— Послушайте, хотите я расскажу вам одну коротенькую историю. Да не смотрите на часы — не задержу. Так рассказывать?
Мы встретились у книжного киоска. Плотный, коренастый полковник с моложавым лицом, с висками, тронутыми сединой, перебирал книги. Я листала книгу воспоминаний бывшего гитлеровского фельдмаршала.
— Что это у вас? — спросил полковник. — Ого, черт подери, толстенная какая! Пишут они там, много пишут. Все, кому не лень. Все старые гитлеровцы пытаются обелить себя, свалить вину на Гитлера и доказать, что германский генеральный штаб невинен, как агнец, во всех бедствиях и зверствах войны. Перед новыми хозяевами выслуживаются.
Типпельскирх, Гудериан, Кессельринг — гитлеровские, фашистские генералы! Писать они умеют, ловко умеют писать да так, как им выгодно. Разве можно от этих людей ждать хотя бы подобия объективности. Они заявляют, что пишут по своим личным воспоминаниям и подлинным документам. Воспоминания? Ложь, все ложь. Разве они помнят о тех бедствиях, которые принесли народам. Документы? Да, документы действительно используются — некоторые. Опять же те, что им выгодны, и в определенном освещении.
Но документы и у них были правдивые. Ох, какие правдивые. Я сам кое-что знаю. Видите ли, эсэсовцы в своей работе были педантичны до мерзости. Отвратительно, жутко, волосы дыбом встают, как подумаешь, что все это не равнодушная машина, а живая человеческая рука спокойненько и точненько стенографировала. Подобные документы не приводят в своих «воспоминаниях» господа манштейны. К чему? Им нужна война. Нет горячей — пусть будет холодная, но война. От холодной до горячей, мыслится им, недалече. Они мечтают о реванше. Что им до бедствий человеческих. Что им до боли, слез, горя людского. Да если бы кто-нибудь из них привел хоть один документ… вот как тот, что я до сих пор помню наизусть. Такие документы фашистских канцелярий мы должны противопоставлять «воспоминаниям» гитлеровских генералов. Это наилучшие комментарии к той массе книг, которые за последние годы изданы на Западе. Прочитает простой человек такой вот протокол, ну хотя бы как тот, что однажды попал мне в руки, и во весь голос: «Не надо нам войны ни горячей, ни холодной! Дайте нам мир, сохраните жизнь нашим детям!» Впрочем, что я говорю, вы же ничего не знаете, — полковник с досадой поморщился и неожиданно предложил рассказать коротенькую историю.
Если бы полковник продолжал говорить раздраженно — я бы ушла; прозвучи в его голосе одна только просительная нотка заядлого любителя порассказать — убежала бы. Но полковник внезапно замешкался, задумчиво и, как мне показалось, сердито глянул на меня исподлобья, даже отступил на шаг, словно оценивая на расстоянии: стоит ли вообще-то говорить, и спросил строго, требовательно, с оттенком сомнения:
— Так рассказывать?
И я осталась.
— Понимаете, то, что я вам сейчас расскажу, даже не коротенькая история, как я обещал. Пожалуй, всего-навсего, эпизод, — медленно проговорил полковник. — Нет, и эпизодом тоже не назовешь. Эпизод, как понимаю, это один какой-то случай, единичное событие. А это — совсем иное. В общем, для меня лично и тогда на войне, и теперь это было всегда чем-то особенно важным, значительным, о чем нельзя забыть, преступно забыть…
Помню все, как сегодня. Вот они, все трое… И вот документ, тот самый документ… — полковник достал пачку «Казбека», вытащил папиросу, помял ее, постучал о крышку коробки и почему-то положил обратно.
— Итак, на чем мы остановились? Впрочем, кажется, мы еще и не начинали. Простите меня, я в первый раз об этом рассказываю. Оказывается — не так просто.
Начнем по порядку. Вы помните, какая сложная обстановка создалась в марте сорок пятого года в Венгрии в районе озера Балатон, когда шестой немецкой танковой армии «СС» удалось вклиниться в нашу оборону. Тогда первый натиск немецко-фашистских танков был внезапным и мощным. Части нашей дивизии вынуждены были малость потесниться. Ну, а потом мы собрались с силенками и восстановили положение.
Стояла наша дивизия под городом Секешфехервар. Этот городишко дважды или трижды переходил из рук в руки. Вот здесь-то все и произошло.
Я в ту пору был начальником разведки стрелковой дивизии. Сами понимаете, служба не из спокойных.
Когда все воюют — и ты с ними; когда у других появляется возможность передышки — у тебя, у разведчика, работа в самом разгаре. Короче, без ложной скромности, скажем — на войне впереди идут разведчики. Тихонько идут. А за ними батальоны, полки, дивизии, армии. Ну, это я так, к слову. Только именно то обстоятельство, что шли мы, разведчики, главным образом, впереди, не шумливо, тихонечко, шли, давало нам возможность видеть такое, что многим, провоевавшим войну в иных частях, и в самом кошмарном сне не привиделось.
Так вот, ночью части нашей дивизии овладели окраиной этого самого города Секешфехервара. Солдаты окапываются, артиллеристы перетаскивают свои орудия на новые огневые позиции, а у нас, у разведчиков, своя работа: пошарить кругом, прощупать, поглядеть, что и как. Тем более, были у нас сведения, что стоял здесь в одном из домов штаб вражеской танковой дивизии «СС». Штаб для разведчиков, сами понимаете, сущий клад. Может, какие документы остались, забыты впопыхах или писаришка задержался.
Погода, надо вам сказать, стояла пакостная: дождь, слякоть, туман. Ползали мы в сырых потемках среди развалин, все облазили — ничего нет. Погреб только от того дома и уцелел. В погребе и нашли его, — полковник снова достал папиросу, на этот раз закурил, ломая спички, закурил от четвертой — я невольно считала, — жадно затянулся несколько раз подряд.
Помолчали.
— Да-а, вот такое дело, — медленно проговорил, наконец, полковник. — Там в подвале мы и нашли его. Вернее, не нашли, а наступили на него. Кто-то из разведчиков наступил. Он пискнул зло, пронзительно, как крыса. Он находился в самом дальнем углу подвала.
Когда его осветили фонариком, он встревоженно зашевелился, вобрал голову в плечи, подсунул под себя руки, подтянул к самому подбородку колени и так, комком, судорожно подался назад, словно хотел вдавить себя в стену, скрыться. Разведчики подняли его на ноги. Он мотал головой, что-то бормотал и никак не хотел идти. Разведчики встряхнули его и выволокли на улицу.
Светало. Мы рассмотрели его. Здоровенный, белобрысый детина, каждый кулак с пудовую гирю. Короткая бычья шея, кажется, что жирный затылок начинается непосредственно от самых плеч. Рыжая щетина на толстых щеках, маленькие водянистые светло-серые глазки. Взгляд их то злой, настороженный, то испуган-но-мечущийся. Никто из нас не успевал перехватить его взгляд, так быстро перебрасывался он с одного из нас на другого, с развалин дома на наши автоматы и снова на лица разведчиков. Внезапно он закинул голову и замер, пристально разглядывая одному ему ведомую точку в светлеющем небе.
— Довольно! — сказал я ему громко по-немецки. — Довольно. Сумасшедшего разыграть не удастся. А цвет неба, если он вас так интересует, могу сказать — сегодня серый.
Он вздрогнул, порывисто обернулся ко мне, — от изумления я отшатнулся, — диким, животно диким ужасом исказилось его лицо.
— Небо?! — вскричал он. — Вы сказали — небо?..
И он упал на колени, забился головой о землю, зашелся в истерическом припадке. Сквозь невнятное бормотание прорывались вопли:
— Нет, нет, я не хочу умирать! Небо!.. Откуда вы знаете?.. Серое небо! Я все, все скажу… Жить, дайте мне жить, как угодно, только жить… Небо. О-о! Серое небо…
Я кивнул своим разведчикам. Они брезгливо подняли с земли эту тушу, вконец потерявшую всякий человеческий облик.
Я отстегнул флягу и протянул ему. Он вцепился в нее своими короткими рыжими волосатыми пальцами и так и прилип к горлышку толстыми красными губами. Он выпил всю воду одним духом. Я смотрел на его дергающийся при каждом глотке кадык и думал о том, почему его привело в такое исступление упоминание о цвете неба.
— Теперь говори, — приказал я ему, отбирая пустую флягу. — Говори, что ты знаешь о сером небе.
Он зыркнул по сторонам своими маленькими, злыми глазками, потом уставился почему-то на мой сапог и заговорил…
Он писарь из отдела контрразведки танковой дивизии. Допрос проводил офицер отдела, некий гауптман, ему помогали два солдата, а он только писал, вел протокол. Он плакал, размазывая по жирным щекам грязные слезы и торопливо говорил, что только вел протокол и больше ничего. Нельзя же человека расстрелять только за то, что он вел протокол… Он лишь присутствовал, он ничего не делал, только смотрел и записывал вопросы и ответы. Ответов, собственно, не было, а вопросы были. Господин гауптман немного вспыльчив, наверное, можно было бы многое не делать… Но те девушки так упрямо молчали, так упрямо, что хоть кого таким упорством можно вывести из терпения. И снова началось нытье: он, дескать, только писарь, он ничего не делал — только писал, у него хороший почерк, и ему доверяли писать, он быстро пишет, как стенографист, а так он — простой солдат, простой солдат, он только выполнял приказание…
Во время этого бесконечно путаного бормотания я заметил, что он держался рукой за внутренний карман мундира.
— Давайте, что у вас там. Живее, — внезапно оборвал я его.
Он вздрогнул, лихорадочно стиснул карман рукой.
— Живее, живее, кому говорю. Давайте все, что есть!
Он нехотя полез в карман и протянул мне пачку сложенных вчетверо, исписанных листов.
Я развернул первый из них. Это был тот самый документ, один из многих сотен, которые никакой Манштейн, никто из виновных в ужасах минувшей войны и тех, кто ведет сегодня холодную войну, никто из них никогда не посмеет привести в своих «воспоминаниях».
Передо мной был протокол допроса трех пленных советских девушек-связисток. Вел допрос действительно некий гауптман. Под протоколом его подпись — четкая, спокойная. А записывал все вот этот, судорожно глотающий слюну, белобрысый детина с дергающимся кадыком. Это его короткие рыжие пальцы выводили каллиграфическим почерком вопросы и ответы, его ручищи — каждый кулак с пудовую гирю — ни разу не дрогнули: ни одной помарки в протоколе. И мне стало ясно, почему такой животный страх вызвало у него случайное упоминание о цвете неба. Вот, что мне удалось установить, связав воедино сбивчивый рассказ писаря отдела контрразведки «СС» и составленный им документ…
…Девушек привели в штаб танковой дивизии «СС» на рассвете. Я говорил вам, какая сложилась в те дни обстановка на нашем участке фронта. Прорыв танков противника был мощным и внезапным. Противник вклинился в нашу оборону, мы вынуждены были отойти, и ночью, в тумане немудрено было заблудиться и более опытным людям. Может быть, связистки шли на какой-то пункт связи или на НП и не знали, что это место оказалось в руках врага. Ведь девушки могли получить задание еще до прорыва вражеских танков.
Трудно сказать, как это произошло. Свидетели тому лишь ночь, да дождь, да туман…
Так вот и попали три советские связистки в лапы господина гауптмана.
Обыск ничего не дал. Все документы девушки, видимо, успели каким-то образом уничтожить. Но на их солдатских погонах были эмблемы связистов. Солдат связи, он по роду своей службы может очень многое знать. Если он даже сообщит количество своих абонентов, то и по этим данным можно установить многое. Короче говоря, именно эмблемы связистов привлекли к пленным девушкам особо пристальное внимание офицера контрразведки фашистской танковой дивизии.
Был вызван писарь, — гауптман во всем любил точность и порядок. Начался допрос.
— Фамилии, — не то приказал, не то спросил офицер.
Девушки молчали.
— Хорошо. Тогда по порядку. Твоя фамилия? Твоя? Твоя?
Трижды повторен вопрос, трижды в ответ — молчание.
— Как писать? — спросил писарь.
— Пиши: они молчали, — отрезал гауптман. — Не хотите назвать себя — не надо. Скажите, какой вы части: ты, ты и ты?
— Куда вы направлялись, куда шли? Ты, ты, ты?
— Как фамилия твоего командира? Сколько танков вы видели на вашем участке? Ты, ты, ты?
— На каком участке сосредоточена артиллерия? Ты знаешь? Ты?
У гауптмана была своя система «психологического» допроса. Он говорил отрывисто, повелительно, перемежая вопросы военного характера с неожиданно простыми: откуда родом, есть ли родители, сколько лет, какое сегодня число. Надо заставить пленного ответить хотя бы на один самый незначительный вопрос, потом будет уже нетрудно запутать его, и тогда он уже сам расскажет о важном. Так думал гауптман. Но время шло, и все раздраженнее, резче, как удары бича, звучало: «Отвечай, ты, ты, ты!»
Господин гауптман начал терять терпение, А писарь с педантичной аккуратностью, без помарок заносил в протокол бесчисленные вопросы и после каждого, не менее аккуратно, выводил: «Они молчали»…
Наконец перечень вопросов иссяк.
— Будете молчать? — сказал гауптман. — Отлично. Тогда считайте, что первый сеанс окончен. Вините себя во всех последствиях. Начнем снова. Фамилия? Молчите? Тогда, чтобы как-то вас отличать, запишем пока что приметы.
Прищурившись, гауптман смотрел на сидящих перед ним на скамье девушек и диктовал: «Захвачено трое пленных. Воинское звание — солдаты. Род войск — связисты. Пол — женский. Фамилии — неизвестны. Первая: рост — высокий, глаза и волосы черные. Возраст — двадцать — двадцать два года. Именуется — Черная. Вторая: рост — высокий, глаза — карие, монгольского разреза, шатенка, возраст — не больше двадцати. Именуется — Азиатка. Третья: коротышка, глаза голубые, на щеке родинка, волосы светлые, рыжеватые, возраст — восемнадцать-девятнадцать, может быть, и меньше. Именуется — Рыжая».
— Вот все, что я мог сделать за вас, — издевательски сообщил девушкам гауптман. — На остальные вопросы вам придется отвечать самостоятельно. Предупреждаю — хуже будет, если мне придется помогать вам. В дальнейшем это будет не так безболезненно. Вопрос первый: куда вы шли, куда направлялись? Отвечать Черной.
«Они молчали», — записано в протоколе.
— Черная, встать!
Девушка вздрогнула, но не двинулась с места.
— Щель. Одну руку, — приказал гауптман солдатам.
Те схватили черноволосую девушку и подтащили к двери. Вывернув ей руку, просунули пальцы в щель между притолокой и дверью.
— А вы смотрите, не сметь отворачиваться! — прикрикнул гауптман на двух девушек, оставшихся на скамье. — Черная, будешь отвечать?
«Они молчали», — записал писарь.
— Начинайте, — скомандовал гауптман.
Один из солдат стал медленно прикрывать дверь. Девушка побледнела, рванулась… Но разве вырвешься из рук палачей…
— Тебе больно, больно? А вы видите? Ну, из какой части? Кто командир? Отвечай, ты, ты!
«Они молчали», — так записано в протоколе.
— Кончайте! — крикнул гауптман.
Гитлеровец рывком захлопнул дверь. Короткий, пронзительный крик нечеловеческой боли и внезапная тишина…
Черноволосую девушку, распростертую в обмороке на полу, отливали из ведра холодной водой. Гауптман стоял перед ее двумя оцепеневшими от ужаса подругами, покачиваясь на носках скрипящих сапог.
— Вы видели? Ей очень больно. Вам будет еще хуже. Будете отвечать на мои вопросы?
«Они молчали», — вывел в протоколе писарь. Протокол надо вести точно — господин гауптман любит порядок…
Черноволосая девушка встала, шатаясь подошла к скамье и опустилась на свое место. Маленькая девушка, самая юная из трех, та, кого гауптман назвал Рыжая, незаметно придвинулась, подставила свое плечо, чтобы на него можно было опереться. Губы у нее дрожали. Она не в силах была оторвать взгляда своих голубых, полных слез глаз от изуродованных, залитых кровью пальцев подруги.
— Тебе страшно, Рыжая? Не заговоришь — не то для тебя придумаю. Хочешь посмотреть еще раз, как это делается? — зашипел офицер, брызгая слюной ей в лицо. — Черная, в щель другую руку!
Солдаты бросились исполнять приказание, но девушка властно отстранила их и с протянутой вперед здоровой рукой сама медленно пошла к двери. Если гауптман сумел заметить растерянность и слабость самой юной, то не ускользнуло это и от черноволосой девушки.
Она шла на пытку, чтобы своим страданием, своим презрением к этому страданию дать силы другим. Вот она уже у самой двери. Кто осудит ее за то, что последние шаги были короче других: вместо одного — два медленных. Секунда колебания… Толчок ногой — дверь приоткрылась, и девушка просунула пальцы своей здоровой руки в образовавшуюся щель. И только тогда оглянулась она на застывших в немом ужасе своих подруг. Она кивнула им ласково, ободряюще и дерзко, вызывающе — гауптману: начинайте, дескать, чего же вы-то испугались?
Молчание прервал равнодушный голос писаря:
— Господин гауптман, как ее дальше именовать? Она сменила окраску, теперь не черная, совсем белая.
— Сменила окраску?! — вскричал, наконец, опомнившийся от изумления гауптман. Он был взбешен. Девчонка перехитрила его — нельзя было позволять ей идти самой. Надо бы волоком, за волосы, чтобы тем двоим жутко стало до безумия. А теперь… Что теперь? Она еще и поседеть вздумала! Так хорошо он придумал им клички. Гауптман метался по комнате. Меняют окраску! Хорошо же, пусть им будет еще труднее умирать. Он возвратит им имена человеческие. И гауптман процедил сквозь зубы:
— Я достаточно знаю русский язык. Есть у русских три именинницы в один день. А вы, все трое, умрете в один день. Пиши, — бросил он писарю, — этих бесфамильных именовать: первую — Вера, вторую — Надежда, третью — Любовь.
Нет, господин гауптман явно переоценил свое знание русского языка. Будь у него «достаточные» знания, не дал бы он трем советским девушкам таких прекрасных русских имен. Они прозвучали в этой комнате издевательств и пыток троекратным призывом ко всему светлому, к чему стремится человек. Нет, не понимал русского языка, господин гауптман, да и где ему понять, что вера, надежда и любовь — три символа прекрасного, и от них родится мужество, они ведут на подвиг!
Не понял он и того, почему вдруг сорвались с места те, кого он назвал Надеждой и Любовью, почему они бросились к седой, белоголовой Вере, все еще стоявшей у двери. Почему у. них просветлели лица, и они обнялись и внезапно заплакали…
Но он понял — из голубых глаз Любови исчез мятущийся ужас, они наполнились светом и неожиданной силой.
— Изменить и ей окраску! Огненную прическу! — вскричал вконец взбешенный гауптман.
Девушку схватили солдаты, оторвали от подруг. На золотисто-рыжие волосы ее плеснули бензином. Гауптман сам зажег спичку…
«Они молчали», — гласит протокол…
Большой и подробный был этот страшный своим педантизмом и равнодушием документ.
«Второй сеанс» допроса длился несколько часов. Девушек избивали палками, им ломали кости. Они теряли сознание — их отливали водой. Едва очнувшись от обморока, они слышали одно и то же: «Отвечай, ты, ты, ты!..»
Они молчали.
Их жгли огнем.
Они молчали.
Изувеченные, истерзанные, чудом пережившие пытки, они молчали.
Доведенный до исступления, гауптман воскликнул:
— Посмотрите в окно! Взгляните на небо. Какого оно цвета? Хоть на этот вопрос отвечайте!
«Они молчали», — привычно записал писарь.
Взбешенный фашист уже не закричал — завопил:
— Небо серое! Это я вам говорю — небо серое. Смотрите на него в последний раз. Через пять минут вас расстреляют! — И спросил с издевкой: — Может быть, на это вы что-нибудь скажете?
И тут они заговорили. Все трое, скороговоркой, чтобы успеть сказать все:
— Мы жили честно и боролись с фашистами как солдаты и комсомольцы. Мы сумеем умереть честно, как комсомольцы.
А Вера добавила:
— Мы сражались за свободу своего народа, за мир на земле. Мы уходим из жизни с чистой совестью. Какая она у вас, господин фашист?
* * *
— …Вот и вся история, все, что я хотел вам рассказать, — устало проговорил полковник. — Как видите, были у гитлеровцев страшные, но действительно правдивые документы. Конечно, книги таких авторов, как Манштейн, Гудериан и другие нужны нашим историкам, их надо переводить и издавать. Я, может быть, несколько неправильно на них ополчился.
Может, я сегодня особенно остро все воспринял потому, что именно сегодня я узнал, что тот самый писарь, который так хладнокровно вел протокол допроса трех советских девушек, сейчас живет и здравствует в Западной Германии. Не то, что он жив до сих пор, бог с ним, пусть себе живет, — а то, что сейчас он работает там в одном из издательств — вот, что меня насторожило. Понимаете, оказывается, тот протокол вел не просто солдат-писарь, а человек с высшим образованием, юрист. И вот сегодня, может быть, именно он с той же аккуратностью подбирает документы для «воспоминаний» своего патрона-гауптмана — этот-то ныне, наверное, чуть ли не в дипломатах ходит. И вполне может появиться новая книга, «основанная на документах», в которой господин гауптман будет всячески обелять фашистскую армию и гитлеровский генеральный штаб. Составит такой «труд» и заработает себе теплое местечко в западногерманской армии или НАТО.
Хотелось бы мне задать этим господам-генералам «холодной войны» тот вопрос, что задала гауптману умирающая Вера: —А как у вас с совестью перед лицом мира, господа?
Да, вот еще одно. Тогда же в Секешфехерваре вечером наши комсомольцы-разведчики написали письмо в газету. В нем было много хороших слов о любви к Родине, о мужестве, долге человека и солдата. Кончалось письмо так: «Мы воюем за мир и счастье на земле, чтобы никогда не было войны. Чтобы люди знали только любовь друг к другу, чтобы сбывались их надежды на счастье, чтобы никто не мог нарушить светлой веры человека в торжество мира на земле!»
Я тоже подписал это письмо. Скажите, есть ли на свете хоть один честный человек, который и сегодня отказался бы его подписать?!