Алфред включил фары после того, когда, задумавшись, чуть было не наехал на чью-то повозку, вернее лошадь, которая испуганно шарахнулась с дороги и потащила за собой телегу с седоком. Мужчина или женщина, Алфред даже не заметил, всё это осталось уже позади. Священник даже не проснулся. «Короля всё-таки надо будет отправить на Большую Землю», — решил Алфред про себя. «Не сообразил спросить: кто распоряжался, кто командовал расстрелом?» Почему-то в этой роли ему представлялся Майстер, этот плотный, крепкий немец. Правда, на острове расстреливали и раньше, но кто? Никто не знает. Расстреливали, наверное, и самообороновцы из второго батальона, они несли охранную службу. Но не весь же батальон и кто конкретно? Теперь он знает хоть фельдфебеля Сула. Но что, собственно, отсюда следует?

Алфред чувствовал себя настолько скверно — порою казалось, что он не чувствует уже ничего. Он понимал не понимал, а скорее всего, инстинктивно… Нет, нет — не осознавал, а словно осязал, что вся его жизнь пошла кувырком, да что там кувырком — она пропала! Причём в том, что она пропала, в этом не было никакой логики. Судьба? Да кто дал право судьбе уничтожить его жизнь?! В чём он был не прав? Что поступил служить в самооборону? Ну, а если бы он поступил в сорок первом в истребительный батальон — был бы он прав? Теперь бы его за это расстреляли немцы… Или, если бы он скрылся, расстреляли бы или преследовали его семью. Он поступал так, как ему диктовали обстоятельства, хотя, ей-богу, ни истребительный батальон, ни самооборона ему не нужны — к чёрту их обоих! Мать в тюрьме, сестру только что похоронил. Мать…

Алфред осознал, как бессилен ей помочь, единственная надежда, что ввиду её возраста немцы её не расстреляют, пока он служит в этой проклятой оборонной службе. А фронт приближался, и Алфред догадывался: как только русские возьмут Нарву, немцы скатятся с Прибалтики, и только тогда старуху освободят. Но чтобы её не шлёпнули, как Сузи, Алфреду надо выполнять наказ матери: служить верой и правдой, поскольку всякая власть от бога. А служить стало тошно, хоть вешайся. Только мёртвые фельдфебели не сохранят жизни даже старухам. Значит, даже вешаться нельзя. Вот выйдет старуха из тюрьмы и вешайся сколько хочешь. Что другое ему ещё остаётся: ведь и русские, а тем паче свои, которые с ними придут, с ним всё равно разделяются.

Но кто дал право Судьбе так распорядиться его жизнью? Он преступен? Единственно перед Хелли он чувствует себя виноватым, и не из-за того, за что она его осудила, а за измену ей с Земляникой. Но и здесь: каким чёртовым законом определено, что он должен спать с женщиной, которую не хочет? Правильнее спать с женщиной так, как с Земляникой, хотя, он понимает, что и её не любит — дура она, если по-честному, никогда он на такой не женится. Не мог бы. Но его не надо заставлять ложиться с нею в постель. С Хелли же он себя заставлял. Он Землянику даже не уважает, нет, он уважает Хелли, но спать хочет с Земляникой, а раз так — отстаньте от него, он не обязан ради каких-то понятий морали притворяться тем, кем быть не может. Но за отношение к женщинам русские его не повесят — это его дело, с кем он спит, а вот за службу в самообороне — тут другое. Но ради чего, ради кого он поступил на эту службу? И почему перед одними чужаками он должен отвечать за свои взаимоотношения с другими… чужаками?

А этот дурак всё ещё пыжится в своей главной квартире: «Я да я»… «Я — и немецкий народ…» Фюрер — спаситель Европы, а… Сталин — Солнце. «Отец народов». Как они похожи! Но тот хотя настолько поумнее, что меньше болтает, за него это делают подхалимы. У Гитлера же просто какая-то болезнь произносить речи с одинаковым содержанием. Но почему такие умственно ограниченные люди могут распоряжаться жизнями десятков миллионов других, в том числе и его, Алфреда, жизнью? Чёрт возьми! Алфред опять-таки осязал: он — умнее фюрера, тот ведь совсем примитивен, он вряд ли в состоянии сделать грузовик, мандолину или гитару, он вряд ли умеет играть на аккордеоне. Но что же он умеет такого, что немцы признали его своим вождём и спасителем Европы? Видимо, всё дело в партийности. Его признала фашистская партия, а следовательно, такой фюрер их устраивает. Какая партия — таков и вождь. Не вождь же создал их партию — она, партия, создала себе своего фюрера. Люди, наверное, и бога создали. Алфред всегда удивлялся, с самого раннего детства, ценителям Ветхого и Нового завета: зачем нужно богу, чтобы столько евангелистов описывали его бытие и каждый по-своему, зачем нужно богу, чтобы были в мире различные религии, чтобы во имя их люди воевали и совершали убийства?!

У лютеранской церкви остановил грузовик и расстался со священником. Он с ним рассчитается потом, священник тоже его клиент: будучи столяром, Алфред и его квартиру украшал своими изделиями, так что они друг друга знают.

На следующий день Король был отправлен Алфредом на Большую Землю. Для Его Величества это как гром с ясного неба. Нет, ему не дали ни с кем попрощаться. Его вещи были в чемодане, завёрнутые в уже известный брезент, и в кузове грузовика. Короля подняли чуть свет, наспех сервировали завтрак, и он должен был занять место рядом с Алфредом в кабине, а на вопросы — куда, зачем, почему — ответа не следовало, вернее, не сразу. Алфред собирался торопливо, молча, после, когда уже ехали в сторону Сухого Места, когда уже миновали поворот на Звенинога, он наконец коротко сказал: «К маме». Но это было сказано тоном, не допускающим дальнейших расспросов. До Сухого Места домчались с такой скоростью — никакой омнибус не смог бы сравниться.

Контрольный пункт для Алфреда не представлял трудности, и вот они уже на пристани. Здесь Алфред, о чём-то переговорив с капитаном парома, ударил Короля по плечу, сказал ему:

— Побудешь с Хелли, потом обратно. А может, и не пойдёшь в этом году в школу, потом решим. Дуй на палубу! — он слегка подтолкнул, и Его Величество взбежал на трап. Алфред, миновав контрольный пункт, открыл дверцу грузовика, напоследок махнул рукой в сторону пристани, захлопнул дверцу и поехал.

Король, когда было сказано, что едет он на Большую Землю, вопросов не задавал. Но задумался: хочет ли он на Большую Землю? Само по себе путешествовать ему нравилось, это в его натуре, возможно, именно странствование на возу с поклажей и зародило в нём тягу к путешествиям. Но хочется ли ему сейчас в деревню Берёзы, это уже другой вопрос. Там, конечно, Хелли. Она, конечно, мягче, чем Алфред. Но Алфред всегда отсутствует и Король — свободен, как… король. Хелли же будет постоянно тут как тут, и надоедливее надзора трудно придумать. К тому же она не одна: там ещё тётки, сёстры Хелли, которых Король смутно помнит, скорее даже плохо помнит. Да, конечно, когда он был настолько мал, что даже трудно себе представить, когда сомнительно, был ли он уже на свете или его ещё не существовало, тогда эти тётки, кажется, его щекотали — весьма отвратительное ощущение. Они выпячивали губы трубочкой и произносили странные звуки, что-то такое: тю-тю-тю-чи-чи… И всё время хихикали и, кажется, говорили всяческие глупости наподобие того, какой он, мол, уже большой (когда он понимал, что он маленький), какой красавец (он не возражал), какой умный…

Нет, он не хотел к этим тётям. А его везут… И бесполезно сопротивляться. Он почувствовал себя примерно так же, как в Звенинога, когда впервые повезли в школу в Брюкваозеро, и он тут же самовольно — «поскольку он не раб», — вернулся домой на хутор Убольшойдороги. Да, он помнил, как это было, когда Алфред его учил… Теперь его опять везли, а ему не хотелось… Но он же действительно не раб!..

Поэтому, едва грузовик Алфреда скрылся за поворотом, Его Величество, улучив момент — капитана парома отозвали, — сбежал по трапу, а через секунду этого «клопа», вертевшегося под ногами у взрослых, прогнали от контрольного пункта, и Его Величество оказался на воле. Затем быстрые, хотя и непропорциональные ноги вынесли его через посёлок Ориссааре, и только теперь он вспомнил про чемодан. В нём ничего ценного с точки зрения Короля не было, но за его потерю с него спросят, в этом он не сомневался, как не сомневался и в другом: его ждали «уроки общественных наук». Учитывая же всевозрастающую силу «учебного воздействия», на этот раз «урок» обещался быть особенно впечатляющим, если вспомнить, что ещё недавно результаты подобного «воздействия» превосходили грохот двигателя танка.

Король не хотел на Большую Землю. В другое время, при других обстоятельствах, может быть, согласился бы, но сейчас он туда не хотел: он — Король. Пугать людей, заставить их искать бомбоубежище — тоже не хотел, это также недостойно. Только куда идти? На Сааре? Неразумно: здесь его очень скоро достанут. Он знал, куда должен скрыться, где его не выдадут. А поэтому он шёл смело вперёд, шёл до обеда, после обеда. Понятие «обед» здесь условное, поскольку бутербродами его не снабдили; обедать, по расчёту Алфреда, Король должен был уже в деревне Берёзы, куда с порта Навозного на машине двадцать минут езды, если даже случится в пути ненадолго застрять в какой-нибудь луже, а транспорт для высокородного пассажира капитан обещал достать. Король шёл и тогда, когда солнце уже опускалось низко к лесу справа. Ему вспомнился Карп и то, как он однажды вкусно ужинал в кабине грузовичка бутербродами со свиной тушёнкой. Эх, было время!

Король мог бы попробовать остановить проезжающие грузовики, но этого не делал. Ощущалась какая-то связь между теми, кто ездил в машинах с крестами на бортах, и Алфредом: такая же связь, как между Алфредом и брючным ремнём… Он шёл до темноты, когда стало холодно, завернул в одиночный хуторок у дороги. Здесь на его стук открыла пожилая женщина. В маленькой кухне за столом сидела сероглазая девочка с серьёзным лицом.

— Ланочка, у нас гость, — сказала женщина, когда Король соврал ей, что приехал утром на пароме с Большой Земли и добирается в Журавли пешком, потому что забыл на пароме свой чемодан, а в нём кошелёк с деньгами на дорогу. Он попросился переночевать. Его накормили перловой кашей с маслом. Запивалась каша простоквашей. Спать уложили в чью-то кровать, и спал Его Величество королевским сном, без сновидений. Утром, поблагодарив хозяек, он продолжал свой путь.

Миновали август, а затем и сентябрь, но Алфред более не видел Тайдемана. Он, конечно, знал, что началось повальное бегство людей с Островной Земли — кто куда. Официально, с разрешения властей, отправлялись в Германию: производилась посадка на пароходы, стоящие на рейде за Абрука. Как в тридцать девятом и сороковом годах. Люди собирались на Ползучем Острове, на пристани, здесь небольшими паромчиками доставлялись на пароходы. Уходили в Германию имевшие основание туда ехать: у кого имелись там родственники или были какие-то иные перспективы. Но много народа исчезло тайно, ночами, отправляясь в плавание уже известным путём — через море в обыкновенных рыбацких моторных лодках, нагружаясь в них по пять — десять человек. Даже существовали, как удалось установить Алфреду, перевозчики: за определённое вознаграждение золотом они доставляли желающих в Швецию. И, как это случалось и прежде, немало таких лодок с беженцами пропали без вести, случалось, море выбрасывало трупы погибших. Случались и курьёзы: какие-то неопытные «моряки», перепутав яркую звезду с Полярной и держа курс, ориентируясь по ней (у бедняг отсутствовал компас), совершали в море огромный полукруг, а утром, увидев землю, радовались, полагая, что прибыли в заветную Швецию; они сильно удивлялись, что здешние шведы говорят на чистейшем эстонском языке с островным выговором…

Люди бежали, когда в Пярну уже полыхали пожары, то же самое в городе Осиновая Роща, а немецкие доблестные войска отступали с боями к порту Навозный, нанося противнику сокрушительные удары.

Потому можно было прийти к мысли, что и Тайдеманы сбежали, хотя такое Алфреду представлялось нереальным: они, как граждане немецкого происхождения, вполне могли бы отправиться в Гросс Дойчланд, законно, не таясь, но как-нибудь об этом известили бы Алфреда. Он поднялся к ним, постучал — мансарда ответила молчанием. В конце концов у Алфреда и времени не было ломать голову над вопросом, куда подевались те или другие. В большинстве случаев о том, куда деваются люди, наверняка знала и немецкая комендатура, но, очевидно, и их этот вопрос уже не беспокоил: по всей вероятности, их беспокоил вопрос, куда бы деваться им самим. Во всяком случае, на полуострове Сырве опять строили усиленно оборонительные сооружения, в точности так же, как в сорок первом, когда туда отступали русские.

Батальон Алфреда мало ходил на облавы, уже не очень искали подозрительных людей, продающих в деревнях оружие. Ещё в сентябре в городе организовывались развлекательные мероприятия, выступали артисты, приезжавшие из Главного Города (они вряд ли добрались обратно), вместе с ними выступали и немецкие военные — бывшие артисты. А Остланд-фильм в очередной раз демонстрировал в «Скала» документальную ленту про большевистский террор, жертвами которого пали убитыми две тысячи человек, угнанными шестьдесят — восемьдесят тысяч граждан. Утверждалось, что в фильме использован оставленный большевиками документальный материал: снимки убитых и разрушений, также их киноленты. Оказывается, большевики создавали в Стране У Моря фильм: «Земля эстонцев», в нём без зазрения совести фальсифицировали факты: достижения до их прихода выдавались за достигнутое с их помощью и так далее. Остланд-фильм снимали рижский режиссёр, господин Константин Тумилс Тумилович, также представитель Остланд-фильма в Эстонии, Яан Куслап.

Усиленно вербовали всех, способных носить оружие, в самооборону, из неё же людей помоложе отправляли на фронт, оставшиеся высказывались, что последним недалеко добираться до места назначения: утром выехали — через час на фронте.

Алфреду не удавалось ничего узнать про Ангелочка. Он забежал в комендатуру. Здесь вроде бы спокойно, никто не суетился, не бегал, но люди выглядели нервными, несмотря на всеобщую молчаливость, все будто о чём-то удивительном, загадочном вдруг задумались, а у некоторых такой вид, словно они изо всех сил стараются вспомнить, кому должны тысячу марок, и не могут… Майстер словно глядел сквозь Алфреда, в кабинете полно дыма.

— Вечером, вечером, — сказал рассеянно, — вечером я к вам непременно зайду, — вдруг рассмеялся и спросил: — А вы попросите зайти эту… э-э… Мурлоо, то есть Морилоо?

— Она с сыном уехала нах фатерланд, — сообщил Алфред.

Майстер потускнел. В кабинет вошёл обер-лейтенант Нойманн.

— Но придёт Маазикас… Земляника, — обещал Алфред, в надежде что-нибудь узнать вечером про Ангелочка. Майстер оживился:

— Гут. А у меня есть хороший и очень отличный ликёр для… лэцте мал ’.

Нойманн взглянул удивлённо на Майстера:

— Варум ден лэцте?

Майстер не удостоил его ответом, посмотрел брезгливо-иронично, но Алфред вспомнил, что вечером он должен дежурить в батальоне.

— Эх! — махнул Майстер рукой. — Я сам назначу ефрейтора Коск, гут? Так, в каком доме? Ин Блауен Хаузе одер…

Алфреду не хотелось ин Блауен, он сказал:

— Бай ден флуш.

На том и постановили. Алфред выбежал из комендатуры. Где-то играли на аккордеоне, где-то пели.

Был октябрь.

Глаза. Оказывается, Король в состоянии к ним привыкнуть. Они смотрят, они всё время за ним следят, когда он валяется на постели, и даже в темноте смотрят. Во всяком случае, Король их видит и в темноте. Он думает, что это, наверное, краски такие светящиеся, может, с фосфором. Калитко уже несколько дней в ателье не показывается, Иван отправился высматривать Лилиан Вагнер, которая сегодня должна навестить их на Кривой улице. Иван влюблён в Лилиан. Да, очень влюблён в почти взрослую Лилиан маленький Иван, и всё почему? А потому, что у неё доброе сердце, всё из-за этих пирожков, которые Лилиан когда-то совала в карманы маленького Ивана… Родионовича, появившегося среди народа Тори неизвестно откуда. До сих пор в этом нет никакой ясности.

Что, собственно, означает высматривать? Это означает, что Иван будет торчать на углу Кривой улицы и глазеть в сторону Большой Гавани — не покажется ли Лилиан с корзинкой, в которой она, словно Красная Шапочка из сказки, несёт бабушке, то есть Ивану… с Королём опять же пирожки или что-нибудь ещё. Она до подселения сюда Короля носила еду одному маленькому Ивану, теперь носит немного больше.

Но и без пирожков в Лилиан можно влюбиться — в такую весёлую, стройную, с длинными развевающимися светлыми волосами. А пирожки и другие кушанья: холодец, салаты, мясо варёное, колбаски кровяные — всё это Король Люксембургский в достаточной мере оценил. Он не ломал голову над тем: что так нравилось в маленьком Иване Лилиане? Иван такой щупленький, она высокая, да к тому же старше Ивана. Но никаких мыслей в духе не подаренной ему Морским Козлом книги в этой связи не возникало, всё равно как не было у него их в отношении собственных страстных чувств к Марви.

Король жил в ателье, они спали с Иваном «валетом» на лежанке, которую он не знал даже как назвать: кровать не кровать, диван не диван, а что? Матрацы на досках, установленные на низеньких «козлах», сам Иван это называл «нары», но такой мебели Алфред не изготовлял…

Король бегал по городу в обществе одного только Ивана, все остальные куда-то пропали. Не было его вассалов, Свена с Вальдуром, уехал Арви, уехал Морской Козёл, завербовался в люфтваффе Ингвар, Йентса Маазикас в городе не было, а и был бы — разве что для битья пригодился. Ещё Альберт с Абрука, но и этого не видно в Журавлях: их семья уехала на Абрука. Большую Урве он нет-нет да и встречал, но она его не интересовала. Другие же достойные люди исчезли. И вообще все люди, большие и маленькие, куда-то подевались. Город выглядел каким-то пустынным, обезлюдевшим, словно все попрятались в ожидании дождя. Король бегал или с Иваном, или один, делал круги вокруг своего дома, близко боялся подходить, чтобы его вдруг не увидели знакомые или сам Алфред.

Действительно, в городе одни только солдаты, военные автомобили, лёгкие танкетки, мотоциклетки, гражданское население словно попряталось, хотя, когда Алфред тащился от Земляники с сумкой, полной продуктами, — ему ведь гостей принимать, — то встречались тут и там редкие фигуры. Уже вечерело, кажется, прошёл быстро почтальон, поздоровался, тут мимо проехала санитарная машина старой больницы, и Алфред с удивлением констатировал, что остановилась она у ворот небесно-синего дома. Он давно не был здесь и не имел представления о происходящем в нём. Дело-то в том, что вышеназванная санитарная машина выполняла в городке функцию «скорой помощи» старой больницы. В новой больнице имелась своя машина для транспортировки больных, в старой же специальной машины не было, использовали приспособленную для этой цели грузовую машину с фургоном и красными крестами на бортах.

Наступили сумерки. Когда Алфред подходил к дому, мимо проехала колонна военных, одновременно сверху, в потемневшем уже небе, слышался гул моторов, завыла труба паровой мельницы, что означало воздушную тревогу. Алфред хотел войти в коридор чёрного хода, но его опередили: навстречу протискивались два мужика с носилками, на них лежало неподвижное тело Тайдемана с посиневшим лицом, резко выделялись белые клочья редких волос у висков.

— Что с ним? — обратился Алфред к санитарам. Вместо них ответил короткого роста дядя в очках, спускавшийся по лестнице за носилками.

— Уже ничего, — сказал он, — теперь уже полный покой. Болел, конечно, может, просто грипп. Но умер не от гриппа… — Дядя презрительно показал рукой наверх, — эта его голодом заморила… Ей-богу, типичная голодная смерть, пеллагра… типичная пеллагра…

У дяди был насморк, он шмыгал носом, сморкался, последовал за носилками к машине. А мимо всё шли военные машины, время от времени выла мельничная труба. Алфред поднялся по узкой скрипучей лестнице, постучал в дверь мансарды, никто не открывал. «Никто» — значит она, Тайдеманиха. Алфред стучал несколько раз сильно — дверь не открывали. Он спустился и вышел во двор, закрыл мимоходом кем-то приоткрытую дверь своего сарая и постучал к Калитко. Мария была. Она ничего не знала о Тайдеманах, хотя старуха вроде бы ковыляла во дворе недавно — всё в тех же калошах, всё так же завёрнута в мешковину. Ну и всё, больше Мария ничего не знала. Алфред с нею распростился, надо к приходу немцев готовиться… в «лэцте мал»…

Глаза… На этой картине были не одни глаза: и руки, ноги, туловища, головы тоже. Люди огромные и крохотные, круглые и тонкие, длинные (короткие помещались между ногами первых); выглядывали глаза даже из подмышек тел. Все тела были нарисованы в неестественных позах: то какой-нибудь длинный со смешно закрученными штопором ногами, то лежавшие между ногами остальных в невероятно искривлённой позе, согнувшись или выпрямившись, стояли или опирались на головы других людей, торчали из общей массы сплетённых тел головы, приплюснутые, словно змеиные. Все они обладали глазами, которые властвовали в картине. Глаза, взоры… Вопрошали, что-то внушали, за всем следили и смотрели на Короля, и постепенно ему стало казаться, что они, эти глаза, не только на большой картине, а везде в помещении присутствуют — на полу, он по ним ходит, на потолке над ним, в углу, над столом, из-за шкафа выглядывают и смотрят не мигая, немо. Становилось страшновато. Ивана всё не было, а между тем начинало смеркаться. Король устал от поединка с глазами, он вышел во двор. В это время завыла труба мельницы, объявлялась воздушная тревога — первая в Журавлях. Высоко летали самолёты, но кругом на земле царила сравнительная тишина.

Да, весело было, но то было уже… не то. Они сидели в одной из комнат в доме у реки, в другой уложена качественная древесина, она здесь сохла. Ясеневые бруски, из них Алфред полагал когда-нибудь выпилить детали для мандолин, для гитар. Сохли доски, фанера; здесь стояли и сосуды с лаками, политурой, заячьими лапками. Наверху находились небольшие комнатки, в них главным образом и изготовлялись музыкальные инструменты. В белом доме на другом конце улицы изготовлялась мебель, а инструменты — здесь, у реки.

Алфред и его гости — Нойманн, Майстер, Дитрих, на положении хозяйки — Земляничка. Разнаряженная, даже красивая. Это она теперь бегает в ту комнату, где сохнет древесина, где плита, чтобы варить кофе, здесь же вода, как в деревне, в вёдрах на скамье, ведь в этом маленьком городе не во всех домах водопровод. А на столе у них четыре бутылки хорошего ликёра, принесённого Майстером. Где достал? Какое кому до этого дело? Собственно, уже только три осталось, одну они выпили, оттого и настроение приличное, хотя до этого у Алфреда никакого настроения не было. А сейчас не то чтобы возвышенное, но не такое мрачное, как тогда, когда гудела и выла эта чёртова труба, когда тащили на носилках высохшего, посиневшего Тайдемана.

На улице, мимо дома у реки, шло движение: военные грузовики, танкетки, мотоциклетки, время от времени в воздух взлетали ракеты, причудливо освещая оранжевым светом деревья в парке, и старый замок, и воду в бухте. А самолёты ушли, не бомбили. Издали доносились глухие удары, впрочем, они уже с неделю как слышались, но вроде не приближались и не удалялись, вроде бы на одном месте ухало.

Сегодня Алфред решил поиграть на аккордеоне, не потому, чтобы угодить гостям в последний раз — лэцте мал, — ему самому хотелось. Вслушиваясь в звуки любимого инструмента, он мысленно видел двор Сааре, когда всё семейство, бывало, и соседи с хуторов собирались у бани на музыкальный час; в такой час единственно, забыв и корысть и зависть, они отдавались красоте, шедшей из них самих, освобождая их всех хоть на время от всего низменного в жизни; и Ангелочек наверняка назвала бы это слиянием с божественностью, если бы признавала иную музыку кроме церковного пения.

Да, да, им было не так уютно, как ещё сравнительно недавно, когда «наши» войска подступали к Москве, когда Ленинград находился в железном кольце, и думали, что вот-вот они… Тогда веселее было, как-то надёжнее. Теперь…

— Рыбак с Абрука чуть было не наехал на мину, — рассказывал обер-лейтенант Нойманн, старавшийся изо всех сил быть душою компании, — он увидел метрах в двухстах от лодки тёмный предмет и два острых рожка на нём; изменив курс, он вначале стал удирать в ненужном ему направлении, потом, сообразив, повернул назад, решил обойти. Тогда волны подбросили мину, но это оказалась затонувшая собака.

Нойманна никто не слушал, этого весельчака, которому и самому не было весело. Майстер слушал аккордеон, Алфред тихонько наигрывал оперетту Оффенбаха, Дитрих тактично — из всех немцев, кого Алфред знал, он был самым скромным и тактичным, — ухаживал за Земляничкой, рассказывал ей о чём-то космическом:

— …Учёным удалось установить, что Луна постоянно удаляется от Земли, по двадцать метров за тысячу лет…

— Ой! И что же будет? — Земляничка в искреннем восторге оттого, что Луна куда-то удирает.

— В дальнейшем скорость удаления возрастёт, — продолжает Дитрих серьёзно, улыбаясь одними глазами. Алфреду интересно: что думает этот Дитрих про его ягодку? — Потому что чем дальше от Земли, тем слабее для неё земное притяжение. Так что скоро без карманного фонаря совсем невозможно будет ночью обойтись. Люди скоро Луну больше не увидят.

— К чёрту Луну! — рявкнул Майстер, очнувшись от задумчивости. — К чёрту комендатуру, дежурство, фронт — аллес Цум Дойфел!

Тогда-то оно и шандарахнуло, словно в подтверждение сказанного Майстером. Взорвалось что-то. Взрыв. Где? Что? Взрыв был где-то близко, незаклеенные стёкла вылетели, в дом ворвался ветер, смёл со стола салфетки, газеты разлетелись по комнате, бутылка ликёра опрокинулась, погас свет.

Все вскочили, стали чиркать спичками, торопливо искать одежду, одеваться, чертыхаясь, вопрошая: доннер веттер, вас ист дох лос? Господа офицеры! По местам! Вперёд — за Германию! За фюрера! Земляника, вскрикнув, схватила валяющееся на железной кровати своё пальто и вслед за мужчинами, которые на бегу влезали в шинели, вон из дома. Кругом темно, луны не было, видно, уже далеко ушла… удалилась, Темно и безлюдно, хотя то тут, то там во дворах мелькали тёмные силуэты напуганных жителей. На улицу, однако, никто не выходил: действовал комендантский час, да и без него что за охота. Немцы побежали в город. Алфред и Земляника с ними. Земляника вскоре завернула в свой двор.

Но бежать, ей-богу, нужды не было, — то были не русские, то сами немцы взорвали Каменный мост на реке Тори. На всякий случай. Не такие они простофили, какими были русские в сорок первом, чтобы оставить противнику невредимый мост. Реку, правда, перейти можно, не замочив пупа, но мост должен быть взорван по всем правилам ведения войны, потому что на войне мосты по тактическим соображениям должны быть взорваны так же, как склады с продовольствием и боеприпасами, так же, как древние крепостные пороховые бункеры, если в них необходимо что-нибудь скрыть, так же, как городскую тюрьму, на всякий случай, дабы не досталась она противнику, ведь кого он станет в неё потом сажать? Конечно, тех, кто не успел её взорвать, если к тому же, допустим, они не успели удрать из города, во всяком случае, своих противник в тюрьму не всегда сажает, чаще тюрьма всё же предназначена для врагов и преступников. Но когда тюрьму взрывают, куда тогда деваются арестанты? Об этом сейчас думать некогда, потому что, пока в городе раздавались взрывы, у реки Тори загорелся дом, вернее, уже горел вовсю, потому что некому было его тушить.

Как только немцы, Земляника и Алфред выскочили да побежали, не догадавшись даже взглянуть в сторону реки, где в воде и на берегу лежали разбросанные обломки моста, — взрыв не был сильным, он не причинил вреда домам на берегу, да на такой мостик много взрывчатки и не требовалось, — как только они ушли, в доме остался играть ветер: он распахнул внутренние двери, обнаружил под плитой огонь, раздул, вывалил угли, обрадовавшись присутствию лаков, политур, сухой качественной древесины, придвинул к ним огонь, который вскоре с радостным потрескиванием светил повсюду в комнатах, пел, плясал под мелодию осеннего ветра, а древесина, предназначенная для музыкальных инструментов, она даже горит музыкально… На улице, в садах, в окнах стояли люди, они вышли чтобы убедиться в безопасности собственных владений, тот же дом горел беспрепятственно и к утру сгорел дотла.

А Король? Пока ещё не настал комендантский час, хотя уже стемнело, он летал на своих шустрых ногах по улице Большой Гавани к Закатной, его преследовали бесчисленные глаза на картинах Калитко, и Король бежал, ему чудилось, что на улице везде глаза человеческие, что с неба они смотрят вниз. Но на небе не было даже звёзд, а луна, как известно, далеко удалилась. Королю захотелось под защиту стен собственного дома, он прибежал на Закатную, не считаясь уже с угрозой какого-нибудь «урока» — чему быть, тому быть, что поделаешь.

Он скользнул в калитку, никого не встретив, но, увы, двери небесно-синего дома были заперты. Когда-то такие родные, свои двери… Они стали словно чужими. Нет, Хелли нет дома. О, как хотелось ему в эту минуту к ней, о, как он сейчас жалел, что сбежал с парома, что не поехал в деревню Берёзы на Большой Земле, — здесь стало холодно и пусто. Он уже, бывало, ночевал в дровяном сарае. И сейчас зашёл в сарай из двух отсеков — в первом стоял пень с топором, во втором несколько поленниц до потолка. Здесь же валялись давно выброшенные старые половики, завернувшись в них, он заснул. И спал крепко, не снились даже глаза, хотя именно здесь какие-нибудь чужие глаза могли его заметить: в природе, как известно, действительно везде полно глаз.

Когда раздался грохот взрыва, он проснулся. Естественно! Ведь с потолка сарая на него посыпались мусор, опилки. Он оставался лежать, гадая, что бы это могло быть. Война? Бомбы? Русские? Нет, надо же узнать!

Он выбрался из половиков, выскочил из сарая, надеясь, что встретит людей. Но во дворе пусто, в окнах коричневого дома темно, кругом во всех окнах темно, тихо и никого… никаких глаз. О, нет, не забыли люди похожую ситуацию ночью в сорок первом — лучше не высовываться, лучше зарыться куда-нибудь поглубже. Король стремглав бросился бежать к реке, он вспомнил, что там в доме стекло его веранды легко вынимается… Но уже издали он увидел огромное пламя бушевавшего огня. Прибежав, остановился в страхе — пожар! Он ещё не видел в своей жизни настоящего пожара — какое зрелище! Как здорово и красиво! Сколько дыма, сливающегося с темнотой неба. Искры, треск, гул. Наконец и люди вышли — не тушить (уже поздно), а смотреть: ведь пожар же! Подъехали немцы на «виллисе», тут же развернулись и удалились обратно в сторону города. Ах, что им до какого-то ничтожного пожара!.. А если уж любоваться пожаром, так лучше в городе, там тюрьма отлично горит. Вот где гул, вот где зрелище! Но некогда, некогда любоваться на этот фейерверк: что-то надо делать! Всем нужно что-то делать, пока ещё ночь, пока куда-то ушла луна, пока не утро, неизвестно, что будет утром, и «виллис» с четырьмя немцами в касках на большой скорости вылетел вон из города.

То были обер-лейтенант Нойманн, майор Дитрих и два солдата вермахта моторизованного батальона. Нойманн, оказалось, забыл в доме у реки серебряный портсигар. Они остановили «виллис», на нём и вернулся Дитрих, солдаты в машине были в касках, при полной боевой готовности.

— Что? Так близко? — удивились офицеры, когда садились в машину.

— Да, — рассказали солдаты, — утром или ночью, наверное, будут здесь, — это скорее всего относилось к русским.

Майстер вбежал в комендатуру в ту же минуту, примерно когда и Алфред забежал в дежурку своего батальона. Ни тот, ни другой никого не встретили: в комендатуре тихо, все двери заперты; батальона Алфреда тоже не было, везде всё раскрыто, разбросаны бумаги, одеяла, валялись каски, противогазы — дежурному бы за такой беспорядок арест на три дня! Арестовывать некого. Алфред выбежал вон, пошёл к центру и уже издали заметил свет пожара. Дойдя до магазина игрушек, перед которым бронзовый солдат с саблей в руке, Алфред понял: горит тюрьма…

Он подошёл к тюрьме, здесь тоже не было признаков жизни, только огонь бушевал. Каменное здание горело не так весело, как дом у реки: огненные пучки выбивались из окон, дом со всех сторон дымил. «Неужели вместе с ними?» — вопрошал себя Алфред. Он повернулся и быстро зашагал обратно, прошёл через парк. При входе в парк с ним поравнялись мотоциклисты, вывернувшиеся из-за угла улицы Ползучего Острова. Притормозили, огляделись внимательно, что-то крикнули и помчались вперёд, в город.

Алфред пришёл на Закатную в небесно-синий дом. Разделся, не зажигая света. Свет был ему не нужен, он знал, где что находится. Снятую форму бросил в печь. Достал бутылку лака, вытряхнул в печь и зажёг. Пламя охватило форму фельдфебеля самообороны, а, пока она горела, сам бывший фельдфебель при свете горевшего мундира торопливо одевался в свою гражданскую одежду, в старый костюм, в «форму» столяра-краснодеревщика Алфреда Рихарда. Затем запихал в рюкзак консервы, носки, бельё и, заперев двери, ушёл. Пошёл к дому Земляники, чтобы прихватить и её, чтобы как можно скорее выбраться из города, чтобы, пока не рассвет, дойти до дороги, ведущей на её хутор в Карула. А в дровяном сарае, завернувшись в старые пыльные половики, в это время спал Король Люксембургский, и, как ни странно, ему не только глаза, ему и пожарище не снилось.

Майор Майстер стоял на шоссе и пил из бутылки ликёр. Надевая шинель, он одну бутылку всё же успел запихнуть в карман — на войне крайне важно не терять головы. Тюрьма сгорела, это факт, мелькнула мысль в его затуманенном мозгу, сгорела и чёрт с ней! Ему необходимо куда-то ехать. Хотелось бы знать, куда подевалась комендатура? Куда они все смылись?.. Все эти эстонцы… эти оборванцы-обороновцы, да и свои? Город покинут, ясное дело, да и нет смысла его держать и невозможно, но не в этом дело — куда он должен пойти?.. То есть как это идти? Что, пешком?! Может, надо было ему податься на Ползучий Остров, к аэродрому?.. Подувал свежий ветерок, несущий запахи можжевельника и чего-то ещё, Майстеру не понять, но запахи приятные, особенные. Только для него чужие… Э, жаль, конечно, подумалось, что не удалось здесь надолго закрепиться — очень здесь приятно всё-таки, ах…

Пока он стоял и калькулировал, из города выехала на большой скорости машина, «виллис», в ней четверо: два солдата, обер-лейтенант и Дитрих. Ах да — Майстер вспомнил: они же ездили искать портсигар. Вот и хорошо: Майстер шагнул на дорогу и поднял руки. «Виллис» резко остановился, и майор, громко смеясь и чертыхаясь, влез в машину. Тронулись. Поехали в сторону Лейси в надежде переправиться на Даго. Дорога в выбоинах, изрытая гусеницами военных машин, пролегала между величавыми сосновыми лесами. Деревья, прямые, как мачты кораблей, горделиво качали зелёными кронами. Проезжали через деревни со сложенными из валунов оградами, амбарами, ветряными мельницами. Доехали до Ратла — заблудились. Вернулись назад, повернули снова в сторону Лейси. Доехали. Здесь со стороны Береговой Деревни подошла колонна — встретились. Колонна — пехотные гренадеры с трёхцветной нашивкой на рукавах, автоматы висят на шее. За пехотинцами, не обгоняя, движутся лёгкие броневики, танкетки, грузовики тянут пушки, в кузовах раненые. В Береговой Деревне или за ней идут бои, грохот выстрелов, вспышки, там фронт, там уже они, эти русские.

На самом деле это было хотя и так, но совсем иначе. Русские там, разумеется, были, но наступали части эстонского корпуса, того самого, который, хорошо или плохо (как в своё время рассказывал об этом Хуго), собирали в Челябинской области, сконцентрировался в учебном лагере при Чебаркуле. Из этого корпуса тоже немало людей переходили на сторону немцев по вполне объяснимым причинам. К концу войны, по мере того, чем больше немцы героически отступали, а советские войска наступали, продвигаясь на запад, корпус наконец окончательно сформировался и в сознательном отношении к войне и теперь энергично сражался за очередное освобождение республики.

То же самое можно сказать и про отступающую колонну, которую встретили Майстер со своими камрадами: здесь тоже были бойцы той же национальности, что и в эстонском корпусе, только здесь остатки эстонского легиона, известного тем, что долго обучались в Германии, — в частности, эстонской бригады, которую не так давно помпезно провожали на фронт; в составе последнего, вероятно, должен был находиться теперь и Хуго, попавший в плен к немцам, а затем отправленный на фронт.

Так что и в том, и в другом войске ругательства да проклятья разносились на одном и том же языке древних эстов. Конечно, как среди наступавших на пятки отступающим были русские, так и среди отступавших были немцы.

Остатки легионеров двигались небыстро, хотя гренадеры шагали в хорошем темпе, у них было довольно оснований для спешки: никто не мог знать, как долго продержатся одни эстонцы с чистой душой против других, с такой же душой. Отступающим была поставлена задача: достичь полуострова Сырве и занять там оборонительные позиции вместе с тамошними частями самообороны и немецкого гарнизона — последние оборонительные рубежи. Больше отступать некуда, можно или утопиться в море, пасть в бою или сдаться. В таком же положении, как известно, находились в сорок первом и сталинские освободители. Хотя тогда ещё среди них, в отличие от сегодня, эстонцев почти не было. Но тоже красным войскам тогда с полуострова Сырве отступать было некуда. Сейчас позиции поменялись.

Во главе отступающей колонны ехали тоже на «виллисе» командиры, присутствовали и два немецких оберста. Майор Майстер вышел из машины и, стукнув каблуками — «Хайль Гитлер!» — доложил обстановку, которую и сам не знал. Им приказали присоединиться к колонне. А уже светало…

Дальше колонна маршировала через Лесную Деревню, через деревни Выхма, Чёрная Нога, Пировалово, Кишмя Лягушки, Поселковую, а после Новой Деревни дорога, которой они шли, причём шли с трудом, то и дело ремонтируя настилы небольших мостков, вытаскивая где-нибудь застрявшую пушку, соединилась с основной, по которой в это время маршевым шагом, в полном боевом порядке двигалась ещё одна часть эстонского легиона наполовину с немецкими гренадерами. Обе колонны, соединившись, продолжали продвигаться в направлении Сырве, до последнего намеченного рубежа немецкой обороны оставалось совсем немного, может быть, километров двадцать. Уже приближалась деревня Техумарди у моря, отсюда в ясную погоду хорошо просматривалась Абрука.

Майстер дремал, привалившись к дверце «виллиса», который медленно тащился в «шаг» с солдатами. Сумерки сгустились; тучи на небе поредели, засверкала эта первая звезда… как её? Венера, что ли? Сириус? Одним словом — Майстер не звездочёт, — та, которая всегда раньше других торчит на небосводе.

Впереди «виллиса» маршировали легионеры. За легионерами следовала машина с немецкими оберстами и майором из эстов, затем опять шли легионеры, за ними танкетки, броневички, пушки, грузовики с ранеными, и опять легионеры. Техника от колонны не отрывалась по приказу командования, наверное, того эста, майора, а впрочем, Майстер точно и не установил, кто тут у них командует, ему это всё равно, потому что ему было буквально на всё наплевать, тем более что всё время в нём нарастало раздражение.

Прежде всего на самого себя, за то, что не прихватил и вторую бутылку ликёра со стола в доме Алфреда — о, нельзя было всё-таки терять головы! Его подмывало приказать, чтобы повернули в сторону Журавлей, отсюда наверняка не более получаса езды до Закатной улицы, зачем же оставлять ликёр неизвестно кому? Но… Нельзя терять головы: также неизвестно, кто сейчас в городе. А раздражение от этого стало ещё больше: где-то стоит бутылка с ликёром…

А где эта чёртова деревня Анзекюла? «Последняя линия обороны!» А потом? Придёт корабль? Пришлёт лодки? Кто их пришлёт? Все удирают, спасают свою шкуру — и военные и гражданские. И пропадёшь тут с этим сбродом… «Последняя линия… Плечом к плечу, как в Сталинграде, и знамя чтобы на самую высокую ёлку… чтобы Германия жила…»

Что-то произошло: впереди стали стрелять. Легионеры остановились, притормозили машины, колонна встала. Кто стрелял, в кого стреляли? Врага в той стороне, куда они двигались, не могло быть, там свои. Наверное, их приняли за русских… Майстер вышел из «виллиса». Стрельба впереди разрасталась, вокруг засвистели пули, солдаты бросились с дороги в кустарник можжевельника, залегли, на дороге остались убитые. Открыли ответную стрельбу. Техника молчала, пушки лихорадочно готовили к бою, но кто стреляет? Уже кричали: «Фойер! Фойер! Да зинд ди Руссе! Венелазед! Тулд! Тулд! Огонь!»

Всё стало ясно: впереди путь им преградил противник, опередивший их по другой дороге, пока они добирались сюда из Лейси. Майстер лежал в кювете и стрелял из автомата, который подобрал у только что убитого гренадера. Он теперь видел этих «сволочей», тёмные фигуры мелькали под деревьями впереди и пытались окружить колонну. Да что там мелькали — на поляне скопище врагов, вероятно, они здесь остановились на привал или ждали подхода своих… Здесь и танки, пушки… «Их, однако, не меньше батальона», — отметил машинально Майстер.

От пушек и танков как одним, так и другим не было никакой пользы: быстро стемнело, нельзя было разобрать, где свои, где чужие, — куда стрелять? Бой разгорался пехотными силами с малым оружием, вперёд рвались с обеих сторон, и уже шла схватка врукопашную. Но темно-то как! А в темноте все коты чёрные. Началась какая-то сумасшедшая резня, отовсюду раздавались яростные крики, жуткие, страшные, предсмертные, от которых стыла бы кровь, если бы не кипела она в жилах от слепой ярости. Стоны раненых, плач… Солдаты в бою плачут? Оказывается, и так бывает. А в общем-то убивали друг друга молча, лишь тут и там раздавались проклятья, и невозможно было установить, какого войска солдату они принадлежат, поскольку и те и другие проклинали на одном языке. Нет, не на международном языке смеха, известном Королю, а на языке проклятий, существующем только в эстонском языке, в коротком своём выражении: кур-рат!

Майстер бросился на кого-то — на кого? Сбив с человека каску, он провёл рукой по голове и вонзил нож: у того не было волос, а только в немецкой армии солдаты носили причёски. Майстер вдруг почувствовал какую-то неизъяснимую радость, словно в нём освобождалась упоительная энергия, целенаправленная на радостное свершение убийства, и в воспалённом мозгу вдруг вспыхнувшей ненавистью к самой жизни как проявлению биологического процесса, как разложению гриба, вцепившись кому-то в горло, чтобы рвать, душить, он испытывал физическое наслаждение, какое испытывал иногда с женщиной. Жизнь — благо? Жизнь — начало? К чёрту! Чем начало справедливее конца? Кто сказал, что планета нужна? Что на ней должна быть жизнь? И смерть — не дело, ибо в ней уже нет процесса сознательного. Действие — вот что есть жизнь, а убийство — действие, освобождение энергии, упоительное освобождение!..

И Майстер освобождался. Только что проломив кому-то череп простым камнем, — брызги полетели ему в лицо, — как в изумлении уставился на окружающее. Стало светло!

То была луна, выбравшаяся из-за туч на время, чтобы взглянуть на землю: чем-то там заняты живые разумные организмы — люди? Оказывается, майор Дитрих неправду говорил Землянике, будто, мол, луна куда-то удалилась, будто без фонаря совсем невозможно… А луна — вот ведь она! И увидел Майстер при лунном свете, что на поляне копошится живая масса разумных организмов, и увидел Майстер, что шандарахнул камнем не противника, а своего. А, чёрт с ним! Ведь и этот «свой» — не немец. Ведь всё здесь эти проклятые эсты, уже сколько веков, сколько веков… вынуждены их терпеть арийцы. Так что нет разницы, какого цвета на нём мундир, — всё равно не немец. А хотя бы и немец… Когда освобождается упоительная энергия — нет разницы, кого убивать.

Луна в омерзении спряталась за тучи. И надо было убийцам прибегать к фонарикам, чтобы, осветив на миг человека, установить: убить? Продолжалась невиданная по жуткости резня, когда сыновья одной матери-родины, одной маленькой части земли у моря, которую все бесконечно жаждут освобождать, резали и убивали друг друга, забывая и матерей своих, и детей, во имя которых эта дикость в мире якобы и происходит.

Ближе к утру на поляне, в кустах, на дороге всё поутихло. То тут, то там раздавались одиночные крики, предсмертные хрипы, чья-то ругань. На ветвях деревьев, невидимые ещё в предрассветных сумерках, каркали вороны, судя по их перекличке, прилетело их сюда множество. Когда наконец рассвело, победители могли установить, сколько их осталось в живых, начать отыскивать раненых. В восходящих лучах солнца им представилась страшная и отвратительная картина. Кругом валялись трупы в различных позах, песок и кусты вереска пропитались кровью, на кустах можжевельника ещё не засохшая кровь, стволы деревьев, камни — в крови, в траве валялись выбитые зубы, воняло испражнениями. Вся поляна и лес полны мёртвыми, ведь битва длилась всю ночь: и к той, и к другой стороне ночью подошли подкрепления…

Конечно, всё это не ново: на Куликовом поле было намного страшнее, и на месте гибели армии рабов Спартака тоже пострашнее, и в Сталинграде конечно же намного страшнее, здесь это всё лишь в миниатюре, но рассвет над полем боя нерадостен. Страшен рассвет там, где убито столько молодых жизней. Что же, хотя и за непонятные им идеи они здесь погибли, в одном им повезло: умерли они на песке своего родного острова.

Весь залитый кровью, в разорванном мундире, до того разорванном, что можно сказать — он был гол, Майстер с выбитым глазом лежал у большого мшистого валуна и уже ничего не осознавал, у него уже не было никакой энергии. Последнее, что он услышал, — тоже последнее хриплое ругательство умирающего эстонского легионера.

Конец второй повести