Глава 24
Вершины Анд
Через пять дней, во вторник, 26 сентября 1972 года, мы с Лалю Ганчевым отправились в Латинскую Америку. Первая остановка была в Праге. Профессор Травничек — председатель чехословацкого Народного фронта — встретил нас очень сердечно. Он страстно любил горы и часто ездил в Болгарию осваивать новые маршруты. Пообедали мы в пражском Клубе архитекторов. Из разговора мне запомнились грустные размышления, которыми поделился с нами профессор:
— Наш социализм и без того несовершенен, но когда в нем распространяется вульгарное потребительство, он превращается в нечто ужасное. Общество, которое должно было стать коллективистским, порождает эгоистов, причем таких, каких свет не видывал.
Травничек заметил, что я хромаю, и почти насильно отвел меня к д-ру Крчилеку.
— У вас флебит в достаточно острой форме, — констатировал тот. — Посмотрите, как потемнела нога. Это плохой признак. Опасайтесь тромбофлебита. Ничего утешительного сказать вам не могу, но выпишу хорошие лекарства.
В пражском аэропорту нас провожало несколько сюрпризов. Мы застали митинг в связи с визитом Анджелы Дэвис. Оказалось, что на Кубу мы с ней полетим на одном самолете. Из-за этого наш первый класс заменили на второй. Лалю кисло улыбнулся:
— Красивой женщине я и сам всегда уступлю место. Но вот это — идиотизм политических чиновников.
В битком набитом самолете нам предстояло пережить пятнадцатичасовой перелет. Я прислонился горячим лбом к иллюминатору. Мы долго преследовали закат. Как собака, которая гонится за истекающей кровью добычей. Земля была скрыта мрачными облаками: сперва они походили на скальные глыбы, а потом — на разрушенные крепости. Мне никогда не доводилось видеть такие угловатые облака. Они плыли как черные айсберги. Наконец мы увидели огни Монреаля. Здесь самолет должен был совершить техническую посадку для подзаправки.
Поскольку пассажиры первого класса выходят первыми, а садятся последними, не было никакой опасности столкнуться с Анджелой. Встреча произошла уже в аэропорту, в зале транзитных пассажиров. Тут уже не было никакого митинга по поводу прилета чернокожих героев. Наоборот — полуночный аэропорт был пуст. Когда Анджела, Кендра и Франклин увидели меня, они чуть не упали в обморок от удивления. Я не смог им объяснить, что мы летим одним рейсом. Чтобы сделать что-нибудь понятное, я купил всем кофе. А когда объявили, что пассажиров нашего самолета просят пройти на посадку, по тому, как Анджела со мной попрощалась, стало ясно, что она не воспринимает меня как своего попутчика. Второй класс поднимался по трапу в хвостовой части самолета.
Спустя еще несколько часов мы сели в Гаване. Несмотря на полуночный час, в аэропорту бушевал огромный митинг. Под портретами чернокожей красавицы толпа пела новую песню, сочиненную специально в ее честь. Мы остались запертыми в самолете еще на час и наблюдали за фиестой в иллюминаторы. Если бы я увидел эту картину в небесах, я бы воспринял ее хладнокровнее. Мне ведь знакомы видения Тинторетто и Микеланджело. Но здесь — этот черный апокалипсис сводил меня с ума. Только после того, как ураган восторга поутих, выпустили и остальных пассажиров. Нас встречали Мария-Тереса Малмиерка, наш посол Ангел Будев, атташе по культуре и другие. Немного погодя подъехал и Луис Гонсалес Мартурелус — главный координатор Комитета по защите революции, по приглашению которого мы и приехали. Вот только наш багаж из Праги еще не прибыл. Кубинцы выглядели такими усталыми, что я предложил больше не ждать. Нас поселили в большом отеле «Гавана Либре» (прежде — «Гавана Хилтон»), который открылся новогодним балом того же 1 января, когда революционные отряды Фиделя захватили столицу. Рассказывают, что с балкона этой гостиницы скрылся на вертолете от преследователей диктатор Батиста. Но на Кубе, как и во всей Латинской Америке, расстояние между правдой и легендой совсем невелико.
От перевозбуждения я долго не мог заснуть. И не потому, что обстановка была слишком шикарной. Номер 6 на 18-м этаже (до крыши еще 7 этажей). Огромные апартаменты с огромным балконом, с которого открывается вид на нечто темное, таинственное и притягательное, как смысл жизни. Я искупался и побрился. И тут стало светать. С рассвета и началось мое открытие Гаваны. Фантастическое впечатление! Город, который выходит из океана ночи и запутывается в цветах, совсем не похожих на наши. Наконец я уснул.
Ближе к обеду меня разбудил Марио Кастилиано, гордый мулат — наш переводчик и сопровождающий. Я ел лягушачьи лапки (размером больше куриных ножек) с белым чилийским вином. Салат был из дыни или чего-то похожего.
В 15 часов состоялась наша первая встреча с Национальным управлением комитетов в защиту революции. На ней присутствовало все руководство во главе с Луисом Гонсалесом. Из его сообщения мне стало ясно, что их главной задачей на настоящий момент является создание «микробригад», которые организовывали бы всех заниматься всем подряд. От сафры (сбора сахарного тростника) до сафры. Я с грустью понял, что они стремятся перенять наш подход.
(Гертруда Стайн говорила об американских чернокожих революционерах, что, потеряв вместе со своей африканской родиной все существенное, они борются за бессмысленные вещи.)
После этого первого знакомства кубинцы повели нас приодеться, потому что наш багаж все никак не находился. Я был категорически против, но Лалю посоветовал мне не обижать хозяев. Вот так мы и попали в магазин, который вообще-то был складом. На Кубе в то время не существовало других магазинов. Торговлю словно бы полностью заменило собой снабжение (как при советском военном коммунизме, которого в нашей Восточной Европе, слава богу, кажется, не наблюдалось). Большинство общественных услуг были все еще бесплатными. Деньги теряли смысл. Впрочем, циркулировало несколько видов денежных знаков, так что лучше я воздержусь от обобщений. Некогда известные гаванские магазины, предназначенные для самых богатых в мире туристов, сейчас стали клубами или были переделаны под жилье. На нашем складе нам дали примерить по паре брюк и по две рубашки. Боюсь, этот набор полагался одному кубинцу на целый год. Марио Кастилиано воспользовался случаем, чтобы попробовать убедить нас в том, что, пока мы находимся на Острове свободы, нам очень желательно отказаться от европейских пиджаков и особенно галстуков. «Эти штучки-дрючки не для официальных мест…» — ворчал Марио. Когда мы с Лалю, одетые во все новое, посмотрели друг на друга, то прыснули со смеху. Мы были неузнаваемы — или, точнее говоря, неотличимы от всех остальных.
После ужина нас отвели на большую сиесту по случаю завтрашнего 28 сентября — одного из праздников революции. В этот день двадцать лет назад с балкона бывшего президентского дворца Фидель Кастро объявил о создании комитетов в защиту революции, которые все еще олицетворяли власть на Кубе. Сейчас на площади перед дворцом ожидался гала-концерт и танцы. В эти дни люди по всей стране ходили в белых самодельных касках из картона, символизирующих строительство социализма, и в красных платках на шее, символизирующих революционную бдительность. Думаю, нет другого такого народа, который смог бы устроить подобный всеобщий политический карнавал. Прослушав пламенную речь товарища Эстрады, мы с Марией-Тересой пошли бродить по улицам Гаваны. Она хотела убедить меня в том, что праздник был повсеместным. А может, сама хотела увериться, что организаторскую работу провели на высшем уровне. Даже на самых маленьких улочках фиеста оказалась абсолютно натуральной. Песни становились все лиричнее. Гитару уже не заглушали крики. А те, кто танцевал, очевидно, были поголовно влюблены. Все большие или маленькие кубинские фиесты походили на свадьбу. Как будто сама Куба в этот миг выходила замуж, а мы были лишь детьми, которые подпрыгивают в сторонке, обезумев от воодушевления. Но за кого же выходила замуж Куба?
Всю ночь я ворочался с боку на бок в огромной кровати. Мне снились фиесты, в конце которых появлялся Хемингуэй и стрелял в воздух из ружья, как наш сторож на цыганской свадьбе.
На другой день (уже 28 сентября) в обед мы пошли в таверну Хемингуэя — в знаменитую «Бодегиту дель Медио». Это история, которую я люблю вспоминать, потому что она венчала собой одну из самых моих фатальных иллюзий.
Нас встретил сухонький старичок Мартинес — в прошлом основатель и владелец заведения. Помещение напоминало бар из ковбойских фильмов.
— Эрнест обычно садился вот сюда… — начал свой рассказ Мартинес. — Он приходил утром выпить по мохито с друзьями. Правда, не всегда ограничивался одним бокалом. Как-то он упал со стула. У него было много друзей. Потому он и подал мне идею открыть «Бодегиту». «Мартинес, — сказал мне Эрнест, — они постоянно приходят ко мне домой и совершенно не дают работать. Открой-ка ты таверну, чтобы мы собирались там, а не у меня дома!» И когда таверна была открыта, он написал мне стихотворение на стене:
Mi mojito
en-la-Bodegita
y
mi daiquiri
en-el Floridita.
Вот и все стихотворение. Мой мохито в «Бодегите», а мой дайкири во «Флоридите». «Флоридитой» называлась соседняя таверна. Дайкири мамби (или просто дайкири) делается из сока половинки лимона, 1 ложки сахара и 42 граммов белого рома. Льда, смолотого в пену, кладется как можно больше. Реклама утверждает, что это самый лучший прохладительный напиток, который вы когда-либо пробовали. Мохито же — это то же самое плюс erba Buena , которая есть не что иное, как мята перечная. В сочетании друг с другом эти простые вещи превратились в некий мистический ритуал. Кажется, что, подобно царю Мидасу, который превращал все, к чему он прикасался, в золото, Хемингуэй превратил все в легенду. И эту тень славы невозможно было стереть. В Париже или в Мадриде любое заведение, в которое когда-либо заходил писатель, спешило этим похвастаться. (Дора даже обнаружила ресторан недалеко от Пласа Майор, на дверях которого висела табличка: «Сюда никогда не заходил Хемингуэй!»).
После того как мы выпили по мохито за барной стойкой, Мартинес отвел нас во внутреннее помещение, где можно было сесть за столик. К потолку на крючке был подвешен стул. И каждый, кто был здесь, как и я, впервые, спрашивал, что это означает. Тогда официант или кто-нибудь из завсегдатаев рассказывал историю про одного журналиста, корреспондента-путешественника, охотника за новостями, который долгое время жил в Гаване, а потом был отправлен на какой-то из европейских фронтов под Гвадалахарой. «Бодегита» к тому времени уже превратилась в его кабинет — или в наблюдательный пункт. И вот журналист попросил Мартинеса проследить, чтобы никто не садился на его стул, пока он не вернется. Старый идальго тут же подвесил стул к потолку. Но журналиста убили. И стул стал памятником, который каждый день рассказывает его историю.
Впрочем, «Бодегиту» власти закрыли (вероятно, после смерти Хемингуэя). Мартинес говорил о том времени лишь намеками. К счастью, на Кубу прилетел Сальвадор Альенде, который захотел посетить таверну своих светлых воспоминаний. За одну ночь ее восстановили, и уже на следующий день Мартинес поднес ему за барной стойкой ледяной мохито.
Я смотрю на сегодняшнее заведение — оно все испещрено надписями и подписями. Они сгущаются, как ржавчина. Время от времени часть стен закрашивают (их чистят, как чистят ствол ружья), чтобы освободить место для новых «последователей Хемингуэя». И ржавчина тут же разъедает стены снова. Это профанация любой оригинальности и судьба любой художественной идеи, даже если она не настолько соблазнительна и доступна, как стены «Бодегиты».
«Маленькая таверна превратилась в тавернищу», — написал Гилен. А Мартинес предложил нам тоже черкануть что-нибудь на стене.
Мне пришлось вставать на стул, потому что то место, которое мне указали, было почти под потолком. Мартинес держал меня за ноги, чтобы я не упал. А я уже и впрямь намеревался упасть, потому что увидел с обеих сторон подписи Брижит Бардо и Жени Евтушенко. Но все же я смог нацарапать несколько строк:
В «Бодегите»
я пил, как джигиты.
О, Господи сибонеев,
я видел столько счастья до сих пор,
что будет мой конец
ужасен
и так скор!..
Но прежде чем душа отлетит,
она «Бодегиту» навестит,
и ей нальют, конечно, напоследок.
Когда мы перевели это стихотворение Мартинесу, он поклонился и сказал: «Господин, я буду вас ждать». А пока я соображал, как же это такой старик намеревается живым и здоровым дождаться моей души, он подарил мне открытку с изображением «Бодегиты».
— Художник — мой друг! — похвастался он. — Его зовут Кармело Гонсалес. Запомните это имя!
Пока мы были в таверне, какой-то фотограф все время снимал нас. Я не предполагал, что увижу эти фотографии, но судьба распорядилась по-другому. Спустя несколько месяцев после нашего возвращения из Латинской Америки мой дом посетила незнакомая женщина. Она была в трауре. Незнакомка рассказала, что ее сын, возвращаясь с Кубы, погиб в авиакатастрофе в цюрихском аэропорту. И вот, получив его вещи, она обнаружила среди них альбом с фотографиями, предназначенными для меня. И ей захотелось сделать то, что не успел ее сын. Я был потрясен. Я знал о трагедии, случившейся с нашим самолетом. Тогда погиб и мой друг детства — самого раннего детства — дирижер Месру Мехмедов. В тырновском детском саду мы были влюблены в одну и ту же девочку — Фани. У Месру был изумительный музыкальный слух и человеческое обаяние. Мне казалось, что он все делает лучше меня. Например, на день рождения Фани я купил ей в книжном цветную картинку «Ангел-хранитель над пропастью во ржи». А он подарил ей книгу «Пиноккио» — большую, цветную, с плотными картонными страницами. И это меня просто убило…
Было 28 сентября 1972 года. К вечеру мы подошли к площади Революции, чтобы принять участие в демонстрации по случаю 12-летия с момента основания КЗР, Комитетов защиты революции. Из-за жары митинги обычно проходили ночью. И часто продолжались до первых петухов. Это мероприятие, которое началось в 20.30, не было значительным. (По данным «Гранмы», на площади собрались 1 000 000 кубинцев. Судя по сведениям, которые получил я, их было всего 800 000!)
Трибуна была построена напротив памятника Хосе Марти. Памятник же был возведен во времена диктатора Батисты. Ходили слухи, что он, этот алчный мулат Фульхенсио, был в молодости экономом в имении Кастро. После нескольких кордонов контроля мы оказались за трибуной (отсюда она напоминала строительные леса). Я увидел Николаса Гильена, и мы договорились о встрече в понедельник. Фидель приехал вместе с Анджелой. После этого мы поднялись на свои места. Они оказались намного левее Фиделя и Анджелы, но достаточно высоко, так что мы могли спокойно наблюдать за всем происходящим. А когда я бросил взгляд на площадь, забитую народом, со мной опять случился приступ моей клаустрофобии. К счастью, на трибунах позволялось курить, и Фидель уже дымил своей сигарой. Освещение было таким, что можно было прочитать текст любого плаката и даже различить черты лиц присутствующих. Марио Кастилиано толкнул меня локтем и указал на броскую надпись почти по центру: Jorge Dimitrov presente!
— Как так присутствует? — удивился я такой поэтической вольности.
— Присутствует школа, которая носит его имя.
К сожалению, отличное освещение позволяло мне увидеть и другое. Какие-то странные лодки плавали то тут, то там над головами людей. Когда я вгляделся, я увидел, что это носилки, на которых выносят потерявших сознание людей.
На этой площади была невероятная акустика. Каждый голос звенел, как колокольчик.
Первым произнес речь главный координатор Луис Гонсалес Мартурелус. После него слово предоставили Анджеле Дэвис. И наконец, встал Фидель. Он расстегнул широкий ремень с кобурой, в которой был пистолет, и бросил его на сиденье. Немного постоял у микрофона, вслушиваясь в крик восьмисот тысяч собравшихся, после чего вдруг поднял руку — и площадь замерла в той тишине, от которой просыпаются мельники на Господних мельницах. После такого театрального, эпического начала Фидель, к моему удивлению, вместо того чтобы изречь какую-нибудь величественную фразу, начал бранить собравшихся. Он говорил что-то вроде:
— Что это была за толкучка в начале митинга?! Есть порядок в этой стране или нет? Вы когда-нибудь слышали о дисциплине? — После каждого вопроса Фидель делал длинные паузы, когда тишина воздействовала еще страшнее. — А может быть, вы хотите показать, что правы те, кто утверждает, будто на Кубе царит хаос? Это правда?
— Noooo! — кричала виноватая и ужаснувшаяся площадь. И тут же замолкала, чтобы понять, что хочет сказать Фидель.
— Или, может, вы просто хотели поближе разглядеть Анджелу?
Сейчас все кричали:
— Si! Fidel! Si!
— Значит, во всем виновата Анджела?!
— Noooo!
Это не было речью. Это был какой-то абсурдный и при этом вполне реальный разговор между личностью и обществом. Редкое сочетание актерского мастерства, фанатичной революционной фразеологии и навыков массового гипноза. Мне не доводилось видеть другого такого оратора-мага. А ораторов я на своем веку повидал.
Во время кульминационной паузы в драматической бездыханности площади вдруг прозвучал голосок ребенка, который сидел на плечах отца.
— Фидель! — крикнул он.
— Что? — спросил главный команданте.
Но ребенок, наверное, не знал больше ни одного слова.
— Хорошо кричишь! — продолжил Фидель. — Значит, тебя хорошо кормят. Через год будешь кричать еще лучше.
Сразу после этого Кастро продолжил тему, начатую Анджелой, которая выступала в защиту какого-то Билли Смита — политического заключенного, «пантеры», который застрелил, насколько я понял, двух полицейских.
Буквально на следующее утро Гавана проснулась в портретах этого Билли и в лозунгах в его защиту.
Когда митинг закончился, на выходе с трибуны, которая сейчас напоминала мне гигантскую гильотину, я потянул за рукав Анджелу. Мне пришлось снять белую смешную каску, чтобы она убедилась в том, что это именно я, а не какое-нибудь привидение. Пока она давала мне автограф на этом картонном символе, к нам подошел Фидель. Посмотрел он на меня с подозрением, но все-таки похлопал по плечу. Возможно, именно тогда я и заразился той страшной болезнью… Я почувствовал себя профессиональным революционером.
•
В пятницу утром 29 сентября я достаточно скептично вспоминал свои ночные площадные настроения. Мы гуляли по Мирамару, неторопливо бредя по Кинта Авенида и ощущая себя в царстве вечной романтики.
На обед мы зашли в ресторан «Эль патио» — дом конкистадоров напротив церкви времен Фернандо Писарро, по маршрутам которого мы собирались двигаться. Но не сразу. После обеда мы отправились в пригород San Francisco de Paula. И вот мы уже стояли перед Finca el vigia — сторожевой башней (или, иначе говоря, домом Хемингуэя). Ее построили французы. Сейчас башню ремонтировали, и она была закрыта для посетителей. Но наш сопровождающий Марио имел чрезвычайные полномочия.
Знаменитая яхта лежала в траве, покрытая брезентом, как труп жертвы уличного инцидента. Сначала мы заглядывали в окна, но вскоре нас пропустили внутрь. Большой дом с трофеями и афишами коррид. Кабинет Эрнеста был сравнительно небольшим, и там царил хаос. Возможно, все перевернули с ног на голову уже после его смерти. Простые белые библиотечные полки, книги перемежались с коллекцией ножей. Пишущая машинка тоже стояла на полке на высоте локтей сидящего. Неужели именно здесь он и писал, стоя? Очень неудобно! Мне в это не верилось. В кабинете оказался и письменный стол, но он весь был завален сувенирами, гильзами и еще кучей всякого разного. Над ним висели ружье и львиная шкура. Кровать была просторной, но какой-то короткой. Хороших картин я не заметил, кроме одной — тарелки, расписанной Пикассо. Старая тахта. Может, именно на ней Эрнест вносил поправки в свои рукописи. Стакан с карандашами, которые его жена точила каждое утро. В туалете тоже была небольшая библиотечка. И мы поднялись на знаменитую башню, на этот печальный и слепой теперь телескоп. Оттуда была видна вся Гавана, холмы и пальмы цвета цемента.
Во дворе около огромного бассейна грелись на солнышке последние из пятидесяти девяти кошек Эрнеста. Какая-то женщина из общества защиты животных заботилась о них, но они были худыми и грязными, а может, и бешеными.
Этот хаотичный мир сторожил пожилой охранник в форме цвета хаки с кольтом на поясе. Он все время молчал и следил за нашими руками, как будто подозревал, что мы можем что-нибудь украсть. Только когда мы предложили ему сфотографироваться вместе на память, он пробурчал что-то вроде Mucho calor. Когда мы уже собирались уходить, он вдруг разговорился. Сказал, что хочет подарить мне одно из писем Хемингуэя. Я вспылил:
— Вас сюда поставили, чтобы вы охраняли эти письма, а не для того, чтобы вы их раздавали направо-налево! Дайте мне только взглянуть на мой счастливый билет.
«Подарок» оказался очень странным: пожелтевший листочек, на котором резиновой печатью рукописным шрифтом было оттиснуто следующее: «Я никогда не пишу писем. Эрнест Хемингуэй». Эта печать тоже была заказана его женой Мэри. Такие «ответы» она отправляла тем, кто присылал читательские или еще какие-нибудь излияния ее мужу. Сама печать потерялась, но осталось несколько проштампованных листов.
Я вдруг вспомнил свою первую работу. Вспомнил образцы формальных писем, какими я отвечал графоманам, выдававшим себя за «глас народа». И вот сейчас я по иронии судьбы получил такое письмо от мертвого Хемингуэя. Каким образцом мне воспользоваться, чтобы ответить на него? Пустой лист бумаги не был бы таким страшным. В небе вились стервятники.
После ужина мы прошли через шикарные апартаменты атташе по культуре и закончили свой путь в роскошной резиденции посла. (Что представлял собой знаменитый дом Хемингуэя в сравнении с этим дипломатическим дворцом!) В саду под гигантским фикусом я должен был выслушать рассказ о грандиозных планах посольства. В конце старый друг Ангел Будев отвел меня в сторону и попросил выяснить, когда я вернусь домой, не возводят ли на него напраслину. У него было такое чувство, что кто-то беспрестанно шлет на него доносы.
С тех пор мне приходилось слушать эту печальную исповедь в каждом посольстве. Я думал, что это мания преследования, которая всегда развивается в маленьком замкнутом коллективе. Увы, скоро я понял, что человек, созданный воображением Будева, действительно был среди нас, под каждым фикусом этого проклятого мира.
В субботу утром мы отправились провести трудовой день на строительстве электростанции Talla piedra — Otto parellado. У меня было такое ощущение, как будто меня привели на богослужение в районную церковь. Обожествление физического труда — это колдовство, возможное только в самой ранней молодости революций. Это что-то вроде детской игры в «работу». Некий ритуал крещения. После того как я несколько часов таскал куски арматуры, мне даже дали Diploma de meritos.
Обедали мы с художником Кармело. Его открытку из «Бодегиты» я воспринял как приглашение судьбы. Я бесконечно благодарен покойному Будеву за то, что он устроил мне первую встречу с человеком, который стал одним из самых потрясающих моих друзей. Сотканный из жизнелюбия, страдания и веры, он исчез, словно его завалили рухнувшие иллюзии. И как будто предчувствуя это крушение и боясь, что не поверят моему сну, я попытался набросать углем его лицо в знак наших с ним общих воспоминаний.
В память о Кармело и некоторых неизвестных мучениках за идеал.
Когда-то эти пожелтевшие коробки были наполнены веселыми бутылками, а бутылки были полны мудрым вином. Сейчас в них настаиваете я мой безнадежно запутанный писательский архив. В нем почти невозможно найти то, что я ищу.
Вот и сегодня, желая отыскать кое-что, я наткнулся на эти записки — опыт создать портрет друга, которого уже нет в живых, но который по-прежнему является одним из моих друзей. Я как будто писал письмо самому себе — и спустя столько лет наконец получил его как весточку от параллельно существующего мира.
В конце февраля 1953 года (т. е. как раз тогда, когда начинается этот мой роман, когда я был абитуриентом и покидал юность, делая первые записи в книге зрелости) некий испанский пассажирский корабль из гаванского порта отправился в Европу. Огни «Малекона» медленно скрылись за горизонтом, и водная пустыня поглотила беззаботное трансокеанское чудовище.
На каждой палубе — гирлянды, разноцветные огоньки, оркестры, звон гитар и смех счастливых пассажиров. Танго и ром, фламенко и сангрия. Каждое мгновение мечтало превратиться в некое светлое и великое событие. Но история его еще не выдумала. И потому каждый был сам себе приключением.
Именно на этом корабле плыл тогда кубинский художник Кармело Гонсалес. Он избегал морских фиест по многим причинам, но будет достаточно назвать хотя бы одну: у него не было лишних денег, чтобы бросать их на ветер. Обычно он уединялся на какой-нибудь лавочке под спасательными шлюпками. Когда было светло, рисовал, а когда темнело, размышлял о прошлом и искал ответы в будущем.
Кармело Гонсалес родился 16 июля 1920 года в Гаване, или, точнее, в заливе Касабланка, там, где улица Артес подходит к океанскому берегу.
Так вот, в 1953 году Кармело вошел в возраст Христа. И был распят на Южном Кресте. Его мать тоже звали Марией. Она была кубинкой с дурной репутацией. Его отец, испанец Сиприано, родился в Сантандере. Говорят, у него была своя торговая контора, ведущая дела с кораблями и фурами.
— Я думаю, он был контрабандистом, — сказал Кармело, когда я расспрашивал его о прошлом, хотя утверждать наверняка он не мог, потому что Мария и Сиприано развелись еще в 1932 году.
Жизнь 12-летнего мальчишки стала невыносимо трудной. Кармело ходил в школу пешком, чтобы сэкономить несколько грошей и хотя бы раз в неделю на глазах у всех купить себе завтрак. Крохи для насыщения гордости!
В субботу и воскресенье Кармело обедал у бабушки — Старухи с холма — Старухи со сворой собак, попугаями и всякой разной живностью с человеческими именами. При разводе Кармело достался матери, а его братик остался с отцом. Старуха с холма заплатила одному негру, чтобы тот выкрал братика Кармело и отвел его в дом на холме.
Мария к тому времени совсем помешалась и занялась спиритическими сеансами. Кармело зарабатывал на пропитание, нанимаясь в грузчики или подсобляя на стройках. Но его страстью было рисование.
— Смотри, чтобы эти неудачники не заразили тебя чем-нибудь! Они больны все до единого! — предупреждала его Старуха с холма.
И однако, на какой-то стройке его заразили революционными идеями.
В 1937-м он стал членом Кубинской коммунистической партии. Ему было 17 лет. А партии — двенадцать.
В 1938-м Кармело приняли в училище изящных искусств «Сан-Алехандре». Это учебное заведение помнило Хосе Марти и предвкушало Камило Сьенфуэгоса.
В 1945 году художник получил диплом и стипендию (благодаря своей исключительной одаренности), которая давала ему возможность три года стажироваться в США. Заполняя документы, он легко скрыл, что он коммунист, потому что в 1944-м партия была переименована в народно-социалистическую.
В американских музеях он увлекся Карпаччо и Венециано. Обнаружил, что Гойя ему ближе, чем Пикассо. Но его заветной мечтой было встретиться и познакомиться с Сальвадором Дали. Удалось это ему лишь в 1947-м — с помощью влиятельных знакомых. Встреча произошла в Нью-Йорке, в персидском зале отеля «Плаза». Великий Сальвадор заказывал себе самые дорогие напитки, но не прикасался к ним. Выбирал самые дорогие блюда, но ничего не ел. Кармело смущался, глупо улыбался и только под конец осмелился задать Дали вопрос:
— Выдайте мне секрет, как вам удалось открыть весь этот новый мир?
Усы Дали встопорщились еще более вызывающе. Он внимательно вгляделся в своего восхищенного поклонника, будто только что заметив его, и поделился с ним своим секретом:
— Каждую ночь я кладу под подушку специальную отмычку. Ею-то я и открываю сны. Я просто гениальный взломщик и похититель снов…
После чего Дали встал, швырнул банкноту в тысячу долларов (!), бросил официанту «сдачи не надо» и величественно удалился. В этот миг Кармело почувствовал, что ненавидит своего кумира. Но было уже поздно. Он успел сделаться сюрреалистом. Это была его вторая неизлечимая и заразная болезнь.
И вот теперь он свернулся калачиком под спасательными шлюпками. Пять веков спустя после Христофора Колумба, который, впрочем, плыл в обратную сторону, наш открыватель стремился к берегам Европы. Моряки в его душе бунтовали, но он по-прежнему приближался к Испании смерти и подвига, к Испании его ужасного отца, к Испании, которая изгнала Гойю.
20 дней спустя испанское увеселительное судно бросило якорь в Лa-Корунье при входе в Бискайский залив. На берегу пассажиров ожидали очередные фиесты. А Кармело Гонсалеса поджидал таинственный незнакомец — латиноамериканский революционер польско-еврейского происхождения Фабио Гробар:
— Ты слышал, товарищ? Сталин умер.
— И что же нам теперь делать?
— Теперь придется мотыжить самим… — мрачно отозвался Гробар.
Тогда на пристани художник почувствовал, что сошел на берег другой эпохи.
…И по нему всегда было видно, что он не из этого мира.
Его ателье размещалось в старом и неудобном магазине (одном из тех, которые на Острове свободы в то время подлежали ликвидации). Сочетание Кармело с магазином было парадоксальным, потому что художник не покупался и не продавался. Но перед этим нищим ателье блестел огромный американский лимузин (зеленый, если я не дальтоник). Согласно легенде, Кармело купил его странным образом: врезался в него на своем студенческом «ситроене» Deux chevaux. От «ситроена» не осталось и половины лошадиной силы, а лимузин остался целым-невредимым, потому что (как оказалось позже) был бронированным. Из него вышел мужчина с кольтом в руке:
— Не кричи! Не зови полицию! Я дарю тебе мою машину! — И он бросил ему ключи и исчез.
На следующий день Кармело узнал своего «дарителя» на фотографии в газете. Заголовок гласил: «Джо Валачи снова в Гаване».
О подобном везении говорил и Николас Гильен. Он выиграл свой большой гаванский дом в лотерею. «Жизнь очень часто даже менее правдоподобна, чем самые бездарно сочиненные сюжеты в книгах», — добавил поэт. И думаю, жизнь рассердилась на него за эти слова.
Нет! Кармело не был везунчиком. И никогда не был баловнем судьбы. И победа его революции принесла ему не признание, а новые испытания, подозрения и зависть собратьев…
Кем был Кармело? Проницательным взглядом Кубы? Да, но только для европейцев. Академиком? Да, но только в Германии. Революционером, идеалистом? Да, но только в собственной душе. Чудаком? Пожалуй. Он совершал чудеса, а слыл чудаком.
Кармело! Мариано! Портокареро! — великое карибское созвездие медленно исчезает за горизонтом.
Как я уже сказал, смерть Кармело опередила эпохальное разочарование. И это, возможно, единственная милость, которую оказала ему жизнь.
Когда от человека остается не прах, а пепел, не очень-то уместно выражение «пусть земля ему будет пухом». Пепел развеивают ветра мира. И тогда… Пусть ураганы будут тебе пухом, друг!
•
…Нас предупреждали, что все предвещает бурю.
И все же днем 30 сентября на двух видавших виды таратайках мы выехали в сторону полуострова Варадеро. Впрочем, большинство кубинских автомобилей пребывали в жалком состоянии. На острове не было запчастей ни для одной марки и модели мира. Наиболее фантастический вид имели такси. За рулем чаще всего сидели женщины — бывшие знаменитые кубинские проститутки. Фидель ликвидировал эту профессию, вручив каждой из них по автомобилю. «Некогда здесь было два вида заработка: азарт и проституция, — говорил он. — На свободной Кубе оба они исчезли!» Не знаю, кто уж там был свободным на Острове свободы, но любовь-то — наверняка.
Мы остановились всего один раз выпить арбузного сока в городе Матансас (порт залива Матансас в провинции Матансас). Здесь в двадцатые годы бросил якорь какой-то советский корабль. Но его не подпускали к причалу. Он светил своими огнями в открытом море. Один докер смог ночью доплыть до него и вернуться на берег с бациллой новой революции. Сначала мне рассказали эту легенду, а потом показали какое-то страшное колючее растение, которое — помимо плетения корзин — использовалось вместо колючей проволоки на баррикадах. Оно цвело на своем веку всего однажды, но я не запомнил названия собственного двойника.
К вечеру мы добрались до известного курорта Варадеро. Я тут же пошел на безлюдный пляж и искупался. Карибское море было тихим, теплым и соленым. Одно за другим загорались окна спрятавшихся среди пальм вилл. Дельфины выпрыгивали из воды на угасающем горизонте. Откуда-то из мрака доносилась самба. Я с трудом смог прочитать название яхты, которая спала на мягком, как пудра, песке: Como no — «Почему нет». Я было засмеялся. Но потом подумал — что же она хотела мне этим сказать?..
Мы ужинали в «Кастелло» в окружении немецких спортсменов. Они отдыхали здесь после олимпиады в Мюнхене, во время которой палестинские террористы расстреляли 11 израильских атлетов. Я скрыл, что сегодня у меня именины. Это было бы равносильно одной бутылке рома и ночи без сна. К счастью, на следующий день — в воскресенье — у нас ничего не планировалось. Я повалялся на пляже, а потом мы съездили в бывшее имение Дюпона. Дом походил на некогда популярные корсарские замки на Карибах; говорили, будто его построили году этак в 1923-м. Огромные холсты воскрешали сюжеты преступной жизни и героической смерти пиратов. В райском саду Дюпона гуляли игуаны.
А вечером разыгралась тропическая буря. На этот раз ее бессонницу я разделил лишь с Лалю Ганчевым.
— Не кажется ли тебе, что наша экспедиция проходит не так, как надо?
Лалю был удивлен:
— Что тебя не устраивает?
— Я сам себя не устраиваю. Чувствую себя туристом, который прогуливается по полю боя живой революции, будто по картинной галерее.
Тогда только Лалю рассмеялся:
— Знаешь что, Любо, я не хочу тебя обидеть, но не могу не сказать, что твои представления о революции чересчур романтичны или даже наивны. Мы здесь занимаемся делом, причем не без успеха. А ты чего хочешь? Чтобы мы ушли в горы, как Че Гевара?
Че Гевара покинул Остров свободы семь лет назад. Пять лет назад он был убит. Его легенда жила, но не давала ответа на наши вопросы.
На следующий день сквозь тропический ливень мы прорвались в район Гаваны, чтобы посетить школу им. Георгия Димитрова. Большое новое здание как-то странно торчало посреди мокрого поля. Учебная программа ориентировалась на сельское хозяйство. А учителя? Большинство были учениками старших классов. И преподавали они младшим ребятам, как в наших школах взаимного обучения девятнадцатого века. Директор, которому было целых 22 года, с гордостью отвел нас в школьный музей. Центральным экспонатом в нем оказался портрет Георгия Димитрова, написанный маслом и подаренный Болгарией. Я сразу же узнал его и воскликнул:
— Боже! Ведь этот портрет написала моя жена!
По взгляду, которым смерил меня директор, я понял, что он сильно сомневается в моих словах.
— Ее зовут Дора Бонева! — глупо продолжал настаивать я. — Наверняка на подрамнике есть ее подпись.
Мы перевернули портрет, но подписи не обнаружили.
— Посмотрите на руку Георгия Димитрова, которой он машет. Я тогда позировал. Это моя рука.
— Мы верим тебе, компаньеро, — примирительно сказал директор.
На выходе из музея я бросил последний взгляд на портрет. Учитель Георгий Димитров, иронично улыбаясь, махал мне на прощание моей же рукой.
После обеда мы снова встретились с Кармело. Из его ателье мы перебрались в мастерскую еще одного известного кубинского художника — Рене Портокареро.
Во вторник утром, как и договаривались, мы встретились с Николасом Гильеном. Получив признание, власть и старческое ожирение, он подрастерял свое обаяние карибского представителя черной богемы и революционера в поэзии. А его вечный соперник Пабло Неруда к тому времени уже получил Нобелевскую премию.
— Он болен лейкемией и уже никогда не вернется из Парижа, — мрачно заключил Николас.
Тут переводчик окончательно запутался, и разговор застопорился. Я безуспешно пытался сказать ему, что он был одним из моих учителей по современному письму и поэтической свободе. Официоз убивал. Марио вообще не понимал, о чем идет речь. Нам остались только автографы, которыми мы обменялись. Гильен нарисовал картинки на тех книгах и плакатах, которые подарил мне. Но неужели они были чем-то большим, чем письмо Хемингуэя?
Время, с которым я хотел встретиться и поговорить, было уже мертво. Жар-птица улетела «далеко-далеко, за тридевять земель».
Я попрощался, ощущая почти физическую боль разочарования. На обратном пути мы прошли через китайский квартал, чтобы осмотреть знаменитую фабрику гаванских сигар «Корона». И слава, и технология, и все традиции там были старыми. В больших общих залах за длинными деревянными столами работники, вооруженные одним лишь ножом, похожим на сапожные, резали табачные листы и закручивали темную магию, пришедшую к нам из других, исчезнувших миров. Труд этот был тихий, поэтому в каждом зале специальные чтецы читали вслух книги — романы. Эти люди являли собой некое подобие миссионеров, учителей… а иногда становились и подстрекателями. Хосе Марти был одним из первых, кто стал таким вот способом общаться с рабочими. Когда мы вошли к ним, меня попросили сказать что-нибудь в качестве приветствия. Я произнес несколько слов. И тогда раздался странный звук. Мастера сигар стучали ножами по доскам стола. (Так гладиаторы стучали мечами по щитам.) Это было их приветствием. Неожиданным, незаслуженным, восхитительным. И оно не нуждалось в переводе.
Я спросил, что сейчас им читают. Золя! Звук ножей вдруг соскоблил с души плохое настроение. После него все показалось мне суетой, как будто эти рабочие сами были чтецами и прочитали мне Экклезиаст.
И вот наступил последний день. Он был не похож на все остальные. С утра нас приняли в ЦК Кубинской компартии. Наконец-то я встретился лицом к лицу с секретарем Центрального комитета — таинственным товарищем Фабио Гробаром. Оказалось, он полностью соответствует моим прежним представлениям о гробовщиках капитализма. Мрачный сухопарый человек, похожий на чахоточного. Он как будто нарочно скрывал все прочие свои отличительные черты. Какая польза была от них в Латинской Америке для профессионального революционера польского происхождения? У настоящих кротов истории нет отличительных особенностей. Встреча проходила в кабинете — или приемной, голой и строгой, как кабинет следователя. Еще там присутствовал товарищ Поланко, заведующий международным отделом, объединенным с орготделом; он тоже высказывал свои соображения.
После общих фраз — благодарности за сердечную встречу и констатации абсолютного взаимопонимания с комитетами защиты революции (Мария-Тереса Малмиерка сияла) — разговор стал чрезвычайно важным и интересным. Кубинцы знали о наших планах установить связи с партиями и движениями Южной Америки и дали нам полезные рекомендации. По мнению Гробара, положение в Чили было крайне нестабильным. Скорее всего, грандиозное сражение, запланированное на эту осень, будет отложено, потому что оппозиция была уверена, что завоюет 60 % голосов избирателей в марте следующего года. Реакционные силы организовали низовые комитеты, в то время как Фронт народного единства опоздал и был лишен возможности подобной координации действий. Армия полнилась реакционерами. Нам посоветовали быть очень внимательными и проявить одинаковое уважение к знаменам всех левых партий.
— Это маловероятно, но вам лучше быть в курсе, — предупредил Гробар. — В Чили переворот может произойти прямо при вас.
Поланко посоветовал нам пока отказаться от идеи перебраться через Анды. Аргентина ожидала возвращения своего «фашиста» Хуана Перона. А в Уругвае продолжалась гражданская война тупамаросов. Нам рекомендовали остановиться в Перу. Там зрела революционная ситуация. Левые антиимпериалистические силы пользовались поддержкой армии. Нам надо было непременно встретиться с бригадным генералом Леонидасом Родригесом, который считался достаточно прогрессивной фигурой. В конце долгого, но конкретного и делового разговора Гробар позволил себе небольшой сантимент: вспомнил, насколько хорошо был организован симпозиум в память о Георгии Димитрове в Софии. А я поспешил упомянуть, как замечательно выступил он на этом симпозиуме, и мои слова стали отличным финалом нашей встречи в ЦК.
Мы обедали в «Каза дель винья» — старом портовом ресторанчике, в котором бастурма и вино были испанскими, что означало здесь — «супер».
— Ну что, поэт, ты доволен встречей? — подколол меня по дороге Лалю. — Надеюсь, она не пахла туризмом?
— Ты, похоже, нажаловался кубинцам.
— Пей-ка спокойно красное вино, как тогда в «Бодегите»…
После еще одной деловой встречи с национальной управленческой верхушкой мы вернулись в гостиницу, чтобы уложить вещи перед отъездом. Я как раз открыл свой чемодан, когда над Гаваной разразилась страшная гроза и полил неописуемый тропический ливень. Картина была красивой и ужасающей. Впрочем, слово «картина» достаточно условно, потому что почти ничего нельзя было разглядеть за потоками низвергающейся с неба воды. (Вот почему кубинцы так любят абстрактную живопись, подумалось мне.) Остров свободы будто тонул в океане, и волны уже накрывали нас с головой. Вспышки молний почти ритмично следовали одна за другой. Они танцевали фанданго. Несколько из них угодило в «Гавану либре», и они скорее переломились, чем прогремели раскатами грома. Но все-таки наш небоскреб подрагивал, ужаленный ими. Я стоял босиком перед открытым чемоданом, и у меня было такое чувство, будто я пакую этот ураган, чтобы тайком отвезти его домой.
Прощальный прием, организованный послом, должен был начаться в восемь вечера. Мы выехали из гостиницы где-то за полчаса. Но тропический ураган продолжался. Ехать по прибрежному бульвару Малекон, тонущему в прибое, казалось верхом абсурда. Кинта Авенида тоже стала бурной рекой. В подземных переходах и тоннелях можно было преспокойно утонуть. Битый час мы пробирались к посольству какими-то окольными путями. Я был убежден, что, кроме нас, на приеме никто не появится. Но я в очередной раз ошибся. В резиденции с бокалами в руках нас уже ждали Фабио Гробар, Луис Гонсалес Марурелос и Мария-Тереса Малмиерка. Были там и Филиппе Веласко, Гектор Эстрада, Освальдо Триана, Джозефина Алонсо, Аурелио Альварес, Хуго Родригес и, разумеется, наш вечный сопровождающий Марио Кастилиано. Они приехали на бронированной машине-амфибии, которая стояла у входа. Официальной частью практически пренебрегли. Сразу начался концерт одного молодого гитариста, которого представили так: «Виртуоз Карлос Молина». А он сказал, что представит нам историю классической гитары с XVII века до наших дней. В этот момент недовольная гроза оборвала электропровода. Сразу же зажгли свечи в каких-то старинных канделябрах. Атмосфера сделалась мистической. Гитарист и правда был великолепен. Рядом с ним сидела и восхищенно смотрела на него его жена — совсем молоденькая, на последних сроках беременности, напоминающая золотую грушу. Но мрак свечей и нежные созвучия Антонио Вивальди действовали на утомленных борцов за революцию усыпляюще. Я видел, как они, раскинувшись на креслах и диванах, сдавались один за другим. В правой руке покачивался недопитый бокал с вином, а левая инстинктивно придерживала кобуру — не дай бог какой-нибудь враг, лакей империализма, отнимет во сне их оружие. Ангел Будев — бывший заместитель министра культуры — к тому времени уже осознал свой интеллигентский просчет. Он быстро распорядился откупорить новые бутылки и попросил Карлоса Молина перепрыгнуть через несколько веков и перейти прямо к Гуантанамеро. Результат не заставил себя ждать. Прием взбодрился и превратился в соревнование по пению революционных песен и лирических романсов. Подняли крышку большого белого рояля. Оказалось, что кто-то использовал его вместо пепельницы, но это только развеселило революционных пианистов. В состязании певцов буря проиграла. Когда же мы вернулись в гостиницу, я все-таки нашел силы, чтобы открыть дневник и записать, что в лифте я встретил даму с брильянтовыми глазами и кожей из коричневого бархата — самую красивую кубинку, может, даже саму Кубу…
С тех пор прошла четверть века. Почему же я с такой ясностью вспоминаю образы кубинцев? С большинством из них мы больше никогда не встретились. Я расспрашивал об их судьбе. До меня дошел слух, что Луис Гонсалес расплачивался за какие-то свои партийные ошибки в качестве добровольца в Анголе. О других действующих лицах тех лет мне вообще ничего не известно. Случайная встреча в лифте истории? И вот наш «лифт» поднялся высоко-высоко над Андами. Под нами бушевал океан, закрытый огромными облаками. И все же на дне некоторых воздушных пропастей виднелись его величественные синие морщины. Мы уже пересекли экватор. На первый взгляд все было спокойно, но пилоты — крепкие русские парни — ужасно нервничали. Этим утром над Гаваной от вчерашней бури не было и следа. Светило ласковое карибское солнце. Но, к сожалению для наших провожающих, вылет самолета задержался на два с половиной часа. Никто не понимал, что происходит, пока не появилась… Анджела Дэвис! На этот раз нам предстояло лететь вместе в первом классе до Сантьяго. Удивление Кендры и Франклина сменилось подозрительностью, но романтичная Анджела обрадовалась — она даже показала мне свежий номер газеты «Гранма», где была фотография и заметка о нашем участии в торжествах по случаю 12-летия КЗР.
Один из пилотов, с которым мы уже перекинулись несколькими фразами по-русски, из которых я узнал, что мы пытаемся перехитрить два тайфуна, спросил меня, хорошо ли я знаю Анджелу.
— Мы знакомы, — ответил я, — но я не говорю по-английски.
— А я говорю по-английски, но не знаком с Анджелой. Вы меня представите?
Анджела предложила нам свои сигареты «Салем» с ментолом. Готовится к сожжению, как салемская ведьма… — подумал я, но вслух произнес:
— Сигареты с ментолом самые вредные.
— Все, что я делаю, вредно для меня. Но, надеюсь, может принести пользу кому-нибудь другому.
— Конечно, вы же преследуете альтруистические цели.
И вдруг она спросила:
— А вы сколько еще будете меня преследовать?
С помощью зардевшегося от смущения пилота я сделал следующее признание:
— Анджела, я в вас влюблен и пойду за вами на край света…
Она долго смеялась. Потом сделала вид, что сердится:
— В парижском метро на меня напал какой-то израильтянин. Надеюсь, это были не вы?
— Так вы меня не узнали?
Пилот больше не захотел мне переводить и отвел Анджелу в кабину пилотов, где ей дали повести самолет.
Этот трюк мне был хорошо известен, и поэтому я спрашивал себя: до каких пор Анджела будет верить в то, что сама ведет поставленную на автопилот машину истории?
Мы сели в Кальяо — аэропорту Лимы. Когда мы вышли из самолета, нас сбил с ног горячий влажный воздух, пропахший смертью. Здесь находится, возможно, самый крупный в мире комбинат по производству рыбной муки. Течение Гумбольдта выбрасывает на этот берег бесконечные косяки рыб, которые ни для чего другого не пригодны.
В зале транзита нас приятно удивило присутствие посла Любена Аврамова, приехавшего специально для того, чтобы убедить нас на обратном пути остановиться в Перу. Информация распространялась молниеносно по каким-то неведомым каналам. Мы согласились.
В Сантьяго-де-Чили мы приземлились почти в полночь. Несмотря на поздний час, нас встретил Хосе Арсе и почти все посольство — трое дипломатов с семьями. В аэропорту нас ждали даже дети. Это показалось мне нелепым, пока я не осознал, как же далеко мы от Болгарии. В общей сложности 26 часов лету на самых скоростных самолетах отделяли меня от родной земли, от моих корней, от самого меня. Надо признаться, это расстояние нагнетало чувство беспомощности и даже ужаса. Но усталость была сильнее, и я заснул мертвым сном в моем номере 604 в отеле El conquistador.
Но проснулся я еще более уставшим. Первое, что я увидел, когда открыл глаза, была какая-то невообразимая сиреневая лампада неописуемой формы, которая на цепочках висела над моим изголовьем. Я тут же вспомнил, как еще в аэропорту мне пожаловались, что два дня назад снова случилось землетрясение. В Сантьяго его сила равнялась пяти баллам по шкале Рихтера. Ха, лампада не качалась. Что ж, следовало радоваться. Но было очень холодно. Сейчас, в начале октября, в Чили только что пришла весна.
От завтрака я отказался, но выпил двойную дозу кофе. Посол Марин Иванов встретил нас приветливо. Немного погодя подъехал Хосе Арсе — член политбюро Чилийской компартии — и ее представитель в координационном совете Унидад Популар, то есть Народного союза, молодой Серхио, который должен был нас сопровождать. Мы уточнили программу. Воспользовавшись советом кубинцев, я предложил сначала провести общую встречу со всеми представителями в Координационном совете, после чего уже встретиться с лидерами наедине.
Как только мы остались один на один с послом, он проводил нас в свою резиденцию. Оказалось, что все в его семье большие любители вокального искусства, поэтому нам пришлось прослушать пластинку с записью кантаты «Санта Мария де Икике» (или что-то в этом роде), посвященной рабочим, расстрелянным в селитровых шахтах в пустыне Атакама. Мы узнали, что это одна из самых жарких точек планеты. Через нее должен был пройти со своим отрядом конкистадор Педро де Вальдивия, чтобы завладеть плодородным Чили. В огненной пустыне Атакама один из воинов, очевидно помутившись рассудком, усомнился, что эти просторы могут быть покорены отрядом из 10 человек (цифры в этой легенде я привожу по памяти). Педро тут же пронзил его своим мечом, а остальным сказал: «Он был прав. 20 человек не могут захватить Чили. А 19 — могут». Что-то от манер Педро осталось в характере этой страны. Хотя вообще-то Чили считалось самым европейским государством Южной Америки. Здесь чувствовалось практичное немецкое влияние.
Мы вышли прогуляться по Сантьяго. Мне было ужасно холодно. Небо все время оставалось мрачным, а воздух — грязным.
Педро де Вальдивия в своих письмах испанскому королю называет этот уголок райской долиной. Но, как и Софийская равнина, она со всех сторон закрыта горами, которые чуть выше болгарских. И сейчас воздух в этом месте был ядовитее софийского. Я, разумеется, не мог допустить, что однажды Софию выберут для съемок фильма «Дождь над Сантьяго». Город со столетней историей парламентарной демократии трясся от возбуждения. За два часа на нас обрушились волны двух демонстраций правых. Я наблюдал их словно сквозь дымку кошмарного сна, потому что судороги города совпали с моей собственной лихорадкой. Я поспешил вернуться в гостиницу. У меня не было сил даже удивиться, когда мне сказали, что Анджела Дэвис остановилась в том же отеле.
В гостинице меня поджидал молодой мужчина в пончо. Это был поэт Виктор Хара. Я извинился перед ним, объяснив, что заболел. Он проводил меня до дверей номера и исчез. Я даже не успел сказать ему Asta la vista. В номере я наглотался тетрациклина и всех лекарств, которые отыскались в моей сумке. Меня прошиб пот, но я так и не нашел сил переодеться.
Субботним утром я с трудом спустился на завтрак, да и то только затем, чтобы предупредить Лалю, что не смогу поехать с ним в Центр аграрной реформы. В бутике отеля я купил термометр. Жара у меня не было.
Оказалось, что в нашем «Конкистадоре» проживали и другие болгары — оперные певцы. Сабин Марков предложил мне перекинуться в карты. Что может сделать болгарин, когда на него нахлынет ностальгия? Сварит себе суп из рубца или сыграет партию в карты. Вместо того чтобы спуститься пообедать, я заснул.
К вечеру вернулся Лалю, а с ним и Георгий Андреев. Он рассказал мне о Всемирном конгрессе сторонников мира. Здесь был аргентинский поэт Альфредо Варела, и он настаивал на нашей с ним встрече.
Среди ночи меня разбудил вой полицейской сирены. Я подошел к окну и увидел… звезды. Чилийские южные крупные звезды! Стало светло — значит, я поправлюсь! Завтра буду как новенький!
День и правда выдался солнечный, и мое настроение улучшилось. Весна озаряла сказочные холмы Сантьяго. Холм поменьше, Санта Лючия, с крепостью Педро де Вальдивия, в которой его зарезали взбунтовавшиеся туземцы. И холм повыше — Сан Кристобал, на вершине которого блестела сейчас гигантская белая Мадонна и телевизионная башня.
Я поспешил на заседание Всемирного конгресса сторонников мира. И сразу очутился в объятиях Альфредо. Он подарил мне свой новый сборник стихов и настоял на том, чтобы я сказал пару слов на открытии выставки «Книги мира».
Дружба — это что-то мистическое. С этим аргентинцем я познакомился в Варшаве одновременно с Анджеем Вайдой и Дином Ридом. До конца своей жизни он вел себя со мною так, словно был моим старшим братом. У него была красивая душа. Но политические иллюзии сделали из него неудачника.
К десяти часам снова собралась патриархальная болгарская колония. Посол Марин Иванов с женой и ребенком, торговый представитель Киряков с женой и ребенком и Стамен Стоичков с личной драмой. Мы погрузились в две машины и отправились в путешествие по дорогам Чили. Я был благодарен, что выздоровел. Но вот кому? За пределами этого чувства начиналась великая тайна. Я знал, что экскурсия была организована ради меня, потому что как политическая личность я был загадочной новостью. Поэт — вот что значилось в моем удостоверении личности. И подозрительные дипломаты принимали это мое амплуа в расчет. Однако подобная трогательная двойственность нервировала и меня и их.
Мы мчались под безоблачной высью сквозь зеленое безумие холмов с эвкалиптовыми рощицами и домов с пестрыми крышами. Через сотню километров перед нами открылся великий океан. Мы остановились в портовом и курортном городке Сан-Антонио. Там продавали рыбу и мидии. Один торговец, завидев нас, вынул из ведра со льдом маленького пингвиненка и спустил его на землю. Он хотел приручить его. Называл пингвина «мой ребеночек» и обращался к нему на «вы», как это и принято в Чили при разговоре с детьми.
Наконец, проехав еще немного, мы оказались в Исла-Негра, у цели нашего путешествия. Исла-Негра переводится как Черный Остров. Когда-то этот каменистый мыс и правда был оторван от суши. Во время одного из страшных землетрясений, которые тут не редкость, остров соединился с материком. Дети, хотя мы даже не просили их об этом, сразу же повели нас к дому Пабло Неруды. Деревянный забор и ворота с медным колокольчиком. Мы дернули за шнурок — и раздался громкий звон. Нам открыла молоденькая кареглазая девушка. Она сказала, что дона Пабло нет дома, но он скоро будет. И мы можем пройти — но только во двор, не дальше.
Сначала нам показалось, что мы попали в этнографический музей. Но ведь и творчество Пабло похоже на музей. Музей слов. Дом был построен из дерева и камня, очевидно в несколько этапов, без общей концепции. Он должен был напоминать старинную усадьбу. На башне крутился флюгер. В траве стоял надутый от важности старый локомобиль, сияющий медными частями. В окна выглядывали чудаковатые стеклянные статуэтки и бутылки, в которых таились модели парусников и каравелл. Несмотря на первоначальное предупреждение, девушка сама повела нас в дом. В гостиной, окнами выходящей на восток и запад (к суше и океану), на большом старинном круглом столе стояли два блюда с луком и перцем. Это сразу же напомнило мне о «Всеобщей песни» Пабло. И сейчас я дышал той же атмосферой и понимал совершенную композицию хаоса, который мы иногда называем свободой. Во мраке гостиной летали трухлявые деревянные ангелы-хранители — носы старых, не существующих уже кораблей. Они были подвешены за леску к потолку, и создавалось впечатление, что они витают в воздухе. Обстановка подсказывала, что в этой комнате принимают гостей, но девушка настаивала, что дон Пабло пишет именно здесь, а спит наверху, в башне.
Возможно, человек, когда пишет, гостит у самого себя. В соседней комнате располагалась библиотека. Два просевших кресла, покрытых шкурами неизвестных зверей, и закопченный камин заставили меня представить, как зимними вечерами поэт читает тут книги. Снаружи доносится ледяной рев океана, а из очага спорит с ним потрескиванье огня.
Кухня в доме оказалась огромной и современной, достойной великого гастронома, у которого было голодное детство. Наверное, Пабло Неруду частенько упрекали в том, что он, защищая бедных и голодных, сам живет как гранд, потому что где-то он с горькой иронией защищался: неисправимый дурачок-слуга спокойно принимает то, что хозяин публичного дома ездит на дорогой машине, но вот поэту не поздоровится, если он сядет в такой автомобиль. Что тут поделаешь: у зависти своя логика. Сейчас Пабло Неруда — посол в Париже. И это ему к лицу. Он рожден для того, чтобы быть послом. И всегда им был. Послом униженных и оскорбленных в царстве красоты. Чрезвычайным и полномочным послом поэзии…
Я вышел во двор и сел на каменную лавочку среди цветущих кактусов лицом к океану. Это было счастливо-грустное мгновение.
Откуда-то появился светлый парень (наверное, супруг девушки) и довольно грубо сказал, что нам следует немедленно покинуть дом.
Было 14 часов. И все заявили, что проголодались. Мы пошли в сельский трактир «Санта Елена». Там нам предложили рыбный суп — коктейль из всех даров океана: мидий, осьминогов, крабов, морских ежей и водорослей в темном бульоне. Я никогда не ел ничего более отвратительного, чем этот суп, но красное вино «Казалиеро дель диаболо», иначе говоря «Домик дьявола», было безупречно.
После обеда мы решили возвращаться другой дорогой. Пересекли, не останавливаясь, богатый курорт Альгарробо, и на горизонте показался город Винья-дель-Мар — чистый и современный. Красивая женщина ждала кого-то под красивыми цветочными часами. Но не нас. Только один мост отделял Винья-дель-Мар от Вальпараисо, города тихоокеанских пиратов.
Дыхание сумасшедшего порта
исходит от Вальпараисо.
Дыхание теней, звезды,
луны чешуйки
и хвоста морены.
Несмотря на то что город много раз разрушали землетрясения, его дома сохранили свой старинный колониальный стиль. Дивные таверны и часовни! В тавернах светятся глаза морских волков, а в часовнях — свечи, зажженные в память тех, кого поглотили вода и земля. Пристань кишит торговцами. Я сразу вообразил, как они, когда ты сходишь на берег, предлагают тебе пончо, а если ты их отталкиваешь — рыдающую гитару. Но мне ничего подобного не предложили. Поэтому на память я украл немного безумия. Безумия.
В Сантьяго мы вернулись затемно. И встали в огромной пробке. Вроде бы из-за воскресной мессы кардинала.
В «Конкистадоре» я выпил кружку пива с огромными океанскими креветками и поднялся в номер, не зажигая причудливой лампады.
Боже мой, запахло концом. И почему этот роман заканчивается как путевые заметки? Внешняя жизнь человека — это путевые заметки. Внутренняя — это молитва…
Я долго смотрел на окна домов напротив. Женщины убирались в своих гнездах. Вытирали пыль. Смотрелись в зеркала. Я видел, как возвращаются их мужья. Как бросают свои пальто. А женщины бросаются им в объятья. Гладят по волосам. И задергивают шторы…
•
Новая неделя началась со встречи в ЦК Чилийской компартии. Во дворце Аламеда! Несмотря на напряжение в стране, никакой охраны не было. Я даже привратника не заметил. Нас встретил Хосе Арсе. Немного погодя к нам присоединился и Володя Тейтельбойм — второй по рангу и популярности чилийский коммунист. Я знал его как писателя и ожидал интересного разговора, но нас сразу же пригласили к Луису Корвалану. Я уже был знаком с этим невысоким мужчиной с благородным одухотворенным лицом и тронутыми сединой усами и прической. Такого же цвета был и его изящный костюм-тройка. Разумеется, никто не мог бы соперничать по элегантности с президентом Альенде. Но у ставшего уже легендой Корвалана было нечто, что очень редко встречалось во внешности партийных вождей и героев. Это «нечто» я бы назвал природной утонченностью с несколькими каплями грусти — и без единой капли озлобленности. С портретов героев истории, даже когда они украшены париками вельмож, на нас так часто смотрят безумие фанатика, маниакальное самодовольство и брутальная жестокость, что, возможно, в случае с Корваланом самое сильное впечатление производило именно отсутствие этих черт. Чувство истории овладело мной. Моя душа задыхалась.
После традиционных приветствий Луис Корвалан стал анализировать ситуацию в Чили. И начал он с экономических проблем:
— Мы обеспечили каждого ребенка бесплатным стаканом молока, но это превращается в дешевую пропаганду, когда с прилавков исчезает обыкновенная сельхозпродукция… Большая часть индустриального оборудования устарела. Инфраструктура не выдерживает критики. Нам не хватает транспорта, а то, что есть, умышленно повреждено владельцами грузовых машин и такси.
(Я помню тоску в глубине своей души. Тогда я не понимал ее причин, а сейчас думаю, что заранее переживал то, что должно было произойти в Болгарии спустя 10 лет.)
— Внешний долг Чили ужасающе велик — 4 миллиарда долларов. По этому показателю мы на третьем месте в мире после Израиля и Вьетнама. Нам нужно 200 миллионов долларов в год только на погашение процентов, но США закрывают нашу кредитную линию.
Главной статьей дохода в бюджете Чили является медь. Рудники Чукикамата самые крупные в мире. Но американские монополии специально снизили цены на медь, из-за чего мы теряем по 240 миллионов долларов в год. Расчет простой. На настоящий момент валютные поступления составляют всего лишь 1 миллиард 400 миллионов долларов. А в то же время цены на весь импорт повышаются. И особенно это актуально в отношении бензина. (Вот он, туннель. И я уже в нем. Меня охватывает клаустрофобия.) Разумеется, мы всячески пытаемся экономить валюту. Составляем список традиционного импорта, без которого не обойтись. Прочее же урезаем. Ищем новых финансовых кредиторов. Мы ориентированы на Испанию и Японию. Попросим помощи и у Международного валютного фонда (тогда я впервые услышал это название), от которого мы можем получить примерно 42 миллиона долларов, если, конечно, условия нас устроят.
Между тем натиск инфляции ужасает. За девять месяцев рост цен достиг 99,8 %. Коррекцию зарплат надо было бы произвести с учетом именно этой пропорции. Говорят, что в этом случае понесут убытки имущие слои населения. Но ведь главный груз ложится на плечи трудящихся.
— Каковы причины инфляции? На первом месте общемировой инфляционный процесс. В самом начале, — вздохнул Корвалан, — мы пошли на искусственную заморозку цен в госпроизводстве. А надо было их освободить. Кроме того, национализация банков и аграрная реформа почти полностью покрываются государством. И мы неразумно завышаем зарплаты под натиском то ультралевых, то ультраправых сил.
Уже совсем скоро мы предпримем решительные меры для общего оздоровления экономики. Прежде всего прочистим закупоренные денежные каналы. Простимулируем экономию в обществе, но это значит, конечно, что нам надо будет обеспечить его покупательную способность…
Чили чрезвычайно рассчитывает на помощь социалистических стран, и прежде всего СССР. Пока это только технологическая помощь. Москва дает нам некий финансовый кредит «в порядке исключения». Помогите нам пшеницей и кукурузой! Дайте нам нефть, хлопок, табак… Посылайте разные товары широкого потребления!..
Скучно, правда? Но я слушал очень внимательно и даже записывал. В моей душе зарождались темные мысли и чувства. Что делал сейчас этот интеллигентный человек? Зачем исповедовался передо мной? Разве он не понимал, что я не тот, кто может ему помочь?
Или он догадывался, что это абсурд, и просто приглашал поучаствовать в нем, как в игре, смертельной игре? Так называемая мировая революция докатилась до конца мира, до Чили, до Огненной Земли, до Патагонии, именно их, значит, имели мы в виду, говоря в школе — «у черта на куличках». Да, она дошла до этих уголков планеты и победила на демократических выборах. Но сейчас сюда не могли дойти самые элементарные вещи, необходимые людям. Не могли дойти наши сигареты. Не могла дойти наша пшеница… Люди ждали помощи. А вместо этого им посылали сумасшедшего поэта, чтобы тот оказал им братскую революционную поддержку!
Если бы я был настолько смелым и честным, как утверждал, мне следовало прервать Луиса Корвалана и сказать ему:
— Компаньеро, я ничем не могу тебе помочь, поэтому предлагаю вместе со мной поехать в Москву. Войти в Кремль и взобраться на Спасскую башню. Я буду ломать стрелки и цифры на часах до тех пор, пока Красная площадь не наполнится людьми. А ты тогда с самой звезды начнешь кричать все то, что рассказал мне. И даже еще того хлеще…
Я прервал генерального секретаря и глухо сказал:
— Товарищ Корвалан, боюсь, что проблемы, которые мы обсуждаем, больше меня…
Луис улыбнулся грустно и нежно:
— Знаю, товарищ, знаю… Эти проблемы больше и меня. Но если мы будем молчать, они меньше не станут. Я хочу от вас только одного: сообщите своему центральному руководству… вы же еще и писатель… вот и скажите всем — наши проблемы не политические, а экономические!
То, что мы сейчас переживаем, — одна из самых серьезных инфляций в истории Чили, но народ все еще поддерживает нас, потому что видит положительные перемены — или, по крайней мере, наши добрые намерения. А вообще-то мы вот уже два года имеем дело со сплошными заговорами. Последняя попытка была предпринята в сентябре. Сейчас контрреволюция притихла. Все ждут выборов. Заговорщиков поразила решительность, которую проявил наш народ в сентябре. Кроме того, армия тесно связана с правительством…
— Но говорят и другое… — снова перебил его я. — Ходят слухи, что в армии полно реакционеров и она вас не поддерживает.
— Кто это сказал?
Я, разумеется, не мог ему ответить.
— Рабочий класс вооружен? Есть координация в низах?
— Мы пришли к власти без насилия. Мы против насилия. Сейчас оппозиция хочет насилия. Но большинство — нет. Даже кардинал против переворота. На выборах ожидается сильная поляризация по блокам. Мы принимаем этот вид борьбы, отдавая себе отчет в том, как это будет трудно. Даже самое незначительное улучшение нашей позиции в парламенте уже станет большой победой!
Спасибо вам, что вы к нам приехали. И не думайте, что это бессмысленно. Наши товарищи не должны чувствовать себя одинокими. Прошу вас, передайте от меня привет Тодору Живкову и скажите ему: наши проблемы не политического, а экономического характера! Сугубо экономического!..
Он смог прочно вбить эту формулу в мое сознание. Корвалан проиграл бой, потому что его бросили, предали, потому что его принесли в жертву, как «козла отпущения», как миллионы людей и как… меня. Не важно, Че Гевара ты или Луис Корвалан, раз ты опасен для власти лжи, ты рожден для жертвоприношения.
Эксперимент Корвалана был бесподобным. Иногда случается проигрывать, потому что ты более прав, чем остальные. В Чили мировая революция достигла своего апогея. С переворота Пиночета поднялась обратная волна — генеральное наступление мировой контрреволюции.
На могиле реального социализма, а точнее — советской системы, вместо эпитафии можно выбить слова Луиса Корвалана: «Наши проблемы были не политическими, а экономическими». А я бы добавил — и моральными. Но это уже сантименты.
Когда мы вышли из дворца Аламеда, Лалю Ганчев впервые похвалил меня. А посол осторожно спросил:
— Предполагаю, вы уполномочены так вести себя?
Я решил успокоить милого человека невинной ложью.
После встречи с Корваланом нас тут же отвезли на крупный комбинат по переработке меди Madeco. Рабочее руководство уже нас ожидало. Нас немедленно повели в столовую, где мы начали разговор прямо за обедом. Несколько раз нам повторили, что мы едим то же, что и все рабочие. И мы несколько раз ответили, что все очень вкусно. Молодой красавец Хосе, который вытягивал медную проволоку (тысячи километров), рассказал нам о рабочей самообороне, о круглосуточных дежурствах и о том, что месяц назад он женился, но свой медовый месяц проводит на медном комбинате. Я не смог ему объяснить, какая жестокая игра слов «мед» и «медь» получается, если перевести его слова на болгарский. Хосе, вероятно, посчитал, что я усомнился в его словах, потому что тут же показал нам секретный склад, полный винтовок, автоматов и пулеметов. По пути я увидел портрет Георгия Димитрова, вырезанный из газеты и наклеенный на один из станков. Я решил, что будет вежливо выразить свою радость по этому поводу.
Хосе объяснил мне, что это «Хорхе Димитров, великий русский революционер».
— Не русский, а болгарский, — попытался поправить его я.
Но он был упрямым юношей и не поверил мне. А возможно, он был прав. Потом Хосе отвел меня на рабочий митинг протеста против захвата чилийского корабля.
В качестве дополнения к политическому абсурду вечером мы были приглашены на оперу — премьеру «Риголетто» с Сабином Марковым. Огромный, старинный, ледяной зал. Слабый оперный состав. Но Сабин пел великолепно и заслужил успех.
Во вторник утром у меня было время пройтись по книжным магазинам. Я купил антологию латиноамериканской поэзии. Она огромная, как энциклопедия. И еще Canto general («Всеобщую песнь») Пабло Неруды в двух томах.
После обеда мы встретились с Володей Тейтельбоймом. Я исписал целый блокнот именами и характеристиками чилийских писателей. Потом я спросил, может ли Володя что-нибудь рассказать мне о некоем Викторе Харе, который ждал меня в гостинице. Да, есть, мол, такой начинающий комсомольский поэт. Точнее, даже певец… Всего лишь через год смерть сделала Виктора Хару всемирно известным бардом — братом Высоцкого и Боба Дилана.
Наша встреча с координационным советом Унидад популар (Народного единства) совпала с огромной демонстрацией и митингом оппозиции. Миристы оккупировали какое-то административное здание. Неофашисты (так их называли) из партии Либертад разводили огромные костры на перекрестках бульваров. Жгли книги, останавливали движение. Бесились. Красивые девушки сидели на тротуарах у костров. Скандировали лозунги либо стихи или просто созерцали пламя. С восхищением. Автомобили бибикали своими клаксонами ритмы оппозиции. Женщины, впавшие в транс, выстукивали их на кастрюлях. Какая-то бабулька стучала камнем по фонарному столбу. Эти апокалиптические образы, это извержение социальной лавы смутили мое сознание. Неужели именно так выглядят кошмарные прозрения пророков?
Все еще под впечатлением от увиденного, я поприветствовал левых лидеров пяти партий, участвовавших в блоке Народного единства: Хуго Миранду, Хорхе Монтельса, Хосе Арсе, Луиса Фернандо Луенго, Франсиско Гейса. Пожелал им удачи, предложил сотрудничество и попросил Лалю проинформировать их о положении в Болгарии и провести конкретный разговор, потому что я чувствовал себя неважно.
Вечером в доме Кирила Кирякова я все еще не мог прийти в себя.
— Не расстраивайся же ты так, поэт, — успокаивали меня снова и снова. — Это мелкобуржуазная стихия. Пошли-ка лучше в бар! В «Апруме» показывают по двадцать стриптизов кряду — один за другим! А за столиками как левые, так и правые лидеры вместе пьют демократичный виски.
— Нет! — ответил я. — Стриптиза мне хватило на улице.
На следующий день город был тихим и солнечным. Я бродил по нему без всякой цели. Болгарка, которая меня сопровождала, постоянно предлагала мне купить что-нибудь на память. Она говорила, что тот, у кого есть доллары, может купить здесь все что угодно, причем за бесценок. Но мне ничего не хотелось.
И вдруг я увидел в углу какой-то витрины его. Эта вещь, бесспорно, была очень старой. Когда-то дерево было раскрашено, но сейчас выглядело будто обугленное. Маленькая фигурка Христа смотрела на меня со вселенской скорбью. При снятии с креста ему сломали одну ногу под коленом. Руки были разведены в стороны, но дырки от гвоздей в ладонях расширились, как зрачки Фомы неверного. Я вошел в антикварный магазин и попросил показать мне статуэтку. Ошибки быть не могло. Он был моим, а я был его. Уже никто не мог нас разлучить.
Продавщица вежливо объясняла:
— Фигурка немного повреждена, но она не сгнила, хотя и была изготовлена в семнадцатом веке…
— Откуда она?
— О, сеньор, очень трудно ответить на этот вопрос. Такие фигурки обычно бывают украдены из часовен… Потом их многократно перепродают, чтобы замести следы.
Снятый с креста смотрел на меня с состраданием. А я уже молился ему: «Прости меня, Господи. Я не купил Тебя, я выкупил, чтобы искупить свои прегрешения».
В холле «Конкистадора» меня поджидала группа писателей во главе с Эдмундо Эррерой — председателем местного союза писателей. Мы распили виски.
— А где Виктор Хара? — вдруг спросил я у них.
Они обиделись.
В 17 часов мы снова вошли во дворец Аламеда — на этот раз на встречу с президентом. Странное чувство охватило меня, когда мы вошли в безлюдный кабинет. Там не было даже секретарши. Нас никто не спросил, куда мы идем. И мы сидели в каком-то магическом вакууме. Сальвадор Альенде появился с пятнадцатиминутным опозданием. Но в Латинской Америке точность считается мелочностью. Альенде был очень интеллигентным человеком. Он говорил весьма артистично, но без аффектации. И тоже, в свою очередь, педалировал экономические трудности. И тоже оказался историческим оптимистом. (Как и я.)
— Но у вас вовсю звучат призывы к гражданскому неповиновению. Разве вы не боитесь переворота?
— Нет. Это законные действия протеста со стороны оппозиции. Господа, следует знать историю и понимать дух этой страны, чтобы понять, что происходит. Чили — не банановая республика. С тех самых пор, как существует наше государство, здесь не было ни одного настоящего переворота. У нашей демократии долгие традиции…
Альенде говорил примерно минут двадцать и прервал свою речь несколько неожиданно. Мы вручили ему почетный золотой значок Отечественного фронта и пожелали удачи.
Вечером посол пригласил всех в свою резиденцию — на нечто среднее между коктейлем и ужином. Мы с Георгием Андреевым переглядывались — при костюмах, с бокалами виски в руках — и улыбались. Нам вспомнились двое робких юношей из литературного кружка имени Вапцарова.
Прием вышел совсем немноголюдным. Первым прибыл директор национального банка. Он похвастался, что его род происходит из Египта. Потом появились двое сенаторов. И наконец, глава небольшой, но исключительно революционно настроенной Чилийской социалистической партии — Карлос Альтамирано. Мы разговорились с ним в тихом внутреннем садике резиденции. Что за неожиданная близость двух людей? Мы проговорили до трех часов ночи и были похожи на детей, которые не хотят расставаться. Время, отведенное на игру, истекло. Наступила ночь. Мамы стали звать их домой, а они все стояли в укромном уголке двора и разговаривали…
Я собрал вещи; пора было ехать в аэропорт. Пошел холодный дождь. Среди пассажиров, готовящихся к посадке, я в последний раз заметил Анджелу Дэвис. Она была усталой и нервной, как и я. Больше я ее не видел. Значит, здесь и правда был конец света. «Боинг» компании «Авианка» унес нас из Чили — прочь от этой бесконечной береговой линии, прочь из страны с сумасшедшей географией, которой в скором времени предстояло стать страной с сумасшедшей историей.
Чили. Краткий эпилог
Когда я вернулся из Латинской Америки, то попал в больницу. И долго там пролежал. В моей крови плавали сгустки. Перед тем как заснуть, я на всякий случай с собой прощался. Так появилась книга «Дневник для сожжения». Но пока я ее заканчивал, генерал Пиночет закончил свой кровавый переворот в Чили. Тысячи людей были расстреляны. Не пожалели даже Виктора Хару. Тысячи оказались разбросаны по свету, как бедные изгнанники. В миг глубокой скорби из моего сердца вырвался «Крик о Луисе Корвалане».
Ярость вершит суд над моими мыслями.
Боль истязает мою память.
Плачут филантропы.
Все опять чисты.
Расстреляли Чили,
а убийц не назвали…
Ах да, инфляция — вот главный вопрос…
30 сребреников стоил Христос,
а Луис —
500 000 эскудо.
Как же нам знакома эта драма.
Эта клятва:
«Кровь, Сантьяго, кровь!»
Но ты,
который снова поднял знамя,
не повторяй же готские программы!
Раз этот бой последний,
стреляй первым!
Наверное, это самое жестокое мое стихотворение. Мне сказали, что его давали прочесть Корвалану. И по слухам, оно его расстроило. Жаль. Очень жаль.
Пиночет составил список левых политических деятелей и приложил к нему ценник за голову каждого из них. Корвалан был там не на первом месте. Дороже всего оценили голову Карлоса Альтамирано. И вдруг в наших газетах я прочел, что он в Софии. Я разыскал его, и мы пошли в ресторанчик с национальной кухней. Там мы никак не могли наговориться. Как будто были друзьями с самого детского сада.
— Слушай, а как Пиночет так продвинулся в армии?
— С помощью наших подписей. Мы же его и выбрали.
— Почему?
— Потому что он лучше всех подавал пальто нашим женам.
— А у тебя как получилось спастись?
— Как получилось? Помощников у меня было немного, но все они были надежными. Меня поджидали минимум три тайные квартиры. А где я буду ночевать, я решал сам, причем в последний момент. И старался не задерживаться слишком долго на одном месте…
— Скажи, а что для тебя было самым ужасным во время погромов?
— Конечно гибель товарищей. Но было и еще кое-что, от чего я всякий раз едва не умирал… Моя самая надежная квартира находилась на чердаке в доме напротив полицейского участка. Рано утром я смотрел в форточку, как перед его зданием выстраивается длинная очередь людей, которые пришли, чтобы сообщить о разыскиваемых революционерах. За такие сведения платили. И я смотрел на доносчиков. Это были и рабочие и интеллектуалы. Может, они делали это ради хлеба для своих детей, но ведь это были те, кому я верил, ради которых я жил и боролся… Вот это и было самым ужасным моим переживанием.
•
12 октября 1972-го мы снова приземлились в Кальяо — аэропорту Лимы. И снова Любен Аврамов, полный затаенного энтузиазма, встретил нас и отвез в гостиницу. Виды по обеим сторонам длинной дороги, ведущей в центр столицы, многое говорили о социальном состоянии страны. Сначала мы ехали через пустыню. Воздух в районе Лимы невыносимо влажный, хотя дождь идет раз в пятьдесят лет. Потом мы оказались в полосе бидонвилей. Так назывались новые районы — плод взрывной волны миграции из деревень в город. Их неописуемая бедность стала источником революционного напряжения, которое трясло Перу сильнее ставших знаменитыми местных землетрясений. Центр, находившийся в подобном окружении, представлял собой богатый старинный город с низкими дворцами в испано-мавританском колониальном стиле с элементами архитектурной цивилизации инков. Эта дивная эклектика была отлично видна с 17-го этажа гостиницы «Крилон», в которой у меня был номер с балкончиком. Но несмотря на это, мы сразу же отправились осматривать достопримечательности.
Вот и бронзовый монумент Франсиско Писарро. Пока мы пьем крепкий кофе в «Капри» (позади памятника), мне рассказывают, как современные поколения вполне символично отодвигают победителя инков все дальше и дальше от центра. Такая эмансипация приятно щекочет перуанский национализм.
Изначально название Перу принадлежало одной гигантской колонии по обеим сторонам от Анд. Эта колония распалась после битвы при Аякучо, когда объединенные войска Симона Боливара, Сан-Мартина и О’Хиггинса нанесли сокрушительный удар испанской армии. Но все же каким-то таинственным образом в сегодняшней республике продолжает жить дух нескольких империй…
Вместо того чтобы поспать, мы с Лалю до двух часов ночи говорили об истории Америки. Возможно, в этом виноват настоящий кофе.
А с утра мы пошли в музей инкского искусства. Какая странная эротика в керамике! Как будто смерть занимается любовью с еще не созданными Адамом и Евой. Меня потрясли плачущие чаши, но еще больше — улыбающийся мертвец. Мы погуляли и по современному кварталу Мирафлорес, чтобы прийти в себя и дождаться официального обеда, который посол давал в нашу честь. Симпатичный домик в дипломатическом квартале Сан-Исидро. На обеде присутствовали советский посол, какие-то важные перуанские общественные деятели и гости. Густаво Валькарсель — поскольку у него не было зубов, он выглядел старше своих лет; вдобавок он тогда почти сразу напился (может быть, от смущения). И Уинстон Орильо — 32-летний профессор из университета в Лиме — исключительно общительный человек, который почти сразу назвал меня hermano (брат). Воспользовавшись возможностью говорить по-русски и не быть понятым (гостями), советский посол предложил мне по-братски позаботиться об Уинстоне.
— Он прекрасный парень, очень активный. Очень прогрессивный. И бедный, а мы никак не можем его поддержать. Мы было придумали присудить ему премию за переводы русской поэзии. Но как только я ее ему вручил, он так растрогался, что прямо во время церемонии подарил ее вьетнамским сиротам… Так ему ничего и не досталось. Поддержите его вы — чтобы его не заклеймили как русского агента.
Я смотрел на советского дипломата — сухопарого седого гвардейца, который вечно покачивался на краю алкогольной пропасти, но никогда в нее не срывался, и в который уже раз вспоминал рассказик Исаака Бабеля «Солнце Италии».
Но поэт Уинстон Орильо оказался не единственным замечательным романтиком в этой стране. Перуанская левая интеллигенция была исключительно сентиментальна. За нашим столом сидел еще один профессор, который должен был произнести речь о Георгии Димитрове на собрании по случаю его юбилея. Добравшись до Лейпцигского процесса, оратор в восхищении пропел высоким голосом:
— И тогда Хорхе Димитров поджег фашистский Рейхстаг и озарил мрачную ночь…
— Нет, компаньеро! Нет! — вскочил в первом ряду посол. — Хорхе Димитров не поджигал Рейхстага, он выступал обвиняемым по этому делу! Именно в этом суть вопроса — он его не поджигал!
Профессор очень удивился:
— Что значит — «именно в этом суть вопроса»? Раз он его не поджигал, почему же он тогда герой?
Публика тоже осталась в недоумении.
После обеда мы на бешеной скорости понеслись к президентскому дворцу. У нас была назначена встреча со вторым человеком после Хуана Веласко Альварадо — с государственным премьер-министром президентского координационного совета генералом Хосе Грэмом Уртадо. Его кабинет оказался простым и строгим, похожим на казарму; однако же на стене висели два портрета: портрет президента и портрет легендарного предводителя народного восстания Тупака Амару. (Когда испанцам в конце концов удалось его поймать, они осудили его на страшную казнь — привязали к четырем коням и отпустили их, чтобы те его разорвали. Но Тупак Амару оказался сильнее — он удержал коней, так что его пришлось четвертовать.) Под стеклом письменного стола генерала я заметил фотографию голой (по собственной воле раскинувшей руки-ноги) красотки, скорее всего вырезанную из «Плейбоя». Дверь кабинета осталась приоткрытой, так что мы переглядывались с генеральским охранником, на столе которого лежал заряженный автомат.
Как только мы поздоровались и изложили Грэму цель нашего визита в Перу, он тут же пустился красочно излагать философию военного правительства. Заявил, что в Перу слишком много бедных и неграмотных, которых легко обмануть, и потому здесь нет такой политической партии, которая могла бы возглавить революцию. Это сделает армия! Ее связь с народом осуществляется организацией СИНАМОС. Сегодняшняя перуанская революция не использует чужие образцы. Военные применяют тактику так называемого «шага попугая», что означает: надо прочно поставить одну ногу, прежде чем шагать второй. «Нам, — с хитрецой продолжал генерал, — не подходит ни ползание черепахи, ни прыжки кенгуру». Наш режим, заявил он, это чудо, сотворенное блаженными, точнее сказать — очень почитаемым местным святым Сан Мартином, добившимся того, что кошка, мышь и собака ели из одной миски.
— Мы несчастны в том мире, в котором живем. Мы боремся за тот мир — справедливый и счастливый, — в котором будут жить наши дети!
Интересно, знал ли генерал, который, бесспорно, был начитан, насколько стара та фразеология, которую он использовал? Он говорил почти как призрак. А моя нога в обмотке из эластичного бинта болела все сильнее.
Генерал перешел к выводам. А выводы, по его мнению, были следующими: в настоящий момент нет реальной базы для развития отношений с Отечественным фронтом; в скором времени, вероятнее всего, такое объединение произойдет на основе СИНАМОСа, но для этого надо разбудить революционную волю и совесть масс.
У меня едва хватило сил, чтобы поблагодарить генерала. Уже в машине я снял бинт, и мне немного полегчало. Я отказался от всех экскурсий и вечерних прогулок. Вернулся в номер… будто вошел живым в крематорий. Меня затянул огненный полусон моих детских лихорадок. На меня напали кошмары, хотя наутро я уже ничего не мог вспомнить. Остались только смертельная усталость, боль, угнездившаяся в ноге (уже терпимая), и страх путника потерять дорогу. Я действительно затерялся в песках бессилия. Жар меня отпускал.
Потом мы пошли в «Эр Франс» и забронировали места в Европу на вторник. Мне надо было держаться! И я делал вид, что со мной все в полном порядке.
И вот мы в Музее золота. Золотые руки, золотые ноги. (Мои собственные были из боли.) Золотые маски. Это был частный музей. Железные стены ограждали его ночью. Но несмотря на это, его еще охраняли с четырех башен пулеметами. Я тут же вспомнил о тех пулеметах, что охраняли медный комбинат у меня на родине. Печальное сходство и печальное отличие!
Устав от гипнотического блеска золота, мы отправились к вершинам Анд. Они были страшно голыми, грустно коричневыми и производили впечатление скорее своей вытянутостью, чем высотой. Анды напоминали мертвеца, накрытого собственным окровавленным пончо. Мы пообедали в скромном, но чистеньком придорожном ресторанчике и продолжили свой путь наверх, к царству кондоров. «Сияющий путь», или Сендеро Луминосо, не был еще таким популярным, каким он стал потом. Но его «свободные территории» тоже были где-то здесь, на этих неприступных высотах. Когда я спрашивал о них, мне говорили: «Троцкисты! Маоисты! Забудьте!» Но я не мог не спрашивать, потому что там должен был скрываться первый перуанец, с которым я познакомился: писатель-революционер Сезар Кальво. Мы подружились на какой-то всемирной молодежной встрече. Он происходил из очень богатой семьи. Поселил к себе маленького ягуара, но звереныш не смог его приручить. Может быть, поэтому вместе с партизанами Сезар и скитался по Андам. Но сейчас нашей целью была маленькая шахтерская деревушка Сан-Матео — примерно в 150 км от Лимы и на высоте 3180 м. Мне показалось, что все там были индейцами. И все что-то жевали. Когда я полюбопытствовал, что именно, вместо того чтобы объяснить, меня затащили в единственный магазинчик (сельпо, так сказать) и купили мне горсть золотисто-зеленых листьев коки для жевания. Кока, как и ее производная — кокаин, «внизу» запрещены. Но на высоте более 3000 м они свободно продаются и употребляются, потому что считается, будто они помогают сердечной мышце адаптироваться к высоте. Все женщины там носят шляпы — широкополые и островерхие, — которые все же не могут скрыть бездонную печаль глаз и ранние морщины. В центре деревушки стоит памятник с надписью «Любимым героям Милану и Продану от благодарной армии Аргентины». Я сразу же принялся расспрашивать о подвиге двух странников с болгарскими именами. Но все отвечали мне одно и то же: «Это памятник Сан-Исидро». Не нашлось ни одного грамотного, который мог бы прочитать благодарность аргентинской армии.
Простор и высота всегда возбуждали меня сильнее кокаина. Опьянение солнцем, а может, и памятник искушали меня отыскивать некий болгарский колорит в час длинных теней. К сожалению, боль в ноге пробудилась, а вместе с ней поднялась и температура. Мне было уже сложно скрывать свое состояние. Когда мы вернулись в Лиму, посол позвонил какому-то знакомому врачу. Доктор Кабальеро Мендес тут же приехал и осмотрел меня. Он не скрывал, что мое положение очень серьезно — активизировался тромбофлебит.
— Вам не следовало подниматься на такую высоту.
Врач выписал мне лекарства для разжижения крови.
И вдруг всё исчезло. Было невыносимо душно и влажно. Я открыл балконную дверь и увидел, что звезды висят прямо надо мной, на расстоянии вытянутой руки. Потом я открыл чемодан. (Впрочем, он сам взорвался изнутри.) Это был тот ужасный чемодан, который то терялся, то находился, подозрительное существо, набитое мною во время урагана в Гаване грязной одеждой и сумасшедшими небесами. И вот сейчас проклятая стихия вырвалась наружу. Сначала задела стакан, и вода вылилась на лекарства. Потом схватила меня и, как сухой листок, выбросила вон из номера, подкинув высоко-высоко, под облака…
Боже мой! Я снова на вершине Анд! Но ведь индейский целитель Кабальеро Мендес предупредил, что эта высота для меня губительна!
— Очень уж быстро ты хочешь спуститься, — сказал кто-то. И это был Сумасшедший Учитель Истории. — С твоих Анд и пропаганд, парень, так быстро не спускаются.
— И что я, по-твоему, должен делать?
— Лично я рекомендовал бы тебе остаться здесь. В компании с Миланом и Проданом. Тебе даже поставят памятничек. Какое-то время ты будешь героем. Потом тебя могут объявить каким-нибудь святым Исидором. А если тебе отпущены долгие дни жизни, то все оставшееся время ты будешь спускаться с Анд. Конечно, если не сорвешься в первую попавшуюся пропасть. А так… будешь влачить свое существование, пока не состаришься и не поглупеешь, как я. Так все и будешь выспрашивать: «Где тут обетованная низина?» А люди будут рычать: «Оставьте его. Бегите. Он пришел с вершин… Анд».
— Господи, зачем мне надо было сюда подниматься?!
— Не зови Господа, Он близко. И пожалуйста, перестань жалеть себя! Зачем было подниматься?! А эти панорамы — как и когда смог бы ты иначе на них полюбоваться? Вот у тебя под ногами сельва Амазонки — джунгли страстей человеческих. В ней мрак и смрад. Ползают анаконды и аллигаторы. А ты здесь, на вершине. Ветер тебя ласкает. Пролетает кондор. Солнце одевает тебя в золотое пончо и золотые перчатки — ты же готовый экспонат для Музея золота. Ты один из инков. А ты знаешь, что здесь осуществлялась твоя мечта? Империя инков была коммунистическим обществом. И чего они достигли? Явилась горстка благословенных убийц и на пяти десятках коней проехала по золотой коммуне. Там внизу, в Парагвае, тоже существовала гигантская община равенства — коммуна иезуитов. Печальное зрелище.
— Но Вольтер ими восхищался… — попытался я вставить реплику.
— Оставь Вольтера в покое. Он был агентом КГБ. Ты видишь, как вдали блестит океан? Так вот, он обречен на равенство. Он морщится, волнуется, но не может нарушить равенства — это его сущность. Океан и равенство настолько же соединяют, насколько и разделяют. Они подходят для промывания, для поиска новых миров. Но не приведи господь остаться тебе в них надолго! А за океаном лежит твой старый континент. Вот она, Болгария, которая, как видение, является тебе в жару… И любовь. Мы нашли твое слабое место. Да, любовь. Там в тебя стреляют ядовитыми стрелами твои благородные товарищи. И они даже не целятся в тебя, нет, ты сам прыгаешь в сторону отравленных наконечников. Так ловят львов, и неужели ты думаешь, что тебя не поймают?!. Вон там твои одноклассники, однокурсники, твои братья по перу и пуху. Они уже заметили тебя. И перестали удивляться. Теперь они кричат, смеются и показывают на тебя пальцами: «Эй, Любо, кто тебя загнал на эту вершину? Ты же разобьешься!»; «Смотрите-ка, куда залез! А вот слезть-то не может!»; «Он упадет! Правда, он обязательно упадет?!».
Сейчас уже я стал улыбаться, и Старик задал мне несколько вопросов:
— Что тебя так развеселило?
— Я вспомнил, как в детстве взобрался на орех и не мог оттуда слезть. И снять меня оттуда никто не мог. Сестра плакала под деревом, а мама крестилась…
— И как же ты спустился?
— В том-то и дело, что не знаю. Не помню. Как только начало темнеть, я испугался и слез.
— Так, может, ты уже тогда был призраком?
— А что, сейчас я призрак?
— Ну да. Ты сам помог себе сделаться им.
Мне стало грустно. И я начал спускаться. Несколько камней сорвалось и исчезло в пропасти. Пропасть была такой глубокой, что даже эхо из нее не вернулось.
— Прощай, Учитель! Пожалуй, я спущусь! — крикнул я из мрака, который быстро сгущался.
— Не прощайся! Не поминай имя Господа всуе! И не кричи, потому что срываются камни.
•
Я проснулся, удивленный тем, что просыпаюсь. Впервые я понял, как существовали люди, которые считали свои сновидения настоящей жизнью. Видение, открывшееся с вершин, осталось в моей душе настоящим переживанием, даже более реальным, чем я сам. А решение спуститься вниз — важнее и сильнее всего того, что когда-либо мне являлось. Хотя какая-то частичка меня так и осталась бродить в Андах. Частичка меня так и не проснулась. Может, потому, что я записал ее в «Дневник для сожжения». И не посмел его сжечь.
Потом перуанцы издали мой «Дневник…» в Лиме. Его тлеющие фрагменты появились и в Боливии, и в Венесуэле, и в Никарагуа, и на Кубе. Когда в Бразилии готовились к изданию мои стихи, я спросил у издателя Альберта Хаима:
— Ты что, сумасшедший — издавать подобную поэзию в стране с военной диктатурой? Что ты на этом заработаешь, кроме разве что побоев в полиции?
— Прошу тебя, не учи евреев торговле и выгоде. Префект полиции Сан-Паулу — мой друг. Мы каждую пятницу играем в карты. Я попрошу его наложить запрет на твои книги, но не конфисковывать их. Тогда я стану продавать их «тайно», вдвое дороже.
Самое странное письмо, которое я когда-либо получал, пришло каким-то чудесным образом из лесов Боливии. Это были ноты. Партизаны сложили песню на мои стихи.
•
В воскресенье мы выехали на юг по панамериканской магистрали. Санта-Мария-дель-Мар, Асия, Сан-Луис, Канете… Наткнулись на автомобильные гонки, и пришлось вернуться. Бедные крестьяне (в Чили их называли мапуче ) стояли на обочине, как верстовые столбы. Они продавали рыбу. И вздымали ее над головами, как нож.
Ближе к вечеру мы доехали до пригорода Лимы. Нас встретили развалины инкского храма Солнца. Закат уже служил свою службу. Неподалеку бушевал Club de playa Pachacamac — заведение для петушиных боев — любимого аттракциона перуанцев. Казалось, они сбежали из Музея золота. Я мысленно выбирал себе петуха. И мой фаворит всегда выигрывал, а я с ужасом наблюдал за предсмертной петушиной гордыней и победой.
Амфитеатр и арена —
на двести человек
или на вселенную…
Сейчас это не имеет значения,
потому что несут на бой петухов,
покрытых
пелеринами из бархата.
К лапам им привязывают нож
и представляют их судье.
И толпа императоров
сейчас определит судьбу гладиаторов…
– Делайте ваши ставки!
Ставьте на кон, сеньоры!
Пока играют болеро
упорно.
— Сто солей на правого!
— Сто солей на левого!
— Мильон на ультралевого!
– Мильон на ультраправого!
…Всего лишь миг —
и станут месивом кровавым петухи.
Один из них вернется победителем.
И он умрет позднее,
за кулисами,
где тот, кто сорвал банк, стоит и пересчитывает деньги.
Вот так и в жизни,
черт ее б побрал.
И ставки уже выросли немного…
Но вот конец…
Конец такой похожий.
Смерть политическим шутам!
Смерть всем фразерам!
Смерть всем позерам!
Хотя нередко это честные товарищи…
И я на разные бои смешные приходил.
И убивал.
И тоже был убит.
И ослеплял меня кровавый блеск,
и в клюв мой забивалися песчинки.
А наверху,
в амфитеатре,
по ветру развевались, как кокарды,
те фантастические ирисы —
цветы с осанкой эвкалиптовой…
Вот потому сейчас не безразлично
мне, кто будет песнями моими развлекаться.
И, мнится мне, я будто понимаю,
зачем
и за кого я умираю.
На следующий день в 16 часов я встретился с главой Перуанской компартии Хорхе дель Прадо. Единственное, что я знал о нем заранее, было то, что у него красавица жена. Сообщил мне это, естественно, мой «эрмано» Уинстон. Перуанский вождь говорил монотонно, словно вода стекала по скалам Анд. Мне казалось, что утекает сам смысл.
По мнению Хорхе дель Прадо, правительство генералов имело антиимпериалистическую и антиолигархическую платформу. Но оно искало альтернативу капитализму и социализму и верило, что изобретает новую идеологию (по существу — подобие панарабизма). Военные хотели направлять и развивать революционный процесс без вмешательства политических партий и, естественно, без коммунистов. И генерал Грахан, и генерал Родригес (встреча с которым была назначена на тот же день) называли партийных функционеров «кабинетными революционерами» и демагогами. (Меня не покидало неприятное чувство, что вода тащит меня за собой и уносит в океан.) Генеральское представление о «новом обществе» казалось оратору утопичным. И все же процессы, стимулированные военными, могли бы считаться относительно революционными. Местные генералы, в отличие от чилийцев, проводили аграрную реформу радикально. (Учись у воды, дружище, — думал я. — Ей лучше всего известно, как спускаться вниз.) Самые крупные шахты все еще не были национализированы, но государственный сектор имел преимущество, а большое количество распределенных в прошлом концессий возвращалось в государственное владение. Все это предвещало серьезное столкновение с империалистическими интересами. В последнее время США не поддерживали перевороты военных хунт в Латинской Америке. Поэтому и перуанские генералы не поддерживали Соединенные Штаты. Перуанское правительство объявило себя законным и полагало, что ему ничего не грозит, потому что существовало соглашение между тремя видами войск (пехотой, авиацией и флотом). Но оплотом радикально настроенных элементов были лишь сухопутные войска. Режим действительно имел серьезных политических противников, но угрожал самому себе, ибо мог исчезнуть в результате переворота, организованного реакционно настроенными военными. Генералы знали, что если это случится, то народ и пальцем не пошевельнет, поэтому они хотели влиять на народные массы через СИНАМОС. Но СИНАМОС не был истинным народным фронтом, потому что взял под свое крыло апристов, троцкистов, маоистов и вообще всех противников партии. В связи с этим и нам следовало быть очень внимательными.
Вооружившись этими предупреждениями, я отправился на встречу с генералом Родригесом — представителем СИНАМОС. Несмотря на то что он повторил мне «философские» воззрения Грахана, Родригес все же полагал, что установление сотрудничества между СИНАМОС и ОФ было бы важным и замечательным шагом, поэтому он принял приглашение посетить Болгарию, а присутствующим журналистам сообщил, что наша встреча была исторической. После такой оценки я мог посчитать свою миссию успешно завершенной и наяву начать свое возвращение, свой долгий спуск с Анд.
Перу. Краткий эпилог
Если Чили осталось в моем сердце как рана, то Перу, без сомнения, останется как легенда о говорящих кондорах. Потому что именно головами кондоров художник Виктор Эскаланте украсил обложку моей перуанской книги. Крылатый поэт Артуро Куркоэро написал в предисловии: «С Любомиром Левчевым мы встретились в небесах».
А мой брат Уинстон Орильо? Он приезжал в Болгарию. Влюбился в свою переводчицу и во все болгарское.
Вскоре после этого меня вызвали в ЦК и строго отчитали за то, что я, дескать, позволяю себе вмешиваться во внутренние дела Перуанской компартии. Оказалось, что по возвращении из Болгарии «эрмано» Орильо посетил компаньеро Хорхе дель Прадо и заявил, что хочет вступить в ряды Перуанской компартии. Прадо поздравил его с таким решением, но сказал, что в этом нет необходимости:
— Ты интеллектуал, и за членство в нашей пролетарской партии тебя сегодня могут уволить, преследовать и даже убить. Мы считаем тебя коммунистом, более того, после победы мировой революции мы признаем твой партийный стаж с сегодняшнего числа, но прошу тебя, не вступай пока в партию.
Орильо ответил:
— Нет, компаньеро Прадо. Я не могу не вступить в ряды компартии, потому что компаньеро Левчев приказал мне сделать это.
Разумеется, первый секретарь был сильно смущен и обижен, что кто-то решает подобные вопросы у него за спиной.
— Это правда, что ты инструктировал твоего сумасшедшего собрата?
Естественно, никаких инструкций и даже советов такого рода я не давал. Но мой брат был таким чудесным идеалистом. Разве мог я его оставить в такой момент?
— Да, я так говорил. Идеалы распространяются такими сумасшедшими собратьями, как мы с ним, а не бюрократами.
Итак, я открываю свой дневник, который я вел в Латинской Америке. Правда, еще на Кубе мне посоветовали не делать никаких записей, а те, что я уже сделал, сжечь. Я не послушался этих советов. Неужели поэтому огонь перекинулся на меня?
•
17 октября 1972 года, во вторник, в и часов по местному времени я вылетел самолетом «Эр Франс» из вонючего аэропорта Кальяо. И всего лишь через три часа приземлился в Кито. Этот странный город находится на самом экваторе, но высота над уровнем моря тут настолько велика (2000 м), что жара не чувствуется. В зале транзита какой-то странный субъект оттащил меня в сторонку и предложил купить у него сушеную человеческую голову. Она была величиной с кулак, но все черты лица сохранились.
Спустя еще два часа мы были в Боготе. Я купил колумбийский кофе в подарок Светлину Русеву. До Каракаса нам оставалось еще два часа лета. Но это были нелегкие часы. Погода портилась. «За бортом клубятся гигантские грибы нехорошего цвета, — писал я своим еще более нехорошим почерком. — Они похожи на атомные взрывы. Около них быстро кружат тонкие черные облака в форме акул. Все скрипит, и из кабинки стюардесс вылетает посуда. С днем рождения, Владко! Сынок, пусть твоя жизнь будет лучше моей, и дай тебе бог однажды понять, кем был я. Сегодня, в твой 15-й день рождения, я буду лететь ровно 15 часов над разделяющим нас пространством». Хорошо, что у меня закончилась бумага, а так кто знает, какие еще сентиментальные глупости я бы написал. Последнее предложение было таким: «До Лиссабона осталось 3 часа». Но вот миновали и они. В Лиссабоне мы даже не вышли из самолета. Это мы сделали в Париже, где задержались на два дня, чтобы дождаться болгарского самолета.
•
Я, по-моему, уже рассказывал о «Клозри де Лила», поэтому закончу свое повествование в другом славном заведении — «Ля Куполь». В Париже я сразу позвонил Юлии Кристевой. И она назначила мне встречу в этом некогда прославленном храме авангардистов. Известное заведение было легко найти, но милая Юлия наверняка приняла во внимание и то, что Монпарнас не слишком далеко от посольства. Я увидел ее еще с улицы, потому что она сидела одна за столиком рядом со стеклянными стенами. Она была все так же красива. Мы радостно обнялись, но, боже мой, какими же оказались ее первые слова!
— Любо, Любо! Жизнь — это волшебство. Какое же волшебство вся наша жизнь! Когда-то ты был бунтарем, заводилой. А я — всего лишь тихой студенткой. И вот сейчас я стала революционеркой. А ты — крупным чиновником.
Я ахнул от удивления:
— Да что ты такое говоришь?! Разве ты не видела, что в «Ля Куполь» я ступил походкой раненого кондора? Почему ты считаешь, что я больше не революционер?
— Потому что ты во власти.
— Значит, ты думаешь, что власть — это кладбище революционеров?
— Что-то в этом духе. Впрочем, такая судьба у сердитых молодых людей во всем мире.
— Тогда в чем смысл революций, если они не могут установить новую власть?
— Как раз в этом противоречии. Цель революций — движение, а цель власти — порядок, то есть неподвижность.
— Ладно, может, и так. Я с тобой спорить не буду, потому что иначе не смогу тебе порадоваться. Лучше расскажи, какой революционеркой ты тут стала?
— В настоящий момент мы разделяем и распространяем некоторые взгляды Мао.
— Да ну?! — искренне удивился я. — А кто это — «мы»?
— Во-первых, это мы с Филиппом (мне было ясно, что речь идет о ее супруге Филиппе Соллерсе, редакторе журнала Tel quel ), но знаешь, как это трогательно — видеть Жана-Поля Сартра раздающим, как мальчик-газетчик, маоистскую литературу на Елисейских Полях?
— Юлия, я, очевидно, не в курсе последних веяний парижской политической моды, но, пожалуйста, поделись со мной хотя бы одной идеей Мао, которая тебя воодушевляет.
— Не ищи идеи Мао только в силлогизмах.
— А в чем?
— В его образах, метафорах.
— Ладно, назови мне хотя бы одну метафору.
— Ну, например, пересечение вплавь Янцзы.
Мои губы были сухими и потрескавшимися от высокой температуры. Я отпил глоток ледяного «Сансера».
— Юлия, Юлия, я утону в этой гениальной метафоре, не проплыв и десять метров. Судя по всему, мое место на берегу.
Вероятно, ее это задело.
— Знаешь что, Любо. Тебе наверняка известно, что искусство — явление шизофреническое.
— Ну да. Мне ли этого не знать. Ведь Тодор Павлов первый обнаружил во мне шизофреника.
— Ну вот. Подожди, не перебивай. А политика — это паранойя. Сила Мао в том, что в своем учении он сочетает шизофреническое и параноическое начала.
— Допустим. Но он же у власти, причем давно. Почему ему можно быть революционером, а мне нет?
— Потому что он у власти, но продолжает с ней бороться. Кто начал культурную революцию?
— Не думаю, что вам в Париже необходима культурная революция.
— «У нас в Париже» сейчас сексуальная революция!
— О, мне это нравится! Этой революции я бы предался со всей страстью, на которую способен. Как происходит посвящение в революционеры? Сегодня вечером я как раз свободен.
Юлия вспыхнула и покраснела. Она все делала изящно.
— Ты знаешь, мне уже пора. Нужно идти, Филипп ждет меня дома.
— Ну, эта революция мне известна.
И я пошел бродить по Парижу в одиночестве. Меня поразили слова Юлии. Она открыла мне глаза на нечто до крайности трагичное. Почему я постоянно забываю о проблеме человека и власти — проблеме, которая не была решена ни одним революционером, ни одним философом и ни одним пророком? Даже Христос не ответил Пилату, является ли он царем земным…
По улице Сент-Оноре проезжали черные автомобили.
Уже поздно извиняться перед Юлией за это неприличное поведение собственного обиженного благородства. Что же касается разговора, который я только что передал, то с ним — как, впрочем, и с остальными диалогами в этой книге — все ясно: это не стенограммы, а диалог в романе. Он настолько же аутентичен, насколько и выдуман.
Я продолжаю по-дружески восхищаться Юлией. В последний раз мы виделись незадолго да краха социалистической системы по очень грустному поводу: умер ее отец. А Юлии не хотели выделить места на софийском кладбище, чтобы его похоронить. Карьеристы и интриганы, желая умыть руки, сказали ей:
— Тебе может помочь только Любо Левчев. Только он делает то, что ему вздумается.
А мне в этот момент уже «вздумалось» сидеть без работы. В этот момент мне уже «вздумалось» стать жертвенным животным, но разве мог я все это сказать Юлии? Я пошел к тем, кто решал важный политический вопрос: кому можно, а кому нельзя быть похороненным на центральном софийском кладбище. Я хорошо помню высокомерную физиономию и хохот мне в лицо:
— Нечего просить за других! Сейчас, даже если умрешь ты сам, места на кладбище тебе не дадут!
Я сказал Юлии, что ничем помочь не могу. Не смог я ничего для нее сделать.
— Любо, я на тебя не сержусь. Я знаю, что ты сделал все, что в твоих силах. Я сама найду где-нибудь местечко для отцовской могилы. Но она станет могилой и для моей Болгарии.
Я уже шел по грязному туннелю. Карбидные фонари потрескивали. Клаустрофобия душила меня, но я все же смог изогнуть, как лук, сюжет и сойти по нему вниз. И вставить в другой конец лука тетиву.