Алфред ехал в Звенинога. Юхан прислал с Эйнаром слово, чтобы он с Манчи вывез из леса сухой сосняк, помог распилить и поколоть на топливо и увёз к себе в город. Ведь у него теперь грузовик имеется, а места для дров довольно. Подчиняясь рукам Алфреда, машина послушно лавировала между ухабами и рытвинами на дороге. Мысли водителя вертелись вокруг вопроса, который в последнее время его занимал постоянно: что ему делать в создавшейся ситуации, когда Хелли с одной стороны, и Земляничка с другой?
Он понимал: Хелли хорошая жена, хозяйка, работящая, рукодельница, заботливая мать, но… Разве этого достаточно, чтобы быть желанной женой?
Отличная жена…
Желанная жена…
Алфред подумал, что для него предпочтительнее менее отличная, но более желанная жена. Вальве, конечно, легкомысленна в сравнении с Хелли. Особенно его раздражала её готовность со всеми зубоскалить, всем улыбаться, то есть всем мужчинам. Даже трудно сказать, что именно в этой легкомысленной Вальве его больше всего раздражало, но особенно не нравилось, когда Вальве расточала улыбки немцам, хотя, право же, он именно для этого и приглашал её на кофепития с ликёром. Тем не менее это его раздражало, тогда как в Хелли ничто не вызывало раздражения. Хотя нет, и в Хелли много такого, что не нравилось, но спроси его, что именно, он не ответил бы. А жаль…
Чего же недоставало Хелли? Чтобы она стала его раздражать в таком «особом» смысле? Вероятно, подумал он, надо исходить из того, почему он на ней женился. Хелли — четвёртая дочь богатого хуторянина на Большой Земле, но не из-за богатства он её выбрал, тем более что ровно ничего из родительского наследства ей не перепало. Оказавшись после военной службы в деревне Берёзы, в работниках у хуторянина по соседству, он стал ухаживать за Хелли, провожать… В общем, обычная история с поцелуями, сеновалами, горячим шёпотом, глупыми, ничего не значащими словами, которые тем не менее привели его и Хелли в церковь посёлка Гусиная Нога, где их руки соединил пастор с подобающими в данном случае словами, сделавшими их мужем и женой, затем: аминь.
Аминь-то аминь, но чего-то в ней не хватает. На одном «аминь» далеко не уедешь. Днём-то с ней хорошо, когда она занята в прачечной, а он в столярке, и в кухне она на месте, когда гости, ведёт себя достойно, в разговоры не вмешивается, больше прислушивается, печенье у неё получается превосходное, кофе — тоже… Но ночью хочется повернуться к ней спиной. А с Земляничкой, наоборот… Дело, видимо, в том, какой в постели стороной тебе хочется повернуться к женщине.
Подъезжая к Сааре, он посигналил, чтобы открыли ворота, и распахнул их Хуго. Алфред сперва растерялся, потом осторожно въехал во двор.
— Ты ли это, Хуго? — приветствовал он брата, выбираясь из кабины грузовика. — По моим расчётам, ты должен сейчас угождать Богу, служа в русском войске…
— А ты угождаешь Господу, — усмехнулся Хуго и потянулся рукою к уху, чтобы почесать, — служа немецкому командованию…
На крыльцо вышла Ангелочек и всем сразу стало ясно, что в данное время обоим братьям да ещё Манчи с Юханом следует угождать Господу Богу работой во дворе Сааре, где рядом с баней были свалены сосновые брёвна, предназначенные на топливо. И все принялись за дело: пели пилы, колуны дробили чурки. Женщины — Ангелочек, Манчита, Сесси и конечно же Мелинда — сновали взад-вперёд по двору и по дому, как и положено в дни, когда кто-то приезжал, когда что-нибудь работалось на хуторе, а также готовилась баня.
Сосновые брёвна были распилены лишь к вечеру, у бани выросли аккуратные поленницы дров, грузовик же был нагружён доверху, а все работники, попарившись в бане, сидели за огромным столом в большой кухне Сааре. Только теперь Алфред узнал от Хуго его историю, которую тот рассказал со всеми подробностями.
Взяли-то их восьмого августа, — о том помнили на Сааре. Сперва держали в Журавлях. Но уже одиннадцатого погрузили на «Тыну», и поплыли они в Ленинград. Прибыли туда благополучно, несмотря на мины. В порту дежурила женщина-милиционер. В Ленинграде везде разрушения. «Колбасы» над городом напоминали о том, что война близко. Погода стояла дождливая. Вечером всех построили и повели в столовую. Больше в городе не были. В эту же ночь повезли дальше. Город затемнён, из окон вагона ничего нельзя рассмотреть. Ехали в вагоне третьего класса. Это, насколько известно, единственный эстонский эшелон, который отправился в пассажирских вагонах.
Легли спать. Проснулись, когда поезд приближался к Тихвину. Выглядывая из окон, они видели серые безликие здания, сломанные заборы. Кругом следы бомбёжек. Часть вокзальных построек в Тихвине разбита. Отсюда перебросили в Вологду. На стоянках и поезду подбегали дети подбирать объедки, которые мы выбрасывали. Комиссар эшелона или начальник, русский, прогонял детей и женщин, на вопросы эстонцев, почему он не разрешает подбирать им объедки, отвечал, что все они лентяи, не хотят работать, поэтому им нечего есть. На самом деле в этом округе два последних года была засуха, потому и голод.
— Иссанд Юмаль! — вздохнула Лейда.
— Дальше через Киров и Молотов приехали в Свердловск, — продолжал Хуго. — Здесь постояли два дня. Большевики, видимо, не знали, что с нами делать. На вопрос: «Куда нас?» — отвечали, что отправят дальше, туда, где квартирные условия получше, поскольку в Свердловске много эвакуированных, нас негде разместить. Последовали на север через Нижний Тагил и Серов…
Это было двадцать третьего. Проснулись, посмотрели в окно и увидели, что едут они мимо лагерей. Большие квадратные территории, окружённые высокими частоколами и колючей проволокой, по углам возвышаются деревянные вышки. Как они позже узнали, лагеря ГПУ везде одинаковы, обычно состоят из восьми — десяти бараков, землянок или же просто брезентовых палаток, в каждой из которых размещены до двухсот заключённых. За территорией лагеря, как правило, расположен посёлок, с жилищами для охранников и их семей. Лагеря сопровождали их на всём пути следования.
Прибыли в Ивдель. Там эшелон принял директор местного манганового завода, сказал, что прибытие эстонцев для него неожиданность, поэтому он не может предложить им приличные условия для жизни. Посёлок состоял из деревянных строений, на которых трепались под ветром поблёкшие рваные лозунги. Невозможно было определить их первоначального цвета. Здесь им дали работу. Большинство направили в мангановую шахту или на строительство железной дороги. Первое время условия жизни и питания были терпимые, жили в бараках, некоторые в домах. В бараке размещалось до двухсот человек, прибыло же их примерно в два с половиной раза больше. Хуго с пятью другими поселили у местного золотоискателя, русского. Интересным оказался человеком: до прихода Колчака был председателем исполкома, за что получил пятьдесят ударов розгами. С тех пор и перестал интересоваться политикой. Жили мобилизованные в одной половине дома, за перегородкой же обитал золотоискатель с женой, курицей и козой. Часть оконных стёкол заменяли куски фанеры. В доме было очень холодно и очень сыро…
— Сначала меня поставили в контору шахты, — вспоминал Хуго, — затем, сообразив, что я не знаю русского языка, уволили и определили извозчиком. Начиная с октября кормить стали значительно хуже, главным образом жидкой пшённой кашей, рыбными супами. Рыба или солёная или испорченная. Давали похлёбку из ржаной муки без мяса. Основное питание — хлеб. Картошки в этом районе мало, поскольку зимы длинные, земли плохие и колхозов поблизости нет. Все продукты привозили из других районов. Платили за работу от 170 до 200 рублей в месяц, едва хватало, чтобы выкупить продуктовые карточки.
Видели в Ивделе и заключённых из поляков. Их как раз освобождали и отправляли в польскую армию. Они были физически истощены, усталые, слабые. Мы прикидывали: вряд ли из них получатся добрые солдаты. Поляков держали в лагерях по обвинению в контрреволюции. Когда Советы оккупировали Польшу, их вывезли в Сибирь. Многие не выжили. На тамошнем кладбище их осталось немало. Всего в этом районе, говорили, около трёхсот тысяч заключённых.
Мы обратились к начальнику НКВД в Ивделе, чтобы узнать о нашей дальнейшей судьбе: кто мы есть, заключённые или мобилизованные? Нам не ответили. Позже объяснили, что мы эвакуированные. Но документов у нас не было, из района выезжать нельзя было. Зима стояла суровая, морозы доходили до 52 градусов, а зимней одежды не выдавали…
— Иссанд Юмаль!
Вскоре все, кто моложе тридцати пяти лет, получили приглашение прибыть в Серов. Ходили слухи, что составляются военные соединения прибалтийских стран, что будут формировать и эстонскую дивизию. Ещё говорили, что Таллинн эвакуировали, что уничтожены крупные предприятия.
В Серов ехали в нетопленых товарных вагонах. По дороге работники НКВД проверяли, вылавливали тех, кто не имел приглашений. В Серове проходили комиссию. Спрашивали лишь: «Как здоровье?» «Не состоял ли в „Союзе Защиты“?» Кто состоял, тех отправляли обратно в Ивдель. Мужики, конечно, все врали: обратно ехать никто не хотел. Потом всех загрузили в эшелоны, сказали, что отправят в Красную Армию. Но до Красной Армии на этот раз дело не дошло, дорога была забита эвакуированными, не пробраться.
Отправили в Красноярск на военные работы. Ремонтировали транспортные средства, грузили-разгружали различные товары. В Красноярске, между прочим, медные рудники да фабрики, изготовляющие серную кислоту. Встретились здесь с эстонским рабочим батальоном.
Хуго попал на медный рудник транспортным рабочим. Надо было разгружать с железнодорожных платформ оборудование эвакуированных сюда заводов. Разгружали с помощью канатов, досок, ломов, другой техники не имелось. Бригадир, татарин, требовал стахановского энтузиазма, поэтому случилось, что один электромотор соскользнул с досок и свалился на землю. Бригадир ругался, орал, потом велел забросать мотор снегом, чтобы не было видно. После этого они и другие моторы затолкали в канаву и закидали снегом. Платили за количество освобождаемых от грузов железнодорожных платформ. Что станет с оборудованием, это никого не интересовало…
— Иссанд Юмаль!..
— Из Красноярска повезли в сборный лагерь в Камышлове, где формировался эстонский запасной полк. Прибыли вечером, разместили к утру. Мест мало, теснота. Ночь провели на улице при сорока градусах мороза. Поселили в землянках. Питьевую воду возили из реки на лошадях, дров не хватало, лошадей тоже, запрягались сами, чтобы тащить сани с дровами за пять километров. Побыли в этом запасном полку две недели, затем повезли нас в Челябинск в Чебаркульский лагерь, куда добирались несколько суток. В Свердловске три дня ждали поезда. Здесь накопилось много эвакуированных. Их условия были тоже тяжёлые. Страдали они от холода. На ночь их из вокзала, единственного места, пригодного для жилья, выгоняли на мороз, и вокзал закрывали до утра. Люди замерзали до смерти. Трупы загружали в вагон и вывозили из города…
— Иссанд Юмаль!..
— В Чебаркуле выяснилось, что землянки без печей, нары давно сожгли. Сюда прибыли и островитяне из трудовых лагерей. Они в Котласском районе строили железную дорогу до Яранска. Бежать было невозможно, кругом глухие леса. При царе в этих местах никто и не жил. Советская власть стала тянуть сюда железную дорогу: на свинцовые рудники понадобилась рабочая сила. Сперва завезли украинскую и белорусскую интеллигенцию, за ними последовали наиболее преуспевающие крестьяне, прибывали всё новые эшелоны: кавказцы, казаки, татары, до эстонцев были поляки. Железную дорогу продолжали строить. Одна ветка должна была вести в Архангельск, пробиться до Белого моря. Другая направлялась в Печору и до Ледовитого океана. Летом малярия, зимою убийственные морозы. Работу, которую повсюду в мире выполняют машины, здесь делали люди. Район Котласа — могила миллионов, — заявил Хуго и продолжал рассказывать — Жители Яранска называют себя не русскими, а северянами, хотя говорят по-русски. Яранск — столица Коми. Издали оставляет приятное впечатление белыми куполами церквей и монастырей. Когда-то это была Северная месса. Коми — угро-финская народность. От русских они отличаются и внешне: тоньше, высокие, у них есть и свой язык, по-русски говорят нечисто. В здешних лесах медведи, лоси, волки. Мобилизованные опасались, что их здесь загонят на каторжные работы, но сделали их лесосплавщиками. Относились к ним всё же, как к будущим красноармейцам…
В августе приказали переместиться в деревню Каряшна, отправились на плотах. Жили терпимо. Но однажды весь их батальон выстроился без приказа и спел эстонский гимн. Начальники перепугались, исчезли. Сразу же положение изменилось, тем более что на фронте многие эстонцы перешли к немцам. Объявили приказ Ворошилова. В нём распорядились всех эстонцев убрать с фронта, собрать в тылу и сформировать из них рабочие батальоны. Строили аэродромы. Одеты плохо. Кормили плохо. Жизнь стала невыносимой. Тогда организовали пассивное сопротивление: отказались работать. Комиссары бесились, начали всех по одному допрашивать, каждого спрашивали отдельно: будет он работать или…
Так пару рот принудили опять взяться за работу. Многих сажали в карцер. Принялись за дело и сотрудники НКВД со своими приёмами, долгими допросами. Самых упрямых отправили на лесные разработки, составили из них штрафные роты, которые разместились в пятидесяти километрах от Котласа, в городе Авитонове. Здесь было много поляков, жили они на нищенском положении. В большинстве из интеллигентов — врачи, инженеры или из состоятельных. Один инженер-поляк рассказывал: без преувеличения, местная железная дорога стоит на наших костях, под каждой шпалой отдыхает, по меньшей мере, один поляк.
По прибытии эстонцев их как раз отпускали. Но и другие народы здесь оставили своих… Про украинцев рассказывали такие кошмары…
— Иссанд Юмаль!..
— Голод, холод, клопы… Жить становилось изо дня в день хуже, одежда и обувь износились. Отказывались работать. Нам объявили: покупайте себе продукты сами. За работу обещали платить соответственно выполненным нормам. За день успевали выработать по полтора рубля, продукты на один день питания стоили три…
Пропал интерес к работе. Ну, а без работы — голодная смерть. Начали пропадать вещи, у кого что было. Одежда, другое-разное, сохранившееся из захваченного из дому, вплоть до зубных щёток. Бригадиры по своему усмотрению распоряжались хлебом: давали — не давали. И умело этим пользовались. Однако грабили и более брутально: заметив, что у людей есть ещё стоящие вещи, выстраивали перед бараком и приказывали высыпать содержимое вещмешков на землю. Бригадиры ходили и выбирали себе кому что приглянулось.
Хотя бежать было бессмысленно, многие рисковали и пропали безвестно. Люди сильно сдали, ослабли, лежали безучастно. Бывало, на ходу падали и умирали. Ели всё, что хоть мало-мальски годилось для еды. Бригадиры издевались. Избиения стали обычным явлением. Одолел скорбут. Руки, ноги обмораживали — то естественно. Из-за голода употребляли много соли, стали пухнуть. Морали не стало: за кусок хлеба были готовы на всё.
Однажды из Москвы приехал генерал проверить, как продвигается выучка воинских частей, можно ли их отправлять на фронт. Поскольку у нас не было даже обмундирования и вообще ничего, то какая могла быть выучка? Генерал кричал и ругался, он нашёл, что воинских частей, как таковых, нет и в помине. Начали выдавать обмундирование… летнее…
В это время вспыхнул тиф…
— Иссанд Юмаль!
— Землянки превратились в больницы, в них холодно, сыро и грязно. В день умирали до десяти человек, хоронить не успевали. Не находилось никого, кто бы мог копать могилы, в сарае-покойницкой скапливалось по нескольку десятков трупов. Они лежали вповалку, голые, одежду у них отбирали. Гробы делать было не из чего — так и хоронили без них. Случалось, покойник, уже похороненный, являлся в часть и требовал свою одежду, которую у него в «больнице» отобрали: оказывалось, что вместо него захоронили другого, ошибка открывалась лишь потом.
На этом месте Хуго остановил свой плавный до сих пор рассказ, он угрюмо уставился в окно, а слушатели — на него в ожидании продолжения, в предчувствии чего-то необычного в дальнейшем повествовании. Хуго словно подыскивал нужные слова, а ведь он действительно обычно не отличался особой словоохотливостью…
— Как-то раз мужик, дежуривший в сарае-покойницкой, — начал Хуго наконец, — прибежал в штаб и, лязгая зубами, заявил, что боится там дежурить: один мертвец якобы сказал, что ему холодно, отдай, дескать, свою шинель. Оказывается, санитары, оттащили туда ещё живого…
— Иссанд Юмаль!
Женщины, сидевшие за столом, пришли в ужас, исключая, впрочем, Ангелочка, сохранившую свою обычную авторитетную невозмутимость; а ведь на фоне всего до сих пор рассказанного Хуго — что особенного в том, что кого-то живьём оттащили в мертвецкую… Что ж тут такого?! Но дело было в другом…
Если бы присутствовал здесь Король, он, вероятно, припомнил бы те разговоры про одного из его дядей, который якобы когда-то давно в Главном Городе застрелился из-за женщины: «…вставил дуло ружья в рот и большим пальцем ноги нажал на курок…» Король тогда долго ломал голову над вопросом: почему из-за женщины надо вставить в рот дуло ружья?.. До сих пор он это явление так и не сумел объяснить. Теперь же из дальнейшего рассказа Хуго стало известно ещё более страшное обстоятельство, в котором Его Величество уже как-то разбирался.
Хуго уточнял про тот случай с живым покойником.
— Он основательно замерзал у покойничков, так что утром всё-таки помер. Другого и быть не могло, весь он был посиневший, опухший, глаза слезились да и разговаривал с трудом — даже не человек с виду. А ведь знакомый был… — Женщины опять заохали, который раз называли Иссанда, а Хуго добавил: — То был приятель Антона, и убил-то нашего Антона он… Сам и признался.
За столом воцарилась гробовая тишина, стало отчётливо слышно тиканье настенных часов, жужжанье мух над плитою. Не все присутствующие знали про Антона, другим было известно, что погиб из-за женщины, но чтобы…
Оказывается, история-то обыкновенная: друг Антона, с которым, будучи у брата в гостях как-то в Главном Городе, познакомился Хуго — убил Антона из ревности уже известным способом, то есть выстрелом в рот, потом всё обставил очень ловко, создав версию самоубийства. Теперь, на чужбине, узнав Хуго, который подавал ему пить и ухаживал за ним по возможности, угнетаемый угрызениями совести, он и признался в содеянном. Видать, понимал уже, что умирает.
— Звали-то его Роби… Роберт, — объяснил Хуго.
За столом продолжалось тягостное молчание, конечно, здесь для всех это имя ничего не значило. Юхан положил на стол свой нож, которым пользовался и как вилкой. Он молча смотрел перед собой. Все другие выжидаючи обратили испуганные взоры на Ангелочка, она же продолжала спокойно собирать со стола грязную посуду, унесла её к плите, на которой стоял таз с горячей водой, и уже оттуда обратилась ко всему живому в мире, в частности и к Хуго:
— Бедный… Несчастный Роберт, — сказала громко. — Хорошо, что подал ты ему пить, ибо всякий несчастный есть ближний твой, нуждающийся в помощи, — как правый, так и падший, пребывающий в нечистотах людских; легко делать добро во храме светлом — ты делай его в месте диком, где другие пройдут мимо. А значит, Антон-таки не пошёл против Бога…
Похоже, она простила убийцу за то, что тот снял с её сына грех самоубийства.
Ангелочек гремела посудой, а Хуго, не столько чтобы подчеркнуть заслуженность похвалы Ангелочка, а в продолжение рассказа подтвердил, что действительно санитарками там были женщины, добровольно эвакуировавшиеся из Эстонии, не испытывающие к ним жалости, часто насильно срывающие обручальные кольца с пальцев обессиленных людей.
— Наконец начались учения с деревянными винтовками. Большинство уже побывали в эстонской армии, многие, кто постарше, даже на войне, а тут опять… деревянные винтовки.
Приезжали члены бывшего эстонского правительства. Были митинги. Разъяснили необходимость создания эстонской дивизии, поскольку Эстония ждёт своих солдат, чтобы те освободили её от фашистских оккупантов. Нас эта пропаганда не тронула, все понимали, что из себя представляет это бывшее правительство. Про систему выборов у нас говорили так, когда Советы станут цивилизованным государством, о таком правительстве будут даже у них вспоминать, как о неудачном анекдоте. Продолжалась деятельность НКВД, многих вызывали в спецотдел, и больше их не видели. Другие сбежали, про них политруки говорили: пойманы и приговорены трибуналом к смерти.
Каждое утро по тридцать минут проводилась политинформация по газетам «Известия», «Правда», «Красная Звезда». Раз в неделю политподготовка, когда разъясняли приказы великого товарища Сталина, их «глубокий» смысл. Питание стало лучше. Начальство — командир дивизии, интендант, ещё некоторые — питались по первой категории, адъютанты приносили им шницели, жаркое, супы, даже сладкое. По второй категории питались директор столовой (русская), буфетчик (еврей), завскладом и работники интендантства. Для них была отдельная столовая. В третью категорию входили старшие командиры, некоторые лейтенанты, к ним мог приобщиться тот, кто умел ладить с директором столовой. Остальные питались по четвёртой категории. Рядовой состав вовсе питался не в столовой, а на улице под навесом, сначала и навеса не было, тогда каждый глотал свою порцию, как и где хотел.
Стали вербовать в партию. Особенно интенсивно перед отправкой на фронт. Сначала агитировали стать кандидатом в члены партии, а то и сразу членом выборочно, потом чуть не в приказном порядке надавили. Надеялись, что члены партии не перебегут к немцам, потому что пропагандисты постоянно внушали: немцы партийных расстреливают без допросов. Однажды наш комиссар в разговоре признался: «Сейчас настолько трудно, что делать нечего, приходится принимать в партию и тех, у кого контрреволюционное прошлое». Считалось: не хочешь вступать в партию — враг. Спрашивали: почему не хочешь в партию? Объясняли: это обеспечит будущее, откроет дорогу, сделаешь карьеру. Не пожелавшим вступать в партию угрожали отправить в рабочие лагеря. Многие поэтому и вступили. Порядок был такой: из политотдела дивизии поступало распоряжение в политотдел полка — к данной дате набрать в партию столько-то членов. И начиналась карусель, чтобы план по набору в партию выполнить к назначенному сроку.
Один партийный главарь в бывшем эстонском правительстве от имени всех эстонцев давал Сталину клятву: отдадим последнюю каплю крови в борьбе с фашизмом. Про вывезенных из Эстонии стало известно, что в большинстве своём они в Кировской области: некоторые из наших получили от них письма. Одна девушка писала, что работает на лесоповале, другие — на торфяных болотах.
В декабре получили приказ перебраться в Калинин и разместиться в военном лагере имени Ворошилова. Прибыли утром. Погода скверная, весь день лил дождь. Пробыли в лагере пять часов, получили новый приказ: вернуться в Калинин. В лагере имени Ворошилова должна разместиться совсем другая часть… из русских. Люди голодные, уставшие, идти тяжело. В дороге догнал приказ: идти в Коломну.
В Коломне пробыли недолго: отправили на фронт, к деревне Селижарово. В пути пропали дивизионные документы: разведданные дивизии и полка. Полагали, работа шпионов. Наш маршрут изменили, отправили к Великим Лукам. Поход в четыреста пятьдесят километров был самым трудным за всё это время. Шли ночами, отдыхали в лесах.
В начале похода нам дали лошадей, которых ещё не запрягали. Они, непривычные к грузам, быстро обессилели, и их пришлось расстрелять. Из-за бездорожья питание доставлялось плохо. Было предусмотрено десять автомобилей, но не оказалось ни одного. А если бы и нашлась хоть одна машина, негде взять бензина. Бывало, солдаты распрягали лошадь, грузили её на повозку и тянули воз вместе с ней. В сущности, лошадей почти всех съели. Из их шкур изготовляли обувь, шкурами обматывали ноги, ведь обувь у всех разорвалась, а взять другую было негде.
Пришли в район Великих Лук. Декабрь. Про обстановку на фронте ничего, знали: где противник, где свои? Кто соседи, какие части? Самим приходилось устанавливать контакты. В тылу политработники обещали на фронте показать пример, как надо воевать. Теперь же они куда-то пропали, отстали… Перёд отправкой на фронт каждый из нас должен был написать заявку-расписку, в которой указать, за что и сколько фашистов он намерен убить. Соответствующие коррективы должны были в дальнейшем вноситься на его личный счёт. Но до этого дело не дошло…
Прибыв на фронт, узнали, что будут изменения в форме солдат и офицеров Красной Армии: вводятся погоны. Они должны были выдаваться в январе 1943 года. Незадолго до этого, а именно двадцатого декабря рано утром, пришли на позицию. Где немцы, где большевики, мы и понятия не имели. Приказали окопаться. Люди настолько устали, что сил на рытьё окопов не осталось, уснули в снегу, и я подумал, что вот теперь я должен где-то в незнакомой стране, среди чужих людей, стрелять в других чужих людей, убивать их, и мне за это ничего не будет, если… не убьют самого. Потом и я заснул. Проснулся от грохота и криков, выяснилось, что мы находимся уже в тылу… немецком. Кругом мимо нас рвались вперёд немецкие танки и солдаты. Мы побросали винтовки и сдались в плен. Наконец-то, подумали, освободились от красного ада.
Немцы стремились вперёд, а сдававшиеся в плен красноармейцы им как будто мешали, тормозили темп, за что они от злости лупили нас прикладами. Мы орали: «Мы — эстонцы!» Но они не понимали по-эстонски. Наконец нас собрали человек сто и повели — по-нашему — вперёд, по немецким понятиям — назад в деревню, название которой мы так и не узнали.
Среди нас нашлись также, кто говорил по-немецки, они стали уверять немцев, что мы перебежчики. Немцы орали «Доннер-Веттер!», какие это перебежчики, которые только тогда бросили оружие, когда оказались фактически в Германии, то есть на территории, захваченной доблестными германскими солдатами, и о сопротивлении не могло быть уже речи. Мы объяснили, что проспали. Это, конечно, смешно. И погнали нашу колонну в сторону Пскова. Этот переход проходил ещё хуже, чем последний, когда шли на передовую.
Добирались трое суток, не кормили совсем. Недалеко от Пскова нас загнали на участок с квадратный гектар, ограждённый колючей проволокой, здесь оказалось много пленных. Бараков нет, уборными служили две ямы по углам. Усталые, расположились прямо на земле, где нашлось место. Как мы провели здесь ещё четверо суток, об этом нет даже охоты рассказывать. Стало ясно: хрен редьки не слаще. О редьке я рассказал, о хрене как-нибудь…
— Иссанд Юмаль!
— Теперь я дома, — закончил Хуго рассказ, — наконец нас отпустили. Когда установили, что мы мобилизованные балтийцы, которых в Сибири использовали как заключённых да голодом морили. Наш вид сам за себя говорил. Дали возможность всем поехать на родину, отдохнуть недельки две, а потом мы должны явиться в немецкую военную комендатуру зарегистрироваться.
Мелинда тут вспомнила, что ещё в прошлом году где-то на берегу нашли бутылку, в ней письмо мобилизованного. Он не сообщал своих данных, названия корабля из-за боязни, что письмо попадёт в руки комиссарам. Обстановку же описал: «Родина от нас примерно в десяти километрах. Находимся в пути в сторону Нарвы. С нашего корабля сброшено много бутылок в надежде, что их однажды найдут. Ищите бутылки на берегах! Знайте, сообщения в газетах о восторге, с которым якобы встретили мобилизацию, враньё. Мы здесь словно звери в корабельном трюме, в случае кораблекрушения нет даже возможности выбраться. Мы подчинились мобилизации, лишь бы спасти наши семьи: красные мстят безжалостно. Будущее тёмное. Врачей нет, кругом грязь. На палубу выпускают редко».
— Скажи, Хуго, действительно ли комиссары едят трупы своих солдат? — Мелинда сгорала от желания узнать что-нибудь эдакое. — Ты же там всё видел.
А ведь её интерес был обоснованный: в газете на самом деле печаталось, будто немцы сами видели, как русские солдаты ели своего мёртвого товарища сырым… Их было четверо, они вырезали кусок из груди покойника, когда их взяли в плен. Хуго от души посмеялся:
— Там много дикости, но такого я не встречал. Они же всё-таки люди. Умные не умные, но… люди, как и все мы.
Алфред с этим согласился. Отто говорил ему, что сын Молотова, Георгий Скрябин, попавший в плен, выступал по радио и опровергал слухи, будто немцы пытают русских военнопленных. Наоборот, они к ним идеально относятся. Скрябин утверждал, что лично к нему и к другим военнопленным, которые с ним, отношение исключительно хорошее. Хвалил условия труда немецких крестьян, по сравнению с которыми условия жизни советских колхозников нищенские. Рассказ Хуго, его личные наблюдения это подтвердили.
Алфред ехал домой. Став фельдфебелем самообороны, он сохранил свой грузовичок. Хмуро смотрел он на бегущую навстречу дорогу, его занимали серьёзные мысли: он оказался на трудном участке жизненного пути, когда кажется невозможным разобраться в обстановке. Если принять во внимание, что газеты врут, где гарантия, что написанное про Катынь правда? Теперь пишут, что советские войска зверски убили десять тысяч польских военнопленных офицеров и закопали. Ведь одно дело — несколько десятков убитых в замке города Журавлей, тут невозможно сомневаться, Алфред — свидетель, Король тоже… А гестапо разыскивает Павловского — начальника военной разведки красных на острове в сорок первом. Зубных врачей, мужа и жену, помощников этого Павловского, схватили, их допрашивают Майстер и его особая команда. Но где он сам, кто это знает? Наверное, в России, где же ещё. Здешние убийства невозможно свалить на немцев, которых в помине здесь не было, когда они производились. Но когда, спустя полтора года, вдруг открываются такие массовые убийства… Полтора года? Здесь, в Журавлях, несколько десятков сразу нашли, а там десять тысяч… только через полтора года?..
Тайдеман сказал, что десять тысяч человек не так просто незаметно убить, даже по приказу Сталина, или Ежова, или Берия. Чтобы убить столько людей, необходима национальная ненависть, старая, исторически сложившаяся ненависть, которая зудит в крови столетия, чтобы однажды разразиться, словно эпидемия. У русских, считал Тайдеман, к полякам такой ненависти не должно быть уже потому, что те и другие славяне. Другое дело немцы: известно же, сколько били польские короли крестоносцев. Здесь такая исторически сложившаяся ненависть возможна вполне. Но если бы немцы — не стали бы они об этом на весь мир кричать, постарались бы даже внимания не привлечь… Логично!
Хотя, думается Алфреду, мастера убивать и те и другие. Но как быть ему, Алфреду, человеку осмотрительному, которого осторожность и предусмотрительность вынудили поступить на службу к власть имущим в данное время? Русские всё-таки дикие люди, — успокаивал он себя затем, — недавно военнопленные, взятые из лагеря для работы на хуторе, убили семью в Латвии: хозяина пятидесяти лет, жену, сына и батрака. Затем убийцы сбежали, но были настигнуты полицией на восемнадцатом километре от хутора. Они скрывались в пустовавшем доме. Открыли огонь по полицейским, одного убили. Два погибли в перестрелке. Вообще-то полагают, что убийство ими совершено как месть: накануне хозяин требовал от них более старательной работы, угрожал вернуть в лагерь военнопленных. Нет, Алфред не воспользуется услугами военнопленных русских, хотя Отто рекомендовал такую возможность. Свой небольшой хуторок его семья в состоянии обработать самостоятельно, без посторонней помощи.
Алфред приостановил грузовик, открыл дверцу, высунулся и, поднявшись на передний угол кузова, заглянул в газогенератор: необходимо подбросить топливо. Он забрался в кузов, открыл ящик с берёзовыми чурками и совковой лопатой подбросил в печь. Сколько же древесины уходит на машину, мелькнула мысль. Семьдесят тысяч мужчин, тридцать тысяч лошадей ежедневно в республике добывают в лесах дерево на топливо для автомашин.
Да, с Хелли, куда ни шло, спиною ты к ней ляжешь в постели или… Это её не очень волнует. А вот Тайдеман…
Казалось, какое ему дело до Тайдемана, есть он или нет его. Тайдеман с Тайдеманихой — чужие люди. Но он есть, этот Тайдеман. Он владелец всех домов, которые арендует Алфред, он его гость, когда у него приёмы. Не потому, что владелец, а потому, что Тайдеман… Потому, что умён. Рассуждения Тайдемана часто непонятны, даже смущают. Алфред невольно стал смотреть на свои дела с точки зрения этого старого… Может, он всё-таки еврей? Но немцы его не трогают. Уж они-то еврея за сто метров под землёю учуют. Никто не доносил? Чего ради, когда в его квартире он с ними за одним столом сколько встречался.
Лично Алфред против евреев ничего не имел, хотя в республике к ним издревле настороженно-насмешливое отношение. Очень уж они ловкачи, эти евреи. Правда, Ангелочек ссылается на то, что и Христос был еврей. Но тут ещё неизвестно, был ли он вообще на свете, этот Христос. А что Маркс еврей, в этом сомневаться не приходится. Правда, и против Маркса Алфред тоже ничего не имеет: учил чему-то народ, писал свои книжки, умер уже давно, ну и бог с ним. Учения этого Маркса Алфред не знает и знать не хочет. Он, Алфред, слава богу, сам с головой. Однако немцам Маркс со своим учением как кость в горле, раз они из-за Маркса-еврея ополчились на весь еврейский народ, несмотря даже на то, что и Христос, которого они признают, еврей.
Христу, как сыну божьему, они поклоняются. Странно! Будь сегодня Христос живой, как бы с ним поступили в гестапо? А ведь, если Христос — сын божий, следовательно, его отец, то есть сам Господь Бог, — тоже еврей? И следовательно, все евреи как бы его родственники? Как же тогда связать, что бог чему-то надоумил Гитлера! На внеочередном заседании рейхстага в прошлом году фюрер, он же и канцлер, в своей речи именно то и подчеркнул, что если бы Господь Бог вовремя не дал ему озарения о начале «его борьбы», то должны были бы пожертвовать жизнью не только миллионы немецких солдат, но и все народы Европы.
Относительно войны на востоке Гитлер заметил, что сидящие дома едва ли представляют себе, какие огромные испытания выпали на долю немецких солдат в России. Но Алфред понимал: испытания в войне не могут быть односторонние. Значит, ещё большие испытания или такие же должны выпасть и на долю русских. Тайдеман же сказал, что у русских должно быть тяжкое время, даже если в Ленинграде и не торгуют человеческим мясом. Могут же и торговать, ведь преступление вездесущее и в мирное время, когда в окружении такой голод, оно вполне способно выйти за пределы нормальности.
Тайдеман сказал: в России тем более страшно, что государство неразвито, а власть в неопытных и в нечистых руках; старая российская культура затоптана массами, новая не успела образоваться. А специалистов в любой области жизни у них ещё мало, отчего и терялись комиссары, когда у велосипеда спускалась шина.
Какого хрена они пришли на Запад насаждать свою культуру? Алфред недоумевал. Народ в стране у моря, может, знает о культуре не более того, что нахватал, прислуживая немецким баронам, но и это уже кое-что!
А тут приходят люди его учить, которые и вилкой-то не привыкли пользоваться, которые и в глаза не видели полированной мебели, а жили в тесной комнатке в коммунальной квартире, а это что-то наподобие казармы… Пришли к Алфреду и распоряжаются: шкаф у тебя должен стоять здесь, сервант там, трюмо у двери, кровать за дверью. Без вас разберёмся! Научились мебель изготовлять, сумеем и расставить без подсказки сталинских культоргов.
Но, с другой стороны, как размышлял о русских Тайдеман: люди они, конечно, тёмные, но в мире существуют и потемнее. Например, китайцы. Беднее китайца, говорил Тайдеман, на свете нет человека. У китайцев не дом, а соломенная хибарка в десять квадратных метров. Рядом столько же земли, на которой он выращивает рис, уже в земле принадлежащий не ему. В хибарке место для китайца, его жены и детей, все они спят вокруг бочонка с экскрементами: чтоб не украли. Дороже этого бочонка у китайца ничего нет, почему и помещается в жилище.
Тайдемана не поймёшь. Он, конечно, старый человек, побывал в разных частях мира, неудивительно, что много знает, но за кого он в этом политическом водовороте — не разобрать.