Веселый мудрец

Левин Борис Наумович

КНИГА ВТОРАЯ. ОСОБАЯ МИССИЯ

 

 

1

Конец ноября в тот год был сырой и холодный.

Трое суток подряд шли густые беспросветные дожди, дороги, и без того плохие, совсем развезло, воздух пропитался влагой. Но четвертого дня ветер разогнал тучи, дождь перестал и даже слегка подморозило. К полудню Буджацкая степь, сколько можно видеть, подернулась серым пламенем инея, тускло блестевшим под неприветным осенним солнцем.

Немного позже, в предвечерний час, по дороге, ведущей в Бендеры, обогнав военный обоз из двенадцати пароконных фур, ехали двое: штабс-капитан на кауром поджаром мерине и вслед за ним, не отставая ни на шаг, на крепком татарском коньке солдат.

Стелился степью розоватый туман, заволакивая камышовые заросли на болотах, пригорки и буераки, плыл и плыл, неизвестно откуда появившись и неведомо куда исчезая, будто само время, что подобно текучему туману, без конца и начала.

Прямо по дороге — древней мечетью, караван-сараем при въезде, мрачными стенами крепости — угадывались Бендеры. Лошади, чувствуя приближенье жилья, а, стало быть, отдыха и свежего корма, шли ходко, без принужденья. Но путники, примерно в трех верстах от городка, свернули на проселок, черной полосой врезавшийся в сизую степь и ведущий в селенье, закрытое леском из молодых тополей.

У первых посадок сдержали лошадей.

— Заедем на часок — и домой, — сказал штабс-капитан, не оборачиваясь. — Проведаем своих. Давненько ж не были.

Пантелей — так звали солдата — пожал плечами: была б забота спрашивать, все едино сделаешь по-своему, господин штабс-капитан. Однако сказал:

— На часок-то можно. Да не отпустят вас так просто. За стол посадят. А там, гляди, и ночь прихватим. Что ж потом его превосходительство скажут?

— Да ты, Пантелей, о господине бароне больше заботишься? — усмехнулся штабс-капитан. — Однако ты прав. Но подумай, к кому едем? Мои сослуживцы. Драгуны. Гроза супостата. Шутка ли?

— Так я ж про то и не говорю. Я, ваше благородие, Иван Петрович, о вас забочусь. Да и вы сами думали в Бендерах беспременно сегодня быть.

— Верно, друже. Но у нас в Полтаве на сей предмет говорят так: успеем с козами на торг. А пану нашему, сиречь командующему, чего-нибудь да скажем. — Лукавая улыбка осветила на миг тонкое, обветренное и потому словно бронзовое лицо штабс-капитана. — Коли не ты, кто выдаст?

Пантелей удивленно хмыкнул, удивление тотчас сменилось обидой:

— И не грех вам, ваше благородие? Или я способен на такое?

— Ого, обиделся! Негоже так, Пантелей. Шутки не разумеешь?

— Так и шутки всякие бывают... Да я ж за вас... Да что там!.. — Пантелей махнул рукой, не договорил, во взгляде отразилась такая преданность, что штабс-капитан смутился:

— Знаю... Спасибо за доброе сердце! С таким, как ты, служить — беды не знать... Ну и кончим на том. Больше часа не загостимся. А коли что — напомни. Обязательно!.. Как там, на Дунае, помнишь?..

Штабс-капитан потянул повод на себя и отпустил — каурый сразу перешел на рысь.

Пантелей тоже тронул повод, хотя его конек и без того рванулся вперед, чтобы не отстать от каурого, более того — старался пойти с ним рядом, а то я опередить, Пантелею стоило труда придерживать его, чтобы не забегал вперед.

До самого селения путники больше не заговаривали, каждый думал о своем...

Штабс-капитан не без тайного удовольствия наблюдал, как ладно держится в седле ординарец, словно бы он сам его научил этому. Нравилась штабс-капитану и расторопность солдата, старательность. Случалось, он прямо говорил об этом Пантелею, хотя другие офицеры штаба подобного никогда не позволяли себе и ему не советовали, напротив — «следует больше требовать, чтобы не разбаловать подчиненного». Вот бригадир Катаржи — человек, как все, и товарищ неплохой, а к ординарцу относится — хуже некуда, штабс-капитан не мог даже говорить об этом спокойно, а Катаржи обычно отшучивался: «Распусти его — у него будешь ординарцем...» Не понимал Катаржи, что и солдат — человек с головой и сердцем. У штабс-капитана само собой все получалось, он не мог иначе, не мог понапрасну сердиться, требовать непосильного. Именно поэтому с ординарцем у него сложились товарищеские отношения. И Пантелей платил ему душевным теплом, полным доверием, был заботлив, как добрая нянька...

Уже на марше штабс-капитан простудился и дней семь провалялся в жестокой горячке. Пантелей доставил его в походный лазарет и не отходил в течение всей болезни. Кто знает, где доставал мед, какие-то целебные травы, липовый цвет, варил чай, поил, ухаживал, как за малым ребенком, удивляя фельдшеров лазарета. И те почти полностью доверили ему уход за офицером, да, собственно, лучшего ухода они бы и не дали. В селянской хате, где поместили штабс-капитана, Пантелей стелил себе конскую попону на полу, возле кровати больного. Однажды штабс-капитан проснулся среди ночи и увидел в неярком лунном свете дремлющего Пантелея, боялся повернуться, чтобы не разбудить его, и все же тот услышал, вскочил и очень встревожился, что позволил себе вздремнуть...

О своем прошлом Пантелей рассказывал скупо и неохотно. И штабс-капитан не настаивал. Но в дни болезни, коротая длинные осенние вечера в одной хате, ординарец мало-помалу разговорился и рассказал о себе. Родом он из Великой Багачки, есть у него отец и мать, две сестры. Уже скоро четыре года, как увезли Пантелея из родного дома, надели солдатский мундир, с тех пор он не знает о своих, и вообще не знает, живы ли, может, «милосердная» барыня замордовала стариков, а сестер продала неизвестно куда.

Накануне отъезда, когда болезнь прошла и лекарь разрешил догонять ушедшие вперед войска, по давнишней привычке штабс-капитан поднялся рано. Пантелея в хате не оказалось. Выглянув в окно, увидел его возле коней, ординарец только что кончил чистку и теперь поил их. Утро было тихое, свежее. Где-то слева, за высокими старыми кленами, всходило солнце.

Штабс-капитан набросил на плечи шинель и, открыв дверь, услышал песню. Красивая мелодия. Кто бы это? Прислушался. Никак Пантелей? Так и есть. Его голос. Грустный, а слова песни совсем незнакомые. Слова? Но, боже мой, они сердце жгут, будоражат разум!

Пантелей, уверенный, что его никто не слышит, пел очень свободно и естественно. И штабс-капитан невольно заслушался. Запахнув шинель, застыл у порога.

...Оторвали хлопца от родных, разлучили с отцом-матерью, и теперь не знает он их судьбы — их доли горькой. Ничего не знает, не ведает, а дня проходят, тянутся бесконечной вереницей, пока не сложит он свою буйную головушку на чужом поле, под чужим небом. А если жив останется, то обязательно вернется на родину, встретится со своими побратимами, вместе пойдут они на поклон к госпоже «милосердной», вспомнят ей муки мученические, слезы тайные и явные, ничего не забудут — и не будет ей пощады! Весь род ее постигнет жестокая кара...

Необыкновенной силы песня. Она захватила штабс-капитана, сам не зная каким образом, он поддался ее непостижимому очарованию, большому чувству, вложенному в каждое слово и каждый звук.

Но вот певец умолк, песня затихла, и штабс-капитан невольно сделал шаг, дверь скрипнула. Ординарец услышал, обернулся, увидев командира, застыл среди двора ни жив ни мертв.

— Что за песня такая? Где слыхал ее?

Ординарец не отвечал. И штабс-капитана осенила догадка:

— Сам сочинил?

Пантелей покорно кивнул:

— Теперь ваша воля казнить или миловать. Да мне все равно — одна, видно, доля.

Штабс-капитан не знал, что ответить: столько горя, отчаяния в словах солдата. «Что хотите, то и делайте». Это до глубины души растревожило и... рассердило. Выходит, в глазах ординарца он и не человек?

— Дурень. Дурень и есть.

— Сдурел, пане штабс-капитан.

— Ничего, поживешь — поумнеешь... А теперь вот что. Пока не отъехали — найди бумагу, каламарь да перья очини получше.

— Слушаю, ваше благородие.

Штабс-капитан сейчас напишет командиру полка — и Пантелея предадут суду и жестокой расправе. Конечно, так и будет. Разве за такие песни милуют? Бунтарские песни! Гайдамацкие! Он поплелся к переметным сумам, достал два листка бумаги, дорожный каламарь, несколько впрок заготовленных гусиных перьев. Все это положил на стол, за которым в наброшенной на плечи шинели уже сидел штабс-капитан.

— Садись и ты.

— Постою.

— Можешь, если угодно... Но сядь все-таки, Так-с. А теперь назови мне имя отца и матери твоих, сестер и родичей близких.

Солдат недоуменно смотрел на штабс-капитана. По широкоскулому лицу текли крупные капли пота.

— Не разумеешь?

Пантелей набрал в грудь воздуха, выдохнул:

— А для чего то, пане?

— Он еще спрашивает! Дьячок в селе есть?

— Как же без дьячка? На все село один.

— Значит, прочитает. И отпишет. Мы его попросим... Ну так долго мне ждать? Или ты забыл, как их зовут?

— Помню, пане... да...

— Не разумеешь? Писать будем. Скажи, что бы ты хотел отписать домой?

Пантелей медленно, будто у него подломились ноги, опустился на колени и стал креститься. Подняв глаза к деревянным закопченным ликам святых, хмуро смотревшим на него из красного угла, он шептал слова молитвы, и слезы текли по обветренным грубым щекам, но он их не стыдился и все крестился и крестился. Штабс-капитан был не в силах остановить его, не мог и приказать встать с пола.

В то утро в Великую Багачку было отправлено письмо. Начиналось оно, известное дело, с пожеланий доброго здоровья всем родным Пантелея; кроме отца, матери и сестер, поименно перечислялись все тетки, сватья, кумовья, двоюродные и троюродные сестры и братья; о себе же Пантелей сообщал кратко: жив-здоров, служит, бог, наверно, не оставил его своей милостью и послал ему доброго командира, за которого — имя его Иван, а отчество Петрович — он просит всю родню помолиться. Штабс-капитан отказался было писать об этом, но Пантелей заупрямился, сказал, что если в письме не будет этого, то ему вообще никакого письма не надо. Пришлось согласиться.

Походные марши в те времена совершались довольно медленно, и случалось, выпадали свободные минуты и часы на привалах, а иногда даже и целые дни отдыха. Это время штабс-капитан использовал, чтобы научить ординарца грамоте. Когда Пантелей стал отличать «аз» от «буки» и «веди», приступили к дальнейшему обучению. Пантелей оказался весьма смышленым и старательным. В какой-то месяц одолел азбуку, стал писать и читать — правда, еще слишком медленно, по слогам, но полученный вскоре ответ из дому уже прочитал сам. Читал он его долго, по буквам, еле сдерживая слезы радости. Глядя на него, штабс-капитан радовался и сам...

Помещице — владелице имения в Великой Багачке — штабс-капитан отписал особо. Просил быть человечнее к престарелым родителям Пантелея Ганжи, то есть его ординарца, который верой и правдой служит царю и отечеству и теперь вместе с ним идет на войну против турецких басурманов за землю Русскую. Об этом письме штабс-капитан никому не рассказывал. Да и зачем?..

Пантелей, следуя за командиром, не подозревал, что тот думает, чему загадочно улыбается. Его заботило только одно: поскорее выбраться из селения, чтобы успеть в Бендеры, где штабс-капитан непременно должен сегодня доложить командующему о результатах трехдневной поездки на Дунай. С некоторого времени главной заботой Пантелея стало благополучие его господина. Об этом солдат думал постоянно. И если бы его спросили, есть ли у него на этом свете близкие и дорогие люди, Пантелей Ганжа, родом из Великой Багачки, что на Пеле, не колеблясь, первым назвал бы Ивана Петровича Котляревского, нынешнего адъютанта командующего вторым корпусом Задунайской армии...

Сельцо выглянуло как-то внезапно из-за отступивших назад молоденьких тополей. Соломенные крыши, квадратные оконца, затянутые едва просвечивавшей кожей, почерневшие низкие плетни, островерхие стожки на задах. Молдавия во многом напоминала Украину где-нибудь по Ворскле или Пслу. Пантелей хотел было сказать об этом Ивану Петровичу, но не успел: из-за ближнего стожка показались три всадника, в переднем путники разглядели вахмистра, а за ним, на расстоянии двух шагов, ехали солдаты в форме драгун. Не торопясь, они выбрались на проселок и стали поджидать Пантелея и Котляревского.

Увидев офицера, вахмистр козырнул и сказал, что он с товарищами нынче в разъезде, затем спросил, куда господин штабс-капитан на ночь глядя путь держит. Иван Петрович назвался и в свою очередь попросил отвести его вместе с ординарцем к старшему караула, если это недалеко.

— Близко, ваше благородие, близко. Рукой подать. Вон в той хатенке, что третья от краю... Нынче там господин поручик Никитенко самолично допрос чинят.

— Никитенко? Знаю... А над кем допрос? Кто у вас провинился?

— Да тут такое дело, ваше благородие. Захватил господин поручик ехавших по тракту двух басурманов. По личности — чистые охламоны, ну просто оторопь берет, как поглядишь, так на нож и кидаются. Да мы их усмирили. Поручик их нонче и допрашивает.

— Стало быть, турки они?

— А бес их разберет... Буджак, кричат, буджак... А вот и хатенка. Милости просим, заезжайте. Коней — под навес, там стоят и этих, задержанных.

Въехав во двор, Котляревский сразу заметил лошадей. Низкорослые, с густыми гривами. Татарские, конечно. В этом не трудно убедиться, стоит один раз взглянуть. Но такие лошади используются и в турецкой коннице. Стало быть, с выводами торопиться рановато.

Котляревский сошел с коня, отдал поводья Пантелею:

— Немного погодя заходи и ты... Может, понадобишься.

Сам поспешил к крыльцу, уже не глядя на вахмистра, что, козырнув, отъехал вместе с товарищами. Котляревский толкнул дверь и чуть не споткнулся. Прямо перед собою он увидел связанного по рукам и ногам человека, еще один лежал дальше у стола. Малахаи валялись на полу, в углу — переметные сумы.

Котляревский не сделал от порога и шага. Сидевший за столом поручик сжал плеть: кто посмел войти без разрешения?! Но тут же опустил ее, присмотрелся к вошедшему и проворно выбрался из-за стола:

— Ба, кого бог принес?.. Голубчик, Иван Петрович! Заходи, гостем будешь.

Поручик обхватил за плечи штабс-капитана:

— Рад! Душевно рад!

Котляревский высвободился из объятий:

— А эти кто?

— Эти? Сам видишь. Слуги адовы. Канальи, из самого Измаила. Не иначе, паши соглядатаи.

— Признались?

— Ха! — Никитенко плутовато усмехнулся. — У меня как на исповеди признаются, хотя у них исповедь и не в почете. — И сам засмеялся своей шутке. — Может, вместе допросим?

Котляревский словно не слышал вопроса, ткнул сапогом в развороченные переметные сумы:

— А это что?

На пол вывалились какие-то свертки, две или три женские шали, несколько бутылок водки, охотничьи ножи с костяными ручками, ножницы для стрижки овец...

— Трофеи! — Поручик был явно в подпитии. — Водка оказалась у них молдавская. Годится. А все остальное — барахло, я думал, что-нибудь стоящее... В общем, прошу к столу. У меня мигом все будет... Вот кликну вестового.

— Погоди. Я что-то не понимаю. За что же ты их задержал? Что они — в самом деле соглядатаи?

— Выясняю... Я им язык развяжу!.. Между прочим, один из них русский разумеет. Вот этот, — ткнул нагайкой в бок младшего. — Я им покажу, как буджаками прикидываться...

— Буджаками? Значит, они буджак-татары?

— Все едино.

— Не все едино!

— Одному богу с турками молятся.

Котляревский почувствовал вдруг, как потемнело в глазах, как учащенно застучала в висках кровь. Гнев, обида, стыд на какое-то мгновенье вскружили голову, и он ужаснулся своему состоянию. В последний год подобное с ним происходило не раз, случалось, не мог сдержаться, тогда боялся самого себя, понимал — не к добру такое. Дай волю нервам — беды не миновать. С силой сжав кулаки, чтобы не дрожали, он передохнул и словно очнулся. В эту минуту сзади послышался негромкий стук дверью — вошел Пантелей. «Слава богу, пронесло», — Котляревский облегченно вздохнул от сознания того, что победил себя, теперь можно спокойно разговаривать, разумеется, относительно, ибо нельзя спокойно отнестись к оплошности Никитенко — да что оплошности! — жестокой ошибке, грозящей, если это в самом деле буджаки, неисчислимыми бедами. Неужто поручик — человек не глупый — не понимает, что буджак-татары — та сила, которую турки хотели бы использовать против русских в нынешней войне и конечно же они бы не прочь толкнуть их на выступление? Неужто ради никчемных трофеев он задержал их? Трудно в это поверить: Никитенко, насколько он, штабс-капитан, знает, не такой, не позарится на чужое, — значит, что-то другое. Может, пьян или от слишком большого усердия? Но разобраться во всем этом еще будет время, а пока...

— Прикажи развязать.

— Что?.. Да знаешь ли, как вот этот с ножом бросился? Да я его сам, коли что...

— Прикажи развязать, сударь, и немедля!

Котляревский смотрел на молодого татарина, который, как видно, все понимал, но лежал отвернувшись, не глядел ни на поручика, ни на вошедшего штабс-капитана и солдата с ним. Закушенные до крови пухлые мальчишеские губы дрожали, подергивались и редкие усы. Татарину не больше двадцати, и был он, по-видимому, из богатой семьи — чекмень на нем из дорогого материала, соболиный малахай, а не лисий, обыкновенный, как вот у старшего его сотоварища.

С татарами штабс-капитан встречался уже не раз в своих поездках по воинским частям, стоявшим в селениях. Встречал их и в Бендерах. Кое-что знал о них.

— Понимаешь русский? — спросил младшего.

— Не понимаю, — ощерился тот и ненавидяще посмотрел темными, полными злого огня, глазами.

— Буджак-татары?

Младший отвернулся, зато старший с готовностью закивал:

— Буджак, эфенди, буджак.

Конечно, буджакские. Кто бы другой мог объявиться в Бендерах? Турки, сидящие в Измаиле, не посмеют, а эти приехали. Ведь с буджак-татарами никто не воюет. А если они соглядатаи измаильского паши? Допустить это, конечно, можно. Но что они могут высмотреть в настоящее время? Уже полгода Задунайская армия в действии. Кому не известно, с какой миссией она здесь? Этого никто и не скрывает да и невозможно скрыть. Тогда зачем же восстанавливать буджак-татар против русских?

— Я приказал развязать их.

— Но я задержал их... Это мои пленники! Что хочу, то и сделаю.

— Пантелей, развяжи-ка...

Пантелей сделал шаг к татарам; встретив тяжелый взгляд поручика, остановился, но только на мгновенье, и тотчас вынул нож: никто, кроме штабс-капитана, не имел над ним силы, попробуй поручик сделать шаг...

— Ты сядь, Никитенко, успокойся, — сказал Котляревский. — Сейчас мы все выясним. Нас тут трое, их — двое. Что же мы, не справимся с ними?

Никитенко вертел толстой шеей, словно ему давил воротник мундира, хотя воротник был расстегнут; зная Котляревского, перечить не посмел. Кроме того, штабс-капитан был старше его и чином, и по службе неизмеримо выше.

Пантелей развязал сначала старшего, потом его товарища, помог им подняться, правда, младший оттолкнул руку Пантелея, вскочил сам и тут же пошатнулся — Пантелей поддержал его, тот чуть-чуть скосил глаза в его сторону, но ничего не сказал.

— Подойдите, — попросил Котляревский. — Садитесь! — указал на табуреты.

Татары, получив относительную свободу, опасались подвоха, хотя приезжий говорил с ними дружески, не кричал, ничем не угрожал. И все же...

— Садись, садись, — подтолкнул Пантелей -младшего, — господин штабс-капитан просит.

Татары сели, поджав ноги под табуреты, им бы сподручнее сидеть на полу: на табуретах непривычны.

— Как зовут? Вот тебя, — обратился Котляревский к старшему. Тот промолчал. Заговорил младший:

— Я — Махмуд-бей, сын Агасы-хана, повелителя Буджакской орды. А это — мой нукер...

Котляревский внимательно всмотрелся в татарина, выждал секунду и сказал:

— Привет тебе, сын Агасы-хана! — И приложил руку к груди. То же самое сделал и Пантелей. Поручик сидел бирюком, наливаясь бешеной злостью.

— И тебе привет! — поклонился младший.

— Где же вы были? Неужели вам не ведомо, что нынче военное время и ездить в этом районе небезопасно?

— Знаю. Но мы с вами не воюем. Почему нельзя продать барашка и купить себе ножей, женам — шали?

— Можно, конечно. И все же следовало бы заранее испросить разрешение у Военных властей, у нашего паши.

— Прости, эфенди, не знал этого.

— Знал он! вскочил поручик. — Врет!.. Шпион — по глазам вижу.

— Сам врешь, шакал! — вскочил и татарин. — Я сын Агасы-хана и никогда шпионом не был и не буду... А ты бил меня! За что? Отобрал коней! Где кони? — завизжал вдруг татарин и бросился на поручика, вцепился в горло. С большим трудом Пантелей оторвал его от Никитенко. Злобно сопя, татарин плюхнулся на табурет.

Никитенко поднялся с пола и потянулся к шашке. За каждым его движением следили все: с опаской — Котляревский, совершенно спокойно — татарин, только старший вместе с табуретом стал вдруг отодвигаться в угол.

— Господин поручик!

Никитенко обернулся, встретил твердый взгляд Котляревского.

— Если ты посмеешь... Понимаешь?.. Пальцем одним...

На лбу поручика вспухли жилы, но он не двинулся с места, боролся с собой, борьба была мучительна, невыносима, это отчетливо отражалось на его лице.

— Сядь, господин поручик, и слушай! — Голос Котляревского был по-прежнему властен: — Буджак-татары — наши друзья. Как же ты посмел тронуть их, а особенно сына Агасы-хана и его нукера?.. — Котляревский обратился к татарам: — Тебя, сын Агасы-хана, прошу великодушно: прости поручика. Он ошибся и просит у тебя прощения. Так, господин поручик?

Тот тяжело встал. Несколько секунд стоял молча и вдруг стремительно выбежал из хаты.

Татары это поняли по-своему: поручику стыдно, он не мог дольше оставаться здесь, смотреть в глаза им.

— Пантелей, помоги-ка собрать переметные сумы.

— Спасибо, бачка!.. Мой нукер все сам сделает.

— Скажи, сколько ты потерял сегодня из-за этого несчастного случая? Мы все вернем.

— Я ничего не потерял, эфенди! Я нашел! — Татарин встал. Стройный, он стал как бы еще стройнее, выше. — Я — Махмуд, младший сын Агасы-хана, говорю тебе, господин офицер: отныне ты — мой лучший кунак. И если приедешь в наши степи — будешь самым дорогим гостем.

— Спасибо! За это и выпить не грех. Пантелей, принеси-ка...

Ординарец метнулся из хаты и, пока татары укладывали переметные сумы, принес маленькую баклажку. Налил в стаканы.

Котляревский поднес сначала Махмуду, потом нукеру:

— Выпьем на дорожку — и вам, и нам... За ваше доброе здоровье! За здоровье твоего отца — Агасы-хана! За твоих родных! За твои стада!

— За тебя, бачка, и твой род, за твою страну, за твоих близких!.. Хотя закон пить нам не разрешает, эфенди, но за это — да простит нас аллах — выпьем!..

Котляревский проводил Махмуда и его нукера к коням. Татары птицами перемахнули низкие плетни и двинулись напрямик в Буджацкую степь, тихо лежавшую за околицей.

— Вот и побывали в гостях, — сказал Котляревский и невольно усмехнулся. — Ну, да ладно. Поищи поручика, Пантелей. Скажи — на два слова... Да вот, кажется, он сам.

Никитенко смущенно посматривал на Котляревского:

— Бес, наверно, попутал. Виноват. Наказывай — твоя воля.

— А что? И следовало. Да только — в гости к тебе приехал. Ты не сердись... Послушай, что я скажу тебе.

— Знаю.

— Нет, не знаешь... Идем, потолкуем. Да ты ведь обещал нам кое-что? Или твои обещанья — пустые слова?

— Ну и хитер ты, Иван Петрович. За что люблю тебя, одному богу известно. Ну а там... если б не ты — зарубил бы чертенка.

— Вот и видно, что ничего ты не уразумел. Ты бы учинил преступление, за которое дорого пришлось бы платить. Слава богу, обошлось... Ну пошли, однако, а то мой Пантелей еще, пожалуй, знак подаст — и мы уедем.

— Помилуй бог, никуда тебя не отпущу.

— С удовольствием остался бы, но вынужден ехать, поелику сегодня предстать обязан пред светлые очи начальства. Служба, милостивый государь, — не родной брат.

— Ну хотя отужинай с нами!.. Я сейчас кликну товарищей. Ты их знаешь. Они будут рады!..

— От ужина не откажусь, с друзьями — тем паче.

Шутливо подталкивая друг дружку, офицеры направились в хату. Вслед за ними переступил порог и Пантелей — он неотступно следовал за Котляревским. Минуту спустя, пока поручик с гостем располагались за столом, прибежал вестовой Никитенко и был тотчас услан за офицерами, с которыми некогда служил Котляревский. Они не замедлили явиться: шумной ватагой в избу ввалились известный среди драгун Северского полка весельчак бригад-майор Лепарский, боевой капитан Моргунов, неразлучные друзья — поручики Денисов и Петелин.

Намечался дружеский, скромный по военному времени ужин, который, однако, мог и затянуться. Но Котляревский больше часа, как ни упрашивали его друзья драгуны, не загостился.

 

2

Командующий 2-м корпусом барон Иван Антонович Мейендорф еще не ложился, хотя по своему обыкновению в десятом часу после бани, приготовленной денщиком, ужинал, выпивал добрый жбан холодного хлебного кваса и отходил ко сну. Лишь в исключительных случаях барон изменял распорядок дня, заведенный еще в бытность свою комендантом Риги, где вел размеренный образ жизни, по часам вставал и ложился, и нынче, уйдя на военную службу, не в силах был отказаться от нажитых привычек.

Несколько дней тому назад он услал одного из своих адъютантов по весьма важному делу в придунайские селения и теперь с нетерпением ожидал его возвращения, хотя внешне казался спокойным, даже флегматичным.

После ужина Иван Антонович принял начальника штаба, и почти сразу вслед за ним явился корпусной интендант, доложивший, что подвоз провианта задерживается на два-три дня из-за плохих дорог — последние сутки шли дожди, обозы поэтому застревали, а теперь вот подморозило, но лошади — правда, не все, а добрая половина — оказались раскованными, приходится немедля заняться перековкой, а это все, разумеется, время. Навстречу обозам посланы нынче утром надежные офицеры, и он, интендант, уверен, что весь купленный у населения провиант, несмотря ни на что, войска вскоре получат. Мейендорф, выслушав интенданта — раздобревшего на казенных хлебах полковника старых екатерининских времен, — с плохо скрытым раздражением предупредил, что за своевременную доставку провианта по назначению тот отвечает лично, пусть употребит, коль необходимо, надлежащие меры, чтобы войскам, особливо ж нынче, перед началом главной баталии за Измаил, ни в чем не было недостатка. «Сие теперь — главное, батенька». Больше командующий слушать не стал, хотя полковник, потея в туго облегающем мундире, пытался что-то объяснить, но барон сослался на чрезмерную занятость и отпустил его, еще раз, однако, предупредив, что завтра поутру ждет полного доклада о состоянии всего интендантства.

Время близилось к одиннадцати. Глухая ночь опустилась на Бендеры — тихий некогда городок-крепость, ставший вот уже который день штабом 2-го корпуса Задунайской армии.

Иван Антонович все чаще поглядывал на дверь в соседнюю комнатушку, превращенную в походную опочивальню. Весть, которую он ожидал услышать, слишком важна, чтобы, не дождавшись ее, уйти ко сну, да все едино, заснуть он бы и не смог. Адъютант Котляревский, если он жив и здоров, приедет сегодня непременно, задержать его могут лишь совершенно исключительные обстоятельства. Уже неоднократно Мейендорф имел возможность убедиться в точности и аккуратности этого человека.

Расстегнув мундир, Иван Антонович принялся за бумаги, развернул сверху лежащий зеленый картон, но тут же отложил его, двумя пальцами захватил добрую понюшку табака из лежащей на краю стола тульской с золотой каемкой табакерки и отправил в нос; долго смотрел из-под вислых бровей на мерцающие свечи в канделябрах, пока не чихнул, и, еще раз вкусно чихнув, потянулся за платком...

Он не ошибся, приблизив к себе этого немолодого для адъютанта, но чрезвычайно расторопного и весьма образованного, сведущего в военном деле малоросса. Свел их, можно сказать, счастливый случай.

В начале года, просматривая представленные аттестаты на офицеров Северского драгунского полка, причисленного к корпусу, Иван Антонович обратил внимание на бумаги, подписанные еще в Народичах инспектором Днестровской и Крымской инспекции по кавалерии маркизом Дотишампом. Аттестат был в высшей степени благожелательный. Хорошо зная маркиза как войскового начальника крайне требовательного и скупого на доброе слово о своих подчиненных, Мейендорф не мог не подивиться его неожиданной щедрости и тогда же подумал, что, видимо, представленный на повышение в чине некий поручик Котляревский в самом деле офицер исключительный. Аттестат был короткий, хотя стоил многих других и слишком обстоятельных. В нем писалось, что оный Котляревский «...находясь... инспекторским адъютантом, исправлял свою должность и звание с отличною рачительностью и прилежанием, которое означает во всех частях хорошего офицера; в признательность чего и во свидетельство, что он достоин внимании начальства, и его способности и воздаяния за его заслуги...» И так далее в таком же духе. Командующему приходилось читать подобные аттестаты не часто, и поэтому он заметил себе, что при случае не мешало бы поговорить лично с означенным в аттестате поручиком.

Документы были вскоре отосланы в штаб армии, а Мейендорф в постоянных разъездах и хлопотах по войскам стал забывать об инспекторском адъютанте, как однажды случай свел их лицом к лицу...

Войска корпуса двигались походными колоннами. Лошади и люди изнывали в полуденном зное, пыль тучей плыла по выжженной степи. Неспешной иноходью обгоняли растянувшиеся обозы драгуны. Барон подремывал в своем возке, после обеденного бивуака клонило ко сну, сказывались старые привычки. К вечеру штаб прибывал в намеченное высланными вперед квартирьерами местечко. Все шло как обычно, и вдруг движение заметно замедлилось, а вскоре и совсем приостановилось. Обозы, колонны, кухни — все замерло. Повозка барона застряла тоже. В тот же час Мейендорфу донесли, что мост через приток Южного Буга рухнул и там образовался затор. Непредвиденные обстоятельства грозили длительной задержкой. Меж тем затор увеличивался. Штаб армии, следовавший в арьергарде, неминуемо будет задержан, и тогда неприятностей не миновать, командующий Михельсон не терпит проволочек.

Мейендорф решил немедленно навести порядок, но адъютанты, усланные в полковые штабы, еще не вернулись, надо было посылать первого попавшегося офицера, я такой офицер попался барону на глаза. Мимо на кауром поджаром мерине в форме драгуна проезжал штабс-капитан. Иван Антонович подозвал его и приказал немедля узнать, из-за чего произошла задержка и нельзя ли ее побыстрее устранить. Выслушав командующего, офицер козырнул и тотчас скрылся в дорожной пыли.

Прошло немногим больше часа, и к Мейендорфу прискакал солдат и доложил: его приказ выполнен, переправа наведена, войска готовы продолжать поход. В самом деле, не успел солдат закончить доклад, как послышались команды и все пришло в движение. И снова на дороге поднялись удушливые клубы пыли. Затор прорвало, опасность быть настигнутым командующим армией миновала.

Иван Антонович, подъехав к мосту, увидел, как войска — колонна за колонной, согласно регламенту — переходят через реку. Желая проследить их прохождение, барон отъехал в сторону, на пригорок, и тут увидел драгунского офицера, с которым недавно разговаривал. Драгун, спешившись, деловито отдавал приказания подходящим к переправе обозам и частям: соблюдать интервал, не торопиться, но и не отставать — и голос его, звучный, властный, слышен был и здесь, на пригорке. Несколько минут барон наблюдал за его действиями и нашел их безукоризненными. С того же пригорка командующий хорошо разглядел и саму переправу. Это был наскоро сооруженный из досок и бревен наплавной мост. Доски слегка прогибались под колесами возов и арб, но, привязанные накрепко к толстым бревнам, надежно удерживали переправу. Офицеру помогали несколько спешенных драгун и с десяток крестьян в холщовых портах и рубахах, следивших за мостиком. Когда главный поток схлынул и остались одни лишь обозы, барон велел денщику позвать офицера, но, не дожидаясь его, сам поехал навстречу.

Увидев командующего, драгун козырнул и сказал, что приказание выполнено, о чем имеет честь доложить.

— Вижу. Но в вашем докладе, сударь, существенный недостаток. С кем имею честь?..

— Виноват, — чуть покраснел драгун. — Разрешите представиться. Северского драгунского полка штабс-капитан Котляревский, адъютант инспектора кавалерии маркиза Дотишампа.

Котляревский? Тот самый? Барон высунулся из повозки, чтобы лучше видеть его. Высокий, стройный, в хорошо сшитой форме, открытый взгляд. Барон с явным любопытством разглядывал офицера. Как видно, не ошибся маркиз, аттестуя адъютанта; еще в феврале он был поручиком, нынче — штабс-капитан. Что ж, заслуженно.

— Как вам, сударь, удалось навести переправу в такой срок?

— Очень просто, ваше превосходительство. Помогли драгуны. Съездили в село — оно здесь рядом — и привезли все, что нужно. Затем попросили поселян веревки притащить, помочь. И обозники помогли.

— Ну что ж, похвально, — сказал Мейендорф и, помолчав, спросил: — С каким поручением и куда направляетесь нынче?

— Нынче? — штабс-капитан переспросил непроизвольно и осекся: удивляться вопросам начальников — лишь вызывать раздражение, и он тут же, после секундной паузы, ответил:

— Следую в штаб корпуса с письмом инспектора кавалерии маркиза Дотишампа.

— Письмо при вас?

— При мне, ваше превосходительство.

— Можете вручить его.

— Кому прикажете?

— А мне... А уж я его переадресую начальнику штаба, не беспокойтесь, сударь.

— Извольте, ваше превосходительство... Но не счел бы возможным обременять вас.

— Пустяки, штабс-капитан.

Котляревский передал пакет из рук в руки командующему, тот разорвал его и тут же на конверте расписался в получении, затем чернила, перо и пакет передал денщику. Штабс-капитан попросил разрешения быть свободным.

— Нет. Останьтесь, — сказал Мейендорф. — К Дотишампу мы пошлем кого-нибудь другого. Вы-то ведь моего полка офицер?..

Барон Мейендорф слыл в армии человеком дела. Он тут же продиктовал своему денщику приказ на имя маркиза Дотишампа: немедля отправить в распоряжение командующего корпусом штабс-капитана Котляревского. Иван Петрович слушал в явном замешательстве: что сие значит? Чем он прогневил барона? Но тут все и прояснилось. Когда приказ был подписан и запечатан, командующий вручил его денщику и сказал:

— Пошли нарочным. Сейчас же! Пусть маркиз ищет себе другого адъютанта, а нам и самим хорошие офицеры нужны. С богом, господин штабс-капитан! С нынешнего дня вы — мой адъютант. Вечером жду вас в штабе...

Так в жаркий летний день 1806 года произошла перемена в военной службе Котляревского.

Вспоминая об этом, Иван Антонович с удовольствием отмечал, что за все минувшее время он ни разу не имел повода пожалеть о своем выборе...

Дверь неслышно отворилась. Денщик — под стать генералу широкоплечий, с короткой шеей краснолицый солдат — доложил: прибыл его благородие штабс-капитан.

— Что ж ты! Проси! — Генерал нетерпеливо уставился на дверь. Послышались четкие неторопливые шаги.

Как всегда, доклад адъютанта был предельно краток, прост, но исчерпывающ, обычно барону после такого доклада не приходилось переспрашивать, но сегодня он почему-то не довольствовался сообщением о выполненном поручении, Мейендорф пожелал знать подробности: как адъютант ехал, что видел, как встретился с тамошними жителями и, несмотря на позднее время, не обратив внимания на усталый вид штабс-капитана — слой пыли на сапогах и мундире, запавшие, слегка покрасневшие глаза, — потребовал повторить сообщение с самого начала и обязательно с подробностями.

— Извольте, я готов, — только и сказал штабс-капитан.

Генерал попросил его сесть поближе к столу, сам налил полжбана холодного кваса и, когда Котляревский жадно отпил несколько глотков, приготовился слушать.

 

3

Дунай открылся сразу: съехали на косогор, и вот он — синей волной накатился на прибрежные камни и нехотя, словно даже с сожалением, ушел обратно. Заходящее солнце по ту сторону реки медленно приближалось к берегу и, едва коснувшись воды, остановилось, ослепило и на мгновенье спряталось во впадине за волной — Дунай в том месте засверкал смолисто-темным гранитом. Причудливо изрезанные берега, острова, проглядывающие сквозь красноватый туман, — все поминутно менялось в окраске и тоне.

На самой вершине косогора Котляревский спешился. Его примеру последовал и ординарец Пантелей Ганжа.

Стоило полюбоваться видом Дуная, хотя времени было в обрез. Уже целый день они искали встречи со старшинами задунайских казаков и пока безуспешно; местные жители утверждали: видели их на рыбалке где-то здесь, по эту сторону Дуная.

Устав за день поисков, Котляревский решил немного отдохнуть. Но недаром говорится: ищущий да обряшет. За каменным выступом, уходящим на добрых десять сажен в реку, в небольшой, закрытой от берега бухточке на тихой воде покачивались три дубка. Пантелей присмотрелся к ним, и ему почудилось в них что-то знакомое. Когда-то в юности он ездил с панским хлебным обозом в Кременчуг и видел на Днепре такой же формы и почти такого же размера дубки. Сердце в предчувствии долгожданной встречи забилось сильнее. Подобное волнение обычно охватывает на пороге родной хаты, которую путник давно оставил не по своей воле, а судьба нежданно привела его обратно — стоят сойти с дорожки, как ударит в сердце знакомый с детства дух, глаза увидят родной мир. Пантелею хотелось поделиться своей догадкой с Котляревским, но тот, сделав шаг к обрыву, став почти на самом краю, опередил его:

— Сдается мне, Пантелей, мы их нашли. Дубки-то казацкие, только они строят такие... А вот и дым ком потянуло. Запах! Помилуй бог, юшкой задухманнло...

В самом деле, из-за каменного уступа выплыли прозрачные струйки дыма, поднялись выше и, постояв в воздухе, растворились, рассеялись, будто их и не было вовсе, а на их месте тотчас появились другие; невидимая сила выталкивала их вверх в вечерний воздух, и вот они потекли бесконечным синим ручьем.

— А правда — юшка! Да, наверно, добрая!

— Тогда поспешим. К трапезе, может, поспеем.

— Эге, ждут они... Непрошеный гость чего стоит?

— Забыл, к кому едем? То же свояки... А ты, может статься, и родича встретишь...

Пантелей насупился: никак смеется над ним Иван Петрович? Откуда здесь появиться родичу! Но у Котляревского ни смешинки в глазах.

— Далеко мои родичи, — вздохнул Пантелей.

— А поглядим.

Котляревский легко вскочил в седло и направил коня по узкой, почти незаметной тропке в обход скалы. Пантелей — следом.

Далеко ехать не пришлось. За поворотом открылась низинка, полого спускавшаяся к берегу, и в этой низине, почти у воды, нежарко пылал костер, вокруг него расположились рыбаки. Двое из них на камнях-валунах сидели и чинили сети, другие, полулежа на черных суконных чекменях, курили самодельные причудливой формы трубки. Кашевар, чернявый, с серьгой в левом ухе казачок, колдовал над казаном. Другой подбрасывал в костер то кусок корневища, то веточку сухостоя, и костер вспыхивал ярче, искры летели во все стороны, стреляя в чей-то чекмень, в плечо, даже в ус, но никто не шевелился, не отодвигался; казалось, никого не трогает, что вытворяет костер.

До слуха Котляревского и изумленного Пантелея долетела песня, она возникла внезапно, словно шла из глубины воды, из самого вечернего воздуха.

Пели несколько казаков, остальные, полузакрыв глаза, слушали. Широкая, грустная, она плыла, как ветер, над берегом, поднималась выше и летела к островам и дальше, на ту сторону, к казацким селениям. О чем она была? Слова в песне трудно расслышать, но все в ней знакомо: и мотив, и сама душа ее, раздольная, неугомонная, вечная. Котляревский придержал коня, чтобы не испугать, не остановить певцов. Пантелей тоже, встав за его спиной, крепко натянул повод. Но их заметили, и песня тотчас угасла, как угасает утренняя заря или укладывается между скалами ветер, бушевавший день и ночь. Угасла, а все же отзвуки и дыхание ее слышались, вся низина, вплоть до самой воды, полнилась ею, и не было сил освободиться от этого очарования.

Между тем казаки, подталкивая друг дружку, поднялись и настороженно, хотя внешне и спокойно, стали смотреть на офицера и следовавшего за ним солдата.

Выделялся передний — ростом не выше, чем его товарищи, но кряжистый, горбоносый, с седеющими усами; он был в распахнутом потертом жупане и в шапке из серой смушки, надвинутой почти на самые глаза.

Котляревский поздоровался первый. Казаки нестройно, сдержанно ответили, сняли шапки. Передний поклонился с достоинством:

— Милости просим, ваше благородие, до юшки.

Сказано это было скорее из учтивости, из обычного гостеприимства, чем из уверенности, что случайно попавший к ним, задунайским казакам, офицер русской армии примет приглашение и сядет к закопченному казану. Офицер — это обычно дворянин, а какой же дворянин, барин, станет хлебать юшку вместе со всеми из одной посуды? Так, а может, иначе думали казаки, наблюдая за офицером и солдатом — как видно, простым парнем, не так давно забритым, скуластым, большегубым, с голубыми и почему-то восторженными глазами.

Но офицер, легко спешившись, отдал повод солдату и, сняв перчатки, потерев руки над костром, к их удивлению, приветливо кивнул:

— С превеликим удовольствием. Видно, сам бог привел нас в эти места на такую богатую казацкую трапезу.

И смотрел уже, где бы лучше сесть, выбирал место поудобнее и поближе к костру, к треноге, на которой в закопченном казане клокотала остро пахнущая, булькающая рыбацкая уха.

Казаки растерялись — не знали, как быть: садиться им тоже, а может, постоять, пока офицер закусит? Но офицер, приветливо и как-то совсем по-простому усмехнувшись — улыбка мгновенно осветила тонкое, чуть побитое оспой лицо, — спросил:

— Чего ж, братцы-казаки, сами-то не садитесь? Мне, гостю, признаться, непонятно: хозяевам будто так и не пристало.

— Э, ваше благородие, были и мы хозяевами, да вот пришлось по чужим краям тулиться, — вздохнул один из казаков, чернявый, в широченных полотняных шароварах, с седыми вислыми усами. И словно эхо отозвалось — вздохнули почти все его побратимы.

— Не гневите бога, господа казаки, хотя, коли так, то, может, и веры своей земли родной отчурались, а заодно уже я язык матерей своих бедных забыли?

Сказав это, Котлярсвский тут же пожалел: так страшно стало смотреть на лица этих простых мужественных людей. Они сразу, будто туча набежала, потемнели, плечи содрогнул тяжкий вздох. Обидел, разбередил незаживающие раны. Зачем, зачем так больно ударил? Но слово сказано, и отвечать за него надо тут же, не мешкая. И все же что-то удерживало Котляревского от последнего слова. Он достал трубку, принялся набивать табаком. А горбоносый, стоявший к нему ближе других, внимательно посмотрел на него и сказал:

— Не будь ты, ваше благородие, гостем, то за такие слова... Видит бог, никому б не простили. — Он не договорил, будто ком застрял в горле.

Котляревский — улыбка исчезла, лицо посуровело — положил руку на плечо ему:

— Забудьте, прошу вас. Не со зла сказаны были... слова мои.

— Мы зла держать не умеем. Забудем.

— Ну вот и хорошо. А теперь — и к юшке. Вы ж не передумали приглашать нас с Пантелеем?

— Садитесь... А мы, может, подождем.

— Вот так-то? Вы нас, очевидно, и за людей не считаете? Кто ж заставит вас стоять и ждать? спросил Котляревский на чистейшем украинском языке.

Казаки переглянулись. Мгновенную радость, сомнение, безграничное желание верить — все эти чувства вместе выразили их лица.

— То выходит, — еще неуверенно спросил старший, — земляки?

— А вы не признали? — усмехнулся Котляревский. — Я из матинки Полтавы, а Пантелей Ганжа из Великой Багачки, что на Псле. Может, слыхали про такие города?

— А как же не слыхать! То преславные города! — заговорили казаки все вместе. Некоторые подошли совсем близко, заглядывали в глаза. Но тут старший могучей рукой оттер передних, отступили и другие.

— Дайте дорогу батьке Свириду, — сказал он, увидев, как безуспешно старается протолкаться вперед седой казачина. Все расступились. Перед Пантелеем встал невысокий, но широкий в кости старик, белый, как молоко. Он присматривался некоторое время маленькими покрасневшими глазами к Пантелею и вдруг протянул темные жилистые руки:

— Ганжа? И я Ганжа, да и родом из Багачки — той самой, что над саменьким Пслом...

Пантелей от неожиданности сделал шаг назад, но тут же, словно его толкнули неведомые силы, тоже протянул руки, и старик и молодой обнялись.

— Ну как?.. Ну, как она, Багачка ридная? — шептал побелевшими губами Свирид.

— А жива! И Псел тот же! — очень тихо ответил Пантелей. Ему вдруг стало трудно дышать, так трудно, что впору и задохнуться от жалости и несказанного восторга.

Каждый из казаков хотел быть поближе к нему, коснуться, пожать руку, будто так они прикасались к своему сыну, брату, побратиму. Пантелей нес в себе дух родной земли, излучал ее неповторимое тепло, на его лице как бы отражался, пламенел смуглым румянцем отблеск ее рассветов и закатов. Каждый хотел не только коснуться его руки, но и прижать к себе, сказать что-нибудь особенное, заветное, и Пантелей переходил из объятий в объятия, пока наконец снова не стал рядом со старым Ганжой.

— Так и задавить не шутка, — сказал старик, любовно поглаживая плечо вконец смущенного Пантелея, — А я, сыну, уже тридцать лет не дома, все по чужим краям, соскучился, что и сказать не в силах. И я, — вырвалось у Пантелея. — А вы не тот ли Ганжа, кто помещика нашего спалил? Дед мой про то еще рассказывал.

— Может, и тот, кто его теперь знает, давно ж то было, — загадочно усмехнулся старик, поглаживая белый длинный ус. — Все может быть, сыну. Да скажи вот: чей же ты будешь? Не Филиппа внук? Очень ты схожий на деда своего, когда тот молодым был.

— Его внук.

— А жив твой дед? А батько Дмитро Ганжа?

— Деда нет. А батько жив. Только слабует после того, как меня в солдаты взяли.

— И давно ж ты в солдатах?

— Четвертый год по весне пошел.

— Ну и как же тебе служится, сынку?

— Слава богу! — Пантелей посмотрел на стоявшего в стороне Котляревского. — С их благородием служу. Хвала господу, что у них. Батько он мне родный.

— A-а, то добре!.. Спасибо вам, ваше благородие, что не обижаете земляка моего, — поклонился старик до самой земли.

— Тебя, Свирид, не переслушаешь... Садитесь к юшке, пока не остыла, — сказал старший, сам сел и пригласил всех остальных. Котляревский примостился рядом с ним.

Когда каждый нашел себе место, в руках старшего невесть откуда появилась пузатая оплетенная белой лозой бутыль. Он кивнул чернявому, и тот мгновенно расставил на чекмене полустаканы, двенадцать — по количеству едоков. Старший наполнил их красным густым вином и, ставя первый стакан перед Котляревским, спросил:

— Скажи нам, пожалуйста, ваше благородие, как звать тебя, величать?

— Иван, сын Петра Котляревского, добродий.

— Добре! Так выпьем же, братья, за здоровье пана Ивана, сына Петра Котляревского, и Пантелея Ганжи, что прибыли до нас в гости!

— Спасибо! — Котляревский выпил вместе со всеми.

Некоторое время слышно было, как стучат о стенки казана ложки, пробивая желтоватую пленку наваристой ухи.

Чуть захмелев, старший обратился к Котляревскому:

— А не знаешь, случаем, ваше благородие, в Полтаве своего однофамильца, что книжку одну лспски смешную утнул? Может, и сам читал ее? Про славного рыцаря Энея, сиречь доброго казарлюгу, и его боевых побратимов написана, дай бог здоровья земляку твоему Котляревскому!

Котляревский смущенно слушал, не зная, что ответить. Откуда здесь, на Дунае, в глухом, богом забытом крае, известна его поэма? Лет восемь тому назад она была издана в Санкт-Петербурге неизвестным ему любителем малороссийского слова Максимом Парпурой. Но ведь когда и где это было! Можно бы уже и позабыть о книге. А, выходит, ее не забыли, помнят. Но любопытно, что они читали, может, и не книжку вовсе? Ведь до издания поэма ходила в списках. Именно такой список попал в руки издателя.

Котляревский, поборов невольное смущение, в свою очередь спросил:

— А скажите, добродий, книжку ту вы сами читали или, может, только слышали о ней?

— Читать не читал, потому что не доводилось видать. А коли б можно достать, ничего б не пожалел.

— Так откуда ж вы знаете, что писано в книжке?

— Дело тут простое, ваше благородие. Тот чернявый казачок, по-нашему Опанас Грач, недавно ездил в Киев — я его посылал по одному делу — и там у одного дьяка читал оную книжицу и все как есть запомнил. Вот он ее нам и читает... по памяти. Теперь-то у нас «Энеиду» не только он — добрая половина селян знает…

Растроганный до слез, Котляревский молча сидел у погасшего костра. Что сказать этим людям? Как благодарить их за доброе слово к его детищу? Думал ли он, мечтал ли о таком бесценном подарке? Иной судьбы он ведь и не желал своей «Энеиде», не один год ради этого радовался и мучился над каждым словом поэмы. Чтобы ушла в народ, была им принята, чтобы, читая поэму, земляки его, поруганные, забитые рабы, стали людьми, знали и помнили язык матерей своих и отцов. И во имя этой мечты он не жалел ни сил, ни времени, отдавал работе все свое сердце. Движимый чувством благодарности и любви, обращаясь к старшему из казаков, он спросил:

— Прости, добродий, имени твоего не знаю и звания.

— Гнатом Белоконем прозываюсь.

— Так вот, пан Белоконь, жив буду, пришлю вам книжку.

— А где достанешь, ваше благородие?

— Достану... Неужто тот, кто писал, и не достанет?

— Так выходит?.. Ваше благородие, что ж выходит?!

— От и выходит, что перед вами и есть тот самый Котляревский.

— Правда? — Белоконь внимательно всмотрелся в слегка побледневшее лицо гостя.

— Правда! — не удержался Пантелей, счастливый и гордый за штабс-капитана.

— Спасибо владыке нашему, что сподобил сидеть рядом с тобой, ваше благородие!.. — тихо сказал Белоконь. — Ну-ка, братья, детки мои, налейте по единой — да выпьем за здоровье нашего дорогого гостя еще раз!.. Пусть здоров будет!

Котляревский сдержанно поблагодарил за честь и сказал, что выпить они еще успеют, он хотел бы сначала поговорить с хозяевами по очень серьезному делу, ради которого он, собственно, искал их.

— Слушаем! — заговорили казаки.

— Тихо, братцы!

Котляревский обвел всех внимательным взглядом: и чернявого Опанаса Грача, и Пантелеева земляка — Ганжу, и сутулого рослого казака, сидевшего по ту сторону костра, и молодого еще, с едва пробившимися усами и восторженными глазами казачка, и, наконец, Белоконя, упершегося взглядом в землю, готового до конца выслушать гостя.

— Знаете ли вы, господа казаки, что нынче у нас с турецким султаном война? В третий раз захватили турки крепость Измаил.

— А то как же!

— Слыхали!

— Знаем!

— Знаете? Да этого нельзя не знать, потому как весь мир говорит. Что ж вы скажете, славные рыцари запорожские? Какое ваше слово будет?

Долго молчали казаки. Котляревский не торопил их с ответом. У него достаточно терпения, он подождет. Наконец Белоконь поднял голову:

— Эх, ваше благородие, ошибаешься. Были когда-то мы запорожские, а теперь — задунайские. И должны жить на чужой стороне, на земле того самого турецкого султана.

— Прости, пан Белоконь, но ты не прав Потомки Богдана Хмельницкого да Ивана Сирка останутся запорожцами, то есть людьми вольными, сильными. Землю свою они берегла пуще живота своего, землю и веру, и язык родной. А врагов своих ненавидели люто... Теперь же что выходит? Забыли? Все забыли? Может, и потурчились?

Не успел Котляревский закончить, как старый Ганжа вскочил, морщинистое лицо его, словно выдубленное соленым потом да ветрами, покрылось бурыми пятнами:

— Ты, добрый паночку, говори, да не заговаривайся. Ибо, хотя ты и гость и земляк, а за такие слова недолго и ребра тебе посчитать. А ну, становись!

И старый Ганжа подошел к Котляревскому, смело глядя ему в глаза, но тут перед ним, словно из-под земли, вырос Пантелей, а потом и Белоконь стал рядом. А Котляревский вместо того, чтобы обидеться, порывисто обнял старого Ганжу за плечи, прижал к себе, отпустил и обернулся к остальным:

— А твои, Ганжа, земляки чего молчат? Может, тоже готовы посчитать мои слабые ребра? На всех не хватит, да бог с ними — считайте, коли есть охота.

Казаки молчали, попятился от Котляревского и старый Ганжа, поняв, что жестоко ошибся: гость и не думал обижать их, есть у него душа, болит она за них, сирот бедных.

А Котляревский не молчал:

— Прошу вас, братчики, подумайте. Пришел час постоять за свою землю... Иль у вас духа не хватит? Ослабели руки? Сабли не удержат?

И вот чудо. Словно помолодели казаки. Поднялись опущенные головы, распрямились сгорбленные плечи. Сутулый казачина оказался прямым и сильным, а чернявый Опанас Грач будто вдвое вырос. Старый Ганжа, взглянув из-под косматых бровей, спросил:

— А порох где брать? А сабли? Да и поизносились мы у басурманов.

Котляревский тотчас ответил:

— И порох, и сабли, и добрые жупаны — все будет. Скажите только слово.

Вот чего хотел он: слова казацкого, ибо, сказанное, оно крепче иной грамоты. По глазам, по оживленным лицам Котляревский чувствовал: казаки готовы на это слово. Но что-то их сдерживало. Он еще не понял, в чем дело, когда старый Ганжа толкнул в грудь Белоконя:

— Говори, Гнат! Мы за тобой куды глаза глядят пойдем...

Теперь стало понятно: все ждали слова Гната Белоконя, он старший, ему виднее, он за всех в ответе — за них и за их семьи. С него спрос, если неудача постигнет. Вот почему Белоконь не спешил. Выступить на стороне русской армии — навсегда отрезать пути за Дунай, где спасались запорожские казаки от преследования царицы Екатерины. Но теперь совсем иное. Судьба земли родной решается. Останься казаки в стороне от святого дела — не простят им ни современники, ни потомки. Да и как это можно, если к тому же и зовут, просят? А сабли у них еще остры, не притупились, и порох найдется, и жупаны не поизносились, напрасно Ганжа прибедняется, не к чести казака такое. И спасибо земляку, пану Ивану Котляревскому, что приехал, зажег в их душах священный огонь ненависти к врагу и любви к родной земле. Певец преславного Энея и офицер, как видно, добрый, разумный, смелый. Вот бы его к ним, в казацкий кош, а еще лучше за... старшего. К мысли этой Белоконь пришел не сразу. Наконец, он поклонялся Котляревскому и степенно молвил:

— Слово твое, пан Иван, дошло к сердцу нашему... А повоюем басурмана, вернемся на свою землю. Мы ж без нее — сироты.

— Дай господи!

— Вернемся! — дружно заговорили казаки, и лица их, темные, смуглые, посветлели; подталкивая друг дружку, обступили Белоконя и штабс-капитана, смущенно покашливали, мяли шапки в руках, сдержанно проявляя свою радость. Заражаясь волнением этих обездоленных людей, уверенный, что именно так и будет, Иван Петрович сказал:

— Вернетесь, панове казаки, обязательно вернетесь!

Белоконь, выждав, пока товарищи его угомонятся, выступил чуть вперед и попросил внимания:

— Дело, на которое кличут нас, на которое, даст бог, пойдем, великое, святое. И подумал я, братчики, кто ж поведет нас? Кому доверим долю свою? Я сам не в молодых летах, хотя еще и держу саблю, не выпущу, коли прижмет враг, но как там ни говори, а лета! И подумал я: а не попросить нам гостя нашего пана Ивана Петровича быть у нас за старшего? — Белоконь помолчал, послушал: не откликнется ли кто? Но все молчали, ждали, что он скажет еще. И Белоконь сказал коротко:

— Тот, кто скомпоновал «Энеиду», вовек будет другом бедному люду, а наипаче — нашему брату бедолаге... От почему я и прошу его быть у нас за старшего. — И снова поклонился штабс-капитану.

— Так!

Правда твоя, братчнку!

— Ей-ей, не брешет!

Котляревский стоял ошеломленный. Не дав ему опомниться, Белоконь, чуть распахнув чекмень, снова, в третий раз. поклонился:

— Не откажи, батька наш, быть у нас за старшего! Тебе челом бьем и вручаем долю свою и живот свой! За тобой пойдем!..

Надо отвечать, причем немедленно. Котляревский понимал это, но нужное слово не находилось. Такое предложение могло исходить только от тех, кто безгранично доверяет, и прямо отказаться — кровно обидеть. И все же он должен, обязан отказаться, чем бы это ни грозило его миссии.

— Братья казаки! — взволнованно заговорил штабс-капитан, встав рядом с кряжистым Белоконем. — Спасибо вам за великую честь, мне оказанную! Большая она и, скажу вам прямо, мной не заслуженная. Мне еще годы и годы надо жить и трудиться, чтобы заслужить ее хоть в малой ее части. Принять ваше лестное предложение — значит совершить несправедливость и по отношению к пану Белоконю, который больше, чем кто-либо другой, имеет право быть у вас старшим. Рука ж у него еще, слава богу, крепкая и — верю я — не одного басурмана способна отправить к Люциферу. Это все заставляет меня отказаться от вашего столь, повторяю, лестного и почетного для меня предложения... Кроме того, я пока на службе военной, нынче — адъютант командующего корпусом, которому, думается мне, выпадет одна из самых сложных миссий в этой войне. От и рассудите, могу ли я оставить службу в такой момент, да еще без дозволения начальства? Не могу, братья казаки, сами разумеете. А еще скажу вам и такое: кто станет защищать ваши интересы перед командующим, кто доложит ему о вашем постановлении и попросит, чтобы дали вам все необходимое для военного похода и боя? Все сие я должен сделать и, будьте уверены, сделаю, что в моих силах... Ну а теперь рассудите: принять ваше предложение или в интересах дела оставаться в той должности, в какой ныне пребываю?

Казаки внимательно выслушали штабс-капитана и с нескрываемым сожалением согласились с его доводами.

Тогда Белоконь сказал свое слово:

— Голова ты и ты, ваше благородие, как я погляжу. И в кого такой уродился? Рассудил все как надо, лучше и быть не может. Ну что ж, так тому и быть: послужу еще я братству нашему и земле родной... Теперь нам осталось обмозговать, когда выступать, куда именно и что потребуется для похода.

— Про то, господа казаки, договоримся обязательно. Я вас послушаю, а вы, может, и к моим словам прислушаетесь, — уже совершенно спокойно проговорил Котляревский и оглянулся: Пантелей повел лошадей к воде, они вступили в синюю черту и стали пить, почти к самой воде опустили расчесанные гривы; черным кристаллом поблескивал глаз каурого, он пил из Дуная не отрываясь, с явным наслаждением, и Пантелей, проверив еще раз, сухой ли он, не потный, позволял ему пить вволю.

Низкое солнце, прячась по ту сторону реки у душных оврагов и в седых камышах, рассыпало вокруг последние лучи, горячий их жар достигал бухточки, в которой поили лошадей, а немного в стороне на темной волне покачивались казацкие дубки. Чайки, на мгновенье задерживая над ними полет, нет-нет да и заглядывали в них — а может, там рыба? — и тотчас исчезали в вечернем розовеющем тумане, а на их место налетали другие — такие же стремительные, любопытные, с острыми серебристыми крыльями. Повеяло от реки свежаком, над пригорками, по ту сторону Дуная, закружились красноватые клочья туч и двинулись бесконечной чередой на эту сторону, охватывая уже полнеба.

— На дождь собирается, — сказал Белоконь, озабоченно оглядывая темное небо. — Видно, придется вам, пан Иван, ночевать у нас, а завтра на зорьке и поедете.

— Да, пожалуй. Только где ж тут ночевать? Может, в село проскочим?

— Далековато. Кроме того, мы пока пустые, рыба ж на рассвете ловится. А переночевать и тут можно не хуже, чем и нашей Грушевке. Хлопцы в два счета шалаши поставят.

— Грушевке? — Штабс-капитан, вспомнив что-то свое, минувшее, спросил: — За Дунаем — и такое название? Думаю, не турки так назвали село ваше?

Белоконь молчал некоторое время, поглядывая, как молодые казаки уже тащили зеленые ветви, рубили колья.

— Дело тут такое, пан Иван... Жил в наших краях старый казак, добрый человек, каждому роднее отца родного, к нам он привел почти полсела. И когда умер, мы все решили в его честь назвать село Грушевкой.

— Значит, Груша? Не Харитон ли? — взволнованно спросил штабс-капитан, боясь поверить, что судьба забросила его в места, где живут его старые коврайские друзья.

— Угадал, Харитоном звали, — ответил Белоконь, удивленно посмотрев на гостя. Старый Свирид, услышав имя Харитона Груши, спросил:

— Знал его, пан Иван? Давно?

— Когда-то, годков тому двенадцать, жил я в Коврае, что под Золотоношей. У Харитона старого был еще сын Лаврин. С ним вместе ушли и другие семьи от... пана Томары, на прощанье поставив ему добрую свечку.

— Так! И про свечку правда! Поставили ту свечку, чтоб добрый их паночек помнил, не забывал, — возбужденно проговорил Свирид. — Но погоди, постой, ваше благородие, скажи нам, по какому делу ты в том селе бывал?

— Учителем я был в господском доме, да ушел я, не долго пробыл.

— Ей же богу так! — воскликнул старый Свирид. — Ну и чудеса! Чего ж молчал? Да знаешь ты, пан Иван, что рассказывал о тебе мой побратим Харитон, царствие ему небесное? — Свирид на мгновенье умолк, печально покачал седой головой. — От когда б жил Харитон. Не дожил, бедолага.

— А сын его? И внуки, наверно, есть?

— Живут. Не хуже других...

Закурили, помолчали, а потом, пока младшие братчики сносили все новые и новые ветки, устраивая шалаши, Котляревский вместе с Белоконем и старым Свиридом Ганжой сели у костра, чтобы договориться, когда, в какое время должен выступить сводный казацкий полк, какое ему надобно обмундирование, сколько бочек пороха, мушкетов, сабель и всяческого другого военного снаряжения...

Обо всем этом Котляревский подробно рассказал командующему, упустив лишь одно: предложение казаков быть у них старшим. Расскажи он об этом Мейендорфу, естественно, пришлось бы признаться, что казаки узнали в нем автора малороссийской «Энеиды» и именно как автора поэмы они и просили быть у них командиром. Однако не в этом теперь суть, главное — казаки выступят в точно назначенное время и пойдут вместе с частями корпуса под Измаил и до конца выполнят свой долг перед родиной. В этом они его, штабс-капитана, клятвенно заверили, и он, адъютант командующего, знает, что так и будет.

Спустя много лет, уже будучи в Полтаве, Иван Петрович расскажет своим друзьям о встрече с задунайскими казаками, вспомнит также о том, как они предлагали ему пристать к ним и быть у них командиром. Будущий биограф запишет его рассказ об этой поездке, но весьма скупо, неполно.

В журнале военных действий корпуса поэт вынужден будет позже написать о своем участии в особой миссии. И снова: только обязанность вести журнал, пожалуй, поможет нам узнать о поездке Котляревского для выполнения очень важной для Задунайской армии, для всей южной кампании миссии. Однако об этом — позже.

Пока же барон Мейендорф, внимательно выслушав своего первого адъютанта, коротко, но весьма благожелательно поблагодарил его и отпустил:

— Отдыхайте, батенька! Завтра у нас новые заботы. А там — даст бог — начнем трактовать с Хасаном, если допустит к себе...

Козырнув, Котляревский удалился, пожелав командующему спокойной ночи.

Над Бендерами занимался рассвет. Минет еще час-два — и над городком прозвучат сигналы побудки, на улицы выйдут войсковые части для обычных строевых занятий, без которых барон Мейендорф не мыслил себе жизни и в нынешней обстановке — накануне баталии за Измаил.

В предрассветное, уже обрызганное синей краской небо вздымались крутые башни крепости; на форштадте мерцали одинокие огоньки, а здесь, в долине, лежало еще сонное местечко, подернутое белым туманом. Под ногами звенела замерзшая за ночь дорожка; в соседнем переулке скрипели в сарае воротца.

Перекликались, обходя улицы и переулки, караульные.

 

4

Минуло три дня.

Поход на Измаил, предстоящая баталия за одну из крупнейших крепостей на Дунае занимали всех: в постоянных хлопотах проводили дни интенданты, штабные и артиллерийские начальники готовили предстоящую экспозицию боя, проверяли наличие осадных средств.

У адъютанта командующего день начинался рано. Еще не объявлялась побудка в солдатских казармах, не пели третьи петухи, а первый адъютант Мейендорфа был уже на ногах. Окатившись до пояса ледяной водой из кувшина, выставленного на ночь на крыльцо, докрасна растирался льняным полотенцем и, наскоро поев, одевался.

Пантелей еще с вечера чистил мундир, подшивал свежий подворотничок, надраивал до огненного блеска сапоги, не раз прохаживался жесткой щеткой и по шинели, затем провожал штабс-капитана до ворот. Постояв на улице, пока штабс-капитан поднимался на. крыльцо соседнего дома, где находилась квартира командующего, возвращался. Предстояло много работы: поить, затем кормить и чистить лошадей, проверить, на всякий случай, подковы, может, какая расшаталась и необходимо перековать, наточить клинки, подшить переметные сумы, а там и обед поспевал. Ну а потом, если оставалось пять-десять минут свободного времени, писал небольшое, в один листок, письмо. Не часто, но раз в неделю он отправлял весточку родным. С некоторых пор Пантелей с уважением смотрел на свою правую руку, которая раньше умела только чистить лошадей да управляться с ружьем, а теперь этой же рукой он писал письма, слал поклоны всем родным и знакомым, описывал, как живет-служит у господина Котляревского, штабс-капитана, что стал ему вторым отцом, открыл свет, научил грамоте и ни разу за все годы службы не обидел, не обругал непотребным словом. Когда Пантелей начинает думать об этом, сразу теплеет на сердце, новые силы появляются, растет желание сделать как можно больше, чтобы штабс-капитан был доволен: возвратившись на квартиру, отдохнул и хорошо поел, а если пожелает, то и посидел бы за столом. Пантелей держал и свечи для такого случая, и перья чинил, и чернила научился делать. Расспросил генеральского ординарца Федота Гаврилова, тот и рассказал, что к чему. Между тем штабс-капитан, переступив порог генеральской приемной, снимал шинель и первым делом просматривал донесения, поступившие из полков за ночь. И надо сказать, делал это вовремя. Барон, едва проснувшись, звал прежде всего адъютанта. Котляревский тут как тут — свеж, подтянут, будто и не было утомительного дня, бессонной ночи. «Пришли обозы со снарядами?» Или: «Что нового поступило о противнике? Не предпринимает ли он каких-либо шагов?» Попутно генерал выяснял и множество других вопросов.

Адъютант обязан все знать, все и даже немного больше. Такова должность. И никому нет дела, когда он отдыхает и отдыхает ли вообще. Никого решительно не заботит, что штабс-капитан, усталый до изнеможения, придя к себе на квартиру — одинокий домик по соседству со штабом, — еще долго не ложится, не гасит до полуночи свечей. Желтые, будто масляные, пятна допоздна лежат под окнами в затвердевших следах конских копыт.

Кто знает, чем адъютант занимается, над чем колдует. Некоторые, из особливо догадливых, клятвенно уверяли: не иначе как замешана женщина, но никто ни разу не видел, чтобы в одиноком домике, кроме прачки, появлялись представительницы прекрасного пола. Нет, женщин к себе штабс-капитан не водил, хотя, как утверждали близко его знавшие еще по драгунскому полку, штабс-капитан неравнодушен к красоте вообще, а к женской — в особенности, и лучшего развлекателя, чем он, во всей армии не сыскать. Длинные языки утверждали, что когда-то, еще до армии, у штабс-капитана была какая-то прелюбопытная романтическая история, но кончилась она внезапно и весьма неудачно для штабс-капитана. Вот, мол, с тех пор последний избегает женского общества. Но если кто-либо из любопытных пытался выяснить детали этой истории, штабс-капитан по обыкновению отмалчивался или же искусно переводил разговор на другую тему. Даже близким друзьям его не удавалось удовлетворить свое любопытство. Штабс-капитан был вежлив, корректен, но тверд...

Пока командующий в опочивальне, а ординарец готовит ему завтрак, адъютант успевает просмотреть всю утреннюю почту, и не только просмотреть, но и составить общий доклад, сделать по своему разумению выводы, чтобы затем, во время завтрака, коротко и вместе с тем мотивированно доложить генералу о всех событиях за истекшие сутки.

Адъютант не забывает вызвать к командующему намеченных еще вчера для доклада начальников и командиров отдельных частей. Впрочем, всего не перечислишь, идет новый день — появляются новые хлопоты, им нет числа. А уже к вечеру, когда основное завершено, адъютант садится за писание журнала военных действий, сие занятие возложено командующим тоже на него. «У вас, батенька, слог отменный, и главное выделить умеете...» Не откажешься. Просьба генерала — приказ, хотя высказана в вежливой форме и скорее похожа на похвалу. Для ведения журнала у адъютанта все под рукой: донесения из частей, карты, письма. Никогда не откажут в дополнительных материалах и штабные. Они дружески расположены к адъютанту — человеку веселому и учтивому. А такой штабной, как бригадир Катаржи, почитает за честь быть в дружеских отношениях с штабс-капитаном, и последний платит ему тем же...

В приемной командующего, кроме адъютанта, находится и ординарец генерала Федот Гаврилов. В комнате жарко, но Гаврилов не переставая подбрасывает в печку мелко колотые березовые поленья, пламя бушует, словно старается выброситься на пол, жадно лижет докрасна раскаленные дверцы. Котляревский, не отрываясь от бумаг, спрашивает, не хватит ли топить, в комнате-то не прохладнее, чем в бане. Гаврилов согласно кивает: в самом деле, не холодно, но жар костей не ломит, он это знает по себе. Однажды, побывав в переделке, искупавшись в ледяной воде, он простудился, да так, что нынче, как только намечается перемена погоды, у него до боли ломят ноги, пусть поэтому их благородие не взыскивает, потерпит, он, Федот, часок-другой погреется.

— Грейся, Гаврилов, но в воду больше не лезь без надобности.

— Кто полез бы, ваше благородие, да куда денешься, коли огонь сверху?

— Тогда конечно...

Просматривая донесения, Котляревский отбирает самое важное для записи в журнал и, чтобы чего не пропустить, перечитывает иные документы дважды.

Кончив чтение, сжимает ладонями виски — с некоторых пор побаливает голова. Глоток воды, одна-две затяжки из трубки — в немного легче. Поставив дату — 30 ноября, — Котляревский пишет: «...хотя командующий и не входил в настоятельное требование, чтобы взять крепость Бендерскую в совершенное владение, однако ж за нужное сочтено, чтобы всех жителей и воинских людей, в крепости и на форштадте живущих, переписать и, арсенал обревизовав по поверхности, приставить к нему свой караул, что сего числа исполнено...»

Поставив точку, придвинул к себе донесение, присланное накануне из штаба, и принялся переписывать из него по порядку, что именно найдено в крепости, сколько людей, а также мортир, пушек осадных на лафетах и без лафетов, различных военных причиндалов, вроде картечи, ядер разного калибра, пороха, ружейных пуль и ружей трех сортов, а сверх того — шанцевого инструмента, лесу для лафетов. В конце приписал: «Командующий объявил туркам, чтобы они нимало не тревожились и не взирали бы с худой стороны на перепись, им сделанную, что сие есть порядок полиции, а караул при арсенале — взаимная безопасность...»

Теперь все, можно и покурить, — и потянулся за трубкой. Но тут же отчетливо представил последнюю встречу с турецким пашой Хасаном. Хасан и его старшины волновались, заискивающе смотрели на генерала, а Мейендорф успокаивал их и, кажется, добился своего, стало быть, беседа не была бесполезной. Очинив перо, снова раскрыл журнал. Последняя фраза в записи от 30 ноября и была об этой беседе. «Командующий уверил их, что препятствия не будет им ни в отправлении религии, ни обычаев, торгу, промысла, рукоделия, и чтобы они, почитая россиян своими защитниками, остались спокойными».

Вот теперь-то, кажется, все. Довольный, что не забыл об этом эпизоде, вдруг вспомнил, как паша выходил из комнаты. Турок пятился до самой двери и все кланялся: шаг — и поклон, шаг — и поклон, и генерал не выдержал, сказал переводчику: «Подобное унижение персон своих позорно не токмо для них, но и для каждого, именуемого себя человеком. Пусть выйдут как люди...» Переводчик быстро, в нос что-то пролепетал, и Хасан, рыжебородый толстяк, медленно выпрямился, шея и все лицо, круглое, как шар, покрылись красными пятнами. Поклонившись в последний раз, он вышел, а люди его не посмели поднять голов, как ни настаивал переводчик.

Штабс-капитан, закрыв журнал, положил его в походную скрыню и не успел опустить крышку с медными уголками, как в комнату, широко распахнув дверь, вбежал Катаржи, в шинели нараспашку, смуглое лицо сияло.

— Ты только послушай! — с порога обратился к Котляревскому. — Послушай!

Бригадира Катаржи командование считало одним из лучших штабных командиров. На службе в русской армии он пробыл более пятнадцати лет и, несмотря на то что происходил из молдаван, правда весьма зажиточных, дослужился до бригадира, однако такой взлет по службе не вскружил ему головы, он оставался простым, задушевным товарищем. Катаржи одни из немногих знал местные обычаи, обладал, как говорили в штабе корпуса, и кое-какими дипломатическими способностями. Может быть, поэтому именно его Мейендорф отправил для переговоров с турецким пашой о сдаче без боя крепости Бендеры. Миссия Катаржи закончилась удачно — он начал переговоры, другие закончили, и Бендеры были взяты без кровопролития. Котляревский о поездке Катаржи занес несколько фраз в журнал военных действий. Запись от 16 ноября гласила, что «бригадир Катаржи был послан в Бендеры к тамошнему паше Гасану о переговоре с ним для занятия российскими войсками крепости без кровопролития...» А спустя два дня, 18 ноября, в журнале появилась новая запись: «Сего числа бригадир Катаржи возвратился из Бендер и донес командующему, что от паши будут присланы чиновники для переговоров, на каком основании российские войска хотят занять крепость». В последующие дни русские войска переправились через Днестр и вошли в Бендеры. В этом успехе сыграла, без сомнения, свою роль миссия Катаржи.

Обычно спокойный и выдержанный, он был сейчас крайне взволнован:

— Ты слышал? И... чего глядишь так?

— А как прикажешь, сударь, смотреть на человека, врывающегося в служебное помещение, аки абрек с ножом?

— Ах, оставь! — отмахнулся Катаржи. — Я знаю, тебе будет приятно... Так слушай! Только что был у нас человек и донес, что нашего корпуса прибавилось на целый полк, а такой полк стоит и всех четырех.

— О каком полке говоришь? Объясни. — Ни одна черточка на лице штабс-капитана не дрогнула, хотя он уже догадался, о чем толкует Катаржи.

— Да ты знаешь, все знаешь, а притворяешься. Хитришь, душа моя. А впрочем, все равно. Полк задунайских казаков уже здесь, под Бендерами. Каково?

— Неплохо.

— Неплохо? Ты говоришь — неплохо? Несчастный, да ты должен радоваться, что такую весть преподнесешь командующему. Это же чертовски хорошо! А он, — кивнул на дверь, — не знает? Доложи немедленно!

— Если ты отпустишь меня, я сделаю это...

— Отпущу. Только вот что. — Катаржи оглянулся на Гаврилова, внимательно прислушивавшегося к разговору, шепнул: — Вечером свободен? Приходи ко мне. Гости будут. Посидим. Может, и сыграем.

— Гости? Кто именно?

— Возможно, и дамы. Но хорошенькие. Отметим такое событие... Скучать не будешь.

Котляревский не хотел обижать друга и все же вежливо, сославшись на неотложные дела, отказался. Катаржи хотел было рассердиться, но отказ сделан был в такой форме, что невозможно было обидеться, и Катаржи несколько секунд снизу вверх смотрел на штабс-капитана, на его сокрушенное лицо: мол, рад бы, да святые не пускают, и рассмеялся:

— Удивительно! Сердиться на тебя грешно. — И уже серьезно: — Получается что-нибудь?

— О чем ты? — Штабс-капитан подбирал бумаги на столе в синий картон, предназначенный для доклада командующему, и был неподражаемо равнодушен к вопросам Катаржи.

— Ну и хитрец. Все корпишь?

— Корплю, сударь, ты прав. А что выходит — один бог ведает, да и он, пожалуй, вряд ли... Иногда хочется все оставить... Но взялся за гуж, не говори, что не дюж.

— И тяни, коли взялся... Да и чего прибедняешься? В Санкт-Петербурге напечатался. Слышал я, не думай, слышал.

— А, что там. Испоганили только.

— Ты не прав. Может, тебе и не нравится, но почитателям малороссийского языка — по душе. А это — главное... Однако же тебя не переспоришь, поэтому ретируюсь. — И еще раз, уже на пороге: — А может, заглянешь? На часок хотя бы. А. черт с тобой!.. Да, скажи, что слышно от дюка де Ришелье?

— То, что и в штабе, наверно. Сидят пока под Аккерманом и Паланкой.

— Не взял, значит. И чего медлит? Взятие Аккермана и Паланки сейчас бы очень кстати.

— Будем надеяться. Но прости — мне пора.

— И мне. Честь имею! — Каблуки Катаржи простучали по крыльцу и под окном — и все стихло.

Чудак Катаржи! Новость принес и не догадывается, что именно он, штабс-капитан, к этому имеет не косвенное, а прямое отношение. И конечно же еще вчера вечером он знал о том, что полк задунайцев в пути на Бендеры. И командующий знал об этом, даже сделал распоряжение: по прибытии полка выделить для него необходимое количество оружия, сабель, пороха, обмундирования, провианта и фуража. Очень хочется пожелать им ратного успеха, боевой славы и хорошо бы в предстоящей баталии их поставить на менее опасный участок. Но это уже как бог даст, какова будет воля командующего. Он, Котляревский, станет следить за ними, а если удастся, то и побывает у них, обязательно побывает...

Что еще сказал Катаржи? Ах да, о вечерних занятиях. Верно, корпит он, часто мучается и редко радуется — так, наверное, будет всегда, пока он жив. Судьба, видит бог, не легкая, но иной судьбы он себе не желает.

Пора бы к столу, в комнату, где Пантелей, наверно, все уже приготовил: бумагу, чернила, очинил перья и ждет, считает минуты.

Сегодня, если не помешают, он бы закончил картину подготовки боя с латинянами. И, вспомнив об этом, невольно усмехнулся. Гаврилов, задремавший у печки, проснулся и удивился: чему усмехается штабс-капитан, будто увидел нечто интересное, хотя смотрит непонятно куда: в окно, а может, в потолок? Котляревский, погасив улыбку, закрыл картон и шатнул в комнату Мейендорфа, оставив в недоумении старого генеральского ординарца.

Чуть позже, придя к себе на квартиру, Котляревский подвинул на столе свечи и продолжал работать, будто не было утомительного дня. Только не донесения и штабные карты лежали перед ним — совсем иные бумаги интересовали его, мучили и волновали...

 

5

Пантелей подождал, пока Иван Петрович поест, и, убрав посуду, тотчас положил на стол походную сумку, придвинул подсвечник, осторожно снял со свечей нагар. В дверях задержался, озабоченно оглядел склонившегося над столом штабс-капитана. Тот уже ничего не видел и не слышал, весь ушел в себя. Черные прямые волосы, еще без единой сединки, упали на высокий лоб, на худощавом тонком лице светились желтоватые блики свечей.

«Зачем он так долго и внимательно смотрит в окно, что увидел там», — подумал Пантелей и тоже присмотрелся. Ничего особенного — за окном темная ночь, лишь изредка вспыхивали, оживляя на какой-то миг ночную бесприютность, далекие огоньки в казармах и на горе, в старинной крепости. Ах, вот что! Форточка — будь она неладна — неплотно закрыта, а ветер холодный, дует, аж свистит. Как же он сплоховал? Но подойти и закрыть не решился: штабс-капитан не любил, если во время работы мельтешили перед глазами, отрывали от дела. А закрыть надо, ведь и простудиться недолго, лихорадку схватить, еще этого не хватало. Как же закрыть-то ее, проклятую? Дундук, соображения и на грош нет. Можно и снаружи придавить. Пантелей на цыпочках переступил порог, вышел на крыльцо.

Он знал: теперь для командира ничего, кроме его писаний, не существует. Ни войны, ни армии, ни самого Мейендорфа, который в любое время, если потребуется, может вызвать и услать с каким-нибудь сверхсрочным поручением, что, как потом окажется, можно бы выполнить и три дня спустя. Но приказ есть приказ, и тут барон неумолим, да и штабс-капитан, как видно, всегда с ним согласен, потому как ни разу не слышал Пантелей, чтобы он когда-нибудь сказал слово против или усомнился в правильности распоряжений начальства. Долг для штабс-капитана — превыше всего.

Но теперь, в этот поздний вечер, Котляревский целиком во власти охвативших его волнений, мыслями он далеко от Бендер, армии и штаба. Никто бы не узнал нынче в этом отрешенном от всего на свете человеке исполнительного, точного до педантизма адъютанта командующего вторым корпусом Задунайской армии. В длинном теплом халате, небрежно наброшенном на белоснежную сорочку, он походил на ученого-отшельника. В эти часы его заботила судьба одного из легендарных героев седой древности. При мысли о древности Котляревский загадочно усмехнулся. Древность? Уж не археолог ли он или историк? Нет, господа хорошие, нет, его больше заботят дни быстротекущей жизни и люди, которых он знает, наблюдает в каждодневных трудах и заботах. Похождения Энея — это, может, способ показать день сегодняшний, умный читатель поймет автора, ему не нужны объяснения.

Уже больше десяти лет Котляревский возит с собой в походной сумке заветные тетради. Работает урывками. Офицеры штаба в дни отдыха проводят ночи за карточными столами, в игорных домах, в кругу случайных знакомых, а он, запретив себе и думать о таком времяпрепровождении, сказывался больным или занятым, если его приглашали, облачался в свободный халат и садился к столу.

Никто не догадывался о его занятиях. И Мейендорф тоже. Возможно, если бы знал, сделал все, чтобы у первого адъютанта не оставалось времени не только для писания, но и для отдыха.

Разве один бригадир Катаржи подозревает кое-что. Ему бы можно и записи почитать. Но кто знает, всегда ли бригадир таков, каким кажется? Иногда в нем проступает что-то слишком расчетливое. Да что думать об этом сейчас! Лучше строфу переписать, еще раз поправить, строчка выпирает, как палка из стожка. А в строфе речь идет о подготовке Энеева войска к войне с латинянами. Энеево войско? Карие глаза смеются, по лицу бродит хитрая усмешка. Погодите, господа бароны и светлейшие князья, вы себя увидите здесь, свет узнает, как вы готовите войско к решающему сражению, как занимаетесь мотовством, воруете и за счет местного населения снабжаете войска, а казенными деньжатами набиваете свои бездонные карманы. Разве же Энеево войско он описывает? При чем здесь древние времена? Ведь это нынче так снаряжают армию!.. И перо заскользило, побежало по бумаге, подгоняемое дерзкой неуемной мыслью.

Сосновi копистки стругали

I до бокiв поначiпляли

На валяних вiрьовочках;

Iз лик плетенi козубеньки,

3 якимн ходять по опеньки,

Були, мов суми, на плечах.

Як амуницю спорядили

I насушили сухаpiв,

На сало кабанiв набили.

Взяли подимие од дворiв...

Вот-вот — «подымное»! Берут налог от дыма (и придумают же!), а казенные денежки — себе. А муштра! Дикая, жестокая до одурения. Об этом не забыть! И, торопясь, словно кто стоял за спиной и приказывал писать немедленно, не теряя ни секунды, он писал, писал, прижимая перо и разбрызгивая чернила:

Годi ну вiйсько муштруватин,

Учить мушкетний артикул,

Вперед як ногу викидати,

Ушкварить як на калавур.

Коли пiшком — то марш шульгою,

Коли верхом — гляди ж, правою,

Щоб шкапа скочила вперед.

Такеϵ ратнеϵ фiглярство

Було у них за регулярство,

I козакам усе на вред...

Написав, перечитал все с самого начала. Будто бы неплохо, но вот слово «казакам» не к месту показалось, и, зачеркнув его, написал: «I все Енеевi...» — так лучше.

Бендеры уже давно спали, лишь где-то на окраинах и в пригородных селах, греясь у костров, бодрствовали сторожевые посты, охраняя короткий отдых товарищей в казармах. Недолго, ой как недолго осталось им отдыхать, скоро раздастся звук трубы, призывающий к походу, на штурм Измаила. А пока — пусть отдохнут...

Котляревский писал быстро, стараясь не упустить внезапно возникшую мысль, слово, фразу, строфу, не дать им улизнуть, исчезнуть, раствориться в усталой памяти.

Так — строфа за строфой — писалась в те дни четвертая часть поэмы.

Несколько раз заглядывал в комнату Пантелей, не решаясь, однако, напомнить Ивану Петровичу, что время уже позднее, вот-вот запоют вторые петухи. Подолгу смотрел ординарец на своего командира, жалея его и вместе с тем гордясь нм, радуясь, что судьба свела его, простого хлопца, с таким человеком. Он тихо прикрыл дверь и отошел на цыпочках в боковушку, улегся там на жесткий деревянный топчан, боясь скрипнуть доской. Наверно, и сегодня командир просидит всю ночь напролет и, не отдохнув как следует, утром, раньше всех, уйдет в штаб. Но нечего и думать прервать его работу, командир наверняка выставят за дверь.

Между тем Иван Петрович, закончив несколько строф, начисто переписал их в тетрадь, а черновики разорвал на мелкие клочки и бросил в угол — завтра Пантелей подберет их и сожжет. Перечитав написанное еще раз, остался доволен, но тут же одернул себя: не рано ли ставить точку? Завтра все это может показаться несовершенным, лишенным смысла, правда, это будет лишь завтра, а сегодня... сегодня он доволен. И — хватит пока, пора и отдохнуть. Пантелей, чудак, переживает и, верно, тоже не спит.

Пропели петухи — совсем как в Полтаве, на Мазуровке. И показалось вдруг, что он не в Бендерах, на краю света, а в родной отцовской хате, что на Соборной, в соседней комнате почивают отец и мать, и стоит переступить порог, как он увидит их.

Размечтался. Не иначе — старость у порога. И то сказать: под сорок уже — немало, больше половины жизни, а что успел? Заслужил погоны штабс-капитана, в адъютантах корпусного командира ходит. С какой бы радостью отказался от такой чести, чтобы ни от кого не зависеть, поселиться в своем доме, заняться любимым делом, полностью отдать ему свое время, всю без остатка жизнь. Но идет война, и он может пока лишь мечтать об этом...

Котляревский закрыл тетрадь, поправил завернувшийся листок и легко поднялся, зачерпнул ковшиком холодной воды.

Спать! Спать! Скорее! Однако не успел он снять халат, как послышался конский топот. К кому бы? Неужто к нему так поздно? Предчувствие не обмануло. Топот затих у ворот, и почти тотчас послышался стук в калитку.

Котляревский снял халат и набросил мундир. Спустя несколько минут Пантелей приоткрыл дверь:

— Гаврилов! От их превосходительства.

— Веди.

Четко и коротко Гаврилов сообщил, что «его благородие штабс-капитана немедля вызывает к себе его превосходительство генерал».

— Только меня или еще кого?

— Господина Катаржи.

— Объявил ему?

— Так точно.

— Можешь идти... Пантелей, живо!

Пантелей уже нес начищенные сапоги, просушенную и выбитую от пыли шинель. Котляревский одевался быстро, словно по тревоге. Пантелей сочувственно смотрел на его приготовления и вздыхал. Не дали человеку и прилечь, а другие небось и не просыпаются. Жестокая несправедливость. Одевшись, Котляревский, уже на выходе, спросил:

— Все ли у тебя готово на случай поездки?

— В точности, ваше благородие. Кони накормлены, а вчера я их и перековал. Седла и сумы — в порядке. Так что не сомневайтеся.

— Добро!.. Отдыхай пока.

 

6

Штаб еще работал. Светились квадратные, на четыре стекла, оконца в приземистой хате-пятистенке, сновали за окнами вестовые. Последние дни штабисты засиживались допоздна. Работы было немало, успевай только.

Давний спор с Турцией все еще не был решен. Порта строила всевозможные козни, готовила удар в спину России как раз в тот момент, когда над ней нависла угроза нашествия армии Наполеона. Пользуясь крайне трудными для Российского государства обстоятельствами, турки в третий раз захватили Измаил — первоклассную по тому времени крепость на Дунае — и грозились распространить свое влияние на весь юг государства.

И тогда давний, несколько затянувшийся спор был перенесен на поле брани.

Войска Задунайской армии, освобождая город за городом в Молдавии, осенью 1806 года вошли в Бендеры.

И сразу же в штабе стали готовиться к походу на Измаил.

Подвозился провиант и боеприпасы, готовились осадные средства, без которых в предстоящем бою вряд ли можно обойтись: Измаил — не Бендерская крепость, так просто его не возьмешь. Это отлично понимали в русской армии не только специалисты, но и солдаты. Понимали это, разумеется, и в стане неприятеля. Тем не менее турки спешно принимали дополнительные меры предосторожности, укрепляя и без того почти неприступные подходы к Измаилу, внимательно следя за действиями русских.

Турецкие лазутчики однажды донесли измаильскому паше, что у русских внезапно заболел генерал Михельсон, причем, как говорили в донесениях, серьезно. И хотя командование Задунайской армией пока в руках Михельсона, но брать Измаил поручено Мейендорфу, чья жизнь большей частью прошла в гражданской службе. И это радовало Хасан-пашу: как-никак придется иметь дело с человеком, который, по его мнению, в военном деле опыта почти никакого не имеет, во всяком случае, сравнить его с Михельсоном нельзя никак, тот отличился еще в Семилетней войне, воевал вместе с Суворовым.

Учитывал Хасан-паша и еще одно немаловажное обстоятельство. Путь русских к Измаилу лежит через Буджацкие степи, их не обойдешь. Сами по себе степи для такой армии, как русская, не представляли трудности, но в степях проживали буджак-татары. В любое время по его, паши, сигналу татары способны выставить не менее тридцати тысяч всадников, бойцов опытных и отважных, а это весьма серьезная сила, с ней русским придется считаться, хотят они этого или нет.

Паша слыл человеком деятельным и энергичным. Не мешкая, он послал в татарские селения своих людей, строжайше наказав передать тамошним старшинам высокую волю султана: точить ятаганы, готовиться к войне с «гяурами», слуг своих султан милостями не оставит, а в случае неповиновения — каждого, до десятого колена, ждет жестокая кара и никто, даже сам всевышний, от нее не спасет.

Командование корпусом тоже не дремало, и здесь скоро стали известны хитроумные шаги измаильского паши.

В штабе русских понимали: угрозами, запугиванием общий язык с буджаками не найти. Что же делать? Какой путь короче к сердцу небольшого, но воинственного народа? А время не ждало...

 

7

В приемной командующего, кроме ординарца Гаврилова, Котляревский увидел и бригадира Катаржи. Тот стоял у окна и, услышав шаги, повернулся я стремительно пошел навстречу:

— Наконец-то!

Котляревский пожал протянутую руку:

— Почему такая спешка? Что-нибудь случилось?

— Не знаю.

— И не догадываешься?

— Нет. Но, полагаю, неспроста вызвал. Намечается нечто весьма серьезное. — И заглянул в глаза: — Небось и не ложился? Корпишь?

Котляревский смутился: откуда знает? Догадывается? Да и как не догадаться: внешний вид многое скажет любому, а остроглазому Катаржи — тем паче. Ответил сдержанно!

— Ты, наверно, прав.

— Интересный ты, Иван Петрович, человек. Ни походы, ни война тебе будто и не помеха?

— Ошибаешься, друг мой. Если б не война, мы бы где-нибудь с тобой вино пили... Впрочем, не пора ли?

— Да-да, пошли.

Ординарец открыл перед офицерами дверь, и они друг за другом — Катаржи, как старший, впереди — вошли в комнату, которую занимал Мейендорф. Вытянувшись, козырнули и по очереди доложили о своем прибытии.

— Долго собираетесь, господа, — проворчал барон больше для проформы, чем сердито, и указал на кресла перед столом: — Прошу!

В комнате было жарко, печка в углу докрасна раскалилась, но генерал сидел в наброшенном на тучные плечи камзоле из зеленого штофа. Перед ним — жбан кваса и большая наполовину опорожненная кружка. Котляревский увидел и сделанные самим бароном ковшик и табакерку. На стуле, сбоку, висел новенький, с иголочки, генеральский мундир.

Полный, с красной шеей и маленькими заплывшими глазками, барон, казалось, только что вышел из парной. Он тяжело отдувался, ему не хватало воздуха, хотя окно позади наполовину открыто. «Снова было дурно», — подумал Котляревский. Так и есть, пил валерьянку — запах еще не выветрился, резко забивал дыхание. Полежать бы старику надобно, пусть бы начальник штаба подзанялся делами, но генерал недоверчив, старается, как и Михельсон, вникнуть во все сам.

На столе перед Мейендорфом — карта, левый ее край придавлен тяжелой пепельницей, правый — стаканом для карандашей из красного дерева, тоже работы барона.

Как-то раз Мейендорф похвалился Котляревскому, что в бытность свою комендантом Риги имел наклонность вырезать подобные вещицы, и неплохо получалось. За таким занятием легко думается. Генерал жалел, что в нынешних условиях нет времени, а то бы он что-нибудь придумал, инструмент всегда с ним. Котляревский, зная тщеславие барона, поддакивал, удивляясь, однако, мастерству его. Мейендорф оглаживал толстыми пальцами стакан из красного дерева и усмехался:

— Дипломат ты, штабс-капитан, знаешь, как угодить начальству... Всегда такой?

Иван Петрович, усмехаясь тоже, с самым невинным видом ответил:

— Где нам в дипломаты, ваше превосходительство. У нас что на уме, то и на языке.

— Не скажи, не скажи, я тоже не лыком шитый и людей немного повидал... Нравишься ты мне, штабс-капитан. Думаю, знай герр Михельсон, что у меня такой адъютант, уж он бы нашел случай забрать тебя...

Мейендорф вытер вспотевший лоб большим клетчатым платком, который вытащил из внутреннего кармана камзола, и только тогда посмотрел на офицеров, сидевших перед ним:

— Вызвал вас по весьма спешному делу... Дальше откладывать невозможно. — Достал ковшик с нюхательным табаком, щепотью запихнул в нос немного, засопел и оглушительно чихнул. Офицеры ждали, дивясь: если вызвал, как говорит, «по весьма спешному делу», то чего тянет? А Мейендорф не спешил, налил квасу, выпил.

— Только этим и спасаюсь... Не желаете? Отменный квас.

Офицеры вежливо отказались, ожидая, когда же генерал соблаговолит начать разговор, ради которого вызвал.

— Дело, господа, спешное, — повторил барон и шумно выдохнул: — Ах чертова жара, дышать нечем.

— Да, жарко, ваше превосходительство, — поддакнул Катаржи.

— Аллегориями изъясняетесь? Не поэт ли вы, бригадир? — заметил барон, и улыбка промелькнула на его красном лице. Катаржи тоже улыбнулся: не по адресу вопрос, господин генерал. Поэт истинный сидит рядом, молчит пока. Мейендорф продолжал: — Мы накануне, как вам известно, большого жаркого дела. В штабе сегодня много говорено, что делать дальше должно, однако пока — лишь разговоры. Но мысль одну мне удалось уловить. Вот и хочу поделиться. Знаю вас как людей умных и дальновидных.

— Мы слушаем, — привстал Катаржи. Котляревский чуть пригнул голову в знак того, что он — весь внимание.

Генерал прикрыл окно — видимо, дуло или он считал, что окно при таком разговоре лучше закрыть, хотя вокруг дома выставлены часовые, а все же — подальше от греха...

— Нам предстоит идти на Измаил, взять его и решить наконец спор с турками... Но путь туда не близкий, хотя по карте — вот он, Измаил, за день дойдешь. — Мейендорф ткнул куда-то в крайний левый угол карты толстым пальцем.

— И не легкий, — сказал Котляревский.

— Вот именно... Слух дошел, что лазутчики Хасан-паши ведут кое-какую работу на этом пути. И если им удастся...

— Это тридцать тысяч клинков, — досказал мысль командующего Котляревский. — Армия!

— И немалая. Нам с такой армией воевать сейчас — накладно. Да и не можем. Нельзя нам терять силы.

— Что же делать? — спросил Катаржи и сам заключил: — С буджаками спор вести, ваше превосходительство, небезопасно.

— А зачем? — спросил Котляревский, ни к кому прямо не обращаясь. Отсвет свечи падал на его бледное лицо, и мелкие оспины казались темными маковыми пятнами, черные волосы резко контрастировали с белизной высокого лба. Во все время разговора он не изменил своего положения — сидел прямо. Катаржи впился взглядом: что же замолчал, почему не объяснишься?

— То есть? — спросил Мейендорф. — Что значит «зачем», штабс-капитан?

— Извольте, ваше превосходительство. По-моему, надо мирком да ладком с ними, как у нас в Полтаве говорят.

— Неглупые люди в вашей Полтаве.

— Да уж не лыком шиты.

— Вижу, батенька, вижу. — Генерал задумался, погладил ладонью карту. — Вот и я так думаю, господа, мирком да ладком трактовать с ними.

— А если не захотят? — спросил Катаржи. — Тогда что?

— Возможно. Все возможно. — Мейендорф запахнул камзол, словно ему стало зябко. — Кабы знать наперед, тогда и разума не надо.

— Они вассалы султана, — не отступал Катаржи.

— Вассалы бывают разные, — заметил Котляревский. — Есть, например, такие, которые только и мечтают, как бы перестать быть оными. И тогда...

Командующий достал из стакана карандаш и, отмстив что-то на карте, вскинул глаза на Котляревскогоз

— Что же тогда?

Катаржи, сидящий напротив в кресле, даже подвинулся вперед:

— Что же?

Штабс-капитан с ответом не спешил. Речь ведь не о пустяках каких-нибудь. Тут крепко надо подумать, все взвесить. Он многое слышал о буджацких татарах. И все же его познания были скудны, неполны. Он расспрашивал о татарах кого только мог. Его интересовало все: и сколько их в каждой рае, и чем промышляют, как живут, и какие взаимоотношения в семьях, особенно у старшин и самого Агасы-хана. Кое-что ему удалось узнать, более того — познакомиться с одним из сыновей Агасы-хана — повелителя Буджацкой орды. Как это случилось? Да при весьма интересных обстоятельствах. И Котляревский рассказал о случае во время последней поездки, правда, детали, касавшиеся поручика Никитенко, он опустил, и получалось, что задержали татар какие-то неизвестные, а он случайно увидел это и приказал освободить задержанных. Но главное в другом: он, штабс-капитан, из происшедшего заключает: поскольку Махмуд-бей, младший, как выяснилось, сын Агасы-хана, так запросто ездил в Бендеры торговать, то, видимо, буджацкие татары в большинстве своем не считают русских, воюющих с турками, своими врагами, хотя утверждать это он не может, он, штабс-капитан, только думает так, хотел бы надеяться, что не ошибается в своих предположениях, ибо — он это хорошо понимает — глубоко узнать жизнь и намерения всего татарского племени в такой краткий срок невозможно.

— Почему не доложили о случившемся? — спросил Мейендорф, внимательно выслушав штабс-капитана.

— Не успел, ваше превосходительство, да, признаться, и случай показался малозначительным, не стоящим вашего внимания. Теперь же думаю...

— О чем?

Котляревский оглянулся на прикрытую дверь, словно его могли подслушать:

— Не... поехать ли самим?

— То есть? — удивленно вскинул густые, седоватые уже, сросшиеся на переносице брови Катаржи. — К хану?

Мейендорф молчал, но взглядом и самим молчанием как бы поощрял штабс-капитана высказаться до конца, и тот, словно споря с кем-то, упрямо доказывая свое, ответил:

— Пожалуй, лучше сначала к старшинам наведаться, а уж потом и хану засвидетельствовать свое почтение.

— Почему к старшинам сначала?

— Да это, я думаю, понятно. Без старшин, сударь, хан, хотя и повелитель орды, не так уж много значит: не то время...

Потрескивали поленья в походной железной печке; в передней ходил генеральский ординарец: во дворе кого-то окликнули, послышались неторопливые шаги, стук приклада: сменялся караул. За окнами — бесконечная черная пустыня, в которой изредка, напоминая далекие маяки на неведомых берегах, оживали и гасли огни в крепости.

Генерал ножницами снял нагар со свечей и, чуть приподняв под камзолом плечи, сухо и твердо заговорил:

— Господа офицеры, почитаю вас за разумных, достойных слуг отечества нашего. Потому и призвал вас к себе. Как я говорил уже, в штабе сегодня на эту тему был разговор, но шагов пока никаких не намечено. Тем временем медлить, как вы, надеюсь, понимаете, никак нельзя, мы не можем терять и минуты драгоценного времени. Получены данные: противник не дремлет. Так вот, господа, завтра поутру берите с собой ординарцев, проводника и — с богом в дорогу. Подумайте, что надобно взять с собой, ибо без презента ехать к нашим соседям, да еще с такой деликатной миссией, несподручно. Итак, с богом! Задача вам, надеюсь, ясна?

— Так точно, — ответил Катаржи и встал.

— Хорошего бы нам переводчика, ваше превосходительство, — сказал Котляревский, тоже поднимаясь.

— Найдем, он же и проводником будет. — Генерал помолчал, пожевал губами. — Действуйте сообща, но старшим... — Мейендорф прикрыл левый глаз под нависшей бровью, посмотрел на офицеров: бригадир Катаржи старше чином, и это утвердило генерала в решении. — Вы, бригадир, назначаетесь старшим, но шаги штабс-капитана, моего первого адъютанта, не оспаривайте. Действуйте сообразно обстоятельствам... Необходимые бумаги получите перед отъездом. Учтите, господа, ошибетесь — можете угодить к туркам, а те не пожалеют. Не желаю вам этого. Итак, будьте осмотрительны, осторожны, но и настойчивы, а при необходимости решительны. Помните о своем высоком долге. Очень надеюсь на вас. И вот что еще: никто не должен знать о нашей беседе. Уверен, господа, вы разумеете всю важность этого...

Минутой спустя бригадир Катаржи и штабс-капитан Котляревский простились с командующим.

 

8

В Бендерах никто не обратил внимания на небольшой отряд всадников, выехавших рано утром из города по Каушанской дороге. Мало ли в нынешнее время ездят? Нет того часа, чтобы не скакали всадники от штабной квартиры в разные концы, распугивая кур на дороге, разбивая комья глины, разбрызгивая замерзающие лужи. Промчится иной всадник по узкой улочке — прохожие шарахнутся в стороны, чтобы, чего доброго, не угодить под копыта. И снова станет тихо, словно и нет войны, штабной квартиры, где день-деньской идет какая-то работа, а ночи напролет светятся в окнах подслеповатые желтые огни, по улицам и переулкам перекликаются часовые, дрожит от кованых каблуков мерзлая земля...

В отряде было пять человек: бригадир Катаржи и его ординарец, худой, длинный Денис Орестов, штабс-капитан Котляревский с Пантелеем и переводчик, он же и проводник, Стефан — молодой, ловкий, быстроглазый молдаванин, хорошо владеющий и татарским, и турецким языками.

Пока не миновали город, офицеры ехали впереди, солдаты и Стефан держались на небольшом расстоянии сзади; в степи перестроились: Стефан выдвинулся в один ряд с офицерами, ординарцы замыкали отряд.

Бендеры с крепостью я форштадтом, узкими кручеными улочками, хатами-мазанками скоро скрылись за степными курганами, утонули в белом текучем тумане.

Дорога петляла из оврага в овраг, выбегала на курган и пропадала в прибрежной низине, ведущей к степному озеру. Пришлось объезжать его. Шуршал пожухлый тростник. По черной воде плыли невесть как занесенные сюда желтые кленовые листья.

Всадники миновали круглое, словно малахай, озеро, снова въехали в избитую тысячами копыт низину. Проскакав версту, а может и две, по низине, уперлись в новое озеро, небольшое, но чистое, прозрачное; по ту сторону его лежали тучные степи, покрытые синей изморозью. Такого же оттенка небо, соединившись на горизонте со степью, словно загородило весь белый свет, будто дальше и дороги нет. От этого или потому, что в степи было тихо и пустынно, становилось жутковато. Что ждет отряд, как встретят их татары?

Стефан на гнедом жеребце выскочил на несколько шагов вперед. Он не только искал дорогу — он слушал степь, всматривался в каждый бугорок на горизонте, изучал его, будто спрашивал: а что за тобой там, дальше? От внимания штабс-капитана не укрылось усердие Стефана, его умение ловко сидеть в седле и легко, невзначай будто касаясь поводка, поворачивать гнедого в нужном направлении. «Неплохой проводник», — подумалось, и он поделился вполголоса своими наблюдениями с Катаржи. Тот, оказывается, тоже заметил это, и ему нравились уверенность и смелость, с которой Стефан вел отряд. По всему видно, молдаванин не раз бывал в степи, знает здесь каждую стежку и овраг, и это обстоятельство рассеивало невольные опасения офицеров.

Сразу же, шаг в шаг за офицерами, скакали ординарцы — Пантелей и Денис. Они знали друг друга давно, с первых дней похода; не раз им приходилось коротать время вместе, когда офицеры уезжали по служебным делам. Денис Орестов, постарше, прослуживший в армии больше пятнадцати лет, питал особую, почти отцовскую привязанность к молодому Пантелею, земляку штабс-капитана, и на правах старшего советовал, как лучше выполнять несложные и вместе с тем непростые обязанности ординарца.

Котляревский подумал, что, может быть, следовало выезжать без солдат. Ведь если офицеров ждет неудача, то ординарцы их не спасут, а справиться с заданием командующего они могли бы и сами. Но Катаржи настоял, он считал, что солдаты необходимы в дороге, и пришлось подчиниться. Тем более что и сам командующий советовал взять их с собой.

Не успел, однако, штабс-капитан подумать об этом, как вдруг послышался выстрел и свист пули. Это было так внезапно, что никто не успел заметить, откуда, с какого места стреляли, но все как по команде остановились.

— Ах шайтан! — выругался Стефан и, огрев нагайкой круп жеребца, как вихрь вынесся на курган. За ним — и остальные. Пантелей и Денис встали с двух сторон от офицеров, чтобы уберечь их от возможного нападения.

Степь, изрезанная лесистыми балками и оврагами, просыпалась медленно. Из седого тумана поднималось солнце, и небо в той стороне казалось опаловым, побуревшим, словно подернутым тонким слоем пепла. Но с каждой минутой оно все больше и больше освобождалось от тумана, и внезапно первые лучи осветили темные камыши, что настороженно замерли у курганов.

— Ушли, — сказал Катаржи.

— Что вы, ваше благородие, они тут, поблизости, — возразил Стефан. — Только отошли чуть подальше. Сидят где-нибудь в балке, может, в той, что слева, а один или два на курганах притаились, наблюдают.

— Так, наверно, и есть, — сказал штабс-капитан.

— Может, переждем? — предложил Катаржи, хотя он мог не предлагать, а приказывать, но бригадир сам не был уверен, что именно так нужно поступать.

— Ждать? Не знаю, — покачал головой Стефан.

— Ждать нет смысла, — вмешался штабс-капитан. — Если бы мы имели цель окружить их, изловить или уничтожить, тогда, возможно, мы бы должны что-то иное придумать. А в нашем положении ждать — напрасно терять дорогое время. Они дали о себе звать, и хорошо. Поедем прямо на ту балку. Мне кажется, они там.

В самом деле, от степняков не спрячешься, в степи они как дома, видят каждый шаг пришельца, слышат его.

— Едем, — согласился Катаржи.

Всадники съехали с кургана и легкой рысью пустили лошадей по степи, уже не выбирая дороги. Стефан вел их к ближней деревне, что принадлежала, как говорил он, уезду Орумбет-оглу. Котляревский, следуя сразу же за Стефаном, нарочно опережая Катаржи, чувствовал себя совершенно незащищенным, тело его было напряжено, словно в каждую следующую секунду могла просвистеть стрела. Она могла быть направлена с любой стороны, и ничем нельзя ее отвести. То же самое, наверно, чувствовали и все остальные.

Катаржи ехал с каменным лицом, желваки под смуглой кожей затвердели, а глаза, черные, как угли, лихорадочно блестели. Угрюмые лица ординарцев выдавали их настроение, но они не смели и слова молвить: они обязаны следовать за офицерами молча, безропотно выполняя их волю.

Позади маленького затерянного в степи отряда катилось солнце, то скрываясь в пожухлой траве, то всплывая над степным курганом, спокойное и величавое.

Дорога ворвалась в лощину внезапно, всадники пришпорили лошадей, чтобы проскочить ее как можно быстрее, и лошади, будто предчувствуя недоброе, прибавили рыси, рванулись во весь опор, лишь ошметки рыжей глины вместе с мерзлой травой разлетались из-под кованых копыт. Но лощину проскочить не успели...

Ордынцы на низкорослых конях появились так внезапно, что почудилось: будто выросли они из-под земли все до единого в одно и то же время. Они стояли на кургане в пятидесяти саженях впереди, десятка два малахаев маячили и слева.

— Кажется, приехали, — пошутил штабс-капитан.

Стефан, успевший проникнуться искренней симпатией к штабс-капитану, пожал плечами: офицер шутит, а до шуток ли при таких обстоятельствах? Штабс-капитан как будто даже обрадовался внезапной встрече с ордынцами. А бригадир, земляк Стефана, повел себя иначе. Увидев на кургане татар, из которых кто-то — может, случайно — выпустил по ним стрелу, не удержался и схватился за мушкет. Кто знает, как бы развернулись дальнейшие события, скорее всего, не миновать бы кровавой стычки, которая при таком соотношении сил могла бы закончиться трагически прежде всего для русских. Но штабс-капитан, оказалось, не только шутил, он сразу же оценил обстановку, вовремя предупредил товарища, натянув поводья, тихо, но твердо сказал:

— Выдержка, бригадир...

Сказал — и почувствовал, как захолодело под сердцем: что, если Катаржи не послушает? Но тот одумался, резко опустил руку.

— Черт, не сдержался. — И свободнее вздохнул. — А ты... ты будто в гости едешь?

— А ты думал. В самом деле, чем мы не гости? — И, приподнявшись в стременах, спросив взглядом разрешения Катаржи, взмахнул рукой: — Эй, кунак!..

Его, конечно, услышали, однако никто не ответил, и голос штабс-капитана растаял в глухой низине, эхо где-то в камышах тревожно откликнулось и не вернулось.

— Молчат, — проворчал Катаржи, — а чтоб их... Позови-ка еще раз, у тебя получается.

Котляревский повторил обращение и, стоя по-прежнему в стременах, сиял шапку и помахал ею над головой, давая этим понять, что приехали они с добрыми намерениями. Но снова в ответ ему было молчание, ни один из ордынцев не шелохнулся. Тогда, обернувшись к Стефану, штабс-капитан сказал:

— Переводи: в гости, мол, едем. Поговорить надо. Кто у них старший?

Выехав вперед и подняв руку, Стефан заговорил так громко, что даже лошади запрядали ушами.

Степь перекрестили тени от набежавших туч, и солнце на мгновенье погасло. Настороженно-печально шумели сухие камыши. Где-то крикнула дикая утка. «В этой лощине все может случиться, и помощи здесь не дождешься, кричи, зови — все напрасно; словно крик дикой утки, так и твой крик, человече, может в любое мгновенье прерваться, а камыши будут шуметь и после этого, и солнце не перестанет светить...» — невольно подумал Котляревский, но тут же прогнал эту мысль: даже самый отъявленный враг должен сначала выслушать, а выслушав, подумает, и это уже первый шаг к победе.

С кургана слева отделился всадник, за ним еще двое. Первый ехал чуть впереди. Они приближались медленно, в отряде русских сразу же поняли: передний и есть старший из ордынцев. Это был еще молодой с тонкими усиками татарин, из-под лисьего малахая зверовато косили глаза, в руке покачивалась плеть, на боку — в дорогих ножнах — ятаган. Шагах в двадцати все трое остановились, причем одновременно, как по команде. Передний бросил быстрый взгляд из-под малахая:

— Куда едешь, урус?

— К тебе, кунак, — ответил Катаржи.

— В гости приехали, — сказал штабс-капитан и усмехнулся открытой обезоруживающей улыбкой. Такая улыбка могла бы смягчить кого угодно, только, очевидно, не ордынца: ни одна черточка на его лице не дрогнула.

Он холодно и угрюмо оглядел офицеров:

— Не ожидал гостей.

— А мы без приглашенья, — сказал Катаржи.

— С хлебом-солью к тебе, — добавил Котляревский. — И еще кое с чем, чтобы горло освежить с дороги. Да и дело есть.

Голос переводчика звучал приветливо, мягко. «Молодец, умница, — отметил про себя штабс-капитан, — верный тон».

— Гостям мы рады. — Ордынец оживился, услышав, что гости приехали не с пустыми руками, но тут глаза его хищно сверкнули: — В гости едешь, урус, а мушкет зачем? А ножи?

— Это? — спросил Котляревский с неизменной улыбкой, указывая на мушкеты и короткие ножи за поясами солдат. — Ты, безусловно, охотник? И, видно, хороший, ни лисица, ни волк не уйдут от твоего коня и твоей стрелы.

Татарин слушал, и жесткие черты лица его чуть оттаяли.

— Мы не хотели упустить случая. Только нам не повезло, эфенди, ничего по пути не встретили.

— Распугали дичь, шайтан-урус, — сказал татарин, искоса, исподлобья взглянув на штабс-капитана. — Зачем пришли в наши степи? Кто звал вас?

— Ты умный человек, прости, не знаем твоего имени, — сказал Котляревский, нарочно игнорируя и взгляд, и тон ордынца. — Можно ли о таких серьезных вещах говорить здесь? А ведь у нас, повторяю, и дело есть, эфенди. Поедем лучше к тебе. Там и поговорим, на твоей кошме. Поедем.

Татарин размышлял недолго, круто повернул коня и — как отрубил:

— Едем!

Буджаки вылетели на дорогу и на полном ходу перестроились в одну линию, как это делают люди, хорошо знакомые с военным делом. Ехали молча, не замедляя темпа. Ордынцы перестроились снова, ехали они теперь двумя лавами, иногда казалось: столкнутся, с лета, расшибутся, но ничего подобного не случилось — мчали в одном направлении в двух как бы кулаках, тесно сжав отряд русских с двух сторон. Теперь ехать надо было только вперед, вслед за головной группой.

Дикая гонка продолжалась около часа, но вот кончилась дорога, кончились и камыши, и перед отрядом русских в глухой долине выросла небольшая татарская деревушка, тихая и безлюдная.

Выбрав момент, когда буджаки ушли немного вперед, а ехавшие с боков отстали, Стефан поравнялся с штабс-капитаном, которого почему-то считал старшим, и, глядя прямо перед собой, словно рассматривая дорогу, шепнул:

— Мы в руках сына Агасы-хана. Старшего. Узнал его. — И еще тише. — Грабитель. Разбойник, каких свет не видал.

— Зовут как?

— Селим-бей... Будьте осторожны, господин.

Стефан придержал коня и, отстав, снова поехал в одном ряду с ординарцами.

Котляревский кое-что слышал о старшем сыне Агасы-хана. Селим-бей, самый богатый среди ханских отпрысков, давно жил отдельно от отца, как, впрочем, и остальные сыновья хана, и все годы враждовал с младшими братьями, нападал на их табуны, угонял лучших коней. На него жаловались хану и старшины, но отец к жалобам на старшего сына оставался обычно глухим. Селим-бей был умен, в набегах на соседей удачлив, никто никогда не мог сказать, что видел его среди грабителей. Отец-хан назначил Селим-бея начальником одного из больших уездов вблизи Измаила, а в случае смерти отца Селим-бей мог стать и повелителем всей Буджацкой орды. Не думалось, что придется встретиться с этим коварным хищником в первый же день. Впрочем, так или иначе, а никуда не убежишь, не объедешь, рано или поздно, а встречи с Селим-беем не миновать. Пусть это будет сегодня.

Штабс-капитан вполголоса передал бригадиру разговор с переводчиком. Тот выслушал и сказал, что о Селиме тоже слышал: трудный человек, если удастся договориться с ним — с другими будет полегче. Конечно, подумал штабс-капитан, они попытаются найти общий язык с Селимом, для этого и приехали сюда, другого у них пути нет, но должны быть готовы ко всяким неожиданностям. Об этом он как раз и хотел сказать Катаржи, но сказал о другом: не следует так сжимать руки на поводе, ни к чему это, хмуриться тоже не следует, расслабься, улыбнись, бригадир, будто в самом деле едешь в гости к лучшему своему другу. Ну, попытайся! Наклонившись, словно бы для того, чтобы поправить повод, штабс-капитан шепнул:

— Держи себя свободнее. Не думай, что деревня мертва, уверен: из-за каждого дувала, из-за стен смотрят, следят.

Котляревский говорил тихо, спокойно, улыбаясь, рассматривая с неподдельным интересом узкие улочки, грязные дворы, со стороны поглядеть: штабс-капитан ведет приятную непринужденную беседу с товарищем. И Катаржи понемногу успокоился, рука разжалась на поводе.

«Удивительный человек этот офицер-пиит, — думал бригадир. — Хорошо, что командующий послал именно его. По существу, они в плену, а ему хоть бы что, спокоен. Видимо, это самое верное поведение в их нынешнем положении». До сих пор Катаржи знал штабс-капитана как деликатного, в меру настойчивого, но все же мягкого человека и не подозревал, что в нем столько воли, завидной выдержки. Проникаясь все большим уважением к товарищу, бригадир внутренне, всем сердцем уверовал в удачный исход их миссии.

Проехав в конец улочки, Селим-бей кого-то позвал, и тотчас со двора напротив выбежало двое молодых татар, один схватил лошадь под уздцы, другой помог сойти Сел им-бею, хотя тот мог бы сделать это и сам с таким же успехом, потом они отвели коня под навес и принялись оглаживать вспотевшие бока пучками сена.

Селим-бей, став на землю, оказался низкорослым, но плотным, с длинными руками. Он быстро подошел к русским и, взмахнув плетью, сказал:

— Мой дом — ваш дом. Прошу! — И показал на мазанку напротив.

Офицеры, кивнув в знак благодарности, сошли с коней и, отдав поводья ординарцам, вслед за Селим-беем направились к мазанке. Остановившись перед дверью, Селим-бей толкнул ее носком сапога и, улыбаясь загадочной усмешкой, кивнул: «Входите». Шагнул влево, освобождая, как водится, дорогу гостям.

Какое-то предчувствие беды сжало сердце. Было мгновенье, когда Котляревский готов был вернуться и тут, во дворе, начать разговор с Селим-беем. Но то было одно мгновенье, штабс-капитан понимал, что теперь поздно отказываться от приглашения Селим-бея: если тот пожелает содеять им зло, его не остановят никакие условности, достаточно ему повести бровью — и на русских отовсюду набросятся слуги, нукеры, все село, которое ждет сигнала. Нет, надо идти, и штабс-капитан, а вслед за ним и Катаржи переступили порог полутемной мазанки.

Здесь, в полумраке, они не успели осмотреться, как были окружены вооруженными ордынцами.

Молча, не обращая внимания на протесты, они скрутили офицерам руки, связали и бросили в угол. Все это буджаки проделали быстро и ловко, будто всю жизнь только этим и занимались. Офицеры пытались сопротивляться, звали Селим-бея, но ордынцы, видимо получив приказ, будто немые и глухие, делали свое; когда Катаржи, изловчившись, ударил одного из татар сапогом в живот, тот отскочил к стенке и зло засопел:

— Лежи, урус! — И замахнулся ятаганом, но только погрозил, затем, наказав что-то своим трем товарищам, выбежал из мазанки.

 

9

Офицеры молча следили за каждым движением своих стражей. Те же стояли у входа с обнаженными ятаганами, неприступные, каменные. Поговори с такими, попробуй — они, наверно, и слова по-русски не разумеют.

В жизни случалось всякое, бывало и трудно, иногда казалось: не пережить беды, что обрушивалась внезапно, валила с ног, но чего-либо подобного штабс-капитан не помнил. Стефан предупреждал, говорил: Селим-бей — разбойник, способный на что угодно, а они поверили этому человеку на слово. Да, конечно, он, штабс-капитан, виноват во всем случившемся. Возможно, следовало, как бригадир, схватиться за мушкет? Но к чему бы это привело? Может, Селим-бей как раз на сопротивление и рассчитывал. Нет, нет, лучше бы тогда и не ехать сюда. Правильно поступил, остановив Катаржи, не дав пролиться крови. Но что будет теперь? Что все это значит? Неужто Сел нм-бей решится на подлый поступок, посмеет не выслушать их, офицеров русской армии, что ехали с мирной миссией?

Некоторое время спустя в мазанку втащили и Стефана. Двое дюжих нукеров, тащивших его, тяжело дышали, а Стефан, ожесточенно сопротивляясь, ругался на всех языках, которыми владел, пытался сорвать с себя веревку, но только туже затягивал ее. Оказавшись в углу рядом с Катаржи, Стефан затих. Котляревский тотчас спросил;

— Что с ординарцами?

— В сарае... Связаны... Ах, собаки противные! И как они смеют!

— Молчи, урус! — замахнулся на Котляревского часовой — тот, что стоял ближе всех.

Оказывается, татарин кое-что знал по-русски, и Котляревский спокойно обратился к нему:

— Слова нельзя сказать?

— Зачем? Все равно— секир башка, — осклабился часовой с косым сабельным шрамом на лице; когда он улыбался, шрам лиловел, растягивался и лицо становилось еще более неприятным, отталкивающим.

— Так гостей привечаете? Неужто обычай такой завели?

— Обычай, урус, обычай. Всех гостей, подобных вам, вот так встречаем. Это у нас издавна. Сам не знаешь — спроси отца или деда.

Кто не знал обычай ордынцев: заманить, ободрать до нитки, а потом продать на невольничьем рынке. Так было, продолжалось веками, но теперь не будет, никогда подобное не повторится. Ох, как хотелось сказать об этом ордынцу, чтобы ни он, ни его господин не бредили подобными химерами. Но нельзя об этом говорить, напротив, надобно сделать вид, что ничего не уразумел и только вот удивляешься негостеприимности Селим-бея и его нукеров.

Штабс-капитан с грустной улыбкой ответил, что отца у него давно нет, а деда своего он почти не помнит, но речь, видимо, не о родственниках, воин говорит об обычаях своего народа, против них никто не возражает, каждый народ привержен к чему-то своему, особенному, и все же, несмотря ни на что, говорить, пусть даже с врагами, по его убеждению, не грешно, ибо, насколько он знает, пророк всех мусульман Мухаммед (он назвал Магомета по-мусульмански — Мухаммедом) в священной книге, известной в мире под названием Коран, учил; общайтесь, правоверные, с себе подобными...

— Только не с гяурами, урус, — отрезал ордынец со шрамом, выслушав, однако, штабс-капитана.

— Может, и так, может быть, ты прав, но пророк нигде в своих проповедях, ни в одной из сур я не читал, чтобы он советовал хватать каждого встречного, вязать и даже не выслушать, особенно тех, кунак, кто приехал к вам с пожеланиями мира и добра. Теперь подумай: ваш ли это обычай? Справедливо ли, кунак, так поступать с гостями?

Котляревский всячески старался поддержать разговор с часовым: а вдруг удастся что-нибудь выяснить, во всяком случае, молчание, по его убеждению, — не лучший выход в их положении. А Катаржи не обращал внимания на разговор штабс-капитана с ордынцем. В нетерпении ждал появления Селим-бея, готов был на все, горел желанием бросить ему в лицо обвинение в черном предательстве — и пусть запомнит разбойник, грабитель с большой дороги: не скрыться, не уйти ему от карающей руки русского правосудия! Его везде разыщут!.. Между тем хозяин не торопился к гостям, видимо полагая, что спешить ему пока некуда; нисколько его не трогало и то, что почтенный человек в русской армии бригадир Катаржи находится в холодной мазанке, окруженный стражами.

Тем временем штабс-капитан спокойно и даже подчеркнуто дружелюбно разговаривал с ордынцами.

— Сколько живу, а не знал, что у такого гостеприимного народа, как ваш, такой странный обычай, прямо скажу, нехороший.

Котляревский рассчитал верно: польстил татарам и одновременно задел их самолюбие, ордынскую гордость.

Один из часовых, самый молодой, до сих пор молчавший, вдруг распалясь, быстро, громко заговорил:

— Какой ты гость, урус? Ты — гяур, враг ислама. Ага так говорит.

Котляревский внимательно поглядел на часового:

— Как зовут тебя, кунак?

— Эльяс. Я нукер Махмуд-бея! И я не кунак тебе, урус!

— Я не враг ислама, Эльяс, и товарищи мои тоже. Твой ага — Махмуд-бей — ошибся или... неправду тебе сказал.

— Он сын Агасы-хана и не ошибается, — ответил татарин.

— Младший сын? — быстро спросил Котляревский.

— Тебе все равно. Ты слышал, что он сказал? — кивнул на татарина со шрамом.

— Это о башке? Слышал. Только я лучше думаю о твоем хозяине и его старшем брате. Впрочем, может, ты и прав — нам уже все равно.

— И пока не поздно, помолись своему богу, — сказал Эльяс и усмехнулся. Усмехнулся и тот, со шрамом.

— И то сказать, — проговорил штабс-капитан, игнорируя совет помолиться. — Будь твой хозяин здесь, он бы, наверно, тоже так поступил, как однажды с ним поступили. Было это, помнится, под Бендерами. Не так и давно. Впрочем, может, у него память короткая, тогда что ж — как не совсем порядочный человек может и не вспомнить...

— Мой хозяин здесь, он придет, и ты, урус, узнаешь, как поступают порядочные, — ответил Эльяс жестко. Но в выражении его глаз, всего лица что-то изменилось. Он задумался, будто прислушивался к своему внутреннему голосу, будто что-то вспоминал.

— Если он здесь, то, конечно, придет — и ты, наверно, окажешься прав.

Эльяс не ответил, словно и не слышал последних слов штабс-капитана. Подпирая плечом дверь, опустил голову и вдруг, что-то сказав своему товарищу, стремительно выбежал во двор. У Котляревского было желание шепнуть Катаржи, чтобы надеялся, был выдержаннее, но не успел: за дверью послышались шаги. Часовые, которые знали, как ходят их хозяева, степные охотники и воины, отступили в сторону, дверь распахнулась, и в мазанку друг за другом вошли сыновья повелителя Буджацкой орды. В первом, низкорослом, широком в кости, офицеры узнали Селим-бея — того, кто схватил их, обманул, заманил к себе, а другого — он неслышно переступил порог за Селим-беем — рослого, казавшегося хрупким, видели впервые. Одни лишь штабс-капитан сразу признал в нем Махмуд-бея — случайного знакомца, младшего сына Агасы-хана.

Селим махнул нагайкой, и часовые в мгновенье ока убрались из мазанки.

Братья уселись на пороге и долго молчали. Селим осмотрел сапоги и шинели офицеров, даже встал и пощупал их — прочны ли, его заинтересовал и почти новый дубленый кожушок Стефана. Но когда Селим попытался посмотреть мех и завернул полу, Стефан повернулся на бок и не дал Селиму рассмотреть его; Селим, подавив вспышку гнева, снисходительно усмехнулся и сел рядом с братом на порог. Махмуд с места не двинулся, его не интересовали трофеи; худые, цепкие руки лежали на острых коленях, малахай закрывал левый глаз, а правый был опушен. Махмуд казался безучастным, почти сонным, словно вот-вот собирался вздремнуть.

Котляревский хотел было назваться и даже кашлянул — может, Махмуд забыл, не помнит, при каких обстоятельствах они встретились? Это же было совсем недавно, несколько дней тому назад, но хмурый вид юноши, холодность его заставили штабс-капитана промолчать. «Подождем, подождем», — решил он, стараясь успокоиться, овладеть расшалившимися нервами. И это ему наконец удалось, он тоже равнодушно, казалось, даже безразлично, смотрел на вошедших, разрешил Селиму пощупать сапоги, шинель, словно это его не трогало и он примирился со своей участью.

Между тем Селим, закончив осмотр, удовлетворенно цокнув, спросил:

— Куда ехали? Зачем? Отвечай ты! — Ткнул рукоятью нагайки в сапог Катаржи.

Бригадир — Стефан не успел еще перевести — посмотрел на Селима исподлобья:

— Не тыкай, собака!.. Скажи лучше, кто дал тебе право хватать нас?

— Не понимаю, урус!

— Развяжи, тогда поймешь... Я бригадир русской армии, а ты — хватать?

— Не понимаю. Толмач, — обратился к Стефану, — скажи, почему он сердится? — Щелочки глаз Селима стали совсем как ниточки. — Он, наверно, не желает говорить здесь? Может, в Измаил хочет поехать? Я помогу. Якши!..

— Не надо переводить, — вступил в разговор Котляревский, потом обратился к Катаржи: — Что с тобой? Или забыл, где мы находимся?

— Я плюю на него! — вскипел бригадир. — И не учи меня, что говорить.

— Ты отвечаешь не только за себя...

Видя нетерпенье Селим-бея, Котляревский сказал:

— Стефан, переводи мое слово... Уважаемый Селим-бей, старший сын Агасы-хана, известного своим гостеприимством и храбростью, мы приехали, чтобы засвидетельствовать почтение твоему отцу, а также тебе и твоим братьям. Мы приехали не по своей воле, мы посланы командующим русской армией, и мы бы хотели... — Котляревский взглянул на Катаржи, посоветоваться с ним невозможно: Селим-бей следят за каждым движеньем, ловит каждое слово, раскрывать же цель поездки перед человеком, который схватил их, так коварно поступил с ними, — рискованно. Котляревский дождался, когда Стефан кончит переводить, и в полной уверенности, что поступает, как должно в их положении, продолжал: — Мы приехали, почтенный Селим-бей, чтобы купить у тебя, у твоего отца немного корма для лошадей, хлеба также нам бы не мешало впрок заготовить. Цена — как договоримся. Платим — наличными, рублями или пиастрами, как пожелаете.

Выслушав Стефана, Селим-бей прищурился, процедил:

— Хлеба вам? Корм лошадям? Значит, русскому паше нечем кормить свою армию?! — Селим огладил редкую бородку и, поразмыслив о чем-то, вдруг заговорил неожиданно тихо, почти ласково: — Вы, урусы, лазутчики, вот вы кто, и я отошлю вас Хасан-паше в Измаил непременно. Потешу старика. Ах, как он возрадуется! Сейчас и повезу. Аллах меня простит. Во славу аллаха и пророка его Мухаммеда я поступаю так.

— Ты можешь так поступить, — сразу же ответил Котляревский, и ни один мускул на его лице не дрогнул. — Мы ведь в твоих руках, приехали добровольно. Но скажи, почтенный, какую будешь иметь от этого дела выгоду ты и твой род? Что касается награды, то ты лучше меня знаешь: Хасан-паша не слишком щедр, скуп скорее.

— Зато русские по заслугам наградят тебя, Селим-бей, — добавил Катаржи. — Можешь не сомневаться.

С глухой угрозой Стефан перевел и это. Штабс-капитан не сумел остановить его, не успел. В иной раз Стефан, может, и подумал бы, прежде чем переводить такие слова, а теперь он мог все: был так зол на этого степного разбойника, что развяжи только руки — с кулаками готов был броситься.

Ханский отпрыск как-то странно побледнел: сначала от носа до ушей, потом виски и подбородок, бледные полосы одна за другой пролегли по сухому крепкому лицу. Селим-бей хищно ощерился, легко вскочил, выхватил из ножен кривой нож. Залопотал что-то хрипло и быстро. Стефан перевел и это:

— Грозишь? Мне? Ты пожалеешь, гяур! Я не повезу вас Хасан-паше. Я вас здесь... Сначала тебя, шайтан! — Бросился на Катаржи, занес нож. В ту же секунду спокойно сидевший, словно даже дремавший, Махмуд метнулся к брату, сзади сжал его локти своими длинными цепкими руками. Селим бешено рванулся, но безуспешно, он хотел обернуться, чтобы вцепиться брату в лицо, но и это ему не удалось. Селим завыл, как волк, загнанный в угол, а Махмуд не отпускал его и, оттаскивая шаг за шагом от Катаржи, что-то говорил быстро, тихо и настойчиво, Стефан, чутко слушавший, не мог ничего понять, но братья, как видно, хорошо понимали друг друга.

Селим постепенно затих, нож выскользнул из руки и упал, мягко шлепнулся о глиняный пол. Селим опустился на порог и, поджав под себя ноги, закрыл глаза, сидел некоторое время неподвижно, Махмуд уселся рядом с ним, внешне спокойный, будто ничего не случилось и не он подвергал себя смертельной опасности: в пылу гнева Селим не пощадил бы и брата.

— Шайтан! Счастлив твой бог, — выдохнул наконец Селим и провел руками по лицу, словно совершая намаз.

— Мой товарищ не грозил тебе, он сказал правду: русские наградят тебя и твою семью, Селим-бей, — сказал Котляревский. Он обращался преимущественно к Селим-бею, старшему, и тому это льстило. — Мы предлагаем тебе мир и покой. Тебе и твоему народу. Зачем воевать?

— А вы, русские, воюете?!

— Мы вынуждены. У нас нет выбора. Русские так говорят: с друзьями — мы по-дружески, а с врагами — как они того заслужили... Поэтому и война у нас с султаном... Ты ответь, если можешь, что дает вам, буджак-татарам, за вашу службу султан? Обещал землю. А дал? Нет. Обещал награды. И — тоже ничего. Мы ведь знаем.

— Речи твои, урус, хитрые, противные. За такие слова знаешь что бывает? Шелковый шнурок на шею или камень к ногам — и в мешок.

— Я сказал правду, Селим-бей. И ты это знаешь. Еще раз говорю тебе: мы приехали к тебе и твоему отцу со словами привета и мира, хотели купить сена и хлеба, а ты нас схватил, связал и к тому же грозишься отдать в руки наших врагов. Достойно ли это порядочного правителя?

Селим-бей, уже успокоившийся, впервые, весело похлопывая себя по бокам обеими руками, рассмеялся:

— Ты это говоришь, урус? Мне? Да мой род всегда был врагом вашим. О какой же порядочности ты говоришь?

Селим-бей внезапно оборвал смех, встал и, положив руку на золоченую рукоять ножа, сказал:

— Кончим говорить. Выбирайте, у русы. Или выскажете, зачем ехали в степь, или — в Измаил. Солнце станет в этом окне — и привяжу вас к седлам. Я сказал...

Он круто повернулся и шагнул за порог. Махмуд, подождав, пока закроется дверь, пристально взглянул — впервые за все время — на Котляревского, бегло окинул взглядом мазанку, задержался на лицах Катаржи и Стефана и тогда лишь, неслышно ступая в своих мягких сапогах, вышел.

В мазанке тотчас появились часовые. Их было трое: один уже знакомым — со шрамом, а двое — новых. Махмудова нукера, Эльяса, среди них не было.

«Что будем делать?» — одними глазами спросил Котляревский бригадира, тот неопределенно пожал плечами, руки его дрожали, смертельная бледность покрывала лицо. Штабс-капитан понимал: в таком состоянии бригадир способен на крайность — и ломал голову, мучился: как быть? Что делать? Где искать верный, безошибочный путь к сердцу Селим-бея? Как понимать последний взгляд Махмуда?

Стефан зло ругался, плевал под ноги часовым, но те не обращали на это внимания; длинный, со шрамом, сонно зевал, а его товарищи, прислонившись к стене, что-то шептали друг другу, показывая на сапоги офицеров и их шинели. Но вскоре они тоже стали позевывать, однако при каждом движении пленников настороженно осматривали их, не разрешали разговаривать.

В мазанке стало тихо. Отчетливо слышались шаги во дворе, скрип воротец в сараях и негромкий говор. Между тем солнце приближалось к среднему окну, к тому самому, на которое указал Селим-бей.

 

10

Беседа их текла мирно, спокойно, как и принято в семье хана, хотя у Махмуда были веские причины говорить с братом в ином тоне. Селим тоже имел основание относиться к гостю менее дружелюбно. Они же обращались друг к другу подчеркнуто вежливо, предупреждающе подвигали фрукты, стоявшие в больших глубоких вазах, пили легкое искристое вино из золоченых бокалов и плели искусные кружева из ничего не значащих слов и выражений; справлялись о здоровье жен, детей, знакомых, перечисляя всех поименно; потом вспоминали свои детские и юношеские годы в доме отца.

К себе они никого не впускали, только слуги входили без предупреждения, вносили новые блюда, меняли посуду.

Братья сидели уже несколько часов. Вспомнив о чем-то смешном, смеялись, потчевали друг друга дружескими тумаками, но главного пока не касались даже намеком, выбирая обходные дорожки, и каждый преуспевал в этом.

Махмуд выжидал, он не хотел первый касаться того, ради чего, собственно, и приехал к Селиму, а тот тянул нарочно, не спрашивал и даже как будто не собирался спрашивать, зачем приехал Махмуд — младший брат и любимый сын отца. Еще ни разу Махмуд не наведывался к нему сам, с братьями года два тому назад был, а сам — ни разу.

Братья вообще редко гостили друг у друга. Селим-бей считал себя обиженным, отец мало выделил ему отар и пастбищ, и поэтому он полагал возможным брать все, что плохо лежит, угонял забредавшие на его пастбища стада братьев, а то наезжал и сам в их угодья, уверенный, что даже аллах ничего в этом плохого не видит. Вот и теперь Махмуд, наверно, приехал с претензией к нему, старшему брату, видимо, что-то пропало, и он убежден, что в этом повинен Селим. Как бы не так! Не пойманный — не вор. Неужто Махмуд так наивен?..

Мирно, плавно течет беседа. Братья пьют вино, которое подают им слуги, вино это в меру крепкое, приятное на вкус, изготовленное старым дедовским способом; вылавливают из миски куски баранины, едят сладкие фрукты и снова пьют вино.

И говорят. Рассказывают друг другу, на сколько голов выросли в этом году их табуны, где нынче лучшие пастбища, а какие можно использовать в следующем году, какой виноград уродился, и что следует продать в Бендерах, чтобы купить женам наряды, себе пороха, ружей, и хорошо бы найти собак для охоты, но где нынче возьмешь их? Стоящие почти вывелись, а без хорошей собаки — какая охота, особенно на лису и волка.

Но всякому терпению есть предел. Внезапно обрывается и нить беседы.

Они сидят друг против друга на зеленой праздничной кошме, слуги ставят поднос с апельсинами, еще кувшин вина, но ни к чему больше Махмуд не притрагивается, хотя Селим снова наливает, подвигает к брату поднос с ярко-желтыми, ароматно пахнущими плодами. Не дождавшись, пока Махмуд выпьет, выпивает сам, тыльной стороной ладони поправляет усы:

— Пей! Пей, дорогой!

Махмуд хмуро глядит в сторону, косясь на подслеповатое окно, в котором стоит жаркое полуденное солнце. Но вдруг солнце гаснет. Тени перечеркивают стены. Над Буджацкой степью нависает черная туча, она уже закрывает половину неба, бегут, удлиняясь, темные и светлые тени, и это кажется необычным: будто день и ночь, крепко взявшись за руки, идут рядом.

Подняв на брата глаза, Махмуд говорит:

— Видишь, я приехал.

— Ничего не вижу... пока не выпьешь.

— Нет, Селим, нет! Спасибо за угощенье, но я приехал к тебе... Ты знаешь зачем.

— Ты приехал, чтобы посмотреть, как живет твой старший брат.

— Не надо, Селим, шутить. Прошу тебя.

Селим снова выпивает и хитро щурится:

— Ты в нашей семье — самый большой шутник, а говоришь — не надо шутить. Почему, Махмуд?

Знал Селим-бей, зачем время от времени ездят к нему братья, знал, с чем примчался и Махмуд. Но притворялся незнающим. Махмуд не мог больше вынести подобное притворство. Ненавидяще глядя на Селима, сказал:

— Эльяс видел Ахмеда. Вчера вечером он проезжал мимо пастбища, а ночью, когда Эльяс отлучился, угнали мою отару.

— Твой Эльяс слишком много видит. Не был Ахмед на пастбище.

— Эльяс не мог ошибиться. Зачем ему выдумывать?

— Тогда сам ищи. Найдешь — твоя отара. Махмуд покачал головой: Селим — старший, должен быть умным, а говорит как малый ребенок. Или Махмуда считает маленьким?

— За три дня я не объеду твоих пастбищ... Где искать? Прикажи отдать отару. И я поеду.

— Нету у меня твоей отары... И мне некогда. В Измаил еду.

— В Измаил ты успеешь. А отару отдай. Стыдно тебе будет, если сам найду. Отцу расскажу.

— Расскажи! — злобно выкрикнул Селим. — Он и так лишил меня всего! А я — старший!

— Ты старший. Но, по-твоему, выходит, что младшим вообще ничего не надо. Почему, Селим, ты больше всех хочешь?

— Глупый вопрос. Человеку всегда мало.

Махмуд исподлобья взглянул на брата, криво усмехнулся:

— Таким я тебя еще не видел... И за русских надеешься взять калым? Большой калым, да? И коней их возьмешь? Хорошие кони.

Селим-бей поднял кувшин, стал наполнять бокалы, красное густое вино расплескивалось на зеленой кошме, но Селим этого не замечал, он лил и лил, пока бокалы не были полны, и только после этого взглянул на брата:

— Надо уметь жить, Махмуд. Я тебе давно говорил. А ты слишком добрый и потому... бедный.

— Помню, как ты обманывал нас, сыновей Марии.

Селим выпил свой бокал, разорвал пополам апельсин, желтоватый сок тек по его рукам. И вдруг рассмеялся, смеялось все лицо — и глаза, и желваки, и острый, клинком, подбородок:

— Я все забыл.

— Детские обиды — самые жгучие, — сказал Махмуд и подумал: нет, не сговориться ему с братом. Отары он не отдаст, приехал к нему напрасно, а хотелось по-хорошему попросить, поговорить.

Ну что ж, побеседовали, пора и уезжать. Но теперь так просто собраться и уехать он уже не мог.

С той минуты, как увидел веревки на руках русского офицера, все изменилось; говорил об отаре, а видел веревки. Махмуд смотрел, как Селим пьет, жадно ест, я вдруг подумал: такого ничем не ублажишь, Селнму наплевать на то, как живут его соседи, простые люди, нукеры. Война? Пусть война. Селим и на войне погреет руки. Люди погибнут, кровь прольется. Ему не жалко. Жадный, ворюга — какой он брат? Только так называется, а на самом деле — чужой, совсем чужой.

Махмуд быстро трезвел, выпитое вино уже не действовало. А Селим, осушив еще одни бокал, подвинул полный к Махмуду.

— Пей!.. Я угощаю, а ты брезгуешь, сын гяурки? Или ждешь, чтобы я заставил? Я всех заставлю! А тех — в мазанке — посажу на коня и... отвезу. И получу калым! — Селим хвалился: явный признак, что пьян.

Брата своего Махмуд-бей, конечно, знал. Селим опасен всегда, а когда пьян — особенно. Преступление? Совершит любое. Пойдет на все не колеблясь, лишь бы достигнуть своего. Когда же рассвирепеет, не пожалеет ни сына, ни брата, ни жену. И все же Махмуд-бей не боялся его, чувствовал себя значительно сильнее, способным с кем угодно сойтись один на один, потому как был убежден, что поступает по правде, творит добро. Сжимая кулаки, молча, с нескрываемой ненавистью смотрел он на брата.

А тот, уже опьяневший от виноградного вина, хвалился своими неисчислимыми отарами, удачными, по его разумению, наездами к соседям, потешался над ограбленными, обесчещенными, грозил страшными карами каждому, кто посмеет не покориться его воле.

Слушая Селима, Махмуд-бей осознал свою правоту: то, что он надумал, не противоречит совести, ибо Селим виноват во сто крат больше. Вот он какой — только послушайте! Это даже интересно. Махмуду казалось: он впервые видит Селима именно таким, а знал его с малых лет. Он страшнее, нежели казался. Хвалится: возьмет калым за русских, которых он коварно заманил к себе, схватил и запер в мазанке. Как бы не так, дорогой мой брат! Ты не догадываешься, не имеешь понятия, что один из русских — кунак, мой кунак. Я узнал его с первого взгляда, с первого слова Эльяса понял, кто он. И этого вполне достаточно. Я, Махмуд-бей, младший сын Агасы-хана, не позволю тебе, Селим, брат мой, коснуться его пальцем. Ты не получишь и пиастра за него у Хасан-паши, этого омерзительного заносчивого старикана, что, как и ты, бахвалится своей родословной, близостью к султанской семье, ибо, видите ли, какой-то предок в пятом колене удостоился большой чести — мыть султану ноги. Пхе, пакость, стыдно даже говорить, а он нос задирает...

Случилось бы несчастье, если бы он, Махмуд, не приехал сюда сегодня; наверно, ты, Селим, довел бы свое черное дело до конца, и несмываемый позор навеки запятнал бы наш род. Нет, Селим, пока я здесь, такое не случится, и никого я не страшусь, тебя же ненавижу, как можно ненавидеть только заклятого врага, и поэтому никого в твоем доме не пожалею — ни тебя, ни твоих слуг, таких же ворюг, как и ты сам, пусть посмеют лишь встать па моей дороге.

— Почему не пьешь, гяурский кизяк? — прошипел Селим. — Ждешь, чтоб заставил?

Это была та капли, что переполняет чашу и даже слабого делает сильным.

Махмуд вскочил, сорвал со степы веревку, в мгновенье ока скрутил петлю и бросил Селиму на шею, как это он делал не раз в степи, когда случалось ловить необъезженных скакунов, со всей силы потянул к себе.

— Ты заставишь? Ты? Ах, шайтан! Ты никого не заставишь, ибо ты слишком слаб, сын Зульфии, постылой жены моего отца. Ты — бандит и грабитель, и кунака своего я не отдам тебе. Я свяжу тебе руки, хоть лопни, а скручу все равно, ничего у тебя не выйдет!..

Селим какое-то мгновенье лежал неподвижно, тупо глядел почти невидящими глазами на Махмуда, потом рванулся, но напрасно, захрипел, в бессильной злобе ударил ногой — пролилось вино, багрово вспыхнуло на зеленой кошме, омочило золоченую Селимову туфлю. Это был последний удар, последняя попытка Селима освободиться из цепких рук Махмуда, в следующее мгновенье Махмуд-бей связал ему и ноги, запихнул в рот кляп.

— Вот так! — Передохнул, вытер вспотевший лоб и позвал: — Эльяс!

Молодой нукер Махмуд-бея распахнул дверь, словно стоял за ней и ждал приказа.

— Стражу из мазанки — ко мне! По одному!..

 

11

Поджав ноги и задерживая дыханье, штабс-капитан готовился нанести удар в грудь Махмуда, но не успел: тот короткими точными ударами ножа перерезал на нем веревки и распахнул дверь:

— Ты свободен!..

Котляревский не двинулся с места. Не чувствовал ни рук, ни ног — так сильно они затекли, но это его беспокоило меньше. На полу мазанки оставались Катаржи и Стефан. А Махмуд нетерпеливо звал:

— Иди же!

— Без них не поеду.

Мгновенье Махмуд колебался, прыгнул обратно, взмахнул кривым острым ножом, раз и еще раз. Освобожденные от веревок бригадир и Стефан с нескрываемым наслажденьем размялись. Но Махмуд торопил:

— Быстро!

Оседланные лошади стояли посреди двора, возле них — готовые в путь люди Махмуда. Он что-то крикнул — и нукер Эльяс побежал в сарай, вывел лошадей офицеров, развязал солдат, вместе они вынесли седла, переметные сумы.

Махмуд, выждав, пока офицеры оседлают лошадей, подбежал к своему коню, легко, как птица, поднялся в седло, надвинул поглубже малахай и резко натянул повод.

Вихрем вынеслись со двора. Впереди — Махмуд-бей и офицеры, остальные — за ними. У кого-то веткой сорвало шапку, на камне споткнулся каурый штабс-капитана.

Во все стороны летели твердые, что камень, ошметки, бились в глухие дувалы, перелетали через них, мелким дождем падали на повети, низкие плоские крыши халуп. Из дворов выглядывали и тотчас скрывались испуганные лица.

А всадники промчались через всю деревню и поднялись на темный, как грозовая туча, курган. Махмуд-бей обернулся, крикнул что-то гортанное, дикое; радостно сверкнув глазами, махнул нагайкой в сторону дымившихся на горизонте вечерних туманов:

— Орум-бет-оглу! Туда!..

Офицеры не знали, что все это значит, только одно ясно: им ничего пока не грозит. Махмуд-бей не собирается отвозить их в Измаил к Хасан-паше, иначе он бы не освободил их, не посадил на коней, не отдал оружия и походных мешков. Значит, Махмуд — друг? Но спросить об этом, пожать руку этому сильному возбужденному юноше не было времени — он летел впереди всего отряда, и лошадь его, казалось, не знала усталости, как и он сам. Пригнувшись к развихренной ветром гриве, он будто слился с конем, а конь, чувствуя нетерпение хозяина, мчался над землей, почти не касаясь ее, черной птицей пересекая степь. Уже больше часа прошло в бешеной скачке, и незаметно было, что татары собираются замедлять бег. Но внезапно, будто впереди появилась невидимая стена, Махмуд-бей остановился как вкопанный, остановились и остальные. Офицеры, ехавшие сразу за Махмудом, встали рядом с ним.

— Теперь хорошо! — оскалил зубы Махмуд и малахаем вытер взмокшее лицо, оно блестело, блестели зубы, сверкали черные глаза.

— Спасибо, кунак! — протянул руку Котляревский. — Ты спас нам жизнь, и мы не знаем, как благодарить тебя. Хочешь, выбирай любого коня.

— Подарок? — Махмуд расплылся в улыбке. — Не возьму. То, что сделал, не стоит того. Да ведь ты кунак.

— Мы твои должники, Махмуд-бей, — сказал Катаржи, лицо его смягчилось, взгляд потеплел. — А где же Селим? Что с ним?

— Шайтан с ним! — выругался Махмуд. — Он пьян, спать будет. А чтобы не так быстро проснулся, я связал его и нукеров заодно.

— Но он может и догнать нас.

— Сегодня нет. А завтра — не посмеет. Я братьев позову, старшин... — Махмуд говорил так, будто все давно обдумал и офицерам в самом деле нечего опасаться. — Ко мне поедем. Вам отдохнуть надо. Мои люди охранять вас будут.

— Спасибо, кунак! — приложил руку к груди штабс-капитан. — Но отдыхать нам никак невозможно, ты уж извини нас. Дело, кунак, прежде всего.

— Понимаю. И все же — заедем! К полуночи у меня будем... Может, в вашем деле и я пригожусь.

— Обязательно пригодишься, а как же... И мы, коль пригласишь, заедем, посидим у тебя, — сказал Котляревский. — Правда, бригадир?

— Непременно. Ведь мы и хотели побывать у тебя, Махмуд-бей. Мы много слышали о тебе хорошего, — сказал Катаржи, ласково оглядывая ладную фигуру юноши. — Наездник ты хороший, любо-дорого посмотреть.

— Спасибо, бачка, за доброе слово! Спасибо, что не брезгуете моим хлебом-солью!.. Деревня моя красивая. Вам понравится. А пастбища мои самые лучшие. Лучше, чем у Селима, только он, шайтан, загоняет свои табуны на мои земли. — В голосе юноши зазвучала обида. — Да придет час — мы с ним поговорим. По-семейному...

Он оглянулся: вслед за ним по степной дороге, освещенной невысокой луной, ехали его нукеры, а также Пантелей и Денис, огромные горбатые тени бежали по ночной степи, подпирали самое небо, перешептывались с камышами вдоль захолодевших озер.

В полночь, как и сказал Махмуд-бей, приехали в деревню. Он предусмотрительно выставил дозоры и, не мешкая, послал нукеров за старшинами всего уезда Орум-бет-оглу.

А пока — в ожидании старшин — гости и молодой хозяин уезда сидели на ворсистом ковре в парадной комнате и, попивая турецкую ракию, вели задушевную беседу.

— За твое здоровье, Махмуд-бей, за твоих родичей, жен твоих и детей, за твоего отца — славного Агасы-хана! — поднял бокал Котляревский.

— Спасибо! — приложил Махмуд руку к сердцу и выпил вместе с гостями.

Ракия была крепкая, таких напитков штабс-капитан обычно не употреблял, но ради такого случая, во имя избавления от плена, который неизвестно чем мог закончиться, не отказывался и поддерживал тосты, то и дело произносимые Махмудом и Катаржи.

Прошло немногим больше часа, как стали прибывать старшины, в большинстве своем люди в возраста, немало пожившие и повидавшие на своем веку.

Они степенно уселись в кружок и, выпив по рюмка ракии, по знаку Махмуд-бея — своего каймакама — приготовились слушать.

Разговор начал штабс-капитан. Русские, сказал он, уважают воинственный, сильный и талантливый народ татарский и всегда очень жалели, считая несправедливостью, что он пребывает в вассальной зависимости у султана. Русские знали, что султан никогда не уважал вассалов, хотя не обходился без их помощи в тяжелые для себя времена, а в мирные дни сразу же забывал их нужды.

Старшины угрюмо слушали, никак пока не выражая своего отношения к словам Котляревского. Но когда он сказал, что султан относится к татарам, как отчим к нелюбимым пасынкам, Махмуд-бей резко взмахнул рукой:

— Правда, эфенди! Мы хуже у него, чем пасынки. Мы голые и бедные, а в войну мы — «верные его ятаганы».

Старшины степенно кивнули: они согласны с каймакамом, только двое, самых старых, седобородых, оставались безучастными. Махмуд-бей заметил это и тут же обратился к ним:

— Скажите, почтенные мои старшины, что думаете вы? Правду сказал русский посол или нет?.. Клянусь бородой Мухаммеда, вы с ним согласны.

— Те, давясь апельсинами, поспешно закивали:

— О да, славный бей-заде, согласны!

— Я так и думал, — криво усмехнулся Махмуд и, обратившись к Котляревскому, сказал: — Прости, эфенди, что перебил, говори, мы слушаем.

Привстав — сидя говорить было несподручно, — Котляревский обратился преимущественно к Махмуд-бею, не забывая и старшин:

— Мы никогда не зарились на чужое и не считаем, что имеем право как победители брать даром у других. За все мы платим. В нашей армии есть строгий приказ: никто из русских не имеет права войти в дом местного жителя без его согласия и тем более взять что-либо без денег.

— Мы это слышали! — поддакнул один из старшин, самый молодой из них — рыжий, с вислыми тонкими усами.

— Я уполномочен сказать вам следующее, — продолжал Котляревский, — если русские когда-либо пройдут через ваши степи — разумеется, после вашего разрешения, — будет то же самое. Захотите продать — спасибо, не пожелаете — воля ваша, почтенные старшины.

Котляревский сел и едва заметно коснулся локтем Катаржи: говори ты. Бригадир оглядел собравшихся и, дружелюбно улыбаясь, отчего лицо его стало простым и добрым, сказал:

— Мы привезли с собой фирман нашего командующего. — С этими словами он вытащил из внутреннего кармана мундира свернутую бумагу: — Вот он. Посмотрите, прошу вас.

Бумагу в развернутом виде Катаржи пустил по рукам. Никто из татар, кроме Махмуда, не умел читать по-русски, но все видели, что бумага плотная, настоящая и — важнее всего — на ней поставлена большая круглая печать, как и полагается всем государственным бумагам.

— Фирман настоящий, — объявил Махмуд-бей, рассмотрев на бумаге все, что можно посмотреть, — написано так, как сказал господин офицер. Словно теплым ветром повеяло. Старшины заметно оживились, потянулись к бокалам, которые снова успели наполнить слуги.

— Достопочтенный Махмуд-бей, этот фирман мы передаем тебе на вечное хранение. — Катаржи торжественно передал Махмуд-бею бумагу. Тот принял ее и приложил сначала ко лбу, потом к груди и положил перед собой на палас, чтобы все видели.

— Этот фирман — закон для каждого нашего солдата, — сказал штабс-капитан. — Мы желаем всем без исключения добра и мира!

— Якши, бачка, якши! — заговорили все сразу.

— Выпьем за ваше здоровье, за здоровье ваших родичей, за ваши стада! — сказал Катаржи. Его явно повело уже. — Пусть они плодятся и тучнеют!

Тост понравился, хотя непонятно было, кого имел в виду Катаржи — родичей или стада, когда пожелал нм тучнеть и плодиться.

— Многовато наливаешь, — шепнул Котляревский, касаясь руки бригадира. — Они все трезвы, а мы, пожалуй, и не встанем.

— Узнаю твои привычки, господин пиит, но обо мне можешь не беспокоиться, еще никто не перепивал бригадира Катаржи.

— И все же, прошу тебя, воздержись по возможности. Ты ведь посол.

— Не могу, я угощаю.

— Не будем спорить, но разреши мне сначала сказать, а уж потом... выпьешь.

— Только не тяни. Вспомни, сколько нам еще нужно объехать улусов.

— Деревень, сударь, деревень... Хорошо, что вспомнил об этом. — Котляревский, подняв бокал, заговорил. Стефан, подсевший к штабс-капитану ближе, быстро, без запинки переводил:

— Почтенные старшины! Минет время — и русская армия пройдет через ваши степи. Она принуждена к этому. Но мы верим: вы не станете у нас на пути, будете благоразумны, пожалеете своих жен, детей, свои отары, не станете браться за оружие, к чему — мы это знаем — вас призывает Хасан-паша... Это опасно. Вы знаете сами, что русскую армию остановить нелегко, столкновение с нею могло бы принести только слезы и кровь вашему народу. А мы желаем жить с вами в дружбе, как и должно добрым соседям, которым делить нечего. Прошу вас, уважаемые старшины, я тебя, славный бей-заде, поднять за это свои бокалы!

— Налейте водки, — приказал Катаржи ординарцам. — За такие слова, такой тост не грех выпить нашей!

Ординарцы быстро наполнили бокалы из заранее раскупоренных бутылок.

— Старшины и вы, дорогие гости, послы русского паши! — сказал Махмуд-бей. — Хочу и я слово сказать. Особенно вас, старшины, прошу прислушаться к словам моим. Я моложе вас, но волей аллаха и нашего повелителя Агасы-хана — ваш каймакам и потому отвечаю за вас. Я призываю вас к благоразумию! Кто мне друг, тот послушает, а кто желает стать моим врагом, кровным врагом моим... — Махмуд-бей завертел головой, оглядывая старшин, каждого по очереди. — Надеюсь, в моем уезде таких не найдется... Русские предлагают нам мир я дружбу. Что может быть дороже этого?! Я спрашиваю вас. Нет ничего на свете дороже. Сие значит, что они нам и есть друзья настоящие, а враги те, кто толкает нас на войну, кому не жаль наших детей, жен, матерей и отцов. Так ли я говорю, старшины?

— Аллах говорит твоими устами!

— Ты прав, славный бей-заде! — заговорили старшины.

— Так вот, — поднял бокал Махмуд-бей, — вот за это — дружбу и мир с русскими — мы выпьем и подадим нашим послам свои руки.

Махмуд-бей пригубил свой бокал и, поставив его на палас, приподнявшись, протянул руку сначала штабс-капитану, потом бригадиру, подал руку и Стефану, тот уважительно склонил голову и лишь потом осторожно пожал маленькую крепкую ладонь юноши.

Обменялись рукопожатиями с послами и старшины. Потом пригубили из бокалов. И заговорили все вместе, перебивая друг друга, необычно оживленные, раскрасневшиеся.

— А крепкая! — воскликнул молодой рыжеусый старшина.

— А ты думал!

— Русская водка — не какая-нибудь ракяя.

— Поднеси трут — загорятся.

— Слабому не по нутру, что и говорить!

Старшины аппетитно закусывали, руками доставали из плоских тарелок куски жареной конины, запивали сладкой водой. Кое-кому стало душно, и слуга раскрыла окна и двери, внесли кувшины с бледно-золотистым освежающим напитком. Звенели бокалы, текла непринужденная беседа. Котляревский вдруг заметил: Махмуд-бей, наклонившись, что-то говорил старшине, сидевшему около него слева, при этом несколько раз взглянул в сторону послов. Тот, выслушав каймакама, кивнул в, подкрутив свои тонкие рыжие усы, поднял палец: знак, что желает говорить. Все примолкли, уставились на младшего собрата.

— Достопочтенные русские послы, Махмуд-ага, и вы, соседи, хочу слово сказать... Все знают, мы никаких договоров не подписываем. Все мы не шибко грамотные, писать и читать умеем мало-мало, но слово наше крепкое. Что обещаем, то исполним. И все же слово — это пока только слово, а нынче война, и надо помнить, что слуги падишаха могут некоторых слабых заставить пойти за собой. А посему, чтобы таких между нами не было, я предлагаю — послать в Бендеры русскому паше аманатов. По одному от каждого села. — Он умолк, на мгновенье задумался и тихо закончил: — Я пошлю брата.

Аманаты? Иными словами — заложники? Старшины знали: их посылают в том случае, когда хотят доказать свою преданность и верность слову и, не имея иной возможности доказать это, отсылают союзнику, другу своего ближайшего родственника.

Слово старшины, сидевшего рядом с Махмуд-беем, прозвучало неожиданно, в комнате несколько мгновений было тихо. Но уже в следующую секунду старшины, увлеченные примером соплеменника, заговорили все разом, не слушая друг друга:

— И я пошлю брата!

— Он сказал верно! Я пошлю сына!

— Я — внука!.. Мы слово не нарушим!

Котляревский, переглянувшись с бригадиром, поклонился старшинам и отдельно Махмуд-бею:

— Спасибо, высокоуважаемые старшины, и тебе, славный бей-заде! От имени моих товарищей, всего войска русского! Этот день мы не забудем!.. Аманатов примем, и хочу сказать: вы не пожалеете, что так поступили. И еще скажу. Вашим людям, которые поедут, будет хорошо у нас, их примут, как принимают только друзей...

Перед рассветом старшины, простившись с русскими послами, разъехались по своим деревням, пообещав сразу же прислать своих родичей в распоряжение каймакама, а тот уже всех вместе отправит в Бендеры.

Собрался в дорогу и отряд русских. Махмуд-бей жалел, что его новые друзья так быстро уезжают, он не успел наговориться с ними, но, конечно, он понимает: нельзя медлить ни одной минуты, враг ведь тоже не дремлет...

Перед отъездом Котляревский и бригадир подвели к Махмуд-бею коня. Это был один из двух рысаков, которых командующий специально выделил для своих посланцев, чтобы они могли ими распорядиться по своему усмотрению в зависимости от обстоятельств. Одного коня успел захватить Селим-бей, в спешке отъезда найти его не удалось, а этого — рослого, сильного, золотистой масти — они с легким сердцем дарили Махмуд-бею.

— Тебе, кунак! Не обижай нас отказом, — сказал штабс-капитан и крепко пожал руку юноши.

Махмуд-бей на этот раз не отказался, он восхищенно цокнул, медленно обошел вокруг коня, как заправский лошадник, потрогал бабки, прижался щекой к раздувающимся, бархатным ноздрям:

— Спасибо, господин! Такой конь!.. Спасибо!

Лицо его, глаза сияли. Он оглаживал коня, пальцами расчесывал густую, отливающую медью гриву, отдал коню весь сахар, который держал в кармане. Внезапно вспомнил что-то и позвал слуг. Выбежал Эльяс. Разговор с ним был короткий; выслушав Махмуд-бея, нукер кликнул еще нескольких человек, и все они вместе бросились седлать коней.

— В уезд Оран-оглу к моему брату Ислам-бею вас проводят мои люди, — сказал Махмуд. — Поведет вас мой старший нукер. В степи неспокойно теперь, а с охраной будете в безопасности. Верьте им, как мне. Десять надежных ятаганов. Я бы с вами поехал сам, да собираюсь в Бендеры, только дождусь аманатов.

Махмуд-бей, желая показать, как он уважает высоких послов, взял под уздцы коней бригадира и штабс-капитана и вывел со двора:

— В добрый час!

Уже за воротами Котляревский попросил всех задержаться.

— Зачем? — удивился бригадир.

— Напишу командующему.

— О чем?

— На всякий случай. О людях Махмуда. — И, уже твердо решив, что так и надо, что без этого аманатам никак невозможно ехать в Бендеры, штабс-капитан попросил Пантелея достать чернила и бумагу и, не слезая с лошади, положив листок на луку седла, написал, что он, адъютант командующего Котляревский, просит всех начальников разъездов и караулов русской армии не чинить препон и не делать ущерба предъявителю сего Махмуд-бею, который направляется в Бендеры по важнейшему делу к самому командующему с аманатами. В конце дописал, что он сам и бригадир Катаржи с людьми, побывав в одном уезде, следуют дальше. Котляревский прочел письмо Махмуду, тот принял его, поблагодарил, крепко пожал руку штабс-капитану и долго стоял у ворот, пока весь отряд не скрылся за ближними курганами.

 

12

Отряд двигался степью, мимо пересохших речек, пробирался сквозь дикие заросли камышей, пересекая большаки, все напрямик и напрямик — по глухим буеракам, рискуя застрять в каком-нибудь непроходимом болоте. Надо было как можно скорее достичь соседнего уезда, пока Селим-бей не связался с турецкими лазутчиками и не повел их вслед за русскими послами.

Ординарцы держались к офицерам поближе. Денис в один день почернел лицом, а глаза его лихорадочно блестели, Пантелей не терял своего обычного присутствия духа, хотя тоже заметно устал за прошедшие сутки, он тверже, нежели Денис, перенес плен у Селим-бея. Подбадривая Дениса, Пантелей был, однако, убежден, что штабс-капитан не даст их в обиду, и стоически перенес все, беспокоило его только одно: как бы рассвирепевший Селим-бей не оскорбил командира, не ударил его; Иван Петрович, наверно, мог бы ответить, и тогда обезумевший бей ни с чем бы не посчитался. А еще боялся Пантелей за сохранность бумаг штабс-капитана: а ну как развяжут переметные сумы, наткнутся на них и уничтожат? Но, слава богу, все обошлось. Выручил Махмуд-бей, бумаги все на месте и штабс-капитану никакого урока не нанесли — отчего бы Пантелею не быть и веселым? И он, мчась на Татарчуке, как прозывал лохматого неутомимого своего коня, был рад и доволен, и ничего на свете его теперь не страшило.

Котляревский ехал стремя в стремя с бригадиром и Стефаном. Они о многом уже успели переговорить и теперь молча сидели на взмыленных лошадях, ни на шаг не отставая от проводника, выделенного Махмуд-беем. Остальные люди держались от офицеров на расстоянии полета стрелы.

Отряд двигался неспешной рысью, лишь у курганов переходя на шаг.

Серый рог месяца оставался справа, и степь в той стороне, покрытая первым снежком, была странно тихой, открытой до седых курганов, где легкая розоватость уже успела обрызгать горизонт, а по левую руку степь лежала еще глухая, почти черная.

Снова открылись камышовые заросли. Они встречались и раньше, к ним уже привыкли, не настораживал их скрипящий сухой шелест, напоминающий скрежет жести, потому и теперь не особенно присматривались к густой камышовой туче. По расчетам проводника, первая деревня уезда Оран-оглу, если миновать камыши, должна «мало-мало уже быть».

— Что значит «мало-мало»? — спросил Катаржи.

— Один час езды, господин офицер.

— Верст, наверное, десять, а то и побольше?

— На версты не считаем.

Стефан усмехался лаконическим ответам проводника — седобородого нукера, на лице которого решительно ничего нельзя было прочесть: ни одобрения, ни порицания, и, не переставая, мурлыкал себе под нос молдавскую песенку про девушку Марицу, держался в седле легко, непринужденно, словно родился в нем.

— Чем не драгун, — заметил Катаржи, указывая одними глазами на Стефана.

Котляревский согласно кивнул:

— И то... не каждый драгун так держится.

— И не каждый драгун это признал бы.

— Сознаюсь... Потому что сам еле держусь. Упал бы и заснул, а ты — не так?

— Дорогой мой пиит, не помнишь, кто говорил: «Отдыхать не имеем никакой возможности»?

— Говорил, не отрицаю, — усмехнулся Котляревский. — Но и ты не лучше — желтый, как лимон.

— Тебе это кажется. Я чувствую себя превосходно.

— Это и видно. В гроб кладут краше.

— Помолчи, прошу. Еще беду накличешь.

— Уж не знахаркой ли была твоя бабка, бригадир? Угадал. И дед тоже.

До камышей оставалось уже совсем близко. Котляревский вдруг подумал, что, может, следовало объехать это место: настораживала необычная тишина, угрюмость, окружавшая камыши, подозрительной казалась и низина, что растянулась на добрый десяток верст. Намного лучше чувствуешь себя в открытой степи, тогда и небо, и дорога — все обозримо.

Не успел штабс-капитан поделиться своими сомнениями с Катаржи, как скакавший впереди всех татарский проводник внезапно на полном ходу круто повернул коня влево и что-то крикнул хрипло и тревожно, словно подбитая птица, падающая в обрыв. Впрочем, и без этого предупреждения в следующую секунду отряд все понял: в камышах засада, оттуда раздался выстрел!

— Назад! — властно скомандовал Катаржи и твердой рукой натянул повод. Отряд тотчас повернул обратно, а затем сбился в круг. Татары, ехавшие сзади, остановились на ближайшем кургане.

«Грабители? — пронеслось в голове Котляревского. — Сколько их? Возможно, и турки. А может, Селим-бей догнал нас? Пока не поздно, надо объясниться». Но он не успел все это уяснить для самого себя, как из камышей вынеслись десять всадников и с криком «алла» помчались на них.

— Янычары! Их оружие, одежда, повадки. Вот они — все ближе и ближе.

— К бою! — скомандовал Катаржи, и штабс-капитан невольно отметил: в голосе бригадира нет и тени волнения.

Пантелей и Денис бросили ружья на руку, офицеры повторили тот же прием с пистолетами. Стефан был вместе со всеми: вырвав из седельного чехла пистолет, он стал бок о бок с офицерами.

Турки внезапно повернули обратно, затем съехались снова и лавиной ринулись на отряд, ошалело горланя «алла». Они старались посеять страх и смятение, а может быть, и себя подбодрить.

В сердцах обороняющихся не было страха, хотя каждый знал: от конного турка не уйдешь — лошади у тех свежие.

— Пантелей, стань-ка дальше! — приказал штабс-капитан, заметив, что Ганжа жмется к нему — то ли из робости, то ли из желания быть к командиру ближе, чтобы вместе с ним принять удар янычар, а может, и защитить его.

— Не могу, ваше благородие... Дозвольте встать впереди вас...

— Отъезжай на пять шагов и целься. Да не промажь!

Среди всех ординарцев, находившихся при штабных офицерах, Пантелей Ганжа отличался исключительной меткостью в стрельбе, не однажды его ставили в пример другим солдатам, и заслуженно: не было случая, чтобы Пантелей промахнулся.

— Огонь! — крикнул Катаржи и выстрелил. Еще четыре выстрела прогремели почти одновременно. Когда дым рассеялся, все увидели, как четверо янычар заваливаются с коней, а один ехавший крайним всадник вцепился обеими руками в гриву, повернул коня влево, в открытую степь, и ушел, исчез за дальними могилами.

Такого дружного и стойкого отпора янычары не ожидали; из десяти всадников осталось пять. Это сразу поубавило их пыл, они повернули обратно, рассыпались и... снова пошли в атаку.

— Сабли! — выдохнул Катаржи, и в тот же миг над головой его сверкнула серебристая молния. Около него стал штабс-капитан; со свистом вырвав из ножен саблю, с другой стороны, рядом с ним, остановился Пантелей; справа, подольше, Денис и Стефан. «Где же татары?» — подумал Котляревский, сжимая эфес сабли.

Неужто придется скрестить сегодня, вот в этот миг, свою саблю с чьим-то ятаганом, пролить кровь? Зачем? Во имя чего? Ведь самое дорогое у человека — жизнь, и эту жизнь предстоит насильственно прервать. Но если не он, то это сделают враги, которые мчатся на него с искаженными от гнева и злобы лицами. Уже видно, как сверкают их глаза и оскаленные зубы.

— С богом! — прокричал Катаржи, вырвавшись снова вперед. Но в это же самое время где-то совсем рядом прогремело «алла», и в ту же секунду с двух сторон налетели татары, смяли не ждавших удара янычар, сбили с лошадей, троих проткнули ножами, лишь двое, бросив в страхе оружие, уцелели.

Все это произошло в какие-то считанные секунды. Штабс-капитан, а потом и бригадир сдержанно поблагодарили татар за поддержку. Те же, связав вяло упиравшихся пленных, посадили их на пойманных коней, привязали к седлам, а для убитых тут же, не мешкая, стали рыть ятаганами ямы.

Пока татары занимались погребением, Котляревский при помощи Стефана допросил турок — каждого по очереди. Они клялись, что в степи никого больше нет, все турецкие разъезды — а их было три или четыре, — наверно, вернулись в Измаил, может быть, только один задержался в Каушанах, но и это утверждать они не могли. Младший из янычар — безбородый, с длинным носом — размазывал по лицу слезы и говорил, что он бы не поехал, если бы ему не приказали, но он — пусть господин офицер поверит — не послал ни одной стрелы. Зато старший — толстый, с маленькими злыми глазами — молчал и был готов, только разреши ему, броситься с кулаками на своего соплеменника.

Штабс-капитан, выслушав пленных, строго предупредил их: если показания окажутся ложными, с ними поступят по законам военного времени, если же сказали правду, то по окончании войны им позволят вернуться на родину.

Придя в себя после перенесенного потрясения и убедившись, что им ничто больше не угрожает, турки принялись последними словами ругать татар: они, мол, надеялись на помощь единоверцев, а эти «собаки поганые переметнулись к гяурам». Они яростно плевались, изрыгая всяческую хулу на «предателей», но, получив по доброму пинку, сразу же успокоились и, надежно связанные, смирно сидели в седлах.

Перед тем как покинуть злополучную лощину, Котляревский еще раз спросил, правду ли сказали пленные. Те поклялись бородой Мухаммеда и священным кораном, что сказанное — чистейшая правда, иначе — да постигнет их гнев аллаха и вечная немилость султана.

Отряд двинулся дальше, и вскоре в рассветном тумане, за крутым курганом, обозначились деревья, за ними — низкие приземистые строения, выплыла из тумана и вся деревня — первая в уезде Оран-оглу.

Весь отряд — и русские, и татары, что их сопровождали, — приближался к деревне шагом. Тревожило безлюдье, тишина; казалось, все живое давно оставило глинобитные мазанки за высокими дувалами. На самом деле и тишина, и казавшееся безлюдье были обманчивы: кем-то предупрежденные, все, кто мог носить оружие, сев на коней, поджидали незваных гостей. Расположившись в засадах, они сразу, как только отряд приблизился к околице, преградили ему дорогу. Пришлось остановиться, на пригорок, отделившись от других, выехал один из всадников.

— Кто вы? — спросил. — Зачем приехали?

Ордынцев было много, может, больше сотни, за первой группой стояла еще одна, и дальше, в переулках, и на огородах маячили конские густые гривы, а над ними — рыжие лисьи хвосты малахаев. Татарин, стоявший на пригорке, бесспорно, заметил в отряде и своих земляков — их отличали одежда, оружие, но это его нисколько не успокоило, он требовал ответа незамедлительно.

Тронув стременем коня, Катаржи подвинулся немного вперед и, остановившись в нескольких саженях от пригорка, ответил:

— Мы едем к Ислам-бею. Дело у нас.

— Его дома нет.

— Наверное, за него кто-нибудь остался.

— Старшина за него.

— Пусть старшина, проведите к нему, — выступил вперед штабс-капитан. — Поторопись, кунак!

— Зачем торопиться? — как-то неопределенно усмехнулся в жиденькие усы ордынец. — Успеете.

Окружавшие его всадники в разговор не вступали, хмуро смотрели на непрошеных гостей, слушали и словно не понимали их. Тревога невольно сжимала сердца офицеров. Почему ордынцы так неприветливы, насторожены, словно вот-вот готовы броситься в бой? Может, и здесь повторится то, что при встрече с Селим-беем? А если среди них нынче турецкий разъезд и они уже договорились с турками действовать сообща против русских? Неужто пленные обманули, сказав, что все турецкие разъезды убрались? И все же, что бы там ни случилось, нельзя, чтобы ордынцы заметили, как они обеспокоены. Выждав несколько мгновений, Котляревский повторил просьбу провести их отряд к старшине, заменявшему Ислам-бея.

— Успеете, — стоял на своем молодой ордынец.

— Как бы не было поздно. — Ближе подъехал старший из татарской охраны. — Не видишь — кто едет?

— Я пока вижу, что вы везете славных воинов ислама, к тому же связанных, как баранов.

— Не твоего ума дело. Молод учить старших.

— А ты слишком стар и не понимаешь, кого ведешь за собой.

— Меня послал Махмуд-бей. И если ты еще поговоришь, сын ослицы...

— Хорошо, эфенди, едем, — сразу же смягчился ордынец, видимо узнав в старом татарине нукера ханского сына.

Въехали в деревню. Лошади шли, прижимаясь друг к дружке. Между тем турки, почувствовав расположение к себе единоверцев, стали рвать на себе веревки, отчаянно взывать о спасении; они кричали, что схватили их гяуры с помощью «собак-изменников», которых обязательно покарает аллах, они же — верные слуги великого падишаха — попали в западню случайно, и каждый, кто освободит их, получит награду из рук измаильского Хасан-паши и благодарность самого султана.

Пронзительный крик разорвал рассветную тишину. Ничто и никто не мог остановить, образумить разбушевавшихся турок, не помогали ни уговоры, ни плетки, особенно неистовствовал старший, он, извиваясь ужом, кричал, проклинал, угрожал всеми небесными карами тем, кто откажется освободить их из рук «поганых гяуров». Тогда татары, охранявшие пленников, по знаку старшего, в один миг расправились с ними. Офицеры не успели и глазом моргнуть, не успели предупредить беды: обезглавленные турки повалились на крупы лошадей. Испуганные кони встали на дыбы, дико захрапели и, не видя выхода, завертелись, грозя сбить и других. Только смелые действия охраны сумели их успокоить.

— Они убиты! — закричали татары со всех сторон. Вперед вырвался один из них, властно махнул ятаганом:

— Пусть подъедут урусы. Остальные — на месте.

Улицу с двух сторон запрудили вооруженные ордынцы, они шумели, угрожающе размахивали оружием, напирали на охрану, и та с трудом сдерживала разбушевавшихся степняков.

— Мы в ловушке, — тихо сказал Котляревский; он старался сохранить спокойствие, но невольно чувствовал, как неприятный холодок подбирается к сердцу, а рука тянется к пистолету.

— Вижу, а что делать? — так же тихо спросил Катаржи. — Стрелять?

— Если бы знать, но... только не стрелять. — И снова положил руку на поводок. — А что, если требовать сюда старшину? Или лучше к нему проехать?

— Разумеется, к нему.

Толмач, выслушав штабс-капитана, слово в слово передал требования русских послов. Твердый голос Стефана покрыл шум, и толпа постепенно угомонилась, потом послышался все тот же молодой голос:

— Мы проведем урусов к старшине, а остальные — на месте.

«После того, что случилось с пленными турками, татары вряд ли выполнят свое обещание, — подумал Котляревский, — они не склонны разбираться, кто прав, а кто виноват, твердо убежденные, что все беды происходят только от русских, пойдут на все: учинят самосуд, расправу, могут здесь, а могут и немного в стороне, чтобы не смущать охрану, и ничто их не остановит».

— Ни в коем случае. Ехать только с проводниками, — твердо сказал Котляревский, скулы его обострились, взгляд стал жестким. — Иначе... Да ты видишь, как они настроены?

— Согласен, — кивнул бригадир. — Поговори с проводниками.

Штабс-капитан обратился к татарам Махмуд-бея, Стефан точно передал его слова. Офицерам необходимо встретиться со старшиной, но по дороге к нему все может случиться, поэтому кто опасается за себя, — может ехать домой. Он рассчитал верно: задевал самолюбие татар: кто из них способен признаться в трусости и оставить в опасности гостей их повелителя? Махмуд-бей угощал их в своем доме, принял в подарок доброго коня, проводил — это они сами видели — до самых ворот, а так провожают только почетных гостей. А может, напрасно бей-заде называл нукеров «надежными ятаганами», которым можно верить, как ему самому?

— Понимаем, бачка, — ответил седобородый, старший из проводников. — Эти шакалы способны на все в своей слепой злобе, особенно Ураз-бей, сын старшины. Нет, мы вас не оставим. Мы с ними сами поговорим еще раз. — Седобородый выдвинулся вперед и крикнул — голос у него был хриплый, гортанный. — Эй вы, безмозглые бараны! Ежели вы сейчас же не очистите дороги для господ русских офицеров, мы сами ее очистим. И поступим, как только что поступили с грабителями и разбойниками Хасан-паши. Сколько раз он вас грабил? Забыли? Что молчишь, Ураз-бей? Память отшибло?

— Отдайте нам урусов, а сами можете уезжать, — стоял на своем ордынец, которого седобородый назвал Ураз-беем.

— Ты, наверно, с ума сошел, бей-заде! Как же мы вам отдадим русских, если вы ослепли от злобы? А если что случится? Что ты ответишь? А знаешь, что в Бендерах ныне наши аманаты? Да если что, тебя Махмуд-бей и под землей найдет, и остальных тоже, запомните!

Ураз-бей и его люди, выслушав седобородого, ничего сразу не ответили. Хмуро смотрели на русских послов и окружавший их отряд соплеменников. То, что сказал старший нукер Махмуд-бея, было слишком важным, чтобы об этом не подумать.

— Думайте, бараньи головы, только скорее! — снова крикнул седобородый. И странно — никто из ордынцев не обиделся. Там о чем-то совещались, спорили, на кого-то прикрикнули. Между тем штабс-капитан, не ожидая ответа, обратился прямо к Ураз-бею:

— Бей-заде и вы, воины Ислам-бея, мы приехали к вам, к вашему каймакаму Ислам-бею с фирманом командующего, что стоит ныне в Бендерах. Мы прочтем фирман, как только встретимся со старшиной, он касается всех вас. Итак, едем!

На призыв штабс-капитана ордынцы не откликнулись, опустив головы, молчали, долго думали.

— Не будь ишаком, Ураз! — загорланил на всю деревню седобородый. — Не испытывай нашего терпения!

Кто знает, что в конце концов повлияло на ордынцев — дружелюбный тон штабс-капитана или уверенность седобородого их соплеменника, но внезапно татары расступились и Ураз-бей попросил русских послов вместе с проводниками следовать за ним...

Старшина, оказывается, гостей ожидал. Он встретил их у ворот своего обширного двора, приветливо спросил о здоровье, пригласил в дом.

Сдержанно поблагодарив — встреча у околицы, видимо, устраивалась не без ведома старшины, — Котляревский, оглянувшись, коснулся локтем Катаржи:

— Вся деревня здесь. Следует быть осторожными. Всякие среди них есть.

— Я ко всему готов...

Рассевшись на дорогом ковре, они начали издалека: расспросили хозяина, как это водится, о здоровье его и членов семьи, похвалили сына Ураза, он им показался разумным, смелым, настоящим джигитом. Ураз слушал, криво усмехался, видно, был доволен. Пора уже было переходить к главному, однако штабс-капитан, завладевший беседой, не торопился объяснять причину их приезда, стал рассказывать о том, что в Бендерах нынче хорошие базары, хотя там временно расквартированы русские войска, которые, как известно, несут мир и благоденствие всем буджак-татарам...

Может, старшина слышал: ни один клок сена, фунт зерна не берутся без денег? Русские за все платят. А торговля идет весьма бойко, кто не зевает, может с успехом продать лишнее киле зерна и купить десяток-другой пик халеби сукна на шаровары.

— Я слышал, эфенди. Добрая, как, впрочем, и злая весть имеет быстрые ноги... Но я не понимаю, — скосил глаза старшина, — что заставило вас приехать ко мне? Чтобы рассказать о... базаре? Стоило ли трудиться?

— Вы правы, достопочтенный, для этого ехать не стоило, — дружелюбно усмехаясь, сказал Котляревский. — Мы приехали по более важному делу, которое, мы надеемся, и для вас будет небезынтересным.

Старшина внимательно посмотрел на штабс-капитана. Он ждал, что еще скажет русский офицер.

— Идет война, эфенди. Большая война. Надеюсь, это вы знаете?

— Кто этого не знает. Но смею сказать, господа офицеры, не мы ее затевали. Буджак-татары живут в своем углу, на своей земле и никого не трогают.

«Знаем, как вы мирно живете, — чуть не вырвалось у Котляревского. — Сколько раз видели вас в украинских селах и хуторах? А сколько угнали вы наших людей в неволю, продали на турецких рынках? Кто и когда подсчитает, сколько горя принесли ваши разбойничьи набеги на мирные села Украины? Не сосчитать сожженных хат, разграбленного добра. Будь мы, почтенный, в ином месте, я сказал бы тебе все, что ты заслужил, ничего не утаил бы. Но нынче, в это утро, я посол, у меня иная миссия и я буду предельно учтив, спрячу в сердца вековую обиду, буду говорить, что ты очень добр и внимателен».

— Достопочтенный эфенди, — торжественно начал Котляревский, отпив глоток из бокала и по-татарски поджав ноги на пушистом ковре. — Согласен, ваши соплеменники живут совсем не так, как подобает сильному, храброму и трудолюбивому народу, они загнаны в угол, недаром вас называют буджаками — угловыми татарами! А почему? Ваш повелитель — султан Турции, которому вы ничем не обязаны, много вам обещал. А что он дал? Может, хорошей землей наделил? Нет, не дал он вам земли. Ничего он не дал вам. И не даст. Зато у вас берет все — и дань, и коней, и самое дорогое — сыновей ваших. Он строит на ваши деньги корабли, а мы их, в силу необходимости, исправно топим. На войне гибнут я ваши люди во имя славы я богатства падишаха. Вам же остаются слезы, горе матерей, боль стариков и пустые степи.

Котляревский говорил громко, и не менее громко говорил Стефан — так, чтобы его слышали собравшиеся во дворе люди. Старшина несколько раз знаками просил говорить тише, но Стефан словно не замечал этого. А Котляревский продолжал:

— Вот и снова султан затеял войну. Хотел бы забрать Крым, Грузию. Вашими, может быть, руками... Мы пришли, чтобы покончить с войной. Мы возьмем Измаил, в третий раз будем брать его — и войне конец... Так вот, достопочтенный, чтобы скорее война кончилась, мы просим вас, буджак-татар, о помощи.

— Выступить на вашей стороне? — вкрадчиво спросил старшина. — Так я понял тебя, эфенди? — Узкие глаза его совсем закрылись, полные довольства или гнева, — попробуй разберись.

— Отнюдь нет. Мы не просим у вас ни коней, ни всадников. С Хасан-пашой мы станем говорить сами, один на один.

Стефан переводил быстро, голос его был такой же твердый и уверенный, как и голос штабс-капитана, он старался передать не только смысл, но и тон, каким говорились эти слова.

— А что же? — ничего не понимая, спросил старшина.

— Мы пройдем через ваши степи, а вы пропустите нас... без задержки. Это все, что мы просим. И вдобавок: пожелаете продать нам немного сена или зерна для войска — хорошо заплатим, поверьте слову русского офицера, не хуже, чем платят вам султанские слуги. Вот и вся помощь, на которую мы рассчитываем.

Старшина, выслушав штабс-капитана, вдруг налился кровью: оказывается, вспомнив о том, как «платят султанские слуги», русский посол задел самое больное место.

— Шайтан! Разве они платят?!

— Понимаем, слуги султана не привыкли расплачиваться наличными, — усмехнулся Катаржи. — Ну а мы, как только что сказал господин посол, будем рассчитываться рублями или, если захотите, пиастрами, и сразу. За каждый клочок сена, за каждый киле зерна.

— Мы верим вашему слову, очень верим, — часто закивал головой старшина.

— Одно дело — слово, а будет крепче, если мы оставим фирман нашего паши. — С этими словами Катаржи вынул из нагрудного кармана плотный лист бумаги и, развернув его, вручил старшине. Тот принял бумагу, посмотрел на нее, даже понюхал. Он держал ее так, что печать оказалась вверху; штабс-капитан предложил прочесть приказ; пусть его услышат все собравшиеся.

Старшина согласно кивнул, и штабс-капитан стал читать. Он читал медленно, чтобы Стефан мог так же медленно и четко переводить.

Татары, собравшиеся в доме старшины, повторяли вслух каждое слово и передавали дальше, во двор, там тоже повторяли каждую фразу — и она подхватывалась уже на улице, где собралась огромная толпа.

Котляревский стал читать еще медленнее, чтобы каждый понял, о чем идет речь.

По окончании чтения бумагу передали старшине, при этом Котляревский сказал:

— Тебе, эфенди, и твоим людям это и память, и охранная грамота на время войны.

Гул одобрения пронесся по дому и выхлестнулся на улицу. С удовольствием прислушивались к нему русские послы, значит, их поняли, слова приказа дошли к сердцу каждого ордынца. Когда шум поутих, Котляревский обратился к хозяину:

— И последнее, эфенди: русский командующий велел передать тебе в подарок коня. Выбирай!

— Я выберу, отец! — вскочил Ураз, едва Стефан закончил перевод.

— Нет! — встрепенулся старшина. — Я сам.

В таких делах он никому, даже сыну, не доверял. Он сразу же поднялся с ковра и выбежал во двор, быстрым взглядом окинул неоседланных коней, остановился на высоком буланом жеребце. К нему и направился. Обошел вокруг, еще раз обошел, посмотрел зубы и, довольно усмехаясь, спросил:

— Мой?

— Твой, эфенди... Наша только уздечка. Пантелей, сними.

Ординарец, только что кончивший кормить лошадей, снял уздечку; ему было жаль коня, если бы его воля — ни за что не отдал его, но что поделаешь — приказ.

Старшина, заметив, как переживает ординарец, понимающе усмехнулся и, желая отблагодарить гостей, вдруг расщедрился:

— За такого жеребца двух кобылиц не жалко. — Подошел к конюшне, распахнул ворота. — Тебе, господин, — коснулся шинели штабс-капитана, — отдаю вон ту, рыжую, а тебе, — обратился к Катаржи, — вороную. И еще. Как у нас принято и как поступил Махмуд-бей, я пошлю в Бендеры своего аманата. Чтобы знали — слову своему я хозяин. И поедет... — Помедлил, чуть распрямил широкие, еще дюжие плечи. — Поедет мой сын Ураз. Более дорого аманата у меня, господа послы, нет.

— Спасибо, досточтимый эфенди! — приложил к груди руку Котляревский, то же самое сделал и бригадир. — Как ты решил, так и будет. Не сомневайся, твоему сыну у нас будет хорошо. Ежели пожелает — станет обучаться воинскому делу, стрелять, фехтовать. Это чтобы не терять даром времени. И жить будет в большом теплом доме.

Трудно сказать, как отнеслись к решению старшины его приближенные и родичи, находившиеся во дворе, но никто ни единым словом, жестом не выразил сомнения или неодобрения.

— Верю, а то не послал бы. Ураз — моя опора в старости...

— Спасибо, эфенди, за хлеб-соль! — поклонился Катаржи. — Мы не забудем твоего гостеприимства. Будем рады тебе, приезжай к нам. Дорогим гостем будешь... Перед отъездом разреши спросить, не нужно ли послать нашего человека с сыном твоим?

— С ним поедет мой брат. Поедут они сегодня. Собирайся, Ураз, в дорогу.

Опустив голову, молодой ордынец отошел в сторону и скрылся в доме. Старшина продолжал:

— Мои люди проводят вас, господа послы, в следующую деревню, одну из самых больших в нашем уезде. А всех деревень, чтобы вы знали, в уезде Оран-оглу тридцать шесть. Первый по величине уезд в наших степях. Старшина поглаживал буланого, тот, играя, доставал его рукав мягкими влажноватыми губами, и старшина от удовольствия жмурил маленькие под низко надвинутым малахаем глаза.

Пополненный отряд охраны — теперь в нем было около тридцати ятаганов — провожал русских послов по неспокойным дорогам Буджацкой степи.

 

13

Декабрьский день короткий, короче утиного носа, и все же казалось, что солнце слишком долго держится багровым пятном над Бендерами. Ветер носил в воздухе пушистые снежинки, в причудливом свете красного солнца отчетливо выделялись их диковинные формы.

Несколько снежинок легло на стекло и не таяло. Барон Мейендорф смотрел на первый снег, на едва видные сквозь него зубцы крепости, на которых зацепилось расплывшееся солнце.

Адъютант Михельсона капитан гвардии Осмолов, прибывший несколько часов тому назад в Бендеры, терпеливо ждал ответа. А генерал не торопился, он тоже ожидал, словно лишний час мог изменить обстановку настолько, что можно принять окончательное и самое верное решение.

— Однако же, ваше превосходительство, — снова начал капитан, — что прикажете доложить командующему?

— Потерпеть придется. Потерпеть... другого ответа не будет.

— Но доколе? Когда вы намерены, то есть к какому дню будете готовы начать баталию за Измаил? Командующий торопит, хотя он полагается на ваш опыт... И его торопят. Намедни получен рескрипт из Главного штаба. Положение в Европе таково, что медлить опасно, надобно как можно быстрее заканчивать кампанию на юге, то есть здесь, ваше превосходительство. Упорно поговаривают, что с Францией не миновать столкновения. А как же это сделается, если здесь не все окончено?.. И с Персией воюем. И все это, говорят, козни агентов Буонапарте.

— Их, а чьих же? Один Себастьяни чего стоит! Доподлинно известно, что именно он и мутит воду в Дарданеллах. Весь Крым обещает султану. И Грузию в придачу. Чужими землями распоряжается, как своими вотчинами... А рассудить про положение в Европе изволили весьма верно, капитан. В самом деле, живем в тревожное время. Такого и не припомню.

— Вот поэтому командующий и спрашивает, когда начнете?

— Поход, если последует приказ, я могу начать хоть сейчас. Но готов ли я, готово ли войско, мне вверенное, того сказать не могу.

— Что же вас удерживает? — Осмолов терял терпение, но, дружелюбно улыбаясь, вежливо смотрел на хмурое осунувшееся лицо генерала.

— Не все так сразу и скажешь. Обдумать надобно. Еще два дня, может и три, а там — с божьей помощью — и приступим.

— Его высокопревосходительство генерал Михельсон повелели также спросить вас: налажены ли контакты с буджаками? Что именно предпринято в атом направлении?

«Контакты с буджаками. Легко сказать — контакты. А как их установить? Да, мои офицеры, во всех отношениях люди надежные, посланы в татарские деревни, к тамошним старшинам, к самому Агасы-хану, а что нынче там происходит, никто не знает. Слух был: весьма воинственно настроены буджаки, деревни бурлят, готовы с оружием в руках выступить против нас, русских; видно, изрядно поработали лазутчики Хасан-паши, этой измаильской лисицы, и нынче трудно сказать, что ожидает моих посланцев. Может, они, не допусти всевышний, уже в Измаиле и палач в застенках крепости добивается их слова? Зело коварен, жесток безмерно Хасан-паша, попасть в его руки — верная мученическая смерть...» Чего только не передумаешь, когда от посланных вторые сутки ни слуху ни духу. Вторые сутки он, Мейендорф, покоя не находит: правильно ли поступил, послав лучших своих офицеров к буджакам, или жестоко ошибся?

— Так что же, ваше превосходительство, контакты с буджаками пытались вы установить или нет?

Генерал пожевал губами, нахмурился:

— Пытаюсь сие сделать и командующему о первых шагах своих в сем направлении посылал депешу со своим адъютантом.

— Штабс-капитан Вульф доставил оную депешу, но в ней изложены лишь ваши намерения, и то, извольте не гневаться, слишком общо, сиречь туманно. А ведь нынче день на день не похож.

— Сколько вам лет, капитан? — неожиданно спросил Мейендорф, глядя на молодое свежее лицо Осмолова. Тот понял намек, усмехнулся, но не смутился:

— Виноват, наше превосходительство, прошу прощения.

— Помилуй бог, за что? Молодости присуще несколько увлекаться, сам был таким, знаю, а нам, старикам, торопиться некуда уже... Смотрим мы на те же самые предметы, может, чуть иначе, нежели вы, молодые. Такова, увы, жизнь. — Мейендорф вернулся к столу, нашел в зеленом картоне какую-то бумагу, но читать не стал. — Впрочем, извольте доложить командующему: я кое-что предпринял, что касаемо буджак-татар...

Мейендорф, однако, не успел договорить, в дверь постучали, и, не ожидая позволения, вошел старый ординарец барона Гаврилов.

— Что тебе? — спросил Мейендорф.

— Сей минут, ваше превосходительство, поручик драгунского полка Никитенко явился. Объясняет: срочное дело.

— Какой Никитенко?

— Дежурный по гарнизону.

— А что штаб? Никого там нет?

— Начальник штаба нонче отбыли в полки.

— Вели войти.

Никитенко, чуть оттеснив Гаврилова, переступил порог и вытянулся во весь свой рост:

— Поручик драгунского полка Никитенко, дежурный по гарнизону... Разрешите обратиться, ваше превосходительство? Мне приказано обо всем существенном докладывать лично начальнику штаба или, в его отсутствие, вам. И поелику...

— Докладывайте, поручик. — Генерал стоял за столом в застегнутом на все пуговицы мундире, плотный, приземистый, с нездоровым, однако, цветом лица. Адъютант Михельсона отошел тотчас в сторону, у окна остановился.

— Сегодня поутру, объезжая посты, выставленные по дорогам, нашел, что за истекшую ночь ничего особенного не произошло.

Едва заметная усмешка скользнула по лицу адъютанта: и это называется существенным?

Краем глаза Никитенко заметил усмешку приезжего, судя по мундиру, штабного офицера и, несомненно, из высокородных. Но поручик не повел и бровью, смотрел на генерала, видел только его.

— Однако, ваше превосходительство, на посту, что охраняет Каушанскую дорогу, я только что нашел...

— Опустите, наконец, руку, поручик, и докладывайте, что вы там нашли... Недопустимо медлите, — недовольно поморщился генерал.

— Я буду краток, ваше превосходительство. Сегодня поутру задержан татарин. Под ним оказался конь из вашей конюшни.

— Где задержан?

— В пяти верстах от города. Он пастух. Перегонял вместе с подпаском отару овец и в тумане забрел к нам. Его заметили и задержали, ваше превосходительство.

— Кто узнал коня?

— Да, кто? — повторил вопрос и капитан. Улыбка у него не исчезла, но она была совершенно иной. Никитенко, не поворачиваясь в его сторону, глядя только на Мейендорфа, продолжал:

— Татарин пытался уйти, и драгуны могли бы его не взять, ваше превосходительство, но солдат Никифоров, служивший раньше при штабе, ухаживал за лошадьми. Он узнал его сразу. Заметив, что татарин намерен улизнуть, Никифоров позвал коня, и тот повернул к нам. Пока татарин бился с ним, наши подошли с другой стороны.

— Что сказал татарин?

— Ничего не сказал. Языка нашего он почти не разумеет. Одно известно: он украл коня и поэтому...

— Где татарин, поручик? Надеюсь, вы не отпустили его?

— На этот раз нет, ваше превосходительство.

— Что значит «на этот раз»? Разве был еще случай?

— Был... Я отпустил уже однажды, а следовало, наверное, задержать. На слово поверил и, как видно, ошибся... Сам виноват. — Никитенко не хотел вмешивать в историю с Махмуд-беем Котляревского и вину сознательно брал на себя.

— Хорошо. Об этом — позже. Ведите татарина. А ты, Гаврилов, разыщи Вульфа и скажи, что я велел срочно привести толмача. Винодела, пожалуй, он живет неподалеку от нас, Вульф знает.

Поручик и ординарец вышли. В предчувствии интересного допроса Осмолов оживился, на гладко выбритых щеках цвел румянец, капитан строил свои догадки, но ни о чем не спрашивал. Если конь из конюшни Мейендорф а, то почему генерал до сих пор не знает о пропаже? Нет, здесь что-то не так. Но что именно? Один лишь Мейендорф знал, почему конь из его конюшни мог оказаться в руках татарина, впрочем, и он всего знать не мог. Хорошо, если коня кому-то из татарских старшин подарили, а если его отобрали? Сейчас татарина приведут и все разъяснится.

Почти одновременно Никитенко ввел татарина, а штабс-капитан Вульф — старого винодела, отца известного в штабе русской армии Стефана.

Не медля ни секунды, Мейендорф обратился к татарину:

— Как зовут тебя?

— Абдалла, эфенди. Я пастух Селим-бея. Берегу его отары.

— Старшего сына Агасы-хана?

— Да, эфенди, да продлит аллах твои годы.

Абдалла молитвенно сложил на груди руки и собирался упасть на колени, но Вульф, стоявший рядом, толкнул его под бок, и Абдалла выпрямил спину, поднял голову, глаза на желтом морщинистом лице мгновенно сверкнули и тотчас потухли, прикрылись веками.

— Скажешь правду — отпущу, не скажешь — пеняй на себя.

— Я пастух и ничего не знаю, эфенди, клянусь пророком.

— Откуда у тебя наш конь?

Татарин умудрился все же упасть на колени и поднял руки:

— Не угонял я коня. Клянусь священным кораном, эфенди!

— Значит, его кто-то другой привел к тебе?

Абдалла знал, как достался конь Селим-бею, из рассказа подпаска, приехавшего к отаре на этом же коне. Подпасок рассказал Абдалле, будто Селим-бей вместе с братом своим Махмуд-беем схватили русских и будто бы собирались как агентов отвезти в Измаил. Это он, подпасок, слышал от Эльяса, молодого Махмудова нукера. Как же обо всем этом рассказать здесь, в доме русского паши? Это страшно. Но опасно также и скрывать правду, потому что ничем не объяснишь, как попал к нему, пастуху Селим-бея, конь, принадлежавший русским.

Сложив руки на животе и полузакрыв глаза, Абдалла что-то невнятно бормотал, делая вид, что молится, время от времени проводил ладонями по лицу, маленькой редкой бороде. Это была явная уловка, чтобы оттянуть время, собраться с мыслями и решить, как поступить, как выпутаться из этой истории, не сулившей ему ничего хорошего.

Ему верили, терпеливо ждали, пока он кончит молиться. Лишь отец Стефана, старый молдаванин-винодел, хорошо знавший обычаи местных татар, видел уловки Абдаллы: татарин не станет молиться, если не пришло время намаза. И старик, которого волновала судьба сына, предупредил Абдаллу, что русским давно все известно, и если татарину не надоело видеть своих детей и внуков, то пусть он не увиливает, а все как есть расскажет и пусть вспомнит, где он в последний раз видел его сына — Стефана, что с ним, здоров ли он? Абдалла покачал головой, давая понять, что он ничего не знает о сыне старого винодела, а что касается русских, то кое-что он слышал от подпаска. Абдалла здраво рассудил: если русским известно о Стефане, то и судьба офицеров им также известна. Абдалла повторил: он знает немного, кое-что.

— Что именно? — винодел схватил татарина за ворот.

— Оставьте его, домнуле, — сказал Мейендорф. — Пусть помолится.

— Он уже помолился и посовещался с самим Магометом. Не так ли, Абдалла?

— Я скажу, но я ничего сам не видел. Мне рассказал подпасок...

— Что же он рассказал?

— Селим-бей вместе со своим братом отнял у русских коней.

— А кто его брат? — спросил Никитенко. Глаза его сверкали, весь он дрожал, его трясло, он ничего не мог с собой поделать.

— Махмуд-бей, — Абдалла оглянулся и закрыл голову руками: ему показалось — русский вот-вот выхватит саблю, он, кажется, уже взял ее. Старый татарин не раз видел людей в таком состоянии и знал, что можно от них ждать.

— Поручик, прошу выйти и подождать за дверью, я позову вас, — сказал Мейендорф, увидев движение Никитенко и испуг татарина.

Никитенко круто повернулся и вышел в соседнюю комнату. Тут находился и Гаврилов.

— Нехристь, погубитель, он все знает, а молчит, — шептал Никитенко. — Клянется кораном, собака!

— Знамо дело, знает, а молчит, потому, ваше благородие, сказать правду — лишиться живота своего.

Между тем Мейендорф, кое-как успокоив татарина, потребовал рассказать все, что ему известно от подпаска, сказать только правду, какой бы она ни была жестокой.

Генералу хотелось, чтобы Абдалла отверг его подозрения; Селим-бей, отняв понравившегося коня, отпустил офицеров, и они вот-вот возвратятся. Но Абдалла, испуганный, онемевший, смотрел на старого русского пашу с большой звездой на мундире и ждал, ждал его слова и, не выдержав, упал ниц перед ним:

— Не казни меня, великий паша. Я не виноват. Шайтан, наверно, помутил разум моего господина и его брата. Сыновья мои младшие еще не выросли, и сердце мое разрывается от мысли, что с ними станется, если ты казнишь меня.

— Я сказал, что отпущу тебя, но говори же наконец.

— Верю тебе, великий паша. Так слушай, что рассказал мне подпасок, а ему шепнул Махмудов нукер Эльяс... Будто бы Селим-бей собирается отвезти русских...

— Куда?

— В Измаил.

— Это правда? — Мейендорф придавил рукой тяжелую массивную пепельницу и почувствовал вдруг, что воротник мундира тесен, давит. Вот она — роковая ошибка, он сам, своими руками отдал в руки Хасан-паше своих Офицеров. Тот возрадуется такому подарку! Станет допрашивать их, и кто знает, может, один из них окажется слабым, не выдержит изощренных пыток.

— Правда, великий паша. А может, и неправда. Подпасок ведь несмышленый... — Абдалла подобострастно, с надеждой смотрел на генерала, ползал по полу, стремясь поцеловать блестящие носки генеральских сапог.

— Штабс-капитан, уведите его, и пусть побудет под охраной. До поры... — сказал Мейендорф Вульфу, тот легко длинной цепкой рукой поднял татарина с пола, поставил на ноги и, толкнув в спину, повел из комнаты.

— А Стефан где? — бросился вслед винодел.

Миссия, на которую возлагались такие надежды, скорее всего, провалилась. Что-то было упущено, в чем-то ошиблись. Может быть, посланные допустили ошибку, а может, нельзя было рисковать жизнью людей, следовало послать сначала письмо Агасы-хану? Но сколько пришлось бы ждать ответа? И кто поручится, что это письмо в тот же день не оказалось бы в Измаиле? Попробуй угадай, что лучше. Нет, нет, посылка офицеров — единственный выход, — снова и снова старался найти себе оправдание Мейендорф. Ведь не ошибся он, послав в Бендеры, к паше, бригадира Катаржи для переговоров о мирной сдаче крепости. Поездка Катаржи увенчалась успехом; паша принял все условия, и крепость сдалась без боя. Буджацкие татары на переговоры не пошли. Это ясно. Видно, не судьба поладить с ними миром да ладом, как говорил первый адъютант.

— Ваше превосходительство, я незамедлительно выезжаю в штаб армии, — сказал Осмолов.

— Что, капитан? — будто очнувшись, спросил Мейендорф. — Ах да, конечно, вам уезжать пора. Поспешите донести, как провалился старый Мейендорф. Опростоволосился на старости лет. Ваше право. Не смею удерживать.

— Вы меня не поняли, ваше превосходительство. Конечно, я обязан доложить. Но что я собираюсь докладывать? Это просто, на мой взгляд, неудача. На войне и не такое бывает. Хотя и горько...

— Жалеете? Чего уж там! Проморгал старый хрыч — и все тут.

— Возможно, вам потребуется помощь? Генерал де Ришелье — вы слышали? — уже в Аккермане, и его войска смогут проследовать в ваше распоряжение, под Измаил.

— Я этого не просил, сударь, и, надеюсь, не попрошу... Да вы еще и не командующий. Генерал Мнхельсон может и по-иному распорядиться. Вот пока и все. Вас сейчас проводят. Эй, кто там? Поручика ко мне!

Никитенко вошел тотчас, уже успокоившийся, готовый выполнить любое приказание.

— Проводите, голубчик, капитана, — сказал Мейендорф, — выделите ему охрану. Лучше, пожалуй, ваших драгун. Не дай бог, капитан попадет к татарам, несдобровать вам, поручик, да и мне будет жаль.

— Не беспокойтесь, ваше превосходительство, — ответил Осмолов, чуть улыбнувшись; он понял иронию в словах генерала, но не подал вида, что обижен. — Со мной есть люди. Благодарю вас, генерал!

Мейендорф, обращаясь к Никитенко, сказал:

— Проводите капитана и возвращайтесь. Поедете к татарам, поручик.

— Я готов, ваше превосходительство! — встрепенулся Никитенко. — Сколько людей прикажете взять с собой? Думаю, полусотни достаточно. Клянусь: я справлюсь!

С вами поедет ординарец и толмач, а больше незачем брать с собой людей. Повезете письмо сыновьям хана, а на словах передадите: пусть немедленно освободят пленников. Уговорите их. А чтобы сговорчивее были, возьмите с собой с нашей конюшни двух лошадей. Идите же. Письмо я подготовлю.

— Ваше превосходительство, разрешите сказать. Лучше бы мне полусотню драгун — и я сумел бы с ними потрактовать. Мне бы только добраться, к Махмудке особливо. Ведь это его... отпустил я однажды.

— Что вы сказали, поручик? — Мейендорф удивленно уставился на искаженное болью лицо поручика, на опущенные книзу обычно остро торчащие в разные стороны подкуренные усы. — Что с вами?

— Приезжал он сюда, в Бендеры. На базар будто, а сам...

— Вы не ошибаетесь?

— Никак нет. Я его допрашивал, да не закончил допроса, отпустил.

— Так... Впрочем, об этом — позже, не время сейчас. А ехать вам не придется, другого пошлем... Прощайте, капитан! — кивнул Осмолову. — Кланяйтесь его высокопревосходительству!

Откозыряв, капитан, а за ним и поручик вышли во двор, где их ждали уже оседланные лошади.

Выехали на соседнюю улочку, слегка присыпанную первым снежком; под утренним солнцем он кое-где таял, и в тех местах образовались темные проплешины.

— Как это случилось, поручик? — спросил капитан, поигрывай плетью с красивой рукоятью.

— Что вы имеете в виду?

— Как это вы отпустили соглядатая?

Капитан держался в седле легко, свободно, будто в качалке, улыбался своим мыслям, изящный, свежий, добродушный.

— Кто вам сказал, что это был соглядатай?

— Вы сами только что...

— Я говорил в том смысле, что предполагаю, но не утверждаю. Со мной был и штабс-капитан Котляревский, адъютант командующего, он лучше моего разобрался...

— И сам угодил к нему? Неподражаемая история, — откровенно насмехался Осмолов.

Глухая обида захлестнула поручика. С молодых лет он в армии, испил полную чашу унижений, прежде чем заслужил офицерские погоны. А этот юнец, только родившись, был уже произведен в офицеры, и капитанские погоны ему кажутся слишком старыми. А ему, сыну бедных родителей, из-за своего вздорного характера, вероятно, никогда не видеть погон капитана. Впрочем, черт с ними, с погонами! Не в этом счастье. Хорошо бы утереть нос этому выскочке. И поручик спокойно, почти равнодушно спросил:

— Давно в армии служите? Наверно, без году неделя?

Осмолов с интересом посмотрел на скуластое обветренное лицо Никитенко.

— Вы угадали. И все же, если бы довелось, я бы подумал, прежде чем отпустить сына Агасы-хана. А вот вы, хоть и давно в армии, а непозволительно зевнули.

— Если бы мне не поручено было сопровождать вас... — Лицо Никитенко напряглось, голос зазвенел.

— К вашим услугам, сударь, — спокойно ответил Осмолов, улыбка слетела с лица, весь он подобрался. — Когда и где? Я задержусь, пожалуй.

Но Никитенко не ответил, с ним творилось что-то странное: увидев группу всадников, въезжавших в городские ворота, преобразился, резко натянул поводья:

— Черт бы вас побрал, капитан, и ваши шуточки... Это же знаете кто?.. Татары! Да какие! — И со всей руки хлестнул плетью дончака. Конь взвился на дыбы, дико блеснул топазовым глазом, отпрянул в сторону, поручик круто повернул его и напрямик через площадь помчался к воротам, в которые уже въехала конная группа татар.

Осмолов изумленно смотрел вслед. Что с ним? Странный, однако, случай.

Между тем поручик в несколько секунд достиг ворот и стал перед татарами.

— Добро пожаловать! Салам алейкум!

— Алейкум салам! — учтиво ответил Махмуд-бей (а это был именно он). — Я узнал тебя, господин офицер! Как здоровье твое?

— Не жалуюсь... Спасибо!.. А ты — снова на базар? Что имеешь продать?

— Нет, базар мне сегодня не нужен.

— В таком случае, может, скажешь, что же тебя привело в Бендеры снова?

Махмуд-бей не отвечал, только искоса, приподняв голову, смотрел на поручика. Тогда Никитенко, сузив глаза, словно его вдруг ослепило солнце, заговорил хрипло, срываясь на крик:

— Теперь ты ответишь за все! Прежде всего скажешь, где ты оставил штабс-капитана и его людей? Помнишь штабс-капитана? Он поверил тебе, Махмуд-бей, и отпустил, даже чарку налил на дорогу. А ты его... Ты и твой брат... схватили!

— Что случилось, господин офицер? — спросил Махмуд-бей, медленно бледнея.

— Он еще спрашивает! Но довольно! Ятаган — сюда! Да скорее, Махмуд-бей! Разговоры окончены!

Между тем подъехал Осмолов в сопровождении четырех драгун, подошли солдаты, охранявшие въезд в город, и офицер — молоденький подпоручик с едва заметными русыми усиками; слушая разговор поручика и Махмуд-бея, он удивился:

— Почему вы задерживаете их, господин поручик? Ведь я только что...

— Ах, это вы? Очень хорошо. Как раз я и хотел спросить у вас, кто разрешил впускать в город подозрительных? Как дежурный по гарнизону, я надеюсь получить вразумительный ответ немедленно.

— Но у них письмо...

— Какое письмо? Вы что! Забыли, чем мы нынче заняты и где находимся? Вам, видно, кажется, что мы у тещи на блинах?

Подпоручик вспыхнул, но сдержал себя:

— У него письмо от адъютанта его превосходительства. Как же я мог поступить иначе?

— Вы хотели сказать, господин подпоручик, что письмо от штабс-капитана Котляревского? — спросил Осмолов, еще больше удивляясь услышанному. Никитенко же на какое-то мгновенье онемел, потом попросил показать письмо.

— Где оно? У кого? А вот, — сказал Махмуд-бей, вытаскивая из переметной сумы вчетверо сложенный листок. Поручик выхватил его из рук татарина и развернул.

Сначала он ничего не понял и прочитал еще раз. Не поверив своим глазам, перечитал снова. Так, никакого сомнения: письмо написано рукой штабс-капитана, почерк своего друга Никитенко знал: ровный, каллиграфический почерк человека, долгое время занимавшегося перепиской казенных бумаг. И если все, что написано, правда?.. Не слишком ли все хорошо, чтобы казаться правдой? Люди, приехавшие вместе с сыном Агасы-хана, становятся аманатами? То есть заложниками? Они будут находиться в лагере русских, пока командование найдет нужным держать их? Что же выходит? Выходит, черт возьми, что он, поручик Никитенко, снова чуть-чуть не попал впросак. Вот что получается! Но ведь украден конь! Как же это согласовать с письмом? Сомнения, надежды, недоверие, подозрение сменялись так быстро и так явно, что нетрудно было заметить по открытому лицу Никитенко, как он взволнован. Глядя на поручика, Махмуд-бей обеспокоенно спросил:

— Господин офицер, а что известно о штабс-капитане и его людях? Неужто беда?

— Это ты... ты скажи, Махмуд-бей, где они? В штабе ничего не знают, кроме того, что они попали в руки Селим-бея, твоего братца, и твои руки были не без дела.

— Верно. Я их освободил из рук Селима и отправил к Ислам-бею.

— Ты говоришь... освободил их?

— Так. Вот и записку написал кунак мой перед отъездом.

— Я верю тебе! — голос Никитенко перехватила горячая волна. — Прости за обиду. И в тот раз ошибся...

— Я не забыл... Но скажи, господин офицер, откуда ты взял, что ваши люди в опасности?

— Мы задержали пастуха Селим-бея. И с ним был наш конь.

— Коня нашли? Слава аллаху! — Махмуд-бей обрадовался, юное лицо его осветилось счастливой улыбкой, — Я думал — теперь не найти коня, Селим мог угнать его так далеко, что сам шайтан не нашел бы.

— Однако мы теряем время, — спохватился поручик. — Едем в штаб... пока не послали людей к Селиму... Капитан! — обращаясь к Осмолову, сказал Никитенко. — Прошу простить, если обидел вас. Поверьте, не хотел, очень меня беспокоила участь наших. Теперь все хорошо. Разрешите пожелать вам счастливой дороги.

— Глубоко убежден, что вы — милейший человек, поручик, — сказал Осмолов. — А меня иногда заносит.

— Значит — по рукам? И — с богом!

— Как же мне теперь уехать! Я, пожалуй, вернусь.

Так они говорили, направляясь обратно к штабу — на этот раз вместе с Махмуд-беем и его людьми.

В этот час в городке, ставшем местом постоя русских войск, становилось людно: проезжали гарнизонные наряды, двигались конные и пешие — не разгонишься, поневоле приходилось ехать шагом. Прохожие с любопытством оглядывались на необычную конную группу: впереди — русские офицеры, между ними — татарин в дорогой одежде, а позади драгуны и татары — рядом в одном строю. Может, посольство? На задержанных не похожи.

Сыпался мелкий снежок, серебрил татарские малахаи, кивера русских, скрипел под копытами, ровно ложился на низкие крыши, устилал дорогу седой пушистой попоной.

Ехали молча. Поручик, посматривая на молодого ордынца с нескрываемой симпатией, спросил:

— Скажи нам, достопочтенный Махмуд-бей, кто научил тебя нашему языку? Говоришь так, будто жил где-нибудь у Днепра. — Заметив, как омрачилось лицо татарина, Никитенко поспешил извиниться, сказав, что не хотел обидеть своим вопросом.

— Нет, я не в обиде. Но ты напомнил, господин офицер, мне прошлое. — Махмуд-бей задумался и почти неслышно добавил: — Языку вашему учился я у матери моей. Совсем молодой привезли ее в Каушаны. В этих степях она прожила, а язык свой не забыла. И песни помнила. И пела. Да какие песни, если б ты слышал, кунак!

— Прости, не знал!

— Ее уже нет, — тихо, как и прежде, продолжал Махмуд-бей. — Отравили. Может, Зульфия, мать Селима, это сделала, она была старшей женой моего отца. Учитель рассказал мне потом. Когда она умирала, я был в Измаиле. — Махмуд-бей провел рукой по лицу, словно желая отогнать горькие воспоминания, будившие ум, тревожившие сердце. — Но я помню. И язык, и песни. С колыбели запомнил. Вот эту. — И он нараспев, тихо, но четко выговорил:

Да забелели снега, гей, забелели...

Никитенко поспешно отвернулся, вытер глаза и всю дорогу до самого штаба ехал молча. Не проронил ни единого слова и Осмолов.

 

14

Селение называли с некоторых пор городком, хотя в нем не найти было ни одного, кроме ханского, каменного здания; сплошь деревянные и саманные, крытые большей частью соломой, домишки рассыпались по взгоркам и ложбинам, по кривым улочкам, выходившим к Ботне — неглубокой, сильно заболоченной речушке, постоянно пересыхавшей в летнее время.

Достопримечательностью городка являлись развалины старинной крепости Гусейна, названной так по имени ее основателя и почти дотла разоренной в конце XVI века запорожскими казаками, впоследствии, однако, восстановленной и названной уже Каушанами.

Жили в городке ремесленники, торговцы, а повелитель Буджацкой орды Агасы-хан имел здесь и летнюю резиденцию, в которой в теплые зимы оставался на весь год. Вот, пожалуй, и все, что было известно о Каушанах. Еще меньше русские послы знали о самом Агасы-хане.

Слухи были разноречивы. Одни утверждали, что каушанский владыка — хитрая и коварная лиса, видит далеко и своего не упустит. Говорили, что хан тщится вести свою, независимую от султана, политику, но делает это осторожно, опасаясь гнева падишаха, рука которого, как известно, простирается довольно далеко. Другие уверяли, что хан — верный слуга Порты и поэтому вести с ним переговоры о переходе на сторону русских или хотя бы о нейтралитете не стоит — напрасно потраченное время.

Поздно ночью отряд приближался к Каушанам. Черные угловатые тени всадников резко выделялись на залитой щедрым лунным светом дороге. Шелестел в сухой траве и ветках придорожных одиночных деревьев попутный ветер, подхватывал и заносил в далекие степные овраги снежок, перемешанный с песком и листвой. Ехали почти налегке — все, что взяли с собой, раздали старшинам в деревнях, если не считать еще кое-чего, припрятанного в переметных сумах отдельно.

Еще в селении Еть-иссин сменили своих лошадей на татарских и не жалели: они оказались достаточно выносливыми, легко преодолевали немалые степные переходы и не требовали при этом особого ухода.

Брось клочок сена — и скачи хоть целые сутки без отдыха. Правда, русским послам непривычно было сидеть на низкорослых конях, особенно чрезвычайно неудобно приходилось сухопарому Денису Орестову, длинные ноги его почти волочились по земле. Над ним подшучивали, советовали поднять седло повыше, а еще лучше — устроиться по-турецки, как на кошме. Он не обижался, напротив, поглаживая седоватые усы, посмеивался вместе со всеми, радовался, как и все, вольному ветру, широким степям и также тому, что вот уже несколько суток его командир, бригадир Катаржи, не ругался, был довольно заботлив, спросил даже однажды, отдохнул ли он во время стоянки, как покормили татары.

Ехали ночной степью, под крупными немигающими звездами. Но любоваться красотами ночной степи было недосуг, тревожила предстоящая встреча с ханом.

— Какой-то он, воевода ихний? — бросив повод на луку, заговорил Катаржи. — Что запоет? Примет ли вообще? Он, верно, и не подозревает, какие гости едут к нему, и, надо полагать, не слишком желанные к тому же.

— Думаю, знает, — возразил Котляревский. — Разве что поздновато донесли ему. И вот опять же, обязаны мы за это тому же Махмуду, помог он нам, из беды вызволил.

— Золотой юноша. Веришь, у меня такое чувство, будто он все дни с нами: следит, оберегает, руку недруга отводит.

— Да, ты прав, у меня тоже такое чувство... А что касается Селима, то, была бы возможность, не стал бы с нами церемониться. — Котляревский задумался. — Теперь-то аманаты мешают. Ему они — что кость в горле.

Офицеры говорили между собой вполголоса.

— Вот едем, эпилог миссии виден, а чувство такое, будто здесь-то все только и начнется, — продолжал штабс-капитан. — Словно в пасть к тигру направляемся.

— Еще не поздно, поворотим коней, коль сомнение есть.

— Слишком рискованно. Хан, если не заручиться его словом, на все способен, за спиной старшин с турками сговорится. У них с Селимом и отряды свои имеются, соберутся вместе — это уже сила.

— Семь деревень не пожелали трактовать.

— Они погоды не сделают. Но, между прочим, Махмуд с самого начала предупреждал. Помнишь, что он говорил? Лучше объехать эти деревни, мол, напрасная трата времени. Так и вышло... Но на что рассчитывают?

— В султана верят. Да ведь почему и не поверить? У султана войск больше, чем у нас.

— Почти вдвое. Да буджак-татары. На них-то Хасан-паша и возлагает надежды.

— Его забота. А нам с тобой, дорогой, знать надобно, что помышляет каушанский воевода. Станет с нами трактовать или... — бригадир не договорил. — Поверишь, боюсь за себя. А ну как сорвусь. Нервы — ни к черту. И все из-за гостеванья у Селима. Попадись он мне теперь — на все пойду, а расквитаюсь.

— Ты это позабудь, выбрось из головы. Даже если и встретимся, — а это вполне возможно, — должны мы вести себя так, будто ничего никогда не случилось.

— Хитрый ты, брат, ох и хитрый. А вообще-то верно. Конечно, не имеем права воли давать себе, а то, чего доброго, вместо Бендер угодим в Измаил к Хасан-паше.

— Этого, думаю, и добивался Селим. Но теперь не выйдет...

И все-таки кто знает, чем закончится их ночной визит в Каушаны? История знает случаи, когда татарские военачальники в самый ответственный момент, в разгар кампании, изменяли обещанному слову, уходили с поля боя, оставив недавнего союзника один на один с более сильным противником. Кто может дать гарантию, что Агасы-хан — еще и не союзник, а давний недруг русских — услышит голос разума? И то сказать, он не слепой и не глухой, ему доподлинно ведомы силы русских и силы турок. Сравнить ничего не стоит, и сразу станет ясно, на чьей стороне перевес. Тогда попробуй говорить с ним. И все же ехать надобно, если имеется хотя бы крохотная надежда на успех.

Было над чем подумать, и офицеры замолчали надолго, почти не обращали внимания на охрану, выделенную начальником последнего уезда Еть-иссин и следовавшую за ними по пятам.

Ординарцы держались к офицерам поближе. У Пантелея за дни поездки скулы резко обострились, все лицо обветрено, местами облупилось, а глаза ввалились. Никто точно не знал, сколько и когда спал Пантелей, да и спал ли вообще. Его невозможно было заставить прилечь хотя бы на минуту, даже когда офицеры, запершись с татарским старшиной, вели неторопливый разговор и ординарцам выпадала редкая возможность немного расслабиться и хотя бы по очереди подремать.

Денис Орестов, немногословный, добродушный туляк, подтрунивал над товарищем:

— Да что, братуха, случилось-то? Чё не спишь? Глаза-то на затылке скоро окажутся, аль не чувствуешь?

— А штабс-капитан спит? А бригадир?

Обняв товарища за плечи, Денис силой укладывал его на разостланную кошму:

— Не дури. Я ведь в карауле. И очередь поспать твоя нонче. — Потом раздумчиво качал головой: — Может, ты и прав, браток, нехристям энтим доверься — враз ножа под бок — и прощай, мать родная. У них это скоро. А потерять такого человека, как наш штабс-капитан, — это, скажу тебе, братуха, лучше самому голову сложить к такой матери. Редкий человек. Имеет сочувствие к нашему брату солдату. Не часто такого встретишь среди офицеров. Возьми, к примеру, моего... Даст в рыло ни за понюшку табаку — и будь здоров, не кашляй, правда, после пожалеет, иногда и деньгами одолжит: иди, скажет, выпей. А куда пойдешь с битой мордой?

— Да, куда с битой мордой ткнешься, к бабе — и то не пойдешь, — снисходительно усмехался Пантелей. Закуривая, раздумчиво говорил: — А про моего ты верно сказал, Денис. Он мне брата родного дороже. Вот сидит он там со старшиной татарским, а чтоб ты знал, думает, как мы с тобой тут устроились, ели мы чего или нет, а может, мы голодные или кто нас обидел.

— Кто же нас обидеть решится? — удивлялся наивности товарища Денис. — Да мы что — без рук или как?.. А про штабс-капитана ты малость лишку сказал, загнул, не до нас ему теперь.

— Не знаешь ты, браток, а узнаешь ближе — сам скажешь, — убеждал Орестова Пантелей.

Орестов, за время военной службы немало повидавший, невольно дивился: бывает же такое. У помещика когда жил, получал одни зуботычины, в армии тоже без них не обходится, а тут такое, что просто диву даешься...

Отряд, как и накануне, ехал с вечера до полуночи без остановки. Летел снежок, белый, крупный, мельтешил перед глазами, застилал дорогу. Мглистое небо, сплошь затянутое седой, почти без разрывов, тучей, низко стояло над степью, казалось, протяни руку — и достанешь эту тучу, шелестящую, огромную.

Дробный перестук копыт глушился в низине. Стефан предупредил: Каушаны близко, только подняться на курган — и они тут же покажутся.

Он скакал рядом с офицерами. Ни разу не пожаловался на усталость и, как все, был начеку. Овечья шапка, служившая ему и подушкой, свалялась, сбилась в тугой комок, короткий кожушок, удобный для езды верхом, из желтого превратился в сизый, местами даже темный. И лицом молдаванин еще больше засмуглел.

Как ни трудно приходилось отряду, Стефан по-прежнему был весел. Котляревский, любивший меткое слово, сказанное к месту и ко времени, симпатизировал переводчику, и тот, чувствуя доброе отношение к себе штабс-капитана, отвечал ему искренней привязанностью.

Неугомонный Стефан и минутки не мог помолчать, хотя самое время было помалкивать. Стефану все нипочем, его внезапно заинтересовали земляки штабс-капитана: как они живут да чем занимаются?

— Как люди, Стефан, так и мои земляки. А ты что-нибудь другое слышал? Расскажи, послушаем.

— Да я ничего такого не слыхал, господин штабс-капитан. Только разве одно: будто на родине у вас люди живут веселые. Так правда то или, может, слух пущен?

— Кто ж тебе такое сказал? И с чего бы это им такими быть?

Стефан хитро поглядел на штабс-капитана, ехавшего бок о бок с ним:

— Да дело тут такое. Слыхал я, что в вашем городе книгу скомпоновал земляк ваш, да такую, что и хворый, читая, не удержится от смеха. Веселая и полезная. Про отважного казака Энея.

— Вот оно что, — смутился Котляревский. — Может, так, а может, и не совсем, не стану тебя убеждать, потому как давно уже из дому.

— Спасибо, господин штабс-капитан, я так и думал. — Стефан был явно доволен ответом. — И еще попрошу вас: будет у вас возможность достать оную книжицу, то сделайте такую милость — ну хотя бы глазком взглянуть на нее.

— Добро, Стефан, обещаю, вот только вернемся в Бендеры.

— Век не забуду! — Стефан некоторое время ехал молча, молчал и Котляревский, погруженный в свои думы.

Въехали на пригорок. Стефан коснулся руки штабс-капитана:

— Домнуле, а скажите, кто у вас дома? Жена, дети?

— Чего нет, того нет, друг мой, не каждому суждено...

— Я тоже никого не имею. Но, думаю, успею. И вы тоже, домнуле, будете иметь и жену, и детей.

Котляревский промолчал. Расспросами своими Стефан вызвал в памяти штабс-капитана горькие воспоминания, о них бы следовало не думать, давно забыть, но сердцу не прикажешь; невольно всплывают они, кружат, туманят голову, наполняют душу невыразимой тоской. А зачем? Сколько прошло лет, ничего не воротишь. В тех краях, в том селе с мягким, не местным названием, наверно, и стежки заросли, затерялись, где он, бывало, бродил совсем еще молодой, с широко открытым сердцем и полной мечтаний головой, выглядывал ее вечерами, когда солнце исчезало в летних травах, окропленных, словно слезами, росой, оставляя удивительный запах и тихий свет, разливающийся по всей земле, по нескошенным отавам и васильковым полям, что начинались сразу за панским садом. Как он ждал, надеялся, отчаивался, если она задерживалась!

Может, теперь он поступил бы иначе, был бы смелее, иначе говорил бы с ее названым отцом и с ней тоже, а тогда вел себя слишком робко, неуверенно, боялся обидеть, испугать и, может, тем самым посеял в ее сердце неуверенность, боязнь перед решительным шагом. Что им стоило тайно, никому о том не объявляя, уйти куда глаза глядят? Ведь и она, и он принадлежали только самим себе. Пусть бедные, зато свободные и счастливые. А она не ответила, не поддержала, не осмелилась сказать единственного, которого он так ожидал, слова: «Согласна... согласна на все...» Может быть, она бы не сказала это слово, пусть бы только намекнула, позвала взглядом, жестом, написала в записке. Ничего этого не было. Он остался один, в муке и тоске оставил дом, в котором провел два года, лучшие свои годы — в труде и надеждах, светлых, тайных, божественных. А потом... Бог с ним: все ушло, улетело, и теперь самым быстрым конем не догнать, не вернуть.

— Что задумался, Иван Петрович? — придержав коня, спросил Катаржи.

— Да так, ничего, — встрепенулся штабс-капитан, отгоняя воспоминания-видения. И сказал: — По расчетам Стефана, должны бы уже показаться Каушаны.

— По-моему, с того вон пригорка видны будут.

— Погляди, — вдруг приподнявшись в стременах, протянул руку штабс-капитан. — Сдается мне, что-то чернеет — вон там, левее.

— Верно. Да это деревья. А за ними — крыша. Мечеть, должно быть...

Молча всматривались в приближающиеся очертания деревьев, закрывавших купол мечети.

Проехали еще сотню шагов, и вдруг в самом деле с пригорка открылись Каушаны. Кривые улочки тонули в дымящемся тумане, но лунные дорожки пробивали его, высвечивая то плоскую крышу, то глухой дувал, то круглое оконце. Слева, на возвышенности, туман был пореже, и в разрывах его виднелись развалины: в сухой траве острый угол камня, извилистые жилы белой глины, в зарослях — темный провал. Чуть подальше, справа, круто к реке спускалась стена крепости с глубокими впадинами-бойницами. Там, за стеной, и была резиденция самого воеводы.

Вблизи городка дорога оказалась каменистой, и стук копыт далеко разносился в ночи.

— Смотри! — негромко сказал вдруг Котляревский, указывая на конную группу, выехавшую из ворот крепости. — Не нам ли навстречу?

Катаржи оглянулся, подозвал Стефана, тот поворотил коня и крикнул что-то ехавшим сзади ордынцам: все тридцать всадников охраны легко обогнали офицеров и закрыли их.

Между тем люди из крепости приближались. Уже слышалось сердитое пофыркивание лошадей, нестройный топот, и вот уже из-под лисьих малахаев глянули похожие Друг на дружку плосковатые лица.

— Господи! — прошептал Стефан, следовавший бок о бок с офицерами. — Это же!..

— Кто?

— Селим! — И отвернул коня в сторону, чтобы офицеры смогли лучше разглядеть ехавшего впереди всадника. Стефан не ошибся. В переднем нетрудно было угадать старшего сына каушанского воеводы. Одет богаче остальных, в седле, отделанном серебром, держится по-своему, чуть набок, золоченая рукоять ятагана отражает лунный свет.

— Воистину, чего не ждешь, — сказал Катаржи и положил руку на рукоять клинка.

— Почему же? Ждали... Но не торопись, бригадир.

— А не беспечен ли ты, штабс-капитан? И не может ли нам это слишком дорого обойтись?

— Мы теперь подорожали... И он это знает.

Селим-бей приближался. Не сбавляя рыси, не обращая внимания на едущих навстречу сородичей, он двигался прямо на них, и те, еще издали узнав ханского сына, расступились, образовав коридор. Селим-бей проехал по нему один, так как всю его свиту задержала охрана, плотно прикрыв ее. Не доезжая пяти шагов к русским послам, Селим-бей неуловимым движеньем тронул повод и остановился. Остановились и офицеры.

— Салам алейкум! — наклонил голову Селим-бей.

— Алейкум салам!

— Агасы-хаы, мой отец, ждет вас, — сказал Селим-бей так спокойно, словно никогда ранее он не встречался с офицерами и не грозился им всеми карами, не обещал отвезти в «подарок» измаильскому Хасан-паше.

Не ожидая ответа, он повернул коня, коридор перед ним разомкнулся, все его всадники присоединились к остальному отряду.

Офицеры и ординарцы двинулись вслед. На полпути к крепости Селим-бей придержал коня и поравнялся с офицерами.

— Как драгоценное здоровье твое, почтенный Селим-бей? И твоей семьи? — спросил штабс-капитан.

— Слава аллаху! А твое, господин?

— Благодарствую!

— А твое, эфенди? — обратился Селим-бей к мрачному Катаржи.

— Пока не жалуюсь.

Стефан переводил слово в слово и, если бы мог, передал и скрытый смысл в словах ханского сына — едва скрываемое злое торжество. Селим-бей заставил себя даже улыбнуться, когда Котляревский сказал, что он, Селим-бей, очень внимателен.

Больше ни офицеры, ни Селим-бей до самого въезда во двор ханской резиденции ни единым словом не обмолвились.

 

15

Офицеры заметили, что высокие железом окованные ворота за ними сразу закрылись и тотчас у входа встала стража, но сделали вид, что ничего особенного не произошло. Впрочем — постарались успокоить себя, — в ханском дворце, видимо, иначе и не поступали, ворота здесь обычно держат на запоре. Однако то, что произошло дальше, русских послов встревожило значительно больше.

У ехавших с ними татар люди Селим-бея отобрали оружие, едва те отъехали в сторону, а когда кто-то попытался оказать сопротивление, его схватили и, заломив руки, вырвали из ножен ятаган. Обезоруженных угнали в дальний угол двора. Все это делалось быстро и бесшумно. Не зная, что подумать, офицеры приготовились к худшему. Катаржи приказал держаться всем вместе и быть начеку. Но прошло некоторое время, а ничего нового не произошло. Люди Селима держались от них на почтительном расстоянии. Никто не звал русских послов и во дворец.

Ждать неизвестно чего не имело смысла, и офицеры, посовещавшись, решили послать Стефана к дворцу на разведку. Толмач там не задержался, он вернулся почтя сразу и рассказал: ханские служители, к которым он обращался, сделали вид, что не понимают языка, а один даже притворился глухим. Стефан был явно обижен; ведь разговор у него был ясен и понятен каждому — зачем же такое притворство? Несомненно, что-то затевается, но что именно — он не знает. Офицеры смотрели на толмача и каждый думал то же, что и он: в самом деле, зачем такая игра, во имя чего? Если не собираются разговаривать с ними, тогда зачем встретили, впустили во двор? Может быть, хану не доложили об их приезде?

— Скорее всего, тут воля Селима действует, — высказал предположение штабс-капитан.

— Так, может, пока не поздно, убраться отсюда?

— Не так это просто теперь. Да и лошадей куда-то увели. — Котляревский пытливо оглядел затемненные окна дворца — нигде ни огонька, ни просвета. — Подождем пока... Никуда не денутся — позовут. Посмотрим, чья возьмет...

Дальнейшие события подтвердили предположения штабс-капитана: их позвали, но прежде заставили поволноваться. Катаржи хотя и не показывал вида, но нетрудно было догадаться, как он нервничает. Он поминутно оборачивался на окна дворца, на каждый шорох. Пусть бы попытались схватить их, он бы знал, как действовать. Но дворец притаился, и это черт знает что. Не возражай штабс-капитан, он бы штурмом взял ворота и — поминай как звали. Но разумом понимал: этого как раз делать нельзя, и, по примеру товарища, усевшегося преспокойно на снятом с лошади седле и доставшего свою изрядно обкуренную трубку, тоже стал закуривать, то и дело, однако, поглядывая на темные окна ханского дворца.

А время шло. Медленно, но неумолимо, словно тучи, закрывшие ханский дворец с его многочисленными крылечками, башенками и круглыми окнами-бойницами. Казалось, сам дворец плывет в седом тумане. А облака — стоило прислушаться — шелестели, так шумит зреющая нива под легким ветром, когда солнце еще не взошло, но появление его угадывается по серым протянувшимся по всему полю теням, по сиреневым полосам на горизонте, по сладкому запаху, что исходит от каждой былинки и каждого колоса, окропленных утренней росой.

Русских послов окружали мрак и тишина — нигде ни звука, словно дворец давным-давно опустел, и они внезапно оказались в мертвом царстве. Но это только казалось. Стоило присмотреться к затемненным окнам — и нетрудно было заметить, как кое-где шевелятся плотные занавеси, а кое-где мелькал и свет. Там, за дворцовыми толстыми стенами, шла какая-то своя, неведомая послам работа, там были люди, о чем-то они говорили, спорили, а возможно, тихо вели беседу; кто-то куда-то бежал, кого-то искали, звали, чтобы сообщить что-то важное. Наблюдать за этим и ничего не знать — конечно, неприятно, но изменить что-либо в их положении тоже было невозможно.

— Садись, братцы! — Котляревский, выбив трубку, снова достал кисет. — В наших седлах — словно в креслах.

— Пожалуй! — буркнул Катаржи. — Посидим — да и будьте здоровы!

— А то как же, придет время — уедем, но сначала подождем, пока хозяин проспится. Может, служители и ожидают этого. Декабрьский воздух прозрачный и холодный. Но холода никто не чувствовал: так были взвинчены нервы.

И вот, будто в награду за долготерпение, на верхней площадке лестницы, ведущей к парадной двери, показался служитель — в длинной, до пят, одежде, в низко надвинутом малахае. Он быстро спустился вниз; приблизившись к послам, поклонился и почти на чистом русском языке сказал:

— Его милость Агасы-хан ждет вас, почтенные.

— Мы готовы, — чуть ли не вскочил Катаржи. Встали и остальные.

— Слуг просят остаться, и... сдайте оружие.

Офицеры переглянулись: как быть? Выполнить требование или отказаться? Но ведь, кажется, договорились: что бы ни случилось, всем быть вместе, а личное оружие держать при себе. Котляревский спокойно, но твердо сказал об этом, добавив, что так принято у многих народов и, ежели каушанский воевода желает говорить с ними, русскими послами, пусть принимает вместе со слугами, ежели нет — они тотчас покинут дворец; жаль, конечно, уезжать, не повидав повелителя Буджацкой орды, у них весьма важное дело, которое небезынтересно и для него.

Разинув рот от изумления, служитель — еще молодой безусый ордынец — некоторое время стоял молча, потом побежал, но тут же вернулся, попросил оставить слуг во дворе. Офицеры стояли на своем, и тогда служитель решился доложить и скрылся за высокой дверью. Отсутствовал он недолго, но офицерам показалось, что время течет слишком медленно, и Катаржи уже пожалел было, что позволил штабс-капитану так резко ответить, пожалуй, следовало говорить помягче и, может быть, даже согласиться на предложение не брать с собой ординарцев и толмача.

Котляревский, повеселев, не удержался, чтобы не заметить: впервые за все дни странствий по деревням Буджацкой степи Катаржи стал осторожным, между тем, по мнению штабс-капитана, на сей раз только так надлежало говорить, хан должен почувствовать их силу, а на робкого любая шавка лает, их требование хан не отвергнет. И он не ошибся. Тот же самый служитель выбежал на крыльцо и, спустившись вниз, поклонился:

— Его милость хан просит вас, почтенные.

Офицеры в сопровождении ординарцев и толмача проследовали за служителем в ханские покои. Миновали несколько комнат, слабо освещенных хитро спрятанными свечами, шли по узким низким переходам и наконец вступили в круглый зал — сравнительно небольшой, но уютный, застланный от стены до стены однотонным золотистым ковром. Здесь не было никакой мебели, если не считать небольшого стола и нескольких стульев под низко опущенной люстрой с горевшими в ней семью свечами.

Прошло еще несколько минут томительного ожидания, как вдруг дверь в противоположной стене неслышно отворилась и в зал вошел хан. Служитель, пав ниц, отполз назад и скрылся. Офицеры поклонились почтительно, но с достоинством, приличествующим послам. Хан же, дойдя до середины зала, остановился и сложил на круглом животе руки. В двух шагах за ханом следовали еще двое — уже пожилые, с пергаментно-желтыми лицами ордынцы. Четвертый был Селим-бей. Офицеры обратили внимание на его лицо — бледное, худое, горящие глаза. Они понимающе переглянулись: дай такому волю — пырнет ножом, не задумавшись.

Хан ответил на приветствие короткой фразой и молча, не мигая, уставился на незваных ночных гостей.

Наверно, пора было начинать переговоры, рассказать о цели своего визита в столь позднее время. Кто же начнет? По старшинству обязан начинать бригадир, но тот локтем коснулся Котляревского: «Начинай».

И штабс-капитан, выпрямившись во весь свой рост, глядя прямо в глаза хану, начал:

— Достопочтенный Агасы-хан, мы очень просим извинить нас за столь поздний приезд. Неотложные дела заставили нас постучать в твои ворота, не дожидаясь рассвета, когда благоверные начинают свой день традиционной бисмалях.

Котляревский сделал паузу, и Катаржи, считая, что теперь самое время перейти к делу, стукнув каблуками, сказал:

— Мы люди военные, не дипломаты и будем говорить прямо...

Котляревский похолодел: что он говорит? Локтем коснулся бригадира — рано, рано говорить о деле — и, шагнув к хану, продолжал:

— Достопочтенный Агасы-хан, мы наслышаны о твоих воинских доблестях. Мы хорошо знаем, как ты смел в бою, дальновиден в государственных делах. Мы чтим людей смелых и умных, преклоняемся перед ними. Мы знаем, как ты богат, табуны твои несметны, сундуки твои хранят много добра. Твоя семья дружна и сильна, сыновья — свет твоих очей — храбрые воины, надежда твоя и опора, по достоинству они продолжают твое дело, дело предков... Слава тебе, Агасы-хаи! Прими поклон от нашего командующего, он шлет тебе пожелания доброго здоровья и всяческого добра, тебе и твоей славной семье!..

Слушая Котляревского, бригадир чуть не раскрыл рот от удивления: откуда такое красноречие? Ничего не скажешь — дипломат. И такая обворожительная улыбка!

Выслушав толмача, слово в слово передавшего речь штабс-капитана, хан секунду молчал, раздумывая, потом по хмурому челу его скользнула довольная усмешка:

— Золотые уста у тебя, господин русский посол! Мы благодарим тебя. Мы тоже много слышали о храбрости русских генералов, офицеров и воинов.

— Спасибо, достопочтенный хан! Ты не ошибся, наши солдаты храбры, сметливы и выносливы... Ничто их не остановит, если перед ними поставлена справедливая цель. Но солдаты наши славны не только тем, что храбры, они любят мир, во имя этого и пришли сюда и стоят сейчас у ворот Буджацких степей.

— Мы понимаем, господа послы... И готовы слушать вас здесь, в нашем доме... Мы слушаем.

Катаржи снова сделал шаг вперед, но Котляревский опередил его и на этот раз:

— Светлейший хан, ты прости нас, но разговор у нас сугубо служебный, который может интересовать только тебя одного. Другим же, даже членам твоей семьи, он не интересен.

Хан понял намек и, подумав, сказал, что в зале присутствуют его приближенные и старший сын Селим.

— И все же, светлейший хан, да простят нам твои родичи и старший сын твой, нам велено вести разговор лично с тобой, он касается только тебя и никого больше…

Катаржи, уже поняв, в чем дело, пытался сказать, что он тоже просит извинить, но таков приказ их командующего.

— Вы настаиваете?

— Мы просим, — мягко сказал штабс-капитан.

— Так и быть. Пусть все выйдут.

Сановники, хмуро поглядывая на русских послов, вышли, но Селим-бей остался, он, как видно, и не думал уходить. Офицеры терпеливо ждали, не начиная переговоров.

— И сын мой должен уйти?

— Мы просим.

— Мы не можем иначе, — развел руками Катаржи.

— А оружие?! — вскричал взбешенный Селим-бей. — У них оружие!

— Оружие мы отдадим ординарцам, и пусть они подождут нас в соседней комнате. — С этими словами Котляревский отцепил клинок и отдал Пантелею, то же самое сделал и Катаржи. Ординарцы забрали оружие и вышли. Селим-бей, на которого коротко и выразительно взглянул хан, выбежал в противоположную дверь.

Теперь хан и русские послы остались одни.

Помедлив, прислушиваясь к чему-то, хан предложил сесть на низенькие стулья возле невысокого круглого стола. Свет от семи свечей падал только на стол, остальная часть зала оставалась в полумраке.

— Говорите! — сказал хан. — Я слушаю.

— Прими, светлейший, наши скромные дары! — Катаржи попросил Стефана развязать сверток, развернул его и достал несколько песцовых шкурок.

В мягком ровном свете свечей в ворсистой шерсти вспыхивали и гасли золотистые искры, песцы лежали на столе совсем мирные, ручные, они могли служить теперь только украшением.

— А это для жен — звезд твоего гарема, — Котляревский положил на стол небольшую шкатулку и открыл ее.

Хан увидел дорогие подвески, кольца, браслеты. Он несколько минут боролся с искушением посмотреть их ближе, полюбоваться и, победив искушение, приложил руку к груди:

— Благодарю, господа послы!

— Мы приехали к тебе после нескольких дней пути по твоим степям и, не скроем, кое-что потеряли, — говорил тем же ровным мягким голосом Котляревский. — Мы вели тебе коня — подарок нашего паши. Конь сильный, красивый, золотой масти. Но — да прости нас, хан! — сын твой, Селим-бей, отнял его. И мы нынче не знаем, где он.

— Селим? — Глаза хана медленно закрылись, словно ему стало больно смотреть на свечи.

— Селим-бей.

— Это правда? — Хан еще не верил и полагал, что послы возводят напраслину на его старшего сына.

— Правда, — твердо ответил Котляревский. — Нас, офицеров, спас сын твой Махмуд-бей, самый младший и самый, думаю, храбрый. Он все может подтвердить. Вызови его к себе. — Котляревский знал, что Махмуд и самый любимый сын хана.

Хорошо, что вы рассказали об этом. — Хан тяжело и шумно дышал.

— А теперь разреши, светлейший, перейти к делу, ради которого мы приехали... Мы воюем нынче с армией султана. Это тебе, надеюсь, известно. Видит бог, войны этой мы не хотели, но султан, пользуясь тем, что мы далеко, а возможно, иными соображениями, отнял у нас Измаил и посадил там Хасан-пашу. Мы пришли, чтоб взять Измаил в третий раз и окончательно. И мы возьмем его... Так вот, мы бы хотели... — Штабс-капитан наклонился чуть вперед, заговорил едва слышно. Стефан переводил, тоже не повышая голоса. — Так вот, мы бы хотели, чтобы никто из ваших людей не вмешивался. Зачем вам? Разве у вас своих забот мало? Оставайтесь в своих деревнях, растите детей и внуков, живите в достатке и довольстве, а мы гарантируем вам безопасность. Руки султана, мы знаем, длинные, но вас они не достанут, не дотянутся...

Закончив говорить, Котляревский наклонил чуть голову в знак того, что он готов выслушать и хана. Но тот с ответом не торопился. Предлагать хану изменить своему господину — по существу перейти на сторону противника в момент, когда решалась судьба одной из могущественных крепостей, а следовательно, и престиж Порты на берегах Дуная? Такое предлагать мог только очень смелый человек. Хан, ежели он оскорбится, может легко и быстро расправиться с послами: кинуть их голодным псам или отправить в Измаил, в подарок Хасан-паше.

Котляревский сидел неподвижно, внешне спокойный, только лицо его стало бледнее обычного. Катаржи, как и штабс-капитан, старался сохранять спокойствие. Стефан, сидевший в двух шагах от Котляревского, искоса, одним глазом посматривал на грозного повелителя Буджацкой орды. Так близко он его никогда не видел и внутренне содрогался, зная его коварство и силу.

Прикрыв глаза, все еще не отвечая, хан, казалось, дремал, но руки выдавали его: пальцы шевелились на круглом животе, сжимались и разжимались, и кольца на них сверкали и гасли. Офицеры не отводили глаз от этих рук, не находивших себе покоя, — нервных, цепких. Вот сейчас они сожмутся в кулак — хан никогда не согласится нарушить слово, данное султану. Он хорошо знает, как Порта вершит суд над непокорными. Никто не может знать, когда это происходит. Во время обеда за семейным столом тебе подмешают яду в напиток, а могут и в опочивальне набросить мешок на голову или шелковый шнурок на шею. Улыбка преданного слуги или родича ничего не стоит, их руки, служившие тебе, аккуратно затянут петлю на шее. Это может сделать даже... сын. При этой мысли хан содрогнулся, почувствовал холод под сердцем.

— Вам плохо? — участливо спросил штабс-капитан и бросил взгляд вокруг: нет ли кувшина с водой? Кувшина не было, он хотел было позвать кого-нибудь из служителей, но хан отрицательно покачал головой и еле слышно хлопнул в ладоши. На пороге вырос служка, хан сказал что-то, и тот мгновенно исчез и через секунду вошел с подносом, на котором стоял кувшин и ваза с фруктами. По знаку хана он разлил налиток в бокалы.

— Прошу! — сказал хан, понемногу успокаиваясь. Это бекмес.

— За что выпьем? — спросил бригадир. Выждав немного, сказал: — За то выпьем, чтобы сбылись все ваши и наши надежды, хан!

— За ваше здоровье! — сказал штабс-капитан. — За ваших близких! За весь ваш род!

— Спасибо!

Выпили. Бекмес оказался довольно крепким, хотя и считалось, что это виноградный сок, видимо, что-то в него подмешивали, и он становился хмельным.

— Может, и нашего попробуем? — спросил Котляревский и дважды ударил в ладоши. Вошел Пантелей и, будто зная, что от него ждут, поставил на стол бутылку вина, ловко раскупорил, разлил в бокалы.

— Выпьем, светлейший хан, за то, чтобы никогда в ваших степях не было войн! — поднял бокал Котляревский.

— Чтобы жизнь ваша была долгой и счастливой! — добавил Катаржи.

Хан усмехнулся, дрогнули уголки полных губ, морщины побежали от глаз:

— Пророк не велит нам пить вино, но ради вас — согрешу. — И выпил, обтер белым платком подбородок: — Хорошо!

— Что же нам передать командующему? — выдержав небольшую паузу, спросил Котляревский. — Мы должны знать, что думает ваша милость. На что нам рассчитывать?

— И что делать? — спросил Катаржи. Сильно засмуглевшее лицо его немного размякло после выпитого, но глаза оставались зоркими. Штабс-капитан с белоснежным платком на шее, который он сменил за несколько верст перед Каушанами, был свеж, словно и не было изнурительной поездки по Буджацким степям.

— Я воин, я присягал на коране султану. А знаете, что это значит? — Агасы-хан с трудом перевел дыхание. — Правда, я хозяин в своей степи, мне подвластны мои воины.

— И будешь таким, светлейший хан.

— Я, господа послы, получил накануне вашего приезда фирман. Вы понимаете, что в нем? У султана намерения твердые. Для того чтобы обсудить его, я вызвал к себе Селима. Сюда же скоро должны приехать и другие мои сыновья, и старшины.

— Мы понимаем, высокочтимый, в какой сложной обстановке мы пребываем, но выход все же есть. Надо быть более решительным. К этому тебя призывает и фирман нашего паши, который мы привезли. — Котляревский положил перед ханом большой лист бумаги и продолжал: — Русские войска сделают все возможное, чтобы оградить буджак-татар от поползновений султана. И еще скажу: ни один клок сена, ни один фунт зерна не будет взят без денег. Если захочешь — продашь, не захочешь — не надо. За все будет заплачено наличными деньгами по обоюдной договоренности.

— Здесь так написано? — спросил хан.

— Клянусь честью офицера, — торжественно сказал Котляревский. — Дай прочесть своим писцам, которые разумеют русскую грамоту, — и ты убедишься в справедливости моих слов.

Хан долго смотрел на большую круглую печать на бумаге и раздумывал, звать ему писцов или не стоит.

— А что скажут мои старшины? Мои сыновья? Они могут и не согласиться... Вот Селим.

— Селим-бей против. Мы это знаем. — Котляревский медлил, не торопился сказать хану все. А Катаржи не терпелось сразу же выложить перед ханом их козыри.

Штабс-капитан был иного мнения: так можно и обидеть. Лучше, если хан обо всем узнает сам. Но хан молчит, значит, он ничего не знает, а то, что старший сын против, повергло его в смятение. Видимо, никто из приближенных не осмелился рассказать ему всей правды. И эту правду, как она ни горька, теперь предстоит высказать ему, послу русской армии.

— Светлейший хан, я должен тебе сказать следующее, и это тебя, наверно, порадует. Все твои сыновья, за исключением Селим-бея, и все старшины, все до единого, послали своих аманатов в Бендеры. Они дали слово, что не встанут на клич султана. Никто из них не пойдет на русских. И в этом — их спасение, спасение целого народа. С кем же ты останешься? С Селимом? Боюсь, что за ним деревни не пойдут, кроме, пожалуй, тех, кто охоч до чужого добра... Но кто знает, что ждет его в первом бою. Война жестока, а теперь, Агасы-хан, думай. Я все сказал.

Хан искоса, мельком взглянул на русского офицера и задумался. Оказывается, этот офицер не только златоуст, он может говорить и по-другому — твердо, как подобает мужу и воину. За жизнь свою он не страшится. А ведь что стоит схватить его и заодно товарища и бросить в подвал, где сидят голодные псы? Или отправить в Измаил Хасан-паше? Селим так хотел этого, так молил. Готов был все отдать, быть покорным, ни в чем не перечить. Но теперь-то вряд ли можно коснуться этих неверных не только мечом, но даже пальцем. В их руках — аманаты. Родственники. Наверно, и внуки хана. Разве всех перечислишь? Каждая деревня кого-нибудь послала. Попробуй тронь теперь русских послов — вся орда проклянет до десятого колена хана и его семью. Его перехитрили. Ничего не стоят все лазутчики Хасан-паши против этого одного офицера, так спокойно и уверенно разговаривавшего с ним, могущественным повелителем Буджацкой орды, еще так недавно наводившей ужас на соседние державы. А сколько раз его орда — гордая и непобедимая — залетала в степи Украины, могучей волной докатывалась до самой Польши! И там, где она проходила, горели села, пожар испепелял самое небо и стон стоял на тысячах дорог, на сотни верст. Какая радость кипела в сердце старого степного орла.

А теперь что?! Никогда это больше не повторится.

— Якши вино... Крепкое, — сказал хан.

— Разреши еще бокал? — спросил штабс-капитан. — Стефан, чего же ты?

Стефан разлил вино. Хан молча смотрел, как льется ярко-красный напиток. Полное лицо его покрывала испарина, он несколько раз доставал платок и прикладывал к шее, дряблым щекам. С ответом его не торопили. Не часто приходится человеку принимать такие решения — пусть подумает.

Наконец хан, оглянувшись на дверь, — его могли подслушать — сказал:

— Я, Агасы-хан, повелитель буджак-татар, посылаю русскому паше в Бендеры аманата, поедет мой брат Рахим-бей... Я прошу русских держать мое решение в тайне, чтобы о нем до времени не узнали люди Хасан-паши... Может пролиться много крови...

Офицеры, внимательно выслушав перевод, быстро и точно сделанный Стефаном, с готовностью кивнули: все понятно, благодарим.

Штабс-капитан, с участием глядя на совершенно расстроенного старого человека, добавил, что они передадут каждое слово хана командованию армии в Бендерах, и пусть Агасы-хан ни одной секунды не сомневается: русские умеют ценить дружеские отношения, а хранить тайну — и подавно.

— У нас к тебе, достопочтенный Агасы-хан, еще одна просьба, — сказал Котляревский. — Прикажи освободить людей, которые сопровождали нас в Каушаны из уезда Еть-иссин. Они ни в чем не повинны.

— Где эти люди?

— Хан не знает? Не ведает, что делается в его дворце? Они, если еще живы, в твоем каземате.

— Как они попали туда? — удивился хан.

— Хан и этого не знает? — в свою очередь удивился Котляревский. — Сие значит, что их обезоружили и бросили в каземат по приказанию другого лица. Сдастся нам, по приказу сына твоего, Селим-бея. Он нас встречал, он был во дворе, когда все это случилось.

— Шайтан! Я не знал этого.

— Мы так и думали, — сказал Катаржи. — У нас, твоя милость, никаких просьб больше нет. Мы готовы с тобой проститься. Нас ждет дорога.

— Якши! — Хан хлопнул в ладоши. Вбежал служка. Выслушав хана, он низко, чуть ли не до пола поклонившись, пятясь, вышел из зала, и почти тотчас вошел Селим-бей. Он сделал несколько шагов к отцу, но, встреченный колючим взглядом, остановился.

Хан молча смотрел на сына. Невысказанная боль пробежала по лицу повелителя Буджацкой орды. С трудом, будто ворочая во рту камни, хан бросил в лицо Селиму несколько слов. Тот вспыхнул, но ничего не ответил. Хан терял терпение, а сын не двигался, весь его вид, жгучий взгляд из-под тесно сомкнутых у переносицы бровей, упрямый наклон головы говорили одно: он против! Он не согласен!..

Стефан не переводил, но офицеры по тону речей хана хорошо поняли, о чем он говорит, что требует.

И тут на глазах офицеров хан, потеряв самообладание, приказал слугам схватить сына. По его знаку в зал вбежали двое дюжих нукеров. Сказав им что-то, хан отвернулся: он не мог, не хотел видеть, как они отберут у сына оружие и уведут, будто преступника. Но слуги не спешили выполнять приказ, они не смели подойти к Селим-бею, почти такому же повелителю, как и сам хан.

Если бы надо было броситься на русских послов, они бы не колебались ни секунды. А тут... Как можно снять оружие — обесчестить ханского наследника? Хану показалось, что слуги долго возятся, он повернулся, все увидел и свирепо топнул ногой, и тогда нукеры начали выполнять его приказ. Селим-бей исподлобья, затравленным волком смотрел на них, а они отцепили у него ятаган, вынули из чехла нож. Бешено сверкнув глазами, Селим-бей повернулся и, нагнув голову, будто готовясь к прыжку, вышел, чуть приседая, заложив руки за спину. Вслед за ним выскользнули и слуги.

Хан подождал какое-то время и тяжело опустился на стул. Закрыв глаза, погруженный в свои нелегкие думы, может быть считая, что торопиться теперь некуда и незачем, покачивался из стороны в сторону.

Во дворце было тихо, будто в одно мгновенье он вымер до последнего человека.

И вдруг тишину пронзил крик. Тонкий, дикий, переходящий в хрип. И сразу же все замерло. Но ненадолго. Уже кто-то бежал, слышались торопливые шаги, топот, голоса.

Хан вскочил, хотел бежать сам, но остановился: вот-вот должна открыться дверь и в зал вбегут слуги.

Офицеры переглянулись: снова Селим? А может, другое? И пожалели, что сняли с себя оружие. В этом дворце, погруженном в сонный полумрак, из каждой щели выглядывает опасность, каждая следующая секунда может оказаться последней. Одно лишь утешало: в соседней комнате стоят, чутко прислушиваясь, готовые ко всему, их ординарцы, они ждут сигнала, и даром никто своей жизни не отдаст.

Между тем в зал без разрешения ворвался запыхавшийся ханский служитель с вытаращенными, белыми от страха глазами; переступив порог, он повалился на пол и завыл, тихо, с надрывом, словно побитая собака. Пальцы его шевелились по ковру, то сжимая его, то разжимая. Один глаз — Котляревский заметил это — был у служителя насторожен, за приспущенным веком он казался черным куском угля.

Хан подбежал, пнул ногой, и служитель, не поднимая головы, пробормотал что-то. Стефан, слушая бормотанье, потемнел лицом, порывался что-то сказать и продолжал слушать, боясь не все понять, пропустить слово.

Когда служитель умолк, Стефан вполголоса передал офицерам содержание разговора, который только что слышал.

Селим-бей у одного из нукеров вырвал кинжал и двумя короткими ударами поразил своих стражей: одного — наповал, другого — ранил. И бросился бежать. Ханского сына никто не задерживал, он сел на коня, забрал своих людей и ушел.

Хан в бешенстве приказал вернуть Селима любой ценой. Но где ночью поймаешь отчаянного разбойника, каким был и остался Селим-бей?

Слушая, офицеры невольно дивились коварству, неистовой злобе ханского отпрыска, отдавали должное смелости его и силе.

А хан, когда служитель выбежал из зала, вернулся к офицерам, залпом выпил бокал бекмеса, отдышался:

— Беда пришла в мой дом. Но это уже моя забота. Я, господа послы, больше вас не задерживаю... С вами, я сказал, поедет мой брат и пробудет у вас до назначенного часа.

— Мы благодарим, светлейший, за оказанный нам прием и, главное, за то, что ты откликнулся на призыв нашего паши. Мы едем!

Котляревский поклонился, приложив руку к сердцу. Катаржи и Стефан последовали его примеру.

— С вами поедут и мои люди. Они проводят вас. Дорога может быть и неспокойна.

— Мы не из пугливого десятка, но поелику твоя милость настаивает, мы не возражаем и еще раз благодарим... Просим, не забудь — отпусти людей, которые сопровождали нас в Каушаны.

— Они ждут вас.

Хан подвел офицеров к окну и откинул штору. Внизу, во дворике, похожем на колодец, стояли оседланные лошади и возле них — всадники.

Агасы-хан проводил офицеров в соседнюю комнату и простился с ними. Дальше их сопровождал старый молчаливый дворецкий.

В узком коридоре, слабо освещенном свечами, штабс-капитан шепнул Стефану:

— Спроси у него, давно ли приехали турецкие гости?

Услышав вопрос, дворецкий испуганно отшатнулся и отрицательно покачал головой.

— Повтори вопрос и дай ему золотой, — сказал Котляревский.

Получив монету, старик выказал некоторые признаки заинтересованности.

— Что ты спрашиваешь? Разве ты сам их не видел?

— Где бы я мог их видеть, эфенди? — Стефан передал старику еще один золотой.

— Они вошли вместе с ханом в зал приемов. Но потом ваш посол попросил их выйти. Они плевались и проклинали его и... хана, нечестивцы.

— Откуда они приехали? О чем договорились с ханом?

— Я стар и немощен. Мне ли знать, о чем они договорились? Я в этом доме только дворецкий.

Еще один золотой лег в костлявую цепкую руку.

— Ты умный, урус. Далеко видишь. Откуда знаешь, что это были турки?.. Ты прав — накануне вечером приехали люди Хасан-паши. Они привезли моему повелителю султанский фирман, но вы помешали им... Они пока ни о чем не договорились.

— Спасибо, эфенди! — горячо прошептал Стефан. — Задержи их любой ценой. Сможешь?

— Попробую... У них, кажется, кони расковались. А кто ездит в это время года на раскованных лошадях? — Старик хитро взглянул на Стефана, и тот, подмигнув старику, слово в слово перевел ответ дворецкого офицерам.

— Берегитесь, однако, — сказал старик. — Селим-бей ушел, с ним — его люди.

— Большое спасибо! — Котляревский крепко пожал легкую руку старика. — Русский паша не забудет твоей услуги, эфенди.

Стефан шепотом сказал дворецкому, что офицеры расскажут о нем русскому генералу. Старик покачал головой и ответил: слава и награды ему не нужны, это его уже не волнует, ему бы хотелось одного: чтобы не было войны в их степях, у него есть сыновья и внуки — и пусть они спокойно живут в своих деревнях, приезжают к нему в гости, а он хотел бы к ним ездить. И если это будет так, ему больше ничего не надо...

Старик вывел их во двор, кликнул стражу и велел отворить ворота.

Пантелей и Денис подвели лошадей.

— Салам алейкум! — поклонился дворецкий.

— Алейкум салам! — ответили офицеры.

Котляревский легко вскочил в седло и, чуть пригибаясь, скользнул в ворота. Стремительно вынеслись в темную улицу и все остальные.

Дробный топот нарушил тишину ночных Каушан.

Расступались улочки и переулки, где-то на взгорке осталась приземистая кузница и сваленные под стеной стертые подковы, маленькая мечеть погналась было за всадниками, но тут же остановилась и осталась за высокой оградой одинокой горькой вдовицей, закутанной в черную шаль. За околицей Котляревский оглянулся, увидел беспорядочно разбросанные домики, а на горе — безмолвной громадой ханский дворец, лунный свет выхватил из темноты одно окно, другое и снова погасил их, проплыв дальше, в бесконечную степь... Лишь теперь Котляревский почувствовал пьянящую свежесть воздуха, простор, высоту неба и мягкий свет далеких звезд, и даже тучи, несущие снег и ветер, казались добрее и желаннее. Наверно, такие же чувства волновали и его товарищей.

В середине отряда скакал родной брат хана. Следом за ним мчались двое слуг с навьюченными лошадьми. Уже пожилой человек, молчаливый, замкнутый, в башлыке, надвинутом на самые глаза, в меховой короткой куртке, брат хана держался в седле, несмотря на годы, легко; это привлекло внимание Котляревского, и он некоторое время наблюдал за ним.

Больше часа ехали без остановки, не сбавляя хода, а татарские лошади — длинногривые и низкорослые — казались свежими, словно только что начали путь. Их ее нужно было погонять, они шли размеренной, быстрой рысью, оставляя за собой версту за верстой.

В степи внезапно стало светать. Серая полоса пересекла дальние курганы от востока на запад, и постепенно вся степь, сколько можно видеть, окрасилась в слабый пепельный цвет. Снежок почти перестал, но попутный ветер не утих, он с прежней силой подгонял отряд, и чудилось, будто у всадников, ставших удивительно легкими, выросли широкие крепкие крылья.

— Не могу уразуметь, как ты их распознал? — спросил Катаржи, когда наконец лошадям дали передышку и перешли на шаг.

— Кого?

— Да турок.

Котляревский смахнул перчаткой снежок, облепивший гриву коня, той же перчаткой потер лицо, чтобы, чего доброго, рассветный морозец не прихватил щеку.

— Так как же?

К разговору прислушивался и Стефан, ехавший слева от штабс-капитана, и ординарцы, следовавшие за офицерами.

Выехали на пригорок, отсюда степь казалась шире, ровнее и пустыннее — нигде ни деревца, ни живой души. Только наметанный глаз мог бы приметить на горизонте легкие дымки, прошивавшие прозрачный утренний туман.

— Так и не скажешь? Я могу подумать, что ты получил сведения.

— Сведения? — Котляревский весело, от души рассмеялся. — Сведения у нас были как на ладони. Ну, посуди сам, какие же сановники, подчиненные хану, будут вести себя так высокомерно, неприветливо, будто вот-вот готовы всадить нам нож? Но главное: Селим-бей пропустил их первыми в зал. Так привечают высоких гостей. Вот тебе и сведения.

— Верно! Как я не приметил этого! — Катаржи невольно вздохнул. — А понимаешь, что бы случилось, если бы они остались при нашей беседе с ханом?

— Да уж как не понимать? Потому и пришлось попросить их удалиться.

— Вежливо попросил, — расхохотался Катаржи.

Всадники растеклись по дороге, вытягиваясь в одну ровную линию, мчались стремительно — наперегонки с попутным ветром, навстречу солнцу, что уже поднималось, вставало из-за дальних седых могил, вот-вот готовое покатиться по степи, огромное, ярко-желтое — предвестник хорошей погоды.

 

16

Минуты не было свободной, чтобы, прочитав штабные донесения и отобрав самое существенное в них, внести очередную запись в журнал военных действий, добавив к ним и свои собственные соображения, кои вынес после посещения отдельных полков, откуда накануне вернулся. О заветных тетрадях, о которых, конечно, не забывал, и говорить нечего: до них не доходили попросту руки, и они покоились пока под верной охраной Пантелея в переметных сумах.

Только шестнадцатого декабря, когда войска, сделав переход из Карагурты в деревню Челебе, остановились на привал, Котляревский выкроил полчаса и для журнала. Вообще-то он бы оставил эти записи, — что в них особенного? — но приказ командующего все еще был в силе, и с этим приходилось считаться.

Сбросив шинель, он сидел в уцелевшей хатенке-мазанке о двух окнах и смотрел, как входили в разоренную бандой Пеглевана деревню вторая и первая колонны, чтобы здесь соединиться: приказ командующего выполнялся в точности, его лично передал он, Котляревский, и теперь мог убедиться, что командиры поняли его верно. Вот показался на своем вороном иноходце генерал-майор Войнов, он подозвал своего адъютанта и, надо полагать, приказал пригласить к нему командиров отдельных полков. А вот и они — командиры Житомирского драгунского, 3-го Бугского казачьего — спешат к генералу. Незамедлительно они должны выступить на Измаил, что в пятнадцати верстах от Челебе.

На столе лежала карта, тут же с краю — котелок с кашей, еще горячей, вкусно пахнущей поджаренным салом. Пантелей только что принес и просил поесть, пока не остыла, но штабс-капитан все же отставил котелок и принялся за журнал, к которому не прикасался почти две недели. С чего же начать? Что произошло существенного за прошедшее время? Конечно, обо всем не напишешь — следует выбрать наиболее важное, а что важнее? И все же... Посредине листа аккуратно вывел: «Декабрь». Не отдельное число, а месяц, предполагая сделать обзор за истекшие несколько недель, так будет лучше и проще. Ну что ж, приступим, господин штабс-капитан, адъютант и главный писарь командующего.

«2-го декабря, — начал Котляревский, — получено донесение от генерал-лейтенанта дюка де Ришелье, что соответственно повелению командующего 2-м корпусом укрепление Паланка и крепость Аккерман с 6-ю батальонами пехоты заняты... ноября...»

Дойдя до числа, Котляревский задумался, меж тем чернила высохли, он этого не заметил и продолжал писать, потом вдруг увидел, что чернил нет, на бумаге осталось слабое изображение числа, которое со временем выцвело, а вскоре и совсем исчезло, но Котляревский числа не исправил. Так и осталось неизвестным, какого дня в ноябре дюк де Ришелье занял Паланку и Аккерман.

Мимо окон уже проходили полки Войнова. Котляревский наблюдал за их строем и вдруг в разрыве между колоннами на той стороне улицы увидел расположившихся небольшим лагерем татар и возле них драгун. Они только что принесли ордынцам обед, и те, усевшись на кошмах, принялись есть.

Аманаты. И среди них — чуть в стороне со своими нукерами — брат Агасы-хана. Старик сидел один, нукеры стояли и ждали, пока он пообедает...

Наверно, следует написать о поездке к татарам. Мейендорф ведь отправил донесение Михельсону и в Петербург отписал депешу в тот же день, сразу после возвращения Катаржи и Котляревского. Почему же не написать хотя бы несколько слов об этой поездке? Она была не из простых. И, уверенный, что писать необходимо, Котляревский склонился над раскрытым журналом.

«В течение прошедших дней после занятия крепости Бендер командующий корпусом, кроме учреждения внутреннего в крепости устройства и доставления войскам безнужного продовольствия, простирая свои виды на Измаил, великую имел заботу к преклонению буджацких татар к стороне России».

В самом деле — забота была немалая. Мейендорф ни себе, ни другим не давал покоя. Торопили, правда, и его. Не однажды приезжал к командующему адъютант Михельсона. Первая разведка закончилась, однако, неудачно. Татарские начальники колебались: трактовать с русскими или воздержаться — и определенного решения не принимали. Стоит об этом писать. Наверно, стоит хоть словом вспомнить.

«Татарские начальники и почетнейшие в поколениях были в колебании к принятию дружелюбно российских войск», — появилась в журнале фраза. А что же дальше? Что было решено потом? Можно, если бы позволяло время, изложить все подробно, но вот-вот кончится привал.

И перо побежало, потекли слова, фразы, короткие, до предела сжатые:

«Командующий корпусом предложил бригадиру Катаржи ехать в Татарию с адъютантом командующего штабс-капитаном Котляревским, взяв с собой переводчика, и убеждать татарских старшин к принятию миролюбных предложений, обещая им дружбу и самые выгоды от российских войск, если они останутся приязненными России и пребудут спокойными при переходе войск чрез их земли. Бригадир Катаржи и адъютант Котляревский, не дорожа собою для пользы своего отечества, без малейшего сомнения решились на предложение и, получив от командующего наставления, отправились в Татарию...» Поставив точку, вдруг засомневался: нужно ли обо всем этом писать? Уже готов был вычеркнуть написанное. Но сломалось перо — может, от волнения или оттого, что старался быстрее закончить. Спасибо Пантелею — заготовил десяток очиненных перьев впрок, вот они — одно к другому... Пожалуй, придется оставить фразу в таком виде, как вышло.

Выбрав перо потоньше и поострее, снова склонился над журналом:

«Странствуя несколько дней по смутным жилищам... народа сего и переходя из деревни в деревню к старшинам и начальникам их, находили везде толпы вооруженных татар, собирающихся для советов насчет российского войска...» На мгновенье задумался: записать ли тот случай, когда Селим-бей схватил их с Катаржи и, бросив в мазанку, обещал отправить к Хасан-паше? Если только начать, придется потом описать все подробно, а командующий, увидев запись, потребует детального изложения. А есть ли время сейчас возиться с этим? Да и кому нужны эти записи? Вот кончится кампания за Измаил — и забросят их куда-нибудь подальше, как, впрочем, поступают со многими другими бумагами. Да и зачем их хранить? В каждой кампании главное — результат... И поэтому, так размышляя, штабс-капитан, опустив все детали поездки по татарским деревням, записал буквально следующее:

«Татары, хотя знали по разнесшимся слухам, с какой добротою и приязнью обращаются войска российские в Бендерах, и что, будучи властителями города, не входят ни в какое распоряжение противу обычая турок, а между тем от посланных услышав обещание дружелюбия, даже выгод тем, что войска за все взимаемое у татар будут платить наличными деньгами, согласились мало-помалу к преклонению на российскую сторону, и первый уезд Орум-бет-оглу, в коем 76 деревень, послал к командующему чиновников с уверением, со стороны начальников доброго к русским расположения и оставили аманата...»

Вот как это было. Один уезд за другим переходили на сторону российскую. Оран-оглу, Еть-иссин, наконец Измаильский уезд. Только одна рая, в которой насчитывалось семь деревень, осталась непреклонной...

Но главное — встреча с Агасы-ханом, коего здесь все называют воеводою.

«К увенчанию же своей препорученности, — записал Котляревский, — с неожиданным успехом, счастливо исполненной, прибыли отправленные на возвратном пути в Каушаны, к тамошнему над татарами воеводе, и сего убедили в знак верности своей к нашей стороне и преклонности к России прислать к командующему брата своего в залог...»

Вот так и кончилась поездка. Теперь можно сделать некоторый итог, хотя каждому солдату он известен. И все же не удержался и написал: «Таким образом... сей жестокий и недоверчивый народ был благополучно преклонен к российской стороне и успокоен тогда, когда мог до 30 тысяч собрать вооруженного народа».

Кончается время привала. Уже слышатся команды, гул голосов, лошадиное ржанье, топот. Первым выступает Стародубовский драгунский полк. За ним пойдут Новгородский мушкатерский и 11-й Егерский полки, а уже потом двинется артиллерия — батарейная рота, полурота Конной Донской артиллерии и замыкающим — Донской казачий полк Платова...

Не успеть дописать сегодня, не успеть, а надо бы рассказать о первом дне похода на Измаил. О втором дне. О шайке Пеглевана, который напал на Челебе и разграбил ее, часть жителей увлек за собой, а часть разбежалась. Войнов, которого командующий в полночь откомандировал со Стародубовским драгунским и Донским Платова полками, а также одним батальоном егерей и полуротой конной артиллерии для поимки разбойной шайки, ничего не успел. Шайка ушла под Измаил.

Котляревский зачерпнул ложку остывшей каши, как вдруг его внимание привлек шум под самыми окнами. Несколько драгун окружили татарина, уже пожилого, в драном кожушке, он что-то быстро рассказывал и жестикулировал.

Вбежал Пантелей. И с ним — Никитенко. Поручик снова нес службу по охране штаба корпуса.

— Иван Петрович, можно?

— Входи. Что у тебя?

— Да понимаешь, татарин тут один, из местных. Из Челебе. Говорит, один час как ушел Пеглеван с людьми.

— Войнов уже выступил. Наверно, догонит.

— Да не в том дело.

— А в чем же?

— Выясняется, Пеглеван — совсем не Пеглеван. Это — Селим-бей. Житель клятвенно уверяет, что узнал его.

— Этого можно было ожидать...

— Почему же он фамилию поменял?

— А что же непонятного? — Котляревский поднялся, застегнул шинель. — Селим-бей знает, безусловно, про аманатов и боится за них: а вдруг раскроется, кто такой Пеглеван, ведь тогда мы имеем право поступить по законам военного времени с заложниками. А это же, как-никак, родичи, соплеменники, не будет тогда покоя ему на родной земле, если с ними что случится... Следите, поручик, чтобы с аманатами хорошо обращались.

— Это все, как было приказано, делается.

— А уж его превосходительство генерал Войнов догонит супостата, — сказал Пантелей. И обратился к штабс-капитану: — Ваше благородие, Иван Петрович, скоро в поход сымаемся, а вы и не ели.

— Спасибо, Пантелей!.. Я сыт. Возьми вот картон и в переметную суму положи и береги, на следующем привале допишу. Осталось немного... А пока — с богом! В поход! Скоро Измаил!..

Привал кончился. Части 2-го армейского корпуса Задунайской армии оставили Челебе. В составе гауптквартиры ехал и штабс-капитан Котляревский — адъютант командующего, автор украинской «Энеиды».