В Киеве встретили друзья. Они приютили меня в Садах. Это несколько десятков километров вниз по Днепру. Там – владения садоводов, если эти небольшие кусочки земли можно называть садами. Впрочем, всю территорию, занятую сотнями участков, можно действительно назвать садом, даже большим садом. Но это не тот сад, где внимание уделяется прежде всего декоративным растениям, цветочным клумбам, ровно подстриженной травке, скамейкам для отдыха. Здесь – все для пользы, здесь каждый клочок земли должен что-нибудь давать: картошку, помидоры, ягоды, морковь, фасоль, лук – словом, все, что растет на огородах. Здесь не осталось необработанной ни пяди земли. Пожалуй, так бы и следовало все это назвать – «Нижние огороды», а не «Нижние сады».

Мои друзья – веселая семья. Жили они в городе шумно, дружно, не унывая. Главой семьи была Роксана Осиповна, женщина чрезвычайно энергичная и разносторонняя в том смысле, что на неделе ее характер менялся столь же часто, как ветер на Балтийском море.

Но это никогда не отражалось на ее гостеприимстве. Главным образом страдал от этого ее муж Евгений Михайлович, постоянная жертва смены ее настроения. Сыновья Роксаны, юноши, хорошо знали мать. Они относились к ней с добродушной иронией, не мешавшей любви и уважению. Хорошо сказала о маме двенадцатилетняя дочурка: «Мам, ты на всех кричишь, а сама на сэбэ николы не кричишь…»

Глядя на жизнь моих веселых друзей, я поражался тому, как мало людям в сущности надо для спокойной и радостной жизни: возможность сажать, поливать, бегать по колхозному пастбищу за коровами с ведром в ожидании момента, когда какая-нибудь из них соизволит произвести немного удобрения. Словом, жить уединенной жизнью в своем маленьком хозяйстве-государстве, где ты и король и чернорабочий. Наверное, для по-настоящему коллективного существования людям необходима все же определенная возможность уединения. Если хочешь, чтобы человек тебя любил, не сиди с ним впритык – расстояние сближает. Только на расстоянии можно по-настоящему рассмотреть тех, с кем живешь бок о бок…

В день моего приезда семья была занята закатыванием помидоров. Тем не менее в тот же день меня проводили в Сады. Для этого Роксана надела широчайшие джинсы, фетровую куртку, на ноги – шлепанцы, на голову – туристскую шапочку с козырьком, уложила в рюкзак консервы, хлеб, какие-то пакетики (я этот рюкзак едва поднимал) и взвалила его себе на спину. Мои попытки протестовать не помогли. Мне всей семьей объяснили, что Роксана без рюкзака двигаться не привыкла. Вдобавок ко всему она в одну руку взяла обычную дамскую сумочку, в другую – клетку с вороной (тоже член семьи), чтобы та могла поклевать травку на воле. Я просил, чтобы мне хоть клетку доверили – не дала.

Эта сухощавая женщина, маленького роста, с черными волосами и резкими чертами лица, была похожа на цыганку, хотя являлась стопроцентной украинкой. Нагруженная, как мул, она мчалась с такой скоростью, что я едва за нею поспевал. Глядя на этот персонаж из фильмов Чарли Чаплина, с трудом можно было поверить, что она инженер-мелиоратор, как и ее супруг. Рядом с ней я выглядел нелепо со своей шляпой и модной заграничной сумкой. Сойдя с теплохода, мы прошагали километра два по песчаным улицам дачного городка и пришли к строению, похожему на сотни других вокруг. Роксана его назвала домиком, хотя оно было больше похоже на голубятню или хижину Миклухо-Маклая, – на высоких столбах эдакое сооружение на курьих ножках. Общая площадь домика – от силы метров шесть, разделенных перегородкой на две ровные части, в которых и повернуться негде. Скорее всего это не столько жилье, сколько кладовка, полная всякой всячины.

Распихав по углам какие-то раскладушки, жбаны, ведра, шланги, мешки и корзины, освободили, наконец, угол в одной половине дома для небольшой, сколоченной из грубых досок табуретки – отныне моего письменного стола, на котором, если повезет, то ли Жанна, то ли «обыкновенная» Галя родит Валентину своего первенца. На скорую руку соорудили нечто похожее на постель, и уже Роксана (она не велела звать ее по отчеству) роет в саду картошку, и уже эта картошка в мундире варится в чугунке, около которого Роксана – истая цыганка! – сидит прямо на земле, разъясняя мне, как можно сохранить колбасу, если нет холодильника, заворачивая ее в крапиву и бумагу. Еще мгновенье – и картошка очищена: угощайтесь! И вот Роксана набила рюкзак помидорами, нарвала букет цветов, росших в этом саду как попало, безо всякого порядка. Следуют последние наставления, и она, как смерч, умчалась с каркающей вороной в клетке.

Я остался не в одиночестве: на лугах и в огородах прыгали жирные зеленые лягушки, скользили ужи, в мягком песке оставляли узорчатые следы колорадские жуки, а пауки старались изо всех сил опутать меня тонкими, воздушными, блестевшими по утрам от росы сетями: они не знали, что я из тех мух, кто всю жизнь только и делает, что выбирается из одних сетей, чтобы попасть в другие…

Первые дни и недели я просыпался и засыпал под перестук молотков: в соседних «голубятнях» что-то приколачивали. Поселок строился. Интересно смотрелись садоводы, важно похаживающие вокруг своих дач. Здесь каждый стремился перещеголять другого в изобретательности. Они жадно интересовались делами друг друга – приятно сознавать собственное благополучие и радоваться ему.

Пусть радуются. Мне не жалко, если кому-то хорошо живется. На самом деле неплохо, когда навстречу тебе идут «Жигули», а в машине видишь обветренные лица и «баранку» крутят грубые мозолистые руки. Правда, встречались и самодовольные физиономии, на которых ярко выражалось сознание собственного превосходства.

Было и мне неплохо. Я быстро привык к обстановке. Ходил на Днепр купаться. Хозяева появлялись только по субботам и воскресеньям, поливали сад, собирали овощи, фрукты и уезжали. Мое настроение, в общем, улучшалось, забывалось все тяжелое. Я вставал рано, выходил на шоссе и шел навстречу солнцу. Чем выше поднималось оно, тем лучше становилось настроение.

Я мучился со своими непослушными героями – не хватало фантазии заставить их вести себя по задуманному мною. Пишу, рву, не сплю. Пытаюсь Валентину навязать Галю – не получается. Он доказывает мне, что женщине все-таки нужна прежде всего красота. Против душевных качеств он ничего не имеет, но красота ему нужна – хорошо, когда глаз может отдохнуть на красивом. Женщина, конечно, не вещь, но все-таки сердце больше радуется, если радуются и глаза.

Используя авторскую власть, я могу Валентину привить эту любовь, но что за любовь тогда получится – непонятно самому. Любовь должна развиваться в страданиях. Чтобы Валентин или, скажем, Жанна начали у меня страдать, сначала за них должен страдать я, а я их даже не очень-то люблю…

Сколько опять извел бумаги, сколько бессонных ночей – толку мало! Познаю, наверное, всем известную истину: легче родить, чем воспитать. Вот Королева… Что с нею делать? Она еще не старая, красивая женщина, она имеет право на правильное решение ее судьбы, а такого решения у меня нет, потому что, какое бы решение я ни придумал, она сама его не примет: скажу ей, что она никогда не будет счастливой, потому что ставит себя выше доступного счастья, она не согласится, считая виновным во всем то обстоятельство, что нет у нее под рукой героев Грина, Лермонтова, Хемингуэя. Так что же делать с этой красавицей и ее беременной кошкой? Всякое дерево по ее росту для нее мало, а с большим ей не справиться. Оставить на произвол судьбы?

Дни бегут, недели идут. Прошел месяц, вслед другой. Постепенно и здесь стало холодать. Садоводы с каждым днем все реже приходили, в Садах стало тихо, пустынно, спокойно – никого, кроме брошенных ими здесь, теперь бездомных, кошек и собак, рыскающих вокруг в надежде на кусок чего-нибудь съедобного. На Днепре катера и теплоходы сокращали график. Ощущал я себя как в ссылке, – полная изолированность.

И все же приятно было бродить по бескрайним лугам, похожим на степь, слушать посвист ветра в ветвях деревьев, футболить тут и там собачьи черепушки, останки тех же оставленных здесь четвероногих. По ночам меня развлекали мыши: они такую подымали кутерьму, что казалось, домик развалится. Когда тихо-тихо сидишь в темноте на постели, свесив ноги па пол, вдруг почувствуешь нежное-нежное прикосновение к голой пятке – мышь! Тепло становится от их присутствия. Эти тонкохвостые ребята, в сущности, довольно скромные, и едят они не очень много, а разве они виноваты, что их столько развелось… Ведь и человечеству предстоит решать проблему перенаселения планеты, хотя пока оно в основном стремится решать проблему перенаселения своих владений мышами. Евгений Михайлович привез крысоловку, чтобы я их, мышей, ловил. Но она у меня бездействовала – от присутствия хоть чего-нибудь живого уменьшается чувство одиночества.

Вот я и подумал, что по-настоящему бездомным бывает не тот, кому негде спать или держать свой скарб, а тот, у кого нет ни одного живого существа, от общения с которым было бы ему тепло.

За это время я мало употреблял спиртного, разве что от сильной усталости изредка пару бутылок вина. Свежий воздух и тишина понемногу восстанавливали изношенную нервную систему. И так я был горд своей умеренностью, что почувствовал потребность похвастаться ею – прежде всего, конечно же, Зайцу: ведь она обрадовалась бы больше всех!

Но однажды я опять совершенно выдохся – устал писать. Я все же продолжал выжимать из себя «умные» мысли и что-то, в общем, делал, но вдруг стал сомневаться в смысле всего сделанного. Меня душили сомнения: нужно ли это вообще, будет ли от этого кому-нибудь польза или вся моя работа окажется в урне для бумаг? Как узнать, что все, что я делаю, – правильно? Как нужно делать, чтобы было правильно? У кого спросить, с кем посоветоваться, кому показать, почитать? Хотелось почитать хоть кому-нибудь, чтобы увидеть реакцию слушателя и определить по ней правильность своей работы.

Решил почитать Роксане и Евгению Михайловичу. Сунул рукопись в папку – и был таков.

Они были дома, ворона – тоже. Но все были страшно заняты. Дочка делала уроки, Роксана опять что-то солила. Евгений Михайлович оказался углубленным в какие-то свои расчеты. Ворона долбила кукурузный початок. Стало ясно, что моя писанина здесь, по крайней мере сейчас, никому не нужна. Даже не заикнулся о своем намерении. Сослался на то, что просто шел мимо и зашел повидать их. Придумав благовидный предлог, раскланялся и ушел, огорченный невероятно. Эх, Зайчишка! Вот кто меня всегда терпеливо выслушивал, даже тогда, когда я порол явную чушь…

Дело шло к вечеру. Проходя мимо магазина, вошел, купил бутылочку вина, в скверике выпил. Сразу пропали сомнения, огорчение как рукой сняло. Отправился дальше и оказался в объятиях молодого сержанта милиции.

– Куда идешь? – спросил он, словно старого знакомого.

Я, откровенно говоря, растерялся, потому что шел бесцельно, во власти хорошего настроения.

– Прямо! – ответил я, и он решил взять меня с собой в опорный пункт, где я оказался первым посетителем в тот вечер. Сидели скучающие сотрудники и медсестра. Я объяснил, кто я такой, показал документы и принялся читать стихи Киплинга. Читал с чувством. Стихи им понравились. Вручив мне мою папку и документы, отпустили.

– Куда все-таки идешь? – поинтересовались на прощание.

– А какая следующая улица?

– Жадаиовского.

– Во… Туда и иду.

Простились дружески. На душе стало еще теплее, и я купил еще одну бутылку вина, потому что если настроение у человека хорошее, почему оно не должно стать еще лучше? Выпил в подъезде. Вскоре попалось кафе, вошел и увидел у одного столика симпатичных молодых парней. Решил почитать им рукопись, не сомневаясь, что они-то уж понимают толк в превратностях любви…

Пробуждение было ужасным.

Пришел в себя от скверной боли в сердце. Глаза понемногу свыклись с тусклым светом, и я догадался, что лежу на носилках, на полу, в огромном, холодном, слабо освещенном подвале. В нос ударил удушливый запах. Рядом кто-то застонал. Повернув чуть голову, увидел страшную, в кровоподтеках, небритую рожу. Она смотрела на меня не мигая, в упор, одним глазом. Вместо второго – кровавая дыра. От человека шла резкая, отвратительная вонь. Где-то раздавался свирепый храп.

Справа от меня лежал интеллигентного вида пожилой человек в застегнутом на все пуговицы пальто и босиком. Немного дальше виднелся кто-то с забинтованной головой, в изорванной одежде. Весь подвал был заставлен носилками с похожими на моих соседей людьми. Я начал мало-помалу понимать ситуацию.

Попробовал пошевелить рукой – шевелится. Обрадовался. Стал ощупывать себя – вроде бы целый, только сердце ныло тупой болью. Видно, я потерял сознание – ведь именно так главным образом умирают алкоголики: упадут и больше не встанут.

Осторожно поднялся с носилок. Нужно было выбраться из этого жуткого места как можно скорее. Но как?! В дальнем конце подвала заметил транспортер, он шел от пола до люка в стене. Видно, через этот люк и по этому транспортеру нас сюда, в подвал, и доставили. Я добрался по транспортеру до люка, он оказался запертым. Направился к двери в другом конце подвала. Здесь рядом с лопатами, шлангами и корзиной, полной кровавых бинтов, постанывая, лежал юноша. Осторожно толкнул дверь – открылась. Я оказался в узеньком коридоре. Из-за ближайшей двери донесся женский голос:

– Воды нет же. Мыть-то их чем?… Узнай-ка, когда дадут.

Я прошел мимо, поняв, что услышанное относится к обитателям подвала, в котором просыпаться страшнее, чем в лунную ночь в морге. Каким-то чудом обнаружил выход во двор больницы и здесь пустился в такой бег, на какой был способен мой истощенный организм. Скорей! Прочь! В Сады!..

И только там сообразил, что прибежал без папки. Искал ее везде. Опорный пункт нашел, но оттуда я ушел с папкой. Кафе не нашел. В больнице о папке никто ничего не знал, да и обо мне тоже. Вконец измотавшись, я пришел к заключению, что потерял единственное, чем был богат, – рукопись, что теперь я просто обыкновенный бродяга.

Какой контраст! От общения с респектабельными гуманитарными деятелями – до собранных в этом подвале отверженных… Вчера – ресторан на телебашне в Берлине, сегодня – подвал и общество алкоголиков, собранных со всего города!..

Людям смешно, когда говорят о пьяницах: «бухарь», «родимую обожает», «воробей и тот пьет», «кто не пьет – все пьют»… Пьют, чтобы «спрыснуть», «обмыть», «отметить», «отпраздновать»… Сколько снисходительных терминов! И всегда всем смешно: человек шатается – смешно, бормочет что-то нечленораздельное – смешно, валяется в луже – смешно, спит в метро – смешно. Но вот он треснул другого бутылкой по голове – теперь не смешно. Теперь алкоголик – не «бухарь», не «воробей». Теперь он преступник.

А пока смешно. Мамы пьют, и папы пьют, детям еще нельзя – они пока только созерцают. Папам можно, мамам можно – ведь они города строили, каналы рыли, войну выиграли, а ум не пропивали…

Автор работал над романом. Он не получался, потому что персонажи пьянствовали, и вместе с ними Автор, который не сумел их сделать трезвенниками. Они собирались «на троих», пили в подъездах, у магазинов, в больницах, конторах, на кладбищах и в парках; собирались в компании, праздновали праздники и орали пьяными голосами песни.

Интересно, если бы все хоть мало-мальски «употребляющие» перестали пить в один день сразу, что бы произошло? Всем известно, какой вред приносит алкоголь, сколько находится из-за него людей в колониях, сколько катастроф и несчастий в семьях, – об этом говорят ученые, социологи, криминалисты, врачи. Стало быть, если бы все перестали пить – всеобщее ликование! Водку и вино миллионами цистерн вылили бы в реки и ловили бы пьяную рыбу…

Но ведь тогда пропадут громадные суммы, которые стоят миллионы цистерн алкоголя, получаемые обществом за счет здоровья алкоголиков и применяемые, надо полагать, в каких-то других полезных целях. Неужели общество считает, что, ежели человек хочет угробить свое здоровье, его не остановишь? Не дашь ему водки – гвозди начнет глотать, а себестоимость гвоздей, пожалуй, дороже, чем водки. Ведь и Автор, все понимающий, идет в город и не видит уже ни красивых женщин, ни диетической столовой, а уже издали видит – магазин «Вино». Словно проклятие господствует в мире, словно на самом деле существует сатана, который, торжествуя, потирает мохнатые лапы и, оскалив пасть в улыбке, празднует свое торжество над людским разумом.

Эх, мне жаль несчастных наивных сорок трех мужиков из Северной Америки, которые в 1808 году образовали первое общество трезвенников!..