— Не могу я видеть столько страданий. У меня нет призвания к святости. Эти многокилометровые походы пешком меня изматывают. Что, если мы вдвоем совершим побег в Константинополь?

— Я бы с удовольствием, — соглашается Пенелопа, — но что скажет Раймонд?

— Не беспокойся, это я беру на себя.

Вот уже месяц, как она на острове Корфу. Поначалу работа ее увлекла, она самозабвенно погрузилась в благородную и трудную задачу, забывая о себе, о том, для чего жила до сих пор. Даже танец виделся ей сквозь некий ореол, как нечто дорогое, но сохранившееся лишь в воспоминаниях, как пожелтевшие фотографии. Она полагала, что больше никогда не будет танцевать, что сможет протянуть руки только в жесте отчаяния.

Вспоминая трагедию 19 апреля, она спрашивала себя о собственной ответственности. Не совершила ли она ошибку, доверив воспитание своих детей посторонним людям? Но могла ли она поступить иначе, если вся жизнь ее проходила в поездках? Не следовало ли именно в тот день оставить детей с собой? Так ли поступила бы настоящая мать? Не было ли для нее материнство лишь эстетическим украшением жизни? Крэг часто упрекал ее, говоря, что она забывает свои материнские обязанности, ведя артистический образ жизни. Она не соглашалась с ним, пока дети были рядом. Но теперь к ее горю прибавилось чувство собственной вины.

Вместе с тем, по мере того как продолжалась ее миссия в Албании, ей все больше хотелось вырваться из окружавшего ее мира несчастий. Бежать. Как можно дальше. Прочь от ежедневного ужаса голода и смерти. Вернуться, хотя бы не полностью, в прежнюю жизнь, туда, где искусство, танец и, может быть, любовь… Освободиться. Порвать нити, связывающие ее с беженцами. Жалость к ним помогла ей вынести свое собственное горе, но теперь это чувство запирало ее в адский замкнутый крут. Надо было вырваться из него любой ценой, иначе она могла потерять себя навеки.

После краткого пребывания в Константинополе Пенелопа вернулась в Албанию, а Айседора направилась в Триест, где ее ожидала машина с шофером. Оттуда она поехала в Париж, по дороге побывав на берегу Женевского озера. Больше всего она опасалась возвращения в свою студию в Нейи, которая стояла пустая со дня отъезда хозяйки. Она оттягивала срок возвращения, продлевала свое пребывание в каждом городе и деревне, через которые проезжала. Но вот шофер доставил ее к калитке на улице Шово, она пошла по аллее, ведущей к большому дому с закрытыми ставнями. Она вошла в студию, погруженную во мрак и тишину, увидела голубые занавеси, рояль, покрытый тонким слоем пыли, туники учениц, валявшиеся на полу тамбурины и гирлянды увядших цветов. Поднялась на второй этаж. Звук ее шагов гулко раздавался в пустых коридорах. Она вошла в свою спальню и, не снимая пальто, села на диван рядом со столиком, где по-прежнему лежали конфеты и пачка сигарет. Машинально взяла одну, закурила, откинулась на спину, сделала несколько затяжек. И не заметила, как по щекам потекли слезы. Впервые она оплакивала смерть своих детей.

Вернувшись в холл, где лежал ее багаж, она почувствовала себя пассажиркой, потерявшейся на перроне вокзала, и поняла, что воспоминания стали неотделимы от этих стен и выгоняют ее из дома. Она не стала разбирать вещи, а позвонила верному Генеру Скенэ, — как взывают о помощи, — ибо не могла больше выносить этого тяжелого молчания умолкших голосов, этого дома, населенного дорогими ей тенями. В тот же вечер она уехала в Италию вместе с молодым пианистом.

Венеция, потом Римини, Флоренция, где уже давно обосновался Крэг, с которым она даже не захотела встречаться. И, наконец, побережье Италии, где она получила телеграмму от Элеоноры Дузе: «Айседора, я знаю, что вы путешествуете по Италии. Приезжайте ко мне. Я сделаю все, чтобы утешить вас». Телеграмма отправлена из Виареджо — курортного городка, где поселилась недавно великая актриса. Не из-за бурного романа с д'Аннунцио, как об этом многие говорили, и не по состоянию здоровья, а потому, что предпочла уйти со сцены, но не играть в спектаклях, ее недостойных. Она поселилась в розовой вилле посреди виноградника.

По совету Дузе Айседора арендовала большой кирпичный дом в глубине сосновой рощи, за высоким каменным забором. Здание слишком велико для нее. В нем не менее шестидесяти комнат, а наверху — огромный балкон, выходящий с одной стороны на море, а с другой — на горы. У дома мрачный вид. Говорят, что внебрачный сын императора Франца-Иосифа, когда сошел с ума, прожил здесь долгие годы взаперти в узком застенке, под самой кровлей, с зарешеченным окошком. Стены этой комнаты до сих пор хранят рисунки, рожденные больным воображением несчастного. По словам местных жителей, в двери камеры было проделано отверстие, через которое ему передавали еду, когда он стал буйным и опасным для окружающих.

Однако Айседору устраивает это неудобное и мрачное жилище, которое она вскоре переоборудует, чтобы придать ему привычный вид. Во-первых, нужен хороший рояль для Скенэ, ведь со времени возвращения из Албании ей очень хочется вновь заняться танцем. Постепенно предметы словно сами по себе оказываются в самых неожиданных местах, отчего вокруг Айседоры, где бы она ни находилась, устанавливается типичный для нее беспорядок, как на поле боя. В номере гостиницы или на даче, в каюте парохода или в вагоне поезда — закон хаоса срабатывает повсюду. Через какое-то время, в зависимости от размеров, ее жилище теряет свой первоначальный вид и принимает тот образ, который соответствует нраву хозяйки. Комната Айседоры больше всего напоминает скопление предметов, уцелевших после кораблекрушения. Научные книги валяются рядом с тамбуринами, украшенными лентами, с пустыми бутылками из-под шампанского, с шелковыми вышитыми шалями, с фотографиями, письмами, газетами и журналами. Все это образует на полу множество небольших кучек. Непривычный глаз не сумеет увидеть хоть какой-то логики. На самом деле этот кажущийся беспорядок подчиняется строгим и неисповедимым законам.

Итальянцы говорят: «наша Дузе», как говорят «наша Мадонна», с таким же чувством поклонения и фамильярности одновременно. Местоимение «наша» отражает уникальный и почти священный характер этой неповторимой актрисы, к тому же исключительной женщины. Если бы она не была страстно влюблена в театр, она наверняка была бы одной из великих исторических деятельниц. Дузе — полная противоположность Саре Бернар, с которой некоторые упорно сравнивают ее. В Дузе не было ничего от параноического самолюбования, когда крайней экстравагантностью пытаются вызвать восхищение глупцов. Одним словом, ничего от насквозь фальшивого мира театра, ни в образе жизни, ни в мировоззрении.

Несмотря на свои пятьдесят с лишним лет, она не носит корсета, не боится показать свою полнеющую фигуру, не признает косметики и крашения волос, морщины придают ее лицу сходство с трагическими масками из пьес Эсхила. Отказываясь от модных костюмов и побрякушек, она носит черные платья, словно купленные на рынке в Сицилии. Одежда полнит ее и вечно свисает с одного бока. Ее можно было бы принять за крестьянку из Абруцц с крупными благородными чертами лица, если бы не глаза: они смотрят словно из океана всепрощения, добрые и трогательные, как молитва о безутешном горе людском.

Великая итальянка смотрит на себе подобных глазами философа, воспитанного на идеях Платона, Данте и Фомы Аквинского. Преисполненная глубокого и истинного великодушия скорее интуитивно, чем в силу христианской благотворительности, она знает, что забвение смягчает боль сердца, но никогда не излечивает полностью. Не боясь растравить раны, она просит Айседору рассказывать ей о своих детях, рассказывать долго, не упуская деталей, чтобы освободить ее от самых мрачных мыслей.

Особенно Айседору завораживает способность Дузе предсказывать события, дар прорицания. Однажды во время сильной грозы, в момент, когда молния осветила бушующее море, она вскрикнула, указывая на точку у горизонта:

— Смотрите, там сверкают глаза Шелли. Вон он блуждает по волнам. Вы его не видите?

В другой раз, во время их прогулки вдоль берега, она резко обернулась к Айседоре, долго смотрела на нее странным взглядом и, тронув пальцем между глазами, хрипло сказала:

— Айседора, не старайтесь стать вновь счастливой. У вас на лбу клеймо несчастья. То, что случилось — лишь начало. Не испытывайте больше судьбу.

И все же в своем большом и печальном доме Айседора вновь занялась танцем. Каждый день, под аккомпанемент Скенэ, она работает над сонатами Бетховена. Время от времени Элеонора приходит приободрить ее.

— Возвращайтесь к вашему искусству, — говорит она ей. — Это единственное ваше спасение.

Но Айседоре это кажется невозможным.

— Я никогда не смогу вновь танцевать на публике. У меня не хватит ни сил, ни мужества. Как можно передать счастье другим, когда самому совсем не хочется жить?

— Вы не правы. Желание жить вы получите только от публики. Вам стоит шевельнуть пальчиком, и контракты посыплются дождем. Не сомневайтесь. Принимайте предложения. Поезжайте. Бегите от печали и скуки.

В виллах закрывали ставни, одну за другой. До следующего сезона. На пляже стали редкостью полосатые бело-зеленые тенты. Отель «Белла-Виста» с ротондой, нависающей над берегом, напоминает выброшенные морем останки корабля. Гуляющих вдоль берега становится все меньше.

Однажды во второй половине дня Айседора, как обычно, вышла одна на прогулку. Она шла босиком по влажному песку, смотрела на линию горизонта, где облака сливаются с морем. В памяти всплывал другой пляж, под другими небесами, в другие, такие далекие времена: Нордвик, низкие тучи, словно на картинах фламандских мастеров, вилла «Мария» среди дюн и глухие удары в ее чреве, предвещающие близкое рождение Дирдрэ.

Каждую ночь ей снятся крепко обнявшиеся дочь и сын. И вот они вдруг появляются перед ней. Вон там… в нескольких метрах… они играют на песке. Она их видит. Это они. Вечернее солнце пламенеет в их светлых волосах. Она зовет их. Слышит, как ветер уносит голос ее: «Дирдрэ!.. Патрик!..» Они повернули к ней свои розовые лица. Она бежит к ним с протянутыми руками… И падает ниц, лицом в песок, не в силах удержать рыдания. Вдруг чувствует, как чья-то рука касается ее головы, ласково гладит по волосам. Значит, это не мираж! Они живы! Это они!

Перед ней молодой мужчина. Ветер колышет его широкую белую рубаху. Он опускается на колено, приподнимает подбородок Айседоры, ласково смотрит в ее голубовато-зеленые глаза, затуманенные слезами. Тихим и нежным голосом спрашивает по-итальянски:

— Почему вы так горько плачете? Могу ли я что-нибудь сделать для вас? Чем-нибудь помочь?

— Да, спасите меня. Спасите мне жизнь. Спасите рассудок. Дайте мне ребенка.

В ту ночь, когда с высоты своей виллы она увидела восход луны, залившей горы волшебным светом, почувствовала рядом со своим телом тело молодого незнакомца, когда губы их соединились и долгожданное семя жизни вновь потекло в ее теле, она почувствовала, что выходит на свет после долгого пребывания в царстве тьмы.

Время близилось к ноябрю. Дузе вернулась во Флоренцию, Айседора же поехала в Рим, где Скенэ уже несколько дней поджидал ее. Она выбрала именно Рим, потому что ей нравились печальный характер его руин и чистота предвечернего голубого неба, в котором веет ветер надежды. Надежды найти умиротворяющую гармонию между прошлым и настоящим, между смертью и обновлением, верой и неопределенностью, между свидетельствами исчезнувшего мира и пробуждением вечного возрождения.

Однажды, вернувшись с прогулки, Айседора находит в гостинице телеграмму от Зингера, он умоляет ее вернуться к нему в Париж. «У меня созрел великолепный проект для вас», — писал он. Телеграмма сначала удивила ее, ведь от него не было вестей со времени ее отъезда в Албанию. Потом она обрадовалась, ей захотелось вновь увидеть его, но к этому примешивалось опасение: за восемь месяцев, прошедших после смерти детей, она изменилась, располнела, перестала следить за собой, она боялась, что Лоэнгрин разочаруется, хотя и скроет это от нее. В ее душе поселилось сомнение. Больше всего ее беспокоит приключение в Виареджо. Как признаться в этом Лоэнгрину? Как объяснить ему ее безумное поведение? Дузе, та вполне допускала, что прекрасный незнакомец появился из моря, чтобы утешить ее. Сама пребывая в мире необычайного, она ничему не удивилась: ни чудесному появлению юного Адониса, ни невероятной просьбе Айседоры. Ибсен или д'Аннунцио могли бы представить себе все это. А значит, ничто не мешало этому произойти, ведь действительность существует лишь в воображении поэта. Но как отнесется ко всему этому Лоэнгрин, человек, далекий от творчества и так часто поражавшийся «экстравагантностям» Айседоры? Опять назовет ее сумасбродкой, бросившейся в объятия незнакомца. Он никогда не поймет чудесной тайны этого приключения, очаровательного инстинктивного порыва к жизни. Но было нечто, в чем ей еще труднее признаться и о чем она только что сама узнала. Ее вызов судьбе принес плод, на который она так надеялась: ребенка, о котором она просила и который начал шевелиться.

Генер Скенэ убедил ее в конце концов:

— Вы еще слишком молоды, чтобы отказываться от своего творчества. Вспомните, что говорила Элеонора. Подумайте об искусстве и о том, что вы способны привнести в мир. Не забывайте о вашем призыве к любви и миру. Никогда он не был еще так востребован. В Париже вы принесете больше пользы, чем здесь, вы вновь будете танцевать и обучать танцу…

Зингер снял для нее в гостинице «Крийон» апартаменты, куда он велел принести огромные венки от Лашома. «Да, мне следовало этого ожидать», — подумала она, глядя на эти цветочные излишества. Он оставил ей записку, что придет за ней, чтобы вместе пойти пообедать. В ожидании его она вышла на балкон и оперлась на парапет. У ее ног бурлила площадь Согласия с нескончаемой каруселью автомобилей. Один из них, словно величественный корабль, сверкающий черным лаком, не спеша подъезжает к отелю. Из него выскакивает шофер в белой ливрее и голубой фуражке и проворно открывает дверцу. Выходит Лоэнгрин. Айседора замечает: по-прежнему строен, только чуть-чуть полысел.

Через полчаса они сидят рядом за столиком в ресторане Ларю.

— Я так боялся, что никогда вас не увижу. Спасибо, что откликнулись на мой призыв, — сказал он, когда прошел первый момент смущения, неизбежного после долгой разлуки. — Дора, я должен вам сказать… За эти восемь месяцев дня не прошло, чтобы я не думал о вас. Ведь вы так страдали! Да и я тоже… Это было ужасно! Я был тяжело болен. Повторилось воспаление легких. На этот раз я был уверен, что не выкарабкаюсь. Теперь все в прошлом… Вы здесь, рядом со мной, и это главное. Я уверен, что мы можем начать все сначала, на новой основе… Но поговорим об этом позже…

И тут же, с ходу, как мальчишка, которому не терпится раскрыть свой секрет, говорит:

— Прежде всего я должен сообщить вам важную новость. Помните, я писал в телеграмме о проекте?.. Дора, вы слушаете меня?

— Ну да, конечно… Да, отлично помню.

— Так вот, Дора, у меня для вас приготовлен великолепный сюрприз. Мечта вашей жизни исполнится. В прошлом месяце было объявлено, что замок Бельвю, в Мёдоне, выставлен на продажу. Это огромное здание, окруженное парком. Я купил его… для вас.

— Для меня?

— Чтобы вы устроили там свою школу танца. Вы сможете принять там хоть тысячу детей, если захотите. И на этот раз никто не посмеет выгнать вас оттуда, уверяю вас… Дора, вы молчите…

Она действительно не знала, что сказать. Только тихо проговорила:

— Но, Лоэнгрин… Почему?.. Почему?..

— Потому что только так я могу сделать для вас хоть что-то, чтобы вы могли забыть свое горе… И потому что… Несмотря на все, что произошло между нами… я люблю вас, Дора. И никогда не переставал любить.

Она смотрела на него глазами, полными слез.

— Лоэнгрин, милый Лоэнгрин, вы настоящий сказочный рыцарь… Но я не могу это принять.

— Почему?

— Не возражайте. Я не могу принять от вас ничего. Ни Мёдон… ни апартаменты в отеле «Крийон»… ни даже цветов… Ничего!.. Ничего!..

— Но почему, Дора? Объясните!

И она все ему рассказала. Про Виареджо и галлюцинации, про юного итальянца, явившегося словно из моря, про ребенка от него…

Зингер слушал молча, уставившись в тарелку. Когда она кончила, медленно поднял глаза на нее:

— Дора, бедная моя Дора… Казалось, он колебался.

— Но почему… почему не я?

— Вы были слишком далеко… А я так боялась… Мне казалось, я лишаюсь рассудка… И потом, между нами всегда был бы Патрик…

Ее прервал метрдотель, подошедший с меню.

— Еще бутылку шампанского, — заказал Зингер.

Когда шампанское принесли, он взял руку Айседоры и сказал, подняв бокал:

— Прошу вас, выпьем вместе за будущее, за ребенка, который родится, за вашу школу… Мы назовем ее Храм Танца будущего. Согласны?

Утром следующего дня он повез ее осматривать замок Бельвю. Огромное здание состояло из центрального корпуса и двух боковых крыльев, выдвинутых вперед, наподобие Большого Трианона. Оно было построено на холме Мёдон около 1880 года неким богатым негоциантом, который разорился и через двадцать лет продал его под гостиницу. Перед зданием был разбит парк во французском стиле, откуда открывался вид на Париж. А вокруг сады ступенями опускались к Сене. Айседора осмотрела заброшенные залы первого этажа, поднялась на верхние этажи, заглянула в несколько комнат, прошлась по бесчисленным коридорам и только через два часа вернулась в исходный пункт, откуда начала осмотр. Действительно, там можно было свободно разместить двести — триста детей и оборудовать несколько студий. Но все надо было переделывать. Обои жалобно свисали со стен, краска облупилась, сантехника была допотопная.

Через неделю бригады плотников, слесарей, маляров и обойщиков принялись за работу под руководством новой хозяйки. Бывшая столовая замка будет преобразована в зрительный зал для демонстрации танцев. Будут сооружены эстрада и ступенями поднимающиеся ряды для зрителей. За два месяца работа продвинулась настолько, что можно было говорить о скором открытии школы. Организованы конкурсные вступительные испытания для отбора пятидесяти учениц. Для них заказана одежда: белая туника до колен и разноцветная накидка. Забывая об усталости, о беременности, Айседора с головой окунается в преподавательскую деятельность. Раз в неделю, по субботам, с одиннадцати утра до часу дня в зале танца проводится открытый урок, главным образом для друзей, артистов и музыкантов. Роден, живущий теперь весь год на даче в Мёдоне, часто заходит по-соседски и делает наброски детей, занимающихся упражнениями.

— Если бы у меня были такие модели, когда я был молод! — говорит он со вздохом Айседоре. — Модели, чьи движения в полной гармонии с природой… Правда, у меня были великолепные натурщицы, но они не умели двигаться, как двигаются ваши ученицы.

Порой оба улыбаются, вспоминая забавный эпизод пятнадцатилетней давности.

— Вы, должно быть, нашли меня смешным, — с беспокойством спрашивает старик.

— Что вы! Наоборот, это я была идиоткой… Вы знаете, я много раз жалела потом…

— А я ни о чем не жалею. У меня сохранились наброски вашей фигуры, сделанные тогда с натуры. Временами я рассматриваю их. Как-нибудь сделаю по ним статуэтки.

13 июня 1914 года Айседора показала своих учениц на гала-спектакле в «Трокадеро». Публика была в восторге. По окончании представления зал стоя скандировал ее имя, и ее появление на сцене было встречено бурными аплодисментами. И действительно, горячий прием оказали не столько неопытным танцовщицам, сколько искреннему звучанию любви и гуманизма, которым было проникнуто действо. Аплодировали ее пацифистским идеям, ее неустанным призывам к братству и единению людей, духовной концепции танца этой артистки — поборницы любви. Даже те, кто не разделяет ее взглядов (добропорядочные буржуа и католики-реакционеры), преклоняются перед ее мужеством и приветствуют ее стойкость. Но те, кто аплодирует сейчас идиллической картине танцующих детей — символу миролюбия, еще не подозревают о приближении трагических событий в мире.

В начале лета 1914 года Париж беспечно предавался мечтам. Париж прихорашивался. Париж развлекался. В театрах — бесплатные утренники и балы под фонариками на всех площадях, улицах и перекрестках. Все танцуют «жава». Впервые появляется танго. В воскресенье, 28 июня, в парке Принцев начались велосипедные гонки «Тур де Франс». В тот же день состоялся парижский Гран-При на ипподроме в Лоншане.

Погода стояла великолепная. «Глаз радуется, щедрое солнце, жара, ослепительный свет, пыль от копыт, всеобщее оживление», — писал репортер в «Жиль Блас». По-прежнему Пуаре — законодатель мод. Женщинам надлежит носить глубокие декольте с утра, а не только по вечерам. Мужчинам предписывается носить короткий приталенный пиджак, серые гетры, напомаженные, гладко зачесанные волосы. Смотрят с легкой иронией на туалеты модниц, восхищаются великолепным видом двенадцати коней, участвующих в соревновании. Всеобщее внимание вызывает появление президента Пуанкаре, бурными аплодисментами встречают победу Сарданапала, принадлежащего барону Морису де Ротшильду. Во всеобщем ажиотаже никто не заметил, как удалился с ипподрома посол Австро-Венгрии. Ему только что сообщили об убийстве в Сараево наследника престола, эрцгерцога Франца Фердинанда и его морганатической супруги.

25 июля людей охватывает беспокойство: Сербия и Австрия объявили мобилизацию. Германия готова начать войну? Вопрос неясен. На следующий день Россия приводит войска в состояние боевой готовности. Великобритания и Италия предлагают свои услуги в качестве посредников. Из-за нависшей угрозы войны в газетах отодвинулись на вторую полосу сообщения о процессе над мадам Кайо, убившей пятью выстрелами издателя газеты «Фигаро» Гастона Кальметта, одного из близких друзей Айседоры. Биржа в панике: рента упала на 3,5 процента.

Националисты потрясают боевыми знаменами: «Стихия бушует, но корабль наш прочен, и каждый на своем посту. Поднять флаг!» «Война — священный долг», — надрывается передовица в «Лантерне». «Да здравствует армия, да здравствует Франция!» — захлебываются члены Лиги патриотов.

В другом лагере проходят митинг за митингом, распевают «Интернационал», объявляют «войну войне». Жорес призывает к народному разуму, Клемансо публикует передовицу под заголовком «На краю пропасти», а «Борьба профсоюзов» бросает клич: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Вечером 31 июля, после десяти часов, распространился слух, поверить которому было трудно: «Убили Жореса!» Он ужинал в кафе «Круассан», в двух шагах от редакции его газеты «Юманите», сидя спиной к открытому окну, выходившему на улицу. Рука с револьвером откинула муслиновую занавеску. Среди всеобщего шума раздались два выстрела.

Последний оплот антимилитаризма пал. Отныне начинается бег к пропасти. 2 августа, в воскресенье, объявлена всеобщая мобилизация.

В тот же день, рано утром, у Айседоры начинаются схватки. Ничего не приготовлено. Накануне она уехала из Мёдона в отель «Крийон». Вызванный срочно доктор Боссон не может к ней приехать: он мобилизован в армию. К счастью, рядом с ней Мэри Дести, она умоляет Айседору не выходить из отеля, пока не найдет врача. «Об этом не может быть и речи, — отвечает та. — Я пойду вместе с вами». И вот они едут в машине по Парижу, украшенному, как в национальный праздник. На тротуарах — толпы мобилизованных. Тысячами направляются они на Восточный вокзал в сопровождении семей. Все кричат: «На Берлин!», «Мы им покажем!» На бульварах, в пивнушках музыканты играют «Марсельезу» и «Походный марш», а толпа подхватывает и поет хором. Из окон барышни и дамы приветствуют пехотинцев в серо-голубых шинелях и форменных красных брюках. Им бросают цветы, пачки сигарет, машут флажками. Со всех церквей столицы слышится набат колоколов.

Лимузин с трудом прокладывает дорогу через скопление повозок, грузовиков и автомобилей, реквизированных для армии. В первом родильном доме Айседору, корчащуюся от боли в машине, принять не могут. Во втором соглашаются впустить ее, но помочь не в силах, так как все врачи ушли на фронт. Надо ждать несколько часов, быть может, до следующего дня, пока не организуют родильное отделение. Ждать невозможно. Теряя последние силы, Айседора виснет на руке Мэри, чтобы подняться на крыльцо третьего роддома. Только вошли в лифт, Айседора издает ужасный крик:

— Нет, не здесь! — умоляет она. — Отвезите меня в Бельвю!

— Это невозможно, Дора. Выезд из Парижа охраняется. Нас не пропустят.

— Все равно. Я скорее умру в автомобиле, чем в этой ужасной больнице. Шофер, срочно едем в Мёдон!

У ворот Сен-Клу машину останавливает первый пост вооруженных солдат. Офицеру кажется подозрительным иностранный акцент этих женщин, и он сверхбдительно проверяет их документы. Смотрит и так, и этак, по десять раз задает одни и те же вопросы, тщательно обыскивает всю машину. Мэри пытается объяснить ему, что перед ним знаменитая танцовщица Айседора Дункан, что она вот-вот родит, ей надо срочно добраться до ее дома в Мёдоне, что жизнь ее в опасности. Офицер скептически выслушивает, сомневается, тянет, заставляет подписать протокол и в конце концов пропускает. Но не проехали они и пятисот метров, как Мэри видит вдали второй пост. Приказывает шоферу проскочить его на полном ходу, не обращая внимания на приказ остановиться. Лимузин проносится перед носом часовых, они подают сигнал тревоги. Как только машина оказалась вне пределов досягаемости солдат, Мэри выходит и начинает искать врача.

Не без труда удается найти врача-акушера. Он приходит как раз вовремя и принимает ребенка, после чего срочно исчезает, оставив на месте медсестру. Айседора, без ума от радости, может наконец прижать к груди мальчика. Но… что это?

— Ребенок странно себя ведет, — испуганно говорит она. — Смотрите, Мэри: он неподвижен… Ему трудно дышать.

Позвали медсестру:

— Легкие не расширяются. Нужен кислород.

Найти кислород вдали от больниц, в такой день!.. Звонят Зингеру, тот ставит на ноги весь Париж. Когда, менее чем через час, он приезжает с кислородом и врачом, уже поздно.

Сидя у окна, закрыв глаза, Айседора баюкает мертвого младенца. А вдали слышится пение марширующих новобранцев:

На войну, на войну, на войну! На войну идти нам пора!