Вечером по заведённому с недавнего времени Фёдор обыкновению ужинал перед телевизором. Настя этого не поощряла и старалась, чтобы приём пищи проходил у них за обеденным столом как и у всех нормальных людей, чему он, не желая мелочно своевольничать (к тому же для неё данное обстоятельство имело значение), вполне подчинялся, однако теперь стесняться было некого. Так вот, сгорбившись на диване и поднося ко рту вилку с наскоро и неумело нарезанным крупными кусками салатом, Фёдор на мгновение остановился в промежуточной позе, большой ломоть чего-то сине-зелёного, еле державшийся на самом кончике столового прибора, упал на ковёр, чего тот сразу не приметил, и в эту секунду на его лице вдруг заиграла мучительно-дурацкая улыбочка. Впрочем, вскоре он преспокойно продолжил своё занятие, а упавший кусок обнаружил вставая из-за стола, когда пришлось оттирать его с подошвы тапочек. Хотя нет, занятие своё он продолжил не так уж и спокойно, однако единственным мало-мальски определённым оказалось чувство, которое возникает, когда некто из не очень близких знакомых (за друзей можно просто порадоваться) начинает хвастать перед тобой своими успехами в жизни и в большом, и в малом, к тому же совершенно правдиво. Гаденькая зависть, мимо которой следует проходить безо всякого внимания. Тем не менее она – только то, что лежало на самой поверхности, но в глубине его души зашевелились другие, совсем на неё не похожие ощущения. Причиной их стало нечто, увиденное Фёдором на экране телевизора, однако полагать, что в нём промелькнул кто-то, кого он знал доселе, было бы ошибкой, забегая далеко вперёд, можно отметить лишь весьма поверхностное внешнее сходство, т.е. нужно ему оказалось до безобразия мало. В любом случае, в этот вечер размеренность, инертность оцепенения его жизни улетучилась, в душе возникло неопределённое лёгкое волнение, оставаться дома вдруг и сразу стало невмоготу, но и видеть людей он тоже особым желанием не горел, так что решил немного пройтись, один, освежиться, благо, что темнело теперь довольно поздно.

К слову сказать, часть города, в которой располагалась его квартира, была довольно живописной, точнее, неплохо приспособленной для жизни, а не обычным спальным районом. И дом его был не простым панельным конструктором, но благоустроенным комплексом для тех, у кого, быть может, чуть-чуть не хватает средств (или желания) на собственный. К нему прилегала небольшая аллея, скорее, отрезок широкой улицы, в середине которой обильно росли деревья, трава под ними давно и настойчиво зеленела, а на них самих распустились почки, только ещё выглядели малыми, мохнатыми; однако, что это за растения, Фёдор никогда не интересовался, ему было всё равно, выучился в своё время не на ботаника. На улице в нос ударил приятный запах мокрой свежей зелени, который обычно не замечаешь за дневной суетой, правда, довольно жиденький и блёклый, но от того не менее бодрящий. Молодые листья делали невнятные попытки игриво шелестеть при порывах ветра, пока лишь заодно с ветвями, Солнце почти село, и вокруг струились густеющие сумерки, кое-где разрезаемые светом уличных фонарей довольно непрактичного вида, стилизованные под неизвестно что, но с претензией на изящество, короче говоря, столичный дизайн местного разлива. Городу они, наверно, стоили очень дорого, однако не многие его жители могли оценить такие траты, и Фёдор был из числа большинства: остановился однажды (случилось это, когда те только-только поставили), сделал понимающий вид, немного сжав и приподняв губы и слегка покачивая головой, и прошёл мимо, никогда более не обращая на них внимания, однако, как обычно бывает, если бы ему представился случай провести любого иногороднего знакомого с экскурсией по городу, то наверняка наболтал бы фонарях с три короба.

Шлось почти незаметно: всё будто проплывало мимо само собой, не отвлекая на себя внимания, что вполне объяснимо, поскольку не встретилось Фёдору на пути ничего примечательного, т.е. ничего нового. Погода принялась заметно поворачиваться к летней, лужи почти высохли, а если и прорывались на днях ливни, те довольно быстро приходили во вполне терпимое состояние, так что тротуары были чисты, и внешне ничто никого не отягощало, лишь кое-где случалось, попискивали низко пролетавшие ласточки. В начале прогулки внутри у Фёдора быстро промелькнуло одно безобидное чувство: он исподтишка, бессознательно стал рисовать перед собой, мелочно так, мол, «а неплохо на мне сидит эта куртка» и т.п., полумрак иногда вводит людей в неадекватное состояние, потом, заметив его, вдруг постеснялся признаться себе в самолюбовании, ощутив кокетливую неловкость взрослого человека, после чего внимание его рассеялось в совершенно иных размышлениях. Вокруг царила ленивая тишина, позволявшая нарушать себя лишь редким остаточным звукам угомонившегося, наконец, города вроде шума от одинокой машины, проехавшей по улице; Фёдор шёл по мощёной красноватым камнем аллее и чувствовал, как настроение его меняется – то ли груз упал с души, то ли сменились внешние обстоятельства, то ли ещё что-то другое, но перемена оказалась на лицо.

В последние дни он был мрачен и рассеян, но сегодня вдруг что-то случилось, что-то, касающееся лишь его одного, как и некоторое время назад, когда он только-только ощутил робкую радость самовыражения. Сказать определённо, что это было новым цельным настроем, нельзя, просто мысли стали обретать незаметную ясность и завершённость, крывшиеся не в них, но привнесённые откуда-то извне. Да и сами они оставались не ахти какими, снова по-мелочи, по быту, по работе, отношениям с родителями, ещё паре-тройке небезразличных людей, однако теперь казались уместными, наполненными смыслом, их хотелось думать, а не заполнять от безделья мрачный досуг.

Народу на улице гуляло немного, в основном родители с детьми и парочки пока без них, Фёдор был чуть ли не единственным, кто шёл в одиночестве и совершенно того не замечал, как не обращал внимания и на то, что на него нередко оборачивались, видя человека ухоженной, но немного рассеянной наружности, смотрящего исключительно себе под ноги, который неслышно шевелил губами. С кем-то из них он даже здоровался, точнее, отвечал на приветствия, каждый раз поднимая голову и в недоумении оглядываясь по сторонам, а одна немолодая пара, только миновав его, о чём-то оживлённо зашепталась, обратив на себя взгляды всех окружающих кроме самого Фёдора. К концу сравнительно недолгой прогулки – туда и обратно примерно 4 квартала в 7-10 невысоких довольно типовых домов с небольшими магазинчиками внизу – на душе у него стало легко и свободно, он тихо про себя улыбался, вдыхая свежий весенний воздух. Слишком обострённо он стал рефлексировать по любому поводу, замечая, наверно, всё кроме этой недавно появившейся особенности своего характера.

Домой он вернулся в прекрасном расположении духа, хотя на самом деле радоваться было нечему: вечер почти закончился, завтра, как и всегда, надо идти на работу, да и одиночество никуда не делось. Опять сев перед телевизором, он принялся рассеяно переключать каналы, и в эти минуты чудным образом в нём уживались столь разные впечатления от только что совершённой спокойной прогулки и бестолковой болтовни с экрана, поскольку его мало волновало и то, и другое. На душе у Фёдора было тихо и ясно, взгляд редко на чём-то останавливался, так что теперь просто убивался остаток вечера за вполне естественным, механическим занятием для организма, чтобы тот оставил всё остальное в покое. Ему нравилась происходящая внутри перемена, нравилось ощущать её процесс, бессознательно сравнивать его с потоком, который сперва неуверенно, но затем вполне укрепившись приносил в душу весёлость и, пожалуй, то, что можно назвать вымученным желанием жить. Смерти он не жаждал и прежде, в уме сидело нечто вроде безразличия. Впрочем, и теперь не обходилось без странностей, о наличии которых Фёдор прекрасно понимал, более того – немой укор за свою наивность постоянно сквозил в его размышлениях. Но он не обращал на него внимания, не предал значения, не стал сопротивляться новым ощущениям, воздвигая пред ними преграды из словесного мусора, он именно странностями и наслаждался, так мало у него оказалось в жизни ощущений. Содержательный получился вечерок, все личные неприятности разом померкли за одним-единственным чувством.

11.05 Странное закралось в сердце чувство, я даже боюсь на него пристально взглянуть, не говоря уж о том, чтобы объяснить. Собственно, чем оно может быть? Лёгкой влюблённостью, мимолётным восхищением чем-то ещё? Не хочется всё рушить излишней рефлексией, пусть оно останется таким, какое есть, каким возникло. Однако могу кое в чём признаться себе втихомолку: помнится пару раз доселе я всерьёз думал, что вполне определённая безделица способна расставить всё внутри меня по своим местам будто по мановению волшебной палочки, просто своим появлением. Но какая? Иллюзий я не испытываю и понимаю, что она должна быть чем-то вполне естественным, даже тривиальным. Иногда закрадывалось подозрение, что она есть у всех кроме меня одного, и хоть вскоре оно прошло, однако смутное предчувствие осталось.

А ведь пишу-то я об этом только постольку, поскольку сегодня кое-что произошло, после чего был даже вынужден спокойно всё обдумать, ведь сначала не сообразил, что именно случилось. Пожалуй, и сейчас не совсем понимаю – так вот взглянешь со стороны – глупость глупостью, а отвязаться уже невозможно.

В том (даже вслух выговаривать стеснительно), чтобы влюбиться в телевизионную картинку ума мало, я, конечно, не претендую на большой ум, но не настолько же, да и возраст уже не сопливый. Что могло меня привлечь? То ли от одиночества, то ли от отсутствия чётких жизненных ориентиров, однако моё сердце сильно задела искренность той белиберды, которую она несла про любовь, видимо, своего же сочинения, потому как очень чухнёво. Но ведь этого не достаточно, совершенно не достаточно, чтобы хоть внимание обратить, и… и неужели мне столь мало нужно для влюблённости? В своё оправдание могу отметить, что она мой тип, мне в женщине нужно нечто подобное, правда, слабое это оправдание, более того, можно ограничиться чем-нибудь поскромнее, а не сразу любовью. Видимо, тут какая-то черта, возможно, просто маленький штришок, который я ещё не разобрал, но бессознательно приметил, ощутив его родственную близость. Бывает такое, когда полюбишь не зная за что, чаще всего она тебя убеждает, что есть за что, а потом, по прошествии некоторого времени и наступлении определённой ясности, приглядываешься, а там и нет ничего, стоящего любви, видимость одна, однако страсти в таком чувстве поначалу гораздо более, чем в нормальном. Предвкушаю грядущую растерянность, последствия могут быть непредсказуемы. Интересно, а способен ли я на безумства ради любви? Так ведь и не знаю, поскольку никогда не пробовал, главное – глубина чувства, поэтому суть в другом: могу ли я сильно полюбить? Давно уж заметил, что по прошествии лет взгляд на мир постепенно омертвевает, проясняется, и подобные вопросы начинают казаться глупыми и неуместными, посему задавать их не стоит. Возможно, мне именно того и нужно, легко и непритязательно потешиться полудетским чувством, которое ни к чему не стремится, а есть как есть.

Лучше обратить внимание на то, как оно славно освежило мой затхлый внутренний мир, как светло вдруг стало на душе от осознания того, что можно жить не так, как живу я, что есть обстоятельства, которые кому бы то ни было позволяют быть таким наивным и которые, честно говоря, лично мне кажутся не более, чем весьма забавной и немного корявой пародией на жизнь. Но в нём (чувстве) есть и кое-что ещё, возникающее заодно и оставляющее впечатление насильно навязанного довеска: я будто хочу стать причастным тому, что только что назвал пародией, считая его ненастоящим, стремлюсь к нему через свою влюблённость, есть вероятность и того, что влюблённость возникла как следствие этого стремления, причина чего всё та же – я не считаю свою жизнь настоящей. Впрочем оно на том и стоит, т.е. вызывает комплекс неполноценности, приниженность не без мазохистского удовольствия, а впоследствии играет на человеческих слабостях, однако, понимая это умом, сердцем мне наплевать на такое положение дел. Разумеется, она мне не кумир, это просто вздор, если бы было так, я бы начал брезговать собой, да и не чувство оно даже, лишь мимолётное ощущение, в чём мне удаётся себя убедить хотя бы не без некоторого успеха.

Вместе с тем многое можно прибавить о том, как опасно бывает недооценивать мелкие душевные порывы, их скорость и настойчивость, поскольку частенько они являются проявлением более глубоких переживаний, которые растут подспудно, долгие годы, только и ожидая шанса открыть себя в самый уязвимый момент. Но сейчас у меня есть абсолютная уверенность в отсутствии чего-либо подобного, что это стремление уйдёт так же легко, как и пришло, поскольку реальные обстоятельства никоим образом не позволяют всерьёз воспринимать мимолётные ощущения. Будь ты катастрофически глуп и рассеян, лишь бы у тебя имелось какое-нибудь постоянное, лучше механическое занятие, и оно в любом случае не даст зациклиться на своём внутреннем мире, отвлечёт помимо твоей воли, скорее всего, тоже в мизер, но не виртуальный, а вполне реальный. Опасно одно безделье, однако и оно о двух концах – если хватает ума, то есть неплохой шанс привести всё в порядок. Именно мелочность не бывает роковой, она проходит мимо и боком, иногда яро кидаясь в глаза, иногда незамеченной, да и разбираться принимаешься в ней только потому, что начинаешь злиться на себя, сподобился же заметить, а ведь совершенно не стоило. Однако иногда случается так, что нечто, при более глубоком размышлении обязательно окажущееся важным, как раз таки под её личиной промелькнёт порой не распознанным. Например, сколько раз я был влюблён? Много, довольно много, особенно в ранней юности, бывает такое с открытыми и беспорядочными натурами. И что? И ничего. Каждый раз это приносило не более, чем бодрость духа и хорошее настроение, да кое-какие приятности. Кажется, я не любил только тех, с кем связывал свою жизнь, но это другой предмет для других размышлений, несерьёзно относился к собственным чувствам, но по какой именно причине, сказать нельзя. Почему так получается? Почему мои чувства расходятся с поступками? Несерьёзность отношения, конечно, многое объясняет, но прямо-таки не хочется, чтобы им всё ограничивалось, необходимо какое-нибудь утилитарное обоснование, например, что так было проще. Кое-что действительно само пришло в руки, чему я ни коим образом не сопротивлялся, но это ведь проблемы не исчерпывает.

Кстати, есть у меня одна черта: я могу в чём-нибудь, чего пока не знаю, ошибаться до бесконечности, делать что-то не так и т.п., но стоит только разобраться, тогда всё становится ровно наоборот – повторяй хоть бессчётное число раз, ни в одном не ошибусь, ни в одном не собьюсь или стану сомневаться, буду абсолютно уверен в своей правоте, однако не прежде, чем изучу досконально, половинных решений в таких случаях не бывает. К чему это? – к тому только, что с чем-то конкретным я справляюсь неплохо, но в жизни в целом, состоящей из множества разных определённостей, в каждой из которых отдельно разобраться просто нельзя, я – полнейшая бестолочь, и то, что я ждал, когда где-нибудь там, за поворотом, начнётся моя настоящая жизнь, объясняет отстранённое отношение к собственным чувствам, т.е. как к той же понарошке. Парадоксально: живу-живу, а жизни нет, и я всё жду от ней ответ, когда она сподобит мне хоть каплей дать себя на дне – точнее, я её не понимаю, почему нормально прожить не могу. А, может, когда-нибудь и сподобит, мечтать не вредно… в общем смысле. Вот и поэтический оптимизм пробивает – хоть и не постоянный, но желанный спутник любви.

Кстати, себя-то я разъясняю, влюблённость свою, а вот от её предмета, кажется, не требуется ничего, ежели только разумно при этом вставлять подобную реплику. Да и сам-то он, собственно, иллюзорен – ввязался от одиночества, взять ведь нечего. Тут только моё, к тому же абсолютно несерьёзное, я сам себе всё сочинил и теперь уже неловкости не испытываю, более того – лишь благодарность, не очень здоровую, но это не важно. Остался один неприятный пункт: слишком близко я подпускаю к себе данное ощущение, иду ему навстречу и сопливо откровенничаю, что уж совсем лишнее, рановато для него. К тому же неуместные надежды появляются – всё от замкнутости на своих переживаниях. Пару раз я заканчивал призывами к самому себе, и теперь вот: надо очиститься от иллюзий.

– Добрый вечер, – неожиданно раздалось у Фёдора за спиной, когда тот, возвращаясь с работы домой, отпирал квартиру. Верхний замок время от времени заедал, хоть дверь стояла новая и дорогая, а он его периодически ещё и смазывал (ну, как периодически – каждый раз, когда было не лень). Это всё к тому, что на лестнице с полминуты стоял беспардонный звон увесистой связки ключей. Он слегка, почти незаметно вздрогнул, как случается, когда отрывают от занятия, поглотившего всё внимание, и обернулся.

– Здравствуйте, Пал Палыч, – это оказался тот старик, который жил в квартире напротив и у которого Фёдор держал запасной ключ. Впрочем, он был не так уж и стар, ровесник его родителей, только выглядел старше своих лет и довольно-таки неряшливо, что возраста ему не убавляло.

Квартир на лестничной клетке находилось всего две, зато весьма просторных, двери их располагались друг против друга в небольших углублениях по бокам, а площадка между была настолько свободной, что жильцы могли бы превратить её в холл-прихожую для обоих апартаментов, огородив от посторонних глаз, если бы не шахта лифта посередине, да лестница, упиравшаяся в неё ступеньками, которая справа вела вниз, а слева – вверх, превращая искомую в совершенную проходную.

Сосед выходил выгуливать своего пса – довольно злобное, но безобидное существо, от взгляда на которое приятностей не добавлялось, тоже старого, крайне смахивавшего на хозяина, даже щёки у них обвисали похоже.

– Пару недель назад ваша подруга ключ у меня брала, – сказал он почти что пустой лестнице, запирая дверь и повернув голову за плечо. – В тот же день вернула.

– Да, я так и понял.

Сосед закончил своё занятие, встал на площадке, упёршись правой рукой в стену шахты лифта, выкрашенную в белую краску как и все стены до самого пола, устланного жёлто-серой плиткой, и завёл ногу за ногу.

– Свой потеряла, что ли? – Фёдору показалось, что тот уже знает, что это не так. Он встал в дверном проёме, прислонившись плечом к стене, в принципе готовый поговорить, но только не долго.

– Нет, мы расстались, она вещи свои забирала, точнее, оставшиеся, в общем последние. Впрочем, неважно.

– Ну что ж, – Пал Палыч весь так и придвинулся, оставаясь совершенно на прежнем месте, – добро пожаловать в клуб холостяков, – потом с некоторой патетикой, – поверьте мне, клуб незавидный, особенно в старости. Бывает, что просто-запросто и поговорить не с кем, я уж об остальном умалчиваю. – Затем он на мгновение задумался, его явно разобрало, но сосед сдержался; Фёдору вдруг и сразу запахло от него старостью. – Ладно, не буду много болтать – вот ведь с возрастом привычка пакостная появилась – да вы-то и сами, думаю, всё понимаете, – ему, видимо, очень нравилось поучать между делом. – Одно скажу, если есть ещё у вас… ну, вы понимаете, обязательно кого-нибудь себе найдите, не побрезгуйте моим советом, я ведь от всей души (это было несколько сомнительно), обязательно найдите.

– Спасибо, конечно, но это явно лишнее.

– Вот и побрезговали…

– Нет, ни коим образом, просто и я не вчера родился вообще-то, да и сам лучше знаю, чего мне надо. Вы уж не обижайтесь. Однако с мнением вашим полностью согласен.

– Это да… это да… вам лучше знать. Послушайте, а как вам спалось сегодняшней ночью?

– Не понял. А что такое? – Фёдору в перманентном перевозбуждённом состоянии время от времени мерещились какие-то вызовы, будто все вокруг ему хотят залезть в душу. Он недоумевающе смотрел на соседа. – Я впервые за несколько дней, наконец, выспался.

– Так значит вы ничего не слышали, – и Пал Палыч рассказал странную и очень неприятную историю, рассказал с запинками, постоянно подбирая слова и повторяясь, причём в таких мельчайших подробностях, которые знать ему было маловероятно, так что появилось подозрение, что он сам многое присочиняет, однако в правдивости сплетни в целом сомнений будто бы не возникало. – А под конец, где-то часа в четыре утра, – завершал тот свой монолог, – когда её санитары в машину потащили – все соседи, что на улицу повыскакивали, так рядом и стояли, смотрели – она ноги под себя поджала, на их руках повисла, как ребёнок на родителях, и запела задорную детскую песенку, кажется, из мультфильма, да таким чистым звонким голоском, просто за душу взяло. Жаль девку, молоденькая такая, хорошенькая, мне ведь её и до того видеть доводилось, на улице, случайно, здесь неподалёку: худенькая, фигурка прекрасная хоть и невысокая, очень женственная, несмотря на возраст, я в своём положении довольно чуток к этому делу, а глазёнки чёрные-чёрные, глубокие, не без страсти, видно, успела пострадать по-настоящему, а не от блажи какой.

– Ну, а его что?

– Да ясно что, милиция утром забрала.

– А как узнали?

– Так она именно его и просила вернуть, по имени-отчеству просила, как бы официально.

– Бред какой-то… нехорошая история, – Фёдора стал тяготить этот разговор, и он искал возможности поскорее улизнуть.

– В том-то и дело – нехорошая. Многое мне пришлось в жизни перевидать, а она всё не перестаёт меня удивлять. Знавал я подобные историйки, даже свидетелем иных бывал, но чтобы так незаслуженно сломать человечка – это впервые, – он глубоко вздохнул и немного помолчал. – И, главное, смысл? где же смысл? – Тут лифт, всё ещё стоявший на их этаже, вдруг с шумом и скрипом двинулся вниз, оба невольно вздрогнули. – Ладно, заболтался я опять, вы, судя по всему, с работы только, да и нам пора, пойдём мы. До свидания.

– До свидания, – и Фёдор с невежливым шумом закрыл за собой дверь.

– Пойдём по лестнице, всего-то четыре этажика, а то тут пока дождёшься… – это Пал Палыч обращался уже к своему псу, который от таких откровений хозяина подобострастно завилял обрубком хвоста.

Крайне неприятное чувство овладело Фёдором, точнее, даже брезгливое и омерзительное грубой реалистичностью своей причины, которое так сильно контрастировало с его настроем и тем не менее неизъяснимым образом вполне с ним уживалось, что через некоторое время волей-неволей он стал сомневаться в реальности описанных соседом событий. В конце концов ему и вовсе начало казаться, что с Пал Палычем он перекинулся этой парой-тройкой слов лишь в своём воображении, а в действительности сегодня, как и всегда, поднялся на лифте, спокойно открыл дверь и вошёл в квартиру, тем более, что оно могло предоставить обильный материал для представления столь обыденных сцен. Увлекаясь этим далее, Фёдор неизбежно нападал на вопрос: зачем тогда ему нужна была такая нелепая фантазия с довеском в виде чьего-то помешательства? Но никакого помешательства, не той девушки, а его собственного не было, и данные сомнения – лишь минутный пароксизм одинокого сердца, доказательством чему служили в том числе и его личные воспоминания. А одно из ощущений было и вовсе довольно-таки забавным и походило на то, которое возникает, когда в глаз упорно тычут каким-нибудь предметом – в общем и целом всё нормально, только в одном из самых чувствительных мест очень неприятно. Внутри него цвело лёгкое и непритязательное чувство, а где-то рядом, однако совсем его не касаясь, почти то же самое привело к большой беде. Возясь на кухне с ужином, Фёдор поначалу думал о рассказанной соседом истории довольно-таки безучастно, своих проблем навалом, однако, сев за стол, за тарелкой супа он стал искренне сопереживать бедной девушке, размышлять о её будущем, представлять себе её внешность, правда, в очень определённом смысле, сам того не замечая. Тем не менее, истины ради надо сказать, что через некоторое время он забыл эту тему и в безделье погрузился в превратности собственной жизни.

14.05 Рассказали мне сегодня корявую историю из тех, что от недостатка ощущений в собственной жизни передают друг другу, делая безупречно моральный вид, а внутри тихо злорадствуя над горем ближнего. Дело в том, что в соседнем подъезде живёт один врач, точнее, через один правее моего, если со двора смотреть. Наружности очень интеллигентной, не один живёт, с семьёй, где-то моих лет, я более или менее с ним знаком, случайно, через общих друзей – мы у них однажды встретились, и оказалось, что он почти мой сосед, на этой почве немного пообщались да здороваться на улице стали, собственно, всё. И вот как-то так вышло, что недавно он поспособствовал одной беременной девушке избавиться от плода любви. Я не знаю, как им удалось сойтись именно по такому поводу, у него специализация совершенно иная, да и не табличка же у него над дверями висит, мол, делаю аборты на дому, желающим обращаться и т.д., тут дело тёмное. Не знаю также, что её толкнуло пойти именно этим путём, довольно, наверно, опасным для здоровья, а не обратиться в соответствующее учреждение, где, по-моему, даже анонимность гарантируется, могу лишь предположить, что срок был большим, всё на что-то надеялась. Однако после аборта, правда, разобрать, на следующий день или сразу же в этот, мне так и не удалось, но очень скоро, у неё случился нервный срыв, причиной чего, насколько я понимаю, может быть и нечто гормональное, впрочем, особо настаивать не буду. Всегда легче рассуждать о том, чего не знаешь, потому как доказывать ничего не надо. Более того, говорят, она полночи проплакала у подъезда, причём зачем-то у нашего (скорее всего, даже адрес его плохо знала), умоляя вернуть ей ребёнка, переполошила весь дом, никто не знал, куда звонить: в милицию – жалко девчонку, явно не в своём уме, а приехавшая скорая как бы не совсем по этим делам, но в конце концов явились из соответствующего заведения санитары и всё уладили, если можно так выразиться. Вообще я умиляюсь на наших жильцов, но это тема отдельная. А итог вполне закономерен: он – в милиции, она – в психушке. И ещё один нюанс: он так ни разу к ней не вышел, пока та у подъезда плакала, ему соседи и в дверь звонили, и по телефону (а всё довольно сразу выяснилось) – не ответил, и жена его не ответила, и сын. Неужели искренне полагали, что всё само собой рассосётся? Короче говоря, чернуха беспробудная, и это в самом респектабельном, благоустроенном районе города; вот и помогай после такого людям.

А моё суждение о подобных происшествиях очень даже однозначное: я всегда считал и никогда не собираюсь отказываться от своего мнения, что такие истории, в коих эмоции бьют через край, а ум сочится в стороне по капле, случаются только с теми людьми, которые сами мало что собой представляют – им очень нужна душедёрня, чтобы почувствовать себя живыми, почувствовать причастность жизни, чему-то существенному вообще, разбирать не обязательно, и они сознательно (в большей или меньшей степени) идут на роковые поступки. Впрочем, нет, насчёт сознательности приврал, сам же только что написал, что им ума не хватает, но тогда тем более я прав. Вместе с тем они, наверно, чувствуют жизнь иначе, нежели я, сидя сытым в не без всевозможных удобств квартире. Хотя, раз уж на то пошло, предохраняться надо было, а если она хотела ребёнком кого-то связать и на что-то сподвигнуть и вдруг ошиблась, скорее, просто по неопытности, а не глупости, то почему же её тогда родители от всей этой гадости не уберегли, не разъяснили или ещё чего-нибудь сделали, что им надлежало? Даже пусть случилось, что случилось, существовали тысячи путей, если не для неё, то для него точно избежать подобной развязки. Однако надо было выбрать самую нелепую, самую немыслимую и животную, уголовщину чистой воды. Не может быть, чтобы он настолько нуждался в таких деньгах, и я уверен, совсем небольших. Чем дальше, тем больше чувствую, что история эта крайне тёмная и находится за гранью моего понимания. Пусть я ни с чем подобным ранее не сталкивался, и слава богу, однако какая-то логика в ней должна быть, и, главное, что в сухом остатке? Можно даже поставить три знака вопроса, результат не измениться. Но хватит причитать, что-то я увлёкся, в конце концов всё само собой разъясниться, а если не разъясниться, то особого значения для меня иметь не будет; вернусь-ка к своим баранам.

Я ведь до сих пор не могу понять, откуда вдруг во мне взялось чувство беспредметной влюблённости и почему оно до сих пор живо. И именно беспредметной, никто пальчиком меня не манил, т.е. можно подумать, что и манил, но точно не конкретно меня, а так, вообще манил, ради развлечения безликой серой массы, либидо ей потешить, ничего же умнее придумать не могут. Пожалуй, она и тип отражает, и в телевизоре ровно для того, чтобы его отражать, а простачки вроде меня покупаются, хотя… хотя я начинаю перед собой выпендриваться, безразличие пытаюсь изобразить да словами отгородиться. Но с другой стороны, ничего и не культивирую, не взращиваю, влюблённость не подпитываю, не то чтобы иллюзии строить, более того, стараюсь не уделять ей особого внимания, на самотёк оставил, не заботясь, чем всё закончится. Да, я и не прилагаю никаких усилий, чтобы от неё избавиться, но это уже совсем другое дело, могущее вылиться в насилие над самим собой, тем более что не много-то у меня самого себя осталось. Однако самое поразительное, что ощущение сие идёт вразрез всей моей жизни, абсолютно ей не характерно и смахивает на саркастическую насмешку над прошлым. Будь мне дано взглянуть на него со стороны, я бы увидел, откуда оно проистекает, поскольку больно сомнительно, чтобы просто так подобные нелепости вылазили. Но что конкретно предстало бы перед моим взором? – констатация глупости? Посмотрев на неё, я бы в очередной раз прошёл мимо, даже разбираться бы не стал. Понятно, что в данный момент безразличием я лишь душу пытаюсь себе растравить, однако даже на самое личное и в то же время практическое предположение, что угораздило меня так вляпаться исключительно по причине недавно начавшегося одиночества, не нашёл в ней никакого отклика. К тому же последние порывы вынести себя из себя самого, чтобы хорошенько разглядеть со стороны, теперь кажутся педантством, элементарный педантством, что, впрочем, по неопытности простить можно.

Странности сложившейся ситуации заключается в том, что я полюбил ту, которую не знаю, я не только не вынес наружу нечто непонятное, но ещё прибрал внутрь кое-что совсем невообразимое. А ведь хватило, хватило меня на эту нелепицу, авось хватит и на что большее. Если бы нежданно-негаданно свалившееся на мою голову чувство было любовью с первого взгляда, тогда всё встало бы на свои места, но взгляд-то не первый, не рассмотреть прежде, конечно, мог, однако не совсем же я слеп. Говорят, что есть специальные психические механизмы, которые влюбиться несколько раз одновременно мешают. Но я же не любил никого, хоть и не был одинок, но не любил, а тут вдруг на тебе, девай куда хочешь, и если вдруг случайно кого-нибудь встречу, то из-за такой чепухи пропустить могу. Это уже непростительно.

Есть, правда, нечто ещё более странное. Я не задумываюсь о реальной стороне дела, непосредственно о цели во всех смыслах. В действительности, это весьма спасительная странность, ведь и подумать страшно, в какое глупое отчаяние я бы пришёл, если бы хоть мысленно попытался коснуться возможности чего-то реального. Тогда да, тогда меня бы объяли мрак и неизвестность, а, главное, ничтожество, оно тяготило бы более всего. Так или иначе, но мне постоянно кажется, что эта влюблённость происходит пусть и со мной, но отстранённо или понарошку или и то и другое, я здесь, а она где-то там, от чего я могу вполне безразлично поизиливать душу по сему поводу, потом повернуться и уйти по своим делам. Однако само чувство настоящее, на сколько чувства вообще могут быть настоящими, что я прекрасно осознаю, и отрицая его отношение к своему внутреннему миру, точнее, пытаясь отрицать, отдаляя его сущность от своих главных переживаний, я всё равно вижу его, вижу непосредственно в себе, а не угадываю через постороннее по косвенным признакам, мечась в предположениях, как это ранее бывало. И, главное, опять с этим ношусь, т.е. со всяким пустячным ощущеньецем, результатом преувеличенной чувствительности, и не могу отвязаться. Постоянно кажется, что что-то в нём осталось недосказанным, недоузнанным, от чего каждый раз вырисовывается странная, крайне нездоровая картина, а я ведь был так ему рад буквально пару часов назад. Кажется, сам всё гублю, но это уже не новость, это рок, это судьба у меня такая бестолковая.

Днём с Фёдором неожиданно и молниеносно случилась чрезвычайная перемена, будто неистовый пламень мгновенно пожрал ветхие деревянные конструкции его хрупкой душонки, и ото всего прежнего внутри остались лишь дымящиеся, чёрные как смоль головешки, неспешно дотлевающие на фоне серого унылого неба. Но всё по порядку: сидя на работе в кабинете, он вдруг на секунду замер и задумался, а потом, когда очнулся, несколько минут не мог разобрать ни единой буквы, не говоря о том, чтобы сложить из них слово, ни на бумаге, которую едва удерживал трясущимися пальцами, ни на клавиатуре, ни на экране монитора. Всё его существо сжалось в одну точку или мысль или ощущение, в нечто, совершенно неопределённое, ни с чем не сравнимое, тело сковало судорогой жгучего холода, будто он вмёрз в лёд как небезызвестный персонаж одной очень старой комедии, и припадок сей хоть и продолжался сравнительно недолго, однако ему показалось, что прошла целая вечность. Оборвалось ли что-то у него внутри, вспомнил ли он что-то важное или страшное, о чём сподобился забыть, или невзначай ощутил нечто, подавляющее естество, – поначалу было непонятно, однако первозданный, первородный ужас перед неукротимой стихией, который, наверно, испытывали все первобытные люди перед силами природы, целиком овладел его душой. Подобное состояние у современного образованного человека граничит с ощущением тотальной предопределённости судьбы, абсолютной несвободы воли, что предполагает обречённое противостояние ничтожного существа и бездушной, неумолимой неотвратимости бытия. Фёдор обильно покрылся ледяным потом, некоторое время мерно капавшем с подбородка на важные документы, что лежали на столе, пока не спохватился и не утёр своё бледное лицо носовым платком из заднего кармана брюк, который сам был уже влажным; машинально оглядев будто сквозь дымку свою белоснежную рубашку, он заметил, что она совершенно прилипла к телу, и в таком виде просто стыдно было показываться людям на глаза, поэтому, поднявшись не без труда с кресла и на ватных ногах пройдя несколько шагов по ставшему очень мягким блёклому напольному покрытию, громко запер дверь, чем весьма удивил секретаршу, которая даже вздрогнула, погружённая до того момента в работу. А между тем в горле его совсем пересохло, нижняя губа прилипла к челюсти, языком невозможно было повернуть, и пока он сидел за столом, его бледное лицо неестественно подрагивало в конвульсиях, губы беззвучно шевелились, казалось, Фёдор пытается что-то вслух, но шёпотом себе уяснить, однако тщетно, а остановиться всё равно не может. Пару раз во время этого процесса он закрывал глаза, однако, скорее, машинально, нежели чтобы сосредоточиться.

Это было чувство, не знавшее своей цели, чувство тяжёлое, томительное, незавершённое и чуждое. Прежняя весёлость и надорванное ощущение лёгкости бытия растворились бесследно, разом, вмиг, потому что оказались наигранными. Так Фёдор за закрытой дверью еле-еле дотянул до конца рабочего дня, прислушиваясь у двери, когда, наконец, секретарь уйдёт домой – а задержалась она на целых 12 минут, и ему показалось, что сделала это нарочно. Съёжившись в полоску, завёрнутую в дорогой костюм, он выпрыгнул из двери сначала кабинета, потом своей приёмной и быстрым шагом побежал по коридору, затем по лестнице, чтобы ни с кем не столкнуться в лифте (надо отметить, что от него сильно пахло потом, так что лифтом не стоило пользоваться даже из соображений общего гуманизма), и, вылетев из здания, благополучно спрятался в машине.

– Мужчина, вы что это? – услышал Фёдор, когда остановился на первом перекрёстке, невзначай заметив, что случайно ударил ехавший впереди автомобиль, начавший притормаживать на светофоре. Скорость была небольшой, так что вреда никому никакого не причинил, одну неприятность.

На остановке общественного транспорта неподалёку быстро сгустилась не добродушно настроенная толпа, ожидавшая небольшого скандальчика и последующего разбирательства с милицией. Стали доноситься реплики:

– Что он, надраться успел уже, что ли?

– Да закон для них не писан. Думает, раз такую машину купил, то и давить можно кого попало.

– Надо бы его из машины-то выковырять, а то действительно дёрнет сейчас и убьёт кого-нибудь.

– В милицию уже позвонили?

– Нет, вы посмотрите на него, бледный он какой-то, может, и под наркотиками, – и всё в таком духе. Сочувствовали явно другому водителю.

Тот успел подойти со стороны пассажирского места к автомобилю Фёдора и спрашивал, сильно согнувшись, в приоткрытое окно. Был он лет на 10 младше, высокий, очень худощавый, одет весьма скромно, говорил с небольшой опаской из-за внушительной разницы в стоимости машин, почему и вышел первым. Потом пристально посмотрел на Фёдора:

– Вам, кажется, плохо? может, скорую вызвать?

– Нет, ничего, – сиплым голосом ответил тот, язык всё ещё вяз во рту, – вы извините, я не заметил.

– Ладно, раз так, оформлять, думаю, не стоит.

– Если можно…

– Можно, – он заметно осмелел. – У меня вроде бы ничего не разбилось, фары целы, только краска на бампере немного содралась, – потом наклонился всем своим ростом, чтобы посмотреть за капот Фёдорова автомобиля, – а вот вам придётся в сервис ехать, у вас решётка слева сильно треснула, может, и радиатору досталось.

После этих слов второй водитель молча отправился к машине и уехал; Фёдор тоже задерживаться не стал, из своей он так и не вышел, пережив в эти несколько мгновений невообразимый испуг из-за такой мелочи. Хорошо, что человек оказался хорошим и не стал куражиться, видя его нездоровое состояние, а, может, просто куда-то спешил. Толпа же на остановке, не дождавшись бесплатного цирка, заметно поредела, а после того, как к ней подошёл и отошёл очередной автобус, оставшимся свидетелям не с кем было и обсудить недавнее происшествие.

Как и вчера дверь в квартиру поддалась не сразу, даже долее, чем вчера, поскольку руки у Фёдора заметно потряхивало, и ему опять на лестничной площадке встретился сосед, правда, на этот раз Пал Палыч явно его поджидал, слишком уж очень он выскочил из двери и преступил к разговору.

– Помните, я вчера вам рассказывал?

– Да, помню. Это вы про ту девушку?..

– Так вот, тут продолжение нарисовалось, – и он встал во вчерашнюю позу, приготовившись долго говорить.

– Извините, мне сегодня нехорошо, давайте в другой раз, – и Фёдор умоляюще посмотрел на него.

– Грипп, что ли? – холодно и безучастно вскрикнул Пал Палыч, видимо, с досады, будто болезнь эта была чем-то постыдным. – Тогда давайте, а то и я смотрю, у вас вид какой-то нехороший – запаха пота, исходившего от костюма собеседника, который довольно плотно завоёвывал окружающее пространства, он не заметил, – ведь и сам заразиться могу. Болезни в старости, знаете ли, очень опасны, вдвойне опасней, чем вот для вас, например. Я ведь всю жизнь вообще не болел, здоров как бык был, хоть и во всяких условиях перебывать пришлось, даже удивительно, что никакая зараза не прилипла, а как шестидесятник разменял, так во всех городских больницах успел перележать, такой букет собрался, вот оно как, – но Фёдор уже закрыл за собой дверь, не дав ему закончить, даже не попрощавшись. – Ну что ж, сегодня на лифте покатаемся, – это он обращался к своему псу. Некоторые, особенно очень одинокие старики, становятся на редкость эгоистичными.

Войдя в квартиру, Фёдор, не переодеваясь, в костюме, лишь наспех скинув туфли в прихожей, бросился поскорее на диван в зале, почувствовав неимоверные усталость и ломоту во всём теле. Некоторое время он пролежал на спине без движения, однако левая нога немного подогнулась под правую, из-за чего было неудобно, но пошевелиться и поменять позу на более подходящую, он довольно долго не решался от изнеможения, потом собрался, сделал над собой усилие, почти бессознательное, лёг на бок, но теперь ему начало казаться, будто обивка дивана усеяна мелкими сухими крошками, столь чувствительной стала его кожа. Сильно, очень сильно задело Фёдора одно внезапное воспоминание из тех, с которыми мы живём всю жизнь, не предавая им особого значения, однако очень редко, но так случается, весь их смысл вдруг, в одно мгновение сливается с каждым из прожитых нами лет, с прошлым и настоящим, навсегда меняя будущее. Иногда суть таких воспоминаний становится почти материальной, мы пытаемся угадать её в окружающих предметах, она превращается в их тайное содержание, а потом замечаем, что и до этого озарения она ни разу нас не покинула и присутствовала везде, где были мы сами, во всём, чем мы были или являемся. Временами Фёдору казалось, что он начинает бредить, начинает тогда, когда перестаёт замечать в себе, во всей своей жизни что-либо ещё кроме одного образа, из-за чего вдруг резко открывал глаза и с трудом пытался улыбнуться своему состоянию, но глаза ничего не видели, а улыбки не было вообще, ему лишь думалось, что он улыбается. Потом веки машинально смыкались, и в голове продолжался гулкий тошнотворный звон уже безо всякого разбора и определённости. Наконец, незаметно для себя он задремал.

Проснулся в начале второго ночи от интересного обстоятельства: когда вечером Фёдор вошёл в квартиру, то автоматически включил свет в прихожей несмотря на то, что было ещё светло, который и бил ему прямо в лицо до того момента, пока не перегорела лампочка – от того, что вдруг потемнело, он и проснулся. Вокруг были полнейшая темнота и тишина, свет уличных фонарей почти не достигал окон, под ними лежал кое-где освещённый город, в основном вдоль улиц и проспектов, в домах – лишь лестниц. Как это иногда случается, по пробуждении он не только не понимал, который сейчас час, но и какое число – такой сон мог продолжаться и целые сутки. Фёдор сел на диван, усталость почти прошла, и несколько минут просидел просто так, откинувшись на спинку и пару раз проведя сомкнутыми ладонями по лицу, пришёл в себя, потом заметил, что всё ещё в рабочем костюме, а в до сих пор влажной рубашке становилось прохладно. Свет больно ударил в глаза, но это быстро прошло; увидев, сколько время, он вздохнул с облегчением – его оказалось вполне достаточно, чтобы постараться привести себя в порядок. Несмотря на то, что не ел почти 12 часов, голода особого не испытывал, к горлу постоянно подкатывал ком, всё нутро тряслось и переворачивалось как при сильном испуге, даже тапками старался не шаркать по ламинату, вздрагивая от каждого звука. Вдруг ему показалось, что в квартире ужасно душно, он вышел и постоял немного на балконе, переводя взгляд от одной светящейся точки к другой, ничего, впрочем, не замечая, однако дышать стало не легче, по крайней мере, не сразу. Остаток ночи Фёдор так и не смог уснуть и просидел неподвижно на диване при ярком искусственном свете в полной тишине, не думая практически ни о чём.

К утру у него страшно разболелась голова, что неожиданно для самого себя он принял чуть ли не как благодать – эта боль вернула его к реальности, он начал оправляться от бредового состояния, мысли стали растекаться в разные стороны, но мучившее доселе ощущение наглухо засело в сердце, точнее, обнаружило своё вполне определённое содержание в нём, всеобъемлемость которого потрясло всё его естество. Образно выражаясь, оно вдруг расширилось до таких пределов, выкристаллизовавшись в мутной массе других чувств и затем прибрав их к рукам, что нечто постороннее, что-нибудь совсем небольшое и безобидное, нечаянно встрявшее где-нибудь сбоку и ни на что не претендуя, начинало мучительно его стеснять, от чего душа просто разрывалась на части. Когда минуло два, потом три, а потом и четыре часа, Фёдор всё ещё испытывал надежду, что вскоре состояние его измениться к лучшему, но этого не происходило, а ведь уже через несколько часов он обязан был вернуться на работу. Плюнув и не желая более просто сидеть и ничего не делать, он, наконец, нашёл, чему посвятить остаток свободного времени, правда, до безобразия ленясь и сопротивляясь всем своим существом, почему и вышел почти горячечный бред.

16.05 Вот кое-что и прояснилось, да и ранее бы, не будь я… Хотя можно ли тут говорить о какой-то ясности? Нет, я ошибся, здесь не белиберда про любовь.

На вид ей было где-то лет 15-16, возможно, и меньше, но никак не больше, мне тогда, если правильно помню, около 12, день рождения месяца через два наступал. Видел я её всего только один-единственный раз, летом, в начале августа, на остановке общественного транспорта, когда с родителями долго ждал автобуса, ходившего между городом и его отдалёнными окраинами с дачными посёлками. Всё произошло как раз в одном из них, мы возвращались с дачи домой, отец тогда и на половину её не достроил, и после нескольких недель мучения в палатках, а у него с матерью к тому же отпуск заканчивался, решили, наконец, с цивилизацией воссоединиться. По-видимому, времени было где-то около шести, вечер не то чтобы начался, но и день не то чтобы продолжался, погода жаркая и душная, мне, судя по всему, действительно сделалось не по себе, точно помню, как кружилась голова и чувствовался давящий горло приступ тошноты, к тому же толпа собралась приличная, шум и говор, и едкий запах пота, а неуместная забота нескольких посторонних раскрасневшихся от жары жирных баб в неряшливой рабочей одежде, случившихся рядом на беду и заметивших что-то неладное в моём поведении, о «вдруг так побледневшем мальчике, и притом таком худеньком», неприятных ощущений только прибавила. Наверно, из-за этой толпы я не сразу её заметил, а, может быть, она просто появилась позже, дач там располагалось в избытке, и со всех сторон время от времени на остановку подходили всё новые и новые люди, создавая нездоровую атмосферу раздражения по поводу задерживающегося автобуса и предвкушая унизительную давку в горячей жестяной коробке. Я даже сейчас отчётливо могу представить себе её лицо, неровно освещённое Солнцем, пробивавшимся между листьев обильно нависавших над дорогой деревьев безо всякого движения, помню куски теней на пыльной обочине, помню дорогу, из асфальта которой выступали крупные отшлифованные камни на отчётливо наметившейся колее, помню и саму остановку, железную, раскалявшуюся днём так, что к ней нельзя было притронуться, чтобы не обжечься, в чьей тени мало кто мог спрятаться, да и не пытался из-за духоты внутри. Лицо той девушки с невысоким, немного выдающимся лбом казалось удивительно белым, совсем не загоревшим, несмотря на то, что начался последний месяц лета, её тонкие и длинные брови (сейчас могу предположить, как она долго работала над ними) ярко выделялись на нём своей чернотой, будто немного растерянные большие глаза почти немыслимого сине-жёлтого оттенка были несколько безвкусно, однако довольно мило подведены, плоские скулы идеально прямо окаймляли её лицо, столь же идеально выглядел совершенно прямой в меру выдающийся нос, пухлые же губы небольшого рта со строго прямыми уголками были либо вообще не накрашены, либо накрашены неброской помадой естественного оттенка, а острый, но на самом-самом кончике мило закруглявшийся подбородок на всём этом в довершении как бы ставил печать безупречности. Не говоря о том, что в первое же мгновение она показалась мне неземным существом, выглядела девушка вполне обыденно: рубашка в мелкую клеточку сероватого цвета с оранжевыми полосками, концы которой были завязаны на животе, шорты из обрезанных потёртых джинсов, невзрачные кроссовки, возможно, просто кеды, и лишь, быть может, её пышные рыжие волосы, густо изливавшиеся из-под небольшой пёстрой треугольной косынки сразу бросались в глаза.

И вспомнил же я её через всю свою сознательную жизнь, сегодня, в половине третьего дня, точнее, без 25, готовя материалы к отчёту о влиянии внедрения кое-какого моего предложения на рост продаж кое-каких изделий. Хоть вешайся. Уж не главное ли это воспоминание в моей жизни? Не знаю, заметила ли она меня, собственно, и замечать-то было нечего, я же смотрел на неё несколько минут не отрываясь, потом машинально отвёл взгляд, потом также машинально продолжил смотреть, и хорошо, что в том возрасте совершенно не понимал, как глупо это выглядит со стороны. И ещё одна примечательная деталь: помнится, утром того дня я взял на даче давно приготовленную гибкую и прочную палку, чтобы отвезти её домой, и на протяжении всего пути до остановки, а километров это не менее пяти, нещадно хлестал росшие вдоль дороги кусты, мне нравилось, как на них рвутся листья, много так их покрошил, однако, вернувшись домой, вдруг обнаружил, что где-то её потерял, она, по всей вероятности, выпала у меня там из рук. Смешно вспоминать, но на следующий же день, попросив у кого-то из родителей, по-моему, у матери, денег на нечто постороннее, а круг моих тогдашних интересов ограничивался кином и мороженым, я ровно в то же самое время вернулся на ту же самую остановку, кажется, и за палкой в том числе, но, разумеется, ни той, ни другой там не оказалось, только родителей переполошил, поскольку поздно вернулся, путь ведь был совсем не близким. Вот и вся история моего первого чувства.

Как можно объяснить подобное? как определить? можно ли вообще это сделать или оставить, как есть, или пройти мимо? Если это и была любовь, первая любовь, то ненормальная, ненастоящая, бессознательная, детская и ничем не чреватая, не знавшая своей цели, но в то же время сила, с которой она захватила всё моё существо, оказалась исключительной, поскольку чего-то большего у меня в жизни так и не произошло.

Мой незрелый и не готовый к таким потрясениям ум был настолько поражён, что я стал крайне молчалив и задумчив на долгое время, этого за мной ранее не замечалось, моё поведение полностью переменилось, полудетские и не всегда добрые выходки совершенно прошли, почему родители начали беспокоится о моём здоровье и, как оказалось, не зря, поскольку вскоре я действительно всерьёз заболел, кажется, чем-то инфекционным, помню, что в период болезни сильно ломило скулы. Короче говоря, никто так и не догадался, в чём дело, а радость от выздоровления да ещё и от того, что почти на месяц позже пошёл в школу, окончательно стёрли во мне непосредственную реалистичность первоначального впечатления (о последующем и говорить здесь не место), но, как оказалось, я его не забыл, более того, всю жизнь нёс в своём сердце всю ту живость, которая сопровождала его первые мгновения.

И сейчас я вижу ровно те же показавшиеся мне тогда неземными черты, что и у той рыжеволосой девушки с остановки, но я ведь уже далеко не 12-летний пацан. Они кажутся такими явными, такими очевидными, протяни руку и прикоснись; это она, это точно она, однако столь же точно она ни коим образом не может быть ею. И что с этим делать?

Несусь будто на одном дыхании, без запинки, без остановки, совершенно бессознательно и бесцельно, но в одном-единственном, строго определённом направлении, а потом вдруг мельчайшее препятствие, камешек на дороге, стёсанные коленки, мгновенный взгляд назад, и приходит понимание, и всё, что за предшествовавшие годы я успел увлечь за собой, с неимоверной силой по инерции наваливается на мои плечи, но продолжать движение далее, по тому же пути, чтобы, быть может, лишь на мгновение отстал гнёт, теперь невозможно хотя бы постольку, поскольку я уже не стою на ногах. Да и зачем? – он всегда будет следовать за мной, не даст свободно вздохнуть, будет нещадно толкать вперёд туда, куда я сам давно не хочу идти. Какая-то жестокая шутка судьбы, которую она приготовляла длительное время, а теперь смеётся от души – загнала крысу по стеклянному лабиринту в тупик. Так мне и надо – кто и к чему меня принуждал? – никто и ни к чему, я сам и есть вся цепь тех событий, которые составили мою жизнь, и более ничего, так что и винить за неправильно прожитую жизнь некого. А ведь чувство-то это не просто моё, не просто прихоть характера, безделица, оно – связь, не зависящая от чьей-либо воли, неопределённая для сознания, как и всё столь же глубокое, имеющая кардинальное влияние на жизнь от самого рождения до смерти, и упаси господь хоть в один-единственный миг одного из её проявлений недооценить ту силу, с которой она в отместку за невнимание может искалечить все твои оставшиеся дни. Да, не мог я в 12 лет понимать, что такое любовь, знать мог, понимать не мог, как не могу я в 41 понять, почему это не может не быть именно она.

И вот я как сопляк стою, разинув рот, и хоть убей не знаю, что делать. Она оказалась так близко, непосредственно у меня, прямо из моего прошлого, оказалась тем, чем я уже был и, по всей вероятности, вновь становлюсь. Я не в состоянии разделить эти чувства, это одно и то же, одна и та же девушка, пусть умом прекрасно понимаю, что быть того не может. Но сам я другой, и это определённо к лучшему, в практическом смысле к лучшему, поскольку теперь я знаю, что происходит, чего требуют от меня обстоятельства, куда они ведут, могу что-то сделать и чего-то добиться. Но как? Знаю ли я, кто она такая, что собой представляет, и представляет ли вообще что-либо? Как и в тот раз, я беспомощно барахтаюсь и путаюсь в переживаниях, а тот факт, что ещё и осознаю это, делает ситуацию лишь более трагичной. Выяснилось, что влюблённость моя – не фантазия, не прихоть слабого сердца, не праздный приступ чувствительности, я начинаю понимать причины её странностей, почему именно этот предмет, почему именно так непритязательно, почему с такой силой и энергией, сразу и безапелляционно, однако размыто, на уровне ощущений, видна лишь поверхность, и не хватает последнего решительного слова, которое, по моему нынешнему убеждению, так никогда и не сможет быть высказано. Вновь за моей спиной встаёт тайна, а я не смею обернуться, чтобы посмотреть ей прямо в глаза, в то же время начиная её презирать, поскольку она никак мне не даётся, лишая всякой надежды на счастье. Можно и даже нужно было бы сказать о причинах той решительности, с которой я напрочь забыл и ни разу не вспоминал этого важного происшествия своей юности, но на ум приходят лишь тёмные фразы об отсутствии понимании его сущности, незначительности для последующего и сомнениях в самом факте.

Но одно могу отметить определённо: меня непреодолимо влечёт это чувство и обратного пути уже не видно. Нет ни одной мысли, ничего определённого, оформившегося, цельного, что не было бы ему подчинено, а помимо – лишь причудливые, ужасающие своей беззаботностью фантазии, объединённые одним желанием, желанием счастья, любого, какого угодно, где угодно, как угодно, но только бы с ней, с ней одной. Похоже, я затеял детскую игру на краю высокого обрыва, который является одним из её правил, и пока только по счастливой случайности нога ни разу в него не скользнула, до сих пор мне удавалось избегать противоречий с реальностью. Остаётся даже узкое пространство для манёвра – можно отойти налево или направо, можно чуть приблизиться или чуть отдалиться от пропасти, но совсем покинуть её нельзя по определению. Я не ощущаю, что у меня в жизни есть выбор, что я самостоятельно принимаю какие-либо решения, нечто собой представляю, что я свободен и могу, например, избавиться от этой любви – нет, силёнок не хватит. Впрочем, и желания такого возникнуть не может. Почему? Потому что единственная ей альтернатива – беспросветная определённость серых будней. Со стороны могло бы показаться, что это субтильная блажь и малодушие, мне и самому очевидна логичность такого вывода, ещё недавно и я бы так посчитал, а, может, перечитывая сие, обязательно посчитаю, однако это происходит именно со мной и именно сейчас, так что ни о каком «со стороны» пока не может быть и речи.

А возможно ли оно, счастье? Не практически – об этом и задумываться не смею – способен ли я на него, не струшу ли и всё испорчу? Способен ли я остановиться здесь и теперь, больше никуда не стремиться, ничего не искать, забыть обо всём остальном? Мой ли это путь? смогу ли я так провести остаток жизни? Для ответа нужно точно знать, чего ты хочешь и чего не захочешь никогда, быть цельной личностью. Да никто мне его и не предлагает, счастья, так что не стоит и спрашивать раньше времени, а то и вообще… Собственно, и вообще не стоит.

Дни тянулись мучительно долго, как во сне, тяжёлом дневном сне, после которого ощущается оторванность ото всего внешнего, всего живого, происходящего вокруг тебя. Фёдор окончательно выбился из колеи, ничего не принимал и не понимал в своей прошлой жизни, чувствовал, будто впервые вошёл в незнакомый дом и безучастно разглядывает его обстановку. Даже собственные вещи казались ему чужими, особенно то, что приходилось носить на работу, он постоянно ощущал, будто одалживает их, с целью непременно вернуть после использования прежнему владельцу – так и просидел несколько вечеров на чужом диване, смотря чужой телевизор и питаясь чужой едой, затем шёл спать в чужую холодную постель. Счёт времени он потерял полностью, точнее, просто его не ценил, убивая на бесчисленные занятия, которых в наше время можно найти в избытке, даже не выходя из дома. Потом вдруг неожиданно случилось два выходных, которым Фёдор было обрадовался, понадеявшись, что найдётся время собраться с мыслями, однако и они прошли так же бессмысленно и в таком же умственном оцепенении как и будни. Он носился со своими чувствами с подрастковой беспомощностью и не знал, что с ними делать. Выглядело это так, будто вырвали у него изнутри всё содержимое, и ходит теперь по земле лишь пустой скелет, бессмысленно сверкая безгубой улыбкой.

Прежний душевный склад, прежний образ жизни он успел разрушить до основания, однако ничего нового не приобрёл, а блуждал в цепенящих сердце иллюзиях, заместивших на время иные ощущения, иногда почти рефлекторно порывался то ли мыслить, то ли действовать, упорядочить часть царившего внутри безмолвного хаоса, потом, будто осознав вдруг тщетность своих попыток, вновь впадал в мучительный застой, из которого не выходил часами, поэтому понять, что именно за движения с ним случались, не представлялось возможности – лишь неопределённые внутренние порывы, пресекавшиеся на корню. Сложно передать творившееся у него в душе: может, под мрачным безмолвием где-нибудь глубоко-глубоко как на дне океана извергался раскалённой лавой безудержно бурлящий вулкан, а, может, там действительно имелась лишь горка мёрзлой земли да покосившийся деревянный крест над ней. Временами, даже весьма часто, Фёдор будто забывался, и тогда счастливая, болезненно-счастливая ухмылка играла на его губах. Это продолжалось минуты две-три кряду, затем она медленно-медленно сходила, видимо, он что-то вспоминал и снова впадал в прежнее состояние. Обычно на протяжении этих минут забытья он начинал чем-то заниматься, чем-то, что вынужден делать каждый, живущий в одиночестве. Вместе с тем любые насущные мелочи страшно его тяготили, Фёдор старался поскорее от них избавиться, в чём не было никакой логики, поскольку затем он просто убивал время. Случалось, что вот он сидит-сидит и вроде безразличен и занят внутри чем-то, а доведись ему посмотреть на себя со стороны, ужаснулся бы – одинок, никому не нужен, большая часть жизни прошла, цели в ней нет, да и чувство испытал только одно-единственное и то в ранней юности, а теперь живёт лишь эфемерной фантазией. Чего же тогда удивляться, что оно так его сразило, что в переломный момент своей жизни он пытается зацепиться за его подобие, ведь это и есть его жизнь, и другой он не знает? Только ничего не получается.

В конце концов Фёдор начал чувствовать, будто окончательно осиротел, и, главное, ему это понравилось, поскольку понравилось следствие из такого состояния, стало возможным безмерно себя жалеть. Он этого не осознавал, да и удовольствие, доставляемое в таком виде, весьма сомнительное, однако на фоне душевного потрясения сгодится и оно, наверно, в итоге и в нём отыщется некоторая полезность. А вот насчёт общения, разрушения своего нездорового уединения, даже не помышлял, ведь всё постороннее, как ему казалось (а посторонним для него стало и то, что всегда было его собственным), могло лишь добить и так еле живой рассудок, каждое чужое слово способно растерзать остатки души, да и тех, кому можно было доверить нынешние свои переживания, он не знал, а играть в весёлость и лёгкость бытия или навязываться в друзья тем, кто идёт на это из посторонних соображений, только потому, что человека надо, никаких сил и желания у него не имелось, более того, Фёдор старательно избегал ближнего именно из чувства самосохранение, точнее, сохранения своих ущербных иллюзий. Такая чрезмерная чувствительность долго продолжаться не может, инстинктов никто не отменял, однако она оставляет глубокий след в человеческой натуре и чаще всего прямой своей противоположностью, т.е. животным безразличием. Интересно было бы проследить, как различные переживания, совершенно любые, и плохие, и хорошие, меняют дальнейшее восприятие реальности. Возможно ли его потом вновь изменить, или же счастье порождается лишь бараньим оптимизмом, а страдание – занудным пессимизмом, и никак иначе? Впрочем, здесь было страдание, слепое, беспросветное, и тягостнее всего то, что абсолютно бессмысленное, но к чему оно приводит, зависит лишь от характера.

Бывает, представляю себе утопающий в зелени тропический остров, озарённый мягким солнечным светом, вокруг которого плещется бескрайний синий океан, играя бликами на волнах, что, пенясь, бьются о берег. Мы там с ней одни. Хижина, простое и непритязательное жилище стоит в глубине зарослей на небольшом пригорке, рядом опушка с высокой изумрудно-зелёной травой, в которой приятно полежать на исходе долгого жаркого дня, вдыхая тонкий аромат экзотических цветов и ощущая всем телом, как из леса веет сладкой прохладой. Океан совсем близко, постоянно и во всех концах острова слышен его успокоительный шум, у берега плавает множество рыбы, ветер иногда подвывает над высокой скалой подле него, спускающейся прямо в воду, что случается редко, в основном доносятся лишь мерные удары волн о мягкий белый песок и щебетание тропических птиц. Ей нравится лежать на этом песке, обнажённой и загорелой; мне нравится любить её на этом песке… а ещё мне нравится рыбалка, я люблю рыбалку – спокойно и задумчиво сидеть с удочкой, принимая дары бескрайней могучей стихии. Долгие закаты (хотя нет, они там, должно быть, не очень долгие), Солнце садится за горизонт, будто приглашая своими лучами следовать за ним и расстилая на водной глади искрящийся путь в необъятные просторы неведомой Вселенной, которые для нас совершенно бесполезны. Костёр слегка потрескивает сухими ветками, брызгая искрами то в одну, то в другую сторону, и весь мир ограничивается лишь нашим маленьким уютным домиком, в котором мы единственные хозяева и обитатели. И вновь этот мягкий белый песок… Всё идеально и абсолютно не реально.

Вижу, как на заре она выходит из океана, ей нравится плавать по утрам, любуюсь крупными каплями влаги, которые, на мгновение сверкнув в лучах восходящего Солнца, стекают по её горячему телу, кожа немного солоновата на вкус, а от волос пахнет свежестью морской волны. Сладостные прогулки вдоль берега, держась за руки, – о чём мы разговариваем? – мы совсем не разговариваем, всё, что могло быть сказано между нами, сказано уже давно, теперь – лишь близость, никакой отстранённости в словах, только любовь. Днём приятно побродить в прохладной тени густых зарослей, послушать пение птиц, жужжание насекомых, безо всякого любопытства, не препарируя ни свои ощущения, ни природу, их породившую, наслаждаясь целым и самим собой внутри него. Иногда она срывает какой-нибудь необычный цветок, показывает мне с видом внезапно обретённого бог весть какого богатства и вплетает в венок, что вскоре наденет на мою голову – я выгляжу в нём ужасно глупо, но это нисколько не беспокоит моё самолюбие, мне нравится, как она смеётся, глядя на меня. И всё как в дымке, как в тумане, и не разберёшь, что правда, а что нет. В глубине острова журчит водопад, небольшой, из маленького ручейка, выбивающегося из-под земли где-то неподалёку, образуя внизу скромное озерцо со всегда прохладной кристально чистой водой, здесь можно напиться и остудиться в жаркий день. С пригорка, с которого стекает ручей, нам видно весь остров, затерянный среди неизмеримой однообразной глади океана, и нет на всей Земле более ничего, кроме этого берега с белоснежным песком, утёса, насмерть стоящего перед лицом набегающих волн, деревьев, чьи кроны как застывшие волны разбегаются во все концы нашего клочка суши, домика и опушки, каплей упавшей среди них и так же застывшей, да озера, чьё дно видно даже отсюда. Что ещё нужно человеку для счастья?

Ничего этого никогда у меня не будет, а, может, и не могло быть.

Однажды Фёдор всерьёз начал задумался, что действительно он может ей предложить, решив на некоторое время не замечать всех препятствий. Занятие неблагодарное, приходилось оценивать себя объективно, то собирая, то разбирая, потом опять собирая, и всё не взаправду, умозрительно, лишь внутри, безо всякой внешней опоры, ориентира, не зная, зачем это надо и надо ли вообще. Ему понадобилась определённая сила воли, понадобилось напрячь всё своё умение и привлечь весь свой небогатый опыт, и ради чего? – ради того, чтобы в конце концов получить только выхлоп, ничего не говорящие, не значащие искусственные конструкции, которые не нужны даже ему самому; размышления ради размышлений, лишь бы время занять. 20, 30, а то и более лет остатка своей жизни он не ценил, но что ещё у него было? Фёдор чувствовал себя ровным счётом никем, хоть всё и познаётся в сравнении, но в данном случае точно никем, понимал, сколь много таких как что и внутри у него нет ничего примечательного, лишь эта нездоровая страсть, да пара-тройка вымученных житейских истин. О том же, что был способен сделать нечто талантливое, иногда, конечно, мечтал исподтишка, однако теперь оставил это в стороне – мечты и есть мечты, в таком деле не следует на них внимания обращать, будто остальное было абсолютно всерьёз.

Иногда, довольно часто, весьма часто всё оборачивалось в другую сторону: Фёдор начинал искренне винить себя в том, в чём ни коим образом не был повинен. То случались минуты сильного нервного напряжения, в которые он не знал, куда деваться от безысходной тоски по тому, чему никогда не суждено было сбыться. Он полагал, что если бы тогда 12-летним парнишкой смог познакомиться с той девочкой, сойтись с ней, подружиться, просто узнать её, пусть она и оказалась в итоге совсем обычной, а не такой, какой увидилась ему в те несколько минут, то вся его жизнь пошла бы иначе, стремления стали бы явными, он бы их знал и сознательно исполнял. Однако через несколько мгновений сам начинал смеяться, порывисто, через силу и в полный голос, этой совершеннейшей глупости. Это сейчас он всё понимает, но не тогда, тогда случилось лишь смутное, мимолётное мгновение среди прочих, наивное и беззаботное, но, даже осознав его важность, он наверняка посчитал бы, что таких моментов будут ещё сотни, и не остановился бы на нём. Вот одно, кстати, и случилось. А между тем то было началом, очень ранним и очень ярким началом сознательной жизни, началом неудачным, почти трагическим по своим последствиям, после которого он так и не научился правильно оценивать события своей жизни, вёл её абы как, будто она ненастоящая, будто в ней ещё многое произойдёт, а нынешние эмоции можно сгладить либо просто пройти мимо них. Но теперь всё повторялось почти точь-в-точь, Фёдор инстинктивно ощущал сходство обеих ситуаций – как тогда, так и сейчас бесконечное расстояние, в чём бы оно не выражалось, отделяло его любовь от счастья, тяготило своей непреодолимостью, а, главное, вновь присутствовала полнейшая детская беспомощность перед ним. Он пытался себя одёрнуть, упрекнуть в неестественности поведения разрывом между реальностью и его внутренним миром, чтобы опять, как и несколько раз доселе, заглушить чувства, реализации которых не могло помочь даже самомнение и нежелание уступать.

Странное дело, но Фёдор даже не считал её красивой, просто девушка как девушка, кое-что, конечно, примечательно, однако ничего особенного, бывает и получше, а между тем все черты её лица, все изгибы тела казались ему настолько близкими и родными, настолько естественными, что он свыкся с ними как с обыденной данностью, будто каждый день виделся с ней, разговаривал, обнимал, целовал, словом, будто они уже давно живут вместе, иногда даже испытывая раздражение от однообразия своего счастья. И самое, что интересно, очередной переход от судорожных болезненных воспоминаний через нелепые своей серьёзностью фантазии до обыденной привычки уложился всего в несколько дней и как всегда произошёл незаметно для него самого, так что в итоге он столкнулся лишь с голым фактом. Более того, во всё время за исключением первого дня Фёдор не подавал ни малейшего вида, будто нечто неординарное творится у него внутри, продолжал жить обычной жизнью, посчитав, если бы ему пришла в голову такая мысль, что менять её из-за личных переживаний, было бы постыдной глупостью, и часто не без содрогания думал, а что если бы тогда кто-нибудь ему встретился в коридоре или на лестнице. Но ещё чаще укорял он себя за то, что в те мгновения оказался абсолютно эмоционально беззащитен и мог открыть это любому встречному, не заботясь о последствиях, и только наедине с собой прекращал лицедейство. Видимо, к реальности своей новой внутренней жизни он оказался не готов, неся лишь зародыш настоящего обновления, однако зародыш требовательный, ни на минуту не оставляющий в покое и постоянно, будь то на улице или на работе, нет-нет да и пронзающий резким молниеносным ощущением, от которого холодели руки и бешено стучало сердце. После безуспешных попыток очнуться от этого необычайного чувства, он уже не старался его контролировать, но заведённый доселе порядок вещей, на спасение, ни коим образом не позволял прорваться наружу той душевной буре, что окончательно разметала остатки насквозь прогнивших построек его внутреннего мирка. Свыкание с её образом, произошедшее так быстро то ли от одиночества, то ли от того, что сам Фёдор оказался предрасположен к слепой привязанности по причине своей эмоциональной зависимости, принесло ему и ещё одно осложнение в и без того плачевное существование: занимаясь делами или забывшись перед телевизором, или просто на прогулке он вдруг начинал бессознательно кого-то вокруг искать или же обращался с какой-то репликой в пустоту и только через несколько секунд, не найдя рядом ту, которую хотел, или не услышав ответа, понимал, в чём дело, и совершенно раздавленный, чуть ли не плача, возвращался к своему прежнему времяпрепровождению.

Как-то раз совсем не по теме вспомнил Фёдор, что в ранней юности возненавидел одного друга, с которым они общались почти с трёх лет от роду, вспомнил с сожалением и так живо, будто это произошло буквально на днях. Причину той ненависти обнаружить в памяти он не смог, зато отлично помнил, что она разгорелась в одно мгновение, сразу и бесповоротно, за чем тут же последовала по-детски глупая и неудачная месть в виде наивного доноса о его не совсем безобидных проделках своим родителям в надежде на то, что они всё расскажут отцу того мальчика, однако те не только не рассказали, но и поругали самого Фёдора за клевету. Видимо, крайности давно были присущи его натуре, правда, до поры до времени оставались безобидными, ничем не чреватыми, просто странностями непоследовательного человека, скорее, даже ребёнка, который никак не может вырасти. Но теперь они переродились в нечто, в деятельное чувство неуверенности, когда хватаешься за всё подряд, а, на самом деле, в руках ничего нет, по сути, лишь в искания без их разрешения, причём на глазах у одного себя. Однако для прекращения непроизвольных метаний необходимо кое-что посерьёзней видимости стихийной и беспорядочной деятельности, к тому же, если говорить о существенном, Фёдор вдруг заметил, каким ничтожеством стал в своих глазах, в действительности почти не изменившись, а это тоже ощущеньеце не из приятных.

И, наконец, в одно скоротечное мгновение, прямо перед сном, буквально занося ноги на кровать, он внезапно с болезненной отчётливостью осознал, что именно сейчас и живёт, а не просто размышляет о том, как следует жить далее, что мысли и чувства его очистились от постороннего вздора и обрели порядок, насильный, но нацеленный и на что-то ещё кроме самого себя. Вздрогнул то ли от ужаса, то ли от неожиданности, и тёплый холодок конвульсиями разбежался по телу, иссякнув на кончиках пальцев. Цель в жизни была, но цель, чуждая ей самой, не оставляющая ей места, использующая её лишь как инструмент, безразличная к дальнейшей судьбе. А потом внутри воцарилось подозрительное спокойствие, ничего не было надо, всё оказалось достигнутым и в то же время не имело никакого смысла, висело лишь украшением, приятным добавлением к совершеннейшей пустоте и безмыслию, локально и безо всякой диалектики. Но и это мгновение быстро прошло, после чего всё вновь вернулось на свои прежние места, и Фёдор продолжил обыденные ночные размышления.

25.05 Чувствую полное бессилие перед этой страстью: любые, пусть и самые мелкие и тщедушные из всех возможных попытки избавиться от неё (на другие я сейчас просто не способен), забыться в делах (собственно, это мне только и остаётся), оканчиваются ровным счётом ничем. Хотя чего же я хочу? Первый и единственный раз я столкнулся с чем-то подобным, и не в любви дело – внимание так увлеклось столь новым и необычным, доселе невиданным предметом, что нельзя теперь отделаться тривиальной обыденщиной. Вот и мучаюсь, и поделом мне. Я перестал интересоваться чем бы то ни было ещё. Бывают же у людей какие-то увлечения, находят же они, чем удовлетворить остатки своего либидо, а у меня получается, что оно всё до капли, целиком и полностью, совершенно однообразно, без условий и оговорок помещено в одном и том же; раз-два – и вот весь я. Будто машина, исполнив надлежащие функции, аккуратно складываюсь вечерком в коробочку и отключаюсь до следующего раза, а не будь их, так бездеятельно бы и пролежал весь день, смотря в пустоту и лелея жалкие мыслишки о том, как хорошо было бы, если бы всё оказалось не так, а иначе, но как иначе? – не знаю. Я не в состоянии себе позволить даже думать о реальном, действительно могущим произойти, только немного подосужить, по вершкам пробежаться, и не дай бог тронуть нечто существенное, ведь стоит это сделать, вокруг оглянуться, понять, что собой представляю, и злость берёт, а через некоторое время жить уже не хочется. В отдалении эта мысль мелькает, прямо перед глазами пространство всё заполонено страстью, но мелькает настойчиво и вполне очевидно, кажется, в будущем мне не избежать подобных размышлений. А что? ничего сверхъестественного тут нет, ничего особого теперь не потеряю, раз уже успел потерять столь многое, точнее, не обрести. И что должно меня остановить?

Впрочем, конечно же, нет, не машина – больно, очень больно возвращаться в реальность, поскольку всё окружающее полностью разошлось с тем, что я есть. Иногда вдруг просыпаюсь среди ночи, сердце колотится, подбородок трясётся, весь в холодном поту, по спине мурашки бегают, а перед глазами стоит её лицо, и, главное, в эти мгновения не могу пошевелить ни руками, ни ногами, ощущение полного бессилия, после чего, наконец, действительно выхожу из сна. Весёленькие случаются ночки. А между тем на днях вспоминал свою первую любовь, точнее, первую сознательную любовь, как однажды шестнадцатилетним подростком мок в одиночестве под дождём у окон той дуры. Помню, в её дворе росло большое дерево, тополь, кажется, а от него в двух шагах кусты, аккуратно в ряд расположенные, за ними скамейка без спинки, деревянная, с врытыми в землю железными ножками, краска на которых вся облупилась, с неё-то и был виден вход в нужный подъезд. Середина ноября, холодно, вокруг никого, часа четыре просидел, так ничего и не дождавшись, а зачем – чёрт его знает – стремление было, объясниться в чём-то хотел, совсем не задумываясь, уж не многовато ли этого для неё будет. Когда совсем стемнело, направился пешком домой, а расстояние не близкое, почти через полгорода, и пока шёл, стих сочинил корявый, но искренний, особенно мне в нём понравилось, как я сравнил возлюбленную с одним цветком и в конце зарифмовал её имя с его названием, чтоб уж наверняка. Долго радовался этой находке, но так ничего и не записал, мне почему-то казалось, что он слишком не закончен, чтобы предавать его бумаге, к тому же боялся чего-то, неизвестно чего, очень необычным тогда было для меня сочинять. А лет так через 10-12 на встрече нашего выпуска, будучи давно замужней и окончательно беременной, причём не в первый раз, она пыталась со мной флиртовать, уж не знаю, действительно ли на что-то рассчитывая или просто, чтобы проверить, не осталось ли у меня к ней чувств, и властьишкой надо мной потешиться, так самолюбие у неё задавлено было по жизни. У меня же к тому времени многое произошло в судьбе, только развестись не успел, а она, кажется, как в 19 замуж вышла, так на том и остановилась, а за кого вышла, и не вспомню теперь, хоть с ним приходила и буквально на его глазах комедию эту разыгрывала. В общем глупо всё, мерзко и глупо, а я ведь любил её такой искренней и чистой любовью.

Так же глупо и ненужно чувствую себя сейчас я, причём самоуничижение и нетребовательность достигает почти титанических форм. Меня вот, например, совсем не заботит, что она такое, чем живёт, а сразу сложилась полнейшая уверенность, что для того, чтобы нам счастливо быть вместе, вполне достаточно только моих чувств, даже не проявляемых, а имеющихся в наличии. Это не очередная ребяческая глупость, недопонимание – я не предполагаю в ней самостоятельного содержания, в т.ч. и того, которое могло бы быть обращено ко мне, совсем нет, ей достаточно просто оказаться рядом, что, объективно говоря, уж совсем безжизненно, натянуто и плоско, хоть и движет мной непреодолимое влечение. Я хочу лишь то, что диктует моё своеволие. Но как в таком случае можно так приниженно подчиняться, будучи творцом того, перед чем пресмыкаешься? В бессилии чувствуется бесплодие всякого слова, что следует вставить в оправдание, к тому же лишь вымученно и отдалённо можно определить какой бы то ни было его смысл, цементирующий устремления души в одно-единственное, коим является она. Я не знаю, что стоит в конце, скорее всего ровным счётом ничего, пустая иллюзия, разобравшись в которой, сразу переключусь на ничтожную возню, но лишь для того, чтобы не потерять веру в эту мечту.

Занятно получается, ведь если происходящее со мной есть лишь бесплотная фантазия, а к тому идёт и шло с самого начала, то кто же тогда такой я, что столь малое способно вызвать во мне такую бурную страсть? Конечно, я сильно путаюсь и темню, однако прекрасно понимаю, что эти эмоции исключительно мои, что часть меня где-то в потаённых уголках души даже рада испытывать подобное, более того, осознаю, что всё это больно смахивает на подростковую экзальтацию и боязнь признаться себе в глупости и ничтожности своих устремлений, хотя в моём случае, скорее, имеет место неумение. И хоть я уже не подросток, мне 41 год, но живу лишь этим сумбуром ограниченных ощущений, страшась расстаться с ними в том числе и потому, что они так дорого мне даются, и не могу не мелочиться, пытаясь притянуть за уши значимость к проявлениям своей натуры безо всякого на то основания только постольку, поскольку обладаю ими, а в итоге – опять ложь. К тому же теперь я не в состоянии разобрать, кого именно мне надо, настолько неопределённо и вымучено моё чувство, оба образа так цельно слились, точнее, она полностью вобрала в себя то полудетское впечатление, что различия между реально произошедшим и иллюзорным стёрлись окончательно. Я снова и снова стараюсь сравнить фантазию и действительность, и снова и снова они выходят у меня тождественными, и то и другое есть часть моей жизни, без коих она немыслима. Потом пытаюсь нагородить умозрительных конструкций, защититься ими, привести кое-что в порядок, но они сыпятся как труха от малейших противоречий, от любого припадка чувствительности, от бессознательных воспоминаний или повседневных мыслей, словом, ото всего, что является или просто кажется настоящим, реальным, правдивым. Мечусь туда-сюда, мыслей никаких, с трудом вылущиваю содержание из ощущений, а в итоге – в руках пусто, зато на полу груда шелухи. Неблагодарное это занятие, будто я рассказываю пустую историю, пытаясь приниженно и смиренно привлечь чьё-то внимание, но делаю это крайне безуспешно. Оно оправдало бы себя в том случае, если бы с его помощью удалось определить, что именно со мной происходит, однако у меня иссякают последние силы, кончается словарный запас, я не знаю, что ещё мне сделать, чем отвлечься, ведь бросив рассуждения, останусь вообще ни с чем.

Происходящее есть результат различия, тотального различия между всей моей предшествовавшей жизнью, и тем, что творится у меня внутри, мне отнюдь не ясно, куда влечёт меня моя натура, не понятно, каковы её смысл и цель, на поверхности видно лишь пребывание в отвлечённом состоянии, выбивающимся из всякой логики, несмотря на любые доводы о глубине, новизне или, наоборот, старости. Для всплывшего различия были весомые предпосылки, но если вернуться к тому мгновению, первому мгновению воспоминания, то на лицо не осознанный вывод, но страх, животный страх перед абсолютной неизвестностью. Чего же я тогда испугался? правды? – нет, совсем не её, да и в чём бы она могла заключаться? – о ней я не думал. Скорее всего, я испугался себя самого, чуждого и непонятного, не рефлексирующего по любому мельчайшему поводу, естественного, совсем не теперешнего, хотящего только то, чего хочет он сам, хочет его естество, а не того, чего хотят от него другие. Но возникшее желание, как и в ранней юности, так и теперь осуществить невозможно, и вполне нормальным было бы переключиться на что-либо другое, чего как раз таки не получается, именно здесь и обнаруживается противоестественность моей жизни, её беднота ощущениями, поскольку я привязываюсь как собачонка ко всему, что манит малейшей видимостью приветливости. При этом я не перестаю быть «человеком разумным», всё понимаю, всё различаю, но стоит вдруг отвлечься на минутку, и то самое, что буквально только-только казалось столь понятным, вновь предстаёт в невиданном доселе обличье или же возвращается к исходной точке, и я снова не вижу сути происходящего. Раз за разом обдумываю одни и те же вещи, и с постыдным постоянством воспринимаю их иначе, чем буквально минуту назад, у меня не получается определить их смысл, исчезает внешняя опора, и вновь захлёстывает поток субъективных эмоций, с которыми невозможно совладать в одиночку. А в итоге этого нудного пути – сидение на диване и тупое пялинье в телевизор. Иногда, обычно вечером перед сном, пытаюсь убедить себя в том, что кое-что уже разъяснилось, и остальное на подходе, нужно лишь время, но на следующий день, как обычно, идя из спальни в ванну, понимаю – это что-то опять для меня неразрешимая загадка. Я зациклился, определённо зациклился и не в состоянии с этим справиться.

Выйдя утром из дома, Фёдор в очередной раз с досадой вспомнил, что машина его в ремонте, радиатор действительно треснул, и на следующий день, после той бессонной ночи ценой опоздания на работу пришлось везти её в автосервис, до которого она еле-еле дотянула. Это обстоятельство охотно выходило у него из головы, когда отсутствовала в ней необходимость. Ещё вспомнил, что вчера, как и позавчера, как и несколько раз до того, он давал себе зарок не забыть завтра встать пораньше, чтобы пойти на работу пешком, ведь до неё было не так далеко, а небольшая физическая нагрузка для организма со столь истончёнными нервами совсем бы не мешала, однако через некоторое время легко и охотно забывал о данном намерении, оказавшись в искомом месте. А так как время всегда поджимало, ему приходилось пользоваться общественным транспортом. Каждый понимает, что он собой представляет в часы пик. Настроения поездки не прибавляли, зато слегка отрезвляли. И сегодня Фёдор, давясь до изнеможения в душном автобусе в недешёвом костюме и ловя не благодушные взгляды людей, одетых поскромнее, в тех же самых выражениях, что и ранее, зарёкся ровно в том же, о чём чрезвычайно последовательно забыл не прошло и получаса сидения в тихом и прохладном кабинете. Короче говоря, всё шло своим чередом.

Днём ничего примечательного не произошло – обычная нудятина, стресс и бытовуха, замаскированные с осанистой важностью под дела вселенского масштаба, – посему с работы он возвращался пешком в обычном разбитом состоянии души и, проходя через аллею, которую считал своим долгом посещать каждый день, видимо, как ритуал воспоминания о минутной радости начала его любви, точнее, её продолжения, нечаянно встретил Пал Палыча, который выгуливал своего пса. Погода была тёплой, но не жаркой, лёгкий ветерок для свежести, на небе ни облачка, греющие лучи Солнца пробивались сквозь густеющую листву, полное предвкушение лета в природе; присели на скамейку, выкрашенную в грязно-зелёный цвет ещё зимой и от того успевшую немного облупиться, закурили, да и темы нашлись для разговора.

– Так вот, я всё о той истории, – начал Пал Палыч и сразу же всё выложил. – Ведь ребёнок-то от него оказался, врача того самого, а она к тому же ещё и несовершеннолетняя. Говорят, они в больнице, где он работает, познакомились, у неё там мать недавно умерла от рака, вот и утешил. Совсем одна осталась, а сама почти ещё дитя, крыша на этой почве и съехала.

– Я, кстати, так и подумал, что ребёнок от него. Слишком подозрительно, чтобы взрослый человек в такое вдруг ввязался, многое потерять можно. К тому же проблемы с законом. Тут недолго и струсить, то бы и спало, по крайней мере.

– А я бы никогда не догадался, если бы мне не рассказали, хитрости не хватило. – Хитрости ему действительно недоставало как, наверно, и ума, слишком уж простоват был, к тому же не в меру сердоболен.

Выглядел Пал Палыч точь-в-точь как отставной полковник, коим он и являлся: роста невысокого, остатки его крепкого, почти атлетического телосложения в зрелом возрасте оставались заметны даже теперь под грузом старческой немощи и одолевающих хронических болезней; широко поставленные глаза грязновато-карего оттенка создавали у тех, кто в них заглядывал, двойственное впечатление, поскольку временами они смотрели спокойно, безучастно, будто ничего вокруг не замечая, но иногда начинали бегать так, что невольно казалось, словно этот человек сделал ложь главным принципом своей жизни; нос у него был большим, мясистым, подагрическим, губы тонкими, лицо обрюзгшим, видимо, злоупотреблял и притом наедине. Несколько лет назад, когда они только познакомились, но гораздо позже своего заселения в нынешнюю квартиру, Фёдору почему-то вдруг вскочила в голову неожиданная мысль, что такой мог бы запросто убить почти ни за что, а потом, тем не менее, искренне посочувствовать своей жертве, мол, «эхе-хе, милок, как же это ты так подставился-то, а?», правда, он сразу для себя отметил, что для того должны были бы сложиться весьма особые обстоятельства, а так – вполне нормальный мужик.

Последовала минутная пауза, сосед нагнул голову вперёд и почесал лысую макушку, после чего лицо его на мгновение вдруг показалось чрезвычайно заспанным, к тому же он прищурил один глаз, будто догадка Фёдора про врача была чем-то существенным.

– Хотя оно, конечно, да. Мне вот что интересно: это насколько же нельзя совладать с собой? Понятно, она девка молодая, неопытная, не знает ещё, что с женатыми связываться нельзя, к тому же такими трусами, но он-то что? неужели так прельстился, что лети оно всё к чёрту? Да и ребёнок в любом случае лучше, чем психушка и казённый дом.

– Ну, можно вам возразить…

– Вы не спешите, подумайте сначала, – прервал Пал Палыч, самоуверенно приподняв брови.

– Я думаю, он просто надеялся, что никто не узнает, и не узнали бы, если бы не ребёнок. Не он, знаете ли, первый, не он последний, кто жене изменил. Да пусть и ребёнок, он собирался всё замять, только сумасшествие её и помешало. В любом случае, будь у него хоть капля мозгов, до такой чернухи доводить бы не стал. В конце концов, кто им предохраняться-то мешал?

– Вы, очевидно, бывалый, – и тут сосед явно захотел сказать сальность, к чему его собеседник было приготовился, но смолчал, что стоило ему больших усилий, однако, будь он сейчас помоложе, точно бы не выдержал. Фёдор усмехнулся и тоже в свою очередь не сказал ни слова. – А я ведь совсем в этом не разбираюсь, всю жизнь один по гарнизонам проваландался, а там знаете какие условия с этим делом. Так и не женился. Разок только оказался близок к браку, 43 мне тогда стукнуло, да решил, что не стоит, особого рода, честно говоря, женщина была, но всё-таки любила меня, или просто я так вспоминаю…

– Я удивляюсь, откуда вы умудряетесь эти сплетни брать, к тому же в таких подробностях?

– Да особо ниоткуда, у нас весь дом говорит о происшедшем, что-то от того, что-то от другого. Это вы практически ни с кем не общаетесь. Впрочем, я вас понимаю, просители разные и всё такое. А я ведь один живу да и взять с меня нечего, так иногда хоть сплетнями душу отвести позволительно, иначе без людей крыша съезжает. Хотите верьте, хотите нет, но несколько месяцев назад, в конце зимы как раз, когда снегом всё опять завалило по самое не могу, такое в квартире мерещиться стало, что не приведи господь, даже рассказывать стыдно, а начнёшь – так сам удивляешься и смеяться начинаешь.

– Знаете, я тоже один сейчас живу и ничего подобного.

– Наверно, это у кого как. Хотя о таких ублюдках как тот врач не часто слышать приходится. Он, кстати, тоже ни с кем не общался, так только «здрасте-досвиданья», и подумать ничего плохого о нём было нельзя, а тут на тебе. Неизвестно, кто на какие мерзости в жизни способен.

– Может, не стоит так уж сразу осуждать-то?

– Почему же не стоит?! Очень даже стоит и совсем не сразу.

– И от чего же?

– А от того, что вы знаете, что это не правильно, быть так не должно, я знаю, да и любой другой нормальный человек с этим согласится. По большому счёту, не мы осуждаем, а нечто внутри нас, общее, мораль, скажем, чувство справедливости, что там ещё? хотя бы тот же ум, здравый смысл и всё такое. Заметьте, именно не мы, а стоять в стороне всем, так сказать, в белом и безучастно взирать на происходящее, будто нас оно не касается, хоть убейте нельзя. Он такой же человек как и мы с вами.

– Такой да не совсем, ни я, ни вы, опять же, так бы не поступили.

– Ну, это уж как угодно; вы – возможно, а у меня, наверно, эта черта несколько дальше отстоит, ведь девчонка действительно красивая. Эх-х. Ладно. В любом случае, я настаиваю: пусть другой, но безучастным оставаться всё равно нельзя, в этом трусость, малодушие есть. Я высказываться-то не очень умею, всю жизнь только и делал, что команды исполнял, но интуиция меня никогда не подводила.

– Это пожалуй.

Разговор ненадолго прервался, Фёдор задумчиво стряхнул пепел с сигареты. Всё это время пёс Пал Палыча сидел рядом, пристально всматриваясь в глаза каждому прохожему, хозяина охранял. Вдруг он злобно зарычал на одного маленького мальчика лет 4-5, который, как ему показалось, слишком близко к нему подбежал. Тот испугался и кинулся обратно к родителям, споткнувшись по дороге и разревевшийся во всё горло, выставив перед собой ушибленную ручку, чтобы поскорее показать её маме.

– Тихо, тихо, что ты… Да вот ещё собеседник, – сказал сосед, указывая на своего пса, который в ответ пару раз вильнул обрубком хвоста. – Вы себе собаку завести не хотите, хорошая порода, верная, я заводчиков лично знаю?

– Нет, что вы, тут бы с собой справиться. А что этому врачу теперь будет-то?

Оба собеседника всё время смотрели по сторонам, ни разу не взглянув друг на друга и совершенно не заботясь, слушают ли их или нет.

– Ещё не известно. Она сама заявления подать не может, и родственников, чтобы заступиться у неё не осталось, а по статьям не очень серьёзно выходит, главная, кажется, даже незаконный аборт, а не совращение, так что условным отделается. Впрочем, он сам себя наказал. Слышал я, что после этой истории жена тут же на развод подала, а пацан их и до того шалопаем был, где-то шлялся, с компанией сомнительной связался, домой поздно приходил, иногда и под утро, а самому ещё и 15, по-моему, нет, уже несколько дней дома не ночует. Кстати, с женой интересно получилось: оказывается, она в командировке была, так что зря я тогда на неё наговорил, а как приехала, так доброжелательные наши старушки стали наперебой ей рассказывать ночную историю. Она верить сначала не хотела, но когда тот сам ей позвонил, чтобы из СИЗО его забрала, всё поняла и в тот же день с вещами из квартиры выставила.

– И друзья теперь от него отвернуться, – безучастно ввернул Фёдор.

– Но всё равно не достаточно этого, – и Пал Палыч крайне задумчиво посмотрел куда-то совсем в сторону.

– Так вам надо, чтобы его казнили за это, что ли?

– Мне? – сосед вдруг резко обернулся и вперился собеседнику прямо в глаза. – Мне ничего не надо, это не мне решать и вообще никому кроме тех, против кого преступление совершено. Как там в Библии? «глаз за глаз»?

– Вот никогда бы о вас не подумал, что вы верующий да ещё и Библию читаете.

– Да нет, – он небрежно махнул рукой и опять отвлёкся на какой-то посторонний предмет, – это так, нахватался просто. А хоть бы и так. Кое-что делать из того, чего мне приходилось, не веря в нечто высшее, где всё едино, нельзя, и пусть оно оказалось неправдой, жить-то дальше надо, вот и в бога теперь поверил.

– Понятно, – протянул Фёдор, хотя было совершенно не понятно, о чём это он говорит, однако некоторые откровенности сильно хотелось избежать, да и мыслями успел переключиться на нечто совершенно иное.

– Помню, как мы однажды «интернациональный долг» отдавали, я тогда в звании капитана служил. Часть наша расквартирована была в чистом поле, точнее, нагорье, вместо казарм одни палатки, только штаб и госпиталь более или менее основательные, да забор какой-никакой натянули, только-только нас туда перебросили. Неподалёку городок располагался, можно сказать, деревня, дома – глина да песок, ничего особенного. А там знаете как: власти центральной нет, местные сами всё решают по обычаям да по Корану ихнему, т.е. кто сильнее, тот и прав, бывало иногда какой-нибудь царёк ещё объявлялся, а чтобы законы, милиция – этого не существовало и в помине. И вот однажды к нам прислали солдатиков на пополнение; такое впечатление, что их там совсем ничему не учили, а потом с нас же и спрашивали, почему такие потери. Ну, да дело не в этом. Оказался среди них один, дурак-дураком, набедокурил как-то в том городке чуток, мы патрули иногда в него высылали, чтоб хоть видимость законности показать. Сам же приказ отдавал, чёрт меня дёрнул его включить, нельзя было необстрелянного ещё, да больше некого. Уж точно не помню, что тот натворил, но что-то довольно безобидное, отобрал, кажется, у местного торгаша вещь недорогую – ведь самое интересное, там можно было достать то, чего в Союзе тогда и днём с огнём не сыщешь, некоторые даже специально с деньгами ездили, – видимо, глазёнки у него и разбежались. По законам военного времени его можно было бы запросто расстрелять за мародёрство, но официально войны не велось, поэтому в общем порядке следовало судить. Пришли к нам двое из городка того, представители, значит, власти ихней, торгаш крепко наябедничал, говорят, так, мол, и так, выдайте нам солдата, чтобы мы его наказали, честь требует, руки у них, по-моему, за воровство рубили. Но мы ведь выдать никак не можем, закон не позволяет, да если бы и позволял, никто своего сдавать этим животным не стал бы. Выслушали они полковника, переводчиком у нас местный работал, не конкретно из тех мест, но из той же страны, внимательно выслушали, тот, небось, и приплёл чего-нибудь от себя, и пошли обратно ни с чем. Кстати, даже без оружия приходили, а там это считается некоторой степенью доверия. До сих пор перед глазами иногда возникает картина, как они ковыляют в своих шароварах по пыльной дороге с крупными белыми камнями на обочине в колышущемся полуденном мареве под ярким Солнцем на фоне городка и серых гор позади него, спокойно так идут, не оглядываются. Той же ночью семнадцать человек пробрались в расположение нашей части, предварительно перебив четырёх караульных (мы тогда не особо охранялись, с дикарями сначала удалось установить нормальные отношения). Хотя как пробрались? Дальше госпиталя, он у нас у самых ворот стоял, они не прошли, тревогу быстро подняли, почти никто не спал, духотища в тех местах по ночам бывала ужасная, но врача и двух медсестёр, которые в нём жили, убить всё-таки успели. Там и засели. После короткой перестрелки полковник наш, не желая кем-то рисковать, приказал подогнать пару танков, и те минут за 15 госпиталь с землёй сравняли. Потом завалы разбирать начали, достали все трупы, младшему самому, кстати, лет 12 на вид было, хорошенький такой пацанчик, совсем не пожил. А наутро женщины их прибежали, замотанные в тряпки по самые уши, как у них там водится, ревут, стонут, отдайте, мол, нам тела для похорон и всё в таком духе. Мы не отдали, всех в одну яму свалили и закопали, ночью, так, чтобы потом не нашёл никто. Но солдатика того, из-за которого весь этот сыр-бор приключился, – заканчивал Пал Палыч, – даже судить не стали, просто дисциплинарное взыскание, на гауптвахту, значит, а как отсидел, обратно в Россию отправили. Ей-богу, надо было выдать или уж судить, так судить, а то из-за одного дурака…

– Да-а, славная штука война, – рассеяно ляпнул Фёдор, сосед посмотрел на него как на полудурка, даже его водянистые глаза засверкали. – Т.е. я не то хотел сказать, – спохватился он. У него по спине пробежали мурашки от этого взгляда, – просто всё прямо, понятно…

– Сразу видно, что вам, Фёдор Петрович, посчастливилось не иметь с ней никаких дел и не помогать своему товарищу, у которого вы недавно сигарету стрельнули, кишки с земли собирать, чтобы побыстрей выбраться из-под огня, зная, что он всё равно не выживет. – Видимо, тут было нечто очень личное. – Грязь, кровь и дерьмо – о-очень привлекательно. И причём тут прямота и понятность? – Вообще-то матерился он чуть ли не через каждое слово, и ничего не мог с этим поделать, так что общаться с ним временами было просто невыносимо.

– Ну да, вы правы, вам, конечно, лучше знать, – прозвучало совсем формально. – А зачем вы мне это рассказали?

– Так всё к тому же: и этот как-нибудь выкрутиться, несоразмерно наказание получится тяжести деяния, хоть оно с первого взгляда кажется довольно безобидным. Понятно, просто поимел малолетку и всё, но в итоге совсем другое вылезло.

– А вам всё-таки крови его хочется?

– Справедливости мне хочется, справедливости и не более того. На кой чёрт мне его кровь сдалась? Я вот свою всю жизнь старался с умом употребить и знаю, чего это на самом деле стоит, а за чужую отвечать не стану, не вправе, если хотите.

– Ну, что я могу сказать? Оно, конечно, легко так сидеть на лавке и сплетничать, поскольку ничем для нас это не чревато, а вот вы попробуйте в его шкуру влезть, да даже не в его, а жены или сына, посмотрим, как тогда запоёте. Я оправдывать нашего соседа не желаю, но также не желаю и осуждать, непосредственно осуждать, в конце концов никто не умер, и девушка, может, ещё поправится. Тут ведь не о нём самом в принципе речь идёт, и вообще очень локально это, по-мелочи, да глупо просто и всё.

Пал Палыч неожиданно усмехнулся.

– А сами ведь сидите и сплетничаете, хоть, вижу, и неохотно, но тем не менее. Вы извините, я на личности переходить не хочу, да и сам, сознаюсь, первый начал, но насчёт мелочи у меня двойственное чувство. Это, конечно, успокаивает, что локально, но так ведь по чуть-чуть можно всё и спустить, к тому же задаром. Главное, по-моему, более всего обидно, что именно совсем задаром. Кому это нужно было? – никому, кто остался в выигрыше? – никто, но вы, кажется, это и имеете в виду. Единственное, на чём я хочу настоять, ежели исчезнут мелочи, кроме них может ничего и не остаться. Значит не мелочами они были, пусть и только для того, кто их потерял.

– Значит были. Но мы совсем отвлечённо говорить начинаем.

– Это, знаете ли, на старости лет обобщать всё хочется, будто рамки какие-то исчезают, за которые ранее даже мысленно выходить не смел. Я вот о таких вещах начал задумываться, о которых ранее и не подозревал, точнее, не подозревал, что знаю об их существовании.

Фёдор достал телефон, чтобы посмотреть, который сейчас час.

– Знаете, мне пора. Приятно было с вами пообщаться, но я ведь один теперь, – почему-то прибавил он.

Остаток вечера он не находил себе места в хорошем смысле слова – ему хотелось куда-то пойти, что-то сделать, но день был глубоко будничным, так что найти компанию казалось делом бесперспективным, короче говоря, как всегда остался дома. Однако его беспокойное настроение даром всё-таки не прошло, после ужина он вспомнил о приглашении Алексея и тут же с ним созвонился; без лишних церемоний они договорились о встрече уже завтрашним вечером. Фёдору даже показалось, что тот не в меру обрадовался предстоящему мероприятию, говорил очень быстро и несколько раз вставлял совершенно неуместные словечки, потом сам же поправлялся. А ещё перед звонком он сильно волновался, что трубку поднимет именно она, поскольку в таком случае ожидал ощущения мучительного неудобства от того, что ему придётся так вот запросто ни с того ни с сего после стольких лет молчания обращаться к своей бывшей жене с обыденными мелочами. Но ответил Алексей, и от сердца сразу отлегло. Тем не менее он всё-таки услышал её голос после того, как тот неожиданно прямо ему в ухо заорал: «К нам Фёдор хочет придти завтра» (она, видимо, была где-то в другой комнате) – однако слов разобрать не смог. Этот голос, немного низкий, со слегка встревоженной интонацией, сильно взволновал его воспоминания, он всегда казался Фёдору особенным, словно не от мира сего, возможно, именно из-за него она ему когда-то понравилась.

– Ну вот, завтра будет, чем заняться, – сказал он вслух после того, как отключил телефон; в нём плотно начала укореняться привычка говорить с самим собой наедине. Фёдор её не замечал, как не замечал и того, что это приносило некоторое облегчение в его сметённое сердце.

26.05 Лишь она теперь живёт в моей душе, всякое сопротивление угасло, здравые размышления отнюдь не помогают, да их и нет совсем, здравых-то. Надо обо что-то опереться, обо что-то незыблемое или хоть более стойкое, чем моя страсть, но внутри нет ничего кроме неё. Состояние полного исчезновения любых индивидуальных особенностей, состояние растворения в ином и в то же время цельности, но уже не себя, а этого иного; вновь хочется сказать слово, последнее слово, решительное, которое бы разъясняло пусть и не всё, но малое, разъясняло, только ли это моя мертвенная фантазия или в ней всё-таки может быть что-то живое, настоящее, лазейка для счастья, для обретения в жизни чего-то важного, существенного, не скажу непреходящего, однако всеобъемлющего лично для меня, ведь, по сути, в душе присутствует всё кроме малейшей определённости. Временами я отчётливо понимаю, что готов, что не обезразличу и не охладею уже до конца жизни, чувствую в себе силу и решимость провести её остаток так и никак иначе, безо всяких посторонних и мелочных устремлений, для чего, правда, должно произойти событие почти невероятное. Мне нужна её личность, её жизненные чаяния, однако… В том-то и дело, что «однако». И к чему я всё это выдумываю? Был эпизод в жизни – я его упустил, и этот точно упущу, во что верить никак не хочется, под любым предлогом не хочется, даже не желаю понять, что моей вины в том нет, от чего иду скользким путём необоснованных фантазий, создавая порой в уме желанные совпадения вроде того, а как хорошо было бы, если бы и она пережила в ранней юности, ещё не защищённой цинизмом, несчастную любовь, пусть не похожую на мою, но такую же незамысловатую, наивную, когда выбирают просто не тот предмет, быть может, очень-очень далёкий, которая оставила бы в ней глубокий отпечаток на всю жизнь, но в отличии от меня, она никогда бы о ней не забывала. Ни разу доселе я не собирал куски своей жизни воедино, они лежали разрозненно и до поры до времени ни мне, ни друг другу ничем не мешали, однако в действительности должно быть иначе, поэтому я предполагаю в предмете своей любви прямую противоположность себе, хочу верить, что она совершила это, что через ряд жестоких душевных переживаний обрела искренность, с коей не боишься потерять любую безделицу, не хватаешься за неё в непонятном страхе, поскольку отсутствие оной тебя не обеднит. Никогда и не пытался вернуть в реальность личные переживания, с кем-либо ими делиться, поскольку не думал, что они могут иметь значение для кого-то ещё кроме меня самого, а в итоге получился интересный парадокс: ощущая свою исключительную индивидуальность, внешне я ничем не выделялся среди других, однако, сделай это, хоть раз раскрой внутренний мир, и наверняка многие угадали бы свои чувства во мне, и не был бы я столь замкнут, и на себя смотрел снисходительней, и, возможно, явился скромным посредником между глубокими переживаниями, которые мне довелось испытать, и несчастными душами, вслепую бредущими чрез них. Лишь, быть может, и это не столь радужный путь, однако опасности на нём совершенно иные, и о них я ничего не знаю.

Короче говоря, рассуждая о ком бы то ни было, я пытаюсь объяснить лишь себя самого – это я себе говорю, что и как должно быть, чтобы внутри у меня всё оказалось так, как есть, и чтобы снаружи не существовало никаких границ, никакого расстояния, чтобы всё стало цельным, единым и, главное, со смыслом – смысл мне надобен более всего, и откровенность. Всегда хочется чего-то идеального и не только в любви. Я понимаю, смирение смирением, и мир сам по себе не так плох, каким порою видится, особенно в раздражённых, обострённых чувствах, да и предполагаемый идеал может в действительности оказаться не столь уж хорошим, но всего лишь собственными эгоистическими поползновениями, однако кое в чём я принципиально не способен мириться, ведь тогда это был бы уже не я, а кто-то другой, и теперь ни получувства, ни полудела, ни полужизнь меня не устраивают. В любви хочется родства, непререкаемого душевного родства с ней, с ней одной, чтобы никакие мелочи, никакая суета внешнего мира не задевали самого важного из всего того, что есть в твоей конкретной жизни, поскольку это превратилось бы в предательство не только общего чувства, не только её, но и тебя, лично тебя, и, если вдруг оно происходит, на душе становится гадко и мерзко, приходится из одной лишь трусости признавать подобное нормой, мол, всё как всегда, ничего сверхъестественного не произошло, можно жить дальше, и любое смирение начинает попахивать могильным смрадом. Идеал в полной неотличимости интересов друг друга, тех жизненных устремлений, которые составляют её самоё, а остальное – дело вкуса и фантазии; в том, чтобы главное было сказано давным-давно, чтобы ничего иного подспудно не вырастало, не тревожило, и оставалось вместе прожить всю оставшуюся жизнь. Возможно ли такое? – наверно, не знаю, видимо, нет. А между тем на меньшее я не в состоянии согласиться, я недостаточно беден, чтобы на него согласиться. С чем это связано? Похоже, что всё, чем я являюсь, распалось, разделилось на совершенно несоразмерные части, и каждая из них живёт своей самостоятельной жизнью, но одна, этот образ, есть идеал, мой идеал, что по инерции подвигает меня на дальнейшую наивную идеализацию остальных ощущений. А ещё с тоской, беспредельной, но неопределённо-светлой тоской и формальной непоследовательностью, в действительности направленной в одном-единственном направлении.

Несколько лет назад, сразу после развода, я тогда ещё жил один, к тому же в недоделанной квартире, случилось у меня нечто подобное, ощущение, будто жизнь дала сбой, и ничто не приносило ни успокоения, ни тем более удовлетворения. Тогда я всё свалил на общую неустроенность и ближе рассматривать не стал, не оказалось в моих руках путеводной нити, чего-то сильного, настоящего, именно такого душевного потрясения, после которого наивно и уязвимо чувствуешь свою беспомощность перед лицом того, что непомерно более тебя самого, пусть даже не от любви, а хоть смерти, например. Из-за этого повседневные занятия быстро вернули меня на накатанную колею, и никаких следов состояния растерянности не ощущается даже теперь, одно воспоминание голого факта. Но стоило быть хоть чуть искреннее с самим собой, и, скорее всего, я смог бы сохранить для себя несколько лет жизни, не стал бы таким нытиком и развалюхой как сейчас, правда, и то, что называется прекраснодушием, могло поэтому не проявиться. Впрочем, сослагательное наклонение в таких делах употреблять просто глупо, значит имелись на то причины, да и сказать, что теперь я точно знаю, как всё изменить, как мне жить дальше, тоже нельзя. Каждый день с завидным упорством и регулярностью меня гложет мысль, что многого, слишком многого я уже не смогу, не успею сделать, внутри постоянно сквозит ощущение ежедневных, ежеминутных и безвозвратных потерь, и горько и тяжко на сердце, поскольку даже неизвестно, чего именно. Это касается не только чувства, не только личных переживаний, жизненных обстоятельств, собственного счастья, – не они последний пункт размышлений, мне кажется, что я всё-таки смог бы сделать нечто значимое, а не только приспособиться в жизни, созидать пусть и одно из многих, но не бесполезное дело, чтобы, умерев, в чём-нибудь остаться, чтобы осталась моя личность, индивидуальность моей натуры, бывшая именно такой, а не какой-то иной. Наверно, я слишком многого хочу, но, если хорошенько разобраться, никто кроме нас самих нам не мешает, а способности всегда подыщутся. И были бы эти рассуждения лишь общей болтовнёй, если бы за ними не стояло отчаяние, моё вполне конкретное, определённое отчаяние из-за сплошь упущенных возможностей, на фоне которого болезненная, обречённая надежда, последыш странной страсти, позволяет лишь задумываться о чём-либо подобном, чего-то желать, чего-то искать, и прежде всего, тривиального человеческого счастья, что, на самом деле, ещё хуже, ведь не обретя я в нём смысла жизни, у меня не останется ничего.

Проснулся сегодня ночью от пронзительного крика где-то совсем рядом, т.е. в квартире, почти у порога спальни, затем оттуда же донёсся неопределённый протяжный стон. Вскочил с кровати, решив, что звонит телефон – есть у меня на нём похожий звук, сквозь сон можно и перепутать – сразу же мысль: что-то с родителями, и никаких посторонних ощущений. Трубка обычно в прихожей на тумбочке лежит, кстати, приходя домой, я её всегда отключаю – кому надо, тот и домашний мой знает, а кому не надо, так нечего меня в нерабочее время доставать – и теперь точно помнил, что отключил, но раздавшемуся звонку нисколько не удивился. Выскочил в коридор и тут же пнул носком что-то тёплое и мягкое, совсем гладкое и по форме вроде овала. Оно проскользило метра полтора, шаркая по ламинату, и, слегка крутанувшись вокруг своей оси, ударилось о плинтус. Я подошёл и поднял – это оказалось лицом, похожим на одну из тех масок, которые при переворачивании выглядят то мужскими, то женскими, к тому же на двух несоразмерно тоненьких ножках с выгнутыми назад коленками по бокам с одной стороны, так что другая, именно женская часть, должна была волочиться по полу. Покрутил его в руках; мужская половина лица постоянно визжала резким, неприятным, старушечьим голосом, а женская так же непрерывно стонала то ли от боли, то ли от сладострастия, однако гораздо приятней на слух другой. Через несколько мгновений черты лица вдруг расправились, и в руках у меня остался просто кожаный мешочек с барахтающимися в воздухе лапками, и странное дело – никакого омерзения за всё это время я не ощутил. Наутро встал совершенно отдохнувшим и со спокойным сердцем.

Нескончаемый сумбур, мелочное и тягучее напряжение на работе, необходимость делать то, чего сейчас делать точно не хочется – а именно отчёты, которые составлялись регулярно раз в квартал, и курируемый им отдел всегда заранее, более чем за месяц, должен был предоставлять дежурные предложения по улучшению, продвижению, оптимизации и т.п. – привели Фёдора к окончанию трудового дня в состояние полного упадка сил, совершенного утомления, так что в голове господствовали посторонние мысли, и пропало всякое желание куда-то вечером идти. А надо, поскольку обещал. Покинуть рабочее место пораньше возможности не предвиделось, поэтому утром он решил отправиться оттуда прямо к Алексею и его жене. Причём следовало подарить ей не только цветы, но и что-нибудь ещё, а это что-нибудь необходимо предварительно выбрать. Сувениры в качестве подарка отпадали, нижнее бельё тоже, и по статусу, и потому, что в своё время он накупил его целую кучу, правда, так и не узнав, как после развода она всё выбросила. Кроме этих двух оставалось много вариантов, однако фантазия работать отказывалась, так что в итоге взял стоимостью: приобрёл неприлично дорогие духи, выбирал исключительно по цене, не обращая внимания на реплики продавщицы о том, что женщине возрастом слегка за 40 (та первым делом поинтересовалась, кому покупается подарок и сколько ей лет, когда тот быстрым шагом подошёл к прилавку с коротким и прямым вопросом: «Что у вас тут самое дорогое?») подойдут «вот эти, в сине-серебристой коробочке – у них очень утончённый, неброский аромат с лёгким оттенком грусти», она даже дала ему их понюхать, ткнув в нос оборотную сторону увесистой стеклянной пробки, но никакой грусти Фёдор так и не учуял. Впрочем, сильно настаивать та и сама не стала, какое ей дело до того, что человек хочет бессмысленно просадить кучу денег.

Поднявшись в не очень чистом лифте довольно грязного подъезда на седьмой этаж девятиэтажного панельного дома, где жили его друзья, уже стоя прямо перед их дверью, Фёдор вдруг почувствовал непонятное волнение, у него даже дыхание перехватило, однако он быстро справился с собой и нажал на звонок. Дверь открыл Алексей причём подозрительно быстро, кажется, он поджидал своего друга и, по всей вероятности, видел в окно, как тот прибыл к подъезду на такси. Они поздоровались, для чего гостю пришлось засунуть букет под мышку левой руки, в которой он держал коробочку с подарком. Купить же что-то к столу он напрочь забыл. Войдя в квартиру Фёдор сразу почувствовал знакомый-презнакомый запах, давно успевший стать чужим. В прихожей произошёл обычный обмен любезностями по поводу того, что разуваться совсем не стоит, но аргумент об уборке, которую будет делать не кто-нибудь из них, а она, заставил-таки хозяина выделить тапочки. Квартира действительно содержалась в образцовом порядке, всё было подобрано с большим вкусом и тщанием. Возможно, кое-что и выглядело несколько ярковато, например, бардовые обои в зале, однако и они неплохо сочетались со стенкой под красное дерево и диваном с двумя креслами тёмно-коричневой кожи. Спальню Фёдор не видел (а в квартире имелось всего две комнаты), поскольку они сразу же прошли в ближайшее от входа помещение, где жена всё ещё суетилась вокруг стола. По его виду, по расставленной на нём посуде, приборам, по салатам в салатницах и хлебу в хлебнице (между прочим, это почти редкость, когда блюда подаются в том, в чём и следует их подавать) было очевидно, что ожидается настоящее застолье, а не просто посиделки за чаем или не только за ним. Странное дело, Фёдор старательно оттягивал встречу с ней, возясь в прихожей сначала с плащом, потом с туфлями, но как только её увидел, ему сразу показалось, что расстались они совсем недавно, и расстались добрыми друзьями, не чувствовалось и тени неловкости ,не то чтобы обиды.

– Здравствуй, Федя. Спасибо, – он неловко протянул ей букет и коробочку с духами, она отёрла руки о фартук, прикрывавший простое домашнее платье, и взяла их. – Да, Лёша был прав, ты почти не изменился.

– Привет, ты тоже, – соврал Фёдор.

Грустен и тяжек оказался для него вид этой перезрелой беременной женщины, хоть и была она ему некогда очень близка. Кое в чём ещё оставались намёки на прошлую красоту, более всего, пожалуй, в лице, в его продолговатом, мягком, очень женственном овале, в чётко очерченных густых чёрных бровях, больших синих-пресиних глазах, окаймлённых длинными ресницами, под которыми, увы, ясно различались маленькие морщинки, как бы обладательница их не старалась скрыть. На самом деле, оно всегда выглядело на удивление симметричным, однако теперь, учитывая возрастные изменения, симметрия казалась просто разительной, особенно у немного длинноватого, острого и тонкого носа, а пухлые, ярко-алые губы смотрелись так, будто их старательно отпечатали сначала в формовочной машине и только потом приделали к сему почти безупречному лицу. Но это действительно были лишь намёки на прошлую красоту: при своём довольно высоком росте она выглядела очень худой, если мысленно отбросить, конечно, что ходила на последнем месяце беременности; черты лица в целом помертвели, осунувшиеся щёки, которые всегда казались немного впалыми, предавая ранее тем самым утончённость её образу, сейчас наталкивали на мысль, что та серьёзно болеет; фигура точно очерствела и окостенела, а ведь ранее перед её мягкими изгибами мало кто мог устоять.

В первые минуты встречи оба несколько мгновений стояли, она – нагнувшись у стола, он – на пороге комнаты, смотря друг другу прямо в глаза, потом, будто чего-то застеснявшись, как по команде огляделись вокруг. Приняв подношения бывшего мужа и поблагодарив его, жена сказала:

– Присядь вон туда пока, – пальчик с маникюром и лёгким пушком на первой фаланге указывал на диван, – я сейчас закончу, – и она направилась из комнаты с цветами в одной руке, попутно прихватывая для них вазу с высокой тумбочки, стоявшей у двери, другой.

– Давай-ка я помогу, – спохватился Алексей, и они вышли.

Фёдор внимательно огляделся. В комнате было светло и уютно, по-настоящему уютно, а не просто удобно, видно, что его ждали и к приходу готовились, один стол чего стоил. Небольшой и круглый он буквально весь оказался заставлен посудой, поэтому с некоторого расстояния невозможно было разглядеть на нём что-то определённое, лишь монотонный блеск, однако приборы располагались симметрично, и у каждого стояло по два вида закуски. Не понятно, с чего вдруг Фёдору несколько мгновений казалось, что чувствует себя здесь как дома, видимо, в том числе и поскольку хозяева приходились ему людьми не посторонними, однако теперь он осматривал всё довольно безучастно, просто со стороны чужую жизнь, разумеется, ни в коем случае не брезгливо, но и как родную данную обстановку не воспринимал, впрочем, и не должен был. Пару-тройку раз за пять минут, пока гость сидел один на диване, переходя взглядом с одного предмета на другой и не зная, чем себя занять, в комнату забегал Алексей с одной и той же фразой: «Всё, сейчас сядем», – и ставил что-нибудь на стол.

– Слушай, не стоило так беспокоиться, – поймал его как-то Фёдор с очередным салатом в одной руке и ломтиками сыра и ветчины на продолговатой тарелке в другой, – тем более в её положении. Я уже начинаю себя неловко чувствовать, я не хотел доставлять такие хлопоты. Я и не предполагал…

– Ничего-ничего, у нас почти никого не бывает, один раз можно. Беременность – не болезнь, врач сказал, беречься, конечно, надо, но не болезнь.

Наконец, они оба вошли в комнату, она подпирала рукой поясницу, и все трое сели за стол. Алексей сразу же принялся наливать рюмки. Атмосфера казалась несколько натянутой, никто не знал, с чего начать разговор – хоть люди близкие, друг друга знают давно, но обсуждать любую постороннюю светскую чепуху было очень даже неловко, сразу бы почувствовалась отстранённость.

– Я много пить не буду, мне ведь завтра на работу.

– Всем завтра на работу, – произнёс Алексей, продолжая своё занятие.

– Кроме меня, – натужно усмехнувшись, сказала его жена.

– Так тебе вообще нельзя.

– Я про работу.

– Так что? тебе налить?

– Нет, конечно. Муж сказал, – начала она, обращаясь к Фёдору, чтобы быстро переменить глупый разговор и протягивая ему между делом какой-то салат прямо в нос, – что ты так больше и не женился.

– Да нет, даже в мыслях не было, – поворот оказался крутоват, резковат и вообще-то не очень для него приятен, он предполагал, что до этого дойдёт где-нибудь к середине вечера, а ей просто не терпелось задать данный вопрос.

– Понятно. А мы вот с Лёшей всё-таки решили; сначала пожили, конечно, вроде получилось.

– Ещё бы не получилось, – буркнул тот с полным ртом совершенно без эмоций.

– А ты живёшь с кем-нибудь?

– Ну, до недавнего времени жил, а сейчас опять один, – прямо допрос получался. – Я очень удивился, когда Алексей мне сказал, что ты опять беременна, – конечно, он совсем не хотел её уколоть, просто так получилось, само изо рта вылетело.

– Почему нет? – несколько раздражённо бросила она. – Мы с мужем подумали, что ещё не настолько стары, хоть одного да воспитаем, люди и в более старшем возрасте рожают, и ничего. В конце концов надо же что-то после себя оставить, да и на старости лет будет, кому стакан воды подать. – Фёдор даже подсчитал, сколько раз та произнесла однокоренных слов к слову «старость».

– Стакан воды… Как-то ты утилитарно воспринимаешь это дело, я бы даже сказал эгоистически, – подхватил он, жуя полным ртом. – А что если и ребёнок твой так же к тебе отнесётся, мол, если ты для себя всё сделала, родила меня и воспитала, то и я для себя тогда всё делать буду, и не станет «стакана воды» подавать? Я ничего плохого сказать не хочу, но боязнь старости или подведение итогов жизни – это ещё не повод детей рожать. Слишком ты большую ответственность на своего ребёнка взваливаешь, именно за себя, за собственную жизнь ответственность, а кто захочет сознательно и добровольно её нести пусть даже из благодарности? – мало кто. Мне кажется, детей надо рожать ради них самих, а не для посторонней цели, ради будущности вообще, может, ради продолжения своего дела, а не ради самостоятельного дела в виде деторождения. – Жена была несколько озадачена. Тут имелся один важный нюанс: никто, конечно, не забыл о её выкидыше, но она прекрасно помнила, что того ребёнка Фёдор не особенно хотел, т.е., без сомнения, был рад, но дежурно рад, не по-настоящему, как радуются бесполезным подаркам на день рожденья, и теперь размышляла, откуда такая реакция. То ли он на самом деле сильно изменился, то ли уже тогда действительно был очень расстроен, а она этого просто не угадала, то ли что-то совсем постороннее, но ответить себе нечто определённое ей так и не удалось, вследствие чего наморщила лоб, на котором чётко проступили две морщины. – И потом, воспитание воспитанием, но какой родится, такой родится, все же тут образованные люди, понимают, главное – гены, а удачно их сочетать не всегда, знаешь ли, получается. А здесь уже ответственность родителей, прямая и беспрекословная, причём от их воли не зависящая, если что-то не то выйдет, то и поделать ничего будет нельзя, и вместо будущего обретёшь беспросветное настоящее, а тогда о «стакане воды» и заикнуться не посмеешь. Вот не задумываются об этом совсем, и ты посмотри, какие уроды плодятся, сами не живут, поскольку жизнь с задавленным скотским самолюбием – не жизнь, а форменная мука, и другим не дают, ведь всё за чужой счёт самоутвердиться норовят.

– Так насчёт генов я не понял, – встрял Алексей. – В конечном итоге получается, ты считаешь, что у нас с ней гены плохие или сочетаются нехорошо?

– Нет, не считаю. Ты сразу на себя примерять начал, а не стоило, я же не о тебе и ней конкретно говорю, я вообще. По крайней мере, вам я от всего сердца желаю, чтобы они вас не подвели. Я имею в виду то, что до сих пор даже пол ребёнка нельзя выбрать по своему желанию, если не прибегать к искусственному оплодотворению, не говоря уже о его личных качествах, так что всё целиком и полностью зависит от случайности, и мы имеем дело лишь с результатом. К тому же тотально пренебрегаем даже теми скромными возможностями, которые у нас есть. В итоге возникает серьёзная дилемма: либо мы принимаем своего ребёнка целиком и полностью при любом исходе, не требуя от него ничего взамен, либо так же целиком и полностью отвергаем, а так, чтобы принимать какую-то часть, а другую не принимать, очевидно, не бывает. И где здесь, по-твоему, его забота о тебе? По-моему, нигде, это просто частность и мелочь, которая где-то в стороне присутствует, и там ей самое место, – Фёдор ненадолго замолчал, прожёвывая большой кусок ветчины, которым закусил только что выпитую с Алексеем рюмку. …А ещё думал, будет скованно себя чувствовать.

– Ну, так принимаем или нет? – с нетерпением спросила жена.

– В общем и целом да, мы же не динозавры, которые о своём потомстве не заботились. Хотя когда как, не зря же детские дома существуют, правда, там совсем не в том дело. Это только для каждого отдельного человека может решиться в ту или иную сторону, именно поэтому в массе оттенков не избежать. Но я не из-за того, я об ответственности, родительской ответственности говорю, меня твой «стакан воды» смутил, выходит, ты будущее своему ребёнку уже расписала. Здесь ведь как и везде, до мельчайших нюансов просчитать всё нельзя. А, впрочем, и не нужно, экстремальные отклонения очень редко случаются, посему вполне можно предположить, что какие вы, примерно такими будут ваши дети.

Все ненадолго притихли.

– Насчёт личных качеств, – продолжила она. – Мне кажется, в них главное воспитание.

– Почему?

– Наверно, потому, что личностью ребёнок не рождается, а становится ею впоследствии.

– Ну-у, тогда у тебя откровенно презрительное отношение к человеку, к его природе, что ли, ведь ты его личность целиком ставишь в зависимость от внешних обстоятельств, от того, каким образом на неё воздействовать. Никто и не говорит, что это ничего не значит, но некоторые и при том самые главные, самые основные черты всё же врождённы, и, например, воспитывай – не воспитывай, но умнее, чем был в состоянии, человека никогда не сделаешь, может, только образованней. Впрочем, это уже другой вопрос. Мне кажется, усвоение тех или иных идей, не говоря уже о действовании в их рамках, во многом зависит от способности к пониманию, и границы тут гораздо уже, чем может показаться на первый взгляд.

– А как же тогда чувства? той же справедливости, например?

– А с чего ты взяла, что я и их в том числе в виду не имею? Видимо, слишком узко воспринимаешь мою мысль, я говорю о натуре вообще. Разумеется, приоритет за пониманием, из него всё произрастает, и самое, что неожиданно, чувства в том числе, только подспудно, бессознательно, будто наоборот и именно по поводу тех вещей, чья значимость и содержание суждения о коих вполне очевидны, почему и получается, что пропускать через сознание данные категории совершенно, стало быть, не стоит. Хотя это, конечно, палка о двух концах, заблуждения ещё никто не отменял и прежде всего те, которые своей основой имеют лишь эмоции, пусть и абсолютно искренние, что, однако, наилучшим образом подтверждает мою мысль. Если уж рискнуть и обобщить, то это, пожалуй, и есть главный механизм заблуждения, когда чувственно воспринимаемое оценивается лишь бессознательно. – Давно она не участвовала в серьёзных разговорах, а Фёдор, кажется, вообще никогда не общался с ней на отвлечённые темы, поэтому сейчас со всей внимательностью и горячей жадностью слушала каждое слово. – Я думаю, ты со мной согласишься, что все ошибки в жизни совершаются либо под давлением внешних обстоятельств, не обязательно даже неблагоприятных, можно просто не понимать их значения, либо под воздействием сиюминутных чувств. Что-что, а сознательно глупостей никто делать не станет, по крайней мере, понимая, что это глупость, разве только из оригинальности и то безобидную.

– Это да, – поддакнул Алексей, все трое усмехнулись и сразу почувствовали себя в кругу доверенных друзей.

– Я несколько книжек прочла по уходу и воспитанию детей, что-то близкое к твоим словам в некоторых из них есть, особенно, что ребёнок – это отдельная суверенная личность и обращаться с ним надо соответствующе. Честно говоря, не услышав теперь твоего мнения, я так бы мимо ушей это и пропустила.

– Спасибо, конечно, – Фёдор дурацки улыбнулся весьма сомнительному комплименту, его совсем не поняли. – Я ведь не только о детях, я ведь вообще.

– Милая, передай хлебницу, пожалуйста.

Но хлебницу протянул Фёдор, потому что в этот момент на кухне звякнул таймер духовки, и жена быстро встала и вышла из зала. Вернулась она уже с широким блюдом, на котором ещё шипела маслом курица, запечённая со специями почти так же, как готовила его мать, только не столь сочная, более суховатая и с приправами хозяйка сильно перемудрила. Он тотчас это отметил, но, разумеется, и не подумал сообщить вслух свои наблюдения из вежливости. Жена сама разрезала птицу и определила каждому подходящий кусок, благо, что вкусы присутствующих здесь обоих мужчин знала досконально; когда она, наконец, села и отщипнула от своего, то немного расстроилась, заметив про себя: «Эх, переперчила». Мужчины принялись энергично жевать.

– Кстати, ты бы видела его квартиру, – возобновил разговор Алексей.

– Я в неё почти сразу после развода переехал, ты там, кажется, никогда не была. Мне вот удивительным показалось, когда Алексей сказал, что откуда-то знает мой адрес, я ведь никому из наших общих знакомых его не давал.

– Да, он у меня сохранился, я прекрасно помню эту схему: твой адвокат взял его у тебя, чтобы передать моему адвокату, который в свою очередь передал его мне, чтобы мы что-то там подписали. – Воспоминание, прямо надо сказать, было не из приятных, и Алексей уже успел пожалеть, что поднял эту тему. Быть может, бывшим супругам стоит по мере возможностей избегать близкого общения друг с другом: пусть раны былых обид со временем заживают, однако рубцы всё равно остаются, не помогает даже обоюдное прощение, ведь полностью избежать острых углов в том числе и при простом разговоре на отвлечённые темы не всегда удаётся. – Лёша, возьмёшь у меня это, а то я больше не хочу? – И она протянула мужу тарелку с почти нетронутым куском курицы, который тот с удовольствием сгрёб на свою. – Что-то аппетит в последнее время неважный.

– Я вообще удивляюсь, как Алексей позволил тебе столько наготовить, в твоём положении нельзя так переутруждаться, – прозвучало весьма банально.

– Он на работе был, – улыбнувшись, сказала она и посмотрела на мужа; ясно, что это не ответ. – К тому же беременность – не болезнь, – услышал Фёдор второй раз за вечер.

– Да, Алексей мне в прошлый раз про твоего отца рассказал, только я так и не понял, что конкретно у него произошло.

– Я и сама толком не знаю, он об этом не любит распространяться. Ту компанию, которую он 20 лет создавал своими собственными руками, его партнёры предложили однажды акционировать, после чего его благополучно сместили с поста директора, а он же знаешь какой? – как ребёнок со всеми разругался, продал свою долю и громко хлопнул дверью, на что, кажется, и был весь расчёт.

– Ну, ребёнком-то его не назовёшь.

– Нет, ребёнком не назовёшь, а стариком вполне. Вот они от него и избавились. А он в последнее время сдал, сильно сдал, 70 лет как-никак, говорю ему: «Папа, переезжай к нам, или давай мы к тебе, если хочешь (ты помнишь его квартиру, места там предостаточно), ведь если что, то и помочь будет некому», – Алексей при этих словах немного замялся, – «всё же лучше, чем в одиночку, это вполне решаемый вопрос», он же нет и нет, лучше я сам, очень капризным стал на старости лет. Что и говорить, всю жизнь сам всего добивался, кем-то командовал, а теперь на обочине остался, сложно ему с этим смириться. Хорошо, что ещё здоровье… – и она постучала по нижней поверхности крышки стола.

Странное дело, но о её матери никто никогда ничего определённого не слышал ни от неё самой, ни от отца. На прямые вопросы она не отвечала, потому что сама толком о ней не знала, та куда-то исчезла, когда девочке исполнилось всего 3 года от роду, но точно, со слов отца, не умерла. Осталась лишь старая-престарая фотография, где они были запечатлены все втроём в каком-то парке на лавочке, о которой Фёдор, например, знал лишь понаслышке, но никогда не видел. По внешности дочери, конечно, можно предположить, что мать была настоящей красавицей, однако в его воображении она никак не могла стать живым человеком. В общем выросла папина дочка во вполне нейтральном смысле этого слова.

– У моего отца тоже нечто подобное, правда, на другой почве.

– Хорошо, что напомнил. Я хотела спросить, как твои-то родители поживают, сто лет о них ничего не слышала, – это было чуть ли не единственным приятным воспоминанием из их совместной жизни. Они в своё время очень тяжело переживали развод сына и, по всей вероятности, более даже сочувствовали и поддерживали её, а не его.

– Живы-здоровы, в этом отношении всё в порядке, только отцу мысль одна дурацкая в голову взбрела. Помнишь тот сарай у них на даче, которым ты так брезговала? Так вот он из него жилой дом хочет сделать и там поселиться, видимо, чтобы отдельно от матери жить, хоть и расписывает своё предприятие бог весть как.

– Плохо. Неужели ещё и они разведутся?..

– Нет, ничего у него не выйдет. Он в молодости не смог нормальный дом построить, а сейчас и подавно. Блажь это стариковская и более ничего, от безделья всё пошло, занять ему себя нечем. Я, конечно, не знаю, что у них там с матерью происходит, но разыгрывать шекспировские страсти на склоне лет, думаю, они не станут, так что потихоньку на нет его предприятие и сойдёт.

– Ты уж слишком критично о них отзываешься.

– Не знаю. Мне ещё лет так с 16 начало казаться, что я самый взрослый из нас троих. Глупость, конечно, но тем не менее меня это ощущение так до сих пор не покинуло, хотя уже без юношеского максимализма. Понятно, что поколение иное, но ведь такую непрактичность, граничащую с безалаберностью, как у них, этим уже не объяснить. Вот отец твой, например, почти их ровесник, но ведь ничего такого. Ладно… Вы давно здесь живёте? – спросил Фёдор, оглядываясь по сторонам.

– Квартиру эту я года три назад купила, до того с отцом жить пришлось. Тот, конечно, не против был, но делать что-то всё равно надо, не ждать же, когда он, прости господи, умрёт, и мне жильё его перейдёт, хочется и своей жизнью пожить. Продала, что от нашего с тобой имущества осталось, в основном, конечно, та вот машина «пучеглазая», если помнишь, я совсем ею не пользовалась, к тому же деньги кое-какие на счёте водились, ну, отец, разумеется, кое-что подкинул, тогда у него ещё нормально было, а то бы и на однокомнатную не хватило. Короче, выкрутилась, даже в долги не пришлось залезать. Поняла, наконец, насколько ценно своё жильё иметь. Странно у нас с тобой получилось, когда вместе жили, всё снимали, а как только разъехались, своими углами обзавелись, а ты так вообще сразу.

– Видимо, дошло, что всё это по-настоящему. – Она грустно усмехнулась. Жена давно уже не ела, а просто сидела, оперевшись локтями о стол. – Взяла бы кредит, тогда и побольше могла бы прикупить.

– А кто мне его даст? – спросила та, машинально проведя пару раз ладонью по скатерти, будто разглаживая на ней незаметные складки. Было видно, что обращалась она за ним не раз, возможно, даже прежде, чем попросить денег у отца, но везде получала отказ; ей стало явно неприятно об этом говорить. – Я ведь без работы так всю жизнь и просидела, сначала у отца на шее, потом у тебя, потом опять у отца, теперь вот… – и она кивнула головой в сторону Алексея, заметно расстроившись от собственных слов, – непонятно, зачем тогда вообще было образование высшее получать.

– Ничего, я не против, – её нынешнему мужу почему-то, наоборот, оказалось очень приятным это слышать.

– Ты зря расстроилась. Знала бы, как я сейчас хочу от всего этого избавиться.

– От чего? – её взгляд выражал искреннее недоумение.

– От должности, от работы, ото всего своего нынешнего образа жизни. Устал, знаешь ли, одно и то же изо дня в день, вроде многое имею, но только всё равно чего-то главного не хватает, да и тем, что есть, толком насладиться не могу. Разброд полный.

– Нет, ты изменился, – и она с интересом посмотрела на Фёдора. Вероятно, в этом секундном взгляде можно было угадать, что с Алексеем она живёт лишь потому, что деваться ей больше некуда. Но бог с ним… – А с чего это так? давно ль?

– Недавно, сам не знаю. Постоянно хочется куда-то, к чему-то вернуться, а куда, к чему – непонятно, романтиком становлюсь ужасным, – эти откровенные признания ей очень понравились, на мгновение показалось, что она даже готова была простить ему всё, но вовремя спохватилась, жизненный опыт, знаете ли. Да и было ли ему это нужно? Они немного помолчали, совсем не тяготясь тишиной. – А почему ты до сих пор не в больнице, – переменил, наконец, Фёдор тему, указывая вилкой с куском мяса на её живот.

– Ещё можно, – она вдруг нервно растерялась, – но скоро уже лягу.

– Куда? Я не из праздного любопытства, поздравить потом хочу.

– Хорошо, что ты об этом заговорил, – неожиданно встрял Алексей, до того почти молчавший и потихоньку уплетавший кулинарные художества своей жены, будто не желая мешать их разговору. Теперь же он откинулся на спинку стула, обмахивая салфеткой раскрасневшееся лицо, поскольку почему-то сидел в тёплом вязаном свитере, и попеременно смотрел то на неё, то на него. Однако сразу после этой фразы, наконец, догадался несколько разоблачиться и уже стоя прибавил, – может, ты как-то повлияешь, ведь давно пора, и палату отдельную оплатили, и всё, что ещё полагается. На таких вещах никто экономить не станет.

– Послушай, не надо лишний раз рисковать, не в этом, по крайней мере.

– Сама знаю, только побаиваюсь немного.

– Наоборот, надо бояться дома оставаться, вдруг что, а муж на работе, и помочь будет некому, там же…

– Да поняла я, – резко оборвала она, – давайте о другом чём-нибудь поговорим, а то заладили. Это же не вы с брюхом ходите, со стороны легко рассуждать. В больнице не дома, там уж всё…

– Фёдор, а ты не хотел бы быть крёстным? – Тема эта явно готовилась и сейчас пришлась как нельзя кстати. Кому из них первому она взбрела на ум, неизвестно, скорее всего, ему, однако тут они оказались согласны между собой и много раз после возобновления знакомства обсуждали её друг с другом.

– Не знаю, подумать надо.

– А чего ж тут думать, – ей казалось, что можно сей же час всё сразу и решить, хоть она точно помнила, что, по крайней мере, когда они были вместе, в бога, в отличии от Алексея, тот не верил. – Люди вроде не чужие.

– Сама же знаешь, что я не верю, не крещён даже.

– По-моему, можно и не крещёным… – хозяина сильно расстроило это сообщение, он застыл в недоумении, но присутствовал и ещё один момент, совсем недвусмысленный, а именно: спесь обладания конечной истиной, так глубоко укоренившаяся в душе, что её обладатель ничего такого в себе не замечал, а выражалась она в том, что ты, мол, Фёдор, один, а меня, Алексея, целое стадо. – Тут же более речь об ответственности идёт, чем о вере, если с нами что-то случится, у ребёнка хоть ещё один близкий человек да окажется, тот, который сможет о нём позаботиться. В любом случае, время пока есть. – К его чести надо сказать, что в этом деле он оказался более уступчив, чем сам мог предположить.

– Спасибо за доверие, но я правда не знаю. Да и нужны ли тут какие-то формальности?

– Я, конечно, не хочу тебе навязывать своё мнение, но бывают в жизни моменты, когда ничего кроме веры не остаётся, а если не остаётся и её, то тогда дело совсем плохо. – Алкоголь на некоторых действует как «сыворотка правды». – Нет, ты прости за патетическую откровенность, но у меня в жизни проблем хватало, правда, иногда я сам их себе и создавал, по глупости более, однако некий стержень всегда имелся, а с ним в любой безысходности можно таким образом устроиться, чтобы хоть надежда да оставалась. Бывает нечто подобное в характере, наверно, только в русском и встречается, когда, делая какую-нибудь мелочную гадость и при том сам прекрасно понимая, что первым от неё пострадаешь, всё равно испытываешь искренние благоговейные светлые чувства к чему-то высшему и рук не опускаешь.

– Ну, это ты уж лишнее хватанул, по-моему, – Фёдору опять как и в прошлый с ним вечер начало казаться, что тот тычет ему своей душой прямо в лицо.

– Нет, я вполне серьёзно, я много об этом думал. Если не принимать во внимание широту душевную, то как можно некоторые поступки объяснить? а смириться с ними и подавно, однако жить дальше всё-таки надо, вот и говоришь себе, мол, ладно, то действительно был я, но я же смогу быть ещё и этим.

– Если так легко прощать себе ошибки, то рискуешь их повторить.

– Нет, не рискуешь. А вот если их не замечать, тогда точно повторишь. Это должно сразу всё внутри умещаться, и хорошее, и дурное, безгрешных, знаешь ли, не бывает, но, отворачиваясь и принципиально не замечая нечто плохое в своих делах, ты превращаешь оные в норму жизни. Я не думаю, что есть люди с окончательно замолкшей совестью, и парадоксально, но именно она в конечном итоге заставляет их творимое ими зло извращать в добро, а добро, наоборот, во зло, чем те пытаются её успокоить. А всё от чего? От душевной узости. Я не умею хорошо объяснять, только хочу сказать, если в человеке, в его натуре, не помещается многого, то в ней, наверняка, имеет место лишь худшее из всего того, что может быть. Ты посмотри вокруг, мы с тобой примерно в одной среде вращаемся: щемящая своей ничтожностью хорохорящаяся закомплексованная неудачливость или тотальная неудовлетворённость жизнью при том, что всё вроде бы есть (сам же об этом только сказал), и упаси боже тебе копнуть поглубже, ведь такой смрад поднимется. И ладно бы сие объяснялось борьбой за выживание, это как-то можно понять, нет, складывается целая система ценностей, именно мелочных ценностей. Я имею в виду ситуацию, когда вещи перестают быть способом удовлетворения тех или иных потребностей, а становятся самоцелью: ты покупаешь дорогую машину не просто, чтобы на ней ездить, дорогую квартиру не просто, чтобы в ней жить. Комфорт и всё такое – вполне нормально и достойно, но что при этом приносится в жертву? чем ты за них платишь? стоит ли оно того? А для многих выходит, что да, поскольку, если они на зарабатывание денег жизнь свою положили, то как же тогда эти самые деньги могут оказаться не бесценны, ведь получится, что и жизнь их не бесценна, но в лучшем случае имеет свой определённый эквивалент, в тех же деньгах и выражающийся, а в худшем, это касается, скорее, бедолаг, которые только втягиваются в данную систему, вообще ничего не стоит. И какое такие люди могут иметь понятие о хорошем и дурном? Отведав в очередной раз голливудской блевотины, никто из них не станет говорить, что она – блевотина, поскольку в неё вложено много денег, да они и не поймут этого, ведь ничего другого не знают, ничего другого в их узкие душонки не влезает. Так что жизнь у них не настоящая, поскольку ценности навязанные. Нет, широта души нужна, просто чтобы со стороны можно было иной раз посмотреть на себя, на жизнь свою, чего вполне достаточно.

– Знаешь, такие, конечно, есть, но ты слишком обобщаешь. Большинство всё-таки нормальные человеческие ценности имеют, хоть и вида почему-то не подают, что, кстати, уже примечательно. Но пусть так, однако в бога при этом не обязательно верить, – сказал Фёдор, задумчиво усмехнувшись.

– Что?.. Ах да, пожалуй, и нет.

– Даже скорее наоборот.

– Почему это.

– Потому что ты вновь сам себя ограничиваешь, если и не деньгами, то всё равно чем-то иным, посторонним своей жизни.

– Ну, знаешь… Ведь жизнью ограничиваю, самой жизнью, жизнью вообще т.е.

– Знаю, потому и говорю.

– Сейчас вы до чего-нибудь договоритесь, – вставила жена.

– Есть вещи и поценнее жизни.

– Это например?

– Всё что угодно, ей не подчинённое. И так или иначе, но это не оправдание любого ограничения, а иной раз без денег как мотива обойтись невозможно именно потому, что многое должно быть сделано ради чего-то другого, почему и узость восприятия может иметь своё право на существование. Впрочем, насчёт широты душевной я с тобой полностью согласен. Вот подсидел я как-то по-молодости мужичка одного, он точно понял, кто это сделал, но ничего не сказал, промолчал, а ведь до того мы с ним сдружились. После такой мерзкой наглости вашего покорного слугу и заметили, двигать стали, но я до сих пор помню, как тот посмотрел на меня, будто на ребёнка, сломавшего очень дорогую вещь, на совещании нашего отдела, когда я наработку его откровенно украл и доложил в качестве своей, и до сих пор, знаете ли, стыдно, и тогда уже было стыдно. Если бы сейчас довелось нам встретиться, наверно, и на коленях стал бы прощения у него просить, хоть в сущности-то ничего особенного, мелочь одна, он и не стал пацана из-за неё гнобить, простил, но мог и с полным правом, к тому же ему охотней тогда бы поверили, чем мне. Кстати, его уволили вскоре после этого, но там уже не моя вина была, видимо, вытравили, слабину почуяли. Я же больше таких гадостей не делал, не пошёл как ни в чём не бывало дальше, хороший урок тот мне преподал. А вот насчёт религии ты меня, пожалуйста, уволь, хоть она универсальнее денег, но всё равно не последняя инстанция, успокоиться в ней я не в состоянии, неразложимый остаточек получается. Я никогда не приму бога, который создал мир таким, каков он есть, он должен быть лучше.

Алексей в свою очередь добродушно усмехнулся.

– Не-ет, ты тут многого не понимаешь. Во-первых, я, конечно, оговорился, это тоже больше жизни, а насчёт мира – здесь главное свобода воли.

– Свобода воли?.. Ну, хорошо. Если я сейчас от вас буду ехать, и меня, пьяного, таксист завезёт куда-нибудь и зарежет, в чём в таком случае будет заключаться моя свободная воля?

– Это испытание.

– Хорошо. Значит у таксиста теперь и выбора нет, как меня зарезать, раз уж бог решил испытание мне послать. Но тогда в чём же реализуется его свобода воли?

– У него выбор есть, делать этого или нет.

– А если нет, получается, пойти против божьей воли, причём не совершая дурного дела?

– Ты-то что волнуешься? Ты же невинно убиенный, в рай сразу попадёшь.

– Спасибо, успокоил. Во-первых, не такой уж невинный, не надо было пить, чтобы самому быть в состоянии машину вести, во-вторых, может, я ещё пожить хочу, чтобы не в каком-то раю, а здесь на Земле добро кому-нибудь сделать, пусть даже не из благородных чувств, а просто из солидарности, что живём в одно время, одни и те же проблемы испытываем и проч.

– Ну, нельзя же это буквально воспринимать, тут, воспользуюсь твоим выражением, оттенки имеются.

– Разумеется, и именно их наличие дискредитирует сам источник этой свободы.

– И каков же он по-твоему?

– Не он, но тем не менее отвечу тебе, правда, совершенно не оригинально: мы сами. Если я напиваюсь в гостях, то, конечно, совсем не обязательно, что в итоге попаду в неприятность, но вероятность этого существенно возрастает. Так же и с этим жалким таксистом, который, видимо, не может заработать себе на какую-то цацку, но очень её хочет, почему и режет людей по чём зря. Бога здесь и в помине нет.

– Но ведь тогда получается, что и свободной воли нет.

– Вот, наконец, ты мою мысль понял. Впрочем, «кто верит в несвободу воли, тот душевнобольной…»

– А кто не верит?

– «…тот глуп». И незачем хвататься за одну иллюзию, которую создали лишь для того, чтобы поддержать другую иллюзию.

– Но тогда возникают сугубо практические проблемы, вменение вины, например.

– Возникают и существенные, и справляются с ними не лучшим образом.

– И что ты предлагаешь?

– Боже упаси меня предлагать что-то по этому поводу. Как есть, так и пусть будет. Единственное, могу предложить пойти покурить, и тоже, заметь, не по свободной воле.

Через несколько минут они стояли на балконе и молча курили.

– Ну, как она тебе? – спросил, наконец, Алексей, обернувшись и посмотрев через окно в освещённую комнату, где возле стола суетилась его жена.

– По-моему, довольно неплохо, кажется, она счастлива.

– Надеюсь. Эх, если бы нам ещё тогда сойтись… – он не докончил. Выпитое начало вводить хозяина в мечтательное состояние.

– А ты уже тогда был в неё влюблён? – несколько удивлённо переспросил Фёдор.

– Да ты понимаешь, – начал тот со всей откровенностью, – как я, в неё тогда многие были влюблены, а у вас к тому времени семья почти сложилась, надежды никакой, но если бы была, я бы за ней на край света. А, может, это только по-молодости…

Последовала минутная пауза.

– Знаешь, меня всерьёз беспокоит, что она в больницу ложиться не хочет.

– Ты же видишь, боится.

– Вижу и от того волнуюсь ещё больше, к тому же возраст…

Они молча постояли ещё чуть-чуть, потом вернулись со свежего воздуха в душную комнату, неся с собой густой запах табака. На столе стоял затейливый десерт, хозяйка сегодня была просто в ударе. Уже давно стемнело, но обижать её Фёдору хотелось меньше всего.

– Я так и не поняла, как у тебя дела на работе? а то фразы какие-то тёмные, – задала она очередной заготовленный вопрос, разливая по чашкам кипяток, когда они опять уселись за стол.

– В целом всё по-прежнему, продвигаюсь по карьерной лестнице, – ответил Фёдор стандартной фразой с выделанным официозом так, что все трое усмехнулись, хоть смешно совсем и не было.

Казалось, сейчас она находилась в мечтательном, воодушевлённо-задумчивом состоянии, желала спросить у него нечто очень личное, сокровенное, любил ли он её когда-нибудь, например, скучает ли по их отношениям, может даже, будет ли участвовать в воспитании её будущего ребёнка (а ей почему-то этого очень хотелось), но не стала, просто не стала, сама не зная почему. Поговорили они о своих бывших друзьях и знакомых, кто на ком женился, кто на ком развёлся, у кого сколько детей, а, особенно, у кого нисколько, кто где работает и проч., однако всем троим эти темы были неинтересны, так что общение постепенно сходило на нет, ведь всё уже оказалось сказанным, по крайней мере, всё важное, что случилось до сего дня, а нынешним впечатлениям необходимо ещё отстояться. Посидев с полчаса таким образом за десертом, Фёдор, вызвав такси, уехал домой, обещая, что обязательно навестит жену в больнице после родов; насчёт крещения никто более не заикнулся и полусловом. Расстались они с ней почти друзьями, поскольку выяснять оставшиеся между ними недомолвки никому более не хотелось. По возвращении в свою пустую квартиру он старался совсем ни о чём не думать, отложил всё на потом и почти часом ранее обычного лёг спать.

28.05 Бывает, посещают меня невинные мечты, просто сцены из нашей с ней возможной совместной жизни. Ничего сверхъестественного, нереального, обычные ситуации, которые, наверно, имеют место у многих таких же как я людей, без нервного напряжения и надрыва, обыденно и вместе с тем спокойно, так, как и должно быть. Я прихожу с работы и уже с порога слышу, как она готовит на кухне ужин, ощущаю запах еды вперемешку с ароматом её духов, который становится ещё сильнее, когда мы обнимаемся после нескольких часов дневной разлуки. Как всегда, переменив свою спецодежду, которую вынужден носить по долгу службы, на нормальный удобный человеческий костюм, сажусь смотреть телевизор, пока она в сосредоточенной лёгкой задумчивости накрывает на стол, занятая повседневными проблемами. Во время ужина мы о чём-то разговариваем, о чём-то постороннем и непритязательном, чтобы занять себя на какое-то время, нам обоим нравится, что можно обсуждать нечто, не заботясь о формальностях и не боясь недомолвок – настолько хорошо мы друг друга знаем. Потом я мою посуду, а она сидит за кухонным столом, подперев кулачком подбородок, и кое в чём надо мной подшучивает, кое-чём невинном, вроде разделения занятий между нами в нашей семье, делает это с задорной официальностью, потом сама же смеётся подвернувшемуся удачному сравнению. Мне особенно нравятся эти минуты, я очень ценю её чувство юмора, которое редко встречается у женщин, без надрыва и обречённости, легкое и радостное, с умом и снисходительностью. По вечерам мы не любим оставаться в квартире, однако и шумные компании нам тоже ни к чему, так что чаще всего молча прогуливаемся под руку по аллее недалеко от дома, даже смотря в разные стороны, но постоянно ощущая близость друг друга. Она в это время года всегда надевает свой светло-бежевый кожаный плащ и подбирает волосы на затылке в тугой узелок. В мечтах мне почему-то очень хочется видеть её именно в таком кожаном плаще. Опавшая жёлтая листва мягко шелестит под ногами, голые ветви деревьев ярко горят в лучах заходящего Солнца, но лишь на самых-самых вершинах, внизу уже темно – поздняя осень. Вернувшись с прогулки, мы долго сидим, обнявшись, на диване и обсуждаем бытовые мелочи, суть разговора я улавливаю с трудом, поскольку занят более отдалёнными планами, так что просто во всём с ней соглашаюсь. Перед сном любим друг друга, а потом, лёжа в постели, почему-то шёпотом спорим, как назовём нашего первенца. Я, видимо, засыпаю первым, она же слегка сжимает мою руку своими, прижимает к себе и тоже вскоре засыпает.

Всё видится настолько реальным, настолько живым и естественным, что впадаешь в неописуемый ужас и оцепенение, будто произошло нечто невообразимо страшное, когда понимаешь – это лишь мечта. Почему всё оказывается так невозможно, несбыточно, так невыносимо далеко? Если бы существовал хоть намёк, жалкая надежда на возможность обретения с ней счастья, я, наверно, удовольствовался лишь им, но его нет, нет и быть не может, даже поверить в него не получается. И почему бы удовольствовался? только из-за удовлетворённого самомнения, мол, теоретически возможно, однако нужны ещё и кое-какие усилия с моей стороны, которые в данный момент прикладывать не к месту? Я не уверен в этом, я теперь ни в чём не уверен, но, кажется, нет. Отсутствует всё постороннее, на что можно было бы отвлечься, прямо перед моим носом глухая стена, тянущаяся на сколько хватает глаз, даже другая любовь, другое счастье будут той же стеной, будут выходом в другую безысходность и возвращением на круги своя. Вроде и ранее происходили те же сцены, но вполне реальные, наяву, однако содержания, такой повседневной близости и задушевности, присутствующих в моих грёзах, не было никогда, так что дело не в них, а их участнице. И что же теперь мне считать реальным? Ответ очевиден, просто я не в состоянии с ним смириться, и снова и снова, сидя по вечерам дома, возрождаю в голове картины из прошлой жизни, но не могу найти в них ни капли действительных чувств, точнее, ни капли хороших, радостных, спокойных чувств, ведь если и было что-то настоящее, то только плохое, надрыв и разочарование. И я не вправе говорить, что сам виноват в этом целиком и полностью, просто так получалось, почему-то всё всегда оказывалось не на своих местах, как бы мы не старались, и несмотря на 8 лет брака у меня нет опыта семейной жизни, нормальной семейной жизни, без ссор и взаимных обвинений, после которой даже если и расстаются, то хотя бы с чувством взаимного уважения, но обязательно без желания попробовать ещё разок, что частенько случается, когда среди тысяч слов, сказанных друг другу, места для главных так и не нашлось.

Вот и получилось, что настоящей, даже бог с ней с настоящей, нормальной любви у меня, по сути, никогда не было, ведь она строится на обыденном повседневном опыте, который я так отчаянно пытаюсь измыслить. Не знаю, полезны ли подобные признания самому себе, наверно, всё-таки да, пусть и сопровождаются они наигранной чувствительностью, однако возникающая душевная уязвимость оборачивается, с другой стороны, готовностью, может, и решимостью, но, главное, залогом тому, что более мимо подобных чувств никогда уже не пройдёшь. Власть и в то же время отстранённость, в хорошем смысле отстранённость, скорее, именно объективность к самому себе сквозит в сейчас словах, в факте их сказанности, будто спадает непроницаемая пелена, и всё становится просто и естественно, не натянуто, а мягко и органично вплетено в ткань твоей конкретной обособленной жизни. Опять я подобрал осколок своей личности и теперь праздно наблюдаю за тем, как он блестит и переливается в лучах Солнца. И всё ничего, если бы в этом заключалась хоть доля действительности, а не иллюзорность фантазии, но между тем, её как не было, так и нет, так никогда и не будет – есть лишь разрозненные ощущения, предвкушения, что-то ненастоящее, выдуманное, игра воображения, потерянная связь, непонятная и искусственная, от чего порой становится невыносимо тяжело. На что, куда мне смотреть, где и что искать, что делать дальше? Иногда появляется нечто вроде досады за зря растраченные силы, на ненужные душевные переживания, на бессмысленность поисков, которые принесли лишь отрицательный результат. Бывают минуты, на протяжении которых мне совсем не хочется искать ответ на вопрос о том, какое значение имело данное явление моей натуры на последующую жизнь, почему на меня произвёл такое впечатление тот, по сути, отстранённый образ, хоть и имеющий вполне конкретное воплощение, почему вновь и вновь почти насильно я возвращаюсь мыслями к его совершенству и никак не могу чего-то оставить, чего-то простить, раз уж действительно она так далека от меня.

Временами возникает вполне оправданный, даже чрезвычайно практический вопрос: а, может, стоит всё бросить, совсем всё, стать другим человеком, уехать куда-нибудь, найти новую работу, купить новую квартиру, или вообще рвануть на край света, раз здесь так плохо? Но, странное дело, уже оканчивая эту фразу, я понимаю, что, по сути, ничего не изменится – я и тут мало чего могу потерять, у меня нет связей, которые бы действительно тяготили (работа не в счёт), а надеяться, что вдруг и сразу от перемены места изменюсь я сам, было бы совершенно наивным. К тому же, наверняка, и невозможно полностью отделаться от прежней жизни. Но, главное, конечно, всё равно я сам, поскольку проблемы с переездом и обустройством в конце концов разрешаться, наступит мгновение пустоты, и этого окажется достаточно. Я далеко не разъяснил себя, но сожалеть о чём бы то ни было нет никакого желания, хоть всё оборачивается для меня столь плачевно, так что сменой внешней обстановки ничего не решить. Можно, наоборот, принять эту страсть за нервную встряску, за саму по себе жестокую, но благотворную перемену или же за паллиатив от более серьёзных противоречий в жизни, с чьей помощью отодвинулось её крушение, поскольку она заполнила собой мои пустые руки, а там, глядишь, уже и старость придёт, и, ни на что не претендуя, можно дотянуть до смерти, вспоминая, как однажды появился у тебя шанс всё изменить, но ты, занятый фантазиями, так его и не использовал. Видимо, это тоже есть в моей любви, вероятно, более, чем кажется, однако вместе с тем явственно ощущается, что именно она на данный момент есть самое важное в моей в жизни, она и до того была самым важным, только понять я этого не мог, и остаётся лишь сокрушаться о зря растраченном времени, но никак не о факте её существования, чем я и занимаюсь вот уже сколько дней. Скорее я разделю свою жизнь надвое, но не отграничу от неё эту страсть, приняв её за случайность или выдумку, порождённую случайностью. Я её источник, она – подарок и насмешка над самим собой, я не в состоянии и не желаю её контролировать, пусть она будет стихией, моей стихией, стихией моей души, чего угодно, лишь бы по-настоящему. И только, если по-настоящему, с ней можно смириться, принять и даже простить.

Приближались тёплые летние дни, всё кричало жизнью, настроение волей-неволей улучшалось. На самом деле, Фёдор не очень любил это время года, оно всегда казалось ему незрелым, но уже чем-то чреватым, что обычно кончается весьма плохо. Хотя чего же может быть опасного в таких абстрактных вещах? По принятому с недавнего времени обыкновению пешком, в мечтательной и рассеянной задумчивости, возвращался он сегодня с работы не обычной дорогой через аллею, а делая небольшой крюк, поскольку не желал вновь встретиться со своим соседом, и, подходя к дому с противоположной стороны, вдруг отвёл глаза в сторону, чтобы заглянуть за поворот. Тут его взгляд нечаянно скользнул по грязно-серой стене и сразу же остановился – на ней было её лицо. Он столь свыкся с этими чертами, они стали ему столь родны и дороги и в то же время далёки, что странно до оторопи было лицезреть так запросто, совсем близко свою недосягаемую любовь на потрёпанной афише. Казалось бы, мелочь, но непонятное, жестокое волнение овладело им в первое мгновение. Сначала Фёдор даже не поверил глазам, отвернулся, посмотрел ещё раз – нет, всё оказалось на том же самом месте. Все мысли сразу улетучились от этого прямого нарисованного взгляда.

И тут предательски стала пробираться в сердце ноющая, беспокойная надежда. Стоило ли говорить о её глупости и неуместности, стоило ли предостерегать себя, противиться, когда ему прямо в глаза смотрел его идеал, когда он прекрасно понимал, что в любом случае поддастся ей? Однако всё-таки посопротивлялся, просто из рассудительности посопротивлялся, мол, не может же взрослый человек тешиться бесплодными мечтами, да и что это такое, если любишь неизвестно кого – всё это быстро пронеслось у него в голове дежурно-однообразными фразами и мгновенно затихло, почему никакого внимания не заслужило, равно как и остальное в последнее время. Его естеством завладело нечто мучительно-прекрасное, обречённо-зовущее, и жёсткая и мрачная решимость, готовность на всё вновь напомнили о себе. Их характер, облик, в котором те явились в его душе, говорили, что всё Фёдор, на самом деле, отчётливо понимает, не испытывает никаких иллюзий и надеется только постольку, поскольку ничего другого ему не остаётся. Странно временами получается, когда из одного чувства самосохранения пытаешься обмануть себя, прекрасно зная правду, чтобы только отсрочить, оттянуть последний решительный миг, исход которого давно предрешён. Если бы не это обстоятельство, не это лицо на афише, может, всё бы и обошлось, сошло на нет, и Фёдор сам впоследствии над собой посмеялся, но теперь все усилия превозмочь свою сколь нелепую столь и искреннюю страсть, которые, надо сказать, он пытался предпринять уже несколько раз, потерпели окончательный крах. Почему? Потому что, как странно бы не прозвучало, но у него появился выбор, о котором ранее тот и помыслить не мог, не богатый, конечно, однако изощриться в его осуществлении в нынешнем состоянии Фёдору не представлялось ни малейшего труда. В голове зароились мыслишки, планы, каким образом можно преодолеть расстояние между ним и его идеалом, одним ли рывком или каждодневной настойчивостью, сможет ли он использовать свой шанс, даже полшанса, если тот имеется. И ничего удивительного в этом для него тогда не было, настолько требовательно и неуступчиво оказалось чувство, всё должно разрешиться в одно мгновение, тут же, так, как и зародилось. Смешно сказать, но о том, что дальше, к какому результату это должно привести, он так и не подумал, цель его не озаботила, он не заметил безобидности своих притязаний, хоть и стояло за ними нечто мрачное и бескомпромиссное, поэтому человек, не знакомый с происходящим у него внутри, мог воспринять ситуацию лишь как лёгкий, ни к чему не обязывающий комплимент, следовательно, если бы и случилось нечто, то получился бы только выхлоп, пустой и негромкий, не без благоухания, но ему самому сильно бы навредивший, не значащий ни для кого другого ровным счётом ничего. Хорошо, что шансов не было никаких, он сам себе их навыдумывал, чем гарантированно обезопасил от ненужных эксцессов.

Вообще в эти несколько минут, на протяжении которых Фёдор стоял, разиня рот, посреди улицы, много разных чувств сменило друг друга у него в душе, т.е., по сути одних и тех же только предлоги менялись: ощущение глупости и неуместности сменило первоначальную надежду, которое затем переросло в мрачное отчаяние от предвкушения итога, в конце концов превратившееся во всё ту же надежду, приковылявшую на костылях оторванной от реальности, безумной рассудительности. Благо, что он вдруг вспомнил о своём нежелании нечаянно столкнуться с Пал Палычем, а то простоял бы так ещё долго, теребя коленку портфелем как школьник.

Продолжил свой путь домой, вошёл в квартиру, поглощённый планами, как лучше всё обделать, когда пойти за билетами, когда за цветами, как их вручить, как подписать и т.п., причём по нескольку раз одно и то же, ни на минуту не очнулся, машинально поглощая пищу, машинально моя посуду, машинально переключая каналы телевизора, казалось, Фёдора опять ничего не интересовало кроме одной неподвижной мысли, к которой он подступался то с одной, то с другой стороны. Так прошёл весь вечер. Несколько раз на его протяжении ему в голову неожиданно вскакивала довольно необычная фраза: «Эх, если бы знать будущее или хотя бы иметь возможность вернуться в прошлое», – но что она означала, её обладатель не понимал и вскоре о ней забывал, однако та с завидными настойчивостью и постоянством регулярно напоминала о себе. Как ни странно, но это было скромным напоминанием о том, что в жизни, по большому счёту, ничего сверхъестественного не случается, частенько не происходит так, как хочется с самого начала, в чём ему самому пора давно убедиться хотя бы на примере собственного жизненного опыта, оттого и тягостная неосознанная тревога теребила его раздражённую душу. Однако спать Фёдор ложился с двойственным чувством: с одной стороны, сладкая удовлетворённость нет-нет да и проскальзывала в сердце, удовлетворённость, скорее, авансом за то, что он потратил вечер не на очередные бесплодные поиски самого себя, а на обдумывание конкретной, правда, немного фанатичной вещи, затратив на то уйму душевных сил; с другой же – он предвкушал нечто неопределённое, но не счастье, скорее, нечто странное, непонятное, однако настоящее, беспрекословное, способное перевернуть всю жизнь. Он будто лицезрел предел, за коим простиралась неизмеримая пропасть, которую хочешь-не хочешь, а придётся перешагнуть.

29.05 Интересное получилось совпадение – она приезжает в наш город, надо будет сходить разглядеть свой идеал поближе. Я, конечно, не суеверен, так частенько получается, когда поглощён чем-то полностью, и любой намёк на предмет твоих переживаний кажется не случайным, однако связь и мне, чёрт возьми, ощущать хочется. Лишь бы что-то живое, что-то естественное, хоть глазами потрогаю. Но чего же я хочу увидеть? Далёкое блистание мне обязательно покажется натянутым, мертвенным даже, я давно понимаю, что так не бывает. Тогда что? Э-эх, если бы близкая и желанная, пусть с условностями и недомолвками, пусть с иллюзиями собственной значимости, только близкая, чтобы можно было рукой, губами прикоснуться и ощутить в объятьях теплоту её тела, а думает пусть себе, что угодно. Нет, лучше даже не это, лучше та девочка-подросток с остановки и мне 12 лет, но чтобы я всё знал, всё понимал и ни в коем случае ничего не упустил, а тогда потеряет всякое значение последовавшая жизнь, потеряет всякий смысл то, как, каким образом у нас с ней начнётся, произойдёт и закончится, кто она такая и что собой представляет, чем интересуется, чего хочет от жизни, поскольку я стану другим, а не сорокалетним подростком со стерильным существованием, который за эти сорок лет так ни черта и не сделал, за что не было бы стыдно. Очевидно, что этого не произойдёт, но неопределённость остаётся, безысходная, тотальная, мрачная неопределённость, от которой непосредственно зависит то, каким образом продолжится моя жизнь. Очень неприятно, даже обидно находиться во власти случайности, а главное: что же действительно я завтра увижу? Будто выбросило меня в открытое море, вдруг судорогой свело ногу, и холодная безмолвная стихия мерно поглощает моё беспомощное тело, исход предрешён, только из чувства самосохранения верить в него не хочется.

Конечно, всё не так патетично, но неясность исхода, пожалуй, хуже всего. Хотя какая же может быть неясность? Я просто питаю иллюзии, тешу себя, своё самомненьеце бесплотными надеждами, и иногда, забываясь на секунду, всерьёз начинаю обдумывать, как может пройти наше первое свидание, каким образом мне стоит себя вести: мягко и воодушевлённо, мечтательно и открыто или спокойно и откровенно. Но при всех вариантах она всегда лишь сдержанно мила, – видимо, такой я её себе представляю, т.е., выходит, никакой… Вот ведь только-только стал намечаться путь к выздоровлению, только-только если и не понять, то хотя бы отпустить прошлое надоумился, не ждать и не требовать, чтобы в нём оказалось нечто значимое само по себе помимо моих личных крайне скудных и непоследовательных усилий, но теперь всё снова пошло по кругу, опять увлекли возможные, но от того не более реальные, к тому же местами абсурдные или просто сумасшедшие мечты. Так посмотрю на себя со стороны – вообще-то не последний человек, и если у меня такое внутри творится, то что же тогда у других в душе происходит? – и подумать страшно. Я прекрасно понимаю, чем закончится завтрашнее предприятьеце – ничем оно не закончится – а ведь изо всех сил пытаюсь скрыть это от себя, даже когда написал, всё равно не поверил – голова совершенно отказывается работать. Такие вещи только по глупости и недомыслию и совершаются, а ещё надежде вследствие задавленного самолюбия. Ладно, поживём – увидим, ни я первый, ни я последний глупости в этом мире совершаю, их ничтожность всё спишет, в конце концов не на глазах же у всего человечества мне предстоит завтра опозориться, лишь на своих собственных и только, а с собой рано или поздно я справлюсь, правда самым худшим, бессмысленным и столь мне привычным способом, просто пройдя мимо, хоть и оказались эти обстоятельства весьма для меня уникальными. Вот я и пришёл после некоторой возни ко вполне ожидаемому выводу, что противиться, вообще-то, ничему не надо, не то хуже будет, а не будет, так сам же и сделаю. Немного отвлекает, развлекает, рассеивает практическая сторона вопроса, чего именно необходимо мне сделать, куда пойти, что приобрести, как одеться. И словно кое-что уже наличествует, нечто моё вне меня, будто реальность завтра должна измениться от моих действий, хоть в целом это и является образцово-показательным заплывом по течению в полном о том ведении. Да к чёрту всё это, к чёрту. Лучше о другом чём-нибудь, а то лишь тоскливое перевозбуждение наружу вылезает.

На 8 или 9 день рожденья подарил мне кто-то из родителей довольно занятную вещицу. Ясно припоминаю, как, вскочив с постели и распаковав подарок, который, кстати говоря, и основным не был, я тут же, не умывшись, не позавтракав, начал им играть, однако уже через несколько дней первоначальный энтузиазм заметно угас, и осталась лишь гордость обладания. Потом случилось страшное: благополучно и в скором времени я потерял вещицу, видимо, где-то оставив и не скоро обнаружив её отсутствие, но когда это произошло, расстроился до слёз. Смешно, но я никак не могу вспомнить, что именно за предмет мне подарили – то ли брелок, то ли перочинный ножик, то ли иную безделушку – в памяти остались лишь два ощущения: сначала радость от неожиданного и драгоценного приобретения, затем огорчение от столь же неожиданной потери, а в промежутке – ничего. Эту странную её избирательность хочется даже из-за такой мелочёвки превратить в нечто неслучайное, например, в открытость, наивность и чувствительность моей натуры, порывистость её ощущений, однако то было детством, и не обязательно мне помнить всё, что в нём произошло, да дети и ощущают иначе, так что не стоит. Стоит только отметить, что сейчас я веду себя как не невинный, но всё же ребёнок, ограниченный в ощущениях, будто случайно обрёл для себя кое-что ценное, которое в действительности ничего не значит, и вскоре потерял, после чего ещё и разревелся во весь голос. Я постоянно мечусь из стороны в сторону от радости обретения до горечи потери, грядущей неумолимой потери.

Но в душе есть и кое-что иное. Странно, но я никак не могу оставить надежд на нормальное человеческое счастье, обычную жизнь в спокойствии и достатке. Почему «странно», ведь, казалось бы, это вполне естественно? Потому что ранее подобных желаний, устремлений у меня и в помине не было, появились они лишь сейчас, когда я только-только начал понимать, чего мне надо в любви, кого я могу и должен любить, чтобы быть счастливым. Но куда их теперь девать? что с ними делать? Надо либо претвориться бездушным, либо наивным, но в любом случае должно иметь место притворство, от которого я так истово и начал свой бег. Неужели это всё, конечный пункт, невозможность обретения цельности, гармонии, обречённость жить в постоянной разорванности, разладе с самим собой? Почему я не могу уповать на счастье? или почему способен обрести его? Справедливости ради надо сказать, что порой я спокойно обо всём забываю, о своей страсти, о поисках смысла, об одиночестве, «затерянности в бытии», и погружаюсь в повседневные дела, отдаюсь рефлексам. Однако стоит вспомнить о ней, её фигуру, черты лица, как всё разом возвращается и вводит в омерзительное оцепенение. (На самом деле, хорошо, что машина в ремонте, а то бы давно уже разбился от этих замираний, остаётся разве что быть сбитым, замешкавшись на пешеходном переходе.)

И ещё: не знаю как и почему, но я стал тоньше воспринимать окружающий мир, не среду, в которой живу, а мир в целом, более того, у меня появилось странное желание эстетического совершенства во всём, даже в тех мелочах, на которые лично я, на самом деле, не могу воздействовать ни коим образом, например, чтобы все листья на одном дереве были одинаковой формы и строго симметричными, что невозможно в принципе, однако отсутствие оного иногда приводит в замешательство, разумеется, мимолётное. Глупость, и глупость не новая, даже позорная субтильность, прекраснодушие, духовный онанизм, однако вполне объяснимая: когда не хватает в жизни чего-то простого и главного, разнообразного, но единого, начинаешь придумывать сложную мелкоту, дабы хоть на минуту, секунду, мгновенье забыться, ощутить нечто родственное твоему духу вне тебя, и, отвернувшись, тут же о нём забыть, поскольку ничего существенного оно не дало и дать не могло. Среди мимолётных чувств выделяется одно главное, пред которым меркнут все остальные, оно неподвижно сидит внутри, ревностно охраняя свои владения, и позволяет тебе лишь неопасные чудачества вроде хорошо приготовленного ужина, гладко выбритых щёк или идеально завязанного галстука.

Проснувшись для выходного дня довольно рано, Фёдор спешно перехватил кое-что на завтрак, привёл себя в порядок и с неожиданной для себя юношеской прытью выскочил на улицу. В голове сидел несколько раз обдуманный и передуманный план, первым пунктом которого значилась покупка билета. Автоматизм неплохо спасает в напряжённые моменты, особенно когда предчувствие результата предстоящей деятельности не совсем хорошее, от чего порой начинаешь задумываться, а надо ли оно тебе вообще. Разумеется, билетов в кассе не оказалось – неизбалованный «звёздами» город был падок на подобного рода мероприятия, – однако ему не могло сегодня не повезти, мир не без «добрых людей», кое-кто сразу подскочил к Фёдору, когда тот несколько озадаченный, но не павший духом медленно отходил от кассы. Женщина средних лет, в очках на заспанном лице, одетая хоть и не дёшево, но неопрятно, начала плести заранее заготовленные фразы про несчастье, случившееся с её знакомыми, которые вследствие него «ну никак не могут пойти на сегодняшний концерт», от чего купленные у спекулянтов билеты просто пропадают. Почти с двойной переплатой и молчаливо удивляясь, зачем солидному на вид мужчине смотреть на «сопли», она «от сердца и чуть ли не себе в убыток оторвала» один билет, несколько раздосадовав на свою скромность после того, как увидела, что Фёдор, не замечая подвоха и со всей охотой, расстался с немалыми деньгами, даже не поторговавшись. Но в его душе в мгновение, когда он засунул в карман эту драгоценность, происходило нечто крайне волнительное: в сознании странным образом отождествились тактильные ощущения от гладкого и плотного кусочка бумаги и безотчётной надежды на счастье, не больше не меньше, которой столь искренне и столь безуспешно он не хотел обманываться весь предшествовавший день.

Следующим местом назначения оказался цветочный магазин. Сперва Фёдор предполагал купить цветы прямо перед концертом, чтобы те ни капельки не завяли, потом отбросил эту мысль по вполне логичному основанию: он вспомнил, как однажды с Настей спешил то ли на юбилей, то ли другой официальный праздник к её знакомой, и по дороге на мероприятие, заехав за своей девушкой на работу, посетил торговую точку с разнообразной флорой, в которой увидел одну заинтересовавшую его вещь, отметив про себя мимоходом, что она могла бы стать неплохим подарком женщине, причём подарком со смыслом. Они встречаются не часто, но сегодня ему повезло. В центре города располагалось несколько магазинов подобной тематики, и, одиноко пройдя несколько кварталов по нехотя просыпающемуся в выходной день городу, он отыскал единственный, который оказался открыт в столь ранний час.

– Извините, – произнёс Фёдор сиплым, грудным как из подземелья голосом, когда за ним затворилась стеклянная дверь среди огромной витрины, из коей на улицу буквально вылазила разнообразная зелень. Продавец стояла к ней спиной, что-то перебирая внизу, почему слегка вздрогнула от его обращения. Он и сам почувствовал неловкость от неестественной хрипоты звука, вырвавшегося из пересохшего горла. Кстати сказать, в это раннее время Фёдор оказался единственным покупателем. – Что у вас самое редкое? – спросил он. Та недоверчиво покосилась на него и указала на верхнюю полку в конце стеллажа, который располагался в метре за прилавком, тянувшегося вдоль всего помещения. На ней вряд стояли разнообразные вазы, горшочки, коробочки и т.п.

– Вот, выбирайте.

Он машинально прошёл дальше от входа и минуты три просто смотрел на буйство красок, ничего не соображая.

– Вообще-то я не разбираюсь. Подскажите, пожалуйста, что самое-самое редкое, – Фёдор опять сделал особый упор на «редкое». Продавец нехотя встала (всё это время она продолжала с чем-то возиться на корточках) – тут его взгляд скользнул по бирке, прикреплённой к её блузке, на которой красовалась надпись «Алина» – это нежное, хрупкое имя совсем не шло довольно пожилой и полной женщине со сросшимися бровями; ощущение глупости происходящего пробежало по телу холодными мурашками. Она взяла небольшую скамейку, прошла в конец прилавка, встала на неё и вдруг к большому удивлению покупателя кончиками пальцев стащила с полки и подала какой-то зелёный глист, плававший в мутноватой вязкой жидкости внутри довольно изящной стеклянной баночки. Затем, посматривая на место, с которого сняла сей шедевр заграничных флористов, начала уверять, что это именно то, что тому было надо.

– К нам их недавно начали возить, берут мало – дорого очень, но, говорят, оно того стоит, красиво распускается, хоть и недолго цветёт. Вот тут вот нажмёте и немного повернёте против часовой стрелки, только вечером надо, часов в 7, а то завянет, так и не распустившись.

– А в чём это он?

– Это такой специальный раствор. Видите, он, когда с воздухом соприкасается, плёнкой покрывается, чтобы сохранялся как можно дольше. Говорю, плохо берут, дорого очень. Может, вам что-нибудь попроще? – сжалилась, наконец, она. – Я сама не видела, но кто брал, говорят, очень красиво получается, – у неё, видимо, закончился словарный запас, а, может, она просто разволновалась, что невзначай удастся продать и без того залежалый товар. – Главное, не забудьте, что вечером надо открывать, только вечером, в 7, а лучше даже в 8 или полдевятого. Вещь редкая, очень редкая, вы не сомневайтесь, ваша жена (?) довольна будет, только дорогая очень…

Фёдор слушал это рассеяно, осторожно вертя баночку в руках, ему не верилось, что из неё вообще может чего-то получиться, но конце концов в его сердце ёкнул абсолютно неуместный фатализм, он сделал выбор и согласился всё тем же хриплым голосом:

– Ладно, давайте.

На цену Фёдор не обратил никакого внимания, а та действительно оказалась крайне высока. Сжимая в правой руке пёстрый пакетик со своим сомнительным сокровищем, он быстро вышел из магазина и уже через пару шагов, если бы даже захотел, наверняка не смог бы вспомнить ни то, как выглядел продавец, только что всучивший ему странный подарок его идеалу, ни то, был ли это мужчина или женщина.

Дома Фёдор аккуратно поставил стеклянную баночку на письменный стол, сел перед ней не переодеваясь и просидел в сомнениях с полчаса, не пойти ли и купить что-нибудь ещё, что-нибудь побольше, чего именно, он не знал, но обязательно побольше. Потом достал из верхнего ящика случившийся там маленький конверт с карточкой (Настя запасала их десятками, чтобы в случае необходимости подписать подарок, не бегать за ними в магазин) и нацарапал на ней каллиграфическим почерком: «Никогда не верил в любовь с первого взгляда, но, увидев тебя, понял – другой не бывает. Прости, что так откровенно». Долго колебался, стоит ли ставить свой автограф, однако, вздохнув, не стал и вложил карточку обратно в конверт, который небрежно прикрепил скотчем к баночке. Его имя никому ничего бы там не сказало. При этом он ни разу не засомневался, что ему удастся вручить подарок лично, далее фантазия идти просто отказывалась. То ли Фёдор настолько поглупел, то ли чрезвычайно рассеялся, то ли ещё что, но комичности своего положения нисколько не осознавал: вот сидит он в верхней одежде за письменным столом, даже не переобувшись, просто сидит, ничего не делает уже второй час, изредка только ёрзает в кресле и думает чёрт знает о чём, выложил перед собой билет и смотрит на него как на божественное откровение, иногда с трепетом теребит в руках.

Но до вечера сидеть было нельзя, у него имелись кое-какие дела, насущные проблемы, за которыми, кстати говоря, можно и время скоротать. Волнение не тревожило его сердце, он пребывал в мрачной воодушевлённости, неподвижной и хрупкой, тёмной и беспросветной, в состоянии «остеклянения», по которому уже пошли мелкие трещинки. День пролетел скоро и незаметно, привычные дела спорились быстро, выбор костюма на вечер тоже не принёс особых хлопот, майки и джинсов оказалось достаточным, так что Фёдор не спешил и точно рассчитал время, когда ему надо выйти из дома, и почти в полном спокойствии отправился на иллюзорную встречу со своим идеалом. Шёл он пешком размеренным шагом, по дороге заметил, как собирается дождь, и с обыденной досадой посетовал на то, что не захватил зонт, но возвращаться домой не стал. Пройдя через аллею и свернув на перекрёстке налево, ему осталось преодолеть всего-навсего несколько кварталов до местного «очага культуры». Непривычная в последнее время внимательность к предстоящему мероприятию его несколько подвела: после 15 минут неспешной прогулки по людным улицам родного города, он на некоторое время задумался и, подходя к пункту назначения, вдруг спохватился, не забыл ли дома свой подарок, взял ли билет и вообще переодел ли домашнюю одежду, но всё обошлось – пакетик болтался в левой руке, вожделенный клочок бумаги нащупал в левом заднем кармане джинсов. Правда, после всплеска бытового беспокойства в голову сразу полезли совершенно посторонние мысли: не забыл ли он, например, уходя закрыть за собой дверь в квартиру, что завтра надо оплатить счета за телефон, вычистить оба рабочих костюма и т.п., однако толпящийся народ у входа в здание, куда направлялся и он, тут же привёл его в чувства. В холле оказалось шумно и душно, царила гниловатая суета от предвкушения зрелища, ожидание особых откровений в скором будущем и мелочная гордость от того, что станешь их участником. Короче говоря, организаторы на рекламу не поскупились. Фёдору от всего этого стало вдруг противно, и уже в который раз захотелось всё бросить. Между прочим, здесь он увидел Семёнову с обоими детьми, увидел, когда протягивал какой-то посторонней женщине билет, ошибочно полагая, что именно она проверяет их у входа, так сильно та выделялась повседневностью своей одежды, однако вскоре понял оплошность и со стыдом ретировался под высокомерной улыбкой, а недавняя знакомая прошла мимо, даже не поздоровавшись, как и её отпрыски. Правда, те его не знали, да и он их видел впервые – это была девочка лет 12, страшненькая и неопрятная, смотревшая на всё вокруг с искренним тупым восхищением, вероятно, не очень избалованная развлекательными мероприятиями, и мальчик года на два младше неё, старавшийся выглядеть независимо, будто всё происходящее ему безразлично, однако постоянно державший мать за руку и иногда с сугубо детской непосредственностью засматривавшийся на нечто, привлекшее его наивное внимание. Фёдор заметил, что Семёнова была одета так же, как и в клубе месяц назад, и это при том, что однажды они с Настей подарили ей на день рожденья дорогое платье, по поводу цены на которое даже поспорили; просто патологическая жадность. «Наверно, по блату», – подумал он, вспомнив, что Семёнов работал здесь творческим ремесленником из обслуги.

О том, что творилось в его душе во время концерта, лучше умолчать. Он сживал внутренние кромки губ так, что во рту чувствовался привкус крови, в ушах у него стоял монотонный звон, Фёдор не сводил с неё глаз, старался даже не моргать, почему они покраснели до рези, а пальцы левой руки занемели – так сильно они сжимали пакетик с подарком, и, если бы не всеобщее воодушевленьеце, видок его казался бы весьма странен. Увлёкся зрелищем и не только. Но по окончании сего, надо сказать, скучного, а в заключении ещё и натянуто-душевного мероприятия, когда толпа, как водится, двинула к сцене одаривать своего кумира цветами, Фёдор растерялся: так вручать подарок было нельзя, тот бы затерялся. Он встал со своего места, постоял рядом, подождал, когда схлынет основная масса, однако, как только это произошло, к своему разочарованию заметил, что цветы собирают технические работники, а она сама, судя по всему, некоторое время назад ушла за кулисы, чего за обступившим сцену народом было доселе не видно. Возникла необходимость туда пробраться; воображение стало к нему благосклонным и начало рисовать картины, как он вручает ей подарок наедине, что несколько всколыхнуло надежды. А, собственно, почему бы нет? Ему ведь только это, а не то чтобы ещё что-нибудь. Потом можно будет приходить много-много раз, примелькаться и т.д. Пару минут сие продолжалось весьма успешно, колея оказалась накатана идеально.

– Так, гражданин, это мы куда? – остановил его один из двух милиционеров, стоявших в начале длинного коридора, ведущего за кулисы, несколькими шагами правее входа в зал. С левой стороны оного находились двери в служебные помещения. – Вы здесь работаете?

– Нет, я просто хотел передать…

– Если не работаете, вам туда нельзя, – вставил второй.

– Но я просто…

– Нельзя, вам сказано.

– А, может…

Милиционеры переглянулись и улыбнулись.

– Безо всяких «может», нельзя.

– Понятно… – смысл сего Фёдор пока не осознал.

И вдруг он, когда вроде бы уже поворачивался, чтобы уйти восвояси, сам в это не веря, увидел Семёнова, который опасливо, будто не желая, чтобы его кто-нибудь заметил, просачивался сквозь приоткрытую дверь метрах в трёх от места, где остановили Фёдора. Он тихо, но отчётливо окликнул недавнего приятеля по имени, что мягким эхом прокатилось по всей длине пустого коридора. Тот вздрогнул, странно посмотрел в сторону знакомого, будто не веря глазам, затем опасливо, боком подошёл к нему, остановившись за пару шагов. Кстати говоря, в коридоре было почти темно, и, если бы не свет, вырывавшийся из помещения, из коего выходил Семёнов, Фёдор ни за что бы того не заметил.

– Здравствуйте, Фёдор. Что это вы здесь делаете? – Казалось, он даже испугался, однако обычная бестактность его как всегда не покинула. Сколь, должно быть, часто они ссорились с женой.

– Так, ничего особенного, на мероприятии присутствовал, – тот немного расслабился. – Послушайте, вы бы не могли передать это вашей «звезде»? – И Фёдор с явным сожалением протянул ему свою драгоценность.

– Да, разумеется, – Семёнов облегчённо вздохнул, – конечно передам, давайте. Она там, на третьем этаже; до сих пор цветы носят, – зачем-то прибавил он полнейшую и очевиднейшую нелепость, после чего повернулся и быстрыми неслышными шагами по мягкому ковровому покрытию направился к служебной лестнице в конце коридора. Обоим и в голову не пришло осведомиться друг у друга, как вообще дела и т.п.

Когда Фёдор расстался с пакетиком, ему вдруг сразу всё обезразличело, на душе стало пусто, и абсолютно машинально, даже не попрощавшись с Семёновым, он повернулся, чтобы уйти из обезлюдевшего здания. Но неожиданно через приоткрытую дверь, из которой тот так осторожно выходил минуту назад, он увидел Настю, которая торопливо подкрашивала губы на слегка раскрасневшимся личике, держа в руках маленькое зеркальце с пудреницей. Выглядела она хорошо, только волосы слегка растрепались, и юбка была высоковата, кокетливо-высоковата, что, на самом деле, несколько подпортило её внешний вид. Настя стояла плечом к двери, почему заметить его никак не могла, он же вполне её разглядел и… и прошёл мимо. Уже спускаясь по лестнице в холл, который к тому времени окончательно опустел, Фёдор совсем о ней забыл, в голову не лезла ни одна мысль. Он вышел на улицу и бессознательно направился домой. Только пройдя три с лишним квартала, он внезапно очнулся словно среди ночи от тяжёлого сна, после которого потом глаз невозможно сомкнуть. Нельзя передать, какая тяжесть разом легла на его сердце. Остановившись посреди тёмной безлюдной улицы, на тротуаре, у высокого бордюра, за которым невнятной массой серел газон в слабом свете редких фонарей, он беспокойно озирался по сторонам, будто ища поддержки, сочувствия своему неизмеримому горю у унылых домов, однако в чём она могла бы заключаться, не давал себе отчёта. Через несколько минут Фёдор заметил, что идёт проливной дождь, что он промок до нитки, и тело его не шуточным образом трясёт от холода. Голова вдруг и сильно разболелась, в мозгу стали вязнуть гадкие мысли, захотелось мгновенно оказаться в своей тёплой квартире, идти до которой тем не менее было ещё далеко, и он сделал то, чего не делал уже долгое-долгое время – он побежал.

Так возвращался Фёдор домой по давно знакомым улицам, озираясь вокруг ошеломлённым взглядом, будто первый раз прибыл в сей город и видит лишь руины, кирпичи вперемешку с трупами людей и животных, как после жестоких боёв, от чего несколько раз спотыкался и падал со всего размаха в лужи, потом вставал и так же безотчётно бежал дальше. Казалось, жизнь дала окончательный сбой, в душе царило чувство абсолютной противоестественности всех переживаний, пусть они и были его собственными, но выглядели теперь совершенно чуждыми. Фёдор не находил ровным счётом ничего, за что смог бы зацепиться и сказать, что в нём был прав, внутри всё поглотил страх, ощущение, будто он не знает, не понимает жизни, не видит её и не слышит, а либо сидит с умным видом за бумажками, либо гоняется за бесплотными призраками, и этим исчерпывается его существование. То было отчаянием, чрезвычайно опасным отчаянием, тем более в его возрасте. Входя в подъезд, взбегая по лестнице и стирая с разгорячённого лица то ли слёзы, то ли капли дождя, он всё никак не мог дать себе отчёта, что именно сегодня случилось, что происходило с ним доселе и что будет дальше. Уже дома, успокоившись и приняв душ, Фёдор пытался понять, какие теперь чувства испытывает к своему идеалу, понравилась ли она ему, однако безуспешно, ничего определённого на ум так и не пришло. Когда он вспоминал о ней, руки и ноги его немели, сердце замирало, лоб покрывался холодным потом, но причина сего оставалась скрытой где-то в глубине, в темноте, в потаённых уголках души. Через несколько часов он стоял у окна и слушал, как остатки первого по-настоящему летнего проливного дождя барабанят по подоконнику – этот звук оказался единственным приятным ощущением из того вороха, который обрушился сегодня в его слабое сердце. Никакого примирения, никаких возражений и полумер быть не могло – либо всё, либо ничего, т.е. в итоге ничего, он просто остался в стороне. Всё казалось мелким и ущербным, ни на что не годным, ни к чему не нужным, не подходящим. Порой он болезненно улыбался нынешнему обострённому желанию смысла, ведь ранее вполне обходился без него, однако ниже было уже некуда, Фёдор ощущал, что достиг самого дна, что ушли все иллюзии, все недомолвки самому себе, что обманываться далее не получится, не удастся создавать видимость благополучия или поглощённости единственно значимым чувством, теперь такие поползновения казались смешными, комичными, пьесой одного актёра для одного зрителя. А ещё с досадой цедил сцены нескольких последних недель, почти со злобой вспоминал прошедший день, но без укоров, ему было просто обидно и жаль даже не себя, а в принципе, что такое с кем-то может произойти.

31.05 Что ж, пожалуй, всё, кончились мои пустые рассуждательства о том, о сём. А ведь всерьёз я с ними возился, абсолютно всерьёз, потому что ничего другого не знаю, не в состоянии знать, мечтать умею, знать не умею. Ладно, плевать, мелочь да и только, и я мелочь, и всё вокруг мелочь, щемящая, но при этом претенциозная. Не столько тяжело терять, сколько тяжело не находить там, где предполагал найти. И так всю жизнь, даже когда поиски обретают конкретную форму, когда ты полагаешь, что прекрасно знаешь, чего хочешь, и стремишься к нему, когда исчезают мнимые препятствия, которые пытались загадить путь к твоей мечте, да даже когда нет никакой гарантии, что их результат принесёт удовлетворение, длящееся хотя бы часом долее пяти минут, именно тогда появляются препятствия реальные, точнее, всё оказывается лишь игрой ума, самолюбивым желанием, чтобы все высшие ценности были такими, какими тебе хочется их видеть. Разумеется, ничего сверхъестественного не произошло и случиться не могло, всё по-прежнему, но мертворождённо, жизни в нём нет ни сейчас, не было ни часом ранее, ни днём, ни неделей и не будет никогда в будущем. Наконец я понял, насколько моё стремление неуместно, надрывно, выделано. Мне уже смешно вспоминать разные частности, мимолётные обстоятельства, то, например, какие я выбрал цветы, со всей серьёзностью полагая, что происходящее, а, главное, результат будет иметь малейший смысл, как в конце концов остановился в своём выборе на специальном сосуде с лотосом, который, по уверениям продавца, должен распуститься ровно в полночь. Символично, хоть и натянуто, время любви, к тому же большая редкость, а ведь лично вручить не удалось, вышло безлико и ненужно, ко всему ещё и не понятно, получила ли она его или нет. А как я выдумывал фразу, которой следовало подписать подарок!.. Часа три потратил и столько же на сомнения, стоит ли своё имя ставить. Это уж совсем удручает, хотя какая к чёрту разница?! Теперь ничего не имеет значения, лишь досада, которая одна только и реальна.

Вот интересно, а как смотрелась моя залысина в толпе визжащих соплячек? Выходит, и унижения, непосредственного, личного, не избежал. Никогда я не чувствовал себя так глупо, никогда не падал так низко, а какая получается неизмеримая пропасть, и подумать тошно. И от чего? Не может же это являться случайностью, не может же от случайности зависеть существование такого колоссального расстояния между моей мечтой и её воплощением, ведь будь чуть иначе, совсем чуть-чуть, не надо даже представлять собой нечто особенное, а просто иметь некоторое отношение к ремеслу канатных плясунов, и тогда, кто знает, возможно, всё оказалось бы в моих руках. Однако дело в том и заключается, что это «чуть» есть следствие ровно всего. Оно должно быть другим, ровно всё должно измениться, пусть и на малую толику и не в лучшую сторону, но мне в итоге следует быть не собой, а кем-то другим, жить не так, а как-то иначе, делать не то, что делаю я, а нечто абсолютно иное, и если бы я знал, что именно, то наверняка бы и делал. Впрочем, это невозможно, да и неизвестно, хотел бы я тогда того, чего хочу сейчас, было бы мне нужно то, что нужно сейчас, думал бы об этом или о чём-то другом.

Так, конечно, легко рассуждать, можно потешить себя забавной иллюзией, что некто при определённых обстоятельствах захотел бы стать мной, но реальность простора для такой игры не оставляет, и всё есть как есть. Не было ничего исключительного в среде, которая предстала сегодня перед моим взором, да я и не ожидал увидеть нечто запредельное, наоборот, однако я совсем не оттуда, более того, рискну предположить, что оказаться целиком и полностью причастным ей, не захотел бы никогда, не случись этой жестокой шутки судьбы. Странное дело, в последние дни я втихую позабыл, откуда взялось моё стремление, оно переросло в некое долженствование, голый факт ощущения, будто я обязан его испытывать, но между тем искренность и глубина чувства, их источники и последствия, по сути, никуда не делись, находились на виду и не скрывались за чем-то посторонним, посему лишь легкомыслие да суетная надежда привели меня к тому итогу, который имею, после чего позорно ретировались. И что теперь?

По возвращении домой, голова разом прояснилась, мысли очистились и успокоились как после тяжёлого душевного потрясения, и я неожиданно, но отчётливо осознал, что жизнь моя закончилась, точнее, началась вся оставшаяся бессодержательная жизнь. А что ещё мне остаётся? Я не могу делать то, что делал, не могу любить ту, которую люблю, не могу быть тем, кем являюсь, пусть возможностей и много, очень много, слишком много, можно бы поменьше, а лучше, чтобы выбора не было вообще. Могу ведь я, например, получить иное образование, перейти на новую работу, наконец, найти счастья с другой, не хорошего, не плохого, нормального человеческого счастья. С другой стороны, вот это «искать счастья с другой» – будто вчера родился, сопляк малолетний, ничего не смыслящий в жизни, фантазирующий нечто сверхъестественное там, где нет самого предмета. А ведь от душевной уязвлённости сие пишу и так же думаю, таким предстаю в собственных глазах. Надорвался, жизнь стала пустым словом, поскольку нет ничего, что бы его наполняло. Пропасть оказалась гораздо глубже и не просто между мечтами и их реальностью, тут сотни оттенков, но главный, пожалуй, состоит в том, что все мои познания о жизненных ценностях никак не согласуются с действительностью. Именно так, наверно, и получаются бессмысленные поступки.

Между тем мне не удаётся уберечься от того, чтобы снова и снова не перебирать свои ощущения, снова и снова не возвращаться к мечтам о счастье и, увы, вот уже в который раз убеждаться, что нет, нет в них совершенно и бесповоротно какой бы то ни было жизни. Серый костюм, правильно завязанный галстук, ремень в один тон с туфлями, иногда, в зависимости от времени года, плащ или пальто всё того же неизменного серого цвета, ещё кое-какие атрибуты – вот и весь я? Какой ужас, как дико это звучит, будучи сказанным, как страшно быть лишь видимостью, пародией на человека, а в глубине, быть может, таить мелочную злобу из-за бог весть каких обид, максимально растягивать события, чтобы чем-то заполнить свою жизнь, но в итоге, получается, пустотой, пространство есть, содержания нет, лишь иногда прорвётся эхо былых переживаний и вскорости затихнет, затихнет бесследно, не оставив и следа. Сколько таких вокруг живёт, надеясь, что вот-вот, и всё станет как надо, все их мелочные эгоистические интересы превратятся в непреложный закон, мир переиначится под их представления о нём, и продолжается сие до того момента, пока, наконец, они не понимают, что ошибались, ошибались с первого мгновенья, но полноценную жизнь уже начать нельзя, нельзя сделать то, чего должно было сделать ранее, возможно, лишь в молодости. Вдобавок приходит ясное осознание одной горькой истины: не ты использовал окружающий мир для достижения личных целей, а сам был использован, и не как человек, как инструмент, ключ, чтобы подтянуть вон ту гайку, которая, собственно, поценнее твоей душонки будет, поскольку в отличии от неё выполняет определённую функцию, ты же нужен только от случая к случаю, и тут уж никакая «зарядка энергетикой позитива» не поможет. Однако для постижения даже такой простой истины надо обладать мозгами, многие продаются и за такое тупое пустозвонство. И всё бы ничего, но как мне теперь быть?

Одни вопросы, но в своё время, помнится, я хотел получать ответы, думал, что они вот-вот всплывут на поверхность, и станет легко и просто, приятно и спокойно жить и не мучиться желанием неизвестно чего. Правда, вопросы тогда были другими, а, может, и теми же, но я этого не понимал. В чём они заключались? Уж и не припомню даже. Главное, я не ценил имеющееся, а чего бы смог оценить, того не знал. Но теперь, казалось бы, есть именно то, чему я предаю значение, однако получить это не способен. Именно не способен, а не недостоин. В голове каша, и не знаешь, что из чего получается. Например, та сцена из ранней юности, которая возбудила нынешнее стремление, – кажется просто невероятным, чтобы она исчерпывалась только любовью, я чувствую, что это не так, однако чем-то дополнить своё объяснение не в состоянии, в ней столько всего, что ничего определённого в конце концов не получается.

Частенько возникает вопрос, могло ли случиться всё иначе, в любой момент и до, и после, и во время какого-либо существенного события, пойти по-другому, привести к иному исходу, чем тот, который есть сейчас. Имелась у меня возможность жениться в ближайшее время или же на корню пресечь неуместное влечение, в конце концов, пусть это и дурацкая надежда вперемешку с претенциозным эгоизмом, добиться своего идеала, чего, кстати сказать, и сейчас нельзя исключать – было, всё было, однако я последовательно шёл к нынешнему итогу, а потому ничего кроме успокоения в том, что дело во мне, что я сам себе понапридумывал всякие глупости и, увы, их осуществил, не остаётся, не помогает даже оправдание, что эта любовь, пожалуй, самое реальное из всего произошедшего в моей жизни. Между делом выходит, вне человека то, что создано им самим, не имеет реальности: для чего, например, природе стол, за которым я сижу, ручка, которой пишу, дом, где живу, не говоря уже о личных переживаниях, не имеющих материального воплощения не имеют? Я не претендую на исключительную важность своих чувств, однако хоть какая-то объективность в них всё же должна быть. В чём бы ей заключаться? – Может, в том, что не один я такой.

Уединившись в себе, оставшись лицом к лицу со своей совестью, я никак не могу отделаться от ощущения, что здесь и сейчас, в это самое и каждое следующее мгновение сношу незаслуженное оскорбление. Внутри от сих слов встаёт нечто мрачное и гадкое, всё громче и громче заявляя о себе. Мелькают смутные сцены перед внутренним взором, слёзы наворачиваются на глаза, будто я маленький мальчик, а меня жестоко и незаслуженно наказали или, быть может, что-то силой отобрали. А ведь не что-то – остаток жизни, и будь она не такой безделицей, наверно, побоялись бы, но раз так – не жалко. Впрочем, это лишь прекраснофразие, никому не под силу отобрать у меня то, чего отобрать невозможно, разве только мне самому, однако желание за что-нибудь скинуть с себя ответственность вполне понятно. Слишком уж тяжёлый груз для одного человека выпал на мою долю, в таких обстоятельствах нужна душевная широта, чтобы себя выносить, а не объяснять бесчисленные несоответствия пустыми абстракциями вроде судьбы, бога и т.п., успокаиваясь тем, что на них повлиять ты не в состоянии. Надо будет посмотреть, что у меня завтра окажется на душе, прямо с утра, тогда будет всё ясно.

В понедельник утром, не замечая ничего вокруг, Фёдор влетел в свой кабинет и захлопнул за собой дверь, так что секретарь, уже сидевшая к его приходу на рабочем месте справа от входа, не успела ничего сказать, даже поздороваться. Не то чтобы данное обстоятельство очень уж важно, но пусть будет.

Идти по улице Фёдору было просто тошно, он старался не оглядываться по сторонам и не из-за задумчивости, а гадливости, в его душе ворочалось нечто крайне мерзкое, людей не хотелось видеть, вследствие чего он поминутно и впустую сожалел, что автомобиль ещё в ремонте и готов будет только через неделю. Пребывая в обострённых чувствах он абсолютно не заметил, что опоздал почти на полчаса, удивляясь с досадой про себя: «Что это они все так рано понапёрли, и, главное, каждый поздороваться норовит», – после того как вошёл в здание офиса. Стоит отметить, что в предыдущие двое суток Фёдор почти не спал и под утро вставал с задуренной тяжёлой головой, очень рано, желая прекратить бесполезное ворочанье в кровати и рассеяться в чём-нибудь постороннем, поэтому времени, чтобы нормально собраться и в надлежащий час придти на работу, сегодня у него имелось предостаточно.

Секретарь долго не решалась беспокоить начальника, полагая, что тот занят чем-то важным, и сосредоточилась на собственных делах, однако, когда её в десятый раз с начала рабочего дня спросила периодически просовывающаяся в дверной проём голова: «Подписал? нет?», – нахмурилась, взяла серую папку со стола и, постучав и специально не дождавшись ответа, с излишней решимостью вошла в кабинет. Излишней, кстати, потому, что предмет был несуществен.

Фёдор сидел, положив перед собой левую руку, а на неё подбородок, и наблюдал, как подпрыгивает свёрнутое из бумаги подобие лягушки, которые любил делать в детстве (правда, тогда они у него получались искусней), когда он щёлкал по ней указательным пальцем. За окном начался яркий летний день, косые лучи Солнца мерно освещали всю поверхность стола, на котором разыгрывалось представление. Секретарь, одетая в лёгкий светло-зелёный костюм, юбка которого, чуть выше колен, немного помялась книзу, белую блузку, если не приглядываться, походившую на майку, и туфли, весьма изящные, но, видимо, неудобные, попыталась умилённо вздохнуть, но тут же взяла себя в руки. Однако всё её лицо, не очень красивое, но с первого же взгляда кажущееся крайне честным, быть может, из-за не в меру густых бровей, выражало потерянное любопытство, почти восхищение, ведь она сделала для себя неожиданное открытие: Фёдор Петрович – тоже человек. Сцена продолжалась непозволительно долго, он, конечно, сразу заметил, как та вошла (что не удивительно – она стояла прямо перед его носом), но специально не обращал внимания, специально не переменял позы, не прекращал своего забавного занятия, пусть, дескать, понедоумевает, ничего страшного, даже если болтать начнёт, кому это надо в конце концов.

– Ну, что там у вас? – спросил Фёдор, спокойно выпрямившись в кресле и дружелюбно смотря ей в глаза; приступ мизантропии начал проходить.

– Вот, подписать надо, – и секретарь начала привычно шурудить цветными закладками.

– Хорошо, давайте, – сказал он, беря папку из её рук, но не выказывая никакого особого участия. Пока Фёдор сидел, нагнувшись над бумагами, и ленивой рукой черкал свою подпись, она то ли от неожиданности, то ли от искреннего сердечного участия, то ли просто по-молодости вдруг сказала:

– Вам бы отпуск взять, Фёдор Петрович, – и тут же запнулась, покраснела, желая сразу исправиться, прибавила, – вы выглядите очень плохо, – стало ещё хуже.

– Да, Дарья Ивановна, – снисходительным начальническим тоном произнёс он; той, между прочим, было 24 года, – давно пора, – ответил Фёдор, не отрываясь от своего занятия, быть может, даже не расслышав произнесённых ею слов, однако она немного приободрилась из-за того, что сказала нечто уместное.

– Возьмите, – он подал ей папку обратно. – Там кто есть?

– Нет, никого.

– День хороший, опять, небось, курить по лавочкам разбежались.

– Нет, почему? Все на месте. Я думала вы про…

– Ну и дураки, в такой день не работать надо.

– Это уж как скажете, Фёдор Петрович.

– Я-то что? Я такой же нанятый… – он не договорил и, вопросительно посмотрев на секретаря, прибавил, – что-то ещё?

– Нет, ничего.

– Тогда чайку, пожалуйста, и от головы что-нибудь. У нас тут бывает что-нибудь от головы?

– Нет, но я свою дам, всегда с собой ношу. А сильно болит?

– Порядком, не высыпаюсь почему-то, бессонница замучила.

– А, может, вам к доктору?

– Может, и к доктору, но сейчас, пожалуйста, только чай и таблетку от головной боли.

Она быстро сообразила и сразу же вышла.

Вообще-то работы как всегда было достаточно хоть и рутина, однако делать что бы то ни было ни сейчас, ни завтра, ни послезавтра, ни когда ещё ему не хотелось; после внезапного пароксизма человеконенавистничества вдруг сильно потянуло на улицу. Этого странного чувства Фёдор не испытывал давно, с юности, когда кажется, как где-то там, за окном происходит всё самое важное, самое интересное, пусть и не понятно, что именно, главное, что не здесь, где ты сидишь, испытывая тревогу от попусту растрачиваемого времени, а в другом неизвестном месте, и от неизвестности зуд становится ещё сильнее. Хочется куда-то вырваться, кого-то встретить, чем-то заняться, но не тут, тут – обыденность и определённость, а там… там грезится иная, новая жизнь, душевный подъём и сбытие всех-всех мечтаний. – В сих наивных чувствах после дежурных сантиментов с секретаршей генерального директора, он постучался к нему в кабинет.

– Здравствуйте, можно?

– Да, Фёдор Петрович, проходите, – тот спешно убрал что-то в ящик стола.

– Я закончил с этим контрактом, – и Фёдор положил ему на стол дерматиновую папку грязно-серого цвета. Бог знает когда он успел с ним разделаться, поскольку в последнее время его внутренние переживания оставляли мало места для практических действий, однако успел, правда, сейчас он был лишь предлогом.

– Ну, и какое заключение? что-то особое можете сообщить?

– В целом положительное, только цену надо будет отдельно обсудить, я всё в сопроводительной записке отразил.

– Хорошо, только вы бы у секретаря тогда оставили, мне сейчас некогда.

– Да я, собственно, не только за этим, – начальник удивлённо поднял брови и изобразил на лице ожидание. – Мне отпуск нужен.

– Вам срочно или так?

– Если бы так, то я бы не на прямую к вам обращался.

– Тогда подождите, – он встал из-за стола и прошёл к большому шкафу со стеклянными дверцами, в котором вряд стояли увесистые чёрные папки, достал одну из них, из неё в свою очередь небольшую стопку прошитых бумаг и протянул их Фёдору. – Посмотрите. Что вы об этом думаете?

Подчинённый пару минут делал вид, что внимательно изучает предложенные документы, но буквы как-то не склеивались в слова, голова у него была абсолютно пуста, однако вопрос был действительно важным. Единственное, что он смог в точности разобрать, ему придётся ехать заграницу на долгое время, поскольку их компания собиралась приобретать там нечто значительное.

– Это серьёзно, надо бы пристальнее рассмотреть, сразу так ничего сказать нельзя.

– Понимаю. Возьмите с собой, подумаете на досуге, копия у меня есть, вам полезно может оказаться, – степенно и почти бессвязно произнёс начальник после чего надул щёки и с шумом выпустил воздух через сжатые губы, сложенные трубочкой – привычка у него была такая.

– А насчёт отдела кадров?

– Не беспокойтесь, я им скажу, всё оформят, только сами туда зайдите потом. В общем-то вы правы, что отпуск берёте, пылом в последнее время несколько поугасли. Главное, сегодня же всё заму передайте (замы располагались этажом ниже, и кабинеты у них были поскромнее). Только об этом, – и он, самодовольно щуря свои и без того маленькие глазки на очень морщинистом лице, толстым пальцем с сильно остриженным ногтем указал на бумаги, которые Фёдор успел засунуть подмышку, – пожалуйста, пока никому, а то вдруг утечка, конкурентам попадёт. Что я вам объясняю, вы сами понимаете.

– Да, разумеется. Тогда до свидания, через месяц, думаю, увидимся.

– Так вы на месяц?! – вскрикнул начальник.

– Я думал, это само собой. А что?

– Да нет, ничего. Что же у вас произошло?

– Ничего особенного, просто очень устал. Знаете, как это бывает…

– Честно говоря, нет. Ладно, на месяц так на месяц, – на самом деле, его недоумение достигло крайней степени: человеку такую возможность предлагают, а тот в отпуск собрался, к тому же на длительное время, однако правда была ещё и в том, что никому кроме него доверить подобную сделку он не мог, посему деваться было некуда. А это раздражало ещё больше. – Знаете, Фёдор Петрович, у нас сейчас такая ситуация в компании, что лучше бы вам пересмотреть срок отпуска. Мы, конечно, его предоставим, однако постарайтесь вернуться как можно скорее, я бы даже настаивал на этом. Мы ведь оба понимаем, что коридор возможностей открывается довольно широкий, и шанса упускать никак нельзя… – дальше Фёдор уже не слушал: «Власть свою показывает. Да эти «коридоры» по нескольку раз в год открываются».

– Разумеется, полностью с вами согласен, но и вы согласитесь, если я не смогу эффективно работать, какой от моего присутствия тогда будет толк, а у меня, знаете ли, вот уже несколько лет полноценного отпуска не было?

– Совершенно верно, но и вы нас поймите, мы со своей стороны действительно готовы, даже по закону обязаны предоставить требуемый вами отпуск, однако попросить его несколько сократить тоже имеем право, – короче говоря, спорить с ним на эти темы чаще всего оказывалось бесполезным.

– Давайте договоримся, я сделаю всё, что в моих силах, но обещать ничего не стану.

– Давайте, но ведь это же от вас зависит.

– И тем не менее, мне кажется, я достаточно сделал для нашей компании, чтобы ни у кого не возникло сомнений в моём радении о её благе, – на сей раз Фёдор его переспорил. Начальник сам это понял и отступил, кажется, даже не без чувства удовлетворения.

Дела Фёдор передавал абы как, лишь бы отделаться, приведя зама сначала в оторопь, а потом и в неподдельный страх, затаив про себя мысль: «Вот тебе и представился шанс выпендриться, посмотрим, как ты теперь запоёшь с такой ответственностью». Однако не было там ничего особенного, обычная повседневная возня с бумагой, почему он расправился с ней в полчаса, затем собрал все личные вещи в кабинете, понял, что ему не в чем их нести, но вновь выручила секретарь, дала свой же пакет (запасливая девушка оказалась) и с искренней грустью в карих, почти чёрных глазах, будто угадывая в такой поспешности нечто большее, чем простой отпуск, трогательно попрощалась: «Мы вас будем ждать, Фёдор Петрович». И вот в самый разгар рабочего дня он шагал по залитой Солнцем улице. Погода оказалась холоднее, чем можно было предположить глядя в окно, на небе кое-где собирались тучи, дождя в скором времени было не миновать, шлось неуютно, но свежо и бодро. Ничего недавно манившего его вон из помещения на улицу, конечно, не обнаружилось и направиться кроме как домой оказалось некуда, но возвращаться туда было рановато да и не хотелось, поэтому Фёдор постарался придумать нечто такое, что сгладило бы сиюминутное разочарование.

Несмотря на увесистый пакет в правой руке, который в скором времени обещал стать ещё тяжелее, он решил погулять и магазинов не гнушаться. Ощущение новизны, но пока ещё не свободы, на неё Фёдор боялся дерзнуть, облегчения, может, и надежды на нечто близкое и хорошее, уверенность в своих силах, причём свежая и неопытная, ненадолго завладели его сердцем. Он и забыл, когда так запросто в будний день мог просто пройтись по улице, бесцельно завернуть в какой-нибудь магазинчик, прикупить полнейшую безделицу, а, главное, искренне порадоваться своему бессмысленному приобретению. Разумеется, всё это тоже мелочи, но мелочи приятные. Приятно, например, пошутить с миленькой продавщицей, что будильники специально делают такими хлипкими, чтобы их больше покупали, на самом деле, не сломав за свою жизнь ни одного, или повыпячивать перед патологически вежливым консультантом свои знания о специальной литературе по менеджменту в крупных организациях определённого профиля в соответствующем отделе книжной забегаловки, не то что не желая, а откровенно брезгуя её прочтением, или намеренно ввести в понятийный ступор продавцов дорогих магазинчиков, стремительно и демонстративно войдя в очень дорогом костюме с большим мятым и затёртым пакетом в руках, поставить его на самое видное место, перемерить все туфли, чья цена не опускается ниже четырёхзначной, и приобрести лишь тапочки с соответствующим логотипом, которые обычно даются в подарок к покупке, и т.д и т.п. Уже придя домой и разобрав пакет, Фёдор от всего сердца усмехнулся тому, сколько ненужного хлама набрал за прошедший час с небольшим. Однако некоторые из вещей, именно те, которые почти ничего не стоили, могли многое сказать о личных, глубоких, потаённых мечтах приобретателя, мечтах по-детски непосредственных, желаниях быстрых и требовательных, чья суть, итог исполнения не известны даже их обладателю. Можно, например, в 30 лет купить шёлковые простыни и в последующие лет 20 периодически осматривать их с надеждой и вожделением, мол, вот будет у меня ночь так ночь, а потом всё же воспользоваться ими один-единственный раз и не как ранее предполагалось, а просто… поняв, что на них даже спать неудобно, не говоря уже о том, чтобы делать чего-то ещё. Именно таких вещей Фёдор накупил в изобилии.

К вечеру настроение его опять переменилось, точнее, пришло в условно нормальное состояние, утреннего ожесточения, конечно, уже не обнаруживалось, но всё вновь обезразличело, посерело, потускнело, к тому же тело заныло от непривычно долгой дневной прогулки. В своём привязчивом самокопании он, казалось бы, должен был не обращать внимания на внешние условия, не зависеть от них, по крайней мере, эмоционально, однако в реальности получалось прямо противоположное, его душевные перепады проходили в строгом соответствии со временем суток. Это было чем-то поразительным, физиологическим феноменом, который Фёдор не замечал и весьма разозлился, если бы догадался о наличии данного обстоятельства, а между тем даже голова у него в последние два дня начинала болеть по расписанию, и ложился он в строго определённое время, совсем не следя за этим, и так же предсказуемо не мог уснуть. Вероятно, если бы кто-нибудь взял на себя труд подсчитать, сколько раз и через какие интервалы Фёдор перевернётся в кровати с боку на бок, то и тут нашлась бы система. Более того, как казалось, свободное течение мыслей, проходило по абсолютно отработанной схеме, конечно, не без органичности, отражавшей действительное положение дел. Опять вроде бы прошедший днём дурман, вечером воплотился в поиски возможностей, лазеек и т.п., и в конце концов всё та же нечеловеческая боль сковала его сердце. Круг постоянно замыкался, без исходов и следствий, замыкался на нём самом и ничего иного не допускал. Ему нужны были перемены, внешние перемены, разом во всей жизни.

02.06 Сегодня на работе, закрывшись в кабинете, стал в мельчайших подробностях представлять себе, как расстреливаю сослуживцев.

Начал, разумеется, с бухгалтерии, поскольку она у нас находится на первом этаже. Дверь в неё суровая, железная, но ничего, мне сразу открыли, имею право туда заходить. Есть там одна толстая бестолковая престарелая дура, как раз главный бухгалтер. Каким образом она им стала – загадка, не через постель же – мерзкая очень. С неё и начну. Захожу, значит, и прямо к ней в кабинет, сразу у входа в отдел: «Что, Анна Михална, помните 07.08.1998 вы мне зарплату не выдали, когда ещё кассиршей работали: я тогда на совещании задержался, у вас же, видите ли, рабочий день закончился, а мне ведь очень хотелось её получить на выходные-то? Сейчас, небось, не посмели бы так со мной обойтись. Помните? Хотите, я вам одну мысль озвучу, может, она последние мгновения ваши и скрасит? Деньги более всего нужны в молодости, когда ещё хочется того, что можно на них купить. Вот и сказал. А теперь нате! Что? животику больно? Ну, ничего, мы вам сейчас и личико подправим». Потом та сучка прыщавая, белобрысая, которая постоянно лезет, когда её никто не просит. Кто она? специалист по работе с банками, что ли? Всё оттуда же, из бухгалтерии. Главное, других не задеть, есть там нормальные люди, отдел у них большой, а перегородки все хлипкие. «Здравствуйте, Анастасия Владимировна. Что? выстрелов испугались? Это ничего, это сплошь и рядом случается. А вы, видимо, со всей своей спесивой наивностью полагали, что никто на вашу драгоценную личность посягнуть не посмеет? Теперь вспомните, когда вы только пришли, года 3 назад, по-моему, сразу начали сплетнями плеваться, про секретаршу мою слух распустили, что я с ней сплю? Оно вам надо, кто, с кем и чем занимается? И чего вы изволили так на неё взъесться? Только лишь потому, что она в 100 раз лучше вас, а образования не имеет? или на меня глаз положили? Но номер не прошёл, не мог пройти, мы девчонку хоть и перевели, однако не уволили, даже с повышением получилось. Представляю, как вы потом локти кусали. Помните? Отлично! Вот вам в гнилой рот!» На втором этаже у нас шушера всякая, всё из молодёжи, менеджеры по продажам, я никого из них не знаю, туда не пойду, а вот на третьем есть кое-что интересное. Тут помимо всего прочего и мой отдельчик располагается, я его курирую, так сказать, по долгу службы, а в нём троица одна есть. Уж не знаю, что их вместе связало, но самонадеянные сопляки до ужаса, всё о карьерах своих драгоценный пекутся, постоянно норовят кого-нибудь подсидеть, вот я в порядке общественной пользы их и замочу. «Ну что ж господа Дмитрий, Александр и сами собственной персоной Тимофей Тимофеич, как новый кабинетик обживаете? не тесно ли втроём в одном сидеть? да и зачем вы просили, чтобы непременно одним втроём? Пришлось даже небольшую перепланировочку на этаже сделать. Не шумновато ли у лифта? а то ходят тут всякие, планам вашим наполеоновским мешают. Что там за шум внизу? А вот сейчас покажу!» И четвёртый этаж стороной не обойду, на нём, по большому счёту, всех надо перестрелять, отдел по работе с персоналом, видите ли. Уж я в своё время насмотрелся, с какими лицами от них, бывало, люди выходили, и своих работников не жаловали, и со мной не очень бережно поначалу обошлись, в самый-самый низ запихнули, хоть их и просили поприличней парню должность подыскать. Я ваши имена принципиально помнить отказываюсь, мелочь вы, вши безродные, так, пару очередей и достаточно. А те, кто в углу под столы забился, не беспокойтесь, сейчас подойду, только здесь закончу. Ишь ты, перегородок понаделали, причём стеклянных, чтобы все за всеми следили, а, может, и наслаждались унижением других. «А что это вы, Виктор Семёныч, из своего кабинетика голову высунули? Не волнуйтесь, докончу с вашими подчинёнными разъяснительную работу, обязательно постучусь и к вам, на аудиенцию, так сказать». Та-а-ак, а что у нас на пятом этаже? А на пятом этаже у нас служба безопасности, это уже чревато, но ничего, есть там один программистик, спесивый мудачок, думает, мы тут мусор, а он единственный из нас умный, и все на него молиться должны, но сам мелкий начальничек и на большее не тянет, совсем в жизни не разбирается, обмануть не составляет никакого труда, его только и терпят, что профессионал неплохой, хотя тоже не факт, ведь мы в компьютерной дребедени не разбираемся, так что просто важничать может. Его кабинет в самом углу слева входа на лестницу, успею незаметно прошмыгнуть. «Здравствуйте, Андрей Петрович, почти тёзка. Вы бы носик поменьше задирали, а то, знаете ли, и отстрелить его кто может, вот как я сейчас. Эх, что это вы сразу стулом прикрываться стали да и попятились? Смотрите, окно-то сзади открыто, вывалитесь невзначай. Ай, вот и вывалился! Ну, сам так сам, может, оно и к лучшему. А поди, ещё жив останется. Впрочем, нет, не останется. Надо было со стулом выпасть! Как раз ножкой в глаз угодило». Выхожу на финишную прямую, только замы остались да начальничек мой драгоценный со свитой, других трогать не стану, пусть живут, а то время поджимает. По совести, акционеров надо было бы обязательно перестрелять и притом в первую очередь, это они нам кровь портят. Какой тут ковёр мягкий постелили! так загадочно звучит гул одиноких шагов, разносящийся по коридору, когда быстро по нему идёшь, выходит нечто вроде поступи судьбы. «Доброе утро, Аркадий, а я, как дошёл, прямо к вам, прямо к вам. Верите ли, специально с конца начал, только ради вас через весь коридор пробирался, некоторым образом рисковал, обязательно это оцените. Я вот что хотел узнать. Припоминаете, мы в конце прошлого года представляли план развития нашей компании на этот? Вы же мне тогда подсунули какую-то ересь в бумажки, которые были в качестве сопроводительного текста, а я ведь вам доверял, даже проверять не стал. А потом, будто в благородном порыве спасти от позора своего начальника, бросились меня поправлять, самостоятельно довели доклад до конца и выставили-таки полным дураком и неумехой. Ты мне как на духу скажи, специально ту чушь подбросил? или, быть может, нарочно? А? одно из двух? Признайтесь честно, подсидеть хотели. Ну, ничего-ничего, не оправдывайтесь, под столик только не лезьте, ещё чуть-чуть и я вас прощу. Вот так, вот и славно». Да, будем считать, я захватил с собой гранаты, по одной в каждый кабинет и достаточно, нечего с ними, остальными замами, возиться, но на седьмой этаж времени не пожалею. Обид кроме как на начальника у меня ни на кого нет, просто из чувства солидарности вырву-ка я людей из болота. Только Анну Валерьевну, исполнительного директора, наш серый свет в мутном оконце, по личному неприятию отмечу особо, мне выражение её лица всегда не нравилось, будто осуждает всё и вся, старая дева. Хотя тоже не факт: у неё вон молодая секретарша чуть ли не в мужских костюмах ходит. Пагубные страсти какие! В затылок со спины на коленях, достаточно с неё такого унижения. Ну что ж, после всех директоров остался один генеральный. Вот сидит, и, главное, с каким достоинством сидит, дескать, не посмеешь, червь, я над тобой право имею. Да как ты дерзнул наши общие святые неврозы предать! «Простите, что пришлось потревожить ваши суверенные покои своей недостойной личностью, но раз уж такая раздача пошла, то было бы несколько невежливо вас обделить. Более того, вас особо стоит наградить за все труды ваши. Что? вставать не хотите? Ну, как хотите, пусть, мол, напишут, сгорел человек прямо на рабочем месте. Только коленки я ваши всё-таки потревожу, теперь и локотки. Ах, зачем же вы так кричите, всю свою солидность потеряли. Чёрт с вами, не час же мне тут возиться, я ведь ещё скрыться хочу, чтобы безнаказанным остаться. Прямо перед вашей кончиной сказать это вот желаю, чтобы вам обидней умирать было».

Напрасно думать о расправе над окружающей гнетущей обстановкой, как об освобождении от личного, от иллюзий, ведь, на самом деле, получается лишь большее закрепощение в индивидуальный фантазиях. И никогда бы я не поступил подобным образом из своего дурацкого прекраснодушия, но, просидев в таком состоянии с полчаса, окончательно уверился, что надо что-то делать и для начала взять отпуск, выбраться отсюда, обстановку переменить. Неприятие действительности порождает уродливые химеры. Да и время года весёленькое, есть надежда, что не впустую отдых пройдёт, а если всё-таки пройдёт, я всегда смогу его продлить, на совсем продлить, уволиться да и всё, никакой привязанности к работе я не испытываю, теперь точно нет. Даже мысль, что последний раз был там, где сгинула существенная часть моей жизни, никак меня не трогает. Ностальгия, возможно, появится в своё время, поскольку сейчас её отсутствие – лишь следствие ребяческого задора от того, что избавился от старого и ненужного, но произойдёт сие только тогда, когда всё будет вспоминаться в общем и целом, безо всяких подробностей, безучастно, как в любом другом подобном случае.

04.06 Вроде спадает с меня дурман наивной несчастной любви, и в душе остаётся чистый образ недостижимого идеала, незапятнанного никакой чувственностью, никакой условностью наличного бытия. Наверно, только таким образом он мог остаться идеалом, и не зазорно испытывать благодарность за то, что всё закончилось именно так, а с этой мыслью жить далее. Понапридумал же я себе чего-то, прямо стыд берёт, настолько фантазии с реальностью разошлись. А ведь уверовал в любовь, уверовал искренне и не на мгновение, но на час, на день, а то и долее, порывисто, всей душой, всем сердцем, оказавшимся беззащитным перед этим чувством. К тому же уверовал так эфемерно, что зарождаются порой сомнения, к чему всё это случилось, как случилось и случилось ли вообще. Последнее, конечно, преувеличение, но временами мне начинает казаться, что всё произошло как будто не со мной, точнее, другим мной, который ненадолго завладел душой, перевернул в ней всё с ног на голову, а потом вдруг так же неожиданно исчез, как и появился, даже не извинившись после всего. Однако эти сомнения случаются не часто и подолгу не задерживаются – нечто совсем мимолётное, любая мелочь, та же вилка, что я держал в тот вечер, держал в левой руке, в который началась или, если угодно, продолжилась моя страсть, напоминает о ней, и сразу нахлынывают воспоминания, странные, не предметные, чувственные, что ли: я словно осязаю то, что испытывал и тогда, когда на работе вдруг произошёл припадок воспоминания, и тогда, когда в ту же ночь рыскал по пустой квартире, не зная, куда себя деть, и тогда, когда всё, наконец, стало предельно ясно, и много чего ещё. Неразличимый, идеализированный образ постоянно стоит перед внутренним взором, я вижу её, вижу каждое мгновение, но робко, непритязательно, издалека присматриваясь к миловидным чертам лица, как на 19 месте 11 ряда, сидя в оцепенении и ни на что уже не надеясь. Оно единственное тогда выделялось среди окружившей меня серой массы, и ничего более из того, что там имелось или происходило, я не помню, не помню, к примеру, какого цвета стояли кресла, каким было освещение, что говорили люди вокруг и т.п. И каждый раз, разглядывая эти черты, я понимаю, что нет, нет в них ничего особенного, могшего вызвать такое непреодолимое влечение, и от того они ещё глубже врезаются мне в сердце, становятся ещё ближе, и это уже невыносимо.

05.06 Случалось, благо, погода к тому располагает, вечерами часами бродил по улицам только потому, что не знал, куда себя приткнуть. Возникло стойкое ощущение, будто я осколок, недоделанная часть того, чему так и не суждено было появиться на свет – это точнее всего характеризует моё нынешнее состояние: нечто само по себе малое, но цельное, всё ещё остаётся нужным, но кусок, пусть даже большой, без остального ни к чему не пригоден. Грустно и тоскливо, больше ничего. Быть может, одиночество пойдёт мне на пользу. Однако я и ранее не был обременён обществом, так только, копошились вокруг какие-то людишки, но это ведь там, на работе, да и бог с ними, пусть на ней и остаются, а меня теперь увольте. Буду уповать на него, одиночество т.е., делать больше нечего. О чём это я? Видимо, о том, что последовательно обрубаю нити, связывающие меня с прошлым, к тому же презираю всё вокруг. Наверное, в других обстоятельствах не стоило бы рубить сразу, одним махом, но они же у меня с гнильцой получаются, ухватишься – сами рвутся, да ещё и в лицо обрывком шмякают. И бывает же такая безнадёга…

Вот недавно о самоубийстве подумывал, сидел, значит, целую ночь, ковырялся в носу да о самоубийстве размышлял, досужил потихоньку, потом плюнул и пошёл под утро спать – баловство всё это, я и так уж мёртв, а, может, просто струсил, чёрт меня теперь разберёт, полный распад личности, и ладно бы что-то понимал и тем мучился, но ведь и сообразить ничего не могу, бестолковщина одна. Сел сегодня обедать и пару секунд не мог вспомнить, правша я или левша, в какой руке ложку следует держать, хорошо, что физиология подсказала. А вообще всякое словоблудие, особенно про мёртв-не мёртв, уже или чуть погодя – просто констатация факта, плохой тон следовательно. Ну и что, что я с непривычки не в состоянии целый день ничего не делать, не причина же это того, чтобы юродством заниматься.

06.06 Каждый день пытаюсь накопить мысли и впечатления для дневника, хочется писать, высказываться, объективироваться, но в итоге получается лишь выдавить несколько капель мутновато-серовато-желтоватой жидкости, уж боюсь и предполагать, на что похожей, а потом опять пустота и отрешённость, даже злиться и ненавидеть нету сил. Всё не то, всё не так, ну и ладно, не хочется ничего менять, потому что ничего и не изменится. Я окончательно потерял веру в свои силы, а, казалось бы, возраст как раз тот, чтобы действовать и действовать. Нельзя созидать, не видя конечной цели, когда она, вероятно, и предполагается, но слишком отдалённо, почему, по скромности своих возможностей, забыть о ней совсем не грех. А если не предполагается, что тогда? Действовать под влиянием сиюминутных желаний? или, чуть иначе, ставить близкие цели, не претендуя на нечто большее? Но я ведь уже посмел претендовать и… и у меня ничего не вышло. Ответ очевиден: надо изменить подход, концепцию, притязать на реализуемое… Опять у меня получается ущербная, мертвенная казёнщина (прямо проклятие!) – то будет ступеньками бесконечной лестницы, самоотречением, превращением в орудие неизвестно чего, чьи цели для тебя не понятны, а обычно – просто чужды.

Заметил, что у меня полностью изменилось ощущение времени, точнее, оно просто остановилось: ранее его скорое течение представало неким врагом, личным врагом, который злобно дышит тебе в спину, а ты, убегая от него, обязан ещё и делать нечто постороннее. Работа являлась существенной частью моей жизни, скорее, негативно-существенной, имелся определённый ритм, обусловленность, рамки, за которые нельзя было выходить, теперь же, в последние несколько дней, я будто переселился на иную планету – всё происходящее вокруг, кажется топтанием на месте, что было, то и есть, то и будет, ничего не меняется, ровно ничего. Странно, но мне не хватает реальных фантазий.

07.06 Иногда в юности я помышлял о том, как хорошо было бы уехать куда-нибудь далеко, в глухую деревеньку, и писать, много-много писать. Наверно, здесь существенную роль сыграли яркие воспоминания из детства о поездках к деду с бабкой, а также превратные представления представления о сельской жизни, но основную, видимо, гипертрофированная чувствительность моей натуры ко всякого рода раздражителям, хотелось счистить шелуху и оставить главное, наличие которого казалось бесспорным. Правда, о чём именно я собирался тогда писать, не понятно, так что можно себе представить, во что бы то вылилось на самом деле, т.е. в тупое безделье, но фантазировать любил ужасно. Не зря я об этом вспомнил, бродят у меня в голове подобные мыслишки, только теперь настроение совсем иное – зачем куда-то ехать, если вокруг всё равно уже ничего не трогает. А хотя бы затем, чтобы сделать то, чего мне когда-то хотелось, пусть так давно и бессвязно. Если не осталось никаких свежих желаний, стану реанимировать давно умершие, тем более вдохновляет, что это сопряжено с определённой деятельностью.

Не без приятности подумываю, что в ближайшее время соорудил себе занятьеце, будет, чем его наполнить, появляется некоторое подобие энтузиазма. Эх, как славно она бы выглядела в деревенском быту, в косыночке-то, в сарафанчике… Впрочем, хватит, ещё одной такой картины я переживать не желаю, душевное самоудовлетворение и не более, хочется красоты, а в итоге получается какая-то мерзость, к тому же с виноватым видом, мол, извините, что так страшно. Нельзя даже на мгновенье усомниться, что я смогу отказаться от фантазий, ведь иначе они меня не оставят в покое, и лет через 10 будут теребить воспоминаниями о возможном, но упущенном счастье, а ведь память штука избирательная: наверняка останется только хорошее, только мечты и упования, только стремление обладать, но сама неудача и те серые будни, в которые всё происходило, забудутся совершенно, и в итоге перед внутренним взором встанет лишь немой укор. Хотелось бы, конечно, здесь и сейчас выжечь калёным железом все надежды, ощущения, сознательные и более всего бессознательные стремления недавнего времени, однако пока мне сил хватает только подогреть его до комнатной температуры. Даже рутинных, каждодневных событий не происходит, куда уж тут до душевных потрясений, через которые могла бы очиститься моя душа, их и вовсе не предвидится.