необходимости беспромедлительного открытия второго фронта, с одной стороны, и к увеличению материально-технической помощи, с другой.

2. Закрепить в сознании мировой общественности новый образ Советского Союза, якобы отказавшегося от своих геополитических притязаний, диктуемых марксистско-ленинской теорией мировой революции. Создание в Крыму еврейской республики, открытой для всей еврейской диаспоры, удачно вписывается в мероприятия, проведенные СССР именно с этой целью: роспуск Коминтерна, отказ от преследования иерархов русской православной церкви и служителей других конфессий, повсеместное открытие храмов, католических костелов и мечетей.

3. Путем переадресовки еврейской эмиграции из Палестины в СССР усилить свое влияние на Ближнем Востоке среди лидеров арабских государств, обеспокоенных перспективой создания еврейского государства в Палестине.

Нужно признать, что все эти пропагандистские цели в основном достигнуты.

С точки зрения национальных интересов США практическая реализация советским правительством планов создания в Крыму еврейской республики имеет как отрицательные, так и положительные стороны.

Самим фактом своего существования Крымская республика станет альтернативой созданию еврейского государства в Палестине, что является целью всемирного сионистского движения. Если в Крыму будут созданы необходимые условия для приема и устройства эмигрантов, поток евреев-беженцев из стран Европы и евреев-переселенцев из США сменит русло и хлынет не в Палестину, как в настоящее время, а в Крым с его несравнимо более благоприятным климатом и отсутствием враждебно настроенного арабского окружения. Это неизбежно приведет к „утечке мозгов“ и квалифицированной рабочей силы из США, а также к перемещению из США в СССР крупных финансовых средств. Таким образом, за счет США будет происходить подпитка экономики СССР, традиционно ориентированной на военные отрасли промышленности.

Это, безусловно, противоречит интересам США.

С другой стороны, существование в Крыму еврейской республики с бурно развивающейся экономикой и широкими культурными связями с еврейской диаспорой в США и в других высокоразвитых странах неизбежно приведет к интеграции СССР в мировую экономическую систему и в конечном итоге будет способствовать либерализации советского режима.

В долгосрочной перспективе этот процесс несомненно выгоден США.

Давать окончательную оценку плюсам и минусам плана создания Крымской еврейской республики не входит в компетенцию ФБР.

В случае благожелательного отношения правительства США к этому плану необходимо предпринять следующие шаги:

1. Пользуясь неофициальными каналами, довести до советского правительства информацию о том, что план создания Крымской еврейской республики одобрительно воспринят не только американской еврейской общественностью и финансово-промышленными кругами, но и многими политическими деятелями, близкими к правительству США.

2. Дать недвусмысленно понять, что американская сторона хотела бы получить подтверждение серьезности намерений советского правительства относительно вышеупомянутого плана.

Общее замечание.

При выработке политической линии США в данном вопросе необходимо учитывать, что первоначальный импульс исходит от Сталина. В силу склонности его к многоходовым политическим комбинациям и определенной непредсказуемости его характера нельзя исключать варианта, что план создания еврейской республики в Крыму преследует какие-то совершенно иные цели, о которых в данный момент мы не можем даже догадываться…»

*

«Совершенно секретно

Шифрограмма

Браун — Центру.

Операция „Утечка“ успешно завершена…»

 

IV

Красный блокнот:

«Почти три месяца в США. Две недели в Мексике. Две недели в Канаде. Третья неделя в Англии. Давно потерян счет городам, количество выступлений перевалило за сотню. Фефер сдал. Я держусь за счет актерской закалки, силы дает энергия залов.

Такой роли у меня никогда не было. И никогда больше не будет. Такого успеха не знал ни один артист в мире. Артист и не может иметь такого успеха. Значит ли это, что политика выше искусства?»

*

«Наша поездка была, оказывается, под контролем советских посольств. Я и не догадывался. Велась даже статистика. Оказывается, на наших митингах побывало в общей сложности более 500 тысяч человек, а в фонд Красной Армии мы собрали около 32 миллионов американских долларов.

Об этом нам сообщил перед вылетом из Лондона в Москву советник посольства СССР в Англии. Он пошутил:

— Неплохой сбор для гастрольного турне, не так ли?

Я спросил:

— Сколько на эти деньги можно купить самолетов и танков?

Он как-то странно взглянул на меня и ответил:

— Много…»

 

4. ХОД БЕЛЫМ КОНЕМ

 

I

4 декабря 1943 года в 18.00 во всех частях Московского военного округа была объявлена боевая тревога. С аэродромов поднялись в воздух десятки истребителей, «яков» и «лавочкиных», припали к прокаленному морозом металлу расчеты зенитных установок, ранние зимние сумерки прорезали сотни прожекторов. На улицы высыпали усиленные патрули, а подмосковные шоссе были блокированы танками и войсками НКВД.

Никто не знал причины тревоги. Москва уже начала забывать о бомбежках, рвущие душу сирены воздушной тревоги умолкли, казалось бы, навсегда, а звуки артиллерийских выстрелов не пугали, а радовали сердца — это были звуки победных салютов. Орел, Белгород, Харьков, Смоленск, Витебск, Могилев, Новороссийск, Киев. Вечернее небо над Москвой расцвечивалось разноцветными огненными шарами, а красные флажки, которыми отмечалась линия фронта не только в штабах, но и в квартирах многих москвичей, уверенно подвигались к границе.

Особенное напряжение царило на центральном командном пункте ПВО. Здесь тоже никто не знал о причинах тревоги. Знал только один человек — командующий войсками ПВО генерал-полковник Громадин. Но он молчал.

В 20.03 операторы РУС, радиолокационных станций обнаружения, доложили о приближении с юго-востока трех военно-транспортных самолетов в сопровождении истребителей. При подходе к Москве они разделились, один ушел в направлении Кубинки, а два других совершили посадку на аэродроме в Чкаловской. Едва заглохли мощные двигатели, тут же погасли все аэродромные огни, и в полной темноте, лишь при свете фар, к трапам подкатили черные бронированные «ЗиСы», по три к каждому самолету. Приняв в свои салоны пассажиров, они устремились к Москве. Три из них въехали на территорию Кремля, а остальные направились в Кунцево. Возле Ближней дачи Сталина «ЗиС», следовавший в середине колонны, вышел вперед и первым въехал во двор Ближней. Генерал Власик, начальник кремлевской охраны, отпихнул офицеров от машины и сам открыл заднюю дверцу.

— С возвращением, Иосиф Виссарионович!

Сталин вернулся из Тегерана в Москву.

Генерал-полковник Громадин выслушал сообщение по ВЧ и приказал:

— Отбой!

Истребители вернулись на аэродромы базирования, с шоссе исчезли танки и грузовые фургоны с частями НКВД, погасли прожектора.

В 21.00 над Москвой майским громом прокатились артиллерийские залпы салюта, низкие звезды померкли от россыпи разноцветных огней.

В этот день Красная Армия взяла Керчь.

Началось освобождение Крыма.

 

II

Недаром говорится: в гостях хорошо, а дома лучше. Недаром. Признак старости? Шестьдесят четыре года — какая старость? Для мужчины, грузина — старость? Возраст мудрости. А мудрость и суета — вещи несовместимые.

Поездка в Тегеран была суетной, но необходимой. Сталин был доволен тем, как она прошла. И был доволен, что она закончилась. Неудобство было не во внешних условиях. Нет, в другом. Впервые за очень много лет он оказался в непривычном для себя положении. В положении равного. Это царапнуло.

Равного с кем?

Уинстон Леонард Спенсер Черчилль. Сын Рандольфа Генри Спенсера, третьего сына герцога Мальборо. Английский бульдог. Ленин о нем сказал: величайший ненавистник Советской России.

Франклин Делано Рузвельт. ФДР, как его называли в своем кругу. Не из герцогов, но и не из нищих горийских сапожников. Зять президента Теодора Рузвельта. Сам президент США, избранный на третий срок — небывалый в истории Америки случай. Большой демократ. С 1921 года прикован к инвалидной коляске, полиомиелит. И поди ж ты. Великий человек. Истинно великий.

Равным среди таких быть вроде и не зазорно. Но это как для кого.

Черчилль и Рузвельт словно бы привезли с собой в декабрьский, промозглый по-осеннему Тегеран отсвет своих Пиккадилли и Уолл-стритов. Сталин был совершенно равнодушен ко всем заграницам, но тут вдруг поманило. Увидеть Лондон. Увидеть Нью-Йорк. Так, как он увидит Берлин. А он уже знал, как его увидит. Он прилетит на огромной стальной птице, выйдет на площадку самолетного трапа и будет с нее смотреть на Берлин. Он будет в белоснежном кителе с золотыми маршальскими погонами и с единственной наградой на груди — Звездой Героя Советского Союза. Он еще не Герой Советского Союза? Ну, до конца войны есть время. Может быть, товарищи все же решат, что товарищ Сталин достоин этой награды?

Да, вот так он и будет смотреть на Берлин.

И только так стоит — на Лондон и Вашингтон.

Или на Нью-Йорк.

Сталин отогнал от себя эту короткую быструю мысль. Но запомнил.

Искушение вызова.

На другое утро после возвращения из Тегерана Сталин надел старые подшитые валенки и телогрейку и вышел убирать снег с аллей вокруг Ближней дачи. Он часто это делал. Летом просто гулял, осенью сгребал листья, а зимой убирал снег. День был морозный, солнечный. Над Москвой стелились дымы и пар от теплоэлектростанций. На еловых ветках искрился снег.

Хорошо дома, хорошо. В гостях хорошо, а дома намного лучше.

Через неделю он приказал Поскребышеву собрать членов Политбюро на внеочередное заседание. Поскребышев кивнул, но из кабинета не выходил. Сталин взглянул на него: в чем дело?

Поскребышев напомнил:

— Повестка.

— Да, повестка… В повестке будет только один вопрос: обсуждение киносценария украинского режиссера Александра Довженко.

Поскребышев вышел.

Заседание Политбюро состоялось в кабинете Сталина. Пока подходили Маленков, Молотов, Каганович, Берия, Микоян, Жданов, специально вызванный из Киева Хрущев и другие участники заседания, Сталин прохаживался по ковру, попыхивал трубкой, молчаливым кивком здоровался с входившими. Поскребышев доложил: присутствуют столько-то членов и кандидатов в члены Политбюро, такие-то находятся в качестве представителей Ставки в штабах фронтов. Сталин подошел к письменному столу, оставил трубку в хрустальной пепельнице, взял какую-то папку и занял место в торце стола для совещаний. Обвел взглядом присутствующих. Взгляд был тяжелый, с бешеной желтизной. В кабинете мгновенно установилась абсолютная тишина.

Сталин заговорил. Он говорил негромко, резко, короткими фразами. С заметным грузинским акцентом, усиливавшимся у него в минуты гнева. Таким его давно не видели. Таким он был только в первые месяцы войны.

Ему стало известно, что кинорежиссер Довженко написал новый сценарий. Мы хорошо знаем кинорежиссера Довженко. Его кинофильмы любит советский народ. За кинофильм «Щорс» мы дали кинорежиссеру Довженко Сталинскую премию 1-й степени, хотя для этого нам пришлось увеличить количество Сталинских премий в области литературы и искусства, определенных решением правительства. Мы пошли на это. Талантливое произведение должно получить награду. Решение правительства изменить нетрудно, создать талантливое произведение гораздо трудней. Мы рады творческой плодовитости талантливого кинорежиссера. Мы приветствуем его желание создать яркий кинофильм о подвиге советского народа, спасающего весь мир от коричневой фашистской чумы. Мы были бы рады, прочитав сценарий, поздравить его с успехом.

Товарищ Ленин сказал: «Из всех искусств для нас важнейшим является искусство кино». Режиссер Довженко помнит эти слова. Режиссер Довженко хорошо понимает, что кино — это политика. Поэтому он решил прочитать сценарий товарищу Хрущеву. Товарищ Хрущев является первым секретарем Центрального Комитета партии Украины и членом Политбюро. Кинорежиссер Довженко вправе был рассчитывать на его советы. Товарищу Хрущеву сценарий понравился. Я не спрашиваю товарища Хрущева, сколько горилки он выпил перед тем, как начать слушать сценарий. Это личное дело товарища Хрущева. Товарищ Хрущев не обязан разбираться в искусстве. Но он обязан разбираться в политике. Потому что, если он не разбирается в политике, он занимает не свое место. Поэтому только количеством выпитой им горилки я могу объяснить высокую оценку, которую дал товарищ Хрущев сценарию режиссера Довженко. В противном случае придется предположить, что товарищ Хрущев одобрил сценарий, который мог быть написан по заказу министра просвещения и пропаганды Германии доктора Йозефа Пауля Геббельса.

Сталин замолчал. Стало слышно, как бьют кремлевские куранты. Раньше их никто не слышал. На Хрущева не смотрели. И он ни на кого не смотрел. Сидел, уставившись в графин на зеленом сукне стола. Вода в графине чуть пузырилась. В графины наливали нарзан. Сидел, боясь шевельнуться. Знал: нужно молчать, терпеть. Не дай Бог пытаться оправдываться. Молчал. Терпел. Хотя больше всего на свете хотелось посмотреть. Не на Сталина. На Берию. Нельзя. Продолжал терпеть.

Сталин вновь заговорил. Так же негромко, с тем же клокочущим, как лава в вулкане, гневом.

Возможно, товарищи члены и кандидаты в члены Политбюро сидят сейчас и думают: а не сошел ли товарищ Сталин с ума? Он созывает Политбюро для обсуждения киносценария в то время, когда идет тяжелая война. Когда победа видна, но она видна еще очень слабо. Как солнце, которое еще скрыто глубоко за горизонтом. Когда приближение восхода можно только угадать по едва заметно посветлевшему небу. Не забыл ли товарищ Сталин об этом? Нет, он не забыл. Но он помнит и другое. То, что должны помнить все.

Какое оружие фашистской Германии является самым опасным для нас? «Мессершмитты»? Нет. Советские летчики на советских самолетах научились сбивать фашистские «мессершмитты». «Тигры» и «пантеры»? Нет. Советские артиллеристы получили пушки, которые легко пробивают их броню, эти пушки они образно назвали «зверобоями». Что сильнее самолетов и танков? Идеология. Фашистская пропаганда пыталась и пытается разжечь ненависть советского народа к коммунистам. Эти попытки изначально были обречены на полный провал. Фашистская пропаганда пытается разрушить краеугольный камень, лежащий в основании Советского Союза, — великую идею пролетарского интернационализма. Фашистская пропаганда пытается вбить клин между советскими народами, пытается играть на самых низменных чувствах — чувствах национализма. И мы должны признать, что это иногда удается. Во время оккупации Калмыкии и кавказских республик немцы соблазняли проживающие там народы идеей отделения от России, идеей национальной независимости. И многие поддались этому ядовитому искусу, перешли на сторону оккупантов, обернули оружие против Красной Армии. Ингуши. Чеченцы. Калмыки. Балканцы. А крымские татары подарили Гитлеру белого коня, на котором он должен был въехать в Москву. Что это значит? Это значит, что мы проиграли это идеологическое сражение.

Но не на карликовые кавказские республики нацелено ядовитое жало доктора Геббельса. Вот если бы ему удалось поссорить русских с украинцами, если бы ему удалось вырвать сорокамиллионный народ Украины из семьи братских народов СССР — вот это была бы настоящая победа Гитлера. Это было бы наше самое страшное поражение. Почву для такого поражения и готовит сценарий кинорежиссера Довженко.

Сталин помолчал и добавил:

— Который одобрил товарищ Хрущев.

Он раскрыл папку. В ней были машинописные страницы, исчерканные красным карандашом. Взял одну из них. Процитировал:

— «У вашего народа есть абсолютная ахиллесова пята: люди лишены умения прощать друг другу свои разногласия. Они уже двадцать пять лет живут негативными лозунгами — отрицаниями Бога, собственности, семьи, дружбы. Верность — коммунистической партии. Любовь — только к коммунистической родине. Дружба — только дружба народов…» Это говорит отрицательный герой, немецкий офицер. Что ему отвечает положительный герой? Да ничего не отвечает! Нет, он говорит правильные слова. Но такие слова хороши в газетной передовице, а не в художественном произведении. Формально — ответ. А по сути? Идеологическая капитуляция!.. Идем дальше. «Это вы — свободные люди? Не смешите, у меня на губе трещинка. Вы не просто рабы, вы хуже рабов. Раб знает о своем рабстве и всегда готов к восстанию или к побегу. А вы? Вы восхваляете свое рабство на митингах и партсобраниях, вы воспеваете его, вы им гордитесь!» Это говорит другой отрицательный герой, бендеровец. Что отвечает ему положительный герой? Он говорит: «Молчи, я застрелю тебя, как собаку!» Это хороший ответ. Но он хорош для подчиненных товарища Берии, а не для положительного героя художественного кинофильма!.. Интересный прием придумал режиссер Довженко. В уста отрицательных персонажей он вкладывает волнующие его самого мысли, а положительных героев заставляет говорить языком газетных передовиц. Не удивительно, что товарищ Хрущев попался на эту уловку. Он решил: раз положительные герои говорят правильные слова — значит, все в порядке. Хитрый прием. Но партию не перехитришь!

Он снова умолк. Полистал сценарий. Шелест страниц был оглушительным. Под грузным Маленковым скрипнуло кресло. Сталин вскинулся:

— Товарищ Маленков хочет что-то сказать?

— Нет, товарищ Сталин. Я вас внимательно слушаю.

Сталин вернулся к сценарию. Пробегал взглядом отчеркнутые места. Мрачно хмыкал. Листал дальше. Вслух не читал. Но казалось, что с каждой перевернутой страницей тяжелеет свинцовый гнет доказанных обвинений. Перед последней страницей Сталин задержался. Прочитал вслух:

— «На каких бы фронтах мы ни бились, мы бьемся за Украину. За единственный сорокамиллионный народ, не нашедший себя в столетиях человеческой жизни. За народ растерзанный, расщепленный…»

Закрыл папку. Тут же открыл. Бережно, аккуратно подровнял страницы. Снова закрыл. Спросил:

— О каком народе идет речь? Какой народ растерзан и расщеплен? Какой народ не нашел себя в столетиях человеческой жизни? Может быть, речь одет о евреях? О цыганах?

Обвел взглядом присутствующих, ожидая ответа. Не дождался. Ответил сам:

— Нет, речь идет об украинском народе. О великом украинском народе, нашедшем себя в братском единении со всеми народами Советского Союза. Нет отдельной Украины! Не существует! И никогда не будет существовать! Биться за СССР — это и значит биться за Украину. Биться за Украину — это означает биться за СССР! Тот, кто этого не понимает, — объективно вредитель. Тот, кто упорствует в непонимании, — откровенный враг!

Это был приговор.

Сталин помолчал, словно бы остывая. Презрительно бросил:

— Режиссер Довженко пытается критиковать генеральную линию нашей партии. Да кто он такой? Что он имеет за душой, чтобы критиковать партию? Стоит напечатать его сценарий, как все советские люди разделают его так, что от него останется одно мокрое место! Даже мокрого места не останется! Ничего не останется!

Сталин продолжал. Он надеется, что теперь всем понятно, почему товарищ Сталин вынес этот вопрос на заседание Политбюро в столь неподходящее, как кому-то могло показаться, время. Если у кого-то остались неясности по существу поднятой проблемы, товарищ Сталин готов внести полную ясность. Чтобы к этому больше не возвращаться. Товарищ Сталин просит задавать вопросы.

Вопросов не было.

Товарищ Сталин полагает, что обсуждения не требуется. Но если кто-то хочет выступить, Политбюро со всем вниманием выслушает выступление.

Вскочил Хрущев. Как будто кинулся в воду с борта горящего парохода:

— Разрешите мне?.. Товарищ Сталин, вы совершенно правильно указали мне на допущенную мною грубейшую политическую ошибку. Да, я расслабился и потерял бдительность. Не проявил. Хотя обязан был проявить. Иезуитский прием, использованный Довженко, ввел меня в заблуждение. В Промакадемии, где я учился, не обучали, к сожалению, анализу художественных произведений. Я привык видеть в словах их прямой смысл, поэтому оказался безоружным перед идеологической диверсией режиссера Довженко…

Сталин перебил:

— Вы, вероятно, никогда не писали стихов?

— Никак нет, товарищ Сталин. Никогда.

— Это и чувствуется.

— Я глубоко осознаю свою ошибку. Я прошу дать мне возможность ее исправить. Я обещаю мобилизовать все свои силы, чтобы не допускать подобных ошибок в будущем.

Сталин снова перебил:

— Начнете писать стихи?

Хрущев понял, что самое страшное миновало. Теперь можно было рискнуть сыграть в дурачка. В бравого солдата Швейка. Это иногда помогало. Хрущев рискнул:

— Я всегда добросовестно, не жалея сил, выполнял все задания партии. Если партия прикажет, я буду писать стихи.

По лицам присутствующих пробежали усмешки. Лишь Молотов продолжал сидеть с каменно-неподвижным лицом. Ему было не смешно.

Сталин хмыкнул — но уже без гнева, а даже вроде бы только с язвительностью.

— Мы представляем, какие стихи сможет написать товарищ Хрущев. Поэтому мы не будем подвергать такому испытанию его умственные способности. Мы только хотим напомнить товарищу Хрущеву, что ему не следует брать на себя решение вопросов, в которых он разбирается, как свинья в апельсинах.

— Я все понял, товарищ Сталин.

— Что именно вы поняли?

— Я понял, что борьба с любыми проявлениями национализма не менее важна, чем борьба с фашизмом на полях сражений.

— Более важна! — уточнил Сталин. — Садитесь. Я надеюсь, что это поняли не только вы. Если больше нет желающих выступить, все свободны. Товарищ Берия, задержитесь. Нам нужно кое-что обсудить.

У Хрущева стали ватными ноги.

Сталин подошел к письменному столу. Раскуривая трубку, смотрел, как выходят из кабинета члены Политбюро.

Выплыл Маленков.

С озабоченным видом вышел Жданов.

Помешкал, собирая бумаги, Каганович. Ждал, что Сталин его остановит. Не дождался. А делового предлога остаться самому не нашел. Вышел.

Выскользнул Микоян. Юркнул. Сталину нравился анекдот, который про него рассказали. Начался дождь. Микоян отдает свой зонт Маленкову. «А как же вы, Анастас Иванович?» — «Не беспокойтесь за меня, я между струйками, между струйками». «Между струйками». Берия этот анекдот рассказал. У него хорошее чувство юмора.

Кабинет опустел. Только Молотов стоял у стола, что-то записывал. Какая-то важная мысль пришла. Да Хрущев продолжал сидеть на своем месте.

— Я вас не задерживаю, товарищ Хрущев, — напомнил Сталин. — А вы, Вячеслав Михайлович, останьтесь.

Хрущев выкатился колобком. Обрадовался. Раз остался не только Берия, значит, посчитал, пронесло. Катись, колобок, катись.

Берия и Молотов стояли, ждали. На жирном лице Берии гуляла плотоядная усмешка. Молотов держался как на дипломатическом приеме.

Сталин опустился в свое рабочее кресло. На сиденье кресла лежала сафьяновая подушечка. Чтобы сидеть повыше. Кивнул:

— Берите стулья, присаживайтесь.

Перед его письменным столом не было приставного столика с креслами для посетителей. Он любил, чтобы пространство перед ним было открытым. Поэтому посетители докладывали ему стоя. Иногда он разрешал взять от стола стул и сесть. Знал: это ценилось.

Пока Молотов и Берия усаживались, он молча курил. Ход в одной партии был сделан. Теперь нужно было сделать ход на другой доске. Но сразу трудно было переключиться. Поэтому он спросил:

— Ну, а тебе, Лаврентий, все ясно?

— Почти.

— Что тебе неясно? С Хрущевым?

— Нет. С ним ясно все.

— Что?

— Ничего.

— Правильно. С кем же тебе не все ясно?

— С Довженко. Будем сажать? Или как?

Сталин объяснил Молотову:

— На языке Лаврентия Павловича «или как» означает расстрелять. У него всегда только два варианта. Поэтому он никогда не смог бы работать дипломатом.

— Лаврентий Павлович очень хороший дипломат, — возразил Молотов.

Сталин оставил его слова без ответа.

— Скажи, Лаврентий, что труднее: сделать хороший истребитель или хороший кинофильм?

— Истребитель, конечно.

— Неправильно! Хороший кинофильм, который будут смотреть миллионы советских людей, ничуть не менее важен, чем хороший истребитель. И сделать его не легче. А может быть, даже труднее. Поэтому мы должны ценить художников не меньше, чем конструкторов и ученых. Умеем мы их ценить? Нет, ни черта не умеем!.. — Он повернулся к Молотову, будто ища у него сочувствия. — Приходит ко мне на днях… не буду называть фамилию. Жалуется… Писателей ему поручили, на писателей мне жалуется. Фадеев пьет. Федин с тремя живет. Ничего не пишут, а если пишут, не то. Анекдоты про меня, видите ли, рассказывают. Что я ему мог ответить? Я ответил ему: «Других писателей я вам дать не могу». Нет их у меня. И других кинорежиссеров нет. И других композиторов. Поэтому, Лаврентий, по отношению к Довженко никаких «или как». И никаких «будем сажать». Не будем. Пусть работает. Пусть осознает свои ошибки. Он еще создаст прекрасные киноленты, которые будут радовать советский народ. А пока хватит с него того, что товарищ Хрущев проведет с ним разъяснительную работу.

Сталин помолчал, прочистил трубку, продул ее и сменил тон:

— Перейдем к делу. Я ознакомился с отчетом о поездке делегации Еврейского антифашистского комитета в Америку, Мексику, Канаду и Великобританию. Отзывы по вашей линии, Вячеслав Михайлович?

— В высшей степени положительные. Имя Михоэлса до сих пор не сходит со страниц американских и английских газет. После одной из его шуток репортажи о боевых действиях англичан в Северной Африке идут под заголовками: «Восьмая симфония Монтгомери развивается крещендо». Или «ма нон троппо» — не слишком быстро.

— После какой шутки? — заинтересовался Сталин.

— Михоэлса спросил корреспондент «Санди таймс», какая симфония ему больше нравится: Седьмая Шостаковича или Девятая Бетховена. Он ответил: Восьмая Монтгомери. Маршал Монтгомери командует Восьмой армией.

— Это я знаю, — кивнул Сталин.

— Мы выпустили в прессу информацию о том, что во время поездки Михоэлса в фонд Красной Армии было собрано тридцать два миллиона долларов, — продолжал Молотов. — В Америке это стало сенсацией, попало на первые полосы всех крупнейших газет. Заголовки были: «Америка проголосовала „за“». Получился очень эффектный опрос общественного мнения. Полагаю, это укрепило позиции президента Рузвельта. Американцы любят конкретные цифры. А тридцать два миллиона — цифра очень конкретная. И очень убедительная.

— Отзывы по твоей линии, Лаврентий?

— Хорошие. Мы получили шифровку из Вашингтона. Уже после отъезда Михоэлса и Фефера из США в Вашингтоне состоялась встреча крупных промышленников и финансистов-евреев. Обсуждался вопрос о Крыме. Организовал встречу председатель Американской торговой палаты Эрик Джонстон. Присутствовали двенадцать человек. Среди них — один из помощников госсекретаря, Джеймс Карриган. Обсуждение стенографировалось. Разговор был конкретный. Предварительно были сделаны экономические проработки. Общая сумма капиталовложений в обустройство Крыма — около десяти миллиардов долларов.

— Десять миллиардов? — переспросил Сталин. — А сколько США выделили нам по ленд-лизу?

Ответил Молотов:

— Согласно закону, принятому конгрессом США одиннадцатого марта сорок первого года, кредит на поставку военной техники, оборудования и продовольствия составляет: Великобритании — 30 миллиардов 269 миллионов долларов, Франции — 1 миллиард 400 миллионов, Советскому Союзу — 9 миллиардов 800 миллионов долларов.

— Значит, 9 миллиардов 800 миллионов они дают нам на войну с Германией, а десять миллиардов хотят выделить на Крым? Очень интересно. На что же они хотят потратить эти деньги?

— Все материалы этого совещания у нас есть. И проработки. И стенограмма обсуждения. Приказать привезти? — спросил Берия.

— Потом. Сейчас — в общих чертах.

— Эти десять миллиардов — не государственные ассигнования, а частный капитал.

— Это я понимаю.

— Основные направления: гидромелиорация степного Крыма, землеустройство, дорожное строительство, жилье, реконструкция морских портов, судоверфей. Добыча йода и брома в Саки. Химическая промышленность на базе Сиваша. Расширение добычи газа в районе Джанкоя. Строительство международного курортного комплекса на Южном Берегу. Международный детский бальнеологический центр в Евпатории. Рыбопереработка. Пищевая промышленность. И много чего другого. Они называют этот проект «Калифорния в Крыму».

— Масштабный проект, — заметил Молотов.

— По их прикидкам, капиталовложения окупятся за восемь-девять лет. После этого Крым будет давать до двух миллиардов долларов в год чистой прибыли. Расчеты ориентировочные, но им можно верить, — добавил Берия. — Эти евреи умеют считать деньги.

— А мы, по-твоему, не умеем? — спросил Сталин. — Председатель Госплана товарищ Вознесенский не умеет, по-твоему, считать деньги?

— Вознесенский считает народные деньги. А евреи — свои. Есть разница.

Сталин нахмурился. Это была дерзость. Берия не смутился. Сидел на приставленном к письменному столу Сталина стуле, вольно положив ногу на ногу, поблескивал стекляшками пенсне, маленькими на его жирном лице. Он хорошо знал Сталина. Пока человек был ему нужен, он мог позволить себе в разговоре любые вольности. Взрывы бешенства или грозная мрачность, от которой цепенели высшие должностные лица, — это было чистой воды актерство. Как ни юли в разговоре, как ни просчитывай каждое слово и даже каждую интонацию, Сталин, если ему было нужно, всегда умел находить повод для своего олимпийского гнева. Когда же знал, что без этого человека обойтись не сможет, то легко проглатывал любые дерзости. Даже хамство. Жуков однажды послал его едва ли не прямым текстом. И что? Ничего.

Берия хорошо помнил этот случай. Он произошел в первые дни войны. Сталин и Берия приехали в Наркомат обороны. Сталин с порога рыкнул на Тимошенко, тогда наркома обороны: почему не докладываете о положении под Минском? Тот растерялся: не готовы докладывать. Вмешался Жуков: разрешите нам продолжать работу, обстановка на фронтах критическая, командующие ждут директив. Сталин вскинулся: значит, мы вам мешаем? «Да, мешаете». Сталин повернулся и молча вышел. Берия решил тогда: Жукову конец. Он ошибся. На другой день Сталин назначил Жукова начальником Генштаба. Тогда Берия и понял до конца логику Сталина: он никогда ничего не делает сгоряча. Он может изобразить, что его решение вызвано гневом. На самом же деле: расчетом. Только расчетом. Исключительно расчетом. Но в расчет берется не все. В расчет никогда не берутся прошлые заслуги. Они даже усугубляют. И сильно усугубляют. В расчет берется только полезность человека сегодня, сейчас. И завтра. Вот это и есть главное. Поэтому Берия был спокоен. Он нужен. В его руках — огромный, отлаженный, как мотор истребителя, аппарат госбезопасности. В его руках — атомный проект, главный козырь Сталина в завтрашней игре. И пока этот проект не завершен, Берия может позволять себе любые вольности. Не просто сидеть нога на ногу, но даже и дрыгать ляжкой. Сталина это ужасно раздражало. Даже орал: «Прекрати эту еврейскую тряску!» Ну, прекратил, прекратил, зачем так нервничать? И снова дрыгал.

Так что с ним, Берией, было все ясно. А вот с Молотовым не все. Нужность Молотова — вопрос. И он знает это. Поэтому и сидит истуканом. Весь внимание. Ноль эмоций. Деловит. Точен. Нужен. Пока нужен. Сколько будет длиться это «пока»?

У Молотова было два уязвимых места. Как в сценарии этого Довженко: ахиллесовы пяты. Первая: жена, Полина Жемчужина. Сталин свирепел от одного упоминания о ней. Не мог, видно, забыть, что она была последней, кто разговаривал с Надеждой перед тем ночным выстрелом. Не мог простить, что не успокоила, как обещала. Не остановила палец, нажавший на курок злополучного вальтера. Впрочем, насчет пальца, который нажал на курок, это еще как сказать. Не сказать, Боже упаси. Как подумать. Пополз было ядовитый слушок. Берии доносили. Не сам ли Сталин нажал этот курок. А мог. Пришел ночью с той пьянки у Ворошиловых, начал выяснять отношения. Слово за слово. Оба бешеные. Горячая грузинская кровь. Горячая цыганская кровь. Недаром оказалось, что в ту ночь он был не в Кремле, а на Ближней, и туда ему вроде бы позвонили, сообщили о самоубийстве Надежды. А он не на Ближней был, в Кремле. Это точно. Остальное — темна вода в облаках. Слухи, конечно, пресекли, рты захлопнули. Прислугу, что знала, где он был в ту ночь, соответственно. Забыли. Не было ничего. Но сам-то не забыл. Павлушу Аллилуева, подарившего сестре вальтер, убрал. Всех Аллилуевых, весь их род, харчил неспешно, как корова сено. «Горе тому, кто станет жертвой столь медленных челюстей». Кто это сказал? Вот память стала. Ну, неважно, больше не скажет. Вообще ничего. Из Аллилуевых едва ли четверть осталась. Из Сванидзе, родственников первой жены, матери несчастного Якова, никого не осталось. Почему-то воспылал вообще к женам. Жену старика Калинина, «всесоюзного старосты», посадил. Жену своего верного Поскребышева посадил. Калинин плакал мутными старческими слезами, просил за нее. Поскребышев даже и не пытался просить. А вот Жемчужину почему-то не трогал. Очень бы хотелось знать почему. Очень. Тут тоже был, конечно, какой-то расчет. Какой?

Второй ахиллесовой пятой Молотова были прошлые заслуги. И немалые. С 1906 года в партии. Старая гвардия. Ну, например… Странно. А что например? Берия, если бы он сошел с ума и вздумал хвастаться своими заслугами, с ходу назвал бы: ликвидация Троцкого, например. А Молотов?.. А ведь ничего. Верный соратник. И все? И все. Ну это же надо! Да это же, черт побери… Это только одно означает: что он раньше Берии раскусил характер Сталина. Намного раньше. Вот это да!

Берия даже перестал дрыгать ногой и с уважением посмотрел на Молотова.

Сталин между тем поднялся из-за стола и заходил по ковру. Медленно. Бесшумно. Как постаревший, но все еще сильный тигр. Коротенький, правда. Все-таки коротенький он. Тигр, но коротенький. Коротенький, но тигр. И опасный, как тигр.

Приостановился.

— Два миллиарда долларов в год — это большие деньги?

— Очень большие, — подтвердил Молотов. — Какой процент нашего национального дохода — это может точно сказать Вознесенский.

Перевел взгляд на Берию.

— Информация достоверна?

— Получена от Брауна. Это Хейфец.

— Источник?

— Помощник госсекретаря Карриган.

— Деньги?

— Мальчики.

Сталина передернуло от отвращения.

— Вот пидорас! Кто провел вербовку?

— Браун.

— Шустрый еврейчик. Очень шустрый. Ты уверен, что эту информацию нам не подсунули?

— Судя по всему, нет. В стенограмме об этом сказано. Участники обсуждения договорились держать все в тайне. Они предоставят нам расчеты, когда переговоры о Крыме выйдут на государственный уровень. Они надеются, что эти расчеты произведут на нас сильное впечатление.

— А они произведут?

Берия только пожал плечами:

— Они уже произвели.

Это тоже была дерзость. Но Сталин даже не обратил на нее внимания.

— Да, произвели, — согласился он. — Крым. Лакомый кусочек. А мы сами можем получать от Крыма по два миллиарда долларов в год?

— Для этого нужно сначала вложить десять миллиардов, — напомнил Берия.

— Лакомый кусочек, очень лакомый, — повторил Сталин. — Неожиданно повернулся к Молотову: — Ваше отношение к Крымской еврейской республике?

— Наркомат иностранных дел еще не выработал свою позицию по этому вопросу.

— Кстати. Я слышал, что ГОСЕТ давно уже вернулся из Ташкента и дает спектакли в Москве. Почему Полина Семеновна не посещает свой любимый театр? Она охладела к нему? И к великому артисту Михоэлсу?

— Она очень устает на работе.

— Это нехорошо, Вячеслав. Женщина — не рабочая лошадь. Женщине нужны праздники. Пусть она ходит в ГОСЕТ. А то может создаться впечатление, что еврейский театр подвергается обструкции. Нужно ли нам, чтобы создалось такое впечатление? Нет, не нужно.

— Я понял, Иосиф Виссарионович.

— Вот и хорошо. Кто, кроме нас троих, знает, что идея создания Калифорнии в Крыму исходит из Кремля?

— Только Михоэлс, — ответил Берия.

— А этот второй, Пфеффер?

— Фефер. Нет, он не знает.

— Хейфец?

— Тоже.

— Литвинов?

— Наверняка догадывается. Но точно не знает.

— Лозовский?

— Насчет Лозовского…

— Может знать, — вмешался Молотов. — Он дружен с Михоэлсом. Михоэлс мог сказать. Тем более что Лозовский мой заместитель.

— Что ж, пусть знает и Лозовский. А больше об этом не должен знать никто. А догадываться могут о чем угодно. Тебе, Вячеслав. Пригласи Михоэлса. Поблагодари за работу. И за еврейские шубы, кстати. Пусть передаст нашу благодарность этим меховщикам. В разговоре дай понять, что в настоящее время обращение еврейской общественности к правительству с просьбой о создании еврейской республики в Крыму было бы вполне уместно. Намекни. И только. Если он такой умный, сам все поймет. Поймет?

— Поймет.

— Можно набросать им примерный текст, — предложил Берия.

Сталин укоризненно покачал головой:

— Лаврентий! У них же в комитете — писатели, академики! Неужели ты думаешь, что они не смогут написать обращение? Такое, какое нужно. Смогут. А если что-то будет не так, Лозовский подредактирует. Теперь тебе, Лаврентий. Нужно позаботиться, чтобы наши американские друзья получили информацию о том, что рассмотрение вопроса о Крыме вышло на правительственный уровень. Чтобы они сами ее получили. Не без труда. У ФБР есть источник в правительстве?

— В нашем? — переспросил Берия.

— Не в американском же!

— Если бы такой источник был, меня следовало бы немедленно расстрелять.

— Нет, значит? Плоховато, значит, работает ФБР?

— Можно передать эту информацию через Михоэлса. Ему они доверяют.

— Нет, — возразил Сталин. — Он нужен нам чистым. Поищи другой канал. Не спеши, время есть. Большие дела быстро не делаются. Канал должен быть абсолютно достоверным для американцев. Если такого канала нет, организуй.

— Попытаюсь.

— Попытайся, попытайся. Как ты сам любишь говорить: попытка не пытка. — Сталин неожиданно пришел в хорошее расположение духа. Предложил: — А почему бы нам, друзья мои, не поехать ко мне и не поужинать? А то все дела, дела!.. — Не дожидаясь согласия, вызвал Поскребышева. Приказал: — Позвони на Ближнюю, предупреди. Приедем ужинать. Пригласи всех. Как обычно.

— Хрущева?

— А почему нет? Конечно, пригласи и Никиту Сергеевича. Казачка спляшет. Это у него очень хорошо получается!..

С Ближней дачи Молотов вернулся домой только под утро. Услышав грохот стульев в гостиной, Полина Семеновна вышла из спальни и прошла на кухню. Пока Молотов блевал в ванной, насильно выворачивая из себя несметные количества красного вина «Киндзмараули» и грузинского коньяка, которыми обильно, под тосты, потчевал своих гостей Сталин, заварила в большую чашку разнотравья пополам с краснодарским чаем. Молотов мог выпить много, внешне не пьянея, но потом жестоко страдал от головной боли. Только горячий настой и помогал.

Молотов появился из ванной бледный, с косо сидящим на носу пенсне. Галстук съехал на сторону, была залита красным рубашка. Молча выпил настой. Жестом попросил еще. Пока Полина Семеновна заваривала новую порцию, неподвижно сидел на кухонном табурете, страдал. После второй чашки чуть полегчало. Двинулся в спальню, на ходу стаскивая галстук. С порога повернулся.

— Ты вот что. В ГОСЕТ — пойди. Нужно ходить. Так что ходи, ходи.

Скрылся в спальне. Скрипнула панцирная сетка — рухнул на кровать.

Жемчужина опустилась на край стула.

«Царица небесная. Рахиль-заступница. Да за что же нам эта мука?!.»

Полина Семеновна была воинствующей атеисткой. Своей рукой шмаляла из маузера попов и раввинов. Она не знала ни одной молитвы. Она не умела молиться. Но иногда хотелось. И в последнее время — все чаще.

Тихо в Кремле. Лишь цокают внизу по брусчатке подковки на сапогах патрулей.

«Рахиль-заступница…»

Не складывались слова в молитву. Вместо молитвы память подсовывала лишь слова песни ее лихой боевой молодости:

Долой, долой монахов,

Раввинов и попов!

Мы на небо залезем,

Разгоним всех богов!

Как там Шут говорит в «Короле Лире»? «Эта ночь сделает всех нас сумасшедшими».

Всех нас. Всех. Всех!..

 

III

«ЕВРЕЙСКИЙ АНТИФАШИСТСКИЙ КОМИТЕТ СССР
Председатель президиума Еврейского антифашистского комитета СССР С. МИХОЭЛС.

г. Москва, ул. Кропоткинская, 10
Ответственный секретарь Ш. ЭПШТЕЙН.

Заместитель председателя президиума И. ФЕФЕР.

15 февраля 1944 г. г. Москва».

ПРЕДСЕДАТЕЛЮ СОВЕТА НАРОДНЫХ КОМИССАРОВ СССР

товарищу СТАЛИНУ И. В.

Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!

В ходе Отечественной войны возник ряд вопросов, связанных с жизнью и устройством еврейских масс Советского Союза. До войны в СССР было до пяти миллионов евреев, в том числе приблизительно полтора миллиона евреев в западных областях Украины, Белоруссии, Прибалтики, Бессарабии, Буковины, а также из Польши. Возвращение еврейского населения, эвакуированного в глубь страны, в места их прежнего проживания не разрешит в полном объеме проблему устройства еврейского населения в СССР в послевоенный период.

Необходимо признать, что опыт Биробиджана вследствие ряда причин, в первую очередь недостаточной мобилизованности всех возможностей, а также ввиду крайней его отдаленности от места нахождения основных еврейских масс, не дал должного эффекта. Но невзирая на все трудности, еврейская автономная область стала одной из самых передовых областей в Дальневосточном крае, что доказывает способность еврейских масс строить свою советскую государственность. Еще более эта способность проявлена в развитии созданных национальных еврейских районов в Крыму.

В силу вышеизложенного мы считали бы целесообразным создание еврейской советской республики в одной из областей, где это по политическим причинам возможно. Нам кажется, что одной из наиболее подходящих областей явилась бы территория Крыма, которая в наибольшей степени соответствует требованиям как в отношении вместительности для переселения, так и вследствие успешного опыта развития там еврейских районов.

Создание еврейской советской республики раз навсегда разрешило бы по-большевистски, в духе ленинско-сталинской национальной политики, проблему государственно-правового положения еврейского народа и дальнейшего развития его вековой культуры. Эту проблему никто не в состоянии был разрешить на протяжении многих столетий, и она может быть разрешена только в нашей великой социалистической стране.

Такое решение проблемы перестало бы давать пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине, которая будто бы является единственно подходящей страной для еврейской государственности.

Идея создания еврейской советской республики пользуется исключительной популярностью среди широчайших еврейских масс Советского Союза и среди лучших представителей братских народов.

В строительстве еврейской советской республики оказали бы нам неоценимую помощь и еврейские народные массы всех стран мира, где бы они ни находились.

Исходя из вышеизложенного, мы предлагаем:

1. Создать еврейскую советскую социалистическую республику на территории Крыма.

2. Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию с целью разработки этого вопроса.

Надеемся, что Вы уделите должное внимание этому вопросу, от которого зависит судьба целого народа.

В последний раз дзинькнул звоночек «Ундервуда». Эпштейн извлек из пишущей машинки закладку, разложил листки по экземплярам. Новенькую, только раз использованную копирку бережно вложил в картонную папку. Копирка была ценностью. Бумага тоже была ценностью. Все было ценностью, но копирка особенно.

Михоэлс, Фефер и главный врач Боткинской больницы, член президиума ЕАК Борис Абрамович Шимелиович взяли по экземпляру, углубились в чтение. Эпштейн пересел от машинки за свой письменный стол, сбросил на пол ворох бумаг и оттисков газетных полос «Эйникайта», на освободившееся место положил первый экземпляр обращения и принялся ощупывать взглядом каждую букву, каждое слово.

Текст обсуждали три дня, собачились из-за каждой запятой, по сто раз так и сяк вертели каждую фразу. Текст уже сидел в памяти, как «отченаш», как лозунг, который видишь по десять раз на дню, но смысла не понимаешь. Глаз замылился. Теперь нужно было все забыть, прочитать как бы заново.

Так старался читать текст Эпштейн. Так старались его читать Михоэлс, Фефер и Шимелиович.

Кроме них, в кабинете ответственного секретаря ЕАК не было никого. И все три дня никого не впускали. Заходила только секретарша, приносила крепкий чай и черный кофе для Михоэлса.

Михоэлс первым закончил чтение. Снял очки в тяжелой роговой оправе, вечно сползавшие на кончик его орлино-утиного носа, сунул их в нагрудный карман пиджака. Прохромал, опираясь на черную трость с резной ручкой, к столу Эпштейна, положил листки, вернулся на прежнее место, к мутному окну. Закурил «Казбек». Ждал, когда все дочитают. Дочитали. Повернулись к Михоэлсу. Смотрели. Эпштейн — как на цензора Главлита. Шимелиович — как на нового пациента с неизвестной болезнью. Фефер — с высоты своего роста словно бы снисходительно. Но на самом деле не снисходительно. Нет, как угодно, но только не снисходительно. Не тот был момент.

Михоэлс поскреб лысину. Жест был актерским, крупным. Это у него уже было в крови. Это был не жест — поступок. Акт. На публике каждое его движение было актом.

Как у Сталина.

— Вспомнился анекдот, — проговорил Михоэлс. Помолчал, словно раздумывая, стоит ли рассказывать. Решил — стоит. И продолжал: — Сидят: мальчик, его репетитор и отец мальчика. Учитель спрашивает: «Скажи, деточка, сколько будет трижды пять?» Мальчик быстро говорит: «Шестнадцать». Смотрит на репетитора. «Нет? Сто. Нет? Сорок четыре. Шестьдесят. Восемнадцать. Двадцать шесть. Девяносто один. Двести. Тоже нет?» Репетитор убит. А отец — в полном восторге. «Не угадал, конечно. Но зато как вертелся!..»

Никто не улыбнулся.

— На этом вопросе многие уже вертелись, — продолжал Михоэлс. — Пришла и наша очередь… Что я могу сказать?.. Текст-то жалкий, друзья мои. Я даже по-другому скажу: холуйский.

Шимелиович насупился. Первый вариант обращения писал он. Как большой специалист в области писания отношений, ходатайств и других казенных бумаг. За два с половиной десятка лет в качестве главврача Боткинской набил руку. И хотя от его первоначального текста почти ничего не осталось, он почувствовал себя уязвленным.

— Не делайте морду лица колодкой, — попросил Михоэлс. — Вы ни при чем. И никто из нас ни при чем. Если бы этот текст писали Перец, Галкин и Квитко, он был бы в сути своей таким же. Река сама выбирает русло. Мы три дня пытались пустить нашу реку туда и сюда. Вот наша река и нашла русло. Можно по-другому сказать. Когда мы работаем в театре над пьесой, мы стремимся, чтобы слова роли полностью соответствовали характеру героя. Вы, Ицик, замечательно выступили на Первом съезде Союза писателей. Насчет горбатых людей. Напомните, как вы сказали.

Фефер помедлил, раздумывая над тем, нет ли здесь скрытой насмешки. Вроде бы не было. Процитировал самого себя:

— «Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни…» По-вашему, я был не прав?

— Боже сохрани. Правы, конечно. В советской литературе этих горбатых людей нет. А в жизни… Извините, Ицик, но в жизни они есть. Мы и есть эти горбатые люди. А этот текст — наша роль.

— Что будем делать? — спросил Эпштейн.

Михоэлс пожал плечами:

— В Америке говорят: «Шоу должно продолжаться». Что бы ни случилось. Сломал ногу артист или даже умер. Представление должно продолжаться. Что нам делать? Играть свою роль. Нравится она нам или не нравится — это наша роль. Вот и будем ее играть в меру наших способностей. А если занесет не туда — режиссер нас поправит… Когда обещал приехать Лозовский?

Эпштейн извлек карманные часы.

— В два. Сейчас уже четверть третьего. — Со щелчком закрыл крышку часов. Поинтересовался: — А он — режиссер?

— Он?.. Нет. Скажем так — ассистент режиссера.

— Вон его машина, — кивнул на окно Шимелиович.

— Почти точен, — прокомментировал Эпштейн.

— Картина вторая, явление пятое, — заметил Михоэлс. — Дверь открывается. Входит Лозовский. Те же и Лозовский…

Вошел Лозовский, почти полностью заполнив своей фигурой дверной пролет — в двухпудовом черном пальто с каракулевым воротником, в каракулевой шапке «пирожком».

— Прошу извинить. Задержался. Готовили вечерню сводку Совинформбюро.

Пожал руки присутствующим.

— Что в сводке? — поинтересовался Михоэлс.

— Вечером узнаете.

— Но сводка хорошая?

— Да, хорошая.

— Салют будет? — спросил Шимелиович.

— Обязательно.

— Это замечательно. Когда салют, у больных падает температура и стабилизируется давление. Салют — прекрасное терапевтическое средство.

— Разве салют виден из Боткинской? — удивился Лозовский.

— Его же передают по радио.

Лозовский расстегнул пальто, снял шапку, пригладил густые волосы. Эпштейн уступил ему свое место за столом. Не снимая пальто, Лозовский сел, придвинул к себе листки обращения. Прочитал раз, бегло. Второй — внимательно. Третий — очень внимательно. Заметил:

— Длинно.

— Всего неполные две страницы, — возразил Шимелиович.

— Все равно длинно. Длинных бумаг никто не читает. Максимум — страница.

— Шахно, дайте Соломону Абрамовичу свое стило, — обратился Михоэлс с Эпштейну. — Пусть он изложит еврейский вопрос на одной странице. А мы на это посмотрим.

Но Лозовский не расположен был к шуткам. Он извлек из кармана толстый «Паркер» с золотым пером. Перечеркнул обращение.

— Не Сталину. На имя первого заместителя предсовнаркома товарища Молотова…

Скользнул острием пера над печатными строчками.

— «Возвращение еврейского населения… в места их прежнего проживания не разрешит в полном объеме проблему…» Неясно. Почему — не разрешит? Откуда эвакуированы — туда и вернулись.

— Куда? — спросил Эпштейн. — Все разрушено. Особенно в Западной Белоруссии. Деревни и города сожжены. Ни крыши над головой, ни работы. А там и до эвакуации была жуткая перенаселенность.

— Так надо и написать.

— А я что вам говорил? — вступился Шимелиович. — У меня так и было. А вы все — лишнее! Не лишнее!

— Как у вас было?

— Сейчас скажу… — Шимелиович порылся в черновиках. — Вот, нашел. После слов «в местах их прежнего проживания» надо добавить: «с разрушенными или полностью уничтоженными во время оккупации домами, с уничтоженными заводами, фабриками и хозяйственными промыслами, особенно в Могилевской и Витебской областях». И далее по тексту: «не разрешит».

Лозовский поморщился:

— Длинно.

— Но точно.

— Ну, допустим. Давайте текст.

Вписал добавление. Вновь заскользил золотым перышком вдоль строчек. Прочитал вполголоса:

— «Такое решение проблемы перестало бы давать пищу различным сионистским козням о возможности разрешения „еврейского вопроса“ только в Палестине…» Вы действительно так думаете?

— А это имеет значение? — спросил Эпштейн.

— Ни малейшего. Мне просто интересно.

— А черт его знает, что я действительно думаю. И по этому вопросу. И по многим другим. И думаю ли вообще.

— Спасибо за откровенность.

Лозовский усмехнулся и вычеркнул весь абзац.

— Правильно, — одобрил Михоэлс. — Чем говенная роль короче, тем лучше. Актеры в старину говорили: «Вымаранного не освищут».

— «Заблаговременно, до освобождения Крыма, создать правительственную комиссию», — прочитал Лозовский.

— А здесь-то вас что смущает? — удивился Шимелиович.

— Слово «правительственную». А если депутатскую? Или с широким участием общественности? Лучше, пожалуй, так: «полномочную». А еще лучше: «представительную». Да, это точней.

— Опять перепечатывать, — подосадовал Эпштейн, разглядывая исчерканные страницы.

— Я об этом побеспокоюсь, — пообещал Лозовский. — Здесь все экземпляры?

— Да, все четыре.

— Вы сами печатали?

— Не машинистку же звать. Завтра вся Москва об этом будет болтать. Оно нам надо?

— Правильно, оно нам не надо. Где копирка?

— Соломон Абрамович! — запротестовал Эпштейн. — На ней же всего раз печатали!

— Поэтому я ее и забираю. Подошлите ко мне курьера — дам вам копирки.

— Вот за это спасибо! — обрадовался Эпштейн. — А хорошей бумаги не дадите?

— Бумаги не дам. Сами пишем на газетной.

— Письмо нужно обсудить на президиуме комитета, — напомнил Фефер.

— В самом деле, — подтвердил Эпштейн. — На какой день собирать президиум?

— Мы это решим чуть позже. — Лозовский собрал экземпляры и копирку в папку, поднялся. — А пока договор прежний: никому ничего. Соломон Михайлович, вы домой или в театр?

— Домой, сегодня нет репетиций.

— Пойдемте, подвезу.

— Спасибо, как-нибудь дохромаю, — отказался Михоэлс.

— Еще нахромаетесь. — Лозовский повернулся к Шимелиовичу: — Вам, конечно, в больницу? Одевайтесь, подброшу.

— Буду очень признателен.

Когда за Лозовским и Шимелиовичем закрылась дверь, Эпштейн постоял у окна, поглядел, как от тротуара отъехал черный трофейный «опель-капитан» Лозовского, и обернулся к Феферу:

— Вам не кажется, Зорин, что нас слегка поимели и удалили со сцены?

— Не очень-то и хотелось! — буркнул Фефер и вдруг замер. — Вы сказали — Зорин. Вы помните мои ранние стихи?

— Стихи? Я вообще стихов не люблю. Я их не читаю, а только вычитываю.

— Но…

— Свяжитесь в Павлом. Сообщите ему то, свидетелем чего вы сегодня были.

— А почему бы вам самому…

— Вы не поняли, что я сказал?

— Извините. Слушаюсь!..

 

IV

Высадили Шимелиовича у подъезда административного корпуса Боткинской, через главный вход выехали на «ленинградку» и тут встали. Вся проезжая часть была дочерна вытоптана от снега и заполнена серой людской массой — гнали немецких пленных. Начало колонны скрылось за Белорусским вокзалом, а конца не было видно. С боков колонны шли румяные красноармейцы в белых дубленых полушубках, с винтовками и автоматами ППШ, некоторые — с овчарками на поводках. На одного красноармейца приходилось не меньше сотни пленных, но конвоиры не проявляли никакой озабоченности: куда они денутся. Немцы были в кургузых шинельках с поднятыми воротниками, в пилотках с опущенными на уши крыльями. Серые потухшие лица, тупая покорность движений, втянутые в рукава пальцы.

В Москве к пленным уже привыкли. Раньше посмотреть на фрицев сбегались. Теперь смотрели мельком, не останавливаясь, разве что какая-нибудь бабулька горестно поглядит, перекрестится и побредет дальше с тощей кошелкой.

— Разворачивайтесь, не переждем, — приказал Лозовский шоферу. — Соломон Михайлович, у тебя дома кто-нибудь есть?

— Дома? Нет, никого, — ответил Михоэлс, отрывая взгляд от колонны пленных. — Тягостное все-таки зрелище!.. Ася на службе, девочки в школе, они во вторую смену. А что?

— Поедем-ка мы к тебе в гости, не возражаешь? Водка у тебя есть?

— Где? — не понял Михоэлс.

— Ну, в буфете, в столе. Я не знаю, где ты водку держишь.

— Соломон Абрамович! — изумился Михоэлс. — Вы что, издеваетесь? Где я держу водку! Где держат водку нормальные люди? Внутри себя. А в буфете она выдыхается.

— А если закупорена?

— Все равно не держится.

Шофер засмеялся:

— Это вы правильно сказали, товарищ Михоэлс. Не держится, проклятая, как ты ее ни затыкай!

— Откуда вы меня знаете?

— Да кто же вас не знает? Вы в кинокартине «Цирк» играли! Вас и товарища Зускина. Я еще аккурат перед войной видел, как вы представляли Лира, а он шута. Очень натурально. Он даже, извиняюсь, лучше. Жене тоже понравилось. Она меня испилила: достань билет. Ну, попросил, дали.

— Вы не похожи на еврея.

— А я и не еврей.

— А жена?

— Тоже русская. А что?

— Но мы же играем на идише.

— Иди ты! То есть да ну?.. А верно, сначала было не очень понятно. А потом нормально, все понимали. В натуре!

Михоэлс обернулся к Лозовскому, сидевшему рядом с ним на заднем сиденье, глянул снизу:

— Так вот, Соломон Абрамович! Верно сказано: искусство — оно всегда доходит!

— Закуски у тебя тоже, наверно, нет? — вернул разговор Лозовский в деловое русло.

— Закуска, может, и есть. Но зачем закуска, если нечего закусывать? По карточкам я уже все выбрал.

— На Грановского, в распределитель, — бросил Лозовский водителю.

Пока Михоэлс грел на коммунальной кухне чайник и заваривал кофе, Лозовский скинул пиджак, распустил галстук, подвернул рукава и начал хозяйничать. Резал извлеченную из увесистого пакета сырокопченую колбасу, вскрывал жестянки с американской тушенкой «второй фронт», с гренландской селедкой в винном соусе, с французскими маслинами, с копчеными языками, стеклянные банки с маринованными груздями и компотами из персиков и ананасов. В пайке оказалась даже банка с черной икрой «кавиар». Открыл и ее. Разложил все на клеенке с вытертыми углами и поблекшим зеленоватым рисунком в формалистическом стиле, а в центр стола водрузил литровую бутылку польской отборной водки. Заглянул в буфет. До войны, помнил, здесь красовался набор красного александрийского хрусталя в полсотни предметов: от рюмашек с наперсток до полулитровых фужеров с графскими вензелями. Теперь сиротливо жалась в углу дюжина стограммовых граненых стопарей. Уплыл в комиссионку хрусталь. Ладно, дело наживное. Нашел стопарям место среди закусок и оживленно потер ладони по-мужицки больших белых холеных рук.

Появился Михоэлс с кофейником. Увидев такой стол, застеснялся, засуетился: ну зачем, право, ни к чему совсем. Неожиданно попросил:

— Соломон Абрамович, давай не будем икрой закусывать, а?

— Почему? — удивился Лозовский.

— Да ну ее!.. Ну, давай Асе и девчонкам оставим, а? Они и забыли уже, как она выглядит. — Повторил, заглядывая снизу, просительно: — А?

Лозовский молча обнял его, прижал голову к груди — лысина Михоэлса оказалась как раз под его бородой. Потом налил доверху стопари.

— За тебя, Соломон.

— И за тебя, Соломон.

— И за наше нелегкое время!

Выпили. Повторили. Закурили. Лозовский — «Герцеговину Флор», Михоэлс — «Казбек».

Лозовский кивнул:

— А теперь рассказывай.

— О чем?

— Молотов. Со всеми подробностями. Где он тебя принял?

— В своем кабинете. В Кремле.

— Ты раньше бывал в его кабинете?

— Откуда?

— Почему же ты уверен, что это был его кабинет?

— Здрасьте! А чей?

— Какой он?

— Кабинет? Большой. Ленин над столом. Три очень высоких окна.

— Что за окнами? Не обратил внимания?

— Обратил. Колокольня Ивана Великого.

— Правильно. Значит, его кабинет.

— Не понимаю. Мог быть — не его?

— Мог. Кабинет для совещаний. Гостиная для приемов. Которые не прослушиваются.

— Ты хочешь сказать… Второй человек в стране! Кто может прослушивать его разговоры?!

— Будем считать этот вопрос риторическим. Для нас сейчас важно другое. Он принял тебя в своем кабинете, потому что хотел, чтобы о вашем разговоре стало известно. Как говорят немцы: бухштеблих, вертлих. Буквально. Мне придется удовольствоваться твоим пересказом.

— Минуточку! — попросил Михоэлс. — Значит, твой кабинет в Совинформбюро…

— Или да. Или нет. Я предпочитаю не рисковать.

— И твое гостевание у меня, значит…

— Значит.

— Понятно. Но можно было обойтись и без этого роскошества в стиле книги о вкусной и здоровой пище.

Лозовский взглянул на него, как профессор на тупого студента.

— Соломон Михайлович! Тебе сколько лет?

— Пятьдесят три.

— Неужели? А ведешь себя, будто тебе всего пятьдесят два. А мне, друг мой, шестьдесят пять. И я прекрасно знаю, как отвечу на вопрос, который, не исключено, мне зададут: «Гражданин Лозовский, о чем вы вели переговоры с гражданином Михоэлсом у него не квартире 15 февраля 1944 года во второй половине дня?» «Гражданин следователь, в указанное вами время я с гражданином Михоэлсом не вел никаких переговоров, а пил водку „Выборову“. — Лозовский налил стопарь и выплеснул водку в рот. Подцепил вилкой гриб, отправил следом. — И закусывал при этом груздями маринованными производства… — он взглянул на этикетку банки, — производства артели „Красный луч“ Вологодского облпотребсоюза». И это будет святая правда.

— Это будет наглая ложь, — возразил Михоэлс. — Потому что вы, гражданин Лозовский, жрали водку «Выборову» в преступном одиночестве. Даже из вежливости не налив своему сообщнику Михоэлсу. В чем вышеупомянутый Михоэлс со злорадством уличит вас на очной ставке.

Лозовский наполнил стопари.

— Ваше здоровье, гражданин Михоэлс!

— Ваше здоровье, гражданин Лозовский!.. Выходит, шофер. А мне он показался очень милым молодым человеком.

— А он и есть милый молодой человек. Только он плохо кончит. Слишком много болтает.

— Не понял.

— Он же расшифровался перед тобой в полминуты. Все равно что предъявил удостоверение лейтенанта госбезопасности. Опять не понял? Чтобы говорить с тобой, нужно иметь буйволиное терпение. Он похож на театрала, которые записываются в очередь и неделями отмечаются, чтобы попасть в ГОСЕТ?

— Нет, не похож. Но он сам сказал: он попросил билет и ему дали.

— У кого он попросил билет? Кто ему дал? Ты? Твой администратор?

Михоэлс потянулся к бутылке, но Лозовский прикрыл рукой свой стопарь:

— Мне хватит. Мне еще сегодня работать.

— Тогда и мне хватит. В отличие от некоторых я никогда не пью водку в одиночку. Я считаю это высшим проявлением эгоизма. Тебе не кажется, Соломон Абрамович, что ты живешь в каком-то, скажем так, странном мире?

— А тебе кажется, что ты живешь в другом мире? Приступай. О своих встречах в Америке ты очень хорошо рассказывал в Доме литераторов и в ЦДРИ, мне передавали. Теперь так же образно и обстоятельно расскажи о своей встрече в Кремле. Какую машину за тобой прислали?

— Черный «ЗиС». В ней был военный. С четырьмя шпалами. Полковник?.. Сопроводил меня. Передал в приемной другому, в полувоенном, без знаков различия. Помощники Молотова Ветрову. Он сказал: «Товарищ Молотов вас сейчас примет». Пригласил войти в кабинет. Я вошел. Молотов вышел из-за стола, ждал меня на ковровой дорожке. Все это было похоже на процедуру вручения верительных грамот.

— Дальше.

— Я вручил верительные грамоты.

— Ты можешь без шуток?

— Ты же просил рассказывать образно. Пожал руку. Пригласил сесть. Там у него такой инкрустированный столик и два кресла. Ну, сели, то да се.

— Что — то? И что — се?

— Сказал, что не смог, к сожалению, встретиться со мной сразу после нашего возвращения из поездки. Спросил, не болит ли нога. Предложил лечь в «кремлевку». Я сказал: может быть, после победы. Сказал: мы очень высоко оцениваем результаты вашей поездки.

— «Мы»?

— Да, мы. Не сказал, кого он имеет в виду, а я не стал спрашивать. Потом сказал, что товарищ Сталин просил при случае передать его благодарность нью-йоркским меховщикам за шубу. И его, Молотова, благодарность. «Мы ценим этот трогательный знак внимания». Я ответил, что не знаю, когда этот случай представится, но обязательно передам. Я позволил себе спросить, понравилась ли товарищу Сталину шуба. Молотов ответил, что, по мнению товарища Сталина, американские скорняки путают понятия «большой» и «великий».

— Не понимаю. В чем тут соль?

— Мерку для шубы Сталина снимали с Фефера.

Лозовский нахмурился, соображая, а потом громко, раскатисто захохотал. От восторга даже хлопал себя по ляжкам. Отсмеявшись, предупредил:

— Ты только никому больше об этом не рассказывай. Дальше.

— Спросил, идут ли в среде московской интеллигенции разговоры о возможности создания еврейской республики в Крыму. Я ответил: да. Тема номер три после сводок Совинформбюро и погоды. Поинтересовался, как еврейская общественность относится к этой идее. Я сказал то, что есть: с опаской. Он попросил объяснить почему. Я объяснил. Если русскому сказать, что его облигация выиграла сто тысяч, он сразу побежит в сберкассу. А еврей сядет и начнет думать, что бы это могло означать.

— Он засмеялся? Улыбнулся?

— Нет. У меня создалось впечатление, что в этот день ему было не до смеха. А может, не весь день, а только во время нашего разговора. Потом он спросил: не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль обратиться в правительство с просьбой о создании Крымской еврейской республики. Я поинтересовался: а она должна возникнуть? Он ответил, что спросил только то, что спросил. Я сказал, что не могу говорить за всю еврейскую интеллигенцию, но у меня самого эта мысль возникла. Он спросил: когда? Я ответил: только что.

— Еще раз, — попросил Лозовский. — Значит, он спросил, не возникала ли у московской еврейской интеллигенции мысль…

— Да. Обратиться в правительство с просьбой о Крыме.

— И ты ответил, что у тебя эта мысль возникла. Что он на это сказал?

Михоэлс пожал плечами:

— Ты будешь смеяться, но ничего. Сидел и молчал. И смотрел на меня. Просто смотрел. Молча. Спокойно. С интересом. Ну, вот как ты сейчас на меня смотришь.

— Выжидающе?

— Пожалуй. Да, выжидающе.

— И чего он дождался?

— Я спросил: если мысль, которая возникла у меня, возникнет и у других, кто должен обратиться в правительство?

— Что он ответил?

— Он сказал, что, насколько ему известно, в СССР есть только одна общественная организация, представляющая интересы советских евреев. Еврейский антифашистский комитет. Я спросил, кому правильнее будет адресовать обращение. Он ответил, что является официальным лицом и не имеет права давать никаких указаний общественным организациям.

— Что было дальше?

— Практически ничего. Он еще раз поблагодарил за поездку и пожелал творческих успехов.

— Значит, Молотов не сам сказал об обращении, а заставил это сделать тебя?

— Получается так. Но я не понимаю смысла этой дипломатии. Перед поездкой в Америку он сам заговорил о Крыме. И дал понять, чтобы я не делал из этого секрета.

— Тогда была неофициальная встреча. И импульс был адресован американцам. Сейчас он хочет создать впечатление, что вся инициатива идет от самих евреев. Зачем-то ему это надо. Не знаю зачем. Логика у него очень извилистая. Как русло Куры.

— Куры? — удивился Михоэлс. — Молотов, насколько я знаю, из Вятки.

Лозовский только рукой махнул:

— Какая Вятка? Какой Молотов? Мы все время говорим не о Молотове, а о Сталине!.. Как возник в этом деле Шимелиович?

— По чистой случайности. Он привез статью для «Эйникайта» о Боткинской больнице. Мы как раз сидели у Эпштейна, обсуждали, как лучше составить обращение. Я решил, что его совет не помешает. Он человек опытный. И свой — член президиума комитета. Это было ошибкой?

— Кто может заранее сказать, что ошибка, а что не ошибка!

— Все равно нам не удастся держать обращение в секрете. Его нужно обсудить и одобрить на президиуме ЕАК. А это значит, что на следующий день об этом будет говорить вся Москва.

— Налей-ка мне кофе, — попросил Лозовский. Взял из рук Михоэлса фаянсовую чашку с отбитой ручкой, сделал глоток. — Желудевый?

— Пополам с цикорием. Где сейчас в Москве найдешь настоящий кофе!

Лозовский поставил чашку на стол и решительно произнес:

— Вы не будете обсуждать обращение на президиуме.

— Но позволь…

— Есть подписи: председатель президиума, заместитель председателя, ответственный секретарь. Этого достаточно. Пока. А там видно будет.

— Объяснишь?

— Попробую. Кто входит в президиум?

— Ты всех их прекрасно знаешь.

— А ты повтори. Начни с себя.

— Ну, Михоэлс.

— Соломон Михайлович. Народный артист СССР, кавалер ордена Ленина. Рост — низкий. Телосложение — крепкое. Плечи — опущенные. Шея — короткая. Лоб — высокий. Брови — дугообразные, широкие.

— Что это за поэма в прозе? — удивился Михоэлс.

— Словесный портрет.

— По такому портрету в жизни никого не поймаешь.

— По такому портрету никого и не ловят. Его составляют, когда арестованного привозят в тюрьму.

— А ты откуда знаешь?

— Сиживал-с.

— У нас?

— Бог миловал. Еще в царской тюрьме. Но эта практика сохранилась и в наших тюрьмах. В том числе и во внутренней тюрьме Лубянки.

— К чему ты мне это рассказал?

— Не понял? — спросил Лозовский. — Тогда продолжай список президиума.

— Борис Абрамович Шимелиович.

— Профессор, главный врач Боткинской больницы, крупнейшей и лучшей в стране.

— Вениамин Зускин.

— Народный артист РСФСР. Лучший актер ГОСЕТа. Не считая тебя.

— Считая.

— Еще?

— Лина Соломоновна Штерн.

— Академик, директор Института физиологии Академии наук СССР, лауреат Сталинской премии.

— Перец Маркиш. Самуил Галкин. Лев Квитко. Давид Гофштейн.

— Лучшие еврейские поэты.

— Давид Бергельсон.

— Лучший еврейский прозаик… Продолжать? Или сам все понял?

— Что я должен понять? — спросил Михоэлс. — Что в президиуме комитета весь цвет еврейской интеллигенции? Я давно это знаю.

— И я это знаю. Так вот давай их побережем.

Михоэлс нахмурился.

— Что ты этим хочешь сказать?

Лозовский оглядел просторную, заставленную книжными шкафами и кроватями комнату. На одной из стен висела карта СССР. По западной границе теснились красные бумажные флажки на булавочных иголках. Лозовский тяжело поднялся, подошел к карте. Кивнул Михоэлсу:

— Иди сюда… Кстати, эти флажки можешь переставить. Этот и этот.

— Да ну? — обрадовался Михоэлс. — Еще чуть, значит, и будет Брест и Одесса! А Крым?

— Дойдет очередь и до Крыма, совсем недолго осталось. Посмотри-ка внимательно на Крым. Что ты видишь?

— А что я должен видеть? Черное море. Крым. Всесоюзная здравница.

— Крым не только всесоюзная здравница. Это еще и плацдарм. Турция. Ближний Восток. Балканы. Босфор. Выход в Адриатику. Севастополь, база Черноморского флота. И все это отдать евреям?

Михоэлс напряженно всмотрелся в хмурое лицо Лозовского.

— Соломон Абрамович… ты понимаешь, что ты сказал?

Лозовский не ответил.

— Нет. Этого не может быть.

— Может.

— Значит, по-твоему, Крым — ловушка? Вся эта история с еврейской республикой — западня?.. Соломон Абрамович, ты просто сошел с ума. Хотя по твоему виду не скажешь. Но ведь на сумасшедших не обязательно написано, что они сумасшедшие?

Лозовский вернулся за стол, наполнил стопки, чокнулся с Михоэлсом и поставил нетронутую стопку на клеенку.

— Как ты думаешь, Соломон Михайлович, зачем я сегодня к тебе пришел?

— Выпить водки.

— Нет.

— Поделиться тревогой.

— Нет.

— Тогда не знаю. Зачем?

— Чтобы ты меня разубедил. Чтобы ты доказал, что я не прав. Что я сошел с ума. Ну? Разубеди меня! Или хотя бы попробуй!

— Крым — западня. Допустим. Какая?

— Мы об этом можем только гадать.

— Это может быть картой в его игре с Западом.

— Может, — согласился Лозовский.

— Почему мы должны обязательно предполагать самое худшее?

— Потому что мы евреи.

— Нас пять миллионов в Советском Союзе. И еще двадцать по всему миру.

— Сколько у нас дивизий?

— Каких дивизий? — не понял Михоэлс.

— Папа римский однажды выразил ему протест. По поводу разрушения костелов в Западной Украине. Он спросил: «Папа римский? А сколько у него дивизий?»

— Мы не должны лезть в эту ловушку. Мы просто не пошлем никакого обращения. Давай экземпляры. Сожжем их в ванне вместе с копиркой. И забудем об этом. Ничего не было!

Лозовский покачал головой:

— Пошлем. В шахматах есть термин: цугцванг. Вынужденный ход. Ему нужно это обращение. Он его получит. У нас нет выбора.

— Что же делать?

Лозовский усмехнулся:

— Это ты у меня спрашиваешь?

— А у кого мне спросить? Ты — старший товарищ. Очень большой начальник. Член ЦК. Я не спрашиваю у тебя, кто виноват. Я спрашиваю всего лишь: что делать?

— А как сам бы ответил?

На лице Михоэлса появилась растерянная улыбка.

— Не знаю… Жить. Делать, что в наших силах. Верить, что если Всевышний решит послать нам испытание, то даст и силы его выдержать. И надеяться на лучшее.

— Не разубедил ты меня, Соломон Михайлович. Но слегка успокоил. Может, все действительно не так плохо? Будем надеяться. Вот за эту надежду давай и выпьем!..

В длинном коридоре, глядя, как Лозовский влезает в свое бронебойное пальто, Михоэлс спросил:

— По Москве слух. Про Довженко. Это правда?

— Да.

— Взяли?

— Вроде нет.

— Он в Москве?

— Да, у родственников. Хочешь позвонить?

— Что значит хочу или не хочу?

Заперев за гостем дверь, Михоэлс прохромал в комнату, отыскал пухлую телефонную книжку. Вернувшись в коридор, при свете тусклой лампочки на четырехметровой высоте потолка нашел нужную страницу и набрал номер. Ответил женский голос:

— Алло!

— Могу я поговорить с Александром Петровичем Довженко?

Замер, вжав в ухо черный эбонит телефонной трубки. Услышал мужской голос:

— Да. Кто это?

Сказал:

— Здравствуйте, Саша. Это Михоэлс…

Когда Анастасия Павловна вернулась со службы, она застала мужа с безучастным видом сидящего на табуретке возле телефонного аппарата.

— Что-то случилось?

Он покачал головой:

— Нет.

— Кому ты звонил?

— Довженко.

— Он… ответил?

— Да.

— Слава тебе, Господи. Что ты ему сказал?

— Что я мог ему сказать? Сказал, что просто подаю голос.

— Слава тебе, Господи, — повторила Анастасия Павловна. — Ты голодный? Я сейчас разогрею макароны.

— Не нужно. Приходил в гости Лозовский, принес кучу еды.

— Приходил — в гости — Лозовский?

— Чего тут удивительного?

— Он не был у нас с тридцать девятого года. С того дня, когда мы обмывали твой орден Ленина.

— Вот и объяснение. Соскучился и заехал. Сказал, что сегодня будет салют.

— И это все, что он сказал?

— Ну, он много чего говорил. Но это — главное. Самое главное. Салют — праздник. А даже маленький праздник сегодня главней всех завтрашних бед. Даже больших. Разве это не так?

Вечером они стояли у окна и смотрели, как низкое февральское небо расцвечивается огнями салюта.

Анастасия Михоэлс-Потоцкая. Последняя из древнего рода польских князей. Русая. Курносая. Некрасивая. Прекрасная.

И маленький местечковый еврей с огромной лысиной и задумчиво оттопыренной нижней губой.

Они смотрели на салют и думали о будущем.

Будущее было ярким, как огни салюта.

И тревожным, как ночь.

 

5. ВЕСНА В КРЫМУ

 

I

«Совершенно секретно
Народный комиссар внутренних дел Союза ССР Л. БЕРИЯ».

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КОМИТЕТ

ОБОРОНЫ СССР

товарищу СТАЛИНУ И. В.

Во исполнение Вашего указа в период с середины февраля по начало апреля 1944 года силами НКВД СССР были проведены следующие спецмероприятия:

В рамках операции по выселению чеченцев и ингушей на 25.02.44 в железнодорожные эшелоны было погружено и вывезено 478 479 человек, из них 91 250 ингушей и 387 229 чеченцев.

Операция прошла организованно, без серьезных случаев сопротивления и других инцидентов. Все случаи попыток к бегству носили единичный характер.

11.03.44 завершена операция по выселению балкарцев. Погружено в железнодорожные эшелоны и отправлено к местам нового поселения в Казахскую и Киргизскую ССР 37 103 балкарца.

Заслуживающих внимание происшествий во время операции не было.

В ходе операции по переселению лиц калмыцкой национальности в восточные районы (Алтайский край, Красноярский край, Амурская, Новосибирская, Омская области) было вывезено 93 139 человек.

Во время проведения операции эксцессов не было.

Начаты подготовительные работы к очистке Крыма от антисоветских элементов. Работы ведутся в обстановке строжайшей секретности.

В осуществлении вышеуказанных спецмероприятий приняло участие в общей сложности 51 тыс. бойцов и офицеров НКВД.

НКВД ходатайствует о награждении отличившихся боевыми орденами и медалями.

 

II

«ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ПРЕЗИДИУМА
Л. КВИТКО

ЕВРЕЙСКОГО АНТИФАШИСТСКОГО
24 апреля 1944 г.».

КОМИТЕТА СССР тов. МИХОЭЛСУ С. М.

от члена Союза писателей СССР КВИТКО Л. М.

В период с 18 марта до 21 апреля 1944 г. я находился по командировке ЕАК СССР в освобожденных от фашистских оккупантов районах Крыма с задачей ознакомиться на месте с положением дел и информировать об этом президиум ЕАК.

Что я и попытаюсь сделать в настоящем отчете. Если что будет не так, заранее извиняюсь. Потому что моя профессия — всего лишь поэт.

В Симферополь я прибыл 20 марта. Цвела сирень. Много тюльпанов. Весна в Крыму — божья улыбка миру.

В горисполкоме мне показали документ из архива гитлеровской комендатуры, который немцы при отступлении не успели уничтожить: „В результате действий айнзатцгрупп Симферополь, Евпатория, Алушта, Карасубазар, Керчь, Феодосия, а также остальные населенные пункты Западного Крыма полностью очищены от евреев. С 16 ноября по 15 декабря 1941 г. расстреляны 17 746 евреев, 2604 крымчака, 842 цыгана и 212 коммунистов и партизан“. „Крымчаки“ — имеются в виду крымские татары.

До войны в Крыму жили около 40 тысяч евреев, из них в Симферополе — 10 тысяч. Многим удалось эвакуироваться в Среднюю Азию, оккупацию пережили считанные единицы благодаря помощи местных жителей, русских, татар, украинцев.

После захвата Крыма немцы переселили сюда тысячи кубанских казаков и членов их семей из Краснодарского края. Поэтому реэвакуация евреев в Крым сталкивается с двумя трудностями: часть их жилищ сожжена, а в других живут кубанские казаки-переселенцы.

Кубанские казаки рвутся домой, но разрешения на выезд им почему-то не дают. Это тормозит и возвращение евреев из Средней Азии в Крым.

Я специально выезжал в Евпаторийский, Джанкойский и Калайский районы, где до войны размещались еврейские колонии. Я обошел все деревни и из бесед с жителями установил, что и здесь кубанские казаки не намерены задерживаться. Многие еврейские семьи успели возвратиться в эти районы и оказались в крайне тяжелом положении. Они вернулись на пепелища.

Несладок хлеб на чужбине. Горек дым разоренного очага.

В колхозе „Фрилинг“ Калайского района 20 семейств еврейских колхозников погибло от рук немецких палачей. 20 семей находятся еще в эвакуации и не могут дождаться вызова. 12 семейств вернулось. Они оказались в отчаянном положении. Все они раздеты и разуты. Питаться им нечем, нет ни хлеба, ни овощей. Им негде жить. Если им не оказать помощи сейчас, немедленно, они погибнут. Не в переносном смысле, а в самом буквальном.

Таких много, очень много в благословенном Богом Крыму. Их не коснулось это благословение.

Местные власти не оказывают им содействия и помощи, а часто и препятствуют в деле возвращения их домов и устройства в колхозах.

В Джанкойском районе запретили восстановление прежней еврейской колонии, приравняв ее к поселениям немецких колонистов, оставивших Крым вместе с гитлеровскими войсками. Нередки случаи, когда вернувшимся из эвакуации евреям не возвращают их жилища, сельскохозяйственный инвентарь, домашнюю утварь.

Взрослые голодают. Детей подкармливают в домах татар и кубанских казаков, дают сухари и кашу из полевых кухонь бойцы размещенных в разных районах частей НКВД.

На почве общей народной беды и разрухи прорастают ядовитые ростки антисемитизма. Мне объяснял учитель-татарин под Бахчисараем, что гитлеровцы не просто расстреливали евреев, но и вели широкую пропаганду среди местного населения. Они говорили, что коммунисты и евреи являются причиной всех бед. В Крыму, по его словам, никогда не было антисемитизма, здесь хватало земли и воды для всех: для татар, для евреев, русских, украинцев, греков, армян и всех, кого занесли сюда ветры истории. Антисемитизм в Крыму внедрили в сознание некоторых людей фашисты. Они и казаков с Кубани насильственно переселили сюда, так как среди казачества традиционно были распространены антиеврейские настроения.

Не знаю, прав ли он. Возможно, во многом. Разруха и неустроенность благоприятствуют антисемитизму. Кубанский казак, которого из родной станицы переселили в принадлежавший еврею дом, обозлен на всех. На немцев, которые его вырвали с родной Кубани. На начальство, которое не разрешает ему вернуться, хотя сейчас самое время пахать и сеять. И наконец, на еврея, который хочет получить обратно свой дом.

Он прав. И еврей прав. Все правы. Лучше бы все были неправы, но не пухли бы от лебеды животы еврейских детей…

Не сомневаюсь, что меры примут. Но когда это будет? А помогать людям нужно сейчас.

Как помогать? Я не знаю. Я только старый поэт. Но во мне видели не поэта, а представителя Еврейского антифашистского комитета. Люди верят ЕАК. Они ждут от комитета помощи и защиты.

Об этом я и довожу до сведения президиума ЕАК.

Я бы много дал, чтобы не знать того, что узнал в этой поездке по весеннему Крыму. Но я узнал. А теперь узнали и вы.

Сладко неведение. Но мы обречены на это горькое знание.

 

III

«Сугубо конфиденциально
Ваш Д. Гувер».

Вашингтон, округ Колумбия

Советнику Президента США

м-ру Г. Гопкинсу

Дорогой Гарри!

Вы просили держать Вас в курсе всей новой информации о планах русских в отношении устройства в Крыму еврейской республики. Посылаю Вам выдержки из отчета нашего резидента в Анкаре и заключение экспертов аналитического отдела. Там есть кое-что по интересующему Вас вопросу.

*

«Ф о р м а ФД-302а

Директору ФБР м-ру Д. Гуверу

12 мая 1944 г. на контакт со 2-м секретарем нашего посольства в Турции вышел недавно прибывший в Анкару из Москвы помощник военного атташе посольства СССР г-н С., еврей по национальности. Он дал понять, что хотел бы встретиться с ним в неофициальной обстановке и обсудить некоторые вопросы, представляющие интерес для правительства США. Выйти на встречу с С. было поручено мне.

Встреча состоялась во второй половине дня 16 мая в кофейне Маркидоса в районе Алтындаг. С. сообщил, что является кадровым сотрудником НКВД в чине подполковника и с начала войны работал заместителем начальника отдела в центральном аппарате НКВД, ведающем вопросами внешней разведки. В доказательство своей осведомленности он назвал мои настоящее имя и должность, имена руководителей наших резидентур в Египте, Канаде и Великобритании, а также имена некоторых руководителей отделов из Управления стратегических служб США.

Я попросил его объяснить мотивы, по которым он решился на сотрудничество с разведкой США. С. дал следующие объяснения. С начала 30-х годов он был членом диверсионной группы Серебрянского, в задачу которой входило физическое устранение противников СССР за рубежом. В 1937 году он был арестован вместе с Серебрянским и рядом других руководящих работников НКВД, евреев по национальности. В 1941 году следствие по его делу было прекращено, он был восстановлен в партии, полностью реабилитирован и принят на прежнюю работу в НКВД одновременно с Серебрянским и другими лицами. Четыре месяца назад С. узнал, что Серебрянский и некоторые другие руководящие работники НКВД еврейской национальности были вновь арестованы и расстреляны. Это вызвало опасение, что та же участь может постичь и его. С. сказал, что есть признаки, указывающие на новую чистку НКВД и всего госаппарата, подобную чистке 30-х годов. В частности, как пример он назвал предстоящую замену на посту посла СССР в США Литвинова на Громыко.

Опасения за свою жизнь и жизнь своей семьи и заставили С. искать выход. С. сказал, что не требует от меня немедленного ответа, так как я вправе подозревать в нем агента НКВД, выполняющего специальное задание. Чтобы снять с себя эти подозрения и убедить американскую сторону в серьезности и искренности своих намерений, он готов предоставить в наше распоряжение часть секретной информации, которой он располагает. Остальными сведениями он поделится с нами только после того, как вместе с семьей будет перемещен в США. Таково его условие.

22 мая с. г. была осуществлена бесконтактная передача мне указанных материалов по заранее оговоренной с С. схеме. Информация поступила в зашифрованном виде. Отдельно был указан ключ в виде определенного слова из первого тома Британской энциклопедии. Расшифровка сообщения потребовала от нас немалых усилий. При свободном владении английским разговорным языком С. допускал немало ошибок в грамматике, что крайне затрудняло нашу работу. Ряд мест остался нерасшифрованным. Это заставило меня назначить С. новую встречу, я попросил его дополнить не понятые нами части его сообщения. Встреча была намечена на 24 мая в кофейне Маркидоса. Она не состоялась.

Вечером 24 мая один из моих агентов сообщил мне, что за двадцать минут до назначенной встречи рядом с объектом наблюдения остановился большой черный автомобиль марки „мерседес-бенц“ с номерами германского посольства. Из машины вышли два молодых человека европейского вида и в европейских костюмах и, судя по жестам, пригласили С. сесть в машину. Он попытался уклониться от приглашения, но после короткого разговора подчинился. Возможно, под угрозой оружия, спрятанного под одеждой. „Мерседес“ выехал из города и на большой скорости направился в сторону г. Каледжик. Километрах в двадцати от Анкары на пустынном шоссе он уменьшил скорость, мои агенты, следовавшие за „мерседесом“ на автомобиле, заметили, как из машины было выброшено человеческое тело. После чего „мерседес“ развернулся и направился в Анкару. Выждав, когда он скроется из виду, агенты подъехали к этому месту и обнаружили за обочиной, на дне оврага, труп объекта наблюдения. Осмотр показал, что С. был застрелен двумя выстрелами в упор. Никаких документов и записей при нем не оказалось…

Нашим агентам были предъявлены фотоальбомы со снимками всех сотрудников германского посольства в Анкаре. Молодых людей, похитивших и убивших С., среди них не оказалось. Затем агентам были показаны такие же альбомы с фотографиями сотрудников и обслуживающего персонала советского посольства. Оба уверенно опознали похитителей в водителе Кузнецове и офицере охраны Кравчуке.

Вышеизложенная информация не дает мне оснований делать уверенные выводы о сути происшествия и о роли С. Эти основания могут появиться лишь после детального анализа переданной С. информации».

*

«Ф о р м а ФД-302а

ФБР, Вашингтон

Информация, содержащаяся в дешифрованном сообщении помощника военного атташе посольства СССР в Турции С., характеризует его как человека, имевшего доступ к гораздо более широкому кругу вопросов, чем это входит в служебные обязанности заместителя начальника отдела, кем — по утверждению С. — он работал. Можно, однако, предположить, что он намеренно интересовался проблемами, выходящими за рамки его служебных обязанностей, имея в виду задуманный им уход на Запад.

Необходимо отметить, что в сообщении С. не выявлено сведений, которые обладали бы признаками преднамеренной дезинформации, имеющей целью побудить правительство США к действиям, отвечающим интересам СССР либо же осложняющим отношения США с союзниками. К таким сведениям можно было бы отнести сообщение С. о том, что Великобритания заранее знала о нападении на Перл-Харбор, запланированном японским генеральным штабом. Если верить С., английское разведподразделение „МИ-6“ еще до войны выкрало шифровальную машину „Энигма“ и таким образом получило доступ к планам японского генштаба. Черчилль не предупредил США о нападении на Перл-Харбор с целью втянуть США в активные боевые действия против Германии и Японии и тем самым ослабить военный натиск Германии на Великобританию.

Наиболее серьезным и требующим принятия срочных мер представляется сообщение С. о том, что НКВД регулярно получает сведения о „Манхэттенском проекте“ от агентов, имеющих доступ к секретам американской атомной программы. С. высказывает предположение, что на связи с ними находится жена старшего советника посольства СССР в США Зоя Зарубина, а также вице-консул Григорий Хейфец, которые значатся в агентурных материалах, как „Лиза“ и „доктор Браун“.

Если об активности „Лизы“ и „Брауна“ мы и ранее имели кое-какую информацию, правда без привязки к „Манхэттенскому проекту“, то сообщение С. о том, что помощник госсекретаря США Д. Карриган является агентом НКВД, явилось для нас полной и крайне неприятной неожиданностью. Немедленно предпринятые в отношении Карригана оперативно-розыскные мероприятия подтвердили информацию С. по ряду косвенных признаков: несоответствие доходов и расходов, подозрительный круг общения и др. Активная негласная работа в этом направлении продолжается.

Из сведений общего характера, сообщенных С., представляет интерес информация о массовой депортации в среднеазиатские республики и в Сибирь калмыков, чеченцев, ингушей и балкарцев, обвиненных Сталиным в коллаборационизме. Подобная же акция, по сведениям С., намечена и в отношении крымских татар. Эти специальные мероприятия проводятся силами НКВД и держатся в строгом секрете. Любые слухи пресекаются. Лица, уличенные в их распространении, получают длительные сроки тюремного заключения. Это делается, вероятно, для того, чтобы не вызвать недовольства и чувства враждебности к советской власти со стороны представителей вышеуказанных народностей, воюющих в составе Красной Армии, а также чтобы не возбудить осуждения со стороны мировой общественности.

Одновременно С. отмечает интерес, проявляемый руководством НКВД и лично наркомом Берией к проекту создания на территории Крыма еврейской республики. С. упоминает, что видел в секретариате Берии обращение Еврейского антифашистского комитета к наркому Молотову с просьбой о создании Крымской еврейской республики. По его словам, на обращении был регистрационный номер СНК СССР и резолюция Молотова, адресованная секретарю ЦК Маленкову, секретарю МГК и начальнику Главного политического управления Вооруженных Сил СССР Щербакову, а также председателю Госплана СССР Вознесенскому, с поручением изучить этот вопрос и высказать по нему свои предложения. Эта часть сообщения С. окончательной дешифровке не поддалась, поэтому осталось неизвестным, с каким заключением обращение ЕАК поступило к Берии.

Информация С. по этим и другим вопросам имеет частичный и фрагментарный характер, что сделано, вероятно, вполне сознательно и имело целью продемонстрировать нам ценность С. как источника многих масштабных государственных секретов СССР и тем самым побудить нас принять срочные и эффективные меры для перемещения его и его семьи в США.

Остается сожалеть, что этот источник утрачен…

Должен быть принят во внимание и тот факт, что в конце мая с. г. из США были отозваны старший советник посольства СССР Василий Зарубин и его жена Зоя Зарубина, а также вице-консул Григорий Хейфец. По нашим сведениям, супруги Зарубины были перемещены в Стокгольм, а Хейфец возвращен в Москву.

Поспешный отзыв из США указанных лиц может быть объяснен опасениями НКВД, что С. успел передать нашему резиденту в Анкаре информацию, которая позволит ФБР предпринять против них определенные действия.

Все это позволяет с большой степенью уверенности заключить, что С. действительно планировал уход в США, был выслежен советской контрразведкой и ликвидирован таким образом, чтобы подозрение пало на германские спецслужбы…»

*

«Сугубо конфиденциально
Ваш Г. Гопкинс“.»

Директору ФБР м-ру Д. Гуверу

„Дорогой Эдгар! Еще со времен Тегеранской конференции у меня создалось впечатление, что русские знают о наших намерениях несколько больше, чем нам хотелось бы. И — нота бене! — больше, чем им мог сообщить мистер Карриган.

Не сдала ли нам Москва Карригана, чтобы прикрыть некую иную, гораздо более высокопоставленную фигуру? Подумайте над этим.

Я доложил Вашу информацию президенту. ФДР заметил, что не следует недооценивать значения крымского проекта, так как он напрямую связан с вопросом о Палестине, а этот вопрос станет одним из самых главных в послевоенной мировой политике.

Спасибо за внимание, с которым Вы относитесь к моим просьбам.

 

IV

«Совершенно секретно
Нарком НКВД Л. БЕРИЯ».

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КОМИТЕТ

ОБОРОНЫ СССР

товарищу СТАЛИНУ И. В.

Во исполнение Вашего указания в период с апреля по июнь 1944 г. была проведена очистка Крыма от антисоветских элементов.

Всего было выселено 225 009 человек, преимущественно крымских татар.

В операции участвовало 23 тыс. бойцов и офицеров войск НКВД.

НКВД ходатайствует о награждении отличившихся.

 

V

«Москва. Корр. ЮПИ. Вчера Председатель СНК СССР И. Сталин принял в Кремле посла США А. Гарримана по его просьбе и имел с ним беседу. В беседе приняли участие нарком иностранных дел В. Молотов и президент Американской торговой палаты Э. Джонстон.

Беседа протекала в деловой, дружественной обстановке…»

 

6. КТО ЕСТЬ КТО

 

I

Сталин знал, о чем пойдет речь на встрече, согласие на которую он дал американскому послу Гарриману. В просьбе о встрече формулировка была стандартная: «для обсуждения вопросов, представляющих взаимный интерес». Но присутствие президента Американской торговой палаты мистера Эрика Джонстона, которого посол хотел бы иметь честь представить его превосходительству мистеру Сталину, все вопросы сводило к одному. Речь пойдет о Крыме. Так и оказалось.

Мистер Гарриман глубоко признателен мистеру Сталину за то, что он отвлекся от своих многочисленных и многотрудных обязанностей и согласился уделить время для обсуждения вопроса, который может показаться частным или несвоевременным по сравнению с глобальными военными и экономическими проблемами, стоящими перед советским правительством в этот период тяжелой кровопролитной войны.

Сталин возразил. Президент Рузвельт обременен не меньшим количеством обязанностей и многотрудных проблем. Но он поручил своему чрезвычайному и полномочному послу обсудить этот вопрос. Значит, он не считает его частным или несвоевременным. Товарищ Сталин глубоко уважает президента Рузвельта. Поэтому он готов обсудить любой вопрос, который президенту Рузвельту представляется важным.

Молотов внутренне восхитился. Знай наших. Внешне безупречная формулировка легко и непринужденно вывернута наизнанку. Президент Рузвельт превратился в просителя. И где он этому научился?

Гарриман, вероятно, понял, что допустил оплошность. Но исправлять не стал. Он имеет честь и удовольствие представить его превосходительству мистеру Сталину одного из самых известных финансистов Соединенных Штатов, экономического консультанта правительства США, президента Американской торговой палаты, а также своего многолетнего делового партнера и друга мистера Эрика Джонстона.

Товарищ Сталин рад приветствовать мистера Джонстона в Москве. Товарищ Сталин надеется, что мистер Джонстон не испытал слишком больших неудобств во время длительного и небезопасного перелета. Товарищ Сталин не сомневается в важности дела, которое заставило мистера Джонстона предпринять это утомительное путешествие. Поэтому товарищ Сталин со всем вниманием выслушает предложения американской стороны.

Молотов едва не крякнул от удовольствия. Вот так. Предложения американской стороны. А советская сторона готова их выслушать и обсудить. Приступайте, джентльмены.

Президент Американской торговой палаты Эрик Джонстон не был дипломатом. Он был бизнесменом. Поэтому сразу взял быка за рога.

— Группа влиятельных американских промышленников и финансистов, поддерживающих деятельность Всемирного еврейского конгресса, Еврейского Агентства и других сионистских организаций США, уполномочила меня ознакомить советское правительство с основными положениями бизнес-плана хозяйственного освоения Крымского полуострова после создания там еврейского государственного образования.

Сталин дослушал перевод и жестом остановил Джонстона. Повернулся к Молотову:

— Напомните, когда мы обсуждали на заседании правительства вопрос о создании на территории Крыма еврейского государственного образования.

— Этого вопроса на заседании правительства мы не обсуждали. На мое имя поступило обращение Еврейского антифашистского комитета с просьбой о создании в Крыму еврейской республики. Я ознакомил с обращением ряд членов правительства, в том числе председателя Госплана СССР товарища Вознесенского, и попросил высказать свои соображения. Суммируя общее мнение, товарищ Вознесенский сообщил мне, что идея признана интересной, но к конкретному ее обсуждению целесообразно приступить после окончания войны.

— Значит ли это, что глава советского правительства мистер Сталин также считает обсуждение этого вопроса преждевременным? — уточнил Гарриман.

Сталин ответил: нет, не значит. У товарища Сталина нет определенного мнения по этой проблеме. Поэтому он с интересом выслушает соображения мистера Джонстона.

Джонстон продолжал. Он убежден, что своевременность или несвоевременность обсуждения зависит лишь от серьезности намерений советского правительства реализовать проект создания Крымской еврейской республики. Если эти намерения серьезны, то подготовка к работе должна быть начата уже сейчас. Конец войны не за горами. Открытие второго фронта приблизит разгром Германии и ее союзников. Чтобы реализовать крымский проект в полном масштабе, понадобится мобилизация огромных финансовых средств и материально-технических ресурсов. Все это требует времени. Мистер Сталин убедится в этом, если позволит ознакомить его с основными технико-экономическими параметрами проекта.

Сталин позволил. Джонстон продолжал объяснения, лишь изредка заглядывая в небольшую кожаную папку. Сталин слушал вполуха. Он знал все, что услышит. Накануне этой встречи он внимательно изучил все материалы, полученные через Карригана еще полгода назад. Поэтому только делал вид, что внимательно слушает, а сам с интересом рассматривал собеседников.

Это были акулы капитализма. Настоящие акулы. Только что без полосатых штанов в обтяжку и здоровенных сигар, как их изображали в «Крокодиле» Кукрыниксы.

Уильям Аверелл Гарриман. Один из двоих сыновей и наследников Генри Гарримана, еще при жизни превратившегося в символ. «Гарриман» — это не фамилия, это финансовая группа. Это крупнейшие железные дороги США, банки, биржи. Как значилось в «объективке», подготовленной для Сталина перед этой встречей, в 1909 году почивший папаша оставил 18-летнему Авереллу и 20-летнему Ричарду ни много ни мало 600 миллионов долларов, которые юные, но прыткие потомки удвоили уже через десяток лет. К железным дорогам прибавили крупнейшую трансатлантическую пароходную линию, прикупили банк Австрии. Перечисление контролируемых ими компаний занимало полторы страницы. От нефти в Мексике до разработки цветных металлов в Польше. К началу войны активы «Гарримана» оценивались более чем в 3 миллиарда долларов. Старший брат остался в бизнесе, а младшего, Аверелла, потянуло в политику. С 33-го был советником Рузвельта по промышленности и финансам. А теперь вот — посол. Зачем это ему понадобилось? Хочет стать президентом? А что, всего 51 год. Может, и станет.

Эрик Джонстон. Этот не станет, хоть и моложе Гарримана на пять лет. У этого еще денег мало, всего каких-то 300 миллионов долларов. Не наелся еще, не потерял к деньгам интереса. Лысоватый бычок. Устремленный вперед, вперед. А начинал с нуля, помогал отцу, выходцу из Одессы, торговцу мебелью. Сам торговал, переключился на антиквариат, набил глаз на оценке. Потом занялся игрой на бирже. То-то ощупывал взглядом каждую завитушку на драгоценных кремлевских креслах. Товарищ понимает.

Джонстон умолк. Передал папку с расчетами Молотову. Тот принял, отложил в сторону. Все трое смотрели на Сталина. Молотов — как и положено — никак. Гарриман — с глубоко спрятанным любопытством. Не с интересом, нет, именно с любопытством. А Джонстон — почти требовательно. Ждал ответа. Конкретного ответа на конкретные вопросы. Как на деловых переговорах. Гарриман, конечно, умней. Гораздо умней. Понимал, что это не деловые переговоры. А Джонстон не понимал. Ну, поймет, какие его годы.

— Скажите, мистер Джонстон, вы настоящий американец? — спросил Сталин.

Джонстон выслушал переводчика и непонимающе поморщился.

— Полагаю, что да. Я американец еврейского происхождения. Я родился в Америке, вырос в Америке. Да, я настоящий американец.

— Я вот почему спросил… В наших кинофильмах и в театральных спектаклях любят изображать американцев, которые сидят, положив ноги на стол. Американцы действительно так сидят? Или это не очень удачная выдумка наших сценаристов и режиссеров?

Джонстон с недоумением пожал плечами.

— У нас свободная страна. Кому как нравится, тот так и сидит.

— Разрешите мне ответить на этот вопрос, — вмешался Гарриман. — Многие американцы действительно любят так сидеть. Даже изобрели специальные низкие столики, их называют журнальными. Но эта привычка, которая кажется европейцам странной, происходит вовсе не от грубости или невежества. Скорее наоборот. Видите ли, еще в 20-е годы один врач написал книгу, в которой доказывал, что чем чаще человек держит ноги на уровне головы, тем это полезнее для здоровья. Книга имела бешеный успех. Вся Америка задрала ноги. Позже было доказано, что это не так уж полезно, но у многих эта привычка осталась. Американцы очень падки на все новое. Если завтра кто-нибудь докажет, что для здоровья полезно стоять на голове, вся Америка встанет на голову.

— Очень интересно. Спасибо за объяснение, этого я не знал. Поскольку мы все равно отвлеклись от темы, позвольте еще вопрос. Мне часто приходится встречаться с дипломатами, главами государств, военными. Сегодня передо мной два собеседника, которые входят в список самых богатых людей Америки. У нас таких людей называют акулами капитализма. Прошу извинить, если это звучит обидно.

— Вовсе нет, — возразил Гарриман. — У нас, правда, говорят по-другому: киты.

— Киты. Киты капитализма, — повторил Сталин. — Да, это звучит солидней. Киты, на которых держится мир. Но я о другом. У нас был прекрасный поэт Маяковский. Он побывал в Америке и написал книгу о Нью-Йорке. В этой книге он приводит свой разговор с американским миллионером. Он спросил своего собеседника: сколько пар брюк вы надеваете одновременно? Тот, естественно, ответил: одну. Тогда Маяковский спросил: а сколько мяса вы можете съесть за завтраком? Последовал ответ: я вообще не ем мяса. «А тогда зачем же вам столько денег?» — «Чтобы с помощью их заработать еще денег». — «А для чего еще деньги?» — «Чтоб сделать новые деньги». Так наш поэт и не добился ответа. А как бы вы, мистер Гарриман, ответили на этот вопрос?

Гарриман вежливо улыбнулся.

— Полагаю, поэт Маяковский некорректно изложил свой разговор с американским миллионером. А скорее всего, вообще выдумал его. Я бы ответил так: а для чего вы, мистер Маяковский, пишете стихи? Для денег, для славы? Но если бы вас не печатали, разве вы перестали бы писать стихи? Настоящий поэт не может не писать стихов. Это закон творчества. Бизнес — такое же творчество. Скажем так: социальное творчество. Как и политика. Поэтами не становятся. Поэтами рождаются. Как и миллионерами. Или президентами. Как лидерами вообще.

— А как же быть с великой американской мечтой? — поинтересовался Сталин. — Любой чистильщик ботинок может стать миллионером. По-вашему, это миф?

— Точно такой же, как ваш лозунг о том, что каждая кухарка может управлять государством.

— Не опровергает ли ваши слова пример вашего делового партнера и друга мистера Джонстона? Начинал он, правда, не с чистки ботинок, а с торговли мебелью. И все же стал миллионером. Надеюсь, мистер Джонстон не будет в претензии за то, что я упомянул его впечатляющую деловую карьеру в нашей маленькой теоретической дискуссии. Это очень старая дискуссия между идеалистическими и материалистическими воззрениями.

— Не понимаю, почему я должен быть в претензии, — ответил Джонстон, выслушав перевод. — Я стал миллионером, потому что хотел стать миллионером. И работал для этого.

— Мой деловой партнер и друг мистер Джонстон стал миллионером не только потому, что хотел этого. Одного желания мало. Нужны врожденные качества. Иначе миллионерами становились бы все, кто этого хочет. А этого хотят все. Во всяком случае, у нас в Америке.

— Нелишнее уточнение, — заметил Сталин. — Если бизнес, как вы утверждаете, — творчество, что же заставило вас, мистер Гарриман, оставить бизнес и пойти в политику?

— Я не оставил бизнес. Я остаюсь бизнесменом. Но для большого бизнеса нужен мир. В роли политика у меня больше возможностей способствовать этому.

— Мне не кажется бесспорным ваше утверждение о том, что мир есть необходимое условие для большого бизнеса. Нет, не кажется. Нынешний подъем американской экономики обеспечен военными заказами. Не так ли? Конец войны приведет к кризису. Десять миллиардов долларов, которые Соединенные Штаты намерены инвестировать в Крымскую республику, поступят в виде техники, машин, технологического оборудования. Это поможет экономике США в послевоенный период сохранить объем производства и рабочие места. Прав ли я, именно этим объясняя заинтересованность американской стороны в реализации крымского проекта?

— Это немаловажный момент, — согласился Гарриман. — Но не менее важен и моральный аспект проблемы.

— Бизнес и мораль? Разве они сочетаются?

— Самым прямым образом. Как мораль и политика. Бизнес не может быть успешным, если он нацелен лишь на получение прибыли и не открывает новых рабочих мест или другим способом не улучшает жизнь людей. Точно так же обречена на провал любая антигуманистическая политика. Гитлеровская Германия — лучший тому пример.

— И многие в Америке так думают? — спросил Сталин.

— Серьезные политики и бизнесмены — все. Иначе они не стали бы акулами капитализма, — добавил Гарриман.

— Интересная страна Америка, — проговорил Сталин. — Мне даже однажды захотелось ее увидеть.

— Так прилетайте, мистер Сталин! — оживился Джонстон. — Увидите величайший город мира — Нью-Йорк!

Сталин внимательно посмотрел на него и кивнул:

— Может быть. — И, подумав, добавил: — После войны. Мистер Джонстон, — продолжал он, дождавшись конца перевода. — Вы сказали, что ваши эксперты предусматривают поэтапное заселение и освоение Крыма. До двухсот тысяч евреев на первом этапе, до пятисот — во втором. И так далее. Я не уверен, что в Советском Союзе найдется столько евреев, которые пожелают оставить обжитые места и переехать в Крым.

— В Европе миллионы евреев остались без крова и ушли в изгнание. Вряд ли они захотят вернуться в Германию, которая стала для них страной-убийцей.

Сталин повернулся к Молотову:

— В обращении Еврейского антифашистского комитета содержится просьба сделать Крымскую республику открытой для въезда евреев из других стран?

— Нет. В нем есть только намек на желательность придания Крымской республике статуса союзной.

Джонстон набычился. Ну бычок. Чистый бычок.

— Значит ли это, мистер Сталин, что советское правительство намерено открыть Крым для заселения только советскими евреями? В этом случае создание Крымской республики становится сугубо внутренним делом Советского Союза со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— То есть никаких десяти миллиардов не будет? — уточнил Сталин. — Не странно ли такое двойственное отношение американского правительства к советским и несоветским евреям?

— Я не представляю здесь интересы американского правительства. Я представляю интересы американского частного капитала. Президент Рузвельт может тратить деньги налогоплательщиков на любые цели, которые одобрит конгресс. Но ни президент Рузвельт, ни конгресс не могут нам указывать, на что нам тратить собственные деньги. Это будем решать мы.

— Очень интересная страна Америка, очень, — заметил Сталин и обратился к Молотову: — Я вижу, в наших переговорах обозначился тупик. Не поможете ли вы нам из него выйти?

— Нет никакого тупика, — ответил Молотов. — Противоречие кажущееся. Просто мистер Джонстон не знаком с советской государственной системой. Конституция СССР, которую наш народ назвал Сталинской, отнюдь не запрещает иммиграцию в СССР. Мы приняли тысячи испанских граждан, не признавших фашистского режима Франко, мы дали политическое убежище тысячам немецких антифашистов, в том числе и евреям, мы приютили курдов, бежавших от притеснений турецкого правительства. Каждая советская социалистическая республика вправе самостоятельно устанавливать квоты и порядок въезда в нее иностранных граждан. И если президиум Верховного Совета будущей еврейской республики установит льготный режим для въезда евреев, советское союзное правительство не будет иметь никаких конституционных оснований для возражений.

— И желания тоже, — добавил Сталин.

— Разумеется, — согласился Молотов. — Я достаточно ясно обрисовал ситуацию, мистер Джонстон?

— Вполне, — кивнул Джонстон. — Это в корне меняет дело. Я не вижу причин для промедления. Трюмы загружены, угля под завязку, капитан готов подняться на мостик. Не считает ли мистер Сталин, что самое время дать сигнал к отплытию?

Сталин усмехнулся.

— Нам нравится образность вашего мышления. Это довольно неожиданно для такого сугубо делового человека. Когда мистер Джонстон говорит о капитане, кого он имеет в виду?

— Президента республики, само собой. Никакой бизнес невозможен без хорошего капитана. А Крымская республика — это очень большой бизнес. Мы говорим: мало загрузить уголь в топку. Нужен еще человек, который сумеет разжечь огонь. Это очень важный урок истории. Кто знает, когда родилась бы свободная Америка, если бы не было Джорджа Вашингтона. Без Гитлера мог и не возникнуть Третий рейх. А без мистера Ленина — Советская Россия.

Молотов счел необходимым вмешаться:

— Нам не кажется правильным ставить в один ряд с Гитлером таких людей, как Джордж Вашингтон и Владимир Ильич Ленин.

— Мистер Джонстон не оценивает моральные качества этих людей и направленность их политики, — объяснил Гарриман. — Он всего лишь высказывает свою точку зрения на роль личности в истории. Не правда ли, мистер Джонстон?

— Именно так. Мы говорим: нужный человек в нужном месте в нужное время. И бизнес пойдет.

— И тем не менее, — попытался возразить Молотов, но Сталин не дал ему договорить:

— Мы правильно поняли вашу мысль, мистер Джонстон. Кто же, на ваш взгляд, должен подняться на капитанский мостик корабля под названием «Еврейская республика Крым»? Я знаю только одного человека, который может рассматриваться как кандидат на эту роль. Но вряд ли этот человек из тех, кто может разжечь огонь. Поддерживать огонь — да. Шуровать в топке — да. Это он умеет. Но разжечь… Не думаю.

— Кого мистер Сталин имеет в виду? — спросил Гарриман.

— Лазаря Моисеевича Кагановича.

— Кто такой Каганович? — удивился Джонстон.

Молотов объяснил:

— Член советского правительства. Народный комиссар. По американской классификации — министр федерального правительства. И по национальности он еврей.

— Еврей — это хорошо. Но этого мало.

— Мистер Каганович — очень опытный государственный деятель, — подсказал Молотов.

— Прекрасно! — одобрил Джонстон. — Значит, у нас есть и хороший менеджер. Но в роли капитана нам видится совсем другой человек. Это мистер Михоэлс.

Молотов вопросительно взглянул на Сталина, но тот молча сидел с видом человека, испытывающего глубокое и искреннее удовольствие от происходящего разговора.

— Но Михоэлс — артист, — заметил Молотов. — Правда, говорят, очень хороший.

— Гитлер начинал как художник, — возразил Джонстон. — И, как говорят, очень плохой. Я ни в коем случае не ставлю их в один ряд. Я всего лишь хочу сказать, что профессия артиста — не худшая отправная точка для политической карьеры.

— Мистер Джонстон хорошо знаком с артистом Михоэлсом? — спросил Сталин.

— К сожалению, нет. Я слышал три его выступления на митингах и дважды имел удовольствие беседовать с ним. Один раз — коротко, на приеме. И второй раз — весьма обстоятельно. Перед его отъездом из Америки. Мистер Михоэлс произвел на меня весьма сильное впечатление.

— Не кажется ли мистеру Джонстону, что этого мало, чтобы рекомендовать Михоэлса на такой высокий и ответственный пост, как президент или, точней, Председатель Президиума Верховного Совета еврейской союзной республики?

— Я основывался не только на личном мнении. К этому же выводу пришли аналитики госдепартамента. Я полностью согласен с ними.

— Следует ли ваши слова понимать в том смысле, что аналитики государственного департамента Соединенных Штатов берут на себя несвойственные им функции? Отбор кандидатов на любую государственную должность в Советском Союзе — внутреннее дело Советского Союза.

— Мистер Джонстон неточно выразился, — поспешил вмешаться Гарриман. — Соединенные Штаты ни в какой форме и ни под каким видом не вмешиваются во внутренние дела других государств. Но не будем делать секрета из того, что секрета не составляет. Мы внимательно следим за внутриполитической ситуацией в других странах, в том числе и оцениваем перспективность тех или иных деятелей. Подобная работа аналитических служб ни в коей мере не может считаться вмешательством во внутренние дела. Мистер Джонстон не имел ни малейшего намерения рекомендовать кандидатуру мистера Михоэлса на пост президента Крымской республики, а тем более настаивать на ней. Он всего лишь высказал мнение, что эта фигура кажется ему заслуживающей внимания.

— Совершенно верно, — подтвердил Джонстон. — Я сказал только то, что сказал. Михоэлс — тот человек, который способен зажечь огонь. И это все, что я сказал.

— У нас принято спрашивать согласия кандидата, прежде чем рекомендовать его на какой-то пост. В США такая же практика? — поинтересовался Сталин.

— Мистер Сталин, я не дипломат, я бизнесмен…

— Это я уже понял.

— Но и в дипломатии кое-что понимаю, — продолжал Джонстон. — Я знаю, что мистер Михоэлс ведет огромную работу, помогает советским евреям, испытывающим трудности при возвращении из эвакуации. Я знаю, наконец, что у мистера Михоэлса огромный авторитет среди советских евреев. Авторитет не артиста, а политического деятеля. Но у меня и в мыслях не было встретиться с ним и спросить, согласен ли он стать президентом еврейской республики Крым. А почему? Потому что это как раз и было бы вмешательством во внутренние дела вашего государства. Это не входило в мою задачу. В мою задачу входило ознакомить советское правительство с бизнес-планом по созданию Крымской республики. Что я и сделал.

— Вы хорошо справились со своей задачей, мистер Джонстон, — одобрительно кивнул Сталин и повернулся к послу: — Вы правы, мистер Гарриман: нет смысла делать секрет из совершенно очевидного и естественного. Наши аналитики изучают перспективы ваших политических деятелей, ваши аналитики занимаются нашими политическими деятелями. Не заключить ли нам межправительственное соглашение об обмене выводами аналитиков? Согласитесь, было бы чертовски интересно взглянуть на себя со стороны. Со стороны, как у нас говорят, видней. А есть еще более точная русская поговорка: в чужом глазу соринку замечает, а в своем бревна не видит.

— Нечто подобное есть и в английском языке.

— Вот видите! — оживился Сталин. — Разве не интересна была бы мистеру Рузвельту наша оценка его сторонников и политических противников? А вдруг мы видим бревно, которое он не видит?

— Несомненно интересна, — согласился Гарриман.

— А нам был бы интересен ваш взгляд. А ну как в текучке мы проглядели какого-то сильного политика, прирожденного лидера? Вы правы, мистер Гарриман, совершенно правы. Это, конечно, чистой воды идеализм, но тут я с вами согласен: лидерами не становятся, лидерами рождаются. А раз проглядели — значит, не помогаем его росту. А раз не помогаем — можем и потерять. Это было бы очень, очень обидно. Я уже немолод, увы. Годы берут свое. Мне уже пора подумать о достойном преемнике. Мистер Рузвельт избавлен от этих забот. Его преемника назовут избиратели. А мне приходится думать об этом самому. И хороший совет со стороны был бы ох как полезен! Очень полезен!

Молотов окаменел. Ловушка была бесхитростная, но смертельно опасная. Ни один опытный дипломат в нее бы не сунулся. А если сунулся бы, то лишь с определенной целью. Зная, что это ловушка. Сунул бы туда свою наживку. Какой дипломат из Гарримана? Опыта у него — ноль, меньше года в послах. Никакой дипломатической академии не кончал. Молотов тоже не кончал, но он другую школу прошел, ни с какой академией не сравнить. Американцы народ бесхитростный. Неужели купится на эту душевную распахнутость? Может. Обаяние величия. Гипноз неслыханной, колоссальной власти. Какие люди под него подпадали! Герберт Уэллс, Бернард Шоу, Анри Барбюс, Ромен Роллан. А битый-перебитый и мочаленый-перемочаленый еврей Фейхтвангер? И тот купился. Написал в своей книге «Москва, 37-й год»: «Народ благодарен Сталину за хлеб, мясо, порядок и за создание армии, обеспечивающей это благополучие. Сталин является плотью от плоти народа». А Бертольт Брехт? Заявил об этой книге: «Это лучшее, что написано в западной литературе». Только один Жид не купился. Который вовсе не жид, а — судя по имени — чистый француз Андре Поль Гийом. Стоял на трибуне во время первомайской демонстрации с книжечкой в руках, делал пометки. А потом озаглавил статью: «Шестьдесят пять тысяч портретов человека с усами». Портреты, оказывается, считал. Сукин сын, конечно, но умный. Достаточно ли умен Гарриман? Не ляпнет ли по простоте или с умыслом: «Ну как же, вокруг вас столько выдающихся личностей! Мистер Молотов, например». И что? И все.

Гарриман внимательно выслушал переводчика и с сомнением покачал головой:

— Не думаю, мистер Сталин, что вы нуждаетесь в чужих советах. Из всех ваших талантов наиболее впечатляет умение разбираться в людях.

Молотов расслабился. Не купился. Молодец. Умница. Замечательная все-таки страна Америка. И американцы народ замечательный. Простой, открытый. И умный. Совсем как русские.

— Значит, не хотите помочь союзнику? — проговорил Сталин. — Жаль. Что ж, придется искать самому. Непростая задача, очень непростая. Но мы, большевики, не боимся трудностей.

Воспользовавшись паузой, Джонстон решительно вмешался в разговор. Судя по его виду, ему осточертела пустопорожняя болтовня.

— Мистер Сталин, я готов ответить на все вопросы, которые появились у вас по существу дела.

Сталин помедлил с ответом. Затем произнес:

— У нас не появилось вопросов по существу дела. Нам хотелось бы акцентировать внимание лишь на одном аспекте. В представленном вами бизнес-плане предусматривается вложение средств непосредственно в экономику будущей Крымской еврейской республики. Но правильно ли это? Не будет ли это воспринято советскими гражданами-неевреями как акт дискриминации по отношению к ним? Не вызовет ли это роста антиеврейских настроений в стране? Не будет ли разумнее и в политическом, и в экономическом смысле направить средства на восстановление таких отраслей народного хозяйства СССР, как металлургическая промышленность или угледобыча? Это может принести более быструю отдачу и скажется на росте жизненного уровня всех советских трудящихся, а в их числе и населения Крымской еврейской республики. Не будет ли такое решение более правильным?

Джонстон сделал попытку ответить, но Сталин жестом остановил его:

— Я задал эти вопросы не для того, чтобы получить немедленный и однозначный ответ. Я имел намерение показать вам, что проблема, которую мы затронули в сегодняшнем разговоре, не столь проста, какой она представляется на первый взгляд.

Сталин встал.

— Мистер Гарриман. Мистер Джонстон. Мне было интересно побеседовать с вами. Благодарю вас.

Аудиенция закончилась.

 

II

Джонстон едва сдерживался, пока шел по длинным кремлевским коридорам. Даже великолепие Георгиевского зала, который они пересекли, направляясь к выходу, не произвело на него никакого впечатления. Едва за ним и Гарриманом вышколенный водитель закрыл дверцу черного посольского «линкольна», как он набросился на спутника:

— Какого дьявола, Аверелл?! Что, черт возьми, происходит?! Объясните мне, для чего я тащил свою задницу через Атлантический океан? Чтобы мило побеседовать с мистером Сталиным и мистером Молотовым о привычке американцев класть ноги на стол?

— Вы просили устроить вам встречу со Сталиным. Я ее устроил. Поверьте, это было совсем непросто.

— Но он же не ответил ни на один мой вопрос! Он даже не слушал меня! Такие встречи нужно готовить! Правительство платит вам из карманов налогоплательщиков, чтобы вы работали, черт вас возьми, а не только скупали картины в московских антикварных лавках!

— Мое жалование составляет один доллар в год. И вы прекрасно это знаете.

— Но и этот доллар из моего кармана! Да, это символическая плата. Но она символизирует то, что вы находитесь на государственной службе. А коли так, будьте любезны выполнять свои служебные обязанности!

— Заткнитесь, Эрик, — попросил Гарриман. — Иначе я сейчас высажу вас из машины и пойдете пешком. Это кончится тем, что вас сначала ограбят, потом разденут, а потом расстреляют. Потому что примут за английского шпиона.

— Чушь! С какой стати меня примут за английского шпиона?

— Потому что вы знаете только английский язык. Ну, успокоились?

— И не подумаю! А как вам нравится его последнее предложение? Да за кого он нас принимает? Сунуть десять миллиардов долларов в их мартены и шахты! А потом? Нюхать дым их мартенов? «Не будет ли это правильнее»! Я вам вот что скажу, Аверелл! Меня уже очень давно не держали за идиота! Я уже отвык от этого! И не намерен привыкать! Вот это и имейте в виду: не намерен!

От откинулся на спинку лимузина и сердито умолк.

— А теперь послушайте меня, — проговорил посол. — Ему не нужно было вникать в каждое ваше слово. Вы еще рта не раскрыли, а он уже знал все, что вы скажете. Не верите? Вспомните: вы говорили о поэтапном плане заселения и освоения Крыма?

— Это есть в бизнес-плане.

— Я спрашиваю не о том, что есть в бизнес-плане. А о том, упоминали ли вы об этом в своих пояснениях.

— Кажется…

— Нет.

— Вы правы, пожалуй. Да, правы. Нет.

— Достаточно?

— Вы предполагаете, что он…

— Я не предполагаю. Я знаю это совершенно точно.

— Черт возьми, Аверелл! Откуда же он мог…

— Когда вернетесь в Вашингтон, задайте этот вопрос мистеру Гуверу. Откуда мистер Сталин мог детально знать содержание бизнес-плана, масштабностью которого вы хотели поразить его в самое сердце. Потом расскажете. Мне тоже интересно, что он ответит.

— Значит, Сталин проговорился?

— Он не тот человек, чтобы проговориться. Нет, Эрик. Он совершенно четко и недвусмысленно дал вам понять, что — есть в русском языке такая выразительная идиома — срать он хотел на ваши десять миллиардов долларов, а в этой проблеме его интересуют совсем другие аспекты.

Гарриман покосился на Джонстона и удовлетворенно заключил:

— Наконец вы задумались.

— Да. Задумался. Но не о том, что вы имеете в виду.

— Поделитесь.

— Охотно. В мире не существует такого человека, который мог бы насрать на десять миллиардов долларов.

— Вы только что его видели.

— И даже он не может! И я вам скажу почему. Миллион долларов, даже в новеньких двадцатках, весит сорок килограммов. Миллиард — сорок тонн. А десять миллиардов — это целый железнодорожный состав из двадцати пульмановских вагонов. Покажите мне задницу, из которой можно на это насрать!

— Браво, — заметил Гарриман.

— И он не может насрать на десять миллиардов не только в буквальном, но и в переносном смысле! — продолжал Джонстон. — Да вы что, шутите? За его спиной — огромная, разрушенная, полуголодная страна! Он победит Гитлера. С нашей помощью или без нее. Все равно победит, это сейчас совершенно ясно. Но победой сыт не будешь. Победа пьянит, но не кормит. Людей нужно одеть, обуть, накормить, восстановить крышу над головой. Иначе на первых же послевоенных выборах его отправят в исторический музей!

Гарриман лишь головой покачал:

— Вы не еврей, Эрик. Вы стопроцентный американец.

— А вы?

— А я еврей. Его не отправят в исторический музей. Скорее он отправит туда весь советский народ вместе с его великой победой. Он дал четкий ответ на все ваши вопросы. Ответ следующий: сидите на своих миллиардах и ждите, когда мы разрешим вам их потратить. На нас. А мы разрешим тогда, когда сочтем нужным. Если вообще разрешим.

— Вы шутите?

— Нет, Эрик. Это не Америка. Это Советская Россия. Здесь все давно уже стоят на головах и считают это вполне нормальным.

— По-моему, я начинаю испытывать тоску по родине. Тогда объясните мне, Бога ради: для чего он все это затеял?

— Перед вашей поездкой я попросил Гувера ознакомить вас с заключением аналитиков ФБР. Он это сделал?

— Да. Я прочитал отчет резидента из Анкары.

— А первый — о поездке Михоэлса по Америке?

— Тоже.

— Там было одно общее замечание. Возможно, вы не обратили на него внимания. Я напомню. Там говорилось: поскольку план создания Крымской еврейской республики исходит лично от Сталина, нельзя исключать возможности, что он преследует какие-то совершенно иные цели, о которых мы не можем даже догадываться.

— Какие цели? — переспросил Джонстон.

Посол повторил:

— О которых мы не можем даже догадываться.

— Что из этого следует?

— Только одно. Мы сделали свой ход. Подождем ответного… Вылезайте, приехали.

Тяжелый «линкольн» со звездно-полосатыми флажками на крыльях вплыл в ворота посольства и причалил к внутреннему подъезду. Гарриман ответил на приветствие сержанта морской пехоты и открыл перед Джонстоном высокую дубовую дверь. В холле, сбрасывая пальто на руки негру-служителю, Джонстон обернулся к послу и решительно произнес:

— И все-таки я не согласен с вами. Законы физики везде одинаковы. Америка, Россия, Германия, острова Фиджи — не имеет значения. А экономика — такая же наука, как физика. И перед человеком с пустым карманом всегда более прав тот, у кого в кармане позвякивает пара лишних монет.

— Возможно, — суховато ответил Гарриман. — Для Сталина этот закон звучит по-другому. Всегда более прав тот, у кого в кармане позвякивает пара лишних танковых армий.

 

III

В кремлевском кабинете Сталина в этот вечер тоже шло обсуждение итогов прошедшей встречи. Сталин неторопливо прохаживался по ковру, курил трубку, приминая табак большим пальцем правой руки с пожелтевшим от никотина ногтем. Молотов пристроился возле стола для совещаний. Присутствовал и Берия, прибывший к Сталину с докладом о ходе работ по реализации советского атомного проекта.

Берия был доволен. Ему было о чем доложить. В папке, которую он принес, было полтора десятка расшифрованных резведдонесений из Америки и заключение начальника Лаборатории № 2 Курчатова: «Эти данные позволяют получить весьма важные ориентиры для нашего научного исследования, миновать многие весьма трудоемкие фазы разработки проблемы и узнать о новых научных и технических путях ее разрешения».

И была еще одна фраза: «В заключение необходимо отметить, что вся совокупность полученных сведений указывает на техническую возможность решения всей проблемы урана в значительно более короткий срок, чем это думают наши ученые, не знакомые с ходом работ по этой проблеме за границей».

Хорошая фраза. Дорогого стоила. У Берии было искушение подчеркнуть ее, но решил, что не стоит. Сталин сам поймет, что за этим стоит. И оценит. Не может не оценить. Поэтому Берия, не дожидаясь разрешения, перенес стул от стола для совещаний к письменному столу Сталина, свободно расположился на нем, закинув ногу на ногу, сидел с видом человека своего, причастного ко всему, о чем может идти речь в этом высшем и самом тайном кабинете мира.

— Итак, что же мы сегодня узнали? — спросил Сталин, останавливаясь рядом с Молотовым, но глядя почему-то не на него, а на Берию.

— Они клюнули, — ответил Молотов.

— А почему они клюнули?

— Вы правильно сказали: Рузвельта беспокоит послевоенный спад производства. Крымский проект поможет смягчить кризис.

— Это одна причина, — согласился Сталин, продолжая смотреть на Берию. — Вторая?

— Еврейское лобби в США очень влиятельно. Поддержка крымского проекта поможет нынешней администрации проводить через конгресс нужные Рузвельту законы.

— Резонно.

Под пристальным взглядом Сталина Берия почувствовал себя неуютно. Невольно напрягся, подобрался. Сталин раскурил погасшую трубку и вновь медленно заходил по кабинету.

— Нынешней осенью в Америке пройдут очередные президентские выборы, — продолжал Молотов. — Рузвельт идет на них в связке с Трумэном в качестве вице-президента. У демократов сильные позиции, но лишние голоса евреев им очень не помешают.

— Значит, в случае успеха Рузвельт будет выбран на четвертый срок?

— Да. Для Америки это совершенно беспрецедентный случай.

— Выгодно ли нам переизбрание Рузвельта? — спросил Сталин. И сам же ответил: — Безусловно выгодно. Распространи через Совинформбюро информацию о сегодняшней беседе. С указанием темы беседы. «Беседа прошла в обстановке полного взаимопонимания».

— Нужно ли опубликовать эту информацию в наших газетах?

— В наших?.. Нет, пожалуй. Пока это не нужно. Информация должна уйти на Запад только по каналам Совинформбюро. Для иностранных корреспондентов в Москве — без расшифровки темы. «Беседа протекала в деловой, дружественной обстановке»… Что мы еще узнали?

— Михоэлс, — напомнил Молотов.

— Да-да, Михоэлс. Четвертого июля, помнится мне, День независимости Америки. Посол Гарриман, очевидно, устроит прием. Пусть Михоэлс появится на приеме.

— Он не входит в круг лиц, которым посольство рассылает приглашения на такие приемы.

— Это и хорошо. Но ты входишь. И Полина Семеновна. Не так ли? Пусть Полина Семеновна организует для него приглашение. Это будет правильно понято. Она же покровительствует театру ГОСЕТ. Она ходит в театр?

— Да, на каждую премьеру.

— Вот и хорошо. — Сталин повернулся к Берии: — А знаешь, Лаврентий, что еще мы сегодня узнали? Оказывается, американцы видят президентом будущей Крымской еврейской республики знаешь кого? Михоэлса.

— Ну, это не им решать.

— Как знать, как знать! А ты кого видишь?

— Скорей Кагановича.

— И я так же думал. Но под Михоэлса они готовы дать десять миллиардов долларов. А под Кагановича — ни копейки. Верней, ни цента. Странные у них представления о ценности человека! Что из этого следует? Из этого следует, что было бы крайне неприятно и нежелательно, если бы с артистом Михоэлсом что-нибудь случилось. Возвращается он из театра поздно, ночью на улицах всякое может быть.

— Выделить охрану?

— Негласную. И машину. Не персональную. В распоряжение президиума ЕАК. Но обслуживать она должна в основном Михоэлса. Ты все понял?

— Да, все. Прослушивание квартиры, кабинета в театре?

— Ну, это, пожалуй, лишнее. — Сталин прошел из конца в конец кабинета и вновь обратился к Берии: — И вот что еще мы сегодня узнали. Оказывается — оказывается! — аналитики госдепартамента ведут оценку перспективности наших политических деятелей. И знаешь, кого они считают самыми перспективными? Товарища Молотова, например. Товарища Маленкова. Товарища Жданова. Товарища Микояна. Товарища Вознесенского. Руководителя Ленинградской парторганизации товарища Кузнецова. Товарища Хрущева. Как, по-твоему, они правы?

Берия взглянул на Молотова. Тот сидел с каменно-непроницаемым лицом. Сталин ждал. Нужно было быстро ответить. Быстро и точно. Берия нашелся.

— Полная чепуха! — небрежно сказал он.

— Вот как? Почему?

— Потому что они не назвали меня.

— Назвали, — возразил Сталин. — И не просто назвали. Они считают, что ты самый перспективный политик. И в любой момент можешь заменить меня.

Берия побледнел. Выдавил с трудом:

— Это провокация!

Сталин покачал головой:

— Нет, Лаврентий. Это не провокация. Это шутка. Это я так пошутил. Не веришь? Вячеслав не даст соврать. Ну, ответь мне на шутку. Ты же любишь этот анекдот. Про пароход, который должен взорваться от торпеды. — Он обернулся к Молотову: — Капитан приказывает боцману: отвлеки пассажиров. Боцман объявляет: господа, шутка — я сейчас хлопну в ладоши и пароход взорвется. Хлопает. Взрыв. В море плывет боцман. Рядом выныривает помощник капитана и говорит… Что он говорит, Лаврентий?

— «Дурак ты, боцман. И шутка твоя дурацкая».

Сталин негромко засмеялся. Он смеялся долго, с удовольствием. Потом стал серьезным.

— Как ты думаешь, Вячеслав Михайлович, дадут они нам десять миллиардов без привязки к Крыму?

— Думаю, что не дадут.

— И я тоже так думаю. Подготовь мне обзор по Палестине. Детальный. С анализом. Характеристики лидеров. Возьми материалы, которые есть у Лаврентия. Отправишь на Ближнюю, я посмотрю. Все, свободен.

Молотов вышел. Сталин подошел к Берии и негромко сказал:

— Встань.

Берия вскочил. При взгляде на Сталина ему едва не стало плохо. Лицо у того было тяжелое, бешеное, в глазах светился желтый тигриный блеск. Тыкая мундштуком трубки в грудь Берии, он четко, раздельно проговорил:

— Если ты. Еще. Хоть раз. Дрыгнешь. При мне. Ногой. — Умолк. Закончил: — Расстреляю! Как японского шпиона. Понял?

— Ну почему же японского, — пробормотал Берия, пытаясь все обратить в шутку. — Разве я похож на японца?

— Пойди и посмотри на себя в зеркало. Ты и есть жирный мерзкий японец! Чего ты ждешь? Я сказал: пойди и посмотри в зеркало!

Берия поспешно вышел, почти выбежал из кабинета. В туалете, примыкавшем к приемной, уставился в зеркало. Почему японец? Совсем с ума сходит. А, черт! Пенсне. Действительно, похож на японца. Только этого не хватало!

Умылся. Прошелся расческой по редким волосам. Постарался успокоиться. В кабинет вернулся напряженный, готовый к любой неожиданности. Сталин сидел за рабочим столом, листал документы из атомной папки. Стула возле стола не было, стоял на месте. Не поленился, сам отнес. Плохо дело. Но вид у Сталина был обычный — спокойный, сосредоточенный. Кивнул:

— Докладывай. Кроме того, что здесь.

Берия понял: папку оставит у себя, будет вникать. В первый год войны Сталин от разведывательных разработок отстранялся, отпихивал их от себя. Профессиональную терминологию не понимал, злился. Потом втянулся, даже во вкус вошел — читал, как романы.

Берия доложил:

— Информация от Чарльза. Получена час назад. Американцы утвердили жесткий график работ по «Манхэттенскому проекту». Планируют провести первый опытный взрыв через одиннадцать месяцев. Считают, что мы отстаем от них на десять — двенадцать лет.

— А на самом деле?

— Лет на пять. Если повезет — меньше.

— Передай Курчатову: пусть повезет.

Он отпустил Берию. Вызвал Поскребышева:

— Шапошников прибыл?

— Ждет.

— Зови.

Вошел заместитель наркома обороны маршал Шапошников. Мастодонт. Из военспецов старорежимной еще, царской закваски. С купеческим прилизанным пробором на голове. С ним — начальник Оперативного управления Генштаба генерал Штеменко. С буденновскими усами. Из новых, советской выучки. Сталин поздоровался с обоими за руку, перенес со своего письменного стола на стол для совещаний хрустальную пепельницу для Шапошникова. Борис Михайлович Шапошников был единственным, кому Сталин разрешал курить у себя в кабинете. Предложил:

— Располагайтесь.

Пока разворачивали на столе карты и раскладывали планшеты, прошелся по ковровой дорожке, оценивая встречу с Гарриманом и Джонстоном не в деталях, а в целом, по общему ощущению — как гроссмейстер, переходя к следующей партии, оглядывается на шахматную доску, на которой только что сделал ход.

Красивая получалась партия. Не ломовая, не грубо-прямолинейная, как война. Можно даже сказать — изящная. Но вместе с тем — сильная, точная. С многими скрытыми возможностями. Даже свои не понимали его замыслов. Красивая получалась партия. Очень красивая.

— Разрешите докладывать? — спросил Шапошников.

Сталин кивнул:

— Докладывайте.

Пора было заняться войной. В этой главной и самой трудной в его жизни партии уже близился эндшпиль. И финал. Мат. Неясно было только одно: как поступить с Гитлером? Доктора Геббельса он, конечно, повесит. А Гитлера? Тоже повесить? Мало. Расстрелять — тем более. Американцы предложат, скорее всего, электрический стул. Но не они будут это решать. Французское национальное развлечение — гильотина. А что сможет предложить мистер Черчилль? Плаху и палача с мясницким топором и в красном балахоне с дырками для глаз? Это, конечно, ближе к российской традиции. Но в российской традиции есть кое-что и похлеще: четвертование. Да, четвертование. Что-то в этом есть. Определенно есть.

Ладно, об этом еще будет время подумать. Сейчас нужно было сделать очередной ход в войне. Что у нас на очереди? Белорусская операция: Витебск, Бобруйск, Минск. Успешно завершена. Что дальше? Прибалтийская операция. Львовско-Сандомирская операция. Ясско-Кишиневская операция.

Вот и свершилось то, о чем когда-то пели: «Малой кровью на вражьей земле». Малой кровью, конечно, не получилось. А на вражьей земле — да. Война уже идет на вражьей земле.

Вернувшись на Лубянку, Берия поднялся к себе на специальном лифте, которым пользовались только он и его заместители, молча пересек приемную и кабинет, вошел в комнату отдыха. Не раздеваясь, налил у буфета большую рюмку коньяку, стоя выпил. Налил еще одну. Выпил. Только после этого стащил макинтош, опустился на диван и закурил крепкую турецкую папиросу — их доставляли ему с оказией из Анкары.

Рывком встал. Проверил, плотно ли закрыта дверь.

И лишь тогда подумал: «Все равно я тебя, сука, переживу!»

 

IV

В день спектакля Михоэлс вставал поздно, спал до упора, до последней точки, после которой уже бесполезно было буравить головой подушку. Потом долго пил кофе, курил. И весь день у него было тяжелое, муторное настроение, какая-то беспричинная душевная маета. И не важно было, какой предстоял спектакль. Был ли это «Глухой» по пьесе Бергельсона всего с тридцатью словами роли или огромный «Лир». И только в тот момент, когда раскрывался занавес и он переступал невидимую черту, отделявшую закулисье от сцены, тяжесть и маета исчезали. Начиналась другая жизнь.

Странная, если вдуматься, жизнь. На сцене был он и одновременно не он. Рука была его, но жест чужой. Никогда он так не брал хлеб, как в «Тевье-молочнике». Никогда не держал папиросу так, как дантист Гредан в «Миллионере, дантисте и бедняке» Лабиша. Пробовал повторить эти жесты не на сцене, а в той, закулисной жизни. Нет, не получалось, неловко. Глаза были его, но видели не так и не то. Возможно ли, чтобы он мог взглянуть на Асю, Наташку и Нинку так, как Лир в первом акте смотрит на своих дочерей? Невидяще, почти злобно, даже ноздри подрагивают от презрения. Разве что смотреть на знакомые места он смог бы, наверное, так, как смотрит горемыка Вениамин из «Путешествия Вениамина Третьего» в Святую землю.

Странное ремесло. Даже жутковатое. Раньше не понимал, почему все религии так люто преследуют комедиантов. Как ведунов, колдунов. На Руси даже было запрещено хоронить их в церковной ограде. Как самых великих грешников — самоубийц. Только позже понял. Самоубийца покушается на высшую прерогативу Создателя — даровать жизнь живому и отнимать ее. В те же единовластные владения Бога вторгается и актер. Он создает новую жизнь. Люди, созданные им в крашеной холстине кулис, выношенные на дощатом полу репетиционных и исторгнутые с неслыханным в природе бесстыдством перед сотнями глаз, не исчезают одновременно с выключенными огнями рампы. Они живут в памяти зрителей наравне с живыми, реально существующими людьми, смешат, утешают, заставляют думать. Не есть ли это высший знак подлинности этих странных фантомов?

Михоэлс знал крупных актеров, которые наотрез отказывались играть главные роли в пьесах, герои которых умирают или, что еще хуже, кончают с собой. Артисты вообще народ суеверный, но это суеверие было не таким уж пустым. Он сам остро, всей кожей ощутил в «Лире» опасность накликать беду.

Благо, в советском репертуаре смертями драматурги не баловались. Классика — ладно, там капитализм, что с них взять. А при советской власти герои не погибали. А тем паче не кончали с собой. Они побеждали. Даже в первый год войны не вышло ни одной пьесы со смертью. Потом уж посыпались подвиги. Но ГОСЕТу удавалось уворачиваться.

Михоэлс был вовсе не против поставить хорошую современную пьесу. Искал, читал все подряд. Не было. «Нашествие» Леонова с удовольствием поставил бы. Но не тот был театр. Не сочеталось «Нашествие» с ГОСЕТом. Идиш диктовал свою стилистику, никуда от нее не уйти. От пьес-однодневок Михоэлс отбрыкивался всеми силами не только потому, что грех было обманывать зрителя, подсовывать ему конфетку из говна. Страх и в другом был — разрушить театр, который он два десятка лет лепил по крошечке, как ласточка лепит свое гнездо. В студии при ГОСЕТе он проводил не меньше времени, чем в театре. Вырастить настоящего актера — потруднее, чем яблоню в суховейной степи. А погубить — в два счета можно. Гоголь сказал: «Правда возвышает слово». Есть и обратный смысл: ложь слово унижает. Ложь иссушает талант, как филоксера виноградную лозу. А настоящий комедиант начинается в актере лишь тогда, когда он ощутит судьбоносность странного этого ремесла.

На одном из занятий по сценическому мастерству студийка спросила его:

— А вы не хотели бы сыграть роль Сталина?

Сначала он отшутился:

— Какой из меня Сталин!

Потом поинтересовался:

— А почему вы спросили?

— Не знаю. Просто почему-то пришло в голову.

Подумал. Вполне серьезно сказал:

— Цените в себе это «почему-то». Просто ничего не бывает. Чему я могу вас научить? Высушить дрова. Правильно разложить костер. Но зажечь его может только искра Божия. Как раз это вот «просто почему-то». Художник не творит искусство. Искусство творит себя, пользуясь художником как инструментом.

Девочка оказалась подкованной.

— Но это же махровый идеализм!

Михоэлс сокрушенно вздохнул:

— Значит, я махровый идеалист.

Подумал: жаль, если она забьет себе голову всеми этими теориями. Если не забьет, может стать яркой актрисой. Потому что каким-то десятым чувством угадала самое его потаенное: он действительно думал о роли Сталина. Вовсе не имея в виду сыграть ее в каком-то спектакле. Просто думал. Это было необычайно интересно. Сыграть эту роль про себя, в себе. Чтобы понять. Так же вот Бабель ходил в гости к Ежову. Вряд ли он собирался написать о Ежове. Но понять хотел. Его предупреждали: опасно. Он улыбался своей детской улыбкой и отвечал: интересно. Плохо кончилось.

Михоэлс, конечно, и думать не думал, чтобы приблизиться к Сталину. Это было бы настоящим безумием. К счастью, и возможностей у него не было ни малейших. Но когда стало известно, что Булгаков написал пьесу к шестидесятилетию Сталина по заказу МХАТа, Михоэлс раздобыл экземпляр. Пьеса называлась «Батум». О молодом Сталине. Хорошая была пьеса, крепко сделанная. Только вот Сталина в ней он не почувствовал. Но несколько дней ходил, думал, чем можно наполнить контур роли. О пьесе Булгакова в то время шли толки по всей Москве. Как-то после премьеры «Блуждающих звезд» по Шолом-Алейхему за кулисы зашла Жемчужина. Как водится, пили шампанское. В разговоре случайно затронули пьесу «Батум». Михоэлс начал прикидывать, как ее можно сделать. Жемчужина быстро перевела разговор на другую тему. Когда Михоэлс провожал ее к машине, спросила:

— Вы, никак, примеряете «Батум» к ГОСЕТу?

— А что? — поинтересовался он.

— Я вам скажу, что такое самый кошмарный сон. Это Сталин, который говорит на идише с грузинским акцентом. Забудьте о «Батуме». Нет такой пьесы.

Он знала, что говорила. Через несколько дней об этом узнала и вся Москва: пьесу зарубили в ЦК. И будто бы сам Сталин сказал: «Все молодые люди одинаковы, зачем писать пьесу о молодом Сталине?»

До поездки в Америку интерес Михоэлса к Сталину вряд ли был более острым, чем интерес любого московского интеллигента, только что выражался в форме анализа исходного драматургического материала. Этим материалом была видимая всем часть жизни Сталина: то, что писали о нем в газетах и говорили по радио, то, что он сам говорил и писал. К этому добавлялись слухи. О старшем сыне Якове, попавшем в плен. Будто бы немцы предложили обменять его на фельдмаршала Паулюса, захваченного нашими войсками в Сталинграде. И будто бы Сталин сказал: «Фельдмаршала на солдата не меняют». После чего Якова то ли расстреляли, то ли сам он бросился на лагерную колючку под высоким напряжением. О втором сыне, Василии, полковнике, а потом и генерал-майоре авиации, беспробудно пившем на старой сталинской даче в Зубалове. О Светлане Аллилуевой, вышедшей замуж за еврейского юношу Григория Морозова и родившую сына, которого назвали в честь деда Иосифом.

После возвращения из Америки и разговора с Молотовым в его кремлевском кабинете, а особенно после обращения ЕАК с просьбой о создании Крымской еврейской республики, Михоэлс почувствовал себя так, будто его переместили с галерки в партер, поближе к сцене. Сырой драматургический материал стал выстраиваться в сюжет. Сюжет был пока еще слишком коротким, но все же какое-то начальное действие уже наметилось. Частности, которые раньше существовали как бы сами по себе, непривязанно, начали подстраиваться к сюжету, поверяться им.

Стало интереснее читать газеты. Михоэлс и раньше выписывал все подряд — от «Правды» до «Вечерки», вчитывался словно бы в нарочито обезличенные, казенные фразы с напряженным вниманием синолога, пытающегося разгадать скрытый в иероглифах смысл. Смысл был, особенно в самой внешне безликой из газет — в «Правде». В ней каждая запятая имела смысл. В воображении Михоэлса иногда возникала такая картина: каждый день пятьсот журналистов «Правды» сидят и напряженно зашифровывают то, что им предписано сообщить, а на следующее утро миллионы читателей с таким же напряжением пытаются понять шифровку.

О том, что в «Правде» работают пятьсот человек, Михоэлс узнал случайно. В Канаде попался на глаза «Тагенблат», то ли шведский, то ли датский еженедельник на немецком языке. В нем было интервью с собкором «Правды» по Скандинавии с вопросами самыми невинными: сколько человек в штате, какой тираж, по каким дням газета выходит. Под фотографией этого невезучего собкора стояла подпись: «Он и еще пятьсот таких же бездельников делают самую скучную газету в мире».

Неправ был «Тагенблат», уж что-что, а скучной газетой «Правда» не была. В ней имело значение не только то, что написано, но даже то, чего не написано. Только нужно было уметь читать. Михоэлс умел. Еще в 39-м году, когда учредили звание «народный артист СССР» и опубликовали список «н. а.», Михоэлс порадовался, увидев в нем себя, и тут же насторожился, не увидев в списке Мейерхольда и Таирова. Это был знак. С Мейерхольдом быстро сбылось: сам исчез, закрыли его всемирно прославленный театр, а через некоторое время какие-то бандиты убили его жену — ведущую артистку театра Зинаиду Райх. Семнадцать ножевых ран. Вероятно, с целью ограбления. Что там у нее грабить-то было!

Камерный театр Таирова исчез из театральной афишки, которая публиковалась в самом конце последней страницы «Правды», но театр не закрыли. И самого Таирова не тронули. Может, дай-то Бог, забыли из-за войны?

Короткая, в три строчки, информация в официальной хронике о встрече Сталина и Молотова с послом США Гарриманом и президентом Американской торговой палаты Джонстоном горячим толчком отозвалась в груди Михоэлса. Это сообщение было словно бы адресовано лично ему.

Третья точка сюжета.

Михоэлс поехал к Лозовскому. Тот показал расширенный текст информации:

«В ходе беседы были затронуты проблемы послевоенного жизнеустройства евреев-беженцев, ставших жертвами фашизма и возможности расселения части их на территории Крымского полуострова».

Яснее не скажешь. Не для того же Джонстон прилетал в Москву, чтобы обсуждать проблемы советских евреев.

«Беседа прошла в обстановке полного взаимопонимания».

Все это могло означать только одно: крымскому проекту дан ход. Лозовский подтвердил: похоже на то. Добавил: Молотов сказал ему, что американские евреи-финансисты готовы выделить под этот проект долгосрочный льготный кредит в десять миллиардов долларов. Это колоссальные деньги. Столько, сколько мы получили за всю войну по ленд-лизу. И примерно столько, сколько получим с Германии после окончательного ее разгрома в форме репараций. Так что мы с тобой, возможно, сам понимаешь.

Михоэлс кивнул: понимаю. Разговор был в кабинете Лозовского в Совинформбюро. Поэтому, вероятно, Лозовский был немногословен, очень точен в формулировках, сух. Спросил: правда ли, что Михоэлса приглашали на прием в американское посольство по случаю Дня независимости США? Михоэлс подтвердил: правда. Лозовский подумал, сказал: понятно.

Что ему понятно, не объяснил. А Михоэлс не стал спрашивать, отложил до более удобного случая. Случай все не представлялся, Лозовский был очень занят, Михоэлс тоже не сидел без дела. Свободное время у него было только после спектакля или вечерних репетиций. Ночь. Но ночью в Совинформбюро шла самая работа. Как, впрочем, и во всех наркоматах и учреждениях особой важности. В темной ночной Москве ярко светились многоэтажные здания. На радость шпионам.

Приглашению на прием в американское посольство Михоэлс был чрезвычайно удивлен. Никогда раньше такого не было. По еврейской привычке не обрадовался, а сел и начал думать, что бы это могло значить. Понял: Жемчужина. Так и оказалось. На приеме она была с Молотовым. Михоэлс выбрал момент, спросил: это вам я обязан приглашению? Она подтвердила. «Вы недовольны?» — «Ну, что вы! Столько бесплатной выпивки и закуски!» Она улыбнулась, отошла к группе французов. Молотов раскланялся с Михоэлсом издали. С доброжелательной улыбкой. Но не подошел. Михоэлс тоже не стал навязываться. Но еще кое-что понял, очень немаловажное: без разрешения мужа Полина Семеновна не рискнула бы устроить ему это приглашение. Для чего-то Молотов дал разрешение. А возможно — сам был инициатором.

Зачем-то ему это нужно. Зачем? В общем, не слишком сложный вопрос: не обошлось без завязки с беседой Сталина и Джонстона о Крыме.

Еще одна точка сюжета?

Потом последовали приглашения в британское посольство, к французам и даже почему-то к туркам. Здесь он неожиданно встретил Григория Марковича Хейфеца, бывшего советского вице-консула в Штатах. Он сказал, что его отозвали из Америки одновременно с послом Литвиновым, сейчас в резерве наркоминдела, ждет нового назначения.

Повспоминали Америку. Хейфец был, как и в Штатах, доброжелателен и любезен. Заметив, что Михоэлсу трудно стоять, принес в зал откуда-то кресло, поставил у стены. На замечание Михоэлса о том, что это как-то неловко, не принято, небрежно отмахнулся: «Перебьются!» И в течение всего вечера подводил к нему дипломатов — скандинавов, испанцев, греков, знакомил, переводил их вопросы и ответы Михоэлса. Разговоры были никакие: успехи союзников, погода в Москве, творческие планы театра.

Хейфец заметил: «Вы пользуетесь успехом». Михоэлс удивился: «С чего вы взяли?» Хейфец объяснил: важно, не о чем разговаривают, а сам факт разговора.

Посольские лимузины стали чаще появляться и на Малой Бронной, у подъезда театра. Директору даже приходилось держать резервные места в первом ряду. Главк попросил больше давать «Лира», «Тевье-молочника», «Путешествие Вениамина Третьего». Под это дело Михоэлс, обнаглев, выбил деньги на капитальное восстановление спектаклей и на ремонт театра. А когда главк пытался вставить в репертуар нечто современное, и вовсе не церемонился. Строго спрашивал: «Вы уверены, что этот спектакль не будет воспринят как насильственное изменение репертуарной политики ГОСЕТа? И я в этом не уверен. Нет, не уверен!»

В театре тоже отметили повышенный интерес дипломатического корпуса. Михоэлс объяснил: «Мы внесены в список достопримечательностей Москвы: Оружейная палата, Большой театр, Третьяковская галерея, ГОСЕТ. Так что извольте соответствовать!»

Шутки шутками, а что-то менялось вокруг него. ЕАКу вдруг выделили почти новую «М-1». Эпштейн посылал машину к дому, к театру, чтобы забрать Михоэлса после спектакля. А сам добирался с пересадками в свою Марьину Рощу. На протесты Михоэлса не обращал внимания: «Хватит с нас хромого короля Лира и хромого Тевье-молочника. Если вы совсем сляжете, прикажете Лира на носилках носить?» Михоэлс возражал: «А что? И будут носить. Король он, в конце концов, или не король? Это будет новая трактовка роли». — «А Вениамин тоже будет путешествовать в паланкине?»

Ну, Эпштейн — понятно, добрая душа. Но когда он попал в Боткинскую с какой-то болезнью желудка и ответственным секретарем ЕАК и редактором «Эйникайта» стал Фефер, ничего не изменилось: черная «эмка» с пожилым неразговорчивым водителем Иваном Степановичем по-прежнему ждала его везде, где он бывал. Более того, когда Феферу нужно было съездить в типографию или в Главлит, он звонил Михоэлсу и спрашивал, может ли он воспользоваться машиной.

Михоэлс даже разозлился: «Ицик, отцепитесь вы от меня с этой машиной! Машина комитетская, а вы главный администратор. Вот и командуйте ею, при чем тут я?» Фефер послушался. Не без удовольствия. Михоэлс видел однажды, как он садился в машину. Подождал у тротуарной бровки, пока «эмка» подкатит. Снисходительно глянул по сторонам. Сел на заднее сиденье. Ну, коли тешит — тешься.

Но кончилось странно. Как-то ночью, возвращаясь домой после крепких посиделок с Алешей Толстым и Ильей Эренбургом в «Национале», заметил, как из подворотни на пустынном Тверском вынырнули две фигуры явно уголовного вида, двинулись наперерез. Понял, что не сможет далеко ухромать. Прижался спиной к стене, поднял двумя руками трость, готовый до последней капли крови защищать мемориальную еврейскую шубу. Но тут вдруг невесть откуда возникли два молодых человека, с виду студенты, на миг закрыли своими спинами от взгляда Михоэлса урок, а в следующий момент уже тащили их по заснеженному асфальту, как кули, в ту подворотню, откуда те появились.

Все произошло так быстро, что Михоэлс даже головой потряс: не привидилось ли ему это с пьяных глаз? Но хмель как-то разом выскочил, а на снегу явственно чернели оставленные прохарями урок бороздки. Михоэлс заглянул в подворотню. Студенты курили, а на асфальте валялись те двое. Увидев Михоэлса, один из студентов довольно резко сказал:

— Проходите, гражданин! Следуйте своей дорогой.

На следующее утро черная «эмка» с Иваном Степановичем снова торчала у его подъезда, а Фефер с этого дня и близко к ней не подходил.

Недели через три произошел еще один странноватый случай. Когда Михоэлс после утренней репетиции выходил из служебного хода, к нему кинулся какой-то смуглый круглолицый парень, похожий на татарчонка. В руках у него был то ли пакет, то ли большой конверт. И вновь, не успел он приблизиться к Михоэлсу, появились какие-то двое, не прежние студенты, а другие, постарше, оттеснили татарчонка за угол.

После того, первого происшествия Михоэлс ничего не стал рассказывать Асе. Зачем зря тревожить? А после этого рассказал. Про оба случая. Подумав, заключил:

— По-моему, меня охраняют.

Она покачала головой:

— А по-моему, за тобой следят.

Он удивился:

— Кому нужно за мной следить?

— У тебя поразительная способность задавать идиотские вопросы. Кому нужно, те и следят.

Происходило что-то. Явно происходило.

И вообще в жизни происходило. Менялась жизнь. Словно и без внешних примет. Как февраль переходит в март. Михоэлс по зрителям это чувствовал.

К весне 45-го «Лир» прошел около двухсот раз, «Тевье-молочник» под триста, а «Вениамин Третий» не меньше четырехсот. Если спектакль за столько времени не окаменел, не развалился, остался живым, он обретает какое-то новое качество. Как старое вино. Не зритель его оценивает, а он оценивает зрителя. Вопрошает. И зритель отзывается теми струнами души, которые спектакль вызывает к жизни, задевает сильнее всего.

В разное время — разные струны.

Как ни старался Михоэлс, но довоенный Лир воспринимался многими зрителями все же как семейная драма. В финале Михоэлс ощущал сочувствие зала. Жалко этого сумасбродного, выжившего из ума старика. Главным в спектакле был Шут — Зускин. Потом что-то произошло. Мертвая, страшная тишина в сцене бури. Глубокая, потрясенная тишина в финале. Шутки Зускина падали в эту тишину, как злорадное воронье карканье. А еще позже вновь что-то перевернулось. Когда на поклоны вышла Корделия, зал встал и аплодировал стоя. Не Михоэлсу. Не Зускину. Корделии — Берковской. В зале плакали. Плакал Михоэлс. Былинка в шквале войны. Которая не могла не погибнуть. Так прочитал «Лира» зритель 45-го года. «Король Лир» снова превратился в трагедию.

То же было и с «Тевье-молочником». Премьера была в конце 37-го. «Зря утешаешь меня, будто идут новые времена, будто телега старой жизни уже трещит. Что-то не слышно треска телеги, слышно лишь щелканье хлещущих бичей».

Здесь была долгая, жуткая тишина.

В 45-м акценты сместились: «Глубоко во мне, отец, надежда живет, что скоро у вас там все переменится, что скоро солнце взойдет и станет светло. И нас вместе с другими вернут из ссылки, и тогда мы по-настоящему примемся за дело и перевернем мир». А на грустную в общем-то фразу: «Пока душа в теле, езжай дальше, вперед, Тевье!» — вдруг начинались яростные аплодисменты. Странные, нервные. Будто что-то избывающие из души. Да, яростные.

И только, пожалуй, в «Путешествии Вениамина Третьего» центральной так и осталась фраза: «Где же она, святая наша земля?» Но и она звучала совсем по-другому.

Это был самый еврейский спектакль еврейского театра ГОСЕТ. Еще в конце прошлого века, когда Менделе Мойхер-Сфорим написал эту пьесу, вышли в свое кружение по окрестным селеньям два местечковых недотепы-еврея в поисках обетованной земли, о которой они не знали ничего, кроме того что она где-то должна быть. Какая звезда брезжила им тогда? Святые палестины были лишь смутным библейским образом, а в пустынях и болотах Палестины реальной появлялись только самые первые поселенцы, скупали у арабских шейхов эти гиблые земли, в болотах сажали эвкалипты, а пески орошали собственным потом.

На рубеже 30-х годов, когда Михоэлс ставил «Вениамина» в Москве, Палестина для советских евреев была такой же туманной и недостижимой звездой, как для Вениамина и его спутника Сендерла. Она уже была, стягивала к себе со всего мира евреев с мятущейся, неуспокоенной душой. Но ее как бы и не было. Это был образ, миф, древняя сказка.

Так и ставил эту грустную притчу Михоэлс, так и играли ее он сам, Вениамин Третий, и его шут Сендерл — Зускин. Вот эти поозерья, сосняки и березняки, эти хижины, эти люди — это и есть твоя святая земля, прекрасная и горькая. Она вскормила твоего отца и тебя, вскормит твоих детей, примет в себя прах твой. Это и есть твоя палестина, другой нет и не будет. Поэтому полюби ее, открой для нее свое сердце, утоли печали свои и тоску свою дымом вечерних ее очагов и грустными танцами ее свадеб. Смирись. Утешься. Возвращайся домой. Ты нашел свою святую землю. Другой нет.

Михоэлс сам тогда так думал. И зрители верили ему.

Но медленно и неуклонно, как Земля поворачивается вокруг своей оси, как открывает скрытые поляны далекий синий лес за окнами поезда, разворачивалась и открывала свои новые грани жизнь. И уже не вместе с Вениамином и Сендерлом путешествовал зритель 45-го года по пыльным шляхам Витебщины и Могилевщины. Зритель уже отстраненно смотрел на них, вопрос Вениамина перестал быть риторическим. Вопрос стал вопросом. Он требовал ответа.

Где же она, святая наша земля?

Шпола, Боровицы, Жмеринка?

Иерусалим?

Крым?

Благо, бдительные прокуренные выдры из Управления культуры и Комитета по делам искусств не ходили на старые спектакли ГОСЕТа, им хватало дел вылавливать аллюзии в других московских театрах. А зритель валом валил, лишний билетик начинали спрашивать от Пушкинской площади.

Обычно после спектакля Михоэлс чувствовал счастливую опустошенность — будто бы освобожденность от бремени. После «Вениамина» не отпускало. И разговоры в гримуборной, которую Михоэлс делил с Зускиным, были не расслабленными, а какими-то беспричинно раздраженными, нервными. Говорили не о том, о чем думали. Думали не о том, о чем говорили.

2 марта 1945 года давали «Путешествие Вениамина Третьего». После спектакля в гримуборной Михоэлса раздался звонок. Звонили по внутреннему телефону со служебного входа, с вахты.

— К вам девушка. Дочь Эпштейна. Говорит, что ей очень нужно увидеть вас. Пропустить?

— Проводите ее ко мне, — попросил Михоэлс.

Через пять минут на пороге гримуборной возникло маленькое существо в черной плюшевой жакетке на вате, по глаза закутанное в полушерстяной серый платок.

— Папа очень просит вас приехать к нему домой, — проговорила она скороговоркой не раз, видно, повторенную в уме фразу.

— Его уже выписали из больницы?

— Да, три дня назад.

— Как он себя чувствует?

Она поправила платок, шмыгнула носом и без всякого выражения сказала:

— Он умирает.

 

V

Эпштейн умирал. Он лежал высоко на подушках, выпростав поверх одеяла руки, в окружении снующих по большой захламленной комнате женщин — маленькой, похожей на галку, жены, сестры жены, невестки, еще каких-то толстых еврейских женщин, то ли родственниц, то ли соседок по огромной, на двадцать с лишним комнат, коммунальной квартире. Крупное выразительное лицо его с обострившимися чертами было спокойным, почти обычным, а руки не одеяле — желтыми, обтянутыми словно бы пергаментной кожей, неподвижными.

Мертвыми.

— Спасибо, что пришли, — проговорил он, когда Михоэлс отдал шубу одной из теток и опустился на расшатанный венский стул, пристроив между коленями трость. — Вас привез Иван Степанович?

— Да.

— Значит, так будет и написано в рапорте: «В двадцать два пятнадцать Михоэлс приехал в Марьину Рощу к проживавшему там Эпштейну и разговаривал с ним двадцать минут. Содержание разговора зафиксировать не удалось». Да, двадцать минут. На столько еще хватит укола. Не перебивайте меня, Михоэлс. И не говорите, что я хорошо выгляжу. Я знаю, как я выгляжу.

— Что сказал Шимелиович? — спросил Михоэлс.

— Когда? Когда меня выписывали, он сказал: «Мы еще будем танцевать с вами фрейлехс на свадьбе Сонечки». А во время операции… Какой-то странный мне дали наркоз. Я ничего не чувствовал, но почти все слышал — как сквозь вату. Когда что-то у меня на животе сделали, он сказал: «Твою мать! Зашивайте». И это все, что он сказал. И этого было вполне достаточно. У меня рак желудка, Михоэлс. Это данность. Поэтому не будем тратить на это время. Вы не удивились моей просьбе приехать?

— Нет.

— Почему? Мы не были с вами друзьями. Мы даже водки с вами ни разу не пили.

— Это можно исправить.

— Поздно. Мне нужно сообщить вам нечто чрезвычайно важное. Но прежде хочу сказать, что я всегда глубоко уважал вас. Не только как артиста. Как человека. Я говорю в прошедшем времени не о вас. О себе.

— Я тоже вас глубоко уважаю, Шахно. Мне всегда было досадно, что вы тратите себя на редакционную текучку. У вас были прекрасные критические статьи. Даже когда вы ругали мои спектакли, их было интересно читать. А когда хвалили — и подавно. Умно ругать многие умеют. Умно хвалить — мало кто. По дороге к вам я вспоминал ваши слова о «Путешествии Вениамина». «Этому спектаклю уготована долгая жизнь. Он будет мужать, как человек, набираться мудрости, как человек. А когда он умрет, его будут вспоминать, как человека». Вы были правы. Сегодня мы сыграли «Вениамина» в четыреста шестой раз. Это совсем другой спектакль.

— Скоро конец войны. Вы придумали, что будете ставить к празднику победы?

— «Фрейлехс» Шнеера.

— Фрейлехс. Еврейский свадебный танец. Это не очень веселая пьеса.

— Это будет не очень веселый праздник. Он будет радостный. Но невеселый.

— Вы помните, кто такой Джон Глостер?

— Что-то из времен Шекспира? — не слишком уверенно предположил Михоэлс. — То ли лорд, то ли граф?

Эпштейн прикрыл глаза в знак согласия.

— Да. Лорд Глостер. Граф Вестминстерский. Всемогущий и всемилостивейший. Мелкий политический деятель во времена Шекспира. Скажут ли когда-нибудь так о Сталине? Какой-то мелкий политикан во времена Михоэлса.

— Нет.

— Во времена Прокофьева и Шостаковича? Бабеля и Мандельштама? Мейерхольда и Таирова?

— Нет. Он уже обеспечил себе место в истории. Рядом с Чингисханом и Гитлером. Рядом с ними не могло быть Шекспира.

— Вам никогда не хотелось сыграть его роль?

— Шекспира?

— Сталина.

Михоэлс помедлил с ответом.

— Вы третий, кто меня об этом спрашивает.

— Кто были первые двое?

— Одна — девочка из моей студии. Второй — я сам.

— Что вы ответили себе?

— Иногда это кажется интересным. Но в общем… Нет, не хотел бы. — Михоэлс подумал и уверенно повторил: — Нет.

— Вам придется ее сыграть.

Эпштейн надолго умолк. Он смотрел прямо перед собой. В никуда. На одеяле лежали его мертвые руки. Начиналась трагедия. Она возникла из вьюжной ночной Москвы, из суматошного быта коммуналки. Она всегда возникает, когда рядом объявляется третий. Смерть. Вечность. На краю вечности любая фраза обретает многозначность трагедийного монолога. Любая. Самая пустяковая. «Завтра будет дождь». «Вчера в трамвае я потерял галошу». «В этой Африке сейчас, наверное, чертовски жарко».

— Вы счастливый человек, Михоэлс, — вновь заговорил Эпштейн. — Вы умудряетесь быть свободным даже в нашей рабской стране. Где не свободен и сам Сталин. По-моему, вы даже не чувствуете себя евреем.

— Иногда чувствую.

— Мне жаль, но ваша свобода закончилась. Отныне вы всегда будете чувствовать себя евреем. Отныне. Какое высокопарное слово.

— Оно точное.

— Да. Отныне и навсегда. Каждое заседание президиума ЕАК стенографируется. Протокол делается в двух экземплярах. Записывается адрес каждого человека, который пришел в комитет. Который написал письмо. Все авторы «Эйникайта». Тексты всех статей, даже заметок. Копии всех писем. Все разговоры. Не перебивайте меня, Михоэлс. Скоро кончится действие укола. И я ничего не смогу сказать. Впрочем, я уже почти все сказал. Вы поняли, куда это все идет?

— Да.

— Вы об этом догадывались?

— Я об этом не думал. Если бы дал себе труд подумать, догадался бы. Это не очень трудно.

— Вы не хотите спросить, откуда я это знаю?

Михоэлс подумал и покачал головой:

— Нет, Шахно. Не хочу.

— О Фефере — знали?

— Почти наверняка.

— А обо мне?

— Нет. И не хочу знать. Это не ваша вина. Это ваша беда.

По безучастному лицу Эпштейна скользнула тень усмешки.

— Иногда удобно быть евреем.

— Не более удобно, чем русским, — возразил Михоэлс. — Это могло случиться с каждым.

— И с вами?

— Может быть, и со мной. Когда это началось? После нашего обращения о Крыме?

— Хуже, Михоэлс. Гораздо хуже. Это началось с самого первого дня. С того момента, когда был создан ЕАК. Еврейский антифашистский комитет. Мы считали, что главное слово — антифашистский. Нет. Главное слово здесь — еврейский. Только не спрашивайте: почему. Это слишком общий вопрос. Спрашивайте: зачем.

— Зачем? — спросил Михоэлс.

— Вот на этот вопрос вам и придется ответить самому. Для этого и придется сыграть роль Сталина. Влезть в его шкуру. Я не завидую вам, Михоэлс. Это страшная роль. Но вы обречены на нее.

Возникла жена Эпштейна.

— Извините, Соломон Михайлович. Пора делать укол.

— Уйди, — попросил Эпштейн. — У меня есть еще две минуты.

Она исчезла. Растворилась в мусоре быта, из которого вырастает все. Чаще — драма. Реже — трагедия. Еще реже — комедия.

— На улице снег? — спросил Эпштейн.

— Да, снег.

Две минуты закончились.

— Прощайте, Михоэлс.

— Прощайте, Шахно.

Михоэлс встал.

— Еще. Секунду, — попросил Эпштейн. — Когда мы. Снова. Встретимся. Там… Расскажете. Чем все. Закончилось.

— Да, расскажу.

— А теперь. Уходите.

Михоэлс ушел.

Ася не спала, ждала. Молча взяла трость. Помогла снять шубу. Поняла, что он не хочет ничего говорить. Сама спросила:

— Зускин позвонил, сказал, что ты поехал к Эпштейну. Как он себя чувствует?

— Не знаю.

— Зачем он хотел тебя видеть?

— Хотел побыть свободным человеком.

— Ему это удалось?

— Да. Он был свободным. Примерно двадцать минут.

— О чем же говорят свободные люди?

— Как ни странно, но это не имеет значения. Он спросил, идет ли на улице снег. Я сказал: да, идет…

Завтра будет дождь.

Вчера в трамвае я потерял галошу.

В этой Африке сейчас, наверное, чертовски жарко!..

 

VI

«Только что свершилось! Только что оно родилось и стало быть! Всего минуты, как произнесено слово, которого ждали народы, страны мира, человек. Его ждали в жестокой войне годами, его добывали в мужественнейших испытаниях, его высекали огнем, его добивались жертвой, отвагой, геройством, которых не знала история. Оно приобретено великим подвижничеством людей-героев и запечатлено, записано кровью навеки.

Война в Европе окончена. Германия побеждена, разбита. Германия, пораженная, побежденная, лежит распростертая в собственном фашистском позоре, лежит распластанная у ног победителей.

Победители — это великая коалиция демократических свободолюбивых народов Советского Союза, Соединенных Штатов Америки, Великобритании.

Победа! Небывалая победа! Небывалая не только количественно. Небывалая не только по своему размаху, по обширности территорий, на полях которых она завоевывалась, в городах и селах которых она утверждена!

Не только в этом ее великий исторический смысл!

Великий исторический смысл этой победы в том, что она одержана над фашистской Германией. Побеждена идеология насилия, идеология агрессии, побеждена гитлеровская Германия-народоубийца, Германия-рабовладелец, Германия нацизма, антиславянизма, антисемитизма, Германия „арийской“ спеси…

Победила в первую очередь армия. Победа наметилась, обозначилась, определилась уже под Москвой, под бессмертным Сталинградом, уже тогда, когда лишь подготавливался второй фронт…

Победила культура!

Не разжечь фашистам больше костров, на которых сжигались бы Гейне, Гюго и Толстой!

Не опоганить больше гитлеровскому сапогу ни Лувра, ни Ясной Поляны, ни домика Чайковского в Клину.

Победил человек! Победил обыкновенный человек с его верой в справедливость, с его чувством преданности отцу и матери, с его отцовской любовью к детям, с его совестью и моралью, с его чувством красоты и правды. Человек победил фашистского „сверхчеловека“…

Победила женщина, победила мать, победила святость и величие любви и весны. Победила молодость — молодые люди — мужчины и женщины, герои, боровшиеся за свободу.

Победили право и справедливость!

Сердца людей взволнованны.

Знайте — сегодня победили те, чьи сердца полны счастья и радости!

Победили мы, люди!

Победил человек!»

 

7. ВОЗВРАЩЕНИЕ ПОБЕДИТЕЛЕЙ

 

I

Огромная стальная птица проплывает над головами. Все бросаются к ней, обгоняя друг друга.

На площадке самолетного трапа появляется генералиссимус Сталин. Он в белоснежном мундире. Маршальские звезды на золотых погонах. На груди — единственная награда, Звезда Героя Советского Союза.

Перед ним — поверженный, в дымящихся руинах Берлин.

Сталин жестом останавливает восторженную овацию и крики приветствий.

Он говорит:

— Товарищи! Сегодня мы празднуем великую победу над германским фашизмом. Дорогой ценой приобретена эта победа. Не забывайте принесенных вами жертв. Отныне история открывает перед народами, любящими свободу, широкий путь. Каждый народ должен бороться за мир во всем мире, за счастье простых людей всех стран, всех народов. И только тогда можно будет сказать, что наши жертвы не пропали даром, что каждый из нас может твердо смотреть в свое будущее. Будем же беречь мир во имя будущего! Мира и счастья вам всем, друзья мои! Пусть и в мирной жизни вашими лозунгами будут слова: «Ни шагу назад! Наше дело правое, победа будет за нами!..»

Вновь — овация. Звучит музыка Шостаковича.

Возникает мощное «ура». Иностранцы, каждый на своем языке, приветствуют Сталина. Гремит песня: «За Вами к светлым временам идем путем побед».

Апофеоз.

На этих планах появляются титры: «Конец».

На экране замелькали кресты и точки, какие-то монтажные знаки. Пленка кончилась. В просмотровом зале зажегся свет.

Сталин поднялся из кресла и прошелся перед экраном, разминаясь. Для всех это был всегда знак его раздумий. Так оно и было. Он любил думать прохаживаясь. Но последнее время вставал и начинал ходить не только потому, что хотел подумать. Кости болели, не мог долго сидеть. Даже на Пленумах ЦК вынужден был вставать и медленно ходить взад-вперед позади трибун. Знал, что за каждым его движением напряженно следят сотни глаз. Поэтому старался приурочить свои разминки к наиболее важным выступлениям. Не всегда получалось. Кости начинали ныть и не к месту. В этих случаях даже рутинные процедуры заседаний обретали в глазах присутствующих особый, потаенный смысл.

Правильно театральные деятели говорят: движение сильнее слова. Сталин давно это сам заметил. Намного раньше, чем где-то случайно прочитал. У Немировича-Данченко? Или у этого непререкаемого авторитета Крэга? Ну, неважно. Там хорошо было сказано: если во время монолога Гамлета у задника появится и начнет ходить пожарник, все будут смотреть не на Гамлета, а на него. И еще там было про другой театральный закон: жест должен быть минимальным. И до этого Сталин тоже сам додумался.

Но сейчас это не имело значения. В уютном кинозале Ближней дачи с двумя десятками удобных кресел перед просторным экраном был, кроме него самого, только один человек. И это был не тот человек, перед которым нужно выверять движения и жесты. Это был председатель Комитета по кинематографии Большаков.

Можно сказать, министр.

Сталин преобразовал наркоматы в министерства. Хватит народных комиссаров. Что-то в этом названии было уже архаичное, пыльное. Кожанки, тачанки. И иностранцам непонятно. Кто такой нарком? Кто такой предсовнаркома? Председатель Совета Министров. Все ясно. Все точно. И вполне в духе российской традиции. Еще раньше со всеми комдивами, комбригами и командармами покончил. Лейтенант. Генерал. Маршал. Главный маршал. И погоны с соответствующими звездами вместо петлиц с кубарями, шпалами и ромбами. Как в царской армии? А кто сказал, что в царской армии все было плохо?

Товарищи, правда, разогнались: присвоили ему звание генералиссимуса. Заставь дурака Богу молиться. В хорошенькую компанию его сунули: Франко, Чан Кайши, петровский шут князь Алексашка Меньшиков. Ну, хоть Суворов еще. Ладно, согласился. Генералиссимус так генералиссимус. Так еще дальше пошли. Как-то в приемной увидел начальника тыла Хрулева. В каком-то павлиньем одеянии. «Что это?» — «Новая форма, товарищ Сталин». — «Для кого?» — «Для вас, товарищ Сталин». Мундир генералиссимуса. Изобрели, твою мать. Делать нечего. Ничего не сказал, молча прошел в кабинет. Больше этой формы никогда не видел. Так и ходил, когда нужно было, в маршальском мундире.

В нем прилетел и в Берлин.

Не буквально, конечно. А вот так, как в этом кино. Образно.

Фигурально.

Министр Большаков стоял в углу просмотрового зала. Словно умяв себя. Чтобы быть меньше, ничтожней. Ждал, что Сталин скажет.

Cталин спросил:

— А вам самому, товарищ Большаков, нравится этот фильм?

— Это еще не фильм, товарищ Сталин. Это самый первый, черновой вариант, над ним предстоит еще много работать. Это, можно так сказать, только половина работы. Материал.

— Я знаю, что это черновой вариант. Вам нравится этот материал?

— Режиссер Чиаурели снял все в полном соответствии со сценарием. Сценарий был одобрен вами, товарищ Сталин.

Сталин лишь головой покачал:

— Наверное, товарищ Большаков, я так и не смогу получить ответ на свой вопрос. Или смогу? Вам самому этот черновой материал нравится? Или не нравится?

— Товарищ Сталин! Это не просто художественный фильм. Кинофильм «Падение Берлина» имеет огромное политическое значение. Поэтому я не считаю себя вправе давать ему оценку. Эту оценку можете дать только вы.

— Большой вы дипломат, большой. Отправлю я вас, пожалуй, послом. Куда-нибудь в Африку. Потом в Европу переведу. Если не съедят. Нравится или не нравится?!

— Так точно, товарищ Сталин!

— Что — так точно?!

Большаков шумно вздохнул и обреченно сказал:

— Нравится.

— Наконец-то!.. Мне тоже нравится. Что с вами, товарищ Большаков? Да вы сядьте, сядьте.

— Спасибо, товарищ Сталин.

Большаков кулем свалился в кресло.

— Нервные какие-то министры пошли!.. Вот какая мысль меня беспокоит. Не скажут ли наши недоброжелатели, что этот фильм — чистая пропаганда, потому что товарищ Сталин не был в Берлине?

— Откуда им знать? Вы могли быть в Берлине секретно.

— Секретно? — переспросил Сталин. — Но ведь в финале — иностранцы. Как там в сценарии сказано?

— «Иностранцы, каждый на своем языке, приветствуют Сталина», — наизусть процитировал Большаков.

— Видите? Иностранцы.

— Снять иностранцев? Пусть приветствуют только наши?

— А правильно ли это? Разве мировая прогрессивная общественность не приветствовала в лице товарища Сталина весь советский народ, победивший гидру фашизма?

— Можно сделать по-другому, — предложил Большаков. — Пусть финал будет — словно бы сон героя. Или героев. Они мечтали увидеть вас в Берлине. Они мечтали приветствовать вас в сердце побежденной фашистской Германии. И эта мечта сбылась!

— Остроумно, — подумав, заметил Сталин. — Но… Пропаганда должна быть абсолютной. Это еще доктор Геббельс сказал. А он был очень неглупый человек. Очень. Жаль, что он покончил с собой и лишил нас удовольствия увидеть его на Нюрнбергском процессе. И услышать его. Он бы наверняка высказал там немало интересных мыслей. И удовольствия увидеть его болтающимся в петле он нас лишил. И это тоже досадно. Так вот. Пропаганда должна быть цельной. Без полутонов. Без всяких «словно бы». Товарищ Сталин был в Берлине. Руины фашистской столицы лежали у его ног. Воины-освободители приветствовали его в Берлине. А что скажут наши недоброжелатели — так на это нам с высокой точки насрать! Правильно, товарищ Большаков?

— Так точно, товарищ Сталин! Насрать и растереть!

— А вот растирать не надо. Скажите, чтобы прокрутили еще раз финал. С кадров «огромная серебристая птица».

Свет погас. Пошла пленка.

«Огромная стальная птица проплывает над головами…»

— Два замечания, — проговорил Сталин, когда свет в просмотровом зале снова зажегся. — Обращение «товарищи» снять.

— А как? «Братья и сестры?» «Дорогие соотечественники?»

— Никак. Вообще без обращения. Он начинает говорить, и все. И в конце речи: «Пусть и в мирной жизни…»

— «Пусть и в мирной жизни вашими лозунгами будут слова: „Ни шагу назад! Наше дело правое, победа будет за нами!“» Эти?

— Да. Тоже снять. Это военные лозунги. А у нас пока еще мир.

— Значит, заключительными словами будут: «Мира и счастья вам всем, друзья мои»?

— Правильно, — кивнул Сталин. — И еще. Последняя точка. У вас там написано «конец».

— Да. Так принято во всем мире. «Конец». «Энд». «Фин».

— Вот пусть во всем мире и пишут «конец». А мы напишем «конец фильма». Это у них конец. А у нас еще далеко не конец. У нас еще, можно сказать, только начало.

— Все будет сделано, товарищ Сталин. Разрешите идти?

— Идите, товарищ Большаков. Работайте. Я уверен, что это будет очень хороший и нужный фильм.

Большаков вышел. Задом. Выпятился. Как японская гейша.

Сталин не добавил: «И очень своевременный». Но подумал об этом.

Да, своевременный. Очень удачно, что он выйдет на экраны страны и всего мира сейчас, а не вышел сразу после войны. После войны вышел другой фильм — «Встреча на Эльбе». Очень кстати. Простые русские парни. Простые американские парни. Братья по оружию. Президенту Трумэну он был, надо полагать, как серпом по яйцам. На «ура» прошел. И у нас, понятное дело. И главное — в Америке. Поди-ка повысь голос на СССР, когда в кинотеатрах на Бродвее выстраиваются очереди в два квартала на «Встречу на Эльбе», а по всей Америке распевают «Катюшу». Да хоть десять у тебя атомных бомб. Сиди на них и скрипи зубами. А мы тебе еще и Уланову подсунем. И советский цирк, самый веселый цирк в мире. Михаила Ботвинника, который вот-вот станет чемпионом мира. А для интеллигентов — Прокофьева и Шостаковича. А сверху еще — движение сторонников мира.

Досадно, конечно, что Рузвельт умер. Всего месяц, бедняга, не дожил до победы. И не сказать, что старый был. Только шестьдесят четыре. А поди ж ты. Сталин ничуть не покривил душой, когда написал Черчиллю: «Я особенно чувствую тяжесть утраты этого великого человека, нашего общего друга». Если бы Рузвельт не умер, все было бы проще. Вряд ли американцы сбросили бы свои бомбы на Хиросиму и Нагасаки. Там уже все было на мази, уже ушло в Белый дом письмо за подписью Эйнштейна, Оппенгеймера, Бора, Ферми, Сцилларда и других всемирно известных физиков-ядерщиков с призывом к президенту США прекратить работы над созданием атомного оружия. Оно может ввергнуть мир в апокалипсис. Рузвельт бы внял. Но он не успел прочитать этого письма. Прочитал Трумэн. Этот не внял. На Потсдамской конференции в июле 45-го он только что ногами не сучил от нетерпения, ожидая сообщения о первом испытании атомной бомбы. А когда получил шифровку «Бэби родился», чуть не лопнул от самодовольства. Подумал, наверное: теперь с дядюшкой Джо легко будет разговаривать. Как легко бандиту, вооруженному кольтом, разговаривать с безоружным прохожим. Сообщил об испытании, даже не слишком стараясь скрыть свое торжество. Чего он, интересно, ждал? Что Сталин побледнеет, коленки у него задрожат?

Сталин не побледнел. И коленки у него не задрожали. Потому что он знал, о чем президент Трумэн намерен ему сообщить. Еще в марте 45-го, за четыре месяца до Потсдама, Берия представил Сталину обобщенный доклад о состоянии работ в США по реализации «Манхэттенского проекта». Уже через двенадцать дней после сборки первой атомной бомбы в Лос-Аламосе описание ее устройства было передано Курчатову и Кикоину. Сто тридцать тысяч человек было занято в «Манхэттенском проекте», он обошелся американцам в два миллиарда долларов. Понятно, что президент Трумэн хотел получить политические проценты с этих миллиардов. А что он получил? Ничего он не получил. Сталин никак не отреагировал на его сообщение. Просто никак. Будто и не услышал. Американцы подумали: не понял. Попытались разъяснить. А он все равно не понял.

Это было единственно верное решение. Никакого другого решения в этой ситуации быть не могло. Прохожий не увидел заряженного кольта в руках бандита. Не понял, чем это он так размахивает, что за хреновину сует ему под нос. Что делать бандиту? Стрелять? Но как стрелять, когда вокруг люди? А прохожий идет себе своей дорогой.

Чтобы так себя вести, нужно, конечно, иметь крепкие нервы. У Сталина были крепкие нервы. Пока суд да дело, прибрал к своим рукам Болгарию, Румынию, Чехословакию, Венгрию, Польшу. В Югославии Тито был. Про Прибалтику и говорить нечего. К Финляндии подбирался. Его танки одним броском могли дойти до Парижа. В считанные дни — до Рима, Мадрида и берегов Ла-Манша. В Европе стояла его пятимиллионная армия, равной которой не было ни у кого никогда во всем мире.

У Трумэна сдали нервы. Ахнул своими «бэби» по Хиросиме и Нагасаки. Чтобы Сталин понял, что у него в руках. А он снова сделал вид, что не понял. Ноль вниманья, фунт презренья. По танкам атомной бомбой не ахнешь. На Москву замахнуться? А мировое общественное мнение для чего? Поднять руку на союзника, простого русского парня, брата по оружию? Шутить изволите, мистер Трумэн. Диалектика. Сила есть, ума не надо? Надо. Даже атомной бомбе можно противопоставить несколько сотен метров целлулоидной пленки. С той же «Встречей на Эльбе». Только нужно уметь это сделать.

Да, с Рузвельтом не повезло. Зато с Черчиллем повезло. Если бы он остался до конца Потсдамской конференции, Сталину пришлось бы, конечно, трудней. Сталин насквозь видел этого неукротимого английского бульдога. Но и тот насквозь видел Сталина. Но посередине конференции Черчилль улетел в Лондон, а вместо него в Потсдаме появился новый премьер-министр Великобритании мистер Клемент Ричард Эттли, лидер лейбористской партии, победившей на парламентских выборах. Хорошо подыграли английские избиратели, в масть. Пока Эттли осваивался, пока находил общий язык с Трумэном, поезд ушел.

Но Черчилль не успокоился. Умный все-таки, сукин сын. Он раньше других понял, что Сталин сумел обесценить американского козырного туза — атомную «бэби», что сейчас нужно играть другими картами. И он включился в игру. Его речь 5 марта 46-го года в американском городе Фултоне — это был сильный ход. «Советы контролируют уже не только всю Восточную, но и Центральную Европу». «Пора стукнуть кулаком». Сталин понимает только язык силы. Запад должен осознать, что в мае 1945 года война не закончилась, из «горячей» она превратилась в «холодную». «Холодная война». Слово было сказано. Но поздно.

Да, Черчилль сделал в Фултоне сильный ход. Но мировое общественное мнение — это не автомобиль, который можно остановить, резко нажав на тормоз, и круто развернуть в другую сторону. Это, скорее, океанский лайнер с огромной инерцией движения вперед. Нужно время, чтобы изменить его ход. И Сталин не расположен был безучастно наблюдать за действиями команды.

Опытный политик и силу противника может обратить в его слабость. Мистер Черчилль призывает к «холодной войне» против вчерашнего своего союзника? Зачем? Совершенно ясно: чтобы превратить эту войну в «горячую», разжечь новый мировой пожар. Значит, кто такой мистер Черчилль? Мистер Черчилль — поджигатель войны. А мистер Трумэн и мистер Эттли — его подручные.

Может ли мировая прогрессивная общественность мириться с этим? Нет, не может. А кто вдохновляет и возглавляет мощное, день ото дня набирающее силу движение сторонников мира? Советский Союз. Советский народ, победивший фашистского зверя. Советский народ, на которого пало основное бремя войны и который поэтому умеет ценить мир.

Вот тут и самое время напомнить, кто победил фашистскую Германию. Вот тут и самое время выпустить на мировые экраны кинофильм «Падение Берлина».

«Будем же беречь мир во имя будущего. Мира и счастья вам всем, друзья мои!»

Сталин вышел из кинозала. Через боковое крыльцо спустился в сад. На клумбах пылали маки. Цвела липа.

Июнь. Молодое лето.

В хорошем месте Ближняя. Русская природа. В очень хорошем.

И все-таки сознание вторично. Как ты ни крути. А первична материя. Атомная бомба — это материя. А вся эта борьба за мир, все эти фильмы — это вторично. Долго на этом не протянуть. Вернее, можно протянуть достаточно долго. Но это будет именно «протянуть». Ни о какой активной политике не может идти и речи. Любой резкий шаг, любое неосторожное движение — и Черчилль не упустит возможности им воспользоваться.

На Западе времени не теряют. Вовсю раскручивается идеологическая машина. Пугало коммунизма. Охота за ведьмами. Комиссии по расследованию антиамериканской деятельности. Понятно, что это мракобесие. Но это нам понятно.

Кардинальный выход тут только один — как можно скорей сделать свою бомбу. Сразу после возвращения из Потсдама Сталин приказал Берии лично возглавить все работы по советскому атомному проекту. Был создан Спецкомитет правительства с чрезвычайными полномочиями. Берия был назначен председателем комитета. В комитет вошли Маленков, Вознесенский, академики Курчатов и Капица, нарком боеприпасов Ванников, зам. наркома внутренних дел Завенягин. Подписывая постановление, Сталин сказал Берии:

— Все, что потребуешь, получишь немедленно. Все дела — в сторону. У тебя сейчас только одно дело — бомба. Срок не назначаю. Но он есть. Когда он кончится, мы об этом узнаем. В этот день они сбросят нам на головы свою бомбу.

Вот этот день и нужно было отодвинуть как можно дальше.

Всеми способами.

Противостоять — там, где можно противостоять.

Там, где нельзя, — идти на сотрудничество. Или делать вид, что готовы к сотрудничеству.

Переговоры по Берлину? Давайте вести переговоры по Берлину. (Но будем иметь в виду, что Берлин находится в советской оккупационной зоне, и только по своей доброй воле СССР допускает бесперебойную связь Западного Берлина с оккупационными зонами наших уважаемых союзников.)

Переговоры по Китаю? Но в Китае народно-освободительная армия Мао Цзэдуна ведет войну с прогнившим режимом Чан Кайши. Это гражданская война, внутреннее дело Китая. Если Запад считает возможным сделать положение в Китае предметом переговоров, то Советский Союз с таким же правом может потребовать международного вмешательства во внутренние дела Великобритании. В частности — в ее отношения с Индией и Бирмой, где идет народно-освободительная борьба против английских колонизаторов.

А Палестина? Разве международную общественность не должна волновать обстановка в этой арабской стране, в которой британское правительство ведет политику стравливания коренного населения с еврейскими иммигрантами, стремясь тем самым упрочить собственное положение?

Хотите обсуждать? Давайте обсуждать. Советский Союз открыт для любых переговоров.

Сукины дети.

Палестина.

Еврейский вопрос.

Пожалуй, пора было сделать в этой партии очередной ход.

 

II

«„Палестайн пост“. 7 сентября 1943 года. Отчет о судебном процессе по факту похищения двумя молодыми евреями оружия со склада британской армии с целью передать его отрядам Хаганы.

Процесс проходил в здании военного суда в Иерусалиме. Председатель суда — полковник британской армии Мортон. Прокурор — майор Бакстер. Защитник — доктор Джозеф. Допрос свидетельницы Голды Меерсон ( Меир ), председателя профсоюзного объединения Гистадрут.

Справка. Г. Меерсон, род. в 1898 г. в г. Киеве. В 1906 г. вместе с семьей эмигрировала в США. Закончила педагогическую семинарию в Милоуки, преподавала английский язык в школе. В 1921 г. эмигрировала в Палестину. Убежденная сионистка, активная деятельница профсоюзного движения, член Еврейского Агентства и др. общественных орг.

Перевод с английского. Необходимые пояснения — по ходу текста.

Б а к с т е р. Вы — хорошая, миролюбивая, законопослушная леди, не так ли?

М е и р. Думаю, да.

Б а к с т е р. И вы всегда были такой?

М е и р. Я никогда ни в чем не обвинялась.

Б а к с т е р. Хорошо, тогда послушайте выдержку из вашей речи 2 мая 1940 года: „Двадцать лет нас учили доверять британскому правительству. Но нас предали. Пример тому — Бен-Шемен. [1]

Мы никогда не учили свою молодежь применять огнестрельное оружие для нападения — только для самозащиты. И если эти юноши — преступники, то преступники и все евреи Палестины“. Что вы на это скажете?

М е и р. Если речь идет о самозащите — то я за самозащиту, как и все евреи Палестины.

Б а к с т е р. Вы лично обучались владению оружием?

М е и р. Не знаю, должна ли я отвечать на этот вопрос. Во всяком случае, я никогда не применяла огнестрельное оружие.

Б а к с т е р. Обучали ли вы еврейскую молодежь владению огнестрельным оружием?

М е и р. Еврейская молодежь будет защищать жизнь и имущество евреев в случае беспорядков и в случае необходимости.

Б а к с т е р. Вы уклонились от ответа на мой вопрос.

М е и р. Я ответила не на тот вопрос, который вы задали, а на тот, который имели в виду.

М о р т о н. Свидетельница, вы должны давать ответы на те вопросы, которые вам заданы.

М е и р. Я готова, господин председатель.

Б а к с т е р. Имеется ли у вас в Гистадруте разведывательная служба?

М е и р. Нет.

Б а к с т е р. Что?

М е и р. Вы слышали. Нет.

Б а к с т е р. Слышали ли вы о Хагане?

М е и р. Да.

Б а к с т е р. Есть ли у нее оружие?

М е и р. Я не знаю, но полагаю, что да.

Б а к с т е р. Слышали ли вы о Палмахе?

М е и р. Да.

Б а к с т е р. Что это такое?

М е и р. Когда я впервые услышала о Палмахе, речь шла о группах молодежи, организованных с ведома британских властей. Эти группы проходили специальную тренировку в то время, когда германская армия приближалась к Палестине. Функция их была — всячески помогать британской армии, если в нашу страну вторгнется враг.

Б а к с т е р. И эти группы продолжают существовать?

М е и р. Не знаю.

Б а к с т е р. Это легальная организация?

М е и р. Я знаю только, что эти группы были организованы в помощь британской армии с ведома властей.

Б а к с т е р. Может ли член профсоюзного объединения Гистадрута быть членом Хаганы и Палмаха?

М е и р. Устав Гистадрута не запрещает его членам других видов общественной и политической деятельности. Гистадрут — профсоюзное объединение. И только.

Б а к с т е р. Гистадрут — весьма авторитетная организация. Использует ли она свой авторитет, чтобы препятствовать террористической деятельности Хаганы и Палмаха?

М е и р. Я протестую против этого определения. Деятельность Хаганы и Палмаха не является террористической. Их единственная цель — самооборона. Мы готовы защищать себя, если на нас нападут. У нас в этом смысле есть уже горький опыт. Я говорю, что мы готовы защищаться, и я хочу, чтобы меня поняли. Самозащита — не теория. Мы помним беспорядки 1921, 1922 и 1929 годов, помним и беспорядки, которые длились четыре года — с 1936 по 1939 год. Все в Палестине — и британские власти в том числе — знают, что если бы народ не был готов к борьбе и храбрая еврейская молодежь не защищала бы еврейские поселения, то не только ничего бы не осталось от этих поселений, но и чести евреев был бы нанесен урон.

М о р т о н. В каком смысле свидетельница употребляет слово „честь“?

М е и р. В прямом. Для нас понятия „честь“ и „жизнь“ равнозначны. Как и для любого народа. Защищая свою жизнь, мы защищаем свою честь. Защищая честь, защищаем жизнь. Если этого не делает британское правительство, мы вынуждены заботиться об этом сами.

Б а к с т е р. Разве вы не знаете, что правительство назначило 30 тысяч евреев специальными полицейскими с правом носить оружие?

М е и р. Знаю. И знаю, что до 1936 года правительство помогало нам. Но никто в правительстве не может отрицать, что, если бы евреи не были подготовлены к самообороне, с нами произошли бы ужасные вещи. Мы гордимся евреями Варшавского гетто, которые почти без оружия восстали против своих преследователей. И мы уверены, что они брали пример с еврейской самообороны в Палестине.

Б а к с т е р. Как вы относитесь к краже трехсот винтовок и боеприпасов с британских военных складов? Не считаете ли вы, что обвиняемые в этом преступлении пошли на него под прямым воздействием взглядов, которые вы высказываете?

М е и р. Обвинение не доказано. Человек может быть признан виновным лишь после приговора суда. Странно, что мне приходится напоминать об этом уважаемому прокурору.

Б а к с т е р. Я спрашиваю вас о вашем отношении к самому факту кражи.

М е и р. Мы заинтересованы в победе британских вооруженных сил и союзников Великобритании над фашистской Германией. В этом ни у кого не может быть сомнений. Поэтому считаем, что кража оружия у армии — преступление.

Б а к с т е р. Но это оружие могло бы пригодиться Хагане?

М е и р. Нет еврея, который был бы равнодушен к этой войне и не был бы заинтересован в победе союзников.

Д-р Д ж о з е ф. Защита просит разрешения задать свидетельнице вопрос.

М о р т о н. Задавайте, доктор Джозеф.

Д-р Д ж о з е ф. Мисс Меир, правда ли, что в 1929 году в Хевроне произошла страшная резня и почти все еврейское население погибло от рук палестинских террористов только потому, что там не было еврейской самообороны?

М е и р. Да, это правда. В том же году то же самое случилось в Цфате. В 1936 году произошла ночь убийств в еврейском квартале Тверии. И все лишь потому, что в тех местах не было Хаганы.

Д-р Д ж о з е ф. Благодарю вас, мисс Меир.

Б а к с т е р. Было ли у Хаганы оружие до того, как началась война?

М е и р. Не знаю, но полагаю, что да. Беспорядки случались и задолго до войны.

М о р т о н. Мисс Меир, прошу вас ограничиваться только тем, что относится к настоящему делу и не возвращаться назад, а то мы скоро отойдем на две тысячи лет.

М е и р. Если бы еврейский вопрос был разрешен две тысячи лет назад, сейчас не было бы этого суда.

М о р т о н. Я приказываю вам замолчать.

М е и р. Я возражаю против такого обращения ко мне.

М о р т о н. Вам следовало бы уметь вести себя в зале суда.

М е и р. Вам тоже.

М о р т о н. Я оштрафую вас за неуважение к суду.

М е и р. Вы можете даже посадить меня в тюрьму. Но этим вы не заставите меня замолчать. Мы молчали две тысячи лет. Больше мы не будем молчать. Вам придется привыкнуть к этому, сэр. К этому придется привыкнуть всему миру…»

*

«Вейцман Хаим. Род. в 1874 г. в г. Пинске в семье лесоторговца. Получил образование в России, Германии, Швейцарии. Профессор химии. С 1903 до 1945 г. проживал в Англии. Один из идеологов и лидеров сионизма. В 1920–1931 г.г. и с 1935 г. — президент Всемирной сионистской организации ( ВСО ) и президент Еврейского Агентства для Палестины. С 1945 г. проживает в Палестине в пос. Реховот. Жена Вера. Сын погиб во время войны. Является сторонником сотрудничества с британским правительством в вопросе о Палестине, за что подвергается резкой критике со стороны более радикально настроенных деятелей сионистского движения — таких, как Бен-Гурион…»

*

«Бен-Гурион Давид. Род. в 1886 г. в г. Плоньске, Польша. Окончил Стамбульский университет, юридический факультет. Прож. в Иерусалиме. Создатель и глава правосоциалистической сионистской партии МАПАИ ( партия существует с 1930 г. ). Активен. Энергичный и умелый организатор. После того как под давлением арабских государств правительство Великобритании опубликовало „Белую книгу“, резко выступал против британского ограничения эмиграции евреев в Палестину. Сформулированная им концепция была принята всеми политическими структурами: „Мы будем бороться с Гитлером так, как если бы не было ''Белой книги'', и будем бороться с ''Белой книгой'' так, как если бы не было Гитлера…“»

*

«„Белая книга“ опубликована правительством Чемберлена в мае 1939 года. Решением британского кабинета министров были запрещены закупки евреями земли в Палестине, а на въезд новых переселенцев установлена квота в 1500 человек в месяц в течение 10 лет, после чего иммиграция должна быть полностью прекращена, если на продолжение ее не дадут согласия палестинские арабы…»

*

«После окончания войны ситуация в Палестине резко обострилась. Поток евреев-беженцев из Германии, Австрии и других европейских стран, желающих переселиться в Палестину, в сотни раз превышает установленную „Белой книгой“ квоту. Значительно увеличились масштабы так называемой нелегальной иммиграции.

Пришедшее к власти в Великобритании лейбористское правительство не только не отменило „Белую книгу“, но и ужесточило иммиграционный режим в Палестине. Министр иностранных дел Э. Бевин заявил, что его правительство считает евреев, бежавших из Германии и Австрии, „перемещенными лицами“ и настаивает на их возвращении на прежнее место жительства, в Австрию и Германию.

В блокаде побережья Палестины задействованы десятки военно-морских судов британского королевского флота, авиация и тысячи солдат, несущих патрульную службу. Несмотря на это, судам с беженцами удается прорываться через блокаду, во многом благодаря скоординированным действиям отрядов Хаганы. Участились акты гражданского неповиновения, диверсии на британских военных базах.

Для подавления беспорядков англичане провели широкомасштабную полицейскую операцию, в которой участвовало около ста тысяч британских солдат и две тысячи полицейских. Были произведены повальные обыски во всех киббуцах и еврейских поселениях, введен комендантский час в городах Палестины с еврейским населением, арестовано и посажено в лагеря более трех тысяч евреев, заподозренных в связях с Хаганой, заключены в тюрьмы все руководители еврейских организаций.

Операция не дала ожидаемых результатов, но лишь обострила противостояние еврейского населения Палестины и британских колониальных властей. В этой атмосфере все большее сочувствие и поддержку вызывает деятельность подпольных экстремистских организаций Эцела и Штерна.

Общая обстановка в Палестине в настоящее время указывает на возможность возникновения гражданской войны…»

*

«Жесткая политика кабинета Эттли в палестинском вопросе объясняется нежеланием Великобритании утратить свое влияние на Ближнем Востоке. Вместе с тем эта позиция осложняет взаимоотношения Лондона с Вашингтоном.

Наш источник в государственном департаменте США сообщает, что президент Трумэн обратился к премьер-министру Великобритании Эттли с предложением в порядке исключения, из соображений милосердия и гуманности, разрешить въезд в Палестину ста тысячам евреям-беженцам из Германии и Австрии. Как полагает наш источник, инициатором этого предложения был доктор Вейцман, специально для этой цели посетивший Соединенные Штаты. Эттли отклонил предложение президента Трумэна, но согласился на создание совместной Англо-американской комиссии с целью поиска взаимоприемлемого разрешения палестинской проблемы…»

*

«В создавшейся ситуации СССР имеет реальные возможности обозначить свое присутствие в ближневосточном регионе.

Для этого целесообразно:

1. Активизировать деятельность подпольных группировок Эцела и Штерна, в которых у нас есть сильные агентурные позиции.

2. Организовать надежный транспортный мост для бесперебойной доставки в Палестину из Румынии стрелкового оружия, а также противопехотных гранат, захваченных у немцев. Основным адресатом этого оружия и боеприпасов должны стать отряды Хаганы, способные оказывать действенное сопротивление британским колонизаторам и поддерживать напряжение в регионе на необходимом уровне.

3. Довести до сведения заинтересованных сторон и мировой общественности, что СССР считает создание Англо-американской комиссии по палестинской проблеме нарушением ялтинской и потсдамской договоренностей, предусматривающих равноправное участие Советского Союза в решении всех вопросов послевоенного мирового устройства.

Возможность активного воздействия на ситуацию в ближневосточном регионе открывают для СССР коренные противоречия между позицией арабских стран и стремлением палестинских евреев к созданию собственного государства.

Возникновение еврейского государства в Палестине, находящегося под очевидным покровительством США, лишит Великобританию остатков ее влияния на Ближнем Востоке и одновременно приведет к острой конфронтации между США и арабскими государствами. В поисках поддержки арабские лидеры вынуждены будут обратиться к СССР. Таким образом, Советский Союз приобретет на Ближнем Востоке сильные политические позиции.

Поэтому также представляется целесообразным:

4. Путем участия СССР в работе Англо-американской комиссии или давления на нее, с одной стороны, и путем обострения ситуации в Палестине, с другой, добиться передачи Палестины под мандат Организации Объединенных Наций.

5. Способствовать постановке в ООН вопроса о создании еврейского государства в Палестине и поддержать его положительное решение…»

* * *

Молотов закрыл папку. Посидел, барабаня пальцами по столу. Снова открыл. Перебрал собранные в ней документы.

Документы были самые разные. Справки-меморандумы посольств и генеральных консульств. Агентурные донесения. Аналитические записки. Материалы открытой печати, порой дающие для понимания ситуации больше, чем самые глубокомысленные заключения экспертов.

Эта папка — ее так и называли: «еврейская папка» — была сформирована еще два года назад, после встречи Сталина с Гарриманом и Джонстоном. Тогда он вернул ее, ничего не сказав. Неделю назад снова затребовал. Дополнили досье новыми материалами, передали Поскребышеву. Вчера вечером документы вернулись к Молотову с резолюцией: «Подготовьте конкретные предложения. И. Сталин».

Утром, на свежую голову, Молотов перечитал все документы. Пытался понять, каким путем шла мысль Сталина. Были две вехи — пометки Сталина на полях документов. И обе — в экспертном заключении. Была подчеркнута фраза: «В создавшейся ситуации СССР имеет реальные возможности обозначить свое присутствие в ближневосточном регионе». Вопросительный знак на полях. Он не означал вопроса. Он означал недовольство. Общепринятая в дипломатическом обиходе формулировка показалась ему слишком слабой, пораженческой. Зато фраза «Таким образом, Советский Союз приобретает на Ближнем Востоке сильные политические позиции» была подчеркнута двумя жирными линиями. Никаких заметок на полях. Но и без них было все ясно.

Да, в общем, было все ясно. Кроме одного: как ко всему этому делу подверстывается вопрос о Крыме. Сам Сталин словно бы забыл о нем, за два года ни разу не вспомнил. Молотов был этому рад. Хоть бы вообще забылся этот проект. Какую-то опасность для себя чувствовал в нем Молотов. Крым — ЕАК — Михоэлс — ГОСЕТ — Жемчужина. Может, и ничего. А может, и чего.

Непредсказуем был Сталин. Без малого тридцать лет знал его Молотов, но так и не сумел разгадать до конца. И не он один. Никто не мог предопределить конечные цели многоходовых сталинских комбинаций. Молотов лишь одно понял: эти цели определяются только интересами дела. Так, как это дело понимал Сталин. Остальное не имеет значения. Чувства. Мораль. Законы Божьи. Не говоря о законах людских. Людские законы он устанавливал сам.

Бесстрашие. Полное. Абсолютное. Бесстрашие тигра. И ярость тигра. Сколько раз думали: «Ну, уж этого он не посмеет», «На это он не решится». Смел. Решался.

Открытые судебные процессы над Зиновьевым и Каменевым, а потом и над Бухариным и Рыковым потрясли Молотова. Он сам не вчера родился. Был вполне искушен в тонкостях внутрипартийной борьбы. Но тут понял: этот уровень мышления ему недоступен. Это были разверзшиеся небеса и явление Зевса-громовержца народу. Не всему народу. Посвященным. Для всего мира московские процессы были всего лишь сильным, даже вызывающе-дерзким тактическим ходом Сталина в борьбе со своими политическими противниками. Вроде «ночи ножей», когда Гитлер уничтожил Рэма с его штурмовиками.

Но Молотов понял: тут что-то другое. Убрать с дороги даже популярного «любимца партии» Бухарчика можно было и по-другому, без риска публичного оглушительного провала. В Октябрьском зале Дома союзов сидели не рабочие и крестьяне — дипломаты, прожженные журналюги, смотрели во все глаза. Ничего не высмотрели. Только один раз в ходе бухаринского процесса возникла заминка, когда Крестинский, зам. Молотова по Наркомату иностранных дел, член ленинского ЦК, вдруг заявил: «Я не совершил ни одного из тех преступлений, которые мне вменяются».

Но сенсации не состоялось. Уже на следующее утро Крестинский отрекся от своих слов: «Прошу суд зафиксировать мое заявление, что я целиком и полностью признаю себя виновным. Вчера под минутным чувством ложного стыда, вызванного обстановкой скамьи подсудимых, я не в состоянии был сказать правду».

На Вышинского, который вел в качестве государственного обвинителя оба процесса, в те дни страшно было смотреть. А Сталин был совершенно спокоен. Словно бы его нисколько не волновало, как поведут себя подсудимые, имена которых всегда стояли рядом с именем Ленина. И его действительно не волновало. Может ли волновать Зевса, как будут вести себя те, кто оказался на пути его огненной колесницы? Могут ли они противостоять его воле?

После процессов по Москве еще долго ходили самые разные слухи. От естественных: что их пытали. До чудовищно нелепых: что на процессе были не они, а их двойники. Мелкая человеческая мысль билась, как мышь в клетке, в попытках понять, как же могли эти люди, полководцы ленинской гвардии, стратеги революции, рулевые социалистического строительства, как могли они прилюдно, перед всем миром взвалить на себя эти фантасмагорические обвинения?

Зиновьев: «Мой изощренный большевизм превратился в антибольшевизм, и через троцкизм я пришел к фашизму». Каменев: «Я требую для себя расстрела». Бухарин, Рыков, «золотое перо партии» Радек — германские шпионы. Как это понять?

Они и сами пытались это понять. Из тюрьмы Бухарин написал 43 письма Сталину. Все с отметкой: «Весьма секретно, лично, прошу без разрешения И. В. Сталина не читать». Сталин написал: «Вкруговую». И с фельдъегерем разослал письма членам Политбюро.

В одном из них, написанном Бухариным уже после суда, Молотов прочитал:

«Мне не было никакого выхода, кроме как подтвердить обвинения и показания других и развивать их: ибо иначе выходило бы, что я не разоружаюсь. Я, думая над тем, что происходит, соорудил примерно такую концепцию: есть какая-то большая и смелая идея Генеральной чистки: а) в связи с предвоенным временем, б) в связи с переходом к демократии эта чистка захватывает а) виновных, б) подозрительных, с) потенциально подозрительных. Без меня здесь не могли обойтись. Одних обезвреживают так-то, других по-другому, третьих по-третьему. Ради бога, не думай, что здесь скрыто тебя упрекаю. Даже в размышлениях с самим собой я настолько вырос из детских пеленок, что понимаю, что большие планы, большие идеи и большие интересы перекрывают все. И было бы мелочным ставить вопрос о собственной персоне наряду с всемирно-историческими задачами, лежащими прежде всего на твоих плечах».

Здесь Бухарин близко подошел к ответу. А в другом письме — еще ближе, почти вплотную:

«А с тобой я часами разговариваю. Господи, если бы был такой инструмент, чтобы ты видел всю мою расклеванную и истерзанную душу! Если бы ты видел, как я к тебе привязан. Ну, да все это психология, прости. Теперь нет ангела, который отвел бы меч Авраамов, и роковые судьбы осуществятся».

Вот это и был ответ. Всех расстреляли. Зевс принял жертву, не заметив ее. А сердца посвященных обожгла ужасом и восторгом явленная им близость его сверкающей огнедышащей колесницы.

Ужас и восторг. Восторг служения.

После московских процессов Молотов понял, что Сталин не совсем человек. После войны понял: совсем не человек. Бог и дьявол в одном лице.

Да, Зевс.

Ему можно было только служить. И постараться не оказаться на пути его колесницы. Бухарин это почти понял:

«Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! В галлюцинаторном состоянии (у меня были такие периоды) я говорил с вами часами. Ты сидел на койке — рукой подать. К сожалению, это был только мой бред. Я хотел вам сказать, что был бы готов выполнить любое ваше требование без всяких резервных мыслей и без всяких колебаний. Я написал уже, кроме научной книги, большой том стихов. В целом — это апофеоз СССР. Байрон говорил: „Чтобы сделаться поэтом, надо или влюбиться, или жить в бедности“. У меня есть и то и другое. Первые вещи кажутся мне теперь детскими, но я их переделываю, за исключением „Поэмы о Сталине“. Я 7 месяцев не видел ни жены, ни ребенка. Несколько раз просил — безрезультатно. 2 раза на нервной почве лишался зрения и раза 2–3 подвергался припадкам галлюцинаторного бреда. И. В.! Разрешите свидание! Дайте повидать Анюту и мальчика! Мало ли что будет. Так дайте повидать мне своих милых. Ну уж если это никак нельзя, разрешите, чтоб Аннушка хоть свою с ребенком карточку принесла. Пусть вам покажутся чудовищными мои слова, что я вас люблю всей душой! Как хотите, так судите!..»

Да, почти понял. Или даже без почти. Понял. Но поздно. Молотов понял это вовремя.

В полной мере восторг служения он ощутил в Потсдаме и позже — на сессии Совета министров иностранных дел стран-союзниц по антигитлеровской коалиции в Лондоне. Бевин и госсекретарь США Бирнс были ошеломлены твердостью его позиции. Он говорил: «Нет». Никаких уступок. Ни малейших. Иногда молчал. Ни да ни нет. Даже в мелких вопросах. В газетах его сравнивали с Меттернихом. Ореол загадочности. Ощущение огромной силы. Великий дипломат. Сфинкс. Они так ничего и не поняли. Отгадка была очень простая: Молотов лишь озвучивал Сталина, его шифрограммы. Бевин и Бирнс, возможно, возмутились бы, если бы их вынудили повторять лишь то, что скажут Эттли и Трумэн. Они служили людям. А Молотов — Зевсу. Еще тогда, в Лондоне, он понял, что Запад обречен на проигрыш. Несмотря на бомбу. Для Запада разгром Германии, Италии и Японии был целью. Для Сталина — средством. Не конечной станцией, а полустанком. Для Сталина война закончилась уже в конце 43-го, когда ясно стало, что победа — это лишь вопрос времени. Он уже тогда был устремлен вперед.

Куда?

Это и предстояло понять.

В домашний кабинет Молотова заглянула Полина Семеновна, позвала завтракать. Она была уже одета, спешила на работу. Наливая Молотову чай, спросила:

— Ты сегодняшнюю «Правду» читал?

— Еще нет. Что там?

— Постановление о Сталинских премиях.

— Я видел проект.

— Почему же мне ничего не сказал?

— Что я должен был тебе сказать?

— Про Михоэлса.

Молотов насторожился:

— Про Михоэлса — что?

— Как — что? Что ему дали Сталинскую премию!

— Вот как? — переспросил Молотов. — Его не было в проекте постановления.

Полина Семеновна подала ему газету.

Молотов прочитал:

«Присвоить Сталинские премии за выдающиеся работы в области литературы и искусства за 1945 год:
Подпись: «Председатель Совета Министров СССР И. Сталин».

…Михоэлсу Соломону Михайловичу, народному артисту СССР, Зускину Вениамину Львовичу, народному артисту РСФСР, Тышлеру Александру Григорьевичу, заслуженному артисту Узбекской ССР, художнику — за спектакль „Фрейлехс“ в Московском Государственном еврейском театре…»
«Правда».

 

III

«Сугубо конфиденциально
С уважением

Посол США в Великобритании
А. Гарриман».

А. Гарриман

Государственному секретарю США

М. Бирнсу

Сэр!

Как Вам известно, с 1943 года по апрель 1946 года я был послом США в Москве. За это время я сумел, хочется верить, понять некоторые особенности этой своеобразной и весьма интересной страны. Будучи уже здесь, в Лондоне, я продолжаю с повышенным вниманием следить за жизнью Советской России. Помимо личного интереса, это внимание вызвано пониманием огромной роли, которую СССР уже сейчас играет в глобальных вопросах мировой политики и будет играть в ближайшие десятилетия.

Для Вас, разумеется, не составляет никакого секрета, что в результате перекройки послевоенной карты мира западным демократиям противостоит мощный коммунистический блок, включающий, помимо Советской России, страны Восточной и Центральной Европы, а также Монголию и огромный Китай. Бесспорным лидером в нем является Москва, а еще точнее — лично глава советского правительства И. Сталин. Я подчеркиваю это обстоятельство, так как дипломатия Запада, вскормленная традициями парламентаризма, не всегда вполне отдает себе отчет в том, что мы имеем дело с концентрацией в руках одного человека такой абсолютной и огромной власти, какой никогда не было ни у кого на протяжении всей истории человечества.

Сейчас совершенно ясно, что обладание атомным оружием может служить сдерживающим фактором для коммунистической экспансии лишь до тех пор, пока Москва не создаст свою атомную бомбу. Прогнозы наших аналитиков о том, что это случится не раньше, чем через 10 лет, не вызывают у меня особенного доверия. Еще в бытность мою в Москве мы имели информацию о том, что участились случаи отключения электроэнергии на крупных металлургических и химических предприятиях Сибири. Это свидетельствует о появлении в этом регионе какого-то нового мощного потребителя электроэнергии и может служить указанием на то, что советский атомный проект вышел из стадии лабораторных испытаний.

Политика открытой конфронтации с Москвой в духе „холодной войны“, провозглашенная м-ром Черчиллем в Фултоне и поддержанная Вашингтоном, Лондоном и Парижем, не разрешает, по твердому моему убеждению, стратегических задач Запада в долговременной перспективе. Более того, в конечном итоге она является тупиковой. Она может перевести дипломатическое и идеологическое противостояние в противостояние военное. Будем называть вещи своими именами: она может привести к третьей мировой войне.

Я не хотел бы дожить до этой поры. Полагаю, сэр, и Вы тоже. Я не хотел бы перед судом Всевышнего услышать обвинение в том, что не сделал всего, что мог сделать, для предотвращения апокалипсиса.

Этим и вызвано мое обращение к Вам.

Я неоднократно заявлял ранее и повторяю сейчас, что конфронтация Запада с коммунистическим блоком должна сочетаться с политикой вовлечения СССР и его сателлитов в мировую экономическую систему. При этом на определенном этапе этот второй конструктивный элемент нашей политики должен стать превалирующим, а затем, возможно, и единственным.

Кризисное состояние советской экономики, обескровленной войной, крайне низкий жизненный уровень населения, необходимость вести в огромном масштабе восстановительные работы — все это создает в настоящий момент благоприятные предпосылки для того, чтобы сделать первые практические шаги в этом направлении.

У меня есть все основания полагать, что Сталин дал нам вполне определенный импульс, адресованный Вашингтону и свидетельствующий о готовности Москвы к экономическому сотрудничеству с Западом. Я ждал реакции госдепартамента на этот импульс. Ее полное отсутствие заставляет меня предположить, что сигнал не воспринят ни посольством США в Москве, ни аналитиками госдепартамента. Это могло произойти только потому, что сигнал Москвы рассредоточен в четырех элементах и лишь с учетом всех четырех составляющих может быть понят в полном объеме.

Элемент первый. Еще в середине 1946 года МИД СССР обратился в госдепартамент США и МИД Великобритании с протестом против создания Англо-американской комиссии по Палестине. Протест был выражен в необычной для Москвы мягкой форме. Он констатировал недопустимость решения каких-либо проблем послевоенного мирового устройства без участия СССР, но не содержал требования включить СССР в состав комиссии.

Одновременно в московском малотиражном журнале „Новое время“ появилась статья, подписанная А. Январевым, в которой в осторожных выражениях высказывалась мысль о праве евреев Палестины на создание собственного государства. В условиях политического плюрализма США или Великобритании подобная статья могла быть воспринята как выражение частного мнения автора, однако в Советском Союзе с его чрезвычайно жесткой и строго централизованной цензурой она означает совсем другое. А именно: изменение внешнеполитического курса СССР в отношении еврейской общины Палестины. Среди постоянных авторов и журналистов „Нового времени“ нет человека с фамилией А. Январев. Псевдоним раскрывается легко. Под ним скрылся Андрей Януарьевич Вышинский, заместитель министра иностранных дел СССР Молотова. Таким образом, публикация этой статьи имела целью заявить новую позицию Москвы по Палестине, но при этом сделать это завуалированно, чтобы не вызвать резкой реакции в арабских государствах Ближнего Востока.

Элемент второй. Примерно спустя месяц после протеста МИДа СССР и появления статьи в Палестине произошли события, имевшие огромный резонанс во всем мире. Членами подпольных террористических групп Эцела или Штерна были похищены и казнены два сержанта британской армии — в отместку, как было объявлено, за репрессии, которым подвергаются палестинские евреи и евреи-беженцы. Чрезвычайные меры, предпринятые Верховным комиссаром Великобритании, вызвали небывалые по масштабам массовые беспорядки и акции гражданского неповиновения. В итоге министр иностранных дел Великобритании Э. Бевин заявил на заседании палаты общин, что лейбористское правительство намерено передать Палестину под мандат Организации Объединенных Наций. Это решение кабинета Эттли было одобрено.

Похищение и убийство британских сержантов является акцией совершенно беспрецедентной даже для таких леворадикальных организаций, какими являются подпольные группы Эцела и Штерна. Я не располагаю никакими агентурными данными, но у меня нет ни малейших сомнений в том, что это является преднамеренной провокацией, осуществленной при прямом участии резидентуры СССР в Палестине. Еще в начале 1946 года директор ФБР Д. Гувер информировал меня о том, что отмечена активизация агентуры НКВД в Палестине и в Румынии, откуда нелегальным путем переправляется оружие для отрядов Хаганы.

Элемент третий. 29 июня 1946 года в московских газетах „Правда“, „Литературная газета“, „Литература и искусство“ было опубликовано постановление Совета Министров СССР о присуждении Сталинских премий за выдающиеся работы в области литературы и искусства. Среди отмеченных этой высшей государственной премией — художественный руководитель Московского еврейского театра Соломон Михоэлс за постановку спектакля „Фрейлехс“.

Мои дальнейшие рассуждения могут показаться Вам анекдотичными, но лишь потому, что Вы не знакомы со спецификой советской жизни.

Незадолго до отъезда из Москвы я имел удовольствие побывать на спектакле „Фрейлехс“ в Московском еврейском театре ГОСЕТ. Это мюзикл, поставленный по пьесе еврейского драматурга З. Шнеера. Фрейлехс — еврейский свадебный танец. Спектакль насыщен фольклорными мелодиями. Это очень веселое и одновременно грустное, даже в чем-то щемящее зрелище. Оно производит сильное впечатление даже на человека, не владеющего идишем. Вместе с тем художественные достоинства спектакля не имеют никакого отношения к факту присуждения за него Сталинской премии.

С момента учреждения этих премий в 1939 году ими отмечаются произведения, имеющие ярко выраженный пропагандистский характер. Сталинские премии 1946 года продолжают эту тенденцию. Так, лауреатами названы создатели патриотического спектакля „Офицер флота“, художник Налбандян за портрет Сталина, писатель Фадеев за роман „Молодая гвардия“ о молодежном отряде сопротивления, действовавшем в Донбассе во время фашистской оккупации, кинорежиссер Эрмлер за фильм „Великий перелом“, архитектор Щусев за внутреннее архитектурное оформление мавзолея В. И. Ленина. Аполитичный спектакль „Фрейлехс“ выглядит в этом списке, как говорят русские, „белой вороной“. Если учесть, что кандидатуру каждого лауреата лично утверждает сам Сталин, можно безошибочно сказать, что награждение артиста Михоэлса премией имени Сталина преследует вполне определенные цели, не имеющие к искусству никакого отношения.

В своем отчете о встрече Сталина и Молотова с президентом Американской торговой палаты Э. Джонстоном, состоявшейся в июне 1944 года, я указывал, что в ходе обсуждения проекта создания в Крыму еврейской республики, открытой для переселения евреев со всего мира, Э. Джонстон прямо назвал артиста Михоэлса в качестве единственно приемлемой для американской стороны кандидатуры на пост президента будущей республики. Сталин дал понять, что обсуждение путей практической реализации проекта может быть продолжено при условии, что американские кредиты будут предоставлены Советскому Союзу без точной адресной привязки к Крыму. Убежден, что он сам понимал невыполнимость этого условия, а его предложение представляло в сути своей лишь зондаж степени нашей вовлеченности в этот вариа