Выбор жанра

Левашов Виктор Владимирович

НЕНАПИСАННЫЕ РАССКАЗЫ

 

 

Развод по-красноярски

Принято считать, что русский человек по сути своей бездельник. Про всех русских не скажу, но советский человек точно бездельник. И пьяница. В девятьсот лохматом году на нескольких московских заводах проводили социологические исследования с целью определить, как влияют материальные стимулы на производительность труда. Выяснили: до определенного предела (160 или 170 рублей в месяц) влияют напрямую, а вот потом зависимость непредсказуемым образом нарушается. Не сразу поняли, что сумма, стимулирующая дальнейшую трудовую активность, кратна стоимости бутылки водки.

Но даже в самые застойные советские времена была профессия, в которой от работы не то чтобы не отлынивали, но рвались к ней всей душой. И сколько бывало переживаний, мужской мрачности и женских слез, когда работы не давали! Профессия эта — актер. И неважно, кто он — народный артист в московском академическом театре или актер в мухосранском театре (с зарплатой в 105 рублей). Не получить роль в очередном спектакле — всегда драма. Сейчас хоть платят за репетиции и спектакли, а в те незабвенные времена что каждый вечер на сцене, что месяцами гуляй, один черт — оклад согласно тарификации.

Люблю актеров. Люблю театр. Удивительный организм! Вот говорят — богема, богема! А я вам скажу, какая это богема. В среднем театре в спектакле задействовано со всеми службами человек пятьдесят. И если хоть один опоздает или запьет, спектакль сорвется. Да ни один завод не смог бы работать при таких условиях!

Трудоголики не только актеры, но и режиссеры. Очередные. Главный может подолгу ничего не ставить, он уже главный. А очередной рвется к работе, как и актеры. Не потому что хочет стать главным. Хочет, конечно. Но не это самое важное. Важно другое — искренняя влюбленность в это дурацкое ремесло, оно же высокое искусство. Без нее в театре нечего делать.

Человек, о котором я хочу рассказать, был очередным режиссером в Красноярской драме. Когда мы познакомились, ему было года двадцать четыре. Родом из Питера, тогда еще Ленинграда, окончил Ленинградский институт театра, музыки и кино, взял распределение в Красноярск, резонно рассудив, что в Питере, где молодых режиссеров как собак нерезаных, он будет не пришей кобыле хвост, а в Красноярске ему не придется выпрашивать постановки. Так и получилось.

Познакомились мы в Абакане при забавных обстоятельствах. Стоял декабрь, морозный, снежный. Город был захолустный, с единственным светофором в центре. Местные водители чинно проезжали этот перекресток, как на экзамене по вождению. Не помню, какая журналистская надобность занесла меня в Абакан. Помню только, что добрался до места в пятницу вечером и был обречен куковать до понедельника в городе, где нет ни одного знакомого. Гостиница была одноэтажная, с единственным длинным коридором и темным холодным холлом. В старых креслах томился приезжий люд в надежде на то, что освободится койко-место. В номере, куда меня поселили, вторая кровать пустовала. Я не стал спрашивать почему. Пустует — значит, так нужно, администраторше видней. И мне же лучше, никто не будет храпеть.

Проснулся я от деликатного стука в дверь. Всунулся командировочного вида мужичонка в потертом пыжике, в черном овчинном тулупе, с пузатым портфелем:

— Можно? Ой, я вас побеспокоил. Извините.

— Ничего, я уже встаю.

— Я разденусь?

— Конечно, раздевайтесь.

— Спасибо. Большое спасибо!

Пока я умывался, мой новый сосед расположился за столом, извлек из портфеля бутылку портвейна «777», радушно предложил:

— Примите?

— Нет, спасибо.

— А я приму. Извините.

С этими словами набулькал полный стакан, выпил одним махом. Отдышавшись, пожаловался:

— Продрыг за ночь. Еле дождался, пока магазин откроют.

Следующая доза была поменьше, полстакана. Оприходовав ее, мужичонка расслабился и с душевной доверительностью спросил:

— Если не секрет, как вы относитесь к философии Гегеля?

Вас когда-нибудь спрашивали в девять утра в чужом городе, как вы относитесь к философии Гегеля? Псих, подумал я. Осторожно ответил:

— Правильно. А почему вы спросили?

— Для затравки разговора.

Я разозлился:

— Слушай, мужик, иди ты на хрен! Натощак о Гегеле не разговаривают. Устраивайся, а я в буфет.

— Нет, нет, я не останусь! — почему-то испугался сосед. Торопливо допил портвейн, влез в овчину и выкатился из номера прежде чем я успел что-то понять. Крикнул уже из коридора: — Спасибо!

И только теперь до меня дошло. «Продрыг за ночь. Еле дождался, пока магазин откроют». Да никакой он не сосед. Просто зашел выпить в тепле. Тут из коридора донесся шум многих голосов, какой бывает, когда в гостиницу вваливается большая группа приезжих. Вошла администраторша, показала какому-то молодому человеку на свободную кровать:

— Вот ваше место.

Заметив пустую бутылку из-под портвейна и стакан, подозрительно посмотрела на меня, но ничего не сказала. Мой новый сосед тоже увидел бутылку, поинтересовался:

— Не рано для портвешка?

— В самый раз, — пробурчал я. — Люблю, знаете ли, пропустить с утречка бутылец и поговорить о философии Гегеля. Как вы относитесь к философии Гегеля? Если, конечно, не секрет.

— Хорошо, — с некоторым напряжением сказал он. — А почему вы спросили?

— Для затравки разговора.

Выслушав рассказ о моем утреннем госте, он заразительно рассмеялся и протянул руку:

— Давай знакомиться. Марк…

Как оказалось, у Красноярского театра были местные гастроли, привезли в Абакан два спектакля. Должны были приехать еще вчера вечером, но автобус сломался. Для них в гостинице и держали места. Проблема свободного времени в чужом городе для меня разрешилась. Вечером смотрел спектакли, а по ночам, запершись в номере, пил с Мариком водку мерзейшего каннского разлива, которая была хороша тем, что много ее не выпьешь.

Через несколько дней, в Красноярске, он познакомил меня с женой. Совсем молоденькая девчонка, выпускница пединститута, работала в школе учительницей начальных классов. Звали ее… Пусть будет Ирина.

У каждого писателя есть сюжеты, которые вполне тянут на рассказ, но все как-то руки до них не доходят. И не всегда понятно почему. Чаще всего отвращает необходимость вгонять живую жизнь в привычные литературные рамки. Видели когда-нибудь табуретку, только что собранную плотником? Чудо, глаз радует свежесть сосны. Та же табуретка, покрашенная суриком, не вызывает ничего кроме скуки. Пейзаж, портрет, лирическое отступление — ну а как без них? Он встал, он сел, он почесался, он подумал. Чтоб ты сдох. Неужели нельзя без этой обязаловки? А если попробовать? Вот я и пробую.

В этом смысле сюжет, к которому я с такими оговорками подступаюсь, был исключением. Я всегда знал, почему не решаюсь его тронуть. Причина в Ирине. Как ее описать? С Мариком просто. Долговязый, сухопарый, переполненный энергией, с надменным шнобелем, выдававшим его семитское происхождение, вечно небритый (не как сейчас, с модной трехдневной щетиной, а просто не всегда успевал или забывал побриться). В нем чувствовалась оголтелость, присущая людям, увлеченных своим делом. На репетициях доводил актеров до отчаяния и злобы, пытаясь извлечь из них (и из себя) ту волшебную субстанцию, без которой не существует театр. Не всегда получалось, но неудачи только добавляли ему энергии.

Так с Мариком. С Ириной внешними описаниями не обойтись. Ну, высокая тоненькая брюнетка, с очень короткой мальчишеской стрижкой, с большими серыми глазами, скуластенькая (от сибирских кровей), курносенькая. Муж ее звал Ирэн, и это ей шло. И это она? Да ничего похожего. В женских лицах всегда есть какая-то тайна. Или ее нет, тогда даже красавицы всего лишь куклы. В Ирине была. На нее хотелось смотреть. Откуда в двадцатидвухлетней девчонке из простой семьи эта тайна, а вернее сказать затаенность? Бог весть. Скажу просто: от любви. Она любила Марика, жила им, была наполнена им, как. Как что? Как фиалка наполнена утренней росой? Убивать надо писателей за такие сравнения. Сдаюсь. Признаю бессилие своего пера перед тайной любви и женской загадочности.

В Москву я улетел с греющим душу чувством, что познакомился с красивой счастливой парой. И что с того, что живут они бедно? Да что там бедно! Живут в нищете, на жалкую режиссерскую зарплату и сущие учительские гроши, из которых еще нужно платить за комнатуху в мрачной красноярской Покровке. Но есть молодость, есть любовь. А что еще надо?

Прошло лет пять. С Мариком мы иногда перезванивались, пару раз пересекались в Москве и в Красноярске. Он ушел из драмы, организовал свой театр-студию, о его спектаклях писали. Потом я узнал, что он вернулся в Питер, что-то ставит на малой сцене в одном из академических театров. Так получилось, что моя командировка в Питер совпала по времени с премьерой его спектакля. Я пошел в театр. Билетов не было, но администратор впечатлилась удостоверением московского журнала и одарила меня контрамаркой. Зал, мест на пятьдесят, был заполнен презрительными критикессами в дерзновенных мини, молодыми актерами в джинсах, седовласыми мэтрами. Я поискал глазами Ирину, но ее почему-то не было. Спектакль не произвел на меня впечатления. Что-то авангардистское, из иностранной жизни. Шел он без антракта, что чаще всего означает, что полнометражного зрелища не получилось. Но публика реагировала живо, можно было ожидать комплиментарных рецензий. Было много цветов, но режиссер-постановщик на поклоны не вышел.

За кулисами я нашел Марика в окружении театрального люда. Он принимал поздравления, но мне показалось, что как-то по обязанности, принужденно. Мне он обрадовался, пригласил на банкет. Я отказался: не хочу мешать твоему празднику. Он хмуро усмехнулся: «Да какой там праздник!» На другой день пришел ко мне в гостиницу. И на вопрос: «А где Ирина?» — сразу же огорошил ответом:

— Мы разошлись.

— Разошлись?! — поразился я. — Когда?

— Давно.

— Но почему? Ты же вроде ее любил!

Он долго молчал, потом сказал:

— Я ее и сейчас люблю.

И поспешно добавил, явно желая прервать тягостный для него разговор:

— Пойдем погуляем. Чего в номере сидеть? Весна!..

Мы вышли.

По законам жанра здесь должен последовать пейзаж и лирическое отступление. Про весну в Ленинграде и про белые ночи. Пропущу. Этим и хороши ненаписанные рассказы. Пять лет я проучился в Ленинграде, но в памяти ничего не осталось, кроме насквозь промороженных трамваев, громыхавших по Лиговке, и пронизывающего ветра на набережной. Он и сейчас быстро загнал нас под уютные своды Восточного зала гостиницы «Европейская», где традиционно не было оркестра и можно было спокойно поговорить.

— Как тебе спектакль? — спросил Марик без особого интереса, как бы по обязанности предварить вступлением главный разговор, который — мы оба знали — нам предстоял.

— А тебе?

— Лажа. Будут хвалить, но я-то знаю. Провал не провал, но не то. Не то! Что-то кончилось во мне. Не пойму что. Ладно. Ты хотел спросить про Ирину? Спрашивай.

— Почему ты от нее ушел?

— Я? Нет. Это она от меня ушла.

— Она?! Не могу поверить. Она же светилась тобой!

Он застенчиво улыбнулся:

— Да? Ты тоже заметил?

— Мудрено было не заметить! Хватит темнить, Марик. Что случилось?

— Она стала мне изменять.

— Стоп, — сказал я. — Стоп! А вот этого я не понимаю.

Я действительно этого не понимал. И до сих пор не понимаю. Когда-то в воспоминаниях английского разведчика полковника Лоуренса меня поразили его рассуждения о том, почему женщин нельзя использовать в роли шпионок. Необходимость спать со многими мужчинами не по влечению, а по служебной обязанности, разрушает в женщине нравственную основу, размывает понятие верности долгу. Поэтому шпионка легко становится двойным и даже тройным агентом. Как та же Мата Хари.

Мужчины ладно, все мы козлы. Нечем гордиться, но против природы не попрешь. Мораль слишком слабая преграда инстинкту. Но чтобы стала изменять любящая женщина? Это что же должно с ней произойти? Что за морок, что за затмение должно на нее снизойти? Это же не просто прихоть, каприз, это ломка характера, самой его основы.

— Я знаю, когда это началось. Я много об этом думал. Четыре года назад. Она забеременела. Я сказал: ты же видишь, как мы живем. Денег нет, жилья нет, ничего нет. Скажешь «да», оставим ребенка. Решай сама. Она сделала аборт.

— Неудачный?

— Нет, нормальный. Но что-то в ней сломалось. Она погасла. Я не сразу это заметил. Сам знаешь, в каком ритме я жил: утром репетиция, днем репетиция, вечером спектакль. Проклятый театр! Он отнимал у меня все время, всю душу! А когда заметил, было уже поздно…

Красноярск маленький город. В нем все знают всех. Понятно, что из своего круга. В этом смысле и Москва маленький город. До Марика стали доходить слухи, что Ирину видели с каким-то мужчиной. То в ресторане, то в опере, то в загородном пансионате. Сначала он отмахивался, а потом всполошился.

Любовь — как воздух. Его не замечаешь, пока не начнешь задыхаться. Огненные стрелы ревности разят сразу и наповал.

Что за дела? Что за мужчина? Что вообще происходит? Начал следить за женой. Однажды увидел, как хорошо одетый мужчина встретил Ирину после школы на зеленых «Жигулях». Записал номер, пробил у знакомого гаишника, навел справки. Зубной техник, работает в обкомовской поликлинике. Живет в одном из новых домов улучшенной планировки на правом берегу. Женат, детей нет. Жена Римма, дочь первого секретаря одного из райкомов партии. Взял у приятеля старый «Москвич», проследил зеленые «Жигули» до пансионата. Всю ночь просидел в машине. Дождался, когда Ирина и ее хахаль выйдут. Все сомнения исчезли. Что теперь делать?

— Меня что взбеленило? — рассказывал Марик. — Зубной техник! Нашла, на кого меня променять! Сука! Я бы, может быть, понял: влюбилась. Но в этого?! Быдло! Значит, что? Деньги? Всего-то? Глупо, конечно. Если бы на его месте оказался любой другой, было бы мне легче? Нет.

Он не стал устраивать Ирине сцен. Он пошел к Римме, жене зубного техника. Открыла ему молодая женщина, довольно миловидная, лет тридцати пяти, в красном шелковом халате с драконами. Крепко сбитая, полногрудая, настоящая сибирячка. Про таких говорят: об асфальт не расшибешь. Удивленно спросила:

— Вы к Шурику? Его сегодня не будет. Позвонил, что поедет на дачу, подправить крыльцо. Вернется завтра. А я его с ужином ждала. Напрасно старалась.

— Я не к Шурику. Я к вам.

— Ко мне? Ну, заходите. Вы кто? Лицо знакомое. Вспомнила: вы из театра?

— Да. Шурик поехал не на дачу. Он уехал в пансионат. С моей женой.

Она поверила. Почти сразу. Пропустим ахи и охи. Выделим главное:

— Ах, кобель! Ну, кобелина! А давно ли в ногах валялся, умолял простить! Простила, дура! Ну, сукин сын, теперь ты у меня попляшешь!

Еще пропустим.

— И ты пришел мне об этом сказать? Зачем?

— Не знаю.

— А знаешь, правильно, что пришел. Садись, буду тебя кормить. Не пропадать же добру.

Сели ужинать. Выпили коньяку.

Римма спросила:

— Ну так что нам теперь делать, дружок?

— Знать бы.

— Не знаешь? Ну и мужики пошли! А я тебе скажу. Они хотят, чтобы мы от ревности бесились? Не дождутся! Пусть они бесятся! Раздевайся! Чего покраснел, как целочка? Не нравлюсь?

— Нравишься.

— Так в чем дело? Что тебя смущает? Представь, что ты не меня ебешь, ты Шурика, пидораса, ебешь! Ну вот, развеселился!

Переспали. Так и пошло: Ирина в пансионат, Марик к Римме. Через месяц она сказала:

— А что это мы прячемся, как партизаны? Пусть они прячутся! Пусть ревнуют!

— Ирина не будет ревновать.

— А мой будет! На стенку полезет! Жлоб! Его — значит, его. А я не его!

Стали ходить в рестораны, в кино, в театры. Знакомые поглядывали на Марика с удивлением: что это с ним за дама в мехах и бриллиантах? Как всегда, пошли слухи. Однажды в ресторане Римма со злорадной ухмылкой шепнула:

— Обернись, только незаметно. За столиком в углу, сидит спиной, видишь его?

— Кого?

— Шурика, кого! Следит! Что ж, дозрел. Приходи завтра к шести.

— Но они никуда не уедут. Разве нет?

— Это и нужно.

Назавтра в шесть Марик вошел в знакомую квартиру и к своему изумлению обнаружил в кухне Ирину. Они с Риммой распивали чаи с видом закадычных подруг. Римма засмеялась:

— Не ожидал? Мы обо всем переговорили. Душечка у тебя Иришка, такая лапушка! Я сразу ее полюбила. А теперь к делу, ребятки. Пошли в спальню. Раздевайтесь!

— Как — совсем? — не понял Марик.

— Конечно, совсем! Не стесняйтесь, мы же свои, почти родственники!

Сбросила халат с драконами, скомандовала:

— Марик, ты посередке. Как султан. А мы по бокам. Как гурии. Большой свет не нужен, хватит ночника. А теперь подождем.

— Чего?

— Потерпи, скоро узнаешь. Нет, я не могу. Иришка, я от тебя балдею. Марик, я тебе изменю с твоей женой! Такая конфетка!.. Тихо!

В прихожей загремел ключ в замке, через некоторое время мужской голос спросил: «Котик, ты где?». Дверь спальни открылась, щелкнул выключатель люстры.

Немая сцена.

— Это кто? — наконец выдавил из себя Шурик.

— Ты спрашиваешь? — с готовностью отозвалась Римма. — Это Иришка, твоя любовница. Не узнал? А это Марик, ее муж. А это я, пока еще твоя жена. Не хочешь присоединиться?

Пауза.

— Не хочет. Ладно, переживем. Марик, ты ничего не хочешь ему сказать?

— Нет.

— А я скажу. — Римма лениво, как бы нехотя, надела халат и пошла к мужу. — Ключи от квартиры, быстро! А теперь от машины! Документы на машину! А теперь пошел вон. К этому дому близко не подходи! Понял?

— Римма! Да я…

— Вон! — рявкнула Римма так, что дрогнули хрустальные висюльки люстры.

— Ухожу, ухожу, успокойся, мы потом поговорим…

В прихожей стукнула дверь. Сразу постарев и будто бы погрузнев, Римма села на кровать.

— Вот и все, ребятки. Был у меня муж. Козел, конечно, а теперь и его нету. Идите-ка домой. Живите дружно. И любите друг друга. А что значит любить? Значит, уметь прощать.

Всю дорогу до Покровки они шли молча. Возле дома Марик сказал:

— Давай начнем все с начала. Попробуем?

Она улыбнулась и сказала:

— Давай.

Через месяц она исчезла. Оставила записку: «Не нужно меня искать».

Через неделю пришло письмо без обратного адреса:

«Пишу в поезде. Скоро Тюмень. Там брошу письмо в почтовый ящик».

Тем временем события в Красноярске разворачивались своим чередом. Римма подала на развод. Шурик потребовал раздела квартиры и совместно нажитого имущества. Римма пошла к отцу. Он позвонил в ОБХСС. В поликлинике произвели обыск, нашли золото. Шурик получил три года общего режима.

От Ирины никаких известий не было. Через год пришло письмо: «Пишу тебе из Москвы. У меня все хорошо».

Через два года еще одно: «Пишу из Парижа….»

Через три: «Пишу тебе из Нью-Йорка…»

Больше писем не было.

— Вот и все, — закончил Марик свой рассказ. — Где она, что с ней — ничего не знаю. А я живу. Пустой. Иногда спрашиваю себя: зачем живу? Не знаю. Нет, не знаю…

Прошло еще много лет. Марик стал известным в Питере режиссером. Его спектакли отличались изобретательностью мизансцен, но, как отмечали критики, им не хватало эмоциональности. Об Ирине так ничего и не знали. Иногда я вспоминал эту девочку, наполненную любовью, как утренняя фиалка росой. Да, вашу мать, да! Как утренняя фиалка росой. А кому это не нравится, пусть пойдет и застрелится!

Однажды в парикмахерской на глаза мне попался старый журнал мод. То ли французский, то ли итальянский. Я лениво листал глянцевые страницы и вдруг замер: на полосном снимке по подиуму шла тоненькая манекенщица в чем-то черном шелковом, летящем, скуластенькая, курносенькая, с очень короткой мальчишеской стрижкой. Господи, не может быть! Но надпись не оставляла сомнений: «Ирэн, русское чудо».

Поверили, да? Нет, это я соврал. Ну, придумал. Выдумал. Чтобы утешить сердце счастливым концом. В конце концов, писатель имеет право на вымысел. Или нет? Даже в ненаписанных рассказах? Нет так нет. Буду придерживаться правды жизни. А она в том, что чудо любви мы умеем ценить только тогда, когда ее теряем.

И в мире становится немного меньше любви. И немного больше тоски.

 

Бизнес по-русски

Центральная часть старых немецких городов так запутана, что не всякий старожил в ней хорошо ориентируется, что уж говорить о приезжем. У меня было подробное описание маршрута, но стоило свернуть с «ринга» и въехать во Франкфурт-на-Майне, как я мгновенно и безнадежно заблудился. Названия улиц никак не хотели совмещаться с теми, что значились в моем плане, машин была чертова уйма (примерно как сегодня в Москве), июнь, жара. Часа через полтора движок моих «Жигулей» перегрелся так, что вентилятор не выключался.

— Может, спросить? — осторожно предложила жена.

— У кого? Как? С моим-то немецким!

Наконец я решился. На светофоре подбежал к полицейской машине, остановившейся впереди на желтый. Ориентиром был Ледовый дворец спорта — «Айсшпортхалле». «Рехтс, линкс, нох айнмаль рехтс, — объяснил полицейский. — Ист эс клар?» «Клар, данке шейн!» — с этими словами я рванул к своей тачке. В это время рядом остановился длинный черный лимузин, тонированное стекло опустилось, высунулась какая-то рожа, добродушно посоветовала:

— Не беги, старичок. Ни хуя, подождут!

Стекло поднялось, дали зеленый, лимузин уехал. Я как-то сразу перестал дергаться. Все-таки приятно встретить земляка на чужбине. Совет полицейского оказался зер гут, уже минут через двадцать мы подъехали к Айсшпортхалле.

Причина, по которой в июне 1989 года я оказался в ФРГ, была напрямую связана с политикой. В нормальных странах политика никак не влияет на жизнь обывателя, не все даже знают, кто у них президент. СССР в этом смысле никогда не был нормальной страной, и кто там наверху, всегда очень хорошо знали все. Сталин, Хрущев, Брежнев, Горбачев. При «Меченом», как его стали ласково называть в народе, политика превратилась в любимый вид спорта. Как фигурное катание в золотые брежневские времена. Появились кооперативы, исчезла водка, жеманный плюрализм мнений превратился в гласность, пищи духовной стало хоть завались, пищи физической куда меньше, слово «купить» окончательно вытеснилось словом «достать». Перестройка, блин! Евреев начали пачками отпускать в Израиль и поговаривали, что вроде бы даже неевреям стало можно выезжать на Запад по частным приглашениям. Последнее меня живо заинтересовало.

Дело в том, что недавно вышла многострадальная книга воспоминаний артиллерийского конструктора В. Г. Грабина «Оружие победы» (о ее злоключениях я рассказывал в быличке «Судьба одной книги»). Я не сомневался, что у западных немцев она вызовет большой интерес. Как у нас мемуары Мессершмидта или Круппа. Но даже и попыток не делал найти издателя. Как? Об Интернете тогда и слыхом не слыхивали. Писать на деревню дедушке? Личные контакты исключены. И вдруг появилась отдушина. Или лучше сказать — лазейка. Навел справки, слухи подтвердились. Да, выпускают по частным приглашениям. Даже не верилось.

С приглашением все устроилось неожиданно просто. Лет пять назад, во время туристской поездки писательской группы по ФРГ, нас очень тепло принимали члены Общества германо-советской дружбы, большей частью глубокие пенсионеры, выходцы из СССР, занесенные на Запад войной. Во Франкфурте-на-Майне мы познакомились с Людмилой, кубанской казачкой. Совсем молоденькой девчонкой ее в начале войны угнали в Германию, работала санитаркой в военном госпитале в Берлине, вышла замуж за раненого румынского лейтенанта. После госпиталя лейтенанта отправили на Восточный фронт, он пропал без вести. В апреле 1945 года, когда в Берлине не стихали сирены воздушных тревог, возле разбомбленного вокзала Людмилу остановил немецкий офицер с маленькой дочерью на руках: «Фройляйн, доставьте девочку в Бельгию. Это приказ!» Дал адрес, посадил на поезд. Это был последний поезд в Бельгию, на следующий день в Берлин вошли русские. Так Людмила избежала участи репатриантов и, скорее всего, лагеря, потому что работа в немецком госпитале расценивалась как измена родине. Через несколько лет офицер нашел дочь и Людмилу, женился на ней, она родила ему двух сыновей. К моменту нашего знакомства она уже давно овдовела, сыновья выросли, обзавелись своими детьми. Жила в уютной двухкомнатной квартире на окраине Франкфурта, интересовалась Россией, читала русские книги. Уже тогда ей было за семьдесят, но язык не поворачивался назвать ее старухой, столько в ней было энергии, доброжелательности и живого интереса к людям.

Мы обменялись адресами, посылали к праздникам поздравительные открытки. Года через два она появилась в Москве, сопровождала в качестве переводчицы группу немецких школьников. Встретили ее со всем радушием, ей было о чем поговорить с моей матерью, тоже родом с Кубани, со стариками из Архангельска — моими тещей и тестем. Расстались сердечно, и я подумал, что с моей стороны не будет большой нетактичностью попросить Людмилу прислать нам приглашения. Она восприняла просьбу с энтузиазмом:

— Натюрлих, я буду очень рада!

Записала паспортные данные мои и жены, удивилась:

— И это все? А мутти, а ваши милые старички? А сыновья? Вы не хотите взять их с собой? Это очень эгоистично! Разве им не интересно посмотреть Германию?

Напор ее был так велик, что я продиктовал данные всего моего семейства, вовсе не намериваясь тащить в Германию ни стариков, которым такое путешествие не под силу, ни сыновей. Перебьются, какие их годы, еще наездятся. А потом задумался. Если Людмила пришлет приглашения на семь человек, значит и валюты обменяют на семь человек? Официальный курс доллара тогда был 56 копеек (а на черном рынке 15 рублей). Если этот фокус пройдет, у меня будет сколько же? Больше двух тысяч баксов! Ничего себе! Было за что бороться.

К великому моему изумлению, фокус прошел. Не буду описывать хождений по ОВИРам, ночных дежурств с перекличками у отделения Внешторбанка, где меняли деревянные на валюту. Самое удивительное, что у меня ни разу не потребовали предъявить членов моего семейства, ни старых, ни малых. Уже по одному этому можно было заподозрить, что подгнило что-то в Датском королевстве. На самом-то деле не подгнило, а треснуло, зубья у шестеренок полетели, и весь государственный механизм вот-вот пойдет вразнос. Но об этом мы узнали только через два года. Лишь на советско-польской границе в Бресте бдительный советский погранец, изучив мою валютную декларацию и заглянув в салон, без интереса поинтересовался:

— А где остальные?

— Едут на поезде, — нахально соврал я.

Мироощущение человека, у которого в кармане три тысячи западногерманских марок, существенно отличается от мироощущения обладателя жалких пятисот (законных) марок. Самоуважение человека, который умудрился так изящно оставить в дураках родное советское государство, увеличивается как минимум в шесть раз.

Людмила встретила нас, как родных, созвонилась с издательством, специализирующемся на нонфикшен. Располагалось оно в небоскребе в деловой части Франкфурта и называлось как-то вроде «Беккер и сын». Принял нас не Беккер и не его сын. Вежливый молодой человек канцелярской наружности с уважением полистал увесистый том «Оружия победы». Фамилия Грабин ему ничего не говорила. Но мне показалось, что ему ничего не говорили и фамилии Мессершмидта и Круппа. Он пообещал внимательно рассмотреть предложение и попросил составить библиографическую справку на меня как на одного из соавторов.

К тому времени у меня вышло книг двенадцать, считая переиздания и литзаписи. Я перечислил названия, издательства и тиражи. Обычными тогда были тиражи в шестьдесят пять тысяч, в сто тысяч. Тому, кто не знаком с советской издательской практикой, тираж в 65 000 экземпляров может показаться странным. Цифра складывалась из нормативного тиража (до 15 000) и массового (от 50 000 до 100 000). Авторский гонорар за нормативный тираж был в среднем 220 рублей за лист, за массовый — от 300 до 400. Если издательство выпускало книгу тиражом в 50 тысяч экземпляров, в него автоматически включался нормативный тираж. А уж коли за него заплачено, то резонно и напечатать лишние 15 тысяч. Такие вот маленькие хитрости.

Справку отправили «Беккеру и сыну» по факсу. Через неделю оттуда позвонили, назначили встречу. На этот раз нас принял сам суперинтендант (то ли хозяин издательства, то ли генеральный директор) в просторном кабинете с видом на комплекс зданий международной книжной ярмарки. Он признался, что моя справка вызвала некоторые сомнения, но запрос в московскую Книжную палату все сомнения развеял. Им приятно иметь дело с таким солидным автором, он надеется, что наше сотрудничество будет плодотворным. Деловая часть свелась к тому, что мое предложение кажется очень интересным, но потребуется некоторое время, месяца два-три, чтобы сделать реферативный перевод книги Грабина и оценить ее перспективы на книжном рынке Германии.

На протяжении этой встречи я все время чувствовал себя самозванцем. Суперинтендант явно принимал меня за кого-то другого. Людмила объяснила:

— Чему вы удивляетесь? Тираж ваших книг — больше миллиона экземпляров!

— Ну и что?

— Как что? Значит, вы богатый человек. У нас уважают успешных людей!

Я не стал ее разочаровывать. А про себя горько усмехнулся. Знала бы она, как живет советский писатель даже при неслыханных на Западе тиражах его книг! При тираже в сто тысяч экземпляров и цене книги в один рубль автор получал около пяти тысяч рублей. Иными словами — пять копеек с рубля. Это служило постоянным источником раздражения у писательской братии. Грабиловка! Я вполне разделял всеобщее возмущение, пока не услышал одну историю.

Главным редактором литературно-драматической редакции ЦТ, с которой я одно время сотрудничал, был Константин Степанович Кузаков. Про него говорили, что он внебрачный сын Сталина. Не знаю, так ли это, но должности он всегда занимал серьезные. Одно время был заместителем председателя госкомитета по кинематографии, по сути замминистра. Особенностью его было то, что он органически не терпел любую спешку. Если его просили быстро прочитать пьесу (без его визы нельзя было начать съемки), он ее не читал. Вообще. Мой приятель, завредакцией Борис Ткаченко, прибегал к такой тактике. Входил в кабинет Кузакова с пьесой и начинал разговор о посторонних вещах. При этом вертел в руках рукопись, клал на стол, снова брал. Когда КС, как называли его в литдраме, спрашивал, что это у него, отмахивался: «Да так, ничего особенного». «А все-таки?» «Да пустяки». Кузаков наконец не выдерживал: «Дайте!» Выйдя из кабинета, Борис облегченно говорил: «Теперь прочитает».

Был Кузаков человеком закрытым, но иногда, под настроение, пускался в воспоминания. И вот какую историю однажды он рассказал. Для чего-то понадобились деньги, не заложенные в бюджет, сколько-то миллионов, допустим 100. Косыгин собрал представителей разных ведомств, поставил перед ними вопрос: как заработать эти деньги. Все предлагали свои варианты, а комитет по печати предложил: у нас есть свободные типографские мощности, дайте нам столько-то тонн бумаги, мы издадим книги и продадим. Через какое-то время на втором совещании у Косыгина оценивались все варианты. Экспертная оценка предложения госкомпечати была такой: если всю бумагу, которую вы просите, просто разрезать и продать, то выручка будет не 100 миллионов, а 300.

Вот я и думаю: кто же кого грабил? Издательство автора, автор государство или государство себя? Так до сих пор и не понял, эта маленькая загадка безвозвратно канула в Лету вместе с советской Атлантидой.

Опережая события, скажу, что с немецким изданием мемуаров Грабина ничего не вышло. «Беккер и сын» не дали о себе знать ни через три месяца, ни через четыре. Я понял, что нужно возобновлять личные контакты. Снова обращаться к Людмиле было неудобно, через поляков я купил приглашения в Западный Берлин, рассудив, что добраться оттуда до Франкфурта не составит труда. Как и в прошлый раз, на все свое семейство. Исхлопотал выездные визы, поменял валюту по тому же официальному курсу. Но когда отстоял многодневные очереди в германское посольство, выяснилось, что мои приглашения недействительны, так как произошло объединение Германии, и Западного Берлина больше нет. Очень я разозлился. Вечно политика вмешивается в мою жизнь. Еще в институте я пригласил к себе на лето двух венгерских студентов с условием, что следующим летом поеду к ним в Будапешт. И поехал бы, если бы следующее лето не пришлось на 1956 год. Через несколько лет с огромным трудом пробил командировку на китобойную флотилию «Слава», чтобы написать об испытании новых глубоководных аппаратов. И уже предвкушал, как прилечу в Бомбей, куда зайдут китобои. Это был 1962 год, карибский кризис. «Слава» проплыла мимо морды, как Азорские острова. Но на этот раз мои хлопоты все же не пропали даром. Халявная валюта осталась у меня, и очень помогла пережить самый трудный 92-й год.

Между тем три тысячи марок будоражили мое воображение. На улицах Франкфурта мне на глаза то и дело попадались подержанные «фольгсвагены», «ауди» и «БМВ», припаркованные у тротуаров. Объявления на лобовых стеклах гласили, что машины продаются. Цены — от тысячи до четырех тысяч марок, в зависимости от года выпуска и состояния. Людмила объяснила: старые машины нет смысла отдавать дилерам, им нужно платить, поэтому оставляют на улицах. Купят — хорошо, не купят — отвезут на свалку. Машины на свалку? Это не укладывалось в сознание.

— А «мерседесы» бывают?

— Бывают и «мерседесы».

На следующее утро она принесла пухлую газету «Zweite Hand», и я занялся изучением объявлений. Подходящий вариант нашелся быстро: «Мерседец-Бенц» 280 SL со 123-м кузовом, шестицилидровый, с автоматической коробкой передач. Год выпуска 1975-й, пробег 600 000 км., цена 2600 марок. Год выпуска меня не смутил, моя «шестерка» верно служила мне десять лет, и ничего. Смутила цена. Отдать 2600 значило остаться почти без денег. Людмила заметила: можно поторговаться. Это решило дело. Созвонились с хозяином, вечером поехали смотреть машину. Вечером потому, что днем хозяин был на работе.

«Мерседес» покорил меня с первого взгляда. В свете ртутных фонарей он выглядел мощно, внушительно. Заднее крыло, правда, помято. Но что за беда? Руки есть, отрихтую, покрашу. Хозяин прокатил нас по «рингу», легко разгоняясь до ста восьмидесяти. Я проверил: масло не убыло, нигде никаких подтеков. Поднялись в дом. Я попросил Людмилу: «Скажите ему, что машина мне нравится, но у меня только две тысячи марок». Хозяин немного подумал и кивнул: «Абгемахт».

Утром мое приобретение выглядело не так презентабельно. А если быть откровенным, совсем непрезентабельно. Особенно рядом с новенькими немецкими тачками, припаркованными у дома. Несколько дней до отъезда мы с женой делали вид, что не имеем никакого отношения к этой развалюхе. Но уже в Польше почувствовали себя увереннее, а в России и вовсе с удовольствием ловили уважительные взгляды. А когда я пригнал машину в ГАИ ставить на учет, ее сразу окружила толпа автолюбителей. Напомню, шел 1989 год, «мерседесы» даже в Москве были большой редкостью.

Очень мне нравилась машина, но я уже понимал, что она не моя. Шестицилидровый движок жрал по 18 литров высокоактанового бензина на 100 километрв, а с горючкой уже тогда были проблемы и в перспективе улучшений не ожидалось. Погоревав, я позвонил Грише, молодому чеченскому еврею, который был оформлен у меня литературным секретарем с зарплатой пятьдесят рублей в месяц. Зарплату платил не я ему, а он мне, ему была нужна запись в трудовой, чтобы милиция не цеплялась. Занимался спекуляцией мебелью, машинами, запчастями и всем, на чем можно заработать. Узнав, что я пригнал из Германии «мерс» и ищу покупателя, он среагировал мгновенно: еду. Так же быстро решил:

— Беру. Сколько?

— Сорок штук.

— Годится.

Я прямо-таки раздувался от гордости. Вся поездка в Германию обошлась мне тысяч в пятнадцать. Двадцать пять штук чистой прибыли — это как? Кто там говорил, что интеллигенция не умеет делать дела? Еще и как умеет!

Гриша отогнал «мерседес» каким-то умельцам в Ялту. Когда через два месяца он появился у меня во дворе, я его не узнал. Это была совершенно новая машина. Темно-вишневого цвета, фирменной покраски, с тонированными стеклами, без малейших следов сварки. И что самое поразительное — в салоне был запах новой машины. Умелец, пригнавший тачку, на расспросы отмалчивался, усмехался в усы, но секрет запаха все же открыл: нужно все протирать пивом.

Ремонт обошелся Грише в пятнадцать тысяч рублей. Недели через две он загнал «мерс» какой-то фирме. За 120 тысяч. В договоре стояло 160 тысяч. Сорок штук вернулись фирмачам откатом.

И тогда я сказал себе: как, ты умеешь делать дела? Вот кто умеет делать дела! А ты как был лохом, так им и останешься.

Так я им и остался.

 

Другая жизнь

Знакомство произошло случайно. Позвонила Лена Д., которую я знал еще с тех пор, когда она была редактором в издательстве «Олимп», поинтересовалась:

— Нет ли у вас чего-нибудь для нас? Условия очень хорошие.

Как оказалось, она перешла в какое-то новое издательство (назвала — «Пальмира», название мне ничего не говорило) и теперь ищет авторов.

Я было ответил:

— Нет. — А потом спохватился: — Вру, есть. Но у книги… как бы это сказать… кривоватая судьба.

— Как это — кривоватая?

Я рассказал.

Летом 1999 года, случайно включив телевизор, я наткнулся на сюжет, который очень меня удивил. В Таллине на мемориальной кладбище Метсакальмисто состоялось торжественное перезахоронение праха командира 20-й Эстонской дивизии СС штандартенфюрера СС Альфонса Ребане, единственного эстонца — кавалера Рыцарского креста с дубовыми листьями, высшей награды Третьего Рейха, указы о которой подписывал лично Гитлер. Останки Ребане были перевезены из южнобаварского города Аугсбурга, где он умер в 1956 году при не вполне ясных обстоятельствах. Первый вопрос, который у меня возник: с чего вдруг? Лежал себе эсэсовец больше сорока лет и лежал, а тут на тебе — торжественное перезахоронение, государственное мероприятие. Почему сейчас?

Мы в России тогда не очень присматривались в ситуации в Прибалтике. Знали, конечно, о дискриминации русскоязычного населения, о стремлении республик в НАТО (Эстония стала членом НАТО в 2004 году), о робких пока еще попытках реабилитировать фашизм (Бронзового солдата убрали только через девять лет). У нас своих хлопот был полон рот: готовящийся импичмент Ельцину, бомбардировки авиацией НАТО Югославии, отставка премьера Примакова после того, как он лихо развернул свой самолет над Атлантикой, самый разгар президентской предвыборной кампании, в которой шансы Ельцина оценивались, как близкие к нулю. Вероятно, поэтому в Москве никакой заметной реакции эта эстонская церемония не вызвала.

Но меня, человека досужего и не обремененного никакими политическими заботами, сюжет заинтриговал. Ну, провокация, это ясно. Антироссийская, тоже ясно. Цель? Вызвать ноту протеста МИДа России? Не густо. Вызвать взрыв возмущения русскоязычного населения Эстонии (а русскоязычных там почти 40 %, больше только в Латвии). Допустим, вызвали. И что? Русские побегут в Россию? Не побегут. Если не побежали после принятия законов о гражданстве и государственном языке, превративших почти половину Эстонии в граждан второго сорта (точнее, в «неграждан»), то теперь-то с чего? Кому же охота ехать из бедной, но сравнительно благополучной Эстонии в нищую Россию, еще не оправившуюся от дефолта 1998 года? Ну, уедут несколько семей. И ради этого городить такое сложное и политическое сомнительное мероприятие? Ведь и в Евросоюзе тоже никого не умилит демонстративная канонизация эсэсовца. Тогдашний премьер-министр Эстонии Март Лаар писал в сборнике «Очерки истории эстонского народа»: «Эстонцев не вдохновляла принадлежность к СС». В смысле: ну да, воевали эстонцы в дивизии СС, никто не говорит, что не воевали, но без всякого вдохновения, можно даже сказать — с отвращением.

Не вытекало. Явная несоразмерность масштаба провокации и политических рисков с возможными результатами. И тогда мне подумалось: а что если затея с торжественным перезахоронением праха эсэсовца рассчитана не на внутреннее потребление, а на реакцию Москвы? Положение Ельцина очень сложное, рейтинги ниже плинтуса. А что если он, воспользовавшись поводом, решится на оккупацию Эстонии под предлогом защиты русскозычного населения? Маленькая победоносная война всегда способствует взлету престижа власти, а потеря независимости Эстонии издавна была кошмарным сном таллиннских политиков. Пусть даже не решится, а только пригрозит и приведет 76-ю Псковскую воздушно-десантную дивизию в состояние боевой готовности. Как отреагирует на это НАТО? А вот как: Эстонию срочно, в обход всех формальностей, примут в Североантлантический союз. Что и требовалось доказать.

Даже странно, что подобные рассуждения никому не пришли в голову в связи с не очень давними событиями в Южной Осетии. И мне в том числе. А ведь как логично: коварный Саакашвили провокационно нападает на Цхинвали, Россия приводит в движение 58-ю армию, НАТО срочно, без всяких ПДЧ, заключает Грузию в свои дружеские объятия. И Медвед с Путей утрутся. Такого варианта трактовки событий не мелькнуло даже на самых оголтелых сайтах. Что свидетельствует о постепенной победе здравомыслия в умах и позволяет смотреть в будущее с осторожным оптимизмом.

Но тогда, возбужденный этой завиральной идеей (в 1999 году она не казалась такой уж завиральной), я поехал в «ленинку» и полистал газеты. И уже первые публикации ввергли меня сначала в полнейшее недоумение, а затем в восторг от загадочности главной фигуры сюжета.

«Новые известия», 29.06.99. А. Смирнов, «Витязь в эсэсовской шкуре»:

«На таллинское кладбище Метсакальмисту — эстонское Новодевичье, где хоронят особо выдающихся людей, — доставили из Германии прах штандартенфюрера СС Альфонса Ребане, закончившего войну в качестве командира 20-й Эстонской дивизии СС. Решение о перезахоронении „выдающегося эстонского офицера и военачальника ХХ века“, как охарактеризовал его премьер-министр Эстонии Март Лаар, приняло правительство. Формальным предлогом для перевоза в Эстонию праха эсэсовца послужило якобы обращение немцев: „Заберите своего, за могилой некому ухаживать“. Но в эту версию в Эстонии мало кто верит. Во-первых, все немецкие кладбища содержатся в образцовом порядке, за „ничейными“ могилами ухаживает муниципалитет. Во-вторых, немецкие организации ветеранов войны находят время и средства поддерживать в порядке захоронения „камратов“ даже за пределами Германии, а уж в ее пределах могилу штандартенфюрера, кавалера Железного Рыцарского креста и Рыцарского креста с дубовыми листьями, в запустение привести и подавно не дали бы. Наконец, эстонские власти сами себя высекли, забрав на родину лишь прах эсэсовского комдива, разлучив его с покоившейся рядом супругой Агнией…

Рыцарским крестом с дубовыми листьями Гитлер наградил Ребане в 1944 году. А вручил дубовые листья „лисице“, как переводится фамилия Ребане, последний вождь Третьего рейха — гросс-адмирал Дениц — 9 мая 1945 года, уже после подписания капитуляции…

Отшумели знамена добровольной национальной гвардии „Кайтселийт“, государственные флаги, отговорили свои речи старики „камраты“ и представители молодого поколения, могилу завалили венками и цветами, и все время я не мог избавиться от ощущения нереальности происходящего. Так пышно хоронить эсэсовца, начавшего свою карьеру у немцев в 1941 году в эстонском конвойном батальоне, „конвоировавшего“ на тот свет евреев и коммунистов в Эстонии, а потом прославившегося кровавыми акциями против населения оккупированных Псковской и Новгородской областей, могли в сегодняшнем мире разве что в двух заповедниках прошлого: в Эстонии и Латвии…»

Газета «Эстония», 29.06.99. И. Никифоров, «Неоконченная война Альфонса Ребане»:

«В субботу на Метсакальмисту нашел свое последнее пристанище человек, из которого на наших глазах творится очередная неуклюжая легенда о борце за свободу, выдающемся эстонском офицере, полководце и разведчике…

Приняв в 1941 году присягу на верность фюреру, Ребане дослужился до майора вермахта, а потом, уже в 20-й дивизии СС, и до штандартенфюрера… После войны Ребане жил в Англии, организовал с помощью Сикрет интеллидженс сервис засылку агентов в Эстонию и возглавил эстонское движение сопротивления советской власти. Однако бывший офицер КГБ ЭСС Валдур Тимуск утверждает, что Альфонс Ребане был завербован НКВД еще в 1941 году и продолжал оставаться на крючке у советской разведки и после войны. Возможно, поэтому „движение сопротивления“ в Эстонии всегда находилось под колпаком у МГБ. Тимуск уверяет, что знает это доподлинно, хотя уличающих Ребане документов в руках у журналистов или историков на сей момент нет…»

«Baltic News Servis», дайджест. «Штандартенфюрер Ребане — полковник Исаев?»:

«На следующий день после того, как отгремел салют над могилой командира 20-й Эстонской дивизии СС, взорвалась „бомба“. Газета „Постимеес“ опубликовала интервью с бывшим сотрудником КГБ Эстонии. Он утверждает, что герой борьбы с большевизмом с 1941 года был агентом НКВД и оставался на службе советской госбезопасности всю свою активную жизнь.

Штандартенфюрер СС А. Ребане руководил в 40-е — 50-е годы засылкой агентов в Эстонию по заданию английской разведки, предварительно согласовывая все операции со своим московским начальством. Всех шпионов советская контрразведка „вела“ с первых их шагов по прибалтийской земле. Конфуз был так велик, что англичане отправили Ребане на досрочную пенсию. Сомнения в „чистоте“ эстонского героя возникали и раньше. Ему одному из немногих кадровых офицеров эстонской армии удалось избежать расстрела или Сибири в 1940 году после аннексии Советским Союзом Эстонии. По официальной версии, ему просто очень повезло. Старший лейтенант Ребане, сняв погоны, спокойно работал строительным рабочим в Таллине вплоть до самого прихода немцев в 1941 году. Статья в „Постимеес“ дает этому чудесному избавлению от репрессий другое объяснение.

Был ли штандартенфюрер Ребане агентом НКВД или просто враги эстонских патриотов пытаются замарать грязью одну из немногих имеющихся в их распоряжении икон, уже вряд ли станет точно известно…»

Ну, это газетчики должны опираться на установленные факты, а нам, литераторам, они ни к чему. Чем меньше фактов, тем свободнее полет фантазии. Я настрочил заявку, заключил с издательством «Олимп» договор и засел за роман. Но уже через полгода понял, что сюжет в одну книгу ну никаких не влезает, нужна вторая. Генеральный директор «Олимпа» Каминский идею дилогии одобрил, я сдал первую часть и принялся за вторую. Но тут позвонили из издательства:

— Зайдите в АСТ, у менеджера по продажам есть замечания.

(«Олимп» тогда входил в состав АСТ на правах агентства — работали с авторами, готовили рукописи, делали оригинал-макеты. АСТ издавало книги и главное — продавало. Отдел продаж играет в книгоиздании главную роль.)

Прихожу. Старший менеджер по продажам, холеный молодой человек в синем блейзере от Хуго Босса или Гуччи, с золотым «Роллексом», разговаривает по мобильнику. На столе флажок на круглой подставке: «Ударник капиталистического труда». Так надо понимать, для прикола. Увидел меня, бросает в трубку:

— Перезвоню через три минуты, ко мне тут писатель пришел.

Стало даже интересно: что он успеет мне сказать за три минуты? Однако, успел:

— Роман ничего. Но у вас все события происходят в Эстонии. Русский читатель это не купит. Перенесите действие в Россию.

— В Россию — куда? — удивился я. — В каком русском городе могут устроить торжественное перезахоронение эсэсовца?

— Отказываетесь переделывать?

— Не отказываюсь. Но хочу понять. Куда перенести действие? В Смоленск? В Мухосранск? В деревню Парашино Калязинского района? Мне нетрудно, только скажите куда.

— Тогда мы не будем издавать книгу.

— Да и хрен с вами.

В советские времена это было бы для автора катастрофой. Издательств — раз-два и обчелся, в каждом многолетние очереди из своих. Но, слава Богу, времена уже были другие. Я распечатал рукопись в трех экземплярах и отвез в три издательства. Через неделю все три сказали «Берем», а еще через месяц первая книга дилогии под названием «Заговор патриотов» вышла в «Вагриусе». В серии «Сделано в России», где уже были изданы «Банк», «Кафедра», «Супермаркет» и еще несколько романов а ля Хейли. Я не понимал, какое отношение к этой серии имеет моя эстонская история, но хозяин — барин: несерийные книги очень неохотно берет торговля.

Месяца через три я сдал вторую книгу дилогии и случайно оказался участником совещания в узком кругу под председательством коммерческого директора «Вагриуса» Ильницкого. Обсуждалась проблема: почему серия «Сделано в России» плохо продается. Присутствовали главный редактор, зав. редакцией и ведущий редактор серии. Валили, как всегда, на плохую рекламу, даже на задержку зарплат бюджетникам, из-за чего бедные бюджетники не имеют возможности покупать книги. И черт меня потянул за язык. «Мы не о том говорим, — поделился я своими соображениями. — Начинать нужно с другого конца. Парадокс в том, что из всех присутствующих только один человек читал все книги серии. Это я». Так оно и было: штатные редакторы читали книги, которые они вели, зав. редакцией просматривал рукописи после нештатной редактуры, а коммерческий директор довольствовался устными отзывами.

— Вы хотите сказать, что прочитали все четырнадцать книг? — усомнился Ильницкий.

— Все шестнадцать, — подтвердил я, даже не подозревая, какую яму рою самому себе.

— А не затруднит вас сделать по ним что-то вроде рейтинга?

— Не затруднит.

Через два дня рейтинг был готов. Никаких трудностей это не составило. Незадолго до этого, занявшись жанровой литературой, я обнаружил, что забываю содержание большинства книг едва ли не раньше, чем дочитываю. Поэтому взял за правило фиксировать парой строк. Типа: «Толстой, „Анна Каренина“. Дама из высшего общества влюбилась в офицера, он к ней охладел, она бросилась под поезд. Талантливо, но длинновато». По этим записям я и рассортировал «Сделано в России»:

***** — очень интересно. (Пять звезд получила только одна книга — «Большая пайка» Дубова, которую на самом деле по материалам Дубова написал один из редакторов «Вагриуса». По ней был позже снят фильм «Олигарх». Фильма не видел, но роман в своем роде замечательный.)

**** — интересно.

*** — любопытно.

** — можно читать, можно не читать.

* — лучше не читать.

Своему роману из присущей мне скромности я дал четыре звезды, но честно оговорился, что он в серии — не пришей кобыле хвост. Из шестнадцати книг серии интересными были штук шесть. Но весь фокус состоял в том, в каком порядке они выходили. Вот в каком:

**

**

***

*

****

*

Когда рейтинг лег на стол коммерческому директору, мне даже не пришлось спрашивать его, понимает ли он теперь, почему серия не продается. Ильницкий сухо поблагодарил меня и скрылся в кабинете генерального директора Скарондаева. (В одном из романов Пелевина он фигурирует как Сракондаев.) Понимал. Читателю, не знающего тонкостей книгоиздания, нужны объяснения. Редакторы «Вагриуса» люди очень профессиональные, а серия провалилась, потому что была допущена идиотская ошибка в стратегии. Что нужно, чтобы серию читали (и покупали)? Начать с самых лучших книг, хотя бы четырехзвездных. Потом можно дать трехзвездную. И лишь когда серия прижилась, можно разбавлять тем, что есть. Если же начать с говна, как это и было сделано, уже третью книгу никто не купит.

На следующее утро позвонила моя редактрисса:

— Что вы наделали, Виктор?!

— Что я наделал?

— Серия «Сделано в России» закрыта, все рукописи из плана выброшены!

— То есть как?

— А вот так!

— А как же вторая книга моей дилогии?

— Так же! О чем я вам и толкую!

На этом мое сотрудничество с «Вагриусом» кончилось. Смотрели на меня в издательстве, как на врага. Потому что, кроме «Сделано в России», были закрыты и еще какие-то серии, а редакторов обязали каждую новую книгу сопровождать бизнес-планом, в чем они ни уха, ни рыла не понимали. Дальними последствиями моей самодеятельности (или просто так совпало) была ревизия коммерческой деятельности «Вагриуса», которая обнаружила неликвидных книг на 18 миллионов долларов. Скарондаева уволили тут же, позже ушли и Ильницкого. А моя рукопись так и зависла. Что доказало верность правила «Инициатива наказуема».

Об этом я и рассказал Лене Д. из нового издательства «Пальмира».

— Пришлите книги, — попросила она. — Перешлем хозяину в Торонто. Он всегда сам решает, что издавать.

— Почему в Торонто?

— Там штаб-квартира его компании. «Пальмира» — международный холдинг. Издательство часть компании. Далеко не главная.

Послал, почему нет? И как в болото, без всплеска. А между тем время шло, жизнь подбрасывала мелкие сюжеты. В один прекрасный вечер неизвестные злоумышленники до полусмерти избили в лифте старшего менеджера по продажам АСТ и раскроили ему кастетом череп. Насчет кастета они, конечно, погорячились, как-то негуманно, можно было бы и без этого. «Ударник капиталистического труда» надолго попал в больницу. Этим воспользовался «Олимп» и еще раз подсунул АСТ первую книгу моей дилогии. На этот раз место действия никаких возражений не вызвало.

— Давай вторую книгу, — распорядился Каминский. — Сразу запускаем в работу.

Помятуя об очень хороших условиях «Пальмиры», я тянул сколько мог. «Пальмира» упорно молчала. Наконец сдался, отправил рукопись в «Олимп». И надо же было так случиться, что буквально в тот же вечер позвонила Лена и радостно сообщила:

— Живову книги понравились, будем издавать. Завтра утром он прилетает в Москву, хочет встретиться с вами.

— Кто такой Живов?

— Хозяин «Пальмиры».

— Он прилетает специально, чтобы встретиться со мной?

— Нет, что вы. Он бывает в Москве примерно раз в месяц. Заодно решает издательские дела. Завтра в шестнадцать. Сможете приехать?

— Смогу, почему не смогу…

Ехать мне в «Пальмиру» было не с чем, но у меня язык не повернулся сказать об этом. Ладно, подумал, потом скажу. Познакомимся, а там, глядишь, какие-нибудь совместные идеи возникнут. И я поехал, не подозревая, что вступаю в совершенно новую для меня полосу жизни.

«Пальмира» арендовала офис у приборостроительного завода недалеко от Комсомольского проспекта. Никакого строительства приборов я не заметил, от завода осталась только проходная с вертушкой и вахтером, который строго требовал пропуск, но пропускал и так. Офис тесноватый, но вполне современный: евроремонт, вышколенная секретарша. Пока мы с Леной курили перед совещанием в темном предбаннике, она рассказала, что знала, о владельце «Пальмиры». Вадим Живов. Коренной москвич. В Канаде давно. Компания очень серьезная — оптовая торговля обувью, какими-то лекарствами. Издательство создал года два назад. Говорили, сначала хотел купить «Вагриус», но почему-то не получилось. Платит редакторам хорошо, но работать с ним трудно. Современную литературу знает плохо, никогда нельзя сказать, что ему понравится, а что нет. Даже не понятно, на кой черт ему издательство.

Живов оказался худощавым моложавым человеком, как мне показалось — лет тридцати пяти. Потом я узнал, что ошибся — ему было тридцать девять. Сдержанный, довольно закрытый. Кроме меня и Лены, в кабинете был еще один маленький человек по фамилии Урушадзе (сейчас он занимает странную должность генерального директора литературной премии «Большая книга»). А тогда в отсутствии Живова руководил издательством.

— Мне понравилась ваш книги, — благожелательно сказал Живов. — Надеюсь, вы станете нашим автором.

— Хотелось бы, — ответил я. — Но права на дилогию я уже отдал «Олимпу».

От его благожелательности не осталось и следа.

— Почему я узнаю об этом только сейчас?

Вопрос был обращен к Урушадзе, тот суровым жестом переадресовал его Лене. Она сидела ни жива, ни мертва. Пришлось поспешить ей на помощь:

— Я ждал вашего решения два месяца. Больше не мог. Вы опоздали на три часа.

— Понял. Извините за беспокойство. Спасибо.

На этом совещание закончилось. На Лену было жалко смотреть. Но уже на следующее утро она позвонила с радостным изумлением:

— Что происходит? Вчера я была уверена, что Урушадзе меня уволит. Сегодня он сама любезность, благодарит, что привела такого интересного автора. В чем дело?

Я отшутился:

— Наверное, он понял за ночь, что вы привели действительно интересного автора.

На самом деле причина была в другом. При всей краткости нашего знакомства Живов меня заинтересовал. Человек жесткий, очень успешный предприниматель, зачем ему связываться с таким неверным делом как книгоиздание? Ответ напрашивался сам собой: бизнес приелся, душа просит чего-то другого. В тот же вечер я послал ему е-мейл:

«Вадим, у меня создалось впечатление, что прежние жизненные приоритеты утратили для Вас привлекательность, и Вы ищете возможности реализоваться в интеллектуальном плане. Почему бы Вам не написать книгу о себе? У меня немалый опыт работы с такими книгами. Уверен, что Вам есть что рассказать. Как Вы на это?»

Ответ пришел через полчаса:

«А что, забавно. Писатель из меня никакой, но рассказчик вроде бы ничего. Давайте попробуем».

И почти на два года я погрузился в чужую жизнь.

С чем это сравнить? С тем, как после 91-го года мы проснулись в другой стране и выживали, как во внезапной оккупации или вынужденной эмиграции? Нет, пожалуй. Все выживали, кто как мог, но в общем похоже, ничего нового я рассказать не смогу. Как меня захватили в плен инопланетяне и вот, вернувшись, я рассказываю, какие у них усики и присоски? Тоже нет. Два года я прожил жизнью другого человека, не похожего на меня, как инопланетянин, не похожего на всех людей, которых я узнал за свои немалые годы. Но он не был инопланетянином, он был наш, рожденный той же землей, что и я, выросший в той же Москве, но в генах его как-то не так повернулась какая-то хромосома, и получился характер, который я даже не знаю, с кем сравнить. С Демидовым, с Морозовым? Такие характеры русская земля рождала постоянно. Но в советские времена они глохли, как семена на асфальте. Но вдруг попали на влажную почву, взрыхленную перестройкой, и дали новую генерацию людей, без которых невозможно представить нынешнюю Россию. Они не покупают футбольных клубов и стометровых яхт, их имена не значатся в списках «Форбса», их состояния не измеряются миллиардами долларов. В лучшем случае — миллионами. Они — предприниматели. В прямом смысле этого слова. Предприимчивые люди, с нуля создавшие свое дело, умело им управляющие, твердо противостоящие всем угрозам свободного российского рынка — от бандитских наездов до чиновничьего произвола. Вот таким человеком и был Вадим Живов.

Чтобы написать книгу, ее нужно сначала придумать. У меня в жизни был забавный эпизод, который так и лежал в памяти, дожидаясь своего часа. Однажды мы, писательская группа туристов, ждали в аэропорту Франкфурта-на-Майне, когда объявят регистрацию на рейс до Москвы. Шла посадка на Нью-Йорк. Какие-то иностранные люди уплывали по эскалатору вниз. Вдруг дама из нашей группы в ужасе закричала:

— Смотрите-смотрите! Это Левашов! Куда он?!

И верно: на эскалатор ступил человек, так похожий на меня, что я чуть было не поверил, что это я: с такой же прической, в таком же кожаном пиджаке, с таким же кейсом.

— Он в Нью-Йорк! — заходилась дама. — Остановите его! Что же вы стоите? Остановите!

В группе заволновались. Год был 85-й. Времена вегетарианские, но все же невозвращение писателя грозило руководителю группы крупными неприятностями, а рядовым членам мелкими. Между тем «Левашов» спокойно себе скрылся из виду.

— Успокойтесь, — сказал я даме. — Это не я. Я вот он, тут.

— Да? И верно! — обрадовалась она. — Как вы нас напугали!

Посмеялись, несколько нервно. А мне подумалось: а если бы это был действительно я? Как бы сложилась моя судьба там, в Нью-Йорке? И как сочетались бы судьбы моего двойника, преодолевшего притяжение России, и меня, оставшегося?

— Название книги «Двойник», — объяснил я Живову дня через два, когда мы снова встретились в офисе «Пальмиры», уже один на один. — Основной сюжет — ваша судьба со всеми ее перипетиями.

— А кто двойник?

— Тот, кто остался. Может быть, я. Или кто-то еще. Пока не знаю.

— Интересно, — подумав, сказал он. — Как будем работать?

— Да так и будем: вы рассказываете, я слушаю. Знаю, что времени у вас немного. Но есть электронная почта.

Он не был бы деловым человеком, если бы не спросил:

— Сколько вы хотите получить за свою работу?

— Много, — честно ответил я. — Но об этом говорить рано. Сначала давайте поработаем. Может, ничего и не получится.

Ответ, похоже, ему понравился.

— Договорились.

Так мы и работали. Бывая в Москве, он приезжал ко мне в Малаховку, в остальное время обменивались электронными письмами. Рассказчиком он оказался хорошим, его память хранила неимоверное количество историй, связанных с его бизнесом и бизнесом его знакомых. Каждый раз после трех-четырехчасового разговора, на больше меня не хватало, я долго еще переваривал полученную информацию, отбирая то, что годится для книги.

Судьба этого поколения российских предпринимателей — тех, кому сегодня сорок или около того, — складывалась по-разному. Общим, пожалуй, была несмиренность с равенством во всеобщей скудости (чтобы не сказать — в нищете) советской жизни, которая сегодня многим кажется золотым веком. Эти ребята рано поняли, что свободу дают только деньги.

Семья Живовых была относительно благополучной. Отец — профессор в московском ВУЗе, мать — доцент. Отец умер, когда Вадиму было четырнадцать лет. Зарплаты матери вполне хватало на то, чтобы прокормить и одеть сыновей — Вадима и его старшего брата Ярослава. Но смерть мужа обострила в ней страх перед нищетой, пережитой в молодости. В 1932 году родителей матери, зажиточных псковских крестьян, раскулачили, потом посадили. Она оказалась в детдоме в Иркутской области, окончила техникум, работала электриком на шахте «Александровская», где добывали мышьяк. Заболела туберкулезом, чудом вылечилась, поступила в московский институт, в котором читал лекции профессор Живов. С замужеством пришла материальная обеспеченность, но призрак голода преследовал ее всю жизнь. Даже защитив кандидатскую диссертацию, постоянно занималась разными приработками: шила на продажу шапки из кроличьего меха, вязала по заказам трикотажные вещи на специальной машине, сотнями покупала на Птичьем рынке по пять копеек инкубаторских цыплят и выращивала их на даче. В сыновьях она воспитывала самостоятельность, как бы приуготовляя их к жестокости лежащей перед ними жизни.

Вадим сказал, что пойдет работать на «Москабель» — там нужны прессовщики, он узнал. Мать одобрила. Решение сына ей понравилось, но она и виду не подала. Детство кончилось. В пять утра требовательно гремел будильник, с шести до девяти — смена в изолировочном цеху «Москабеля», к десяти Вадим успевал ко второму уроку в школе. Так и получилось, что английскую спецшколу он окончил, как тогда говорили, без отрыва от производства.

Все пять институтских лет (он поступил в МАИ, где учился старший брат), Вадим получал повышенную стипендию. Для него это был вопрос не престижа, а материальной независимости. Нельзя было и помыслить попросить у матери денег на карманные расходы — нарвешься лишь на презрительный взгляд. Зарабатывал сам — литейщиком, штамповщиком, сортировщиком на «Москабеле», ночным сторожем, уборщиком. Однажды в случайном разговоре в пивной прослышал про мытье окон в магазинах, платят вроде неплохо. Взял справочник, начал обзванивать магазины. В десятом сказали: приезжайте. За два дня заработал восемьдесят рублей — две стипендии. Сделал инструменты из гидровакуумной резины, ребята с химфака МГУ подсказали состав моющего раствора. Собрал бригаду, позвал в нее альпинистов из институтской секции — мытье окон в «высотках» было самой дорогой работой. Дело пошло. За лето Вадим зарабатывал по пять-шесть тысяч рублей чистыми. По тем временам, когда зарплата в двести рублей считалась приличной, деньги немалые. Но взятого в учебе уровня не снижал. Это было бы расхлябанностью, а расхлябанности он себе не прощал. Уже тогда понял: если хочешь чего-то в жизни добиться, нужно вкалывать, а не валяться на диване. Он не мог бы сказать, чего хочет добиться, но твердо знал, что это будут большие деньги, а не те гроши, которые он зарабатывает на мойке окон. Такие большие, чтобы о них не думать.

Всегда интересно, как наши успешные предприниматели заработали свой стартовый капитал. В этом интересе присутствует не то чтобы ревность, но как бы некий укор судьбе: почему они смогли, а я нет, что за несправедливость? Ведь начинали одинаково, с нуля, отмена запрета на частнопредпринимательскую деятельность была для всех, закон о кооперативах тоже для всех. Почему же они, суки, жируют, а я с трудом дотягиваю от получки до получки? Почему? Потому. Удача — дама капризная, она не любит ленивых и слабовольных.

Уже через год после окончания института Вадим возглавлял многопрофильный кооператив «Контингент». В нем были четыре хозрасчетных участка по мойке окон в магазинах и учреждениях, бригада альпинистов, обслуживающая высотные здания, четыре ремонтно-строительных подразделения. К 1989 году на счету «Контингента» было два миллиона рублей, свою часть прибыли Вадим складывал в раскладную тахту, в ящик для белья, он уже закрывался с трудом.

Но не это принесло главные деньги. Оставив кооператив на брата, вместе с двумя компаньонами Вадим ввязался в очень рискованную авантюру с видеокассетами. В Сингапуре кассета стоила два доллара, в московских комиссионках уходила по 90 рублей, по тогдашним ценам черного рынка — почти по пять долларов. Навар — три доллара с кассеты. Игра стоила свеч. Компаньоны взяли в коммерческих банках краткосрочный кредит в сто миллионов рублей, через СП превратили его в пять миллионов долларов.

Отдельными траншами отправляли валюту в Торонто на счет фирмы Гольденберга, пять лет назад эмигрировавшего в Канаду, старого друга одного из компаньонов (в книге я назвал его Тольцем). За три процента с оборота он перечислял деньги в Гонконг и Сингапур, оттуда контейнеры с видеокассетами доставлялись морем в порт Восточный в Находке, перевозились на военную базу «Воздвиженка», перегружались в трюмы «Антеев» и «Русланов» советской военно-транспортной авиации и заканчивали свой путь на аэродроме в подмосковном Чкаловском. Здесь груз принимали Вадим и Тольц и распределяли по оптовикам. Третий компаньон безвылазно сидел в Воздвиженке. Горючки не хватало, он подогревал нужных людей, самолеты заправляли из стратегических резервов штаба Дальней транспортной авиации ВВС.

Все крутилось, как фильм, запущенный пьяным киномехаником со скоростью не двадцать четыре кадра в минуту, а все сто. За всем нужен был глаз да глаз: контейнеры воровали, привлеченное запахом больших денег жулье, прикидываясь оптовиками, пыталось всучить фальшивые платежки, летчики и солдаты аэродромной охраны при каждом удобном случае норовили распотрошить коробки и унести за пазухой с десяток-другой кассет. И катастрофически затягивались сроки. Подходило время возврата кредита, а все деньги компаньонов были в обороте. А банкиры были люди серьезные, включат счетчик, и от них не спрячешься даже у африканского слона в жопе.

Не обходилось без курьезов. В один из дней ожидали большую партию электронных часов, закупленных в Сингапуре. Часы пользовались не меньшим спросом, чем видеокассеты, а прибыль приносили даже большую. Груз должен был прибыть на самолете «Аэрофлота», следующим из Сингапура в Москву с промежуточной посадкой в Дубаи. Самолет ждали утром, но посадку в аэропорту Внуково «Ил-86» совершил лишь во второй половине дня. Вадим и Тольц, встречавшие рейс, дождались, когда высадят пассажиров, и на «рафике» дежурного отдела перевозок направились к стоянке, чтобы проследить за разгрузкой. И уже издали заметили необычную суету возле самолета. Трюм были закрыт, под ним толпились грузчики, возбужденно размахивали руками.

— Какого черта, почему не работаете? — напустился на них дежурный.

— Там лев! Лев там! — загалдели работяги. — Лев, в трюме!

— Что вы несете? Какой, к хренам, лев?!

— Настоящий! Живой! Послушай, командир, сам послушай!

Их трюма донесся свирепый, леденящий душу львиный рык.

— Блин! — ошарашенно сказал дежурный. — Двадцать лет работаю, никогда такого не видел! Откуда там взялся лев?

Как выяснилось, во время посадки в Дубаи в трюм загрузили зверинец «Госцирка», завершивший неудачные гастроли в Арабских Эмиратах. То ли опасаясь начальственной кары, то ли просто воспользовавшись случаем, дрессировщик сбежал, голодные звери провели несколько часов в грохочущем самолетном чреве. Каким-то образом обезумевший от грохота, голода и жажды лев открыл клетку и метался по трюму.

Пока связывались с «Госцирком», пока ждали ветеринаров, пока те усыпляли льва выстрелом капсулой со снотворным, прошло часов пять. Но и после этого разгрузка не началась. Работяги сунулись в трюм и тут же высыпали из него, мерзко матерясь и отплевываясь. В трюме стояла резкая, выворачивающая наизнанку вонь. Никогда раньше и никогда позже Вадиму не приходилось нюхать ничего подобного. От стресса у льва расстроился желудок, весь груз, в том числе и картонные упаковки с электронными часами, были залиты ядовитым львиным поносом. Кое-как, после угроз дежурного уволить всех к такой матери, трюм разгрузили, часы перевезли на склад. Нечего было и думать отправлять их в таком виде оптовикам. Но мыть ящики желающих не нашлось ни за какие деньги. Пришлось Вадиму и Тольцу заниматься этим самим. Обмотав рты тряпками, два российских (вернее, тогда еще советских) бизнесмена, ворочавшие сотнями миллионов рублей и миллионами долларов, до глубокой ночи смывали с коробок львиный понос.

Об этом Вадим рассказывал с усмешкой, но тогда было не до смеха. Счет шел уже на дни. И все же успели: вернули кредит и подбили бабки. Чистой прибыли оказалось около трех миллионов долларов. По миллиону на брата. Удача иногда благоволит к тем, кто не боится рисковать.

Через некоторое время рынок видеокассет насытился, компаньоны начали думать о другом бизнесе. Остановились на обуви.

— Почему не на нефти? — спросил я. — Были бы сейчас, как Абрамович.

— Или как Ходорковский. Стремное дело. Нефть — сплошные откаты. И никогда не знаешь, когда тебя подставят или сдадут. А на обувь спрос постоянный, инфраструктура не требует капитальных затрат. И в этом бизнесе можно спать спокойно.

После изучения специализированных изданий и всех каталогов, какие удалось достать, стало ясно, что дело может быть прибыльным. Особенно если работать не с дорогими фирмами вроде итальянской «Бруно Магли» или западногерманской «Саламандер», а с поставщиками из Югославии или Чехословакии. Как выяснилось, очень качественную и сравнительно дешевую обувь шили в Южной Азии и особенно в Бразилии. Но Сан-Пауло и Новый Гамбург, центры бразильской обувной промышленности, были практически недосягаемы, поэтому решили начать с Европы. Провели переговоры с московским представителем чехословацкий фирмы «Батя», подписали контракт. И тут наткнулись на совершенно неожиданное препятствие: Гольденберг отказался переводить предоплату за обувь, заявив в телефонном разговоре с Тольцем, что компаньоны занимаются ерундой. Сейчас есть возможность закупить большую партию видеокассет по полтора доллара, этим и нужно заниматься.

Вадиму и раньше не нравилось, что компаньоны не вполне контролируют ситуацию. В сущности, они вообще ее не контролировали, так как вся прибыль аккумулировалась на счету фирмы Гольденберга. Тольц уверял, что нет никаких оснований сомневаться в его порядочности. Они вместе учились в институте, дружили семьями, даже их дачи были рядом. Сотрудничество с московскими компаньонами было для Гольденберга очень выгодным. Все переводы он осуществлял в срок, а случавшиеся небольшие задержки легко объяснялись тем, что он прокручивал в своей фирме оказавшиеся в его распоряжении средства. Дело житейское. Но сам факт зависимости от канадского партнера рождал у Вадима ощущение постоянного дискомфорта. И вот сбылись его самые худшие предположения.

Компаньоны вылетели в Торонто. Об этой поездке Вадим рассказывал неохотно. Чувствуя себя надежно защищенным демократическими канадскими законами, Гольденберг повел себя нагло. Заявил:

— Сегодня утром я еще раз посмотрел наш контракт по последней поставке. Вы, полагаю, его помните. Нет? Тогда напомню. В качестве предоплаты за два с половиной миллиона видеокассет вы перечислили на мой счет семь с половиной миллионов долларов. Из расчета по три доллара за кассету. Правильно? Значит, это не я вам должен, а вы мне должны мои три процента с оборота! Вы можете сказать, что три доллара за кассету — цифра фиктивная. Она поставлена, чтобы свести прибыль к нулю и тем самым уклониться от уплаты налогов. Но это вы можете сказать мне, и я с вами соглашусь. А что вы скажете в суде? Так о каких же ваших деньгах мы говорим? Где они, ваши деньги? Их нет!

— Странно, — заметил я. — Как вы вообще могли доверить семь с половиной миллионов долларов незнакомому человеку?

— Время было такое. Бизнес на доверии. Оно быстро закончилось.

— Что произошло с этими бабками?

— Он их вернул. Перечислил на наш счет в Royal Bank of Canada. На них я открыл «Пальмиру».

— Как вам это удалось?

— Я его уговорил.

Распространяться о подробностях он решительно отказался, так что в романе мне самому пришлось придумывать, как развязать этот сюжетный узел. Прочитав эту главку, Вадим хмуро усмехнулся, но возражать не стал.

Все поступки деловых людей предопределяются интересами дела. Мой герой в этом смысле не исключение. Даже необходимость эмиграции в Канаду возникла как бы сама собой. Он не верил в горбачевскую перестройку. Все время было ощущение, что она вот-вот кончится. Приходило понимание того, что невозможно вести серьезный бизнес в Москве из самой Москвы. Его можно вести только из-за границы, где ты надежно защищен от экспроприаций и национализаций, на которые так падки большевики. Это со своими можно делать что хочешь, а поди тронь западного бизнесмена, неприятностей не оберешься. И чем больше Вадим об этом думал, тем явственнее вырисовывалась необходимость иметь на Западе человека, в котором можно быть уверенным на все сто процентов. А таким человеком был только он сам.

Обувной бизнес в России, где в дефиците было все, оказался довольно прибыльным, но спокойного сна не получалось. В середине 90-х, когда заговорили о контрактной армии, в Управлении тылом Минобороны решили одеть и обуть будущих контрактников, как американских коммандос. Госзаказ на два миллиона пар обуви — о таком контракте можно было только мечтать. Когда же стали известны условия, у компаньонов вообще голова пошла кругом. Управление тылом объявило закупочную цену: двадцать пять долларов за пару. Хорошие кожаные ботинки можно было сшить за двенадцать долларов. Двадцать шесть миллионов прибыли — было за что бороться.

Вадим прекрасно понимал, что получить этот подряд будет очень непросто. «Пальмира» уже занимала прочные позиции на российском рынке, имела крепкую производственную базу и была вполне способна выполнить даже такой масштабный заказ. Но при выборе подрядчика это вряд ли будет иметь решающее значение. Не отщипнуть от такого куска — это противоречило бы всем традициям российского чиновничества, и военные в этом смысле не были исключением. Весь вопрос состоял в том, каким будет откат.

По техническим условиям Управления мастера из экспериментальной мастерской «Пальмиры» сшили несколько пар обуви. Образцы привели полковника, который в Управлении занимался контрактом, в восхищение. Он бегал по кабинетам и всем показывал, в каких ботинках скоро будут щеголять наши солдаты и офицеры. Одну пару опломбировали и запаяли в целлофан, как эталон, другие отправили экспертам. Экспертиз было множество, получение каждого сертификата стоило денег. Гигиенический — пятнадцать центов с пары, носкость — двенадцать, влагоупорность — шесть, вентиляционность — шесть, еще какие-то холеры. Полковник намекал, что экспертам неплохо бы забашлять прямо сейчас, но Вадим твердо стоял на своем: после подписания контракта, ни цента раньше.

Между тем время шло, расчетные двадцать шесть миллионов долларов прибыли съеживались, как шагреневая кожа. Вадиму все это стало надоедать. Прошло полгода, а утряскам, уточнениям и согласованиям контракта конца не виделось. Однажды он прямо спросил полковника, сколько тот стоит. Не смутившись, полковник написал на настольном календаре: «2». И прибавил:

— С пары.

— Два цента?

— Обижаешь, — укорил полковник и добавил на листке «$».

Минус четыре миллиона долларов, прикинул Вадим.

— Сколько стоит начальник финансового управления?

На календаре появилась цифра «3». Минус шесть миллионов.

— Сколько стоит генерал?

«7». Еще минус четырнадцать миллионов. Шагреневая кожа съежилась до размеров почтовой марки.

— А теперь объясни, зачем мне за это браться? — поинтересовался Вадим. — Такие бабки я заработаю нормальным порядком. Даже больше.

— А кто тебя заставляет шить по двенадцать долларов за пару? Сошьешь по восемь. Вот тебе и навар.

— По восемь долларов? За пару кожаной обуви? Где же я такую кожу найду?

— Можно и не из кожи. Сейчас есть хорошие заменители.

— А потом ваши ревизоры возьмут меня за жопу?

— Об этом не беспокойся. Прикроем. Ты что, сомневаешься?

Вадим оборвал разговор. Вернувшись в офис, приказал секретарше на звонки из Управления тылом не отвечать. Его колотило от бешенства, когда он пересказывал разговор с полковником компаньону. Но тот его возмущения не понял.

— И что? Он тебе дело предложил. Сошьем по восемь. Восемь «лимонов» в кармане. Не двадцать шесть, но тоже не баран накашлял.

— Что мы сошьем по восемь? Говно?

— Не сошьем мы, сошьют другие.

— Вот пусть другие и шьют!

Разговор кончился ссорой, которая привела к тому, что компаньон выделился из «Пальмиры», заявив, что с таким мудаком, как Вадим, он больше не хочет иметь дела. Бизнес сводил людей, он же их разводил.

Через какое-то время, когда стало ясно, что книга получается, я вернулся к разговору о моем гонораре.

— Сколько? — спросил Вадим.

— Десять тысяч долларов.

Он не был бы деловым человеком, если бы согласился сразу. Деловые люди умеют считать деньги и не любят переплачивать.

— Пять. Я знаю, сколько получают писатели. — А слава? Вы ее ни во что не цените? Семь с половиной. Ни вашим, ни нашим.

— Согласен. Пять тысяч, когда рукопись будет закончена. Остальные — если решу ее издать.

К тому времени, когда мы начали работать над книгой, «Пальмира» была транснациональным холдингом со штаб-квартирой в Торонто, генеральным представительством в Москве, филиалом в Киеве, с закупочными офисами в Европе, Бразилии и Гонконге. Она поставляла в Россию и страны Западной Европы сильнодействующие препараты для психиатрических клиник производства канадского фармацевтического концерна «Апотекс», продавала в Японии и Австралии обувь из Гонконга, но основой ее деятельности был обувной бизнес в России и на Украине. Сеть из ста фирменных магазинов «Пальмиры» работала в двадцати четырех крупных российских городах, сорок пять магазинов торговали на Украине. Из двухсот пятидесяти миллионов пар обуви, которые каждый год покупали в России, каждая двадцатая пара была поставлена компанией «Пальмира» или по разработкам ее дизайнеров сшита на фабриках «Обукс» в Курске, «Ленвест» в Санкт-Петербурге и «Финскор» в Выборге.

Однажды я спросил:

— Сколько стоит ваша компания?

— Немного. Миллионов сорок долларов.

— Ваше «немного» хорошо звучит. Особенно для тех, кто видел миллион долларов только в кино. Как чувствует себя человек, у которого столько денег?

— Не понял вопроса.

— Спрошу по-другому. Дают ли деньги ощущение счастья? Или хотя бы полноты жизни?

— Скорее нет. Деньги — всегда проблемы. Большие деньги — большие проблемы.

— Тогда зачем вы занимаетесь бизнесом? Вам же некогда посмотреть на небо.

— Зачем? Непросто на это ответить. Сначала — азарт, кураж. Потом начинаешь понимать, что деньги в бизнесе не самое главное. И даже совсем не главное.

— Что главное?

— Расскажу одну историю, а вы сами делайте выводы.

История такая. В московском представительстве «Пальмира» было около ста штатных сотрудников, а в целом в России и на Украине в филиалах компании, в магазинах и на обувных фабриках трудились больше десяти тысяч человек. Если считать с семьями, «Пальмира» давала средства для жизни тридцати или сорока тысячам мужчин, женщин, стариков и детей — населению небольшого города. Платили в компании хорошо, зарплата была привязана к курсу доллара и индексировалась автоматически, люди держались за место. И тут грянул августовский кризис 98-го года. Продажи остановились, осенние коллекции забили склады, кредиты в миллионы долларов не из чего было отдавать. Одним из самых тягостных для Вадима воспоминаний о том времени было воспоминание о массовых увольнениях, на которые пришлось пойти, чтобы избежать банкротства. Сокращение штата на тридцать процентов — это только на бумаге выглядело рациональным организационным мероприятием. За каждым увольнением стояли люди, внезапно лишенные средств к существованию. Запах людской беды неотступно преследовал Вадима все полгода, которые он тогда провел в Москве и в разъездах по огромной бесхозной России с ее немереными верстами между городами.

В ту тяжкую осень и зиму обувной бизнес, который всегда был для него всего лишь делом, иногда рутинным, иногда захватывающе интересным из-за проблем, которые требовали быстрого решения, обрел как бы новую составляющую. Кроме увольнений, пришлось пойти и на резкое, вдвое, сокращение долларового эквивалента зарплаты. Вадим был уверен, что многие квалифицированные специалисты уйдут. Особенно сапожники-модельеры из экспериментальной мастерской, где разрабатывали и вручную шили образцы обуви новых коллекций. Их давно уже сманивали немцы из «Саламандера». Но не ушел никто. Люди понимали: нелегкие времена, их нужно перемогать вместе. Вадим чувствовал: на него надеются, ему верят.

— Тогда я пообещал себе: всех уволенных приму на работу. И зарплату подниму до прежнего уровня. Я выполнил обещание. И хватит об этом.

Книга в конце концов вышла. В издательстве «Олма-пресс». В своей «Пальмире» издавать постеснялся: ну вот, скажут, сам себя издал. На титуле стояло: «Вадим Живов, „Двойник“. Роман». В выходных данных: «При участии В. Левашова». На этом настоял я. Он протестовал:

— Не могу присваивать авторство. Ставим два имени: ваше и мое.

Я решительно возражал:

— Получится глупо. Роман по сути от первого лица. При чем здесь два автора? И потом, кто знает вас, спросит: «Кто такой Левашов?» Кто знает меня, спросит: «Кто такой Живов?»

«Пальмира» по-прежнему процветает. А вот с издательством у Вадима не получилось. Дело это долгорастущее, как дуб, наскоку не поддается. Он провел всероссийский конкурс «Русский сюжет» с премиальным фондом в 30 000 долларов. Его уверенность в том, что российская глубинка кишит талантами, не оправдалась. Открытием стал только Алексей Иванов из Перми (сейчас он довольно известен) и еще один неплохой прозаик из Курска. Второй «Российский сюжет» Вадим провел, уже будучи первым заместителем генерального директора НТВ. Целью было наполнить портфель сериалов. Не знаю, что из этого получилось. После этого издательство «Пальмира» было закрыто.

На НТВ Вадим не прижился. Да и не мог прижиться: его жесткость и прагматизм не сочетались с богемным духом творческого коллектива. Сейчас он генеральный директор акционерного общества «Атомредметзолото». Мотается по всему миру, от Ирана до Зимбабве. Посмотреть на небо ему по-прежнему некогда.

Почему я захотел рассказать об этом человеке? Я всегда вспоминаю его во дни сомнений и тягостных раздумий о судьбах моей родины. Особенно когда вижу, как новоявленные государственники тужатся вернуть Россию на рельсы социализма с человеческим лицом. Напрасно тужатся. Не вернут. Не дадут — такие, как Живов. Их уже очень много, они твердо стоят на ногах. Они постепенно приходят во власть, и придет время, когда они займут высшие государственные посты. И это уже будет другая Россия.

 

Весло Харона

В два часа ночи он вышел из дома, на притихшем Садовом кольце тормознул такси.

— Командир, время есть?

— Времени у меня много, бабок у меня мало, — подумав, ответил водила.

— Уравновесим.

— Садись. Куда тебе?

— Никуда.

— Водяры нет, если ты насчет этого.

— Водяра мне не нужна.

— Да ну? — удивился водила. — Всем нужна, а ему не нужна. Чего же тебе?

— Не знаю, как и сказать…

— Да так и скажи. Бабу?

— Не бабу. Пистолет.

— Не понял.

— Ну, револьвер. Наган. Пушка, если тебе так понятней. Поможешь достать?

— Теперь понял. На хера тебе пушка?

— Не спрашивай.

— Так не пойдет. Дело нешуточное. Я тебе помогу, ты прикончишь какого-нибудь хорошего человека, а мне грех на душу? Нет, парень. У меня своих грехов выше крыши.

— Не бери в голову, хорошего не прикончу.

— А какого прикончишь?

— Никчемного.

— Договаривай, чего уж. Кого?

— Себя.

Водила надолго задумался и заключил:

— Ну что, это другое дело. Имеешь право. Решил?

— Решил.

— Тогда поехали…

Была весна, начало 80-х. Брежнева уже не было, но водка еще была, «андроповка». Закуска тоже была, но не везде и поменьше. Политика существовала сама по себе, не оттягивая на себя энергию народных масс. Народные массы занимались кто чем. Диссиденты сидели, кто в Потьме, кто в психушках. Евреев уже выпускали, понемногу и с отвращением, русских еще нет. Громко строили БАМ, втихую воевали в Афгане. На пенсию еще можно было прожить. И вот в эти благостные времена тридцатилетний художник-абстракционист Максим З. решил, что с него хватит.

Он не мог бы сказать, что привело его к такому решению. Решил, и все. И мои попытки объяснения вряд ли к этому что-то прибавят. Писатель может объяснить только то, что знает о себе. Про любовь? Пожалуйста, каждый влюблялся. Про тоску и ревность? Сколько угодно. А вот про самоубийство — для этого нужно быть Достоевским. Даже если сам бывал близок к краю жизни, как об этом расскажешь? Помрачение рассудка — вот и все. Объяснение, ничего не объясняющее. Поэтому, говоря о Максиме, прибегну к методу исключения.

Не от смертельной болезни. Не от безысходной нужды. Не от алкогольной белой горячки. Не от наркотической ломки. Даже не от несчастной любви. Не от чего обычного. Просто однажды расставил свои холсты вдоль стен мастерской в просторной мансарде старого дома возле Курского вокзала, очень долго в них всматривался и понял, что ничего он не может. И никогда ничего не сможет.

Максиму было девять лет, когда отец, журналист-международник, взял его с собой на выставку неформальных художников, которую позже стали называть бульдозерной. Он был ошеломлен, как бывает ошеломлен мальчик из приличной семьи, впервые увидевший обнаженное женское тело. Он любил рисовать, был первым в изостудии при Дворце пионеров. Но такого не видел никогда. Даже не подозревал, что жизнь может быть такой, как на этих странных картинах Рабина, Немухина, Неизвестного. Он только позже узнал их имена. Потрясением был и вид бульдозеров, сметающих грязными ножами беззащитные полотна. Отец чего-то перепугался, задергался, быстро увел сына с пустыря, не дал досмотреть.

После школы Максим сунулся в Суриковский институт. Принес картинки (художники никогда не говорят картины или холсты, просто картинки), не похожие ни на что. Его завернули. Но он увидел работы ребят, которых приняли, и сделал выводы. После двух лет в армии, которые просидел в Ленинских комнатах, оформляя наглядную агитацию, повторил попытку с правильными работами. Приняли. Так и пошло, для института и Худфонда гнал заказуху, небрежно, левой ногой, что сообщало его портретам знатных животноводов и Героев соцтруда моцартовскую легкость, над своими картинками работал долго, трудно, невольно уподобляясь писателям, которые одно пишут для продажи, для жизни, а другое для себя, в стол — для вечности. И не дай Бог однажды прочитать написанное чужим, невлюбленным глазом. Так, как посмотрел на свои картинки Максим.

Мертвыми были его картины, хотя знатоки говорили про них: «Здесь что-то есть». И ему самому казалось, что есть. А если еще нет, то вот-вот будет. Вот-вот, и мир расколется, как спелый арбуз, обнажит свою сущность. Не раскололся. Жизнь потеряла смысл. Осталось одно: выйти на Садовое кольцо и тормознуть такси.

Путь от решения до исполнения решения полон таким количеством унизительных бытовых мелочей, что часто до исполнения не доходит. Человек, надумавший свалить из этой гребаной страны, должен быть готов к отказам, зимним ночным очередям в ОВИРы, бесконечному хамству чиновников. Человеку, решившему покончить с жизнью, нужно понять: а каким образом с ней покончить? Трудный вопрос. Повеситься? Неэстетично. Наглотаться таблеток? Как-то по-дамски. Прыгнуть из окна? Четвертый этаж, ненадежно. Лучше всего застрелиться. Быстро и просто. Но это графу Вронскому было просто. Взял пистолет и готово. А где его взять? Не бандитский Нью-Йорк. И даже не Мехико, где отец последние годы работал собкором ТАСС и где оружие продавали в каждой лавчонке, отчего очень высокий уровень преступности. Жутко высокий, хоть на улицу не выходи.

Эти же мысли, в плоскости сугубо практической, занимали и водилу.

— Есть у меня корешок в Туле. Там с этим делом проще, — вслух рассуждал он, медленно, как бы в нерешительности, двигаясь по Садовому кольцу. — Но до Тулы пилить и пилить. Попробуем сначала в Москве… В какие башли думаешь уложиться?

— Пятихатника хватит?

— Может, хватит. Может, не хватит. Откуда мне знать, что почем?

— Штуки?

— Штуки, думаю, хватит.

— Давай так, — предложил Максим. — Штука у меня есть. За сколько ты договоришься — твои дела. Хоть за стольник. Разница тебе. Это будет твоя драхма.

— Драхма — это монета?

— Да, плата Харону за переправу через Стикс. Это река мертвых. А Харон — лодочник.

— Когда-то читал. Мифы Древней Греции. Я, значит, Харон?

— Вроде того.

— Ну и дела! Кем только не был, а Хароном не приходилось. Ладно, поплыли.

Он прибавил газу.

— Мы куда? — спросил Максим.

— В Марьину Рощу…

Ненаписанные рассказы (правильней, недописанные, непрописанные) тем хороши, что избавляют автора от ненужных подробностей, а читателя от необходимости пробегать их по диагонали. Так рассказ приближается к краткости гениальных шекспировских ремарок. «Ночь, берег моря, буря». Что еще надо? Ночь, старый квартал Марьиной Рощи. Точка. Кто не знает, самый криминальный район Москвы с жуткими коммуналками. Водила уходит, Максим терпеливо ждет. Он не думает о том, что ему предстоит, он вообще ни о чем не думает. Водила возвращается.

— Пусто. Но наводка есть. Один мент в Химках.

— Мент загонит свой пистолет? Ты это хочешь сказать?

— Не свой. У них бывают левые стволы.

Выехали на Садовое.

— Слышь, парень, а ты кто?

— Да какая тебе разница!

— Ну как? Интересно.

— Художник.

— Хороший?

— Нет.

— Не платят?

— Платят.

— Мало?

— Почему? Много.

— А говоришь, что плохой художник. Плохим много не платят.

— Платят.

— Ну и порядки у вас! У нас бардак, но не такой.

Свернули на темную Ленинградку.

— Жена есть?

— Была.

— Дети?

— Бог миловал.

— А у меня двое… Старики живы?

— Какие они старики? Отцу полтинник. Живут себе. Далеко, в Мексике.

— Как так?

— Отец там работает.

— Понятно… О них не думаешь?

— Переживут…

Ночь. Химки. Блочные пятиэтажки. Водила уходит. В окне зажигается свет. Потом гаснет. Водила возвращается.

— Ничего. Дал адресок. В Кузьминках. Тоже мент. У него вроде есть.

Погнали в Кузьминки.

— Слышь, парень, вот о чем я подумал… А ведь ты счастливый человек.

— Это чем же?

— Свободный. Мне бы так. Я бы…

— Что? Застрелился?

— Зачем? Нет. Я бы сел в поезд, залез на вторую полку и ехал бы себе, и ехал. Долго. До самого Владивостока. Есть такой поезд. «Россия» скорый. С Ярославского уходит. Утром. Когда случается там оказаться, всегда его провожаю. Вагоны синенькие, занавески крахмальные, дымком тянет. Это потому что проводницы титаны углем топят. Даже иногда снится, как еду.

— Сел бы и поехал, кто тебе мешает?

— Легко сказать. А своих на кого оставлю? Старики старые, болеют, дети малые. Всем уход нужен, жена с работы ушла. Кто их будет кормить? Только я, больше некому… Вроде приехали. Давай бабки. С ментами легче разговаривать, когда бабки в руках. Способствует пониманию…

На этот раз его не было долго, минут сорок. У Максима неровно забилось сердце. Неужели получится? И он даже слегка обрадовался, когда водила, вернувшись, с досадой сказал:

— Не проханже. Ствол-то есть, по глазам видно. Перебздел. Вдруг подстава? Он-то меня не знает… Ну что, в Тулу? Не передумал?

— Не передумал.

— Как скажешь. В Тулу так в Тулу… Давай-ка еще в одно место заскочим, это по пути, за Люберцами.

— Там кто?

— Цыгане. Наркотой приторговывают. Винт. Не интересуешься?

— На кой черт нам цыгане?

— Не скажи. У цыган может быть все.

Начало рассветать, низины затянуло туманом. Двухэтажный цыганский дом стоял на отшибе, за высоким забором. Двор и три окна в первом этаже были освещены. На площадке перед воротами темнели «Жигули»-«копейка» с включенными габаритами, вспыхивали огоньки сигарет. Какой-то парень выскользнул из калитки, юркнул в машину. «Копейка» быстро уехала.

— Отоварились, — заметил водила. — Сейчас вмажут и в шоколаде. Даже завидно. Хоть завидовать нечему… Посиди, я недолго.

Вернулся он минут через двадцать. Не садясь в машину, сообщил:

— Есть. «Тэтэшник». Старый, но вроде бы ничего. Цыган говорит, с тридцати метров в бутылку попадает. Врет, думаю. С пятнадцати — еще можно поверить.

— Мне хватит.

— Маслята по пятерке. Ну, патроны. Сколько взять?

— Два, — подумав, сказал Максим.

— Почему два? — удивился водила. — Для верности?

— На случай, если осечка.

— Тогда нужно больше. Бери обойму.

— Щелкать до посинения? За кого ты меня принимаешь? Тут бы хоть на два раза духу хватило.

— Резонно, — согласился водила. — Значит, берем?

— Берем.

Пистолет был в промасленной тряпице, сверху в газете.

— Теперь куда? Домой?

— Нет. Отвези в какое-нибудь тихое место.

— Куда же тебя отвезти? Вот, знаю.

Свернули с шоссе в какой-то поселок, проехали мимо тихих дач в соснах, машину оставили в переулке, спустились по песчаному косогору к речке.

— Устроит?

— Вполне. Спасибо, Харон. Счастливо тебе.

Водила пожал Максиму руку, но не уходил.

— Чего ты ждешь?

— Так, ничего… Послушай, парень. Неужели ты хочешь, чтобы всего этого не было? Никогда?

Максим огляделся. По тихой воде плыл туман. Всходило солнце. На траве серебрилась роса. Максим неуверенно улыбнулся, а потом швырнул сверток с «тэтэшником» в воду. Булькнуло. Как всплеск от весла Харона.

Вернувшись в мастерскую, он натянул на подрамник новый холст.

На осеннем вернисаже в галерее Гельмана был выставлен его пейзаж «Рассвет». На аукционе он ушел за двадцать тысяч долларов. Потом были картины «Осень», «Первый снег», «Вешние воды», «Весна». «Весну» купил музей Гугенхейма. Критики писали о неожиданном превращении мрачноватого авангардиста в поразительного, тончайшего реалиста, продолжившего традиции Левитана и Саврасова на новом уровне.

О той давней памятной ночи Максим однажды рассказал мне сам, под настроение, в своей мастерской возле Курского вокзала. Знакомы мы были давно, но встречались нечасто. А тут случайно столкнулись на Тверской, зашли к нему, выпили молодого божоле, которое он привез из Франции. Рассказывал он с легкой иронией, как бы посмеиваясь над собой. А закончил серьезно:

— Я тогда понял самое главное.

— Что?

— Бог есть.

 

Десять соток

Утром, когда греет, но еще не припекает щедрое кубанское солнце, хорошо лежать в куцей тени акаций в лесопосадке и бездумно следить за прихотливым полетом стрекоз. Высокое чистое небо, бездонная тишина, обволакивающая лень июньского дня. Лишь поскрипывают кузнечики, да на далеком разъезде изредка громыхают вагонные сцепки. И огромная жизнь впереди. Она только-только надкушена, с самого краешка.

Детство. Счастье.

Но всегда чего-то не хватает для полного счастья. В то утро все настроение мне портит вид узкой и бесконечно длинной делянки с невысокими всходами кукурузы. Ширина делянки — десять метров, длина — сто. Десять соток. По столько нарезали семьям учителей поселковой школы. (Мы тогда жили в поселке Энем под Краснодаром.) Землю дали километрах в пяти от школы, за шоссе и железной дорогой, в безводной степи. Но никто не отказался. Ни пожилой директор школы, ни молоденькие выпускницы педагогического института. Время было голодное, всего года три назад отменили карточки, магазины пустые, на краснодарских рынках цены кусаются. А земля, даже такая, все-таки позволяла выжить. Весной вскладчину нанимали трактор, потом всем семейством выходили на свои сотки. Сажали картошку. Без полива она получалась мелкая даже на кубанских черноземах. Отец переключился на кукурузу, она хорошо росла и без воды и не требовала окучиваний. Но полоть все-таки приходилось — в июне, когда в междурядьях начинали лезть сорняки.

И вот рано утром, по холодку, мы отправляемся в поле. Впереди энергично вышагивает отец с тяжелой тяпкой на плече, как с ружьем. Я еле поспеваю за ним. У меня на плече тоже тяпка, полегче, и холщовая торба с двумя бутербродами из кукурузных лепешек с маргарином и трофейная немецкая фляжка с водой. Отец большой, грузный, в соломенной шляпе. Я никак не воспринимаю его возраст. Он взрослый. Для двенадцатилетнего мальчишки все взрослые — это взрослые, вот и все. И только сейчас, посчитав, я понимаю, что ему сорок лет. Всего сорок. Господи, сегодня я на тридцать лет старше его, тогдашнего! Он лишь изредка оглядывается, чтобы убедиться, что я не отстал, снисходительно подбадривает: «Шагай, шагай!»

Первое время, переехав к отцу (мать отправила, потому что я стал отбиваться от рук), я часто ловил на себе его разочарованный взгляд и не понимал, что он означает, пока случайно не услышал его разговор с мачехой. «В кого он такой? — недоумевал отец. — Не нашей породы, не казацкой». Он был потомственный кубанский казак, почему-то очень этим гордился и расстраивался, что я росточком не вышел. «Да ладно тебе, — успокаивала мачеха. — Еще подрастет. Вспомни, каким был Юрий. Тоже маленьким. А потом вытянулся».

Юрий — мой брат, старше меня на восемь лет. При разводе нас поделили, меня забрала мать, он остался с отцом. Как это часто бывает, он обладал всеми достоинствами, каких я был лишен: школу окончил с золотой медалью, Московский энергетический институт с красным дипломом, самостоятельно выучил английский язык. А я и учился из-под палки, и интереса ни к чему не проявлял. Отец пытался зарядить меня своей кипучей энергией, но ничего не получалось, он констатировал с насмешливой снисходительностью: «Размазня!»

И вот мы на месте. Отец сразу берется за тяпку. Она так и сверкает на солнце, с размаху врезается в потрескавшуюся от жары земляную корку, рубит хилые сорняки, выворачивает наружу жирный чернозем. Пройдя рядков пять, командует:

— Теперь давай ты!

Тяпка у меня полегче, силенок поменьше, но я стараюсь, чтобы получалось, как у отца. Он подбадривает:

— Глубже, глубже! Сорняк всю кукурузу заглушит, останемся без урожая!

Снова берется за тяпку. Вместе проходим пару рядков. Он спрашивает:

— Понял, как надо?

— Понял.

— Действуй!

Вскидывает тяпку на плечо, как ружье, и уходит, оставляя меня наедине с десятью сотками кукурузы. Некоторое время я продолжаю прополку. Когда его фигура окончательно скрывается из вида, швыряю тяпку и валюсь на траву в лесопосадке. Не потому что устал. Просто кажется несуразным, глубинно неправильным тратить это летнее утро на скучную и утомительную работу. Нет, я понимаю, что работа нужна, что я ее сделаю, когда наполнюсь к ней ненавистью и отвращением. А пока смотрю, как летают стрекозы, и расслабленно думаю о том, бывает ли так, чтобы совпадало то, что ты любишь делать, и то, что делать нужно. А что я люблю? Читать книжки. Может это быть работой? А если может, то для кого? Для библиотекарей? Но они выдают книжки. Читают, конечно, когда в библиотеке никого нет. Но это не совсем то. А что то? Лишь через много лет я пойму, что такое занятие есть. Писать книжки.

Через час или полтора нехотя поднимаюсь и берусь за работу. Сначала делаю так, как показал отец. Ну, не совсем так. Рыхлю землю на половину тяпки. Потом решаю, что и этого много, перехожу на четвертушку. При взгляде на конец делянки берет тоска, конца не видно. Через десяток рядков совершенствую процесс: волоку за собой тяпку, углом, как маленький плуг. Корка рыхлится, сорняки срезаются, чего еще надо? Дело идет веселей. Потом по междурядьям уже не хожу, а бегаю. Солнце палит нещадно, пот засыхает на губах соленой коркой. Часа через два я на половине делянки. Прерываюсь на обед, заслужил. Еще часа три беготни, и вот он — конец. Неужели конец? Ай да я. Но домой идти рано — будет выглядеть подозрительно, поэтому до сумерек прохлаждаюсь в лесопосадке.

Дома отец спрашивает:

— Много сделал?

— Все.

— Все? Что-то не верится. Как это ты успел?

Я молча пожимаю плечами. Утром отец говорит:

— Пойдем посмотрим на твою работу.

Идем. Смотрит, ковыряет мои рядки ботинком. Раздражен, раздосадован:

— Это работа? Бракодел ты, сынок! (Слово «халтура» тогда еще не знали.) Так я тебя учил? Смотри, как надо! — Он тащит меня на соседнюю делянку молодых учительниц. — Молодые девушки, а понимают, что работают для себя!

Я молчу. А про себя думаю: заставит переделывать — сбегу из дома. Он то ли почувствовал мое озлобление, то ли решил, что все слова бесполезны. Только махнул рукой:

— Твой прапрадед, полковник Афанасий Левашов, Переяславскую Раду с Богданом Хмельницким подписывал, а ты…

Повернулся и зашагал к дому, оставив меня размышлять, какая связь между Переяславской Радой и прополкой кукурузы. Эту фразу он позже повторял не раз, и так меня ею достал, что однажды в Ленинграде я потратил полдня и заполучил в публичке копию этой самой Переяславской Рады. Никакого полковника Афанасия Левашова там и близко не было.

Но самое интересное происходит в конце августа, когда мы всем семейством идем убирать урожай — ломать кукурузу. И что же видим? На первом десятке рядков, которые полол отец, сорняков почти нет, кукуруза стоит в мой невеликий рост. Зато там, где поработал я, из-за сорняков не видно земли, зато кукуруза — метра под два, початки крупные, полновесные, как на подбор.

— Если правильно полоть, сорняков никогда не бывает, — наставительно говорит отец.

— А будыли хилые. И початки мелкие.

— Ну, это может быть от разных причин. Например, когда пахали, конский навоз удобрил землю, вот кукуруза и вымахала.

— Пахали трактором, — напоминаю я.

В нашу агрономическую беседу вмешиваются молодые учительницы, соседки по делянке:

— Ой, Владимир Иванович, какая у вас замечательная кукуруза! Не сравнить с нашей. Как она у вас получилась? Поделитесь секретом!

— Да вот, получилась, — неопределенно отзывается отец.

— Нужно правильно подбирать семена, — приходит ему на выручку мачеха, преподававшая биологию. — Мы предпочитаем лиминг. Это старый сорт, в последнее время улучшенный. Говорят, хорош Интекрас и Краснодарский сахарный. Но мы не пробовали, нас и этот устраивает.

— А мы, дуры, что купили на базаре, то и посадили.

— Приходите, дам вам семян, — великодушно обещает отец. — У нас в самом деле лиминг? — спрашивает он у мачехи, когда учительницы ушли.

— Откуда я знаю? На кукурузе не написано. Знаю, что есть такой сорт.

— А зачем сказала?

— Нужно же было что-то сказать. Пока ты не начал про навоз от трактора.

На следующий год повторяется та же история. На рядках, которые усердно прополол отец, торчат полутораметровые будыли с худосочными початками. Там, где поработал я, возвышаются мощные кукурузные стебли.

— У тебя легкая рука, — вынужден признать отец. — Быть тебе агрономом.

— Ни за что! — твердо говорю я.

Только через много лет мне удалось разгадать эту агротехническую загадку. В тот год на целинные земли Казахстана обрушились мощные пыльные бури — следствие эрозии почвы, о которой задолго до этого предупреждал Александр Иванович Бараев, директор Научно-исследовательского института зернового хозяйства в Целинограде. От него отмахивались, пока не пришла беда. Больше семи миллионов гектаров было выведено из сельскохозяйственного оборота, ветрами будто слизывало и поднимало в воздух черноземный слой. В городах останавливались трамваи, машины шли с зажженными фарами, как в черном тумане. Замалчивать опыт академика Бараева (тогда он, кажется, был член-кором, академиком ВАХСНИЛ стал позже, в 1966 году) было уже нельзя. В журнале «Сельская новь» мне дали командировку в Целиноград и задание написать о Бараеве.

Если говорить просто, суть его метода заключалась в том, что нужно немедленно отказаться от привычной практики, когда мощные трактора выворачивают плугами наружу целые пласты земли. Нарушается структура почвы, бесцельно испаряется накопленная за зиму влага. На смену плугам должны прийти плоскорезы, безотвальная вспашка, стерневые сеялки вместо обычных, ротационные бороны вместо зубовых. Весь арсенал почвозащитных средств был изготовлен в мастерских НИИ и опробован на практике.

В те тревожные дни Александр Иванович встретится со мной не смог, все материалы мне дали его помощники. В номере Целиноградского дома колхозника, под храп четырех постояльцев, я написал статью. Но без визы Бараева ее не стали бы печатать. Я настоял на встрече. Александр Иванович прочитал статью, исправил неточности, кое-что добавил и поставил свою подпись. Я набрался нахальства и рассказал о своем детском сельскохозяйственном опыте.

— Как, вы говорите, пололи? Бегом с тяпкой? — переспросил он. — Ничего удивительного, кукуруза вымахивала, потому что в почве сохранялась влага. Молодой человек, вы предвосхитили будущее агротехники. Весь вопрос только в том, насколько осознанно.

— Нет, — честно признался я. — От лени.

— Лень — двигатель прогресса. Может быть, самый мощный.

Я имел в виду рассказать эту историю отцу, но все как-то не получалось. После школы у отца я бывал редко, а переписка с ним носила странный характер. Все, что я ни делал, он принимал в штыки. Сменил инженерию на журналистику — дурак. Поступил в Литинститут — зачем, у тебя уже есть высшее образование. Ушел из Литинститута — тоже дурак, нужно было закончить, раз поступил. Женился — неумно, рано. Развелся — так порядочные люди не поступают. (При том что сам был женат раза четыре.) Потом началась его многолетняя перепалка со старшим сыном.

При всех блестящих способностях, карьера у Юрия не задалась, а знание английского стало проклятьем. Работал он в Ленинграде на «Электросиле» старшим инженером, получил комнату в двухкомнатной квартире. Читал все английские журналы, какие удавалось достать, заводил знакомства с иностранцами, чтобы иметь разговорную практику. Однажды сосед по квартире, слесарь с «Электросилы», под большим секретом рассказал Юрию, что с ним разговаривали двое из КГБ, расспрашивали, кто к нему ходит, о чем говорят. Откровенность объяснялась просто: слесарь регулярно гнал самогон на общей кухне, на КГБ ему было насрать, а вот как бы сосед не проговорился про самогон — этого он боялся. То ли из-за интереса конторы, то ли просто так совпало, но Юрию задробили повышение — начальником цеха или участка. Он отнес это к проискам КГБ и в письме отцу высказал все, что думает о советской власти. Тот возмутился. И понеслось. Копии писем оба посылали мне, ожидая, что я оценю их остроумие и вескость аргументации. Я отмалчивался. Ну вас к черту, разбирайтесь сами.

Юрий уволился с «Электросилы», устроился переводчиком в какое-то оборонное НИИ и неожиданно стал предрекать скорый конец СССР и советской власти. А год был 72-й или 73-й, о крахе режима и думать не думали самые ярые диссиденты. Он объяснял:

— Я приношу реферативный перевод, и наши спецы даже не могут понять, о чем это. Мы проиграли научно-техническую революцию. Такой режим долго не протянет!

Однажды летом я отправил жену с малолетними сыновьями на юг, под Геленджик, самого задержали дела. Когда освободился, решил: заеду по пути к отцу (он давно уже жил не в Энеме, а в другом поселке недалеко от Краснодара), хоть на денек, все-таки давно не виделись, не дело. О Юрии говорить не буду, а об академике Бараеве расскажу, посмеемся. Дня за три до отъезда принесли телеграмму от мачехи: «Отец тяжело болен. Если сможешь, приезжай». Я вылетел в Краснодар. В такси от аэропорта до поселка успокаивал себя: вряд ли что-то серьезное, отец никогда ничем не болел, мачеха паникует. Но оказалось, очень серьезно. Отца сразил тяжелейший инсульт. Когда я приехал, он был еще жив. Через три часа умер.

Хоронили отца всем поселком, с гражданской панихидой в клубе, с оркестром, за гробом шло очень много людей — и школьников, и взрослых, бывших его учеников. А меня угнетала нелепая и совершенно неуместная мысль: так я и не рассказал отцу, почему у нас на делянке росла такая могучая кукуруза.

Оркестр умолк, гроб опустили в могилу, старшеклассники взялись за лопаты и стали забрасывать могилу жирным кубанским черноземом.

Старый учитель давал своим ученикам последний урок труда.

 

Движуха

Скрип-скрип. Велосипед «Орленок». Подростковый. Скрип-скрип. На велосипеде подросток. Хлипкий, как водоросль. Пересекает пустырь, отделяющий поселок от шоссе, выкатывается на асфальт. Скрип-скрип.

Подросток — это я. Мне тринадцать лет. Спроси меня, куда я навострился — не скажу. Не знаю. Но на педали жму. Скрип-скрип.

Истина банальна. Волга впадает в Каспийское море. Все мы родом из детства. Набор банальностей на все случаи жизни мы получаем от родителей вместе с наследством (а в России чаще вместо наследства) и передаем детям вместе с наследством (или вместо наследства). И поди поспорь. Разве Волга не впадает в Каспийское море? Лишь тот, кому случалось побывать в самых низовьях Волги, знает, что Волга впадает в собственную дельту — в бесчисленные русла, протоки и рукава, в тысячи гектаров камыша и куги, над которыми просвистывают утиные стаи, тянут журавлиные клинья, а в тихих заводях на рассвете распускаются тяжелые цветы лотоса, алые от зари.

Точно так же плохо выдерживает пристальное рассмотрение и изящная формула отважного французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери «Все мы родом из детства». Не его вина, что от бесчисленных повторений она превратилась в банальность, в общее место. Долгое время я так ее и воспринимал. Но однажды задумался: а что, собственно, это означает? Вот я, лично я, из какого я детства? Бесконечные эвакуации, переполненные вокзалы, суматошные пересадки, панический страх потеряться, отстать от матери — это детство? Привычное, как ноющая зубная боль, чувство голода, постоянная озабоченность быстро постаревшей матери, чем меня накормить, большая сковорода с макаронами на маргарине как предел мечтаний — тоже детство?

Говорят, что есть люди, которые помнят себя едва ли не с колыбели. Уже во младенчестве они осваивались в окружающем мире, испытывали его, испытывали себя, закладывая тем самым основы личности. Если так, да, они родом из детства. А я, получается, родом из ниоткуда. Нет, кое-что помню — отрывочно, не связанными между собой кусками, как несмонтированное кино. Но я в этом кино вовсе не я. Нечто одушевленное, но вполне бессмысленное, полностью подчиненное обстоятельствам.

Скрип-скрип.

Северный поселок в Рыбинске. Песочек на берегу Волги, ленивая вода. И почему-то дохлые рыбки, мальки. Единственное, кажется, воспоминание, когда все мирно. И сразу, без перехода, — Черкесск, ночь, школьный вестибюль со стеклянными дверями. Человек двадцать учителей с детьми, с вещами, все по-зимнему одеты, чего-то напряженно ждут. Будут резать. Вот чего ждут. Вдруг конский топот за черными стеклами, бешеный стук в стекло. Нагайкой (это я уже потом додумал). Стук повторяется. Мать прижимает меня к себе. Топот удаляется.

Война нагнала нас в Нальчике, в местечке Затишье. Погромыхало, поухало, прокатилось дальше. После недели в темном подвале на улице пусто, светло. Мне лет пять. Гуляем. Один из пацанов, постарше, важно курит самокрутку из украденной у деда махры. Мимо идет немецкий офицер. Может быть, тот, кто несколько дней назад появился на пороге нашего подвала со словами: «Господа, для вас война окончена». Идет почему-то не по тротуару, рядом. Поравнявшись с нами, рукой в тугой черной кожаной перчатке не глядя выворачивает самокрутку, хлестко бьет курильщика по щекам, слева направо и справа налево. Идет дальше, так в нашу сторону и не глянув. Еще через какое-то время мы бежим смотреть на убитых фрицев. Их двое, офицер и солдат. Мне кажется, что офицер тот. Хотя этот в шинели, а тот был в черном кожаном реглане.

Снова Рыбинск. Раннее утро. Все куда-то бегут. Я бегу с ними. День победы.

Скрип-скрип.

Марина Цветаева когда-то написала: «Как бедный шут о злом своем уродстве, я повествую о своем сиротстве». Меньше всего мне хочется вызвать сочувствие к себе, бедолаге без детства, и даже не к моему поколению, недокормленному, недолюбленному, знающего объятия матерей только когда беда. Если кому и сочувствовать, то им, нашим матерям. А мы что, выросли, подкормились ветчинно-рубленой колбасой по два двадцать, избавились от рахита, запустили в космос Гагарина, чуть было не построили коммунизм под руководством КПСС. Чертили «Бураны», аж всемером выходили на Красную площадь, протестуя против оккупации Чехословакии, делали карьеры, шли в эмиграцию, чаще внутреннюю. А когда поняли, что с коммунизмом не получается, навалились всем миром и отправили на свалку истории и КПСС, и моральный кодекс строителя коммунизма, и СССР. Теперь вот строим капитализм. Без такого же, похоже, успеха. Но все равно — есть что вспомнить.

Я о другом. Если правда, что все мы родом из детства (а это, похоже, правда, вот даже ученые подтверждают, что личность формируется в первые годы жизни), то нельзя ли по характеру взрослого человека определить, что в его детстве было решающим? Коль уж сам он детства не помнит.

Взять меня. Какая сила много лет срывала меня с места и несла черт знает куда черт знает зачем? Даже странно, что умудрился закончить институт. Но это был долг перед матерью. Она очень хотела, чтобы я получил высшее образование, помогала в годы учебы. Пришлось получить. А потом? Ну что не сиделось в Мончергорске на комбинате «Североникель» — с огромной зарплатой (1250 рублей старыми плюс 40 % северных), с перспективами роста. Был бы сейчас почетным металлургом и даже, может быть, акционером комбината. Нет, сбежал, чтобы через два месяца оказаться в Северном Казахстане путевым рабочим 3-го разряда. Потом Голодная степь, топографическая партия, реечник. Потом Ангрен, шахтерский городок под Ташкентом, редакция «Ангренской правды». Потом Фергана, районная газета «Ленинское знамя» в Кувасае — в том самом, где на излете перестройки была дикая резня узбеков и турок-месхетинцев.

— Набирались впечатлений для будущих книг? — как-то спросили меня. (В интервью спросили, однажды я дал интервью одному альманаху, больше почему-то не брали.)

— Да Бог с вами, ни о каком писательстве я и думать не думал, — вполне искренне ответил я. — Когда в районку взяли, вот счастья-то было! А когда послал рассказы в Литинститут и узнал, что прошел конкурс, долго не мог поверить.

Ладно, покорил Москву, стал разъездным корреспондентом журнала «Смена» (спекорром!) Вот уж наездился. Стоило месяц посидеть в Москве, начинался зуд. Но, видно, и этого не хватило. Через пять лет оказался на Таймыре с геологами. Потом Норильская телестудия. Только на этом сердце успокоилось.

Откуда эта безудержная тяга к перемене мест? Если из детства, то из какого? И однажды понял.

Несколько лет назад мы с женой отдыхали под Новороссийском. Почему там? Кто-то посоветовал: пансионаты хорошие, народу немного. На вокзале взяли частника. В каком-то месте он сказал: «Вот — Широкая балка. Здесь лучше всего, сюда все едут». Место мне не понравилось. Шел дождь, пляж был пустой, скучный. Поехали дальше. Километрах в двух, на горе, увидели: «Пансионат „Моряк“». В нем и остановились. Дождь лил все сильнее, сплошным потоком, но какой-то светлый, теплый. Он не прекращался несколько дней. На второй день отключилось электричество, смыло трансформаторную подстанцию. На третий название «Широкая балка» облетело весь мир. То ли дамбу водохранилища прорвало, то ли смерч налетел, то ли то и другое, но все живое и неживое унесло в море, больше ста погибших. Сверху, с горы, открывалось жуткое зрелище: вырванные с корнем деревья, крыши домов в бешеном мутном потоке, выброшенные на отмель машины. Только по случайности мы не оказались там, Бог миловал.

Такие случайности очень обостряют восприятие жизни. И солнце ярче, и зелень сочнее, и море чудо. А главное чудо, что мы живы и можем радоваться солнцу и морю. Об этом я думал, стоя в вагоне скорого поезда «Новороссийск — Москва» и глядя на летящие за окном акации. Хотел хоть мельком увидеть поселок, в котором когда-то окончил школу. Проехали Холмскую, следующая станция Ильская. Между ними — поселок Черноморский, там скорый не останавливается. Ничего не увидел. Раньше поселок был в стороне, за полвека разросся, придвинулся двухэтажными домами к шоссе Новороссийск — Краснодар. Так и мелькнул неузнанным. Но в памяти неожиданно прозвучало: «Скрип-скрип» — звук, который издают педали подросткового велосипеда «Орленок», особенно когда на них налегаешь, одолевая подъем. И я вернулся в то далекое лето.

В тот год отца перевели из школы в Энеме, поселке под Краснодаром (сейчас Октябрьский), в другую школу — в Черноморском, таком же маленьком поселке в шестидесяти восьми километрах от Краснодара. Плохо мне было. Занятия еще не начались, ни одного знакомого. И вообще плохо. Второй год я жил у отца, отправленный к нему матерью в воспитательных целях, и все никак не мог привыкнуть, что этот большой шумный человек мой отец, а его маленькая жена моя мачеха. Своих детей у них не было. Мудрено привыкнуть, если ты познакомился с отцом в двенадцать лет. Он тоже никак не мог освоиться с тем, что у него вдруг появился двенадцатилетний сын, и не очень понимал, как со мной обращаться. Так мы и сосуществовали в состоянии взаимной настороженности. И вот однажды утром я сел на велосипед, выехал на шоссе и свернул к Краснодару.

Скрип-скрип.

Куда я ехал? Сначала никуда, просто ехал. До Ильской было девять километров. Проехал Ильскую. Станица Северская была подальше, километров пятнадцать. А слабо доехать до Северской? Почему же это слабо? Совсем не слабо! Доехал. И как-то сразу себя зауважал. Появилась цель — Энем. Там приятели, такие же, как я, бедняги, дети учителей. Ни прогулять, ни покурить за школой. То-то удивятся. Вдохновенно налег на педали: скрип-скрип, скрип-скрип.

Было ли в тот день жарко? Не помню. Наверное, было, конец августа, на Кубани в эту пору всегда жарко. Останавливался передохнуть? Тоже не помню. Наверняка останавливался. Даже, может быть, лежал на обочине шоссейки на выгоревшей траве. Но что хорошо помню: станица Афипская, следующая на моем пути, все отодвигалась и отодвигалась, как линия горизонта. Да она что, заговоренная? Я уже из сил выбивался, даже мелькнула мыслишка, не повернуть ли обратно, но я мужественно ее отогнал. Позже посмотрел по карте: от Северской до Афипской было двадцать восемь километров. Потому она и отодвигалась. Но вот наконец мост, внизу зеленая вода Афипса. Все-таки я ее, подлюку, достал. Достал я ее, достал! Теперь уже до цели всего ничего.

Но, к своему удивлению, на повороте к Энему я даже не притормозил. Поехал прямо, в Краснодар, до которого оставалось семь километров. И некоторое время думал, почему я так сделал. Думал, почему я правильно так сделал. Ну, приятели. Где они сейчас? Не на школьном же дворе. Скорее всего ломают кукурузу или копают картошку на родительских десяти сотках, которые нарезали учителям за железной дорогой. Ну, приеду. И буду, как дурак с мытой шеей. Нет, все правильно. Вперед, в Краснодар. Зачем мне в Краснодар, об этом я даже не думал.

Скрип-скрип.

Этот сюжет долго лежал в моей памяти, не претендуя на то, чтобы стать основой даже ненаписанного рассказа. Потому что сюжета не было. Ну, тринадцатилетний мальчишка, приехал в Краснодар, ни зачем, просто приехал. Перед мостом через Кубань, возле консервного завода, слез с велосипеда, выпил газировки с сиропом за три копейки, посидел на скамейке. Потом купил стаканчик фруктового мороженого за восемь копеек, съел. Еще посидел на скамейке. Больше было делать нечего. Сел на «Орленка» и двинулся в обратный путь. Вот и все. Это сюжет? Только одно давало маленькую зацепку, манок: чтобы выпить стакан газировки и съесть фруктовое мороженое за восемь копеек, он проехал шестьдесят восемь километров. На подростковом велосипеде «Орленок». Шестьдесят восемь километров туда и шестьдесят восемь километров обратно. Вот тебе и «скрип-скрип».

Не знаю, как я доехал до дома. В памяти осталось только одно: за Афипской на шоссе выкатился колесный трактор с тележкой и потрюхал к Северской. Я прицепился к тележке и километров двадцать радовался удаче. Не доезжая до Северской, трактор свернул к какой-то ферме и оставил меня один на один с дорогой.

Домой я добрался уже в темноте. Отец и мачеха выглядели встревоженными. Отец спросил с присущим ему педагогическим тактом:

— Ты где шлялся?

— Катался.

— Он катался! А мы не знаем, что думать. Где ты катался?

— Нигде.

— Господи, у него даже нос острый! — сказала мачеха. — Есть хочешь?

— Хочу.

Они молча смотрели, как я наворачиваю мамалыгу с тушенкой, а потом пью чай, три кружки подряд.

— Ладно, — сказал отец. — Давай поговорим. Куда ты ездил?

— В Краснодар.

— Зачем?

— Не знаю.

— Что ты там делал?

— Ничего. Выпил газировки. Съел мороженое.

— И все?

— И все.

Отец и мачеха переглянулись. Потом отец тяжело поднялся, неумело погладил меня по голове и сказал:

— Иди спи.

Первый раз в жизни он погладил меня по голове. И последний. А я его единственный раз поцеловал. В лоб. Когда он лежал в гробу.

Как вы говорите? Все мы родом из детства? Ну-ну.

И сегодня, когда я уже наездился по самое никуда, я говорю себе, тогдашнему, хлипкому тринадцатилетнему подростку на велосипеде «Орленок»:

— Жми на педали, малыш, жми на педали! Цель — ничто, движуха — все. Ничего не будет в конце, кроме стакана газировки и фруктового мороженого за восемь копеек? Плевать. Зато сколько всего будет по пути! Сколько новых людей, кто-то из них станет твоим другом, сколько прекрасных женщин, одна из них станет твоей любимой женой, столько всякой всячины навидаешься и наслушаешься, что на всю оставшуюся жизнь хватит — и для книг, и для воспоминаний, и для таких ненаписанных рассказов, как этот.

Скрип-скрип.

Скрип-скрип.

Скрип-скрип.