В ящике моего стола лежал разукрашенный виньетками пергаментный лист, на котором красивыми буквами было написано, что Примо Леви, еврей по национальности, с отличием окончил химический факультет Туринского университета. Этот диплом был двусмысленным документом: он свидетельствовал о победе и унижении, об оправдании и приговоре. В ящике он пролежал с июля до ноября тысяча девятьсот сорок первого года. Мировая катастрофа уже разразилась, но вокруг меня ничего не происходило. Немцы были в Польше, Норвегии, Голландии, Франции и Югославии; легко, как нож в масло, проникли в глубь русских равнин. Соединенные Штаты и пальцем не пошевелили, чтобы помочь англичанам, и те сражались в одиночестве. Я не мог получить работу и уже отчаялся найти хоть какой-нибудь заработок. За стеной лежал истощенный раком отец, ему оставалось жить несколько месяцев.
Раздался звонок в дверь. На пороге стоял высокий худой молодой человек в форме лейтенанта королевской армии, и я сразу понял, что передо мной вестник – то ли проводник душ Меркурий, то ли, если угодно, Божий посланец архангел Гавриил, короче говоря, тот, кого каждый, сознательно или бессознательно, ждет и кто приносит небесное послание, меняющее твою жизнь, а в какую сторону, в лучшую или худшую, ты не знаешь и узнаешь, лишь когда он откроет рот.
Он открыл рот и с сильным тосканским акцентом спросил доктора Леви, то есть, как ни странно, меня, еще не привыкшего к уважительному титулу дипломированного специалиста, и, представившись, предложил мне работу. Кто его послал ко мне? Другой Меркурий – Казелли, неутомимый страж чужой славы: мой диплом с отличием все же чего-то стоил.
Лейтенант дал понять, что знает о моем еврейском происхождении (да и моя фамилия, в конце концов, не оставляла на этот счет никаких сомнений), но не придает ему никакого значения. Больше того, казалось, что ему даже нравится, доставляет утонченное злорадное удовольствие нарушать законы сегрегации, что втайне он мой сообщник и ищет сообщника во мне.
Работа, которую он предлагал, была таинственна и увлекательна. «В одном месте» находится рудник, где добывают «нечто» (он не сказал что) полезное. Это «нечто» составляет всего два процента от всей массы руды, а девяносто восемь процентов, так называемая пустая порода, сваливается тут же под горой. В этих отходах есть никель; немного, но, учитывая его высокую цену, вторичная переработка руды должна себя оправдать. У него идея, вернее, куча идей, но он на военной службе, свободным временем почти не располагает, и я должен подменить его, проверить в лабораторных условиях эти его идеи, и потом, если все получится, вместе с ним реализовать их в промышленных масштабах. Ясно, что для этого я должен переехать в то самое «одно место», которое он в общих чертах мне описал, причем мой переезд требует соблюдения строжайшей секретности. Во-первых, в целях моей безопасности никто не должен знать ни моего настоящего имени, ни моего «позорного» происхождения, потому что «одно место» находится под контролем военных властей; во-вторых, в целях безопасности дела я должен поклясться честью, что никому не скажу ни слова. Ясно, что первая тайна была тесно связана со второй и мое незаконное положение играло ему на руку.
В чем состоит его идея и где это место? Лейтенант извинился, что до получения моего согласия он по вполне понятным соображениям не может делиться со мной своими идеями, что же касается места, оно находится в нескольких часах езды от Турина. Я быстро посоветовался со своими. Они дали согласие: из-за болезни отца в семье была острая нужда в деньгах. Сам же я не колебался ни минуты, поскольку был измучен бездействием, уверен в своих знаниях и мечтал проверить их на практике. Кроме того, лейтенант меня заинтриговал и мне понравился.
Форму он носил с отвращением, это бросалось в глаза. Похоже, свой выбор он остановил на мне не только из-за моего отличного диплома. О фашизме и войне он говорил уклончиво, с хорошо знакомой мне язвительной веселостью. Эта веселость с оттенком иронии была свойственна целому поколению итальянцев – достаточно умных и честных, чтобы не принимать фашизм, но слишком скептически настроенных, чтобы активно ему противостоять, слишком молодых, чтобы осознавать надвигающуюся трагедию и предвидеть безнадежность будущего. К этому поколению мог бы принадлежать и я, если бы не были введены расовые законы, благодаря которым я быстро повзрослел и понял, что стою перед неизбежным выбором.
Получив мое согласие, лейтенант не стал тратить времени даром и назначил мне на завтра встречу на вокзале. Что мне взять с собой? Да никаких особых приготовлений не нужно: документы, конечно, ни в коем случае (я буду работать инкогнито или под вымышленным именем, там будет видно), только теплую одежду, подойдет та, что носят в горах, рабочий халат, книги, если мне хочется. Жизнь там налажена, У меня будет комната с отоплением, лаборатория, регулярное питание в компании рабочих и коллег, все люди очень милые, но он не советует мне вступать с ними в слишком доверительные отношения по вышеизложенным причинам.
На следующий день мы отправились в путь. Сойдя с поезда, пять километров поднимались к руднику через одетый сверкающим инеем лес. Лейтенант производил впечатление человека делового, он кратко отрекомендовал меня директору, молодому рослому инженеру крепкого телосложения, который показался мне еще более деловым и, судя по всему, был в курсе моей ситуации. В лаборатории, куда меня отвели, находилась странная особа – крупная девица лет восемнадцати с огненно-рыжими волосами и зелеными раскосыми глазами, которые смотрели на меня с недобрым любопытством. Как выяснилось, это была моя помощница.
В порядке исключения меня в первый день пригласили обедать в помещение конторы, и во время обеда по радио передали сообщение о нападении японцев на Перл-Харбор и об объявлении Японией войны Соединенным Штатам Америки. Мои сотрапезники (несколько сотрудников, не считая лейтенанта) реагировали на известие по-разному: одни, в том числе и сам лейтенант, сдержанно, бросая настороженные взгляды в мою сторону; другие озабоченно, а кое-кто с воинственной верой в многократно доказанную непобедимость японской и немецкой армий.
«Одно место» наконец-то локализовалось в пространстве, не потеряв при этом своей волшебной притягательности. Во всех рудниках есть что-то волшебное, так повелось с древних времен. В недрах земли копошатся гномы, кобольды (кобальт!), никели (никель!), которые могут проявить великодушие и позволить тебе найти сокровище под ударом кирки или обвести тебя вокруг пальца, обмануть, заставить принять за сверкающее золото скромный пирит, замаскировать под цинк олово, недаром названия многих минералов восходят к словам «обман», «мошенничество», «ослепление».
Этот рудник тоже таил в себе волшебство, в нем было какое-то дикое очарование. В центре невысокого голого холма с острыми скалистыми уступами и сухостоем разверзалась огромная конусообразная бездна, искусственный кратер диаметром в четыреста метров, в точности повторявший своими очертаниями схематические изображения ада на синоптических таблицах «Божественной комедии». По его кругам день за днем закладывали и взрывали мины. Уклон стенок конуса делался с таким расчетом, чтобы взорванная порода скатывалась на дно с не слишком большой скоростью. Внизу, над обиталищем Люцифера, лежала прочная железная заслонка, закрывавшая люк в короткий вертикальный колодец, от которого тянулась длинная горизонтальная галерея, выходившая на склон холма, где располагалось предприятие. В галерее курсировал бронированный поезд; маленький, но мощный локомотив подгонял вагоны к колодцу один за другим и после загрузки через люк вывозил их на свет.
Предприятие было построено террасами, ниже выхода из галереи. Сюда порода поступала уже измельченной в гигантской камнедробилке, которую директор мне сначала описал, а потом показал с почти детским восторгом. Камнедробилка была похожа на перевернутый колокол или гигантский цветок вьюнка, отлитый из стали. В центре раскачивался огромный язык (или пестик), приводимый в движение снизу; амплитуда его колебаний была небольшой, едва заметной, но вполне достаточной, чтобы в мгновение ока расколоть крупные камни, ссыпаемые из вагонов в эту воронку четырехметровой ширины. Застрявшие в горловине камни раскалывались еще и еще, пока не превращались в куски размером с человеческую голову. Операция эта сопровождалась неимоверным грохотом и выбросом в воздух такого количества пыли, что пыльное облако видно было даже с равнины. Затем порода перемалывалась вторично, превращалась в гравий, сушилась и сортировалась. После этого оставалось совсем немного до конечной цели этой циклопической работы, до извлечения запертых в камне двух процентов полезного вещества, а именно асбеста. Отработанная порода, тысячи тонн в день, сбрасывалась, как попало, вниз.
Год за годом долина постепенно заполнялась пылью и гравием. Остатки асбеста придавали этой массе скользкую вязкость, делая ее похожей на ледник. Огромный серый язык с черными пятнами валунов тяжело, грузно съезжал каждый год метров на десять. Давление, которое оказывала эта масса на склон, было так велико, что провоцировало образование глубоких скальных трещин, а близлежащие строения смещались на несколько сантиметров в год. В одном из таких строений, прозванном за свой спокойный дрейф «подводной лодкой», я и поселился.
Асбест был повсюду, он походил на пепельный снег. Стоило на несколько часов оставить на столе открытую книгу, как страницы превращались в негатив. Пыль, густым слоем покрывавшая крыши, во время дождя напитывалась водой, точно губка, а потом с грохотом сползала вниз. Начальник рудника по имени Антео, тучный великан с густой черной бородой, который и вправду, казалось, берет силу от матери-земли, как греческий Антей, рассказал мне, что несколько лет назад сильный дождь смыл в кратер много тонн асбеста и тот спрессовался на дне и закупорил люк. Никто не придал этому значения, но дождь продолжал идти, вода стекала по склонам, наполняя гигантскую воронку, и, даже когда образовалось озеро двадцатиметровой глубины, никто не забеспокоился. Он, Антео, понял, что дело плохо, и настойчиво просил тогдашнего директора принять меры. Будучи человеком опытным, он склонялся к тому, чтобы заложить подводную мину и, не теряя времени, взорвать ее на дне образовавшегося озера. Но затея эта была опасной, можно было повредить заслонку люка, поэтому он не хотел брать на себя ответственность и ждал решения администрации, которая тоже боялась взять на себя ответственность.
Пока умные головы думали, пока то да се, рудник своей злой волей все решил сам. Послышался рев, пробку пробило, и вода хлынула в колодец, из колодца в галерею, снесла локомотив со всеми вагонами, причинила большой урон постройкам. Антео показал мне следы наводнения: поток был высотой в добрых два метра.
Рабочие и рудокопы (на местном диалекте их называют «i minori») ходили на работу каждый день из окрестных деревень по горным тропам, дорога занимала у них около двух часов. Служащие жили на месте. Хотя рудник находился всего в пяти километрах от долины, существовал он автономно, как независимая республика. В те времена карточной системы и черного рынка здесь наверху недостатка в продовольствии не было; все как-то устраивались, у всех все было. Многие служащие развели огороды вокруг квадратного административного здания, а некоторые даже обзавелись курятниками. Случалось, курица одного забиралась в огород другого, и начинались нудные разбирательства, склоки; даже не верилось, что в таком серьезном месте, при таком волевом директоре возможно что-то подобное. Впрочем, директор решил эту проблему, и решил ее довольно оригинальным способом. Велев купить для него двустволку, он повесил ее на гвоздь в своем кабинете. Если кто-нибудь видел из окна у себя на огороде чужую курицу и та явно наносила урон его посадкам, он имел право снять с гвоздя ружье и выстрелить в нее два раза. Если курица погибала на месте, стрелок по установленному закону брал ее себе. В первые дни после введения чрезвычайного положения наблюдалась частая беготня в кабинет директора за ружьем и слышалась пальба, а незаинтересованные сотрудники тем временем заключали пари, но постепенно нарушения границ прекратились.
Мне рассказывали и другие удивительные истории, например про собаку синьора Пистамильо. К моему приезду синьора Пистамильо уже давно не было на руднике, но память о нем жила и, как обычно случается, успела покрыться благородной патиной легенды. Синьор Пистамильо был отличным начальником участка; холостяк средних лет, человек благожелательный, он пользовался всеобщим уважением. И его собаку, прекрасную немецкую овчарку с безупречной репутацией, также все уважали.
Однажды под Рождество в деревне, расположенной в долине, пропали четыре самых жирных индюшки. Подумали, воры украли или волки унесли.
До следующей зимы все было тихо-спокойно, но в конце ноября или в начале декабря пропали уже семь индюшек. Заявили в полицию, но тайна так и не прояснилась бы, если бы синьор Пистамильо, будучи в подпитии, сам не проговорился. Оказалось, индюшек воровали он и его собака. Вдвоем. В воскресенье он водил собаку в деревню, гулял с ней вокруг крестьянских дворов и обращал ее внимание на хороших и не слишком охраняемых хозяевами индюшек. В каждом отдельном случае требовалась особая стратегия, и он растолковывал ее собаке. Затем он возвращался на рудник, а ночью отпускал собаку, и та бежала в деревню, незаметно прокрадывалась вдоль домов, перепрыгивала, как настоящий волк, загородки птичников или подкапывалась снизу, молча хватала индюшку и приносила ее сообщнику. Синьор Пистамильо их не продавал; по наиболее достоверным сведениям, он дарил их своим немолодым некрасивым любовницам, которых у него по всему Пьемонтскому предгорью было великое множество.
Каких только историй я не наслушался! Создавалось впечатление, будто все пятьдесят обитателей рудника связаны друг с другом попарно, как при комбинаторном анализе; иначе говоря, каждый с каждым из всех остальных, особенно каждый мужчина с каждой из женщин, замужней и незамужней, и каждая женщина с каждым из мужчин. Стоило назвать наобум два имени, лучше одно мужское и одно женское, и спросить третьего: «В каких они отношениях?» – как тут же следовала какая-нибудь потрясающая история, потому что здесь все всё про всех знали. Странно, что все эти истории, часто запутанные и всегда интимные, с такой охотой рассказывались именно мне, человеку, который не мог ничего подобного рассказать в ответ, даже имени своего настоящего назвать. Но такова уж моя планида (о чем я совсем не жалею): мне всегда много всего рассказывают.
В разных вариантах я слышал одну историю из давно прошедших времен, случившуюся задолго до синьора Пистамильо, когда в кабинетах администрации рудника царили порядки Содома и Гоморры. В ту легендарную эпоху каждый вечер, когда в пять тридцать взвывала серена, никто из служащих не уходил домой. По этому сигналу между столами расстилались матрацы, появлялись крепкие напитки, и начиналась оргия, в которой участвовали все, начиная от тогдашнего директора до совсем молоденьких машинисток, лысеющих бухгалтеров и инвалидов-сторожей. Скука монотонной работы на руднике сменялась безмерной распущенностью, повальным грехом, межклассовым, публичным соитием. Прямых свидетельств не сохранилось, ни одного из участников этих оргий к нашему времени уже не осталось: происходившие на руднике безобразия вынудили миланское начальство принять суровые меры по оздоровлению кадров. Нет, один свидетель все же имелся, это была синьора Бортолассо. Она уверяла меня, что все знала, все видела, но говорить об этом стыдится.
Синьора Бортолассо вообще почти не говорила, только по делу. До того как она стала называться синьорой Бортолассо, ее звали Джина делле Бене. В девятнадцать лет, работая на руднике машинисткой, она влюбилась в рудокопа – молодого, худого, рыжего парня, который не отвечал ей взаимностью, но всем своим видом показывал, что принимает ее любовь. Ее родственники были настроены против него; они оплатили ее учебу, и она в благодарность за это должна была найти себе хорошую партию, а не заводить шашни с первым встречным. И если девчонка этого не понимает, они сами за нее решат. Так что пусть бросает своего рыжего или убирается из дома.
Джина готова была ждать (ей не хватало двух лет до совершеннолетия), но рыжий ждать не стал. В одно прекрасное воскресенье она увидела его с другой, потом с третьей, и, в конце концов, он женился на четвертой. Тогда Джина поклялась: раз она не смогла привязать к себе единственного дорогого ей мужчину, то другим она тоже принадлежать не будет. Нет, уходить в монастырь она не собиралась, у нее были современные взгляды, но она отказалась от брака, выбрав для этого изощренный и безжалостный способ – замужество. Джина была хорошим работником, администрация ценила ее за ум, усердие, собранность, и вдруг все, и родители, и сотрудники, узнают, что она собирается выйти замуж за Бортолассо, местного дурачка.
Этот Бортолассо числился на руднике садовником. Не очень молодой, сильный, как мул, и грязный, как свинья, он на самом деле не был дурачком в полном смысле этого слова, а скорее принадлежал к тому типу людей, про которых в Пьемонте говорят, что они прикидываются дураками, чтобы не платить за соль. Пользуясь своим иммунитетом слабоумного, он выполнял порученные ему обязанности с нарочитой небрежностью, в которой можно было усмотреть хитрость примитивного существа: вы, мол, постановили, что я не отвечаю за свои поступки, вот теперь и терпите меня такого, какой я есть, содержите меня, заботьтесь обо мне.
В дождливую погоду асбест намокает, и его труднее извлекать, поэтому без плювиометра (прибора, регистрирующего количество влаги) на руднике не обойтись. Бортолассо, каждое утро поливавший клумбы, имел обыкновение поливать заодно и плювиометр, способствуя тем самым значительному удорожанию производственного процесса. Директор, который всегда лично следил за показаниями плювиометра, заметил это (правда, не сразу) и запретил Бортолассо поливать прибор. «Выходит, ему нравится, когда сухо», – заключил садовник и после каждого дождя открывал нижний клапан и спускал набравшуюся воду.
Ко времени моего появления на руднике Джине, уже синьоре Бортолассо, было лет тридцать пять. Ее лицо с его неброской красотой застыло в неподвижную маску, отмеченную печатью затянувшейся девственности. Она и в самом деле продолжала оставаться девственницей, о чем знали все, потому что Бортолассо всем об этом рассказывал. Таковы были условия их брака, и он на них согласился, тем не менее почти каждую ночь он пытался проникнуть в постель жены. Она яростно защищалась и стойко держала оборону: никогда к ней не прикоснется ни один мужчина, тем более этот.
Ночные баталии несчастных супругов стали для рудника притчей во языцех, одним из немногих развлечений. Как-то ночью, когда на улице потеплело, группа болельщиков отправилась к их дому послушать, что там происходит, и позвали меня к ним присоединиться. Я отказался, а они очень скоро вернулись разочарованные: из дома слышались лишь звуки тромбона, выводившего мелодию «Черной мордашки»: оказалось, Бортолассо не просто дурак, а дурак музыкальный (встречаются и такие); игра на тромбоне помогала ему освободиться от нерастраченной энергии.
В свою работу я влюбился с первого дня, хотя поначалу пришлось заниматься лишь количественным анализом образцов породы. Беру плавиковую кислоту, осаждаю железо аммиаком, никель – диметилглиоксимом (крошечная красная крупица в осадке, как мало!), магний – фосфатом. Каждый день одно и то же, честно говоря, не очень увлекательно. Увлекательно и необычно другое: анализируемый образец из безликой песчинки превращается в разгаданный кроссворд, в частицу земного вещества, выброшенного взрывом мины на поверхность. Постепенно в результате ежедневных анализов рождалась карта, на которую я наносил узоры подземных жил. Впервые после семнадцати лет учебы, после всех этих греческих глаголов и пелопоннесских войн полученные знания начинали приносить плоды. Количественный анализ из рутинного и занудного занятия превращался в живое, настоящее, полезное дело, которое должно было послужить важной, вполне конкретной цели. Он был необходим, как фрагмент мозаики, он был частью общего плана. Аналитический метод, которым я пользовался, уже не был книжной догмой, я проверял его ежедневно, улучшал, оттачивал, приспосабливал к нашим задачам, ломал себе голову, экспериментировал, ошибался. Но ошибиться уже не значило допустить досадный ляп, за который тебе на экзамене снизят оценку; ошибиться теперь было почти то же самое, что ошибиться в горах, где точный расчет, собранность, правильно выбранная опора при подъеме помогают набраться опыта, закалиться.
Лаборантку звали Алида. Она не разделяла моего энтузиазма неофита и помогала мне безо всякого интереса, даже с каким-то раздражением. Меня, напротив, ее присутствие в лаборатории не раздражало. Она окончила лицей, могла процитировать Пиндара и Сафо, ее отец был одним их местных начальников, вполне, впрочем, безобидным. Хитрая и ленивая, она ничем не интересовалась, тем более анализом породы; эту работу, которой ее научил лейтенант, она выподняла чисто формально. Как и все здесь, Алида была связана отношениями со многими и охотно выдавала мне свои тайны, а я их слушал, продолжая исполнять навязанную мне роль исповедника поневоле, о которой уже говорил. Она ссорилась со многими женщинами, своими соперницами, была влюблена понемногу во многих, во всяком случае, больше чем в одного, считалась невестой совсем другого, честного скромного незаметного сотрудника технического отдела, своего односельчанина, выбранного для нее родителями. Как и все остальное, это ей тоже было безразлично. Ничего не поделаешь! Не бунтовать же, не сбегать из дома! Она девушка из порядочной семьи, ее будущее – дети и кухня. Сафо и Пиндар остались в прошлом, никель – пустая трата времени. Она работала спустя рукава в ожидании не слишком желанной свадьбы, мыла кое-как химическую посуду, взвешивала никель с диметилглиоксимом, и мне нелегко было убедить ее не завышать результаты анализов, что она, по ее признанию, делала частенько, чтобы порадовать директора, лейтенанта и меня, потому что, как она говорила, кроме нас троих, это никому не нужно.
Да и чего в ней такого особенного, в этой самой химии, над которой бьемся мы с лейтенантом? Та же вода, тот же огонь, как в кухне, и больше ничего. Только стряпня получается не такая аппетитная и пахнет противно, не то что домашняя. В остальном – никакой разницы. Здесь тоже приходится надевать фартук, смешивать продукты, беречь руки от ожогов, прибираться в конце дня и мыть посуду.
Алида слушала рассказы о моей туринской жизни с благоговейным сочувствием, к которому примешивалась доля итальянского скептицизма. Это были рассказы с купюрами, потому что и она, и я должны были соблюдать правила игры в мою анонимность, однако кое-что все же всплывало наружу. Спустя несколько недель я заметил, что не являюсь больше безымянным: я стал доктором Леви, хотя, чтобы не создавать лишних проблем, не должен был так именоваться ни в глаза, ни за глаза. На руднике, в царившей здесь атмосфере сплетен и терпимости, нестыковка моего не совсем законного положения с законопослушным поведением бросалась в глаза и, как мне донесла Алида, обсуждалась и интерпретировалась всеми, включая агентов ОВРА и самых высоких начальников.
Спускаться в долину было сложно и не совсем благоразумно; из-за того что мне не положено было ни с кем вступать в близкие отношения, вечера тянулись бесконечно. Иногда после сирены я задерживался на несколько часов в лаборатории, иногда возвращался туда после ужина, чтобы позаниматься или поразмышлять о никеле, но чаще всего, закрывшись в своей монашеской келье, читал «Былое Иакова». Лунными ночами я совершал одинокие прогулки по диким окрестностям, доходил до края кратера или поднимался на серый гребень отработанной породы, которая подрагивала и поскрипывала, словно в глубине и в самом деле обитали трудолюбивые гномы. Из тонущей в темноте долины доносилось завывание собак.
Эти блуждания отвлекали меня от печальных мыслей об умирающем отце, о капитуляции американцев на полуострове Батаан, о вторжении немцев в Крым, вообще от ощущения, что я в западне, которая вот-вот захлопнется; в то же время я чувствовал, что между природой и мной складываются новые отношения – более естественные, чем в школьные годы, когда знакомство с ней носило риторический характер. Эти заросли ежевики, эти камни были моим прибежищем, моей свободой; свободой, которую очень скоро я мог потерять. Мимолетное, щемящее чувство нежности вызывали не знавшие покоя скалы, с которыми я был связан двойными узами: узами альпиниста, товарища Сандро по горным вылазкам, и узами химика, мечтавшего отнять у них сокровище. Плодом моей каменной любви, моего асбестового одиночества стали два рожденные долгими вечерами рассказа об островах и свободе – самые первые в жизни, которые я осмелился написать после внушавших мне страх школьных сочинений. Один был фантазией о моем далеком предшественнике, охотнике за свинцом и никелем, на другой меня вдохновили острова Тристан-да-Кунья, сведения о которых именно в тот период жизни попались мне на глаза.
Лейтенант, служивший в Турине, приезжал на рудник только раз в неделю. Он проверял сделанную работу, давал указания и советы, свидетельствовавшие о глубоком знании химии и несомненном исследовательском таланте. Когда закончился короткий подготовительный период, к ежедневной рутинной работе добавилась и творческая.
Никель в отработанной породе был, правда, в мизерном количестве: по результатам наших анализов в среднем всего 0,2 процента. Если сравнивать с железной рудой, добываемой моими коллегами-соперниками на другом краю света, в Канаде или Новой Каледонии, то и говорить-то не о чем. А что, если попытаться нашу руду обогатить? Под руководством лейтенанта я испробовал все возможные способы: магнитное разделение, размалывание, просеивание, флотацию, воздействие тяжелыми жидкостями. Результат нулевой: никель не концентрируется, во всех полученных фракциях его содержание остается на исходном уровне. Природа не идет нам навстречу, из чего можно заключить, что никель соединяется с двухвалентным железом, сопровождает его неотступно, как тень, как младший брат старшего, замещает его, как викарий замещает на земле Христа. Что бы мы ни делали, постоянное соотношение не менялось: 0,2 процента никеля приходилось на 8 процентов железа. Мы с лейтенантом испробовали все реактивы, способные воздействовать на никель, причем в дозах, превышающих положенные в сорок раз. И это не считая магния. С экономической точки зрения – занятие безнадежное. В минуты усталости я чувствовал враждебность, холодную, почти внеземную отчужденность окружавших меня скал. В отличие от них деревья в долине, уже одетые в весенний наряд, походили на людей; они не умеют говорить, но в остальном – как мы: чувствуют тепло и холод, радуются и страдают, рождаются и умирают, тянутся к солнцу, отдают на волю ветра семена. Другое дело – камень; он не вбирает в себя энергию, потому что давным-давно потух, еще в незапамятные времена; в своей пассивной враждебности он словно мощная крепость, которую мне предстоит разрушать бастион за бастионом, чтобы поймать чертенка, капризного никеля Николао, который прячется, уклоняется, отскакивает то в одну, то в другую сторону, злорадствует и постоянно прислушивается, чтобы при первом же ударе кирки броситься наутек, оставив тебя с носом.
Правда, времена чертенят, никелей и кобольдов давно прошли. Мы – химики, а значит, охотники, и у нас «два опыта взрослой жизни», как говорил Павезе, – удача и неудача, убить белого кита или потопить корабль. Нельзя сидеть сложа руки, нельзя сдаваться; разгадывая загадки материи, мы будем ошибаться и поправлять себя, получать удары и наносить их. Нельзя признаваться в собственной беспомощности; природа сложна и безгранична, но ей не устоять перед интеллектом человека: главное – искать, искать без устали, и тогда непременно найдешь.
Наши еженедельные совещания с лейтенантом больше походили на военные советы. Среди многих, проводимых нами экспериментов был и вариант восстановления никеля с помощью водорода. Мы клали тонко измельченный материал в фарфоровую кювету, кювету помещали в кварцевую трубку, трубку раскаляли снаружи и пропускали по ней водород в надежде, что он отберет кислород у никеля и восстановит его в виде чистого металла, а поскольку никель, как и железо, намагничивается, его легко будет потом отделить, пусть и вместе с железом, при помощи магнита. Однако наши надежды не оправдались: после воздействия мощного магнита на водяную взвесь мы обнаружили лишь следы железа. Неутешительный вывод напрашивался сам собой: в данном случае водород не восстанавливает никель, который, похоже, вместе с железом соединяется в прочную цепочку, притягивая к себе кремний и воду, и его (если можно так выразиться) это вполне устраивает, и ни в каких переменах он не заинтересован.
А что, если попробовать разорвать структурную формулу? Эта идея озарила меня, как вспышка молнии, когда совершенно случайно я обнаружил в лаборатории старую, покрытую пылью диаграмму. Диаграмму потери веса асбеста при температурных воздействиях составил один из моих безымянных предшественников, и она наглядно демонстрировала, что первая потеря воды (совсем немного) происходит при 150°С. По мере дальнейшего нагревания вес остается неизменным до 800°С, после чего резкий скачок вниз: потеря веса на целых 12 процентов! От руки приписано: «Становится хрупким». Но если асбест разлагается при 800°С, значит должна разрываться и структурная цепь. А поскольку химик думает и даже живет по известным ему моделям, я нарисовал на бумаге длинные цепи кремния, кислорода, железа и магния с частицами уловленного никеля, а потом те же цепи после разрушения, в виде отдельных звеньев с никелем, который удалось наконец выманить из норы, чтобы атаковать. Я рисовал свои цепи, как первобытный человек рисовал на скалах антилоп – с надеждой, что предстоящая охота окажется удачной.
Лейтенанта на руднике не было, но он мог появиться в любую минуту, и я опасался, что он не одобрит мою гипотезу, найдет ее слишком смелой. На сомнения времени не оставалось, у меня буквально чесались руки: будь что будет, но я принимаюсь за дело немедленно.
Нет ничего более увлекательного, чем проверять гипотезы. Под недоверчиво-снисходительным взглядом Алиды, которая то и дело поглядывала на свои часы, поскольку до сирены оставалось совсем немного, я быстро собрал установку, термостат зафиксировал на отметке 800°С, отрегулировал редуктор на баллоне, установил на место флюксметр. Затем полчаса разогревал материал, уменьшил температуру, пустил на час водород. Уже стемнело. Алида давно ушла, в тишине слышалось жужжание транспортера, который не останавливался даже ночью. Я чувствовал себя наполовину конспиратором, наполовину алхимиком.
Когда время вышло, я извлек кювету из кварцевой трубы, дал ей остыть, потом разболтал порошок в воде: из зеленоватого он превратился в желтоватый, и это показалось мне хорошим предзнаменованием. Я взял магнит и опустил его в воду. Каждый раз, когда я вынимал его, он тянул за собой хвост коричневого порошка, примерно около одного миллиграмма. Я осторожно снимал его фильтровальной бумагой и откладывал отдельно. Чтобы добиться убедительных результатов, надо было набрать хотя бы полграмма материала, а это несколько часов работы. К полуночи я надеялся процесс отделения закончить и сразу же приступить к анализу. Учитывая, что фракция намагничена (а потому, скорее всего, бедна силикатами), а также что времени осталось мало, я после некоторых раздумий решился на упрощенный вариант, и к трем часам утра результат был готов: вместо красного облачка никеля с диметилглиоксимом – внушительный осадок. Фильтрую, мою, сушу, взвешиваю. Окончательные данные пылают огненными цифрами на счетной линейке: 6 процентов никеля, остальное – железо. Победа! Можно обойтись без дальнейших отделений и без проверки в электрической печи.
К себе на «подводную лодку» я вернулся уже на рассвете, с трудом подавляя желание немедленно разбудить директора, позвонить лейтенанту, скатиться кубарем с холма на луг, мокрый от ночной росы. Мысли роились в голове, одна безумнее другой.
Я думал о том, что, открыв одну дверь, смогу открыть и другие, может быть, даже все; что мне первому пришла в голову столь гениальная идея и никто, даже в Канаде, даже в Новой Каледонии, не смог до такого додуматься. Я чувствовал себя непобедимым перед лицом врагов, подступавших ко мне все ближе с каждым месяцем; я радовался, что взял реванш, отомстил тем, кто объявил меня биологически неполноценным.
Но о том, каким образом мой метод можно применить в производстве, я не подумал, как не подумал и о том, что никель пойдет на создание брони и снарядов для фашистской Италии и гитлеровской Германии. И еще я не вспомнил, что совсем недавно в Албании были открыты залежи никеля, по сравнению с которыми на наши жалкие запасы можно было просто наплевать, а заодно и на мой проект, и на директора рудника, и на лейтенанта.
Приехавший через несколько дней лейтенант доказал мне, что мой метод магнитного отделения никеля ошибочен по существу, а директор, разделявший поначалу мой энтузиазм, охладел к моей идее и охладил меня, объяснив, что не существует промышленных магнитных установок, способных отделять такой тонкий порошок, а для крупнозернистого материала мой метод не годится.
Но история на этом не заканчивается. Даже после либерализации торговли и падения цен на никель во всем мире слухи о несметных богатствах, сваленных в той долине и доступных каждому, долго еще будоражили воображение. До сих пор в окрестностях того рудника можно встретить энтузиастов, не то химиков, не то алхимиков, которые по ночам набирают полные мешки горных отходов, чтобы потом молоть этот серый щебень, выпаривать, обрабатывать новейшими реактивами. Мечта о погребенном богатстве, о двух килограммах благородного серебристого металла, таящегося в тысяче килограммах отработанной и выброшенной горной породы, не умерла; она жива до сих пор.
Не исчезли и мои, написанные в ту пору, «минеральные» рассказы. Им выпала нелегкая судьба, как и мне: они пережили бомбардировки, эвакуацию; я считал их потерянными и, обнаружив случайно среди старых бумаг, не смог выбросить и включил в эту книгу. Среди историй, связанных с моей профессией химика, они как сны заключенного, мечтающего о побеге.