33
— А молоко забыл в холодильник поставить, склеротик ты несчастный! — услышал я, едва мы с Зайцем вернулись из леса.
Зайчик пожурила меня, как всегда, добродушно, но строго. Я действительно забыл молоко на столе, где оно целый день простояло, так что, наверное, прокисло. В оправдание что сказать?
Утром, когда я вскочил, солнце только что высунулось красным гребешком из-за горизонта, — я немного проспал. На цыпочках, чтобы не потревожить Зайца, я побежал на кухню и первым делом поставил чайник на газ, затем смолол кофе и приготовил заварочный чайник. Чай, чтобы залить в термос, — с собой. Кофе, естественно, на завтрак.
Затем я нарезал засыхающий хлеб на ломтики и на двух сковородках поджарил, а сковородки разные: одна алюминиевая, вторая железная. Следовательно, поджаривают они по-разному, так что с них нельзя спускать глаз, а то хлеб на одной запросто может пригореть.
Затем надо было выжать белье, замоченное с вечера в ванне, иначе не принять душ. Я с вечера замачиваю по двум причинам: если бухнуть побольше порошка и залить ванну до самых краев, то за ночь грязь на белье основательно разъедается, заодно и ванна отбеливается превосходно.
Когда Зайчик встала, завтрак был у меня в ажуре, белье на балконе, чай в термосе. Единственно, я сам не успел еще побриться, а Зайчик не любит, чтобы ей мешали, когда она в ванне чистит зубы и принимает душ. Умывается она, действительно, как настоящий зайчик, намочит маленькую лапку и поводит ею по глазам — все умывание.
С десяток лет назад она грозилась каждое утро принимать прохладный душ для закалки и заниматься физзарядкой — и действительно все это делала… три дня. Теперь ограничивается тем, что «гоняет жир» с помощью деревянного массажера, водит им осторожно (чтобы не было больно) по ребрышкам — вся физзарядка. Собственно, жир гонять ей тоже нет основания, она еще весьма дохленький Заяц.
Когда же наступает моя очередь мыться-бриться, Зайчик уже завтракает. Время от времени мне приходится быть наготове, чтобы услышать, как она тихонько посвистывает по-детски: значит, надо подхватить протянутую тарелку или вилку, чтобы тут же их вымыть. У нас такой порядок: посуда моется сразу, а не складируется в раковине.
Потом мне надо свернуть и упаковать гамаки, посмотреть, не забыл ли я что-нибудь сделать, поторопить Зайца — она еще и не одета, — а через несколько минут нужно выходить, чтобы не опоздать на поезд.
Наконец Заяц примеряется к юбкам: которую надеть. У нее их аж две, так что есть над чем ломать голову. Но еще раздастся ее «сердитый» возглас: «А постель кто заправлять будет? Пушкин?»
— По-моему, тот, кто последний встал. — В конце концов, есть у меня право голоса или нет?
Так и быть: заправляю постель. Но что это она делает у зеркала? Неужели хочет надеть какие-нибудь украшения, кольца? Так ведь Зайчик у меня свои «драгоценности» носит редко — обычно в тот час-другой, когда выкупает в ломбарде, чтобы тут же и перезаложить.
Так и случилось, что молоко осталось все-таки на столе, я и не заметил. Тем более, что мысленно, когда выходили, я уже покупал Зайцу «Неделю» в газетном киоске, то есть гадал, в каком киоске можно найти «Неделю». Была пятница. «Неделю» в Москве продают по пятницам. Программу «Говорит и показывает Москва» — по четвергам, тогда я еще раньше встаю, чтобы успеть ее схватить, — Зайцу надо знать, что смотреть по телевизору.
Зайчик умеет быть ко мне и внимательной, она ведь тоже меня любит. Чтоб отблагодарить меня за вкусный завтрак, за мое внимание к ней, она говорит что-нибудь хорошее. Например:
— Когда я умру, Лапсетик, и буду там лежать, в земле, ты свари вкусный кофе и приходи ко мне на кладбище. Поставишь две чашки, нальешь и скажешь мне: «Зайчик, я тебе кофе принес»… Ты же знаешь, как я люблю кофе. А я к тебе приду во сне и скажу: «Во! До чего же вкусно было!»
Зайчик показывает большой поднятый палец, который сам по себе очень небольшой.
— А если ты раньше умрешь, я куплю хороший коньяк, себе возьму кофе, приду к тебе на кладбище, налью тебе стаканчик, себе кофе…
— А я тебе во сие скажу: «Что же ты мне такое притащила, старушенция милая! Забыла, что ли, что я с июньского переворота не пью!!!»
Да, мы собираемся в лес, идем поискать малины, земляники, черники, грибов — все равно чего. Зайчик обожает что-нибудь искать в лесу. Ах, какая радость, если находит! Это надо видеть. Я люблю это наблюдать. А для меня лесные поиски просто полезны оттого, что не люблю бегать ни трусцой, ни рысцой и не делаю физзарядку (выстираю полную ванну белья — вот и физзарядка), так что лишний раз наклониться за какой-нибудь ягодкой очень даже полезно.
Но я сейчас поймал себя на чем-то таком, что мне вообще-то не нравится ни в себе, ни в других. В средневековье настоящий мужчина не боялся смерти и дрался на шпагах, гарцевал на коне. Во все века мужчины преодолевали трудности: в этом и заключался как будто главный смысл мужественности. Конечно же, она заключает в себе еще и защиту слабых. Само собой, и благородство, великодушие.
Сегодня везде в печати стало модно укорять мужчин (у юмористов да сатириков эта тема — дежурное блюдо): в разных, весьма схожих пересказах говорится о том, как немужествен мужчина в наше время, не помогает жене в домашних делах и еще, подлец, меньше ее зарабатывает, а местами вообще болван болваном, так что многие мужчины (прижали бедных) не нашли ничего умнее, как стирать, убирать, одним словом, помогать женам. Но это как раз умно. А глупо другое: они стали об этом громко орать. Это уже не мужественно: помогать помогай, но не ори как дурак. Именно такую черту я в себе и заметил. В свое оправдание я единственно пытаюсь объяснить, что у меня это от черезвычайного расположения к моему Зайцу.
Она, естественно, маленький человек, таких обычно не замечают, потому что они не лезут на глаза, им это не свойственно, и вот — любовь! Какая?
Конечно, она мой друг уже более пятнадцати лет. Я не был в нее влюблен. Я никогда ее не ревновал. Ревновал я только Тийю во Фленсбурге. Но Зайчик настолько надежный друг, что ревности здесь просто-напросто негде пристать. Некоторые специалисты в вопросах любви утверждают, что если нет ревности — нет и любви. По мне — чепуха.
День обещает быть благосклонным к нам: небо чистое. Заяц с беспокойством спрашивает:
— Ножик не забыл в карман положить?
Не забыл. Складной нож, небольшой, он у меня в кармане на всякий случай: вдруг грибы попадутся. Но Заяц имеет в виду нечто другое, которое на ее языке называется «метр девяносто». Она боится того, который метр девяносто ростом, с серьгой в левом ухе. Его боятся и другие, действительно, не человек — зверь страшный. Он объявился в тех местах, куда мы в лес ходим. Насилует и убивает детей, режет на куски. Его ищут, не очень чтобы старательно, по ищут. На двери барвихинской почты выставлен фоторобот, напечатаны внешние данные и просьба к тем, кто с ним более близко знаком, сообщить органам милиции его адрес. Судя по слухам, таких знакомых у «метра девяносто» еще не отыскалось. Так что Заяц боится оправданно, хотя надеяться на складной нож…
Мы поднимаемся на перрон, минут через десять прибудет наш поезд. Пока прохаживаемся по платформе. Увидели очень смешного воробья. Тот, взлетев, как-то неожиданно исчез в железобетонном столбе. Таких столбов на железной дороге множество, в них небольшие круглые отверстия. Столбы пронумерованы, и мы пришли к выводу, что столб — дом воробья — номер тридцать пять.
— Зачем в столбах дырки? — тут же интересуется Заяц. — Может, это сами воробьи сделали?
Что ответить этому взрослому ребенку?
Подошел поезд. Нас чуть было не опрокинули плечистые мужики, нагруженные свертками, так они спешили ворваться в пустой вагой. Даже не извинились. Бог с ними, мы не стеклянные, в нас даже трещин не образовалось.
Мы устроились, расположились. Зайчик стала изучать «Неделю», а я все не мог расстаться с мыслью: куда люди везде и всюду спешат? Почему? Куда ни глянешь, всем некогда, все куда-то опаздывают, все бегом, все заняты, ни у кого нет свободного времени, всюду темп, всюду скорость, а жизнь в который раз требует опять ускорения.
Может быть, люди торопятся что-то главное сделать до прихода смерти? Но какой смысл? После смерти ведь никому ничего не нужно. Почему же не жить людям во всем мире размеренно-спокойно, со вкусом?
Бывает, надо спешить для личной выгоды. Так меня учил однажды не очень-то яркий писатель, автор детективных романов, в которых работники милиции все были ужасно милые, благородные, самоотверженные и душевные люди, даже не люди, а ангелы, курившие для успокоения нервов трубки. «Надо тебе как можно больше писать, — учил он, — сейчас, пока ты еще молод; строчи и строчи, а деньги на книжку клади, потому как после, когда постареешь, много уже не напишешь; потому сейчас жми и денежки на книжку…»
Тут понятно: человек спешит обеспечить себя на черный день, боится в старости остаться без куска хлеба, хотя в нашей стране мне такое как-то не представляется. Но почему человечество спешит вообще?
В связи с этим вспоминаю интервью с другим писателем, который из скромности тоже не называет себя писателем (у многих из них это сейчас стало модно, меня такая тенденция не касается, потому что не имею оснований быть нескромным). Но дело не в том, кем он себя считает — им написано достаточно много познавательных романов, — мне не понравилась его немного деланная жизненная позиция, образ жизни, который он как бы категорически считает единственно правильным. Он так и сказал: «Я живу правильно». Конечно, если ты никому не в тягость (а это еще неизвестно), если не живешь за чей-то счет, значит, в общем правильно. Но мне непонятна эта неестественная одержимость, когда: «Я не читаю художественную литературу — нет времени»; «Я пишу по ночам» (собственно, какое мне дело до этого, как и до того, сколько раз в день он питается); «Я встречаю Новый год за письменным столом — работаю»; «И в свой день рождения — работаю, и в праздники — все за письменным столом, и некогда мне отвлекаться (хотя не считает себя писателем. — А. Л.), потому что надо писать, писать, писать…»
Я и раньше таких встречал. Это особая категория людей. Они живут и пишут, представляясь этакими мучениками труда, подвижниками, ежеминутно проявляющими героизм, словно они приносят себя в жертву во имя спасения человеческого рода. И все остальное вокруг — второстепенно. В жизни они капризные, но достаточно волевые, а как они строги!.. О, они — судьи. Они жутко требовательны ко всему, даже если сами непринципиальны. Главное, им всегда некогда, они спешат. А я задаю себе вопрос: я работаю для того, чтобы жить, или живу для того, чтобы работать? Не хочу судить кого бы то ни было, сам же все-таки предпочитаю работать, чтобы жить, а не наоборот.
Я люблю жить. Люблю радоваться жизни. Нет, я не герой. Что же касается радостей — я сейчас рад, что рукопись последней книги про Серого Волка приняли. Но я и в недоумении: раньше мне объясняли, что направление у меня неверное, и я ушел в лес у Черного озера. Отсидевшись в лесу, вышел из него и оказался неожиданно на верном направлении. Как же я, сидя в лесу, на дорогу выкарабкался?
Итак, я сдал рукопись и ждал, что скажут. Если скажут, что мысли мои — мое личное дело, это одно. Но если сообщат, что они пригодны для редакции, тогда это уже моя работа.
Ждать решения редакции хорошо нормальному человеку, признающему, что главный редактор — тоже человек какой ни на есть, с этим нельзя не считаться. Поэтому ненормально звонить ему по ночам и грозить подпалить его дачу…
Дачу я не подпалил, но ждать было тревожно.
Рецензия оказалась короткой, деловой и, что важнее всего, положительной; главный редактор, правда, вспомнил о моем добром намерении относительно его дачи, даже «признался», что нарастил забор вокруг нее (можно, конечно, и подкоп сделать…), но в конце концов это было задолго до июньского переворота, когда везде еще свободно продавался дешевый одеколон.
Рецензент, известный критик, посоветовал автору пожертвовать многими страницами из рукописи. Он дал сей совет весьма деликатно. Я раньше не слышал об этом критике. Естественно, побежал в библиотеку и спросил, есть ли его книги. Их оказалось несколько. Прочитал. Согласился: свое дело знает Во многом наши взгляды совпадали, особенно мнение о неискушенном читателе. Этот термин — «неискушенный» читатель — я узнал из редакционного заключения одного из давних моих редакторов человека педантичного, дожидавшегося с нетерпением (уже дождавшегося) выхода на пенсию. По его мысли выходило, что, когда пишешь, надо ориентироваться на с трудом работающие шурупы этого якобы существующего читателя. Потому что, если ты сумеешь написать так, что будет понятно и ему, тогда понятно всем, и редактор может спать спокойно. Но мне непонятно до сих пор, почему надо ориентироваться на дураков, чтобы и умные тебя понимали? Боюсь, что от такого моего старания сочтет меня болваном и искушенный читатель.
Похожесть наших взглядов с критиком на сей предмет расположила меня к нему доверительно. Здесь-то я и догадался, почему в Эстонии авторам позволяется самим себе выбирать рецензента (автор там рекомендует издательству отправить его рукопись такому-то), которого хорошо знает, кто и его, естественно, понимает: дело в доверии.
Краем уха подслушал я суждение о том, что в повествовании чрезмерно много эпизодов пьянства. Но их гораздо меньше, чем бывает в жизни у тех, кто выпивает. Не зря я вспомнил Джека Лондона и его «Джона Ячменное Зерно». У него сплошная пьянка, в которой до конца жизни участвовал на разных уровнях и сам Лондон. Будучи честным человеком, он рассказал об этом предельно правдиво. Если бы он из каких-либо «нравственных» соображений в книге немного изменил жизнь, она в действительности не стала бы лучше, и автору дней не прибавилось бы. Что же касается наших дней — мы вовремя спохватились, но рано думать, что дело теперь обернется благополучно.
Конечно, что говорить, редакторы и читатели — народ придирчивый, но редактор больше, потому что читатель за то, что он прочитывает, ни перед кем не отвечает. Редактор же, поскольку он имеет специальное образование, должен все делать по своей науке, а это нелегко, потому что отыщется начальство, которое тоже бывает придирчивым: и это не так, и то не эдак, а читателю и начальству — им трудно угодить.
Но почему все-таки спешит человечество? Может быть, потому, почему и я утром чуть свет встаю, когда надо купить что-нибудь дефицитное? Может быть, потому, почему я в те очень ранние часы встречаю людей, спешащих занять очередь у нашего мясного магазина? Может быть, люди везде в мире наращивают темпы, чтобы быть во всем первыми, чтобы получить все, что получше и больше? Но почему спешат, лишая покоя себя и других те, у кого всего уже вдоволь? Все спешат, чтобы достать, умножить, обеспечить. Кого? Себя, близких своих — жен, детей, любимых. Конечно, я не один такой, который любит жизнь. Есть и другие, и они тоже имеют кого-нибудь, кому им хочется делать радость. В конечном счете, разве каждый нормальный человек не должен любить жизнь и испытывать удовольствие от радости близких?
Но ведь какой кошмар! Какой парадокс! Именно из-за этой самой любви к нашим детям, мне кажется, человечество и развивается в обратную сторону, потому что любовь к детям (неразумная любовь) стала питательной средой для взращивания эгоизма. Говорят, любовь слепа. То-то и оно. Дедушки и бабушки, пережившие трудное военное время, хотели, чтобы их детям жилось лучше, и в целом избаловали их.
Дети этих дедушек и бабушек, будучи сами воспитаны в духе всепоглощающего инстинктивного чадолюбия, естественно, не могли (это было бы даже нелогично) не испортить в свою очередь собственных детей, которые затем это же передают своим детям, продолжая усиливать уже прилично развитый эгоизм. Так что, если все же встречаются в жизни маленькие люди, совершенно лишенные эгоизма, какими же они должны быть «выродками»!
Духовное развитие людей по такой схеме не может не привести человечество к катастрофе. Может быть, в этом и первопричина всех возрастающих скоростей — они от жадности? От стремления опередить, чтобы захватить. Захватить, чтобы иметь. Иметь, чтобы обеспечить… себя и детей своих.
При этом жизнь развивается странно, как бы двулично: одно лицо — перспективной ориентации, смотрящее в далекое будущее (расчеты экономического состояния через десять, двадцать, сто лет), другое лицо, всматривающееся в близкую гибель всей жизни на планете: все чаще встречаются обыкновенные люди, нормальные, но удрученные, которые обнаруживают в беседе тоскливую какую-то обреченность: «Ах, как стало жить неинтересно» (откуда у человека творческий запал, откуда энтузиазм, если жить стало неинтересно?!), но неинтересно потому, что в сущности стало страшно.
Действительно, сколько раз в день теперь нормальному человеку множество специалистов со всех экранов объясняют со знанием дела количество накопленной в мире взрывчатки, которой собираются укокошить и его, и его детей (причем защищаться и прятаться смысла нет, потому что ты даже на лифте не успеешь спуститься, как ОНО или ОНА тебя настигнет). Что же тут в жизни интересного?!
Поэтому-то, видимо, и увеличивается с каждым днем «армия» уходящих в природу, чтобы здесь, на лесных тропах, отключиться, приостановиться в беге жизни, в этом бесконечном марафоне. Было бы, конечно, лучше, если бы приходящие в природу из города оставляли там, откуда они идут, некоторые свои привычки, хотя бы учли, что в лесу, увы, нет мусоропроводов.
В Барвихе, в Раздорах повсюду игровые площадки, собирающие людей всех сословий, здесь замечается особый кодекс общения, здесь люди немного другие, не такие, как в городе, хотя часто встречаются и те, кто и сюда приносит свои городские заботы. Но меня лично очень удовлетворяет то, что все больше и больше встречаем мы в лесу дедушек и бабушек, которые сумели освободиться каким-то образом от господства своих внуков и внучат. Как сказала однажды Зайчишка: «Бабки-ёжки, костяные ножки, вырвались на свободу»… Хотя, не будь меня, она сама давно была бы «в плену». Правда, разговоры, как ни послушаешь, конечно же, о них — о молодежи, которая «ничего делать не хочет», и о внучатах. Душой-то они всегда с ними.
Встретили в лесу мужчину. Сообщил, будто ему из совершенно достоверных источников известно, что водка скоро опять будет везде свободно продаваться в любое время, очередей не будет, но стоимость станет одиннадцать рублей пол-литра… «И бери, сколько хочешь».
Я выразил сомнение. Зайчишка удивление: неужели? Мужчина — он тоже что-то искал в траве — авторитетно повторил: «Да-да, будет как было, только подороже…»
Подобные слухи и раньше доводилось слышать. Так высказывалось желаемое, мечта. Я не стал возражать, но Зайчишка испугалась: «Какой ужас! Какой кошмар!» Я объяснил, что этого не может быть, потому что не должно. Конечно, тяжко так сразу отвыкнуть от водки тому, кого десятки лет приучали к мысли, что виноделатели не зря ежегодно перевыполняют план, так что и потребителю необходимо поднажать; тяжело нормальному человеку такое (какое никому и не снилось) переосмыслить, но если будет еще тяжелее, он все-таки не помрет. Цепы бесконечно поднимать смысла тоже нет, лишь прибавятся обездоленные дети, потому что алкаш семью обокрадет, но за водку любую цену заплатит. Так что слухи — они слухи и есть, иначе незачем было затевать драки, ведь обесценятся все авторитетные высказывания и благие намерения.
— О чем мечтаешь, Лапсет? — Зайчик оторвалась от своей любимой «Недели». — Вот пишут про жуликов, разоблачили, послушай…
Она редко прерывает мои «мечтания», но если в какой-нибудь газете она вычитает что-нибудь такое, о чем ей хочется сразу прочитать мне, — тут уж никуда не денешься. Я и не возражаю, мне это даже удобно. Я сам в последнее время стал лениться читать, не люблю уже почему-то, все кажется знакомым: или уже раньше что-то похожее читал, или говорили. А Зайчик то в одной, то в другой газете самое значительное вылавливает и в электричке вслух мне прочтет, всегда с напутствием: «обязательно прочти это».
Слушаю ее одним ухом, гляжу в окно одним глазом и думаю, что все возрастающая спешка была бы человечеству, пожалуй, не нужна, люди могли жить без нее, если бы жили мирно.
Опять чувствую себя одновременно везде в мире.
Почему у меня такое престранное мироощущение? Непонятно. Видимо, от сознания, что когда кончается моя жизнь — все равно как это произойдет, — для меня кончается жизнь на всей планете и во вселенной. Каждый человек объединен со всем в мире посредством жизни. Наверное, есть люди, которые это уже знают. Я же еще только стараюсь постичь.
Однажды в Тарту Волли (еще не Олев), который очень спешил, чтобы успеть в магазин до закрытия, когда я над ним за это насмехался, спросил чуть обиженно:
— А ты, значит, не спешишь?
Вообще-то, несмотря на мою не слишком спокойную жизнь, я действительно не проявлял нигде особой спешки, за исключением тех случаев, когда приходилось удирать.
— Ты, стало быть, не спешишь, и что… счастливый?
— А разве нет? — ответил я Волли. — Я зрячий человек, вижу, что делаю и как живу, на больных, но на своих еще ногах двигаюсь; не подвержен обжорству, пить и курить, слава богу, бросил наконец; и если мне кто-нибудь даже не поверит (какой-нибудь читатель), ничего удивительного — словам теперь мало кто верит, тем более словам того, кто бесконечно врет. Но мне-то надо было оставить эти радости не для того, чтобы кого-то убедить, а для того, чтобы раньше времени не окочуриться; дальше — меня уже давно не преследуют участковые инспекторы. А если меня опять прооперируют в какой-нибудь больнице — что ж, люди стареют, а их болезни молодеют. Но сказал же Кола Брюньон, что могло быть и похуже: я тоже мог и вовсе не родиться.
Если продолжить эту мысль: счастлив ли я? Конечно. Я никому не завидую, доволен едой и одеждой, потому что знал и голод и холод (а все познается в сравнении). Но главное в том, что я отучил себя завидовать тем, кто умнее и удачливее меня, — не все же люди жулики. Удача главным образом зависит все-таки от твоих способностей, таланта, знаний или стараний. Если же ты бестолочь и к тому же ленивый — за что тебе удача?
«Тогда тебе для жизни и овса довольно, — сказал бы Волли, если бы наш разговор имел продолжение, — как цыпленку или воробью… Дешево жить: не пьешь, не куришь, на вытрезвитель не тратишь. Мясо тебе не нужно, только крупа и минералка… Ради чего тебе стараться?»
Что я мог бы ответить?
Однажды я лежал в траве на поляне, грелся на солнышке, а надо мною летали военные самолеты на большой высоте. Что они были не гражданские, о том говорило их поведение, а также скорость: самолет беззвучно пролетел, он уже черт знает где, а звук еще только надо мной. Я думал о летчике: как ему там? Хотелось бы ему поменяться со мной местами? Он, может, и хотел бы валяться, ни о чем не думать, но ему нельзя, он — летчик, это и профессия, и обязанность. Надо полагать, он не ради только собственного удовольствия под небом гремит, он задание выполняет, а задание, вероятно, в том заключается, чтобы проследить, не приблизится ли к столице что-нибудь ненужное; а еще, если поступит команда, пойти и обезвредить это «что-нибудь», даже если для него это верная гибель. Так что он дежурит, он там наверху, в сущности, на посту, охраняет мирную жизнь, в том числе и мою.
На горных пастбищах вожак горных козлов взбирается на возвышение обозревать окружность, чтобы никто незаметно не подкрался к его мирно пасущимся козлятам. Люди в древности тоже сторожили свои поселения на сопках или сидели на деревьях. Теперь с дерева уже ни черта не видно, надо подняться под небеса или в космос удалиться, чтобы быть в курсе земных дел и обеспечить жилищам своего народа безопасность. Работа эта, вероятно, не из легких. Но в метро мы ему место не уступаем, он — мужчина.
А я? Что могу сделать полезного для него? Я, который в траве валяется? Разве что справедливо и объективно осмыслить его сущность, его значимость для всей нашей жизни. И свою… в сравнении.
Людей в мире много. Все друг от друга отличаются. Есть гениальные, одаренные, простые. Совсем ничего не умеющих людей, наверное, быть не может. Кажется важным, чтобы то, что человек умеет, было полезно хоть сколько-нибудь: гениальный может быть полезным целым народам, одаренный — какому-нибудь количеству, просто человек труда — конкретному делу, но в результате — всем. Так что для меня здесь вопрос не в том, сколько. Для меня он в том и заключается: что?
Много ли, мало ли, но в том, что мне делать доступно, в этом хочется добросовестным быть, и в конечном счете судьба каждого человека — не случайность, а результат, потому что о судьбе можно говорить уже на исходе человеческой жизни, когда она свершилась. Пока человек жив, судьба его может изменять свои очертания — зависит от самого человека. Следовательно, мне можно сказать: моя судьба — мое дело. И здесь-то уместно вспомнить одну из многих мыслей, высказанных старым учителем, отцом Таймо: «Даже неудачно сложившуюся судьбу надо честно дожить». Мудрая и справедливая мысль!
А что, собственно, значит «неудачная судьба»? Помнится, я однажды высказал свое соображение одному районного масштаба журналистишке, чистой воды конторской крысе, написавшему обо мне шаблонную характеристику: человек с трудной судьбой. Это я? Нет, это он — человек трудной судьбы. В моей жизни были и тюрьмы и избиения, голод и страдания, любовь и ненависть, но это же нормально, это жизнь. Ему же я не завидую: примерный ученик, примерный комсомолец, примерный служащий, с начальством по телефону — стоя, всю жизнь в теплой душной конторе, идеалы — машина, дача, собака… Соответствующая жена, разумеется. И это жизнь? И это благополучная судьба? Мне-то мою судьбу честно дожить проще, чем такому.
Зайчик читает «Неделю». Наш поезд приближается к станции Ильинская. Затем будет Усово — конечная. Здесь нам выходить. Мы побежим на автобус, который следует до остановки Горки-II. Если же его не будет, пойдем пешком. Радио в нашем поезде многообещающе заскрипело, потом заговорило: «…молодежь, не держите двери, поезд не пойдет до тех пор, пока…»
Кто-то из пассажиров, сидящих сзади нас, говорит: «Никто там двери не держит, просто они испорчены — одни не закрываются, другие не открываются». Заяц выглядит озабоченной.
— Лапсет, если двери не работают, как же мы выйдем? — спрашивает она робко, на мордашке испуг.
— Зайчик, — объясняю «ребенку», чтобы не волновалась, — у двенадцати вагонов в нашем поезде двадцать четыре двери в одну и другую стороны, и никто не сказал, что речь шла о дверях именно нашего вагона. Что тебе бояться?
…Если бы я объяснил Волли, что мне нужно доставлять радость и моим друзьям. Например, Таймо. Чужой человек? Как бы не так! Если меня упрекнули, что я люблю тех, кто ко мне хорошо относится, как же мне тогда быть с теми, кто относится ко мне с любовью? Это ведь накладывает ответственность. Что ждет Таймо в конце ее пути? Одиночество. Ей надо объединиться с другими такими же, и тогда — где это одиночество? Здесь, в Барвихе, люди общаются по двадцать лет; одинокие в городе, здесь они — в своем обществе и все равны — и генералы, и рядовые, ученые и рабочие. А чаще всего люди и не знают, кто есть кто. Человек! И того довольно. А кто человек, тот по поведению узнается. Таймо по своему поведению была бы причислена к очень хорошим людям. На игровых ли площадках, в походах ли с рюкзаками — все здесь в своей компании, даже если в одиночку бродят. В большинстве все друг к другу доброжелательны, во всяком случае не хамят, вернее, очень редко такое встречается. Домой идут лишь ночевать, и многие остаются одни, но… ночь минует — и впереди опять день в природе. Вот бы и Таймо приобщиться. Здесь, наверное, без моего участия не обойтись.
Она столько лет терпела твою совершенно ничтожную сущность, помогая освоить заново родной язык, который, будучи бродягой, ты забыл. Теперь и ее судьба — твоя забота, тем более, когда у человека нет близких и настанет время, когда ноги и плечи уже не смогут справиться с тяжестью почтовой сумки. А потом… Кто больше всех мне верит? Зайчишка очень скромна и малотребовательна в жизни, но и у нее, если ей удастся изредка насладиться бутербродом с икрой — праздник (а это бывало только когда выборы). Для этого мне тоже постараться надо!
— Вот это да! — Зайчишка на что-то показывает из окна. — Взобралась на самую верхушку… сидит, и голова у нее не кружится.
Это у вороны, оказывается, не кружится голова. Зайчишка не переносит высоты — теперь завидует вороне.
Осень. Ах нет, еще не осень, еще только август, но лето уже не как лето, а как… я сам теперь, когда мне стукнуло пятьдесят пять, когда уже «перевалило».
Погода стоит отличная, и вода в барвихинском «море» теплая, и воздух хорош, но… перевалило.
Здесь все напоминает мое милое Черное озеро в Эстонии, но мне уже пятьдесят пять, и лето перевалило к осени. С этим ничего не поделаешь. Заяц осенью всегда грустит — ей жалко расставаться с летним теплом. Утешаю ее всегда тем, что логично по сути своей: не будь осени — не бывать весне. А погода — что на нее роптать? Она всегда хороша: чем дольше нет дождя, тем он желанней; если долго льет дождь — тем радостнее солнце, когда появляется; если долго не везет в жизни — тем значительнее удача, пусть небольшая. А в постоянном везении теряется представление о счастье. Верно, Зайчик? Простые премудрости.