Сотворение мира за счет ограничения пространства, занимаемого Богом

Левин Ханох

ПРОЗА

 

 

Геверл

1

Как-то раз под вечер никем не любимый мужчина по имени Геверл встретился на улице со своей давнишней приятельницей Лотрой. Лотра прогуливалась с коляской, в которой лежала ее дочь Тупиц. Геверл склонился над коляской и заглянул в нее. Тупиц лежала сморщенная и красная, как ухо, на котором проспали всю ночь. Ее широко раскрытые глаза были устремлены в небо. Время от времени она шевелилась и высовывала длинный слюнявый язык.

Геверл посюсюкал, погугукал и задал Тупиц несколько шутливых вопросов, в ответ на которые Тупиц высовывала язык и ворочалась, а ее мать противно хихикала.

— Как тебя зовут? — спросил он, обращаясь к Тупиц.

Тупиц заворочалась, а ее мать мерзко хихикнула.

— Хочешь выйти за меня замуж?

Тупиц высунула язык, и Лотра снова хихикнула.

В восторге от своего абсурдистского юмора и умения шутить с детьми Геверл тоже засмеялся.

— Что, Тупиц, не нравлюсь я тебе? — спросил он.

И снова Тупиц заворочалась, а Лотра захихикала.

Все это было ужасно неприятно, неестественно, глупо, и Геверл решил, что трех вопросов вполне достаточно. Заплатил, так сказать, налог на интерес к детям — и будет на сегодня. В самом деле, разве это нужно Геверлу? Разве нужно ему это бессмысленное одностороннее общение с младенцами? Нет, в действительности Геверлу нужно совсем другое. Ему уже сорок, и он хочет диалога. Серьезного диалога с женщиной — красивой, упругой, горячей. Лет этак восемнадцати — тридцати пяти. Вот что нужно сейчас Геверлу. Все силы его души на данном этапе жизни устремлены исключительно в романтическое русло. С малолетними и старухами он долго разговаривать не в состоянии. На это у него, извините, нет времени. Он занят. Он спешит. Совсем другое дело, если какая-нибудь интересная женщина лет тридцати спрашивает у него, как пройти на такую-то улицу. Тогда его лицо сразу светлеет. У него просто куча свободного времени. Он ну абсолютно ничем не занят. Он готов сколь угодно долго объяснять, где находится искомая улица, бросая на женщину многозначительные взгляды, готов перечислить все близлежащие улицы вообще, и даже более того, готов проводить ее до этой улицы, чтобы она не заблудилась. Да что там проводить! Он готов на ней жениться. Квартиру ей купить на этой улице. Готов стоять с ней в обнимку на этой улице до самой смерти, до собственных похорон. Вот сколько у него свободного времени…

Геверл стоял у коляски и разговаривал с Лотрой. Лотра тихонько смеялась и время от времени вздыхала. Ей тяжело. Она одна. Муж в Америке, когда вернется — не известно. Да и вернется ли вообще… Она смотрела на Геверла, как бы оправдываясь, и смущенно улыбалась. Ну да, что-то вроде неофициального развода…

Геверл почувствовал легкое волнение. Когда-то, давным-давно, был у него с Лотрой… роман не роман… ну, в общем, нечто вроде любви. Однако любил он, скорее, не саму Лотру, а все больше некоторые части ее тела. Главным образом, расположенные сзади. И не то чтобы даже любил. Скорее, они его возбуждали. Части тела, расположенные спереди, в первую очередь в верхней его половине: лицо, глаза, зубы, — их он не любил. Особенно не нравились ему глаза. Уставятся на тебя в упор, как будто фотографируют, желая увековечить твою жалкую физиономию и твои мерзкие поступки. Или словно хотят тебя пристыдить. Да и сам материал, из которого глаза сделаны, — что-то вроде застывшего и превратившегося в желе соуса… Одним словом, глаза его не возбуждали. Да и вообще — зачем они нужны? А вот ягодицы… Лотрины ягодицы… Это совсем другое дело.

Мысль о ягодицах Лотры заставила Геверла неожиданно для него самого застонать от желания. Лотра улыбнулась ему своей мерзкой улыбочкой и, кокетливо наклонив голову, пригласила к себе домой на чашечку кофе.

Геверлу вдруг ужасно захотелось заполучить жирные задние части Лотриного тела хотя бы на одну ночь, чтобы предаться с ними воспоминаниям о прошлом. Жаль только, что ее мерзкая улыбка неизбежно должна была принять участие в их свидании. Слишком часто эта гнусная улыбка появлялась на лице Лотры. Лицо ее и без того было достаточно противным. Но эта улыбочка… Все время обращена к тебе и словно пытается захватить твой взгляд в плен. И никуда от нее не спрятаться. Вот будь Лотра способна без лишних предисловий прыгнуть на диван, встать на колени, уткнуть голову в подушку, приподнять зад кверху, задрать юбку и дать своим ягодицам самим принять дорогого гостя — так ведь нет. Откроет тебе дверь, впустит в дом и будет стоять, повернувшись анфас, с этой своей гнусной улыбкой на физиономии. А потом усядется напротив (снова анфас!) и, продолжая двусмысленно улыбаться, начнет что-нибудь лопотать томным влажным голосом.

Да кто она вообще такая, эта Лотра?! Всего лишь пожелтевшая от старости страница его биографии. Неужели из-за нее он должен повернуть свою жизнь вспять? Тем более что у Лотры есть теперь еще и привесок в виде ребенка. Ребенку, конечно же, нужен папочка, однако у Геверла нет никакого желания стать папочкой ребенку, родившемуся из чужого семени. Да к тому же из яйцеклетки Лотры. Года не пройдет — тоже начнет улыбаться такой же улыбочкой… Настроение у него окончательно испортилось. Но с другой стороны — эта аппетитная задница…

При мысли о заднице Лотры Геверл снова застонал. Ладно, решил он, пойду. Всего одна ночь, ничего страшного не случится. Конечно, ни о каком возобновлении романа и речи быть не может. А тем более о постоянных, долгосрочных отношениях. Да и о полупостоянных. Навалюсь на нее разочек, предамся воспоминаниям с ее ягодицами — и исчезну. Навсегда. А не захочет подставлять задницу — что ж. Выпью кофе, съем кусок торта — и поминай как звали. Ку-ку. Если же найду сегодня более интересное занятие, так и вообще не пойду. Пусть себе сидит и ждет сколько хочет. Хоть семьдесят лет, мне-то что. Может, хоть улыбка эта проклятая у нее с лица сотрется…

До самого последнего момента Геверл никак не мог решить, идти ему к Лотре или нет. Совершенно отчаявшись, он воззвал к своей душе, дабы та приняла решение вместо него, но душа тоже ничего не решила. И не удивительно. Бывает, смотришь на бельевую веревку, на которой болтается нечто помятое, и никак не можешь понять, то ли это трусы, то ли майка, то ли носовой платок, то ли детская пеленка. То ли материя, то ли дыра. То ли начало чего-то, то ли конец. В общем, черт знает что, причем совершенно бесформенное. Короче говоря, тряпка. Именно такова была душа Геверла. Разве может такая душа принять хоть какое-нибудь решение?

2

Как и следовало ожидать, до девяти вечера Геверл так и не нашел, чем себя занять, и в конце концов отправился в гости к Лотре.

Тупиц спала в своей кроватке в детской, Лотра готовила кофе, а Геверл стоял, облокотившись на холодильник, разглядывал Лотрины ягодицы и мысленно пытался снять с нее брюки. Оказалось, что он забыл, как выглядит ее тело. Какого оно цвета, каково оно на вкус, насколько ее плоть упруга на ощупь? В прошлом, думал он, ее тело вроде бы волосатым не было. Или может, все-таки было? А что, если за прошедшие годы оно покрылось черным волосяным покровом?

Лотра, в свою очередь, старалась завязать с Геверлом беседу и, готовя кофе, задавала ему всякие необязательные вопросы. Геверл, однако, глубоко погрузился в свои размышления и отделывался короткими, односложными ответами. Тем не менее каждая его реплика вызывала у Лотры смех. Например, Лотра спрашивала:

— А чем ты сейчас занимаешься?

— Ничем, — отвечал Геверл с непроницаемым выражением лица, тоном судьи, выносящего приговор. И Лотра радостно хихикала, как юная девица, которая очень хочет понравиться мужчине и поэтому угодливо смеется в ответ на каждое его слово.

— А чем ты болеешь? — спрашивала Лотра.

— Здоровьем, — не без остроумия отвечал Геверл.

Лотра снова хихикала.

Ну и юморист же этот Геверл, право слово! Подумать только, говорит, что болеет здоровьем. Да ведь это же оксюморон! Лотра, хихикая, оборачивается к Геверлу, а тот, отрываясь наконец от ее зада, ничего не выражающим взглядом смотрит ей прямо в глаза, чешет переносицу, и на лице его написано: «Да, я такой. Неотразимый и очаровательный циник».

Потом они сидели в гостиной и пили кофе с тортом. Геверл съел только половину своего куска. Он не любил перегружать желудок в преддверии сексуальных утех. Лотра старалась как-то поддержать беседу, попыталась даже перевести разговор на ученые рельсы, заговорила о психологии, искусстве (вопросы интимного свойства она приберегала, как водится, на потом, к началу взаимного ощупывания), но Геверл весьма опасался вести ученые разговоры с женщинами. Впрочем, ученые разговоры — это еще куда ни шло. В них, по крайней мере, есть определенная логика, можно доказать свою правоту. Если, например, кто-нибудь неожиданно заявляет:

— Дважды два — пять.

Ты его поправляешь:

— Четыре.

И все. Разговор закончен. Итог подведен. Ты победил.

Но вот начинается беседа об искусстве, например о театре, и девица говорит:

— А что ты думаешь о таком-то спектакле?

Ты отвечаешь:

— Плохой.

Девица:

— А по-моему, хороший. Актеры играли отлично.

Ты начинаешь горячиться:

— Отлично? Да это же детский сад какой-то!

Но девица не сдается:

— А меня их игра как раз очень тронула.

И нет никакого способа ее переубедить. Ты остаешься при своем мнении, она — при своем. Доказать ничего невозможно. Какой-то никому не известный актеришка кричит на тебя ослиным голосом и ни в какую не желает уходить со сцены, а девицу, видите ли, его игра волнует, затрагивает струны ее души. Ну что прикажете с этим делать? Как доказать, что он играет плохо? Сказать ей: «Четыре»? Убить ее? А когда нет доказательств — начинаются вопли. Она вопит, и ты вопишь. А если вы на какой-нибудь вечеринке и рядом другие люди, то и они горят желанием высказать свое мнение, и вот уже все вопят про другие пьесы, и про других актеров, и насчет искусства вообще, и насчет жизни вообще, а какая-то женщина, которая до того весь вечер спала, вдруг просыпается и начинает кричать, какая дорогая стала нынче жизнь. При этом все их суждения ужасно банальные, давно всем известные. Ты перебиваешь их, они перебивают тебя. Если же в доме есть еще и дети, то именно в этом момент они прибегают и тоже поднимают страшный крик. А у соседей начинает громко лаять собака. И вот в самом центре города возникают маленькие джунгли, настоящие джунгли, в которых бушует жизнь…

Но проходит четыре-пять часов, и жизнь в джунглях постепенно затихает. Только время от времени какая-нибудь летучая мышь взмахивает крыльями и шепчет:

— Театр должен учиться у футбола.

И на этом вечер заканчивается.

Уже далеко за полночь. Ты ужасно устал. Господи, сколько времени растрачено впустую! А главное, ты так и не дотронулся до девичьего тела даже одним пальцем.

Именно поэтому Геверл очень боится вступать в ученые беседы. Если ему случается познакомиться с какой-нибудь девицей и та спрашивает его: «А что ты думаешь о таком-то спектакле?» — на губах у Геверла появляется горькая усмешка циника, который давно уже пресытился всеми этими вопросами и ответами, все они ему уже давно опротивели, и все, что у него осталось, — это некая усталая легкость. Какое-то время он смотрит на вопрошающий рот девицы, затем прикрывает веки, как будто они, веки, как и сам этот ее вопрос (да и сама жизнь в целом), ему в тягость, и так вот, с полуприкрытыми глазами, подносит губы с застывшей на них тонкой усмешкой к ее вопрошающему рту и хоронит ее вопрос под долгим страстным поцелуем.

Однако целовать Лотру у него никакого желания не было. Да и беседовать с ней — тоже. Поэтому Лотра сидела грустная. Ситуация была не из приятных. Ею пренебрегали, и она это прекрасно понимала. Муж бросил ее с грудным ребенком, ей трудно, никто ей не помогает, никто не любит. И вот она встречает старого приятеля, тоже, надо сказать, весьма пожеванного жизнью, и даже тот ею брезгует.

Глаза у Лотры увлажнились. Геверлу стало ее жалко, он подумал, что надо бы все-таки ее поцеловать, и потянулся к ней губами. Однако Лотра все испортила. Она так сильно обрадовалась, что вот, наконец-то, происходит то, чего она так долго ждала, что на лице ее появилась знакомая улыбка. Увидев это, Геверл, еще не успевший коснуться губ Лотры своими, вздрогнул и отпрянул назад. Поцелуй не состоялся.

Геверл сидел возле Лотры молча и даже не смотрел в ее сторону. Улыбка, ставшая теперь совершенно неуместной, слетела с лица Лотры и затерялась в пространстве комнаты. Заняться им обоим было больше нечем, и глаза их начали блуждать по комнате, как будто их ужасно интересовали стены, картины и мебель. Чтобы заполнить пустое пространство хоть какими-то звуками, Лотра начала тихонько напевать, словно ей было сейчас хорошо и приятно. Геверла затошнило. Ему захотелось встать и уйти. Тем не менее он продолжал сидеть.

Через какое-то время Лотра замолчала, перестала блуждать глазами по комнате и уставилась на Геверла в упор в надежде, что хотя бы это заставит его на нее посмотреть. Геверл знал, что она этого хочет, но головы так и не повернул. У него не было никакого желания видеть ее лицо и особенно глаза. Наполненные ожиданием глаза улыбающейся коровы. Кроме того, он понимал, что, если встретится с ней взглядом, поцелуй станет неизбежным. Однако на этот раз Лотра осмелела и пошла ва-банк. Она легонько дотронулась рукой до его щеки и спросила романтическим шепотом:

— О чем ты думаешь?

— Ни о чем, — ответил Геверл бесцветным голосом.

Лотра нежно взяла его за подбородок и повернула к себе. Поцелуй неминуемо надвигался. Чтобы не видеть Лотру, Геверл закрыл глаза, торопливо, как бы в порыве страсти, приблизил лицо к ее лицу, обнял ее одной рукой и взасос поцеловал в шею. После этого поцелуя пути назад уже не было. Только вперед. Раздевать, обнимать, щупать, вставить, кончить. И бегом — домой, спать…

В ожидании следующего поцелуя Лотра со стоном прижалась к нему всем телом и двумя руками обхватила его затылок. Даже не подумав улыбнуться, с застывшей на губах гримасой усталого любовника Геверл отстранил ее от себя, отодвинулся и стал разглядывать ее шею. Она открыла глаза, посмотрела на него сверху вниз, снова застонала, а затем, как собака, тряхнула головой и выдохнула: «Я больше не могу сдерживать свою страсть!» После чего уткнулась лицом ему в шею. Теперь перед глазами у него были ее волосы. Ящерица! Она всегда принадлежала ему и всегда будет ему принадлежать. Нервное напряжение, в котором он пребывал, спало. Он почувствовал себя маленьким повелителем. Маленький повелитель Геверл! Теперь он знал наверняка, что будет предаваться воспоминаниям с ее ягодицами. Ощущение господства над Лотрой и радость одержанной им победы привели к тому, что сладостное возбуждение на время покинуло обитель его мужественности, колбасообразный орган у него в штанах обмяк, и он сразу почувствовал давление в мочевом пузыре. Ему срочно надо сходить в туалет. Правда, официальная церемония любовного акта уже началась, однако что поделаешь, естественная потребность — это естественная потребность. Кроме того, Лотра должна усвоить, что, помимо нее, у него есть и другие, не менее важные жизненные потребности.

— Я на минутку, — сказал он, вставая с дивана, — в туалет. — И неторопливо, уверенной походкой вышел из гостиной.

Да, именно так. Он вышел из гостиной неторопливо и уверенно. Ибо в туалет мужчины идут, как правило, с чувством уверенности в себе. По той простой причине, что в туалете у них нет проблем с потенцией, как это бывает в их отношениях с женщинами. Мужчина, стоящий возле писсуара и расстегивающий пуговицы на брюках, — это мужчина спокойный, уверенный в своих силах и не испытывающий ощущения, что ему предстоит тяжелое испытание. В момент мочеиспускания мужчина настолько спокоен, что может позволить себе рыгнуть, пукнуть, начать что-нибудь напевать себе под нос или даже произвести все три действия одновременно. Он может также, держась за свой колбасообразный орган и орудуя им, как кистью, начать рисовать струей мочи какие-нибудь красивые узоры на стенках унитаза или на воде.

Впрочем, в более преклонном возрасте случается, что и мочеиспускание становится чем-то вроде рискованного пари и превращается в нелегкое испытание, зачастую заканчивающееся провалом. В таких случаях мужчина идет в нужник так, будто направляется к любовнице или к проститутке. Он нервничает, трясется от страха, и ему даже не приходит в голову запеть. Он расстегивает пуговицы на брюках с религиозным трепетом и смотрит на унитаз, как на обнаженный лобок шлюхи. Вся его жизнь зависит сейчас от опорожнения мочевого пузыря. Если же предприятие заканчивается успехом, он бежит к друзьям, чтобы поделиться своей радостью:

— Представляете! Сегодня я помочился два раза!

3

Геверл вышел из гостиной, оказался в маленьком темном коридоре, открыл какую-то дверь, вошел, закрыл дверь и попытался нащупать рукой выключатель на стене. Пока одна его рука искала выключатель, вторая уже начала расстегивать брюки. Но тут глаза его привыкли к темноте, и он понял, что ошибся дверью. Он находился в маленькой комнате, где спала Тупиц, девочка, похожая на помятое ухо. Хрупкая и беззащитная, она лежала в детской кроватке с решетками и полностью зависела сейчас от его прихотей и желаний.

И тогда… Геверл и сам не понял, как и почему это случилось. Может быть, потому, что он чувствовал себя в доме у Лотры маленьким повелителем, а может быть, из-за сладкой лени, которая овладела им неожиданно… В общем, он расстегнул пуговицы на брюках и помочился на Тупиц.

Идея эта была настолько блестящей и такой неожиданной, что Геверл и сам был приятно поражен. Ну в самом деле, разве он не молодец? Разве не проказник? Сладкая горячая волна окатила его. Из горла вырвался короткий смешок.

«Тупиц все равно писается в постельку, — сказал он себе, — так что от моей мочи не прибудет и не убудет. Когда утром Лотра придет и обнаружит, что дочь мокрая, она не придаст этому никакого значения. Даже если она и заметит, что мочи больше, чем обычно, то решит, что Тупиц застудила мочевой пузырь, и повезет ее к врачу». И он спокойно, абсолютно спокойно застегнул пуговицы на брюках, как будто не совершил только что дикого и странного поступка…

Но вдруг его бросило в дрожь. А что, если Лотра узнает? Какой это будет позор! Может, она даже вызовет полицию. Его арестуют. С другой стороны, а как она может узнать? Разве у нее дома есть лаборатория для анализа мочи? Да если и узнает, ну и что? Максимум — устроит скандал. Выгонит его из дома. Это же не преступление какое-нибудь. Так, шутка. Впрочем, даже если и устроит скандал — подумаешь. Ну, в крайнем случае, подружки Лотры будут считать его безнравственным. И что из того? Да, он безнравственный. Действительно безнравственный, зачем отрицать? Но, положа руку на сердце, разве Лотра не любит безнравственных? Да она их просто обожает. А подружки эти ее хваленые? С ума сходят по безнравственным. Просто пищат от восторга. Особенно в постели. По телу его снова пробежала дрожь, но на этот раз сладкая и приятная.

Мысль о собственной безнравственности даже очень ему понравилась. Он и раньше всегда стремился вести себя в соответствии с имиджем очаровательного мерзавца. А поскольку он уже сделал то, что сделал, почему бы не продолжить так успешно начавшийся вечер?

Тупиц так и не проснулась. Лотра ничего не заметила. Как и все отчаянные предприятия в истории человечества и науки, содеянное им оказалось проще, чем можно было бы предположить, и к тому же увенчалось успехом. Выйдя из комнаты и медленно закрыв за собою дверь, он впервые в жизни отчетливо понял, что имеют в виду, когда говорят, что жизнь — это раскрытая книга, полная возможностей. Так оно и есть. Гигантская освещенная сцена только и ждет, чтобы ты поднялся на нее и воплотил все свои заветные желания. С этой мыслью он и отправился в ванную мыть руки. А пока он мыл руки, в его воображении возникла следующая картина.

Он, уже старик, сидит на лавочке возле дома и скучает. Мимо проходит красивая, зрелая девушка. У нее большие тяжелые груди и массивная задница; она идет в обнимку с жизнерадостным парнем, студентом факультета кинематографии. Они перешептываются и хихикают над уродством и немощью престарелого Геверла. Геверл тыкает в нее пальцем, который шевелится, как жало змеи, и ядовито произносит: «Эй ты, зассыха, а ну-ка иди сюда!»

Парень с девушкой останавливаются. Тупиц в недоумении. Она думает, что это, наверное, какой-то сумасшедший. Студент бросается к нему, чтобы избить его, и уже заносит над ним руку, но Геверл даже и бровью не ведет. Не дожидаясь, пока на него обрушится удар, он без тени страха, абсолютно спокойно начинает рассказывать им, как давным-давно, когда Тупиц была еще грудным ребенком, он помочился на нее. И когда Геверл кончает свой рассказ, студент, смущенный и пристыженный, весь съеживается и ощущает свое полное ничтожество перед лицом поколения гигантов, к которому принадлежит Геверл. Сам он, без пяти минут деятель кино, принадлежащий к новому поколению, — всего лишь пена на поверхности воды и никогда бы не посмел совершить такой отчаянно смелый поступок. Тупиц начинает рыдать от стыда и обиды. Ни груди ее, ни задница не могут отменить того непреклонного факта, что плоть ее навечно запачкана мочой Геверла. Старик начинает довольно хихикать, губы его кривятся от смеха. Пусть знают, что к старикам нельзя относиться с пренебрежением. Их поизносившиеся колбасообразные органы тоже знавали веселые деньки. Ожог, сделанный его колбаской на теле Тупиц, не исчезнет никогда. Навечно останется Тупиц грязным сортиром Геверла. Не в силах перенести мысли о ничтожестве своего поколения на фоне героизма поколения Геверла и от отвращения к пропитанному мочой телу Тупиц студент факультета кинематографии с позором ретируется и пропадает из виду, а Тупиц остается стоять возле Геверла, как бы прикованная к нему узами позора. Ящерица! Такая же ящерица, как и ее мать. Того и гляди, заползет к нему в комнату. А может быть, даже захочет ему отсосать. Ай да старик! Ай да весельчак! Ай да развратник!..

4

Когда Геверл вернулся в гостиную, Лотра стояла нагнувшись, задом к нему, и возилась с пластинкой. Поставив ее на проигрыватель, она выпрямилась, обернулась и улыбнулась ему своей мерзкой улыбочкой. Веселость Геверла достигла предела. Идиотка несчастная. Улыбается ему, смотрит на него с любовью, заискивает перед ним и даже не подозревает, что дочь ее барахтается в этот момент в его моче. О, как чудно устроен этот мир! Часть людей знает нечто такое, о чем другая часть человечества даже не догадывается. Те, кто знают, сидят и покатываются со смеху, а те, кто не знают, не могут понять, в чем дело. Но поскольку им тоже хочется принять участие в общем веселье, то с неуверенными улыбками на лицах они робко пытаются присоединиться к смеху посвященных.

При виде удивленного лица Лотры, не понимавшей причин его неожиданной веселости, Геверл почувствовал, что больше не в силах сдерживаться, рухнул на диван и захохотал, как сумасшедший. Больше всего его смешила даже не собственная выходка, а глупость и неведение Лотры. Время от времени он бросал взгляд на ее физиономию, на ее удивленно поднятые брови, на ее неуверенную улыбку, как бы спрашивавшую у него разрешения посмеяться вместе с ним, хотя она и не знает почему, и это смешило его еще больше. Из глаз потоком струились слезы. «Ха-ха-ха! — смеялся Геверл, согнувшись пополам и зажимая живот руками. — Хо-хо-хо! Ху-ху-ху!» Дай Бог, чтобы на его собственных похоронах пролилось столько слез.

Лотра не вызывала у него ничего, кроме презрения, зато от себя он был в полном восторге. Он был абсолютно уверен, что такого отчаянного поступка в нашем безумном мире не совершал еще никто. Нет, помочиться на человека — такое, конечно, бывало. Люди уже мочились на своих ближних и не перестанут мочиться на них впредь. Но вот чтобы мужчина помочился на грудного ребенка, да еще в самый разгар любовных шашней с его матерью, и все лишь потому, что ошибся дверью, — такого еще не было. Даже в Древнем Риме. Он — первый. Первопроходец, шагающий во главе колонны со знаменем в руке! А на знамени вышито золотыми буквами: «Я помочился на дочку и трахнул мамашу».

Лотра продолжала смотреть на него, не понимая, что означает его смех, смущенно улыбалась и умоляющим голосом снова и снова просила его: «Ну скажи мне, над чем ты так смеешься?» Однако он не обращал на нее внимания и продолжал хохотать. Из глаз у него текли слезы, нос заложило, живот свело. При каждом новом взрыве хохота он топал ногами и хлопал себя руками по коленкам, пытаясь направить хотя бы часть сконцентрированной в его смехе энергии в хлопанье, топанье и «смотрение» на Лотру, но каждый новый взгляд на нее вызывал очередной приступ смеха, криков, стонов и бульканья в горле. Лотра сидела рядом и своей мягкой улыбкой как бы аккомпанировала его смеху. Кроме нее, в комнате была еще одна женщина, аккомпанировавшая Геверлу, — негритянская певица. Тоже дура набитая. Поет себе внутри проигрывателя и ничего не знает о его отчаянной выходке. Лотра — дура, певица — дура, соседи — дураки, весь мир — дурак, и только он, Геверл, — умен и остроумен.

Насмеявшись вдоволь, Геверл почувствовал, что ему надо передохнуть, и, тяжело вздохнув, устало откинулся на спинку дивана. Время от времени из горла у него по инерции все еще вырывались короткие смешки, но постепенно они стали сходить на нет и в конце концов прекратились. Геверл сидел молча и утирал рукавом остатки слез. Вид у него был ужасно довольный.

Лотра поняла, что Геверл посмотрел в своем воображении целый спектакль, по-видимому, комедию, которую ей, к сожалению, увидеть не суждено, и заскучала подобно тому, как скучает человек, стоящий у входа в театр и слышащий доносящиеся изнутри взрывы смеха. Поначалу он еще улыбается, хихикает вместе со зрителями, но через какое-то время, не имея достаточной причины для смеха, начинает скучать и переключает свое внимание на другие потребности организма, главным образом физиологические. То же самое произошло и с Лотрой. Она тоже переключилась на свои потребности и обнаружила, что ее мочевой пузырь переполнился. Между тем ее живот вскоре должен был посетить гость, и она решила воспользоваться паузой, образовавшейся между раскатами громового хохота Геверла и предстоящими любовными утехами, чтобы сходить в туалет и освободить свой живот от излишнего давления и накопившихся там отходов.

— Мне надо в туалет, я быстро, — сказала Лотра, смущенно улыбнувшись, и встала с дивана. Но Геверл неожиданно схватил ее за руку.

Нет. Сейчас он ее никуда не отпустит. Во-первых, именно в этот момент его колбасообразный орган снова начал напрягаться, и он не мог ей позволить улизнуть даже на минутку. Мерзкие бабы, думал он. Оставляют нас и исчезают как раз в тот момент, когда семенная жидкость доходит до середины канала. Семя засыхает и превращается в пробку. По прошествии часа или двух мы пытаемся помочиться, но уретра оказывается закупоренной. Давление мочи начинает разрывать стенки канала, пробка вылетает и причиняет такую боль, как будто тебя режут ножом. Иногда даже вытекает капелька крови. И еще: а что, если Лотра обратила внимание на то, что, помочившись, он не спустил воду? Что, если у нее зародились какие-то подозрения? А вдруг она собирается пойти в туалет, чтобы проверить воду в унитазе? Зайдет, увидит, что вода абсолютно чистая, поймет, что он не мочился в унитаз, и отправится на поиски его мочи. А может быть, она собирается заглянуть в комнату Тупиц? Возможно, даже без всякой задней мысли. Например, проверить, хорошо ли дочь укрыта. Моча ведь еще не успела полностью впитаться в матрас. Лотра заметит, что мочи для грудного ребенка слишком много, и заподозрит неладное. Да и вообще. Он не хочет, чтобы она сейчас уходила. Не хочет, и все тут. Он уже достаточно отдохнул, и именно сейчас ему хочется перейти к романтической части вечера. То есть раздеть Лотру и вставить ей. Так что, если даже Лотре и хочется в туалет, пусть терпит. Ибо сейчас здесь командует он. Он, и никто другой. Обсуждению это не подлежит.

Продолжая держать Лотру за руку, Геверл начал ее не спеша раздевать. В самому деле, куда ему было спешить? Он-то ведь уже помочился. Мочевой пузырь у него был пустой и легкий.

— Но я же никуда не убегу, — умоляла его Лотра, стыдливо улыбаясь. — Я только на одну минуточку. Туда и обратно. В туалет.

Однако Геверл был неумолим. Закончив раздевать Лотру, он немножко пощупал ее в разных местах, затем разделся сам, повалил Лотру на спину, улегся на нее и придавил ей живот. Теперь мочевой пузырь Лотры испытывал давление не только изнутри, но и снаружи. Если раньше она не понимала, почему он помирает со смеху, то сейчас никак не могла взять в толк, почему он не дает ей сходить в туалет. Геверл же тем временем неторопливо изучил каждую часть ее тела, проверил, насколько менее гладкой и упругой стала ее кожа, медленно вставил в нее свой колбасообразный орган, подвигал им взад-вперед, вынул, перевернул Лотру, как блин на сковородке, на живот, поставил ее на колени и снова вошел в нее, теперь уже сзади.

Как блин, переворачиваемый и поджариваемый ленивым поваром, Лотра оказывалась то в одной позе, то в другой, и все это во имя какого-то сомнительного удовольствия, которое становилось все более и более сомнительным по мере того, как желание помочиться усиливалось. Геверл же, напротив, был очень доволен собой. Сначала пописал на дочку, теперь вставляет мамаше. Обеим сегодня суждено принять в себя одну из жидкостей, произведенных его телом. Геверл улыбнулся. Ему уже не хотелось хохотать, как раньше, но он по-прежнему был ужасно доволен.

«Сейчас, — думал он, — когда я вставляю ей сзади, она стоит на четвереньках и очень похожа на низенький столик в ее собственной гостиной. Осталось только поставить ей на спину тарелку с колбасой, соленые огурцы, хлеб с маслом, рюмку коньяка, повязать салфетку на шею — и можно будет отлично закусить на этом человекообразном столе, не прекращая при этом сексуальной активности». Он закрыл глаза и представил, как будет есть на спине у Лотры. «Надо, — подумал он, — положить также немного лука. Будет, конечно, вонять изо рта. Ну и что? Я же сейчас нахожусь не напротив рта, расположенного у Лотры на лице, а напротив плотно сжатого „рта“, расположенного на ее заднице. А этот „рот“ — хи-хи-хи, — похоже, тоже съел пару луковиц. А может быть — ха-ха-ха, — и что-нибудь еще…» Он не удержался и засмеялся вслух.

Лотра дернулась, пытаясь высвободиться, однако Геверл крепко держал ее за талию. Когда он охвачен страстью, руки у него становятся сильными. «Если бы руки у Лотры были сейчас свободными, — продолжал он прясть нить своих размышлений, глядя на стоящую под ним на четвереньках Лотру, — то, пока я закусываю и трахаю ее, она вполне могла бы вязать мне теплый свитер на зиму, хо-хо-хо-хо-хо…»

Однако в реальности не было ни колбасы, ни огурцов, ни лука, ни коньяка. Только монотонные движения его тела. Взад — вперед, взад — вперед, взад — вперед. Геверл закрыл глаза, как верующий во время молитвы, еще сильнее обхватил Лотру за талию и начал быстро грести к желанному берегу. Хоп-хоп — греб он, — хоп-хоп, хоп-хоп. Лицо его налилось кровью и исказилось, будто усиливающееся наслаждение причиняло ему мучения. Он жадно лизал и целовал тело Лотры, его губы словно приросли к ее спине, и на какое-то мгновение Лотра показалась ему вдруг прекрасной. Он пришел в такой восторг, что у него даже промелькнула мысль: «А почему бы мне и в самом деле не связать свою судьбу с этой очаровательной женщиной?» Но именно в этот момент он достиг пика наслаждения, взвизгнул по-поросячьи, и волна выбросила его на берег.

Путешествие закончилось. Удовлетворенный и обессиленный, Геверл уткнулся головой в поясницу Лотры. Секунду-другую он приходил в себя, а затем приподнял голову и взглянул сбоку на Лотрино лицо. Ее опущенная, как у скотины, везущей груз, голова, разинутый рот и обнажившиеся зубы вызвали у него еще большее отвращение, чем раньше. Все, сказал себе Геверл, у меня больше нет времени, я срочно должен поспать. И решительно слез с дивана.

Лотра продолжала стоять на четвереньках с опущенной головой и вытянутой вперед рукой. Не говоря ни слова, Геверл вытерся краем покрывала, расстеленного на диване, склонился над Лотрой, чмокнул ее в затылок и сказал:

— Приду завтра.

Он сказал это только для того, чтобы вселить в нее хоть какую-то надежду на будущее, однако в действительности приходить к ней еще раз Геверл совсем не собирался. Нет, больше она его не увидит. Даже если они случайно и встретятся на улице в ближайшие недели, он только улыбнется и не станет ей ничего объяснять. Впрочем, она даже и не спросит. Она поймет. Эта ящерица уже давно привыкла, что мужчины приходят, обещают и уходят навсегда. Почему же он должен быть исключением? Если они встретятся через год или два, вся эта история уже забудется. Может, к тому времени у нее будет кто-то другой. А может быть, и нет. А может, у него снова возникнет желание и он спросит ее с ироничной улыбкой, как насчет чашечки кофе? Лотра, разумеется, не откажется. Ведь она принадлежит ему. Навсегда. Так он и будет развлекаться с ней раз в три-четыре года, пока ему не стукнет шестьдесят. А потом, когда он уже поизносится, будет, как уже сказано выше, развлекаться с Тупиц.

Он склонился над столиком, стоявшим возле дивана, доел свой кусок торта, отрезал себе еще один и, жуя, неторопливо направился к выходу.

Когда он вышел из подъезда на улицу, ему вдруг пришло в голову, что Лотра все-таки обнаружила содеянное им и собирается сбросить на него горшок с цветами, чтобы размозжить ему голову. Он прикрыл голову руками и в страхе посмотрел на окно Лотры. Но нет. Ничего такого не случилось. Свет в квартире Лотры не горел. Ни в окне, ни на балконе никого видно не было. Из дома не доносилось ни звука.

Глупые коровы, подумал Геверл. Небось до сих пор так и валяются. Одна в своей кроватке, другая — на диване. Первая купается в его моче, вторая — в его сперме. И обе, дурынды, мечтают о счастливом будущем.

Он ускорил шаг, а затем почти побежал. От такой женщины, как Лотра, лучше держаться подальше. Да и от второй, пожалуй, тоже.

5

Лотра между тем пребывала в том же положении, в каком оставил ее Геверл. Голая и жалкая, она стояла на карачках с вытянутой вперед рукой. Постояв так еще какое-то время, она рухнула на диван, уткнулась лицом в ладони и заплакала. Ну как тут, скажите, не заплакать? Пришел, разбередил ей душу, перевернул, вставил, вынул и ушел. Горькие слезы обиды буквально душили ее. Боже, как этот вечер был похож на многие другие вечера в ее жизни!

Лотра плакала, и в темноте комнаты ее голова и ноги сливались с подушками на диване. Только в нижней части ее спины торчала, как вечный памятник, огромная гора ягодиц. К горам и холмам, уже существующим на Земле и в вечном удивлении тянущимся к звездам, добавилась еще одна гора, по имени Лотра. Если именно сейчас Бог взирает сверху на нашу Землю, то к чему, интересно, приковано его внимание? Прислушивается ли он к рыданиям Лотры, оплакивающей свою жизнь, или, может быть, смотрит сквозь щелку в облаке на красующуюся прямо перед ним жирную задницу, с разверстой в ее центре маленькой, вонючей, смеющейся дырочкой?..

Тем временем Геверл шел по улице по направлению к своему дому. Шел и торжествовал. И вдруг ощущение забавного приключения куда-то испарилось, а во рту появился неприятный привкус. Геверл почувствовал внезапную усталость. Почему-то он больше не ощущал себя повелителем. Вместо этого он стал думать о несчастной Лотре, с готовностью предоставившей в его распоряжение свои ягодицы и лежащей сейчас, как корова, с опущенной головой, в ожидании счастья, которое все никак не приходит и не приходит. Он представил, как утром она возьмет на руки пропитанную мочой Тупиц, начнет ее качать и увидит, какая та мокрая. На лице ее появится идиотское выражение удивления, а может быть, даже и гнусная улыбка. Господи, что же он наделал?! Что это за дикая выходка такая? Какой в ней смысл? Зачем надо было мочиться на девочку, даже если та и похожа на помятое ухо? Зачем надо было вселять в ее мать, Лотру, напрасные надежды? Зачем было ее так унижать? Если она настолько лишена обаяния и улыбается мерзкой улыбкой, то для чего он вообще к ней тогда пришел? Что тут такого смешного? Чем тут, скажите, гордиться? С чего смеяться и хлопать себя по коленкам? А взять, например, этот его новый имидж обаятельного мерзавца? Ради чего все это? Чтобы помочиться на спящую девочку и поставить раком ее мамашу? Да уж! Таких отчаянно смелых поступков и в самом деле не совершал никто, нигде и никогда. Ну прямо-таки вершина смелости! Мировой рекорд безнравственности! Неужели именно это суждено было ему совершить на гигантской мировой арене?!

Чем дальше уходил Геверл от дома Лотры, тем сильнее ему казалось, что сделал это не он, а кто-то другой. Он все меньше и меньше понимал смысл содеянного и все больше удивлялся тому, что совершил. Геверла передергивало от стыда, словно его тело пыталось стряхнуть с себя воспоминание о случившемся. Но воспоминание, увы, не стряхивалось.

Придя домой, он помочился, чтобы не образовалась пробка, поел шоколада, чтобы успокоиться, и лег в постель. Какое-то время он лежал в темноте и размышлял о своей участи и вдруг почувствовал, что у него перехватывает горло и щиплет в глазах. Две слезинки жалости к самому себе вытекли из глаз. Что побуждает его совершать такие странные, бессмысленные поступки? Разве не являет он собой символ абсурдности человеческого существования? Не только Лотра, но и он умеет оплакивать свою пропащую жизнь, проходящую так бессмысленно и некрасиво. Он тоже, да-да, и он тоже заслужил немножко любви.

Какое-то время Геверл еще лежал и размышлял о своем идиотском поступке, но уже не так, как раньше, не всерьез, а, скорее, по инерции. Спросил себя раз десять: «Зачем? Зачем? Зачем?» — и перестал.

Нет, а что тут, собственно, такого, вдруг подумал он, перейдя в контратаку. Что это вообще за странная потребность такая — все объяснять? Разве в этом мире все уже до конца объяснено? Разве ученые разгадали тайну возникновения жизни? Или, скажем, тайну сотворения мира? Или, может быть, кто-нибудь проник в тайну искусства? Ну так пусть на Земле будет еще одна неразгаданная тайна.

Эта внезапно пришедшая в голову мысль наполнила душу Геверла гордостью. Мало того что он совершил такой странный поступок, вдобавок ко всему у него теперь тоже есть тайна, которая ничем не хуже других мировых загадок. «Да, — не без удовлетворения подытожил он в конце концов. — Воистину непостижима душа человеческая». И погрузился в сон.

 

Из цикла «Размышления»

1. БЕСКОНЕЧНОСТЬ И СЪЕЖИВАНИЕ,

ИЛИ СОТВОРЕНИЕ МИРА ЗА СЧЕТ ОГРАНИЧЕНИЯ ПРОСТРАНСТВА, ЗАНИМАЕМОГО БОГОМ

Крохотное размышление.

Существует мнение, что Бог, некогда заполнявший своей бесконечной субстанцией пространство Вселенной до такой степени, что в ней не оставалось ни единой пустой щелочки и трещинки, в один прекрасный момент вынужден был потесниться и съежиться, чтобы освободить место для мира, который он собирался сотворить.

Нечто похожее произошло и в нашем городе, в магазине женского белья престарелого профессора Каплицкого. В своем магазине Каплицкий был безраздельным властелином. В его хозяйстве царили образцовый порядок и дисциплина. Но поскольку Каплицкий вечно злился на клиенток, высасывавших из него все силы и пивших, как он считал, его кровь, бледные губы старика всегда были плотно сжаты, а руки постоянно дрожали. Работавший у него покорный и трусоватый продавец всем своим видом демонстрировал постоянную готовность немедленно выполнить любое указание Каплицкого. Весь магазин был без остатка заполнен профессором Каплицким. Там Каплицкий. Сям Каплицкий. Если же где-то не было самого Каплицкого, там висела фотография отца Каплицкого, который выглядел в точности, как сын, с той лишь небольшой разницей, что здравствующий Каплицкий был старый, потертый и изжеванный жизнью, а усопший Каплицкий на стене — молодой, бодрый и вечно живой.

Однажды летом, под вечер, за несколько минут до закрытия, в магазин зашла одна полная дама и попросила трусики, причем не обычные, а современного фасона, крошечные, из тех, что прикрывают лобок маленьким треугольником, напоминающим маску на лице грабителя. То ли дама не помнила размера своих бедер, то ли растолстела совсем недавно и еще не успела привыкнуть к новому размеру, но она потребовала, чтобы ей разрешили эти трусики примерить.

Вечно раздраженный профессор женского белья, как всегда, плотно сжал губы, молча протянул даме трусики и открыл перед ней дверь маленькой примерочной с зеркалом. Зажав трусики двумя пальцами, словно она держит за хвост мышь, и тоже плотно сжав губы, как бы демонстрируя свое отвращение, полнотелая дама юркнула в примерочную и быстро захлопнула за собой дверь. Как известно, взаимное раздражение и неприязнь очень характерны для отношений покупателя и продавца в нашем городе.

И тут вдруг сердце профессора Каплицкого пронзило острое, ядовитое чувство, усилившее и без того постоянно наполнявшие его душу горечь и разочарование. Жизнь ему как-то сразу опостылела. Неожиданно для самого себя, профессор нагнулся к замочной скважине, прищурился и впился глазами в обнаженную женщину.

Когда злобный, похотливый профессор Каплицкий съежился возле замочной скважины, пространство в магазине освободилось и за его спиной возник целый мир. Кроткий, послушный продавец залез на прилавок и начал отплясывать. С полки свалилась целая дюжина коробок с чулками. Два юных хулигана проникли в магазин и украли с витрины женский манекен вместе с лифчиком. А из дырки в стене вылезла мышка. Она увидела на полу раздавленный кусочек сыра, быстро схватила его и снова юркнула в норку.

2. ТАК ЕСТЬ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, БОГ ИЛИ НЕТ ЕГО?

Помните ли вы свою первую поездку за границу? Летите вы, скажем, в Швейцарию. До самого последнего момента вы так и не можете поверить, что заграница существует. Нет, вы, конечно, человек вполне здравомыслящий. Вы читаете книги и газеты, смотрите фильмы. Поэтому умом вы, разумеется, понимаете, что заграница существует. И все же где-то в глубине души какой-то древний инстинкт нашептывает вам: «Но сам-то ты ведь ее не видел?» А здравый смысл (тот, что всегда во всем сомневается) квакает внутри вас: «Дурачок, если ты в это поверишь, над тобой же все и смеяться будут. Помнишь, когда тебе было шесть лет, твой друг Цвинуш сказал, что у него на крыше стоит настоящий аэроплан. И что? Вместо аэроплана там оказалась старая сломанная стиральная машина. И ты остался в дураках».

Но вот наконец самолет приземляется. Швейцария существует! Вы спускаете ногу с трапа. Под ногой — земля. На земле — дома с красными черепичными крышами, дороги, автомобили. И швейцарцы. Вы выходите из аэропорта. Перед вами сверкающий швейцарский автобус. Рядом с ним стоит хмурый водитель с выбритыми до синевы щеками и нехотя отвечает на ваши вопросы. Вы садитесь в автобус, все еще удивляясь тому, что Швейцария существует, но на ваше удивление никто не обращает никакого внимания. Швейцарцы продолжают жить своей обычной жизнью, а водитель ведет свой автобус так, словно факт его чудесного существования на Земле является чем-то само собой разумеющимся.

То же самое и с Богом. Нам очень хочется, чтобы Он существовал объективно. Как Швейцария. Несмотря на все наши первобытные сомнения. Нет, вы, конечно, не подумайте. Мы не сравниваем Бога с водителем швейцарского автобуса и очень надеемся, что у Него не такой мрачный характер. Но нам очень хотелось бы верить, что когда-нибудь мы предстанем перед Ним с удивленно разинутыми ртами, а Он так же, как водитель швейцарского автобуса, будет жить своей обычной жизнью, управлять как ни в чем не бывало нашим миром и удивляться нашему удивлению.

С другой стороны, существует также и возвращение из Швейцарии. Когда вы прилетаете из Швейцарии, в карманах ваших брюк лежат подарки для отца — наручные часы и две плитки швейцарского шоколада. Вы поднимаетесь по лестнице старого дома своего детства, и ваше сердце сладко сжимается в предвкушении радости, которую испытает отец. Но тут открывается соседская дверь, на пороге появляется соседка и сообщает, что отец умер, его уже похоронили, вас пытались разыскать в Швейцарии, но не смогли. Вот так. Стоило вам на минутку отвернуться — и пожалуйста. Уже и яму выкопали, и плоть от вашей плоти в нее опустили, и прахом присыпали, и никогда вы его больше не увидите. В тот самый момент, когда вы покупали часы в Цюрихе, сердце вашего отца остановилось, кровь в его жилах застыла и жизнь его кончилась. Когда вы все это понимаете, к горлу подступает тошнота и вам начинает казаться, что в карманах у вас не часы и не две растаявшие плитки шоколада, а дохлые змеи.

Одним словом, оказывается, что и сладость швейцарского шоколада, и точность швейцарских часов были ложью, да и вообще вся эта прекрасная Швейцария со всеми ее домиками и заснеженными горами не более чем обман зрения, фата-моргана. Швейцария начинает тускнеть, размываться и съеживается, как афиша на тумбе во время дождя, а из-под нее проступает мертвое лицо вашего отца, заполняя собой все пространство Вселенной.

Точно так же мы боимся, что, когда явимся к Богу с карманами, полными молитв, вместо Бога из квартиры напротив выйдет соседка и скажет: «Умер. Похоронили».

Таким образом, мы снова возвращаемся в исходную точку, а именно: есть, в конце концов, Бог или нет Его? Что является истиной — поездка в Швейцарию или возвращение из нее?

3. МАЛЕНЬКОЕ ЭССЕ О ТОНКОЙ, НЕ ОБОЗНАЧЕННОЙ НА КАРТАХ ГРАНИЦЕ

Как вы все хорошо знаете, основные этапы нашей любовной биографии запечатлены на покрытой тонкой кожей поверхности женского тела. Мы не знакомы с тем, что находится у женщины внутри. Нам известно только то, что находится у нее снаружи и в складках ее кожи. Внутренние полости женщины тоже, разумеется, имеют немаловажное значение. Однако, как правило, мы имеем дело только с внешней оболочкой женщины, а не с ее внутренними тканями. Так, например, мы не знакомы и не вступаем в романтические отношения с костями женщины или, скажем, с ее кишками. Если мы увидим кишки возлюбленной, то испытаем то же самое, что испытываем при виде кишок коровы, овцы и других сельскохозяйственных животных. А вот губы возлюбленной производят на нас неизгладимое впечатление.

С теми местами на теле женщины, где имеются отверстия и полости, мы знакомы гораздо меньше. Причем чем глубже расположены те или иные части женского тела, тем хуже мы их знаем и тем меньше мы их любим. Например, резцы женщины мы знаем очень хорошо, а коренные зубы не очень. Верхнюю шероховатую поверхность языка женщины нам случается видеть часто (например, когда она что-нибудь облизывает или смеется), а вот нижняя поверхность языка, покрытая слизью и прикрепленная к мышцам (синего от избытка крови цвета), спрятана от наших глаз. То же самое справедливо применительно к ушам, носу, отверстию между ног и анусу. На последнем мы хотели бы остановиться несколько подробнее.

Итак, дело обстоит следующим образом. Мы лежим навзничь на кровати, а женщина лежит на нас сверху. Язык у нее во рту виляет, как собачий хвост. Наш цилиндрический орган воткнут в отверстие у нее между ног. Левая рука играет с ее волосами и затылком. Время от времени мы засовываем ей в ухо пальчик. По телу женщины пробегает дрожь, и изо рта у нее вырывается сдавленный стон. А что в это время делает наша правая рука? Она совершенно свободна и поэтому отправляется в путешествие. Спускается по спине женщины вниз, огибает зад, переходит с таза на бедро и с южного направления начинает взбираться на горы ягодиц, все выше и выше, пока не достигает вершины, точнее, одной из двух вершин-близнецов, представляющих собой Гималаи женского тела. (Топография женского тела отличается от топографии Торы, в которой есть гора Гризим и гора Эйбаль, то есть гора Благословенная и гора Проклятая. В случае с женщиной обе горы благословенны, обе преисполнены блаженства и обе даруют радость роду человеческому.) Поднявшись на вершину, с которой открывается вид на узкую долину, пять пальцев прощаются с кистью руки и, слегка пританцовывая, спускаются в узкую глубокую расщелину между двух гор. Когда пальцы достигают дна расщелины, один из них прощается с другими четырьмя (обычно это тот палец, которым, будучи школьниками, мы тычем друг в друга) и начинает спускаться все ниже и ниже, в пропасть, то есть в пещеру заднего прохода. Четверо других пальцев остаются ждать его на краю пропасти. И вот, наконец, «школьный» палец проникает внутрь. Чувство, испытываемое нами в этот момент, воистину грандиозно. В дополнение к очень острым эмоциям, мы испытываем также еще одно маленькое, но приятное ощущение, поскольку проникновение пальца внутрь приводит к рефлекторному сокращению мышц заднего прохода и они, сжимаясь, сдавливают наш палец, причем не сильно, а очень нежно, так, словно возлюбленная надевает нам на палец мясное кольцо. Совершая медленные вращательные движения, чтобы не причинить женщине боли и не повредить эту тайную, закрытую для доступа зону женского тела, палец продолжает медленно продвигаться вперед.

Как описать наслаждение, испытываемое мужчиной, чей палец находится в заднепроходном отверстии женщины? Это без преувеличения нечто божественное. Задний проход — самое потрясающее место в мире. Самый, так сказать, иерусалимский Иерусалим. Проще говоря — Америка. Палец, вставленный в зад женщины, как бы приоткрывает в нашем мозгу маленькую дверцу, за которой простирается бесконечный бушующий океан.

В то время как мужчина приближается к пику своей страсти, палец, проникший в заднепроходное отверстие, продвигается еще на один сантиметр и доходит до самого конца узкого туннеля, за которым начинается глубокая пропасть, расположенная в широкой части прямой кишки. Раньше мы гуляли по романтическим лужайкам любви и страсти, расположенным на поверхности кожи возлюбленной. И вдруг — кромешная тьма. Палец попадает на новую, совершенно незнакомую территорию, в самую чащу темного леса, в зону человеческих внутренностей, в царство клинической медицины. Это все равно как выйти из ярко освещенного бального зала и оказаться в грязном, шумном машинном отделении, где много масла, копоти, газа и ветоши.

Переход из одного мира в другой совершается в мгновение ока. Граница толщиной в волос отделяет наш дом от джунглей. Эта невидимая и не обозначенная на картах граница подобна границе воздушной. Словно тонкая пленка, расположенная в заднем проходе, отделяет мир романтики от мира анатомии, бальный зал от машинного отделения. Кто знает, где в точности проходит эта граница? Где кончается кожа и начинаются внутренности? Где кончаются радость и музыка и начинаются тьма и ужас, отчужденность и отвращение? На этой границе нет ни забора, ни предупредительных знаков. И вооруженного охранника тоже нет. Так что некому сказать: «Стой! Прохода нет. Нарушителю границы — смерть!»

 

Из цикла «Вопросы на тему смерти и ответы на них»

ЧТО ВИДИТ МОГИЛЬЩИК

Как и всем нам, могильщику приходится видеть на своем веку много всякой всячины. С того момента, как утром он, подобно слуге, отворяющему дверь, безо всякой радости открывает глаза, и до того момента, как ночью он их с горечью закрывает, в тот длинный и утомительный промежуток времени, пока глаза могильщика открыты, в его мозг бурным потоком вливаются извне мутные картины, которые всю ночь давили на его закрытые веки и пытались пробраться сквозь них к нему в голову. (Правда, и когда глаза могильщика закрыты, в своих снах и фантазиях он тоже видит различные картины, однако это не картины свежих впечатлений, только что пришедших извне, а картины, коим удалось проникнуть в мозг уже давно, и теперь им там тепло и уютно, так что от радости они весело пляшут и беззаботно скачут во всех закоулках мозга могильщика, не давая ему ни на минуту отключиться и ни о чем не думать.)

Что же за картины проникают в голову могильщика в течение дня? Прежде всего, это окружающий его пейзаж: улицы, по которым он бредет, дома, мимо которых проходит. Дома и улицы легонько, почти неощутимо, словно проститутки, возбуждающие клиента, щекочут людям пятки, но делают это с некоторой ленцой, ибо процесс щекотания происходит безо всякой взаимности: ни они не хотят нас возбуждать, ни мы не хотим возбуждаться, — и в этом щекотании, собственно, нет ничего приятного. От стен домов (как от их внешней, так и от внутренней стороны) исходит горячий вибрирующий воздух, который тоже нас пощекочивает, да и в ночные часы мы, по сути, плывем по волнующемуся рокочущему морю воздуха, которое своим возбуждающим щекотанием поднимает нам давление крови, отчего те из нас, у кого слабый вестибулярный аппарат, очень быстро в этом море тонут, чему есть многочисленные примеры. Таким образом, теперь становится понятно, почему так иногда бывает: идет себе человек по улице и вдруг — безо всякой видимой причины — на лице его появляется гнусненькая улыбочка. Его щекочут!

Помимо пейзажей есть, разумеется, и люди, находящиеся внутри пейзажа, описанного выше. Люди беспрерывно, без какой-либо определенной цели, переносят с места на место еду, вещи или женщин, и поэтому их следует считать мальчишками-посыльными на побегушках у жизни. Например, человек покупает на базаре рыбу и относит ее домой, а вечером выходит из дома, чтобы развлечься, и несет эту рыбу в своем желудке в театр. Кто же тогда этот человек, как не мальчик-посыльный, доставлющий рыбу? Но для чего нужны все эти переносы с места на место? Есть ли какая-то логика в их маршрутах? Сам человек понятия об этом не имеет. Или ют, например, идет мужчина с женщиной в кафе. Сидя в кафе, женщина наполняет свой живот кофе и пирожными. Затем, когда мужчина берет ее под руку и ведет к себе, она несет их в животе к нему домой. Дома мужчина закладывает в женщину бутерброд, вливает в нее стакан вина и впрыскивает ей свою сперму, и ночью, когда он провожает ее домой, женщина несет все это в себе вместе с кофе и пирожными, а мужчина несет ее на руках вместе со всем ее содержимым. Водитель же такси, в свою очередь, несет (вернее, везет) их обоих в своей машине. Но даже если человек ничего не ел и не встречался с женщиной, а просто шатался по улицам, и руки у него пустые, да и в животе пусто, все равно он что-нибудь да переносит с места на место. Например, свои штаны. Ведь он же мальчишка-посыльный. Весь мир пребывает в постоянном непрерывном движении и представляет собой огромное, бесцельное, ни на минуту не останавливающееся предприятие, где работают мальчишки-посыльные, имеющие наглость называть всю эту беготню «нормальной полнокровной жизнью».

В этом наполненном движением мире непрерывно движутся и неугомонные глаза могильщика. Задержатся на мгновение на каком-нибудь объекте и сразу же, с чувством пустоты и скуки, перескакивают на другой. Вопьются в этот новый объект, пытаясь (без особой, впрочем, надежды) высосать таящиеся в нем возможности, но, поскольку никакие возможности в окружающих нас предметах, как правило, не таятся, — глаза устремляются дальше. Моргнут и смотрят, снова моргнут и снова смотрят. Окружающий мир все вливает и вливает в них новые мутные картины, а глаза только моргают и отвечают миру вялыми, пустыми, угасающими взглядами.

Третья, последняя и, возможно, самая важная из всех картинка, проникающая в могильщика через глаза, — это ежедневная газета. Трудно описать радость человека, берущего в руки вечернюю газету. Эта радость не взлетает в поднебесные выси, она не подвергает опасности сердце. Это радость глубокая, стабильная, приятная, равномерно разливающаяся по всем частям тела. Тело в это время сидит в удобном кресле. И тело, и мозг знают, что им не придется делать никаких усилий. Напротив, их ждет сейчас исключительно и только наслаждение, доставляемое чтением про разные странности и происшествия, случающиеся с другими людьми, про этот огромный разноцветный цирк, битком, до головокружения, набитый всем, чего только ни пожелает легкомысленная душа. Но и это еще не все. Рядом с газетой на столике — о чудо! — чашка кофе и плитка шоколада. Человек пьет кофе и ест шоколад, зная, что, если захочет, сможет выпить и съесть еще. Так что на этот счет он совершенно спокоен. Когда он читает одну из полос газеты, то уверен, что на другой полосе его ожидают новые, не менее увлекательные вещи. Это заставляет его замирать от предвкушения и слегка волноваться, однако такое волнение приятно и совершенно безвредно. Прежде чем перейти к чтению своей любимой рубрики в газете, он, чтобы немножко оттянуть и тем самым усилить наслаждение, может отхлебнуть два глотка кофе из чашки и посмотреть в окно. Во-первых, это его развлекает, а во-вторых, его нервы напрягаются от предвкушения еще больше. Причем — о, счастье! — он может управлять этим напряжением по своему желанию. В любой момент, как только ему захочется, он может перевернуть страницу и наброситься на свой любимый раздел. Так, собственно, он и поступает. Сделав два глотка из чашки и рассеянно посмотрев в окно, он наконец переворачивает страницу. Он ведь не желает превращать приятное напряжение в пытку. Хватит и того, что он развлек себя, слегка подразнив свои нервы. Накопившееся напряжение нуждается в немедленной разрядке: дальнейшей отсрочки он просто не перенесет. Но поскольку могильщик — человек очень чувствительный, его живот сразу же реагирует позывом в кишечнике. Чтобы унять позыв и перебороть желание пойти в туалет, ему приходится подвигать коленками. Тем временем рука его уже переворачивает страницу. Но движущиеся коленки мешают читать — буквы пляшут перед глазами, поэтому он перестает двигать коленками, и его взгляд наконец-то падает на любимую рубрику. От слишком долгого ожидания глаза могильщика застилает влажная пелена.

Каждый день могильщик проводит за чтением вечерней газеты примерно два часа. Он обращается с газетой так же, как с жареной курицей с картофельным гарниром. Сначала он набрасывается на жирные части газеты, рвет их зубами, пережевывает, глотает. Потом объедает остатки мяса на костях, не пропуская даже хрящи. Затем слизывает с костей жир, разгрызает их, высасывает сок и, в процессе высасывания, перемалывает кости зубами. Через два часа, сытый и усталый, он задремывает. Газета выскальзывает у него из рук и падает на пол. Жалкая сухая кучка разгрызенных костей. Вся влага, содержащаяся в пугающих и увлекательных новостях, в нечетких фотографиях, изображающих раненых и мертвых, в смешных картинках и в напечатанных бледными полуобморочными буквами объявлениях, за каждым из которых скрываются люди, надеющиеся купить дом, найти работу или жениться на ласковой женщине, благодаря чему их жизнь должна измениться к лучшему, — вся эта влага высосана им до конца. Газета блекнет и жухнет. Когда она падает, страницы разлетаются по полу. Как в силлогизме вывод всегда следует за посылкой, так и на могильщика после этой сытной, жирной трапезы неизменно нападает глубокое отвращение. От этого он слабеет и, испытывая такое чувство, будто вывалялся в липкой грязи, погружается в дрему.

Проснувшись, могильщик не знает, как убить оставшееся время. Гулять на лоне природы — занятие не для человека в его возрасте. Сидеть и думать о чем-нибудь — полный идиотизм. Ложиться спать — вроде еще рано. Ничего не остается, как снова взяться за газету. Когда, ослабевший после сна, он с усилием поднимает газету с пола, сухая бумага неприятно шуршит в руках, и ему кажется, что она вот-вот рассыплется. Медленно и неохотно уставший могильщик тащит разлагающийся труп газеты в нужник, где его животу предстоит совершить весьма нелегкую работу. Он лениво расстегивает ремень, приспускает брюки, тяжело усаживается на неприятное холодное сиденье унитаза и расправляет на коленях пожелтевший труп газеты. Какое-то время он еще сдерживает позывы кишечника, но в конце концов ему все-таки приходится с огромным усилием напрячь мышцы живота, и это не оставляет ему сил на более возвышенные занятия, о коих он мечтал в юности. От напряжения к голове приливает кровь, глаза краснеют, в ушах начинает звенеть и буквы пляшут перед глазами. Читать становится тяжело. Он отказывается от первоначального намерения читать целыми предложениями и решает ограничиться тупым разглядыванием букв и слогов, которые не складываются, однако, в его мозгу ни во что осмысленное. Почитав так немножко и изучив фотографии преступников и политиков, которым повезло сегодня попасть на страницы газеты, он решает развлечься изучением имен в траурных объявлениях. Если ему встречаются имена тех, кого его руки опустили в могилу, сознание, что он близко знал человека, про которого написали в газете, доставляет ему некоторое удовольствие, и губы его непроизвольно искривляются в безрадостной усмешке.

Проходит полчаса напряженных усилий, перемежающихся с усыпляющими паузами, а результаты крайне скудные, крошечные и невдохновляющие. Сухое шуршание газеты усугубляется вонью нужника, и бумажный труп становится для измученного могильщика непосильной ношей. Надоело! Жена у него — некрасивая и тоже, как и он, стареет. Желудок работает плохо. Слабый желтоватый свет лампочки раздражает глаза. Ему хочется убежать от этой жизни, пропасть, исчезнуть. Но сначала надо закончить цепочку глупых повседневных действий в нужнике. В результате необходимость побеждает, и человек, помимо своей воли, вынужден оказывать жизни посильное содействие.

Хор всех жизненных сил и желаний могильщика негромко затягивает ободряющую песню. Через маленькое окошко в стене могильщик выбрасывает пожелтевший труп газеты на прилегающую к нужнику лоджию, и газета падает на пол. Там, на грязном полу, ей и суждено остаться навсегда. Там она пожелтеет еще больше, покроется пылью и скукожится. Таков печальный конец колоссальных усилий целой когорты редакторов, журналистов, печатников, одним словом, большого коллектива людей, которые не задумываются над возвышенными философскими проблемами, связанными со смыслом и ценностью их деятельности, не расстраиваются из-за гибели одного из номеров газеты, вроде того, что могильщик только что выбросил, и продолжают как ни в чем не бывало трудиться над завтрашним номером.

Таковы вкратце три типичных картины, которые доводится видеть могильщику. В этом он похож на всех прочих людей. Но нас не интересуют сейчас картины, типичные для всех. Нас интересует только то, что характерно именно для могильщика. На этом мы здесь и сосредоточимся.

Вопрос: что видит могильщик, стоя в могиле? Ответ: разумеется, икры вдовы.

Остановимся сначала на первом аспекте этой картины. Когда могильщик протягивает руки, чтобы принять завернутого в саван покойника, и прикидывает, какое усилие придется затратить мускулам его рук, чтобы удержать труп, глазам могильщика приходится посмотреть наверх. И тут… Тут он видит ноги вдовы, стоящей у края ямы. Точнее, ее щиколотки. Иногда, если повезет и дунет ветер, удается увидеть часть икр или коленки. В очень же редких случаях особого везения — и бедра.

Икры у вдовы очень белые, даже если дело происходит летом. В последние месяцы ее муж долго и мучительно умирал в больнице, и она не ходила на пляж купаться и загорать. Хотя, в принципе, почему бы и нет? Ведь она любит, когда ее волосы впитывают солнечные лучи, насыщаются энергией и приобретают здоровый каштановый цвет. Она любит окунуться в освежающую морскую воду, а затем стоять на берегу и чувствовать, как легкий бриз, словно полотенце, высушивает ее тело. Женщины, катающиеся по траве, гуляющие на ветру, плещущиеся в воде или лежащие на солнце, по сути, используют силы природы для обтирания или массажа. Когда мы видим женщину, радостно бросающуюся навстречу возвратившемуся издалека усталому мужу, дабы упасть в его объятья, мы знаем, что в действительности она хочет только одного: чтобы — пока она будет бежать — ветер массировал ее тело. Все остальное она делает лишь для отвода глаз, ибо не желает, чтобы другие заметили, что она так заботится о себе. Ей хочется, чтобы думали, что свежесть и здоровье пришли к ней сами, без особых усилий с ее стороны. Она вообще хочет, чтобы ее воспринимали как такую естественную, наивную, легкомысленную кошечку, которая сама приходит в удивление, видя, как много ей даровано природой.

Ее муж мучительно умирает в больнице, и домашнее хозяйство полностью на ней. Но и несмотря на это, наша будущая вдова вполне могла бы ходить на пляж хоть каждый день. Искупалась бы в море, потом приняла бы душ в одной из душевых на пляже и прямо оттуда — к мужу в больницу. Тело у нее горячее, смуглое, между пальцами ног застряли крохотные песчинки. Тонкий аромат песка поражает мужа и других лежащих в палате больных настолько, что они начинают ужасно тосковать по морю и солнцу… Но она не ходит на море. Ибо не принято, чтобы женщина, у которой болен муж, развлекалась на глазах у всех. Иначе люди не смогут ее жалеть и сочувственно раскланиваться с ней при встрече. Поэтому ей приходится ублажать себя дома, вдалеке от посторонних глаз. Чтобы как-то компенсировать себе невозможность ходить на пляж, она готовит вкусные мучные и мясные блюда, принимает ванны и размягчает тело, валяясь в постели. Так что ко дню похорон икры у нее становятся белыми-белыми, нежными-нежными и настолько чувствительными, что даже при звуке скрипки они слегка подрагивают.

Привольно гуляющий по кладбищу ветер раздувает время от времени подол вдовы, и тогда, как уже сказано выше, становятся видны ее коленки. А иногда и бедра. Но поскольку могильщик стоит в яме, а голова его находится чуть ниже уровня коленок вдовы, то при благоприятных условиях, скажем, при очередном порыве ветра, могильщик может сподобиться увидеть даже ее трусы. Трусы у вдовы белые, розовые или голубые, ибо траур на ее нижнее белье не распространяется. Она полагает, что во время похорон ее трусов никто не увидит. Эта маленькая тайна доставляет ей довольно большое удовольствие. Протягивая руки, чтобы принять мертвеца, и мельком взглянув на вдову, могильщик уже испытал одно потрясение — от контраста между белизной ее икр и чернотой ее платья. Но теперь он испытывает еще одно потрясение — на этот раз от контраста между чернотой платья и розовостью трусов. Два таких разительных контраста, два столь сильных потрясения — и все это именно тогда, когда ему нужно подготовиться к большому физическому усилию! Даже и не будь этих контрастов, ее икры — такие нежные и белые — сами по себе являются для мужчины достаточным потрясением. Но еще больше его потрясают трусы. Да, господа, трусы.

Иногда кажется, что нет в нашем языке таких слов, которые могли бы выразить всю силу, глубину и могущество, тот грандиозный источник небесного наслаждения и ослепительного счастья, что сокрыт в женских трусах. Хочется онеметь, не произносить ни слова, рухнуть на кровать и дрожать от сотрясающего тебя при обжигающей мысли о трусах волнения, ожидая, пока за тобой не явится сладкая смерть и тебя снова больше не будет, ибо у тебя нет ни малейшего права жить и даже сама мысль о таком праве — и та лишена права на существование. Но с другой стороны, есть неудержимое желание дать выражение своим чувствам, описывать их, говорить о них, валяться в ногах у этой несравненной красоты, у этого королевского величия, чтобы водопад непрерывной, лихорадочной, взволнованной болтовни о трусах унес тебя в своем бурном потоке. Иначе можно сойти с ума.

Посмотрите на трусы, господа. Когда они лежат в шкафу или сушатся на веревке отдельно от женских ног — это всего лишь злобно скукожившийся кусок материи с тремя омерзительными дырками. Две одинаковые дырки по бокам и одна — большая — сверху. Ничтожный кусок ткани, который почти ничего не весит, не имеет никакой силы воздействия, и у него весьма невзрачный вид. Но посмотрите на те же трусы, когда женщина решает сжалиться над ними и надевает их на свое тело. Смятая ткань гордо распрямляется, натягивается, дыры заполняются бедрами и поясницей, трусы оживают, и вдруг становится заметно, что они цветные. Они жмутся и ластятся к телу женщины, как существа, которых простили, и теперь они имеют возможность для полной самореализации. Они начинают страстно шелестеть, чуть-чуть увлажняются, немного расходятся по швам. Ура! Жизнь достигает своего высшего пика. Ничто, по-видимому, не может сравниться с чувствами трусов, заполненных плотью женщины, этими ее знаменитыми выпуклостями, одна из которых находится спереди и известна нам как мохнатый женский лобок, а две другие помещаются сзади, расположены по обе стороны разделяющей их щели и именуются ягодицами. Что еще можно к этому добавить? Разве только то, что две впадины, находящиеся чуть ниже ягодиц, — это впадины, отделяющие ягодицы от бедер, и их очертания напоминают по форме две загадочных улыбки. Две этих улыбки заставляют мужчину дрожать, покрываться мурашками и притягивают его к себе, как магнит, но чем сильнее их волшебное очарование, тем сильнее вызываемый ими страх. Результат? Сумасшествие. Сошедший с ума мужчина испытывает к трусам дикую ревность и все время пытается сорвать их с тела женщины. Он хочет увидеть их валяющимися на полу, опустошенными, отделенными от тела женщины, смятыми и съежившимися от ненависти, потому что нет больше горячей плоти, которая могла бы их заполнить. Трусы пытаются отчаянно удержать стремительно остывающий жар и быстро выдыхающиеся запахи женщины, а мужчина пытается обхватить женщину со всех сторон, как это делают трусы. Он сам стремится стать ее трусами. Но это ему, разумеется, не удается. Он слишком глуп и сам толком не знает, чего хочет. Его ласки какие-то неуверенные и суетливые, объятья — натужные, вызывающие недоверие, а тело — деревянное, негибкое, как будто он связан веревками. Посмотрите, как торопливо он забирается во внутреннюю полость живота женщины, в то время как его губы елозят по поверхности ее лица. Все это в совокупности свидетельствует о смутности его желаний, неясности намерений, растерянности и бессилии. Поэтому и продолжается очень недолго. Мужчина кончает, сползает с женщины, валится на спину, а женщина бросается к трусам и снова заполняет их своей плотью. Одним словом, в битве мужчины с трусами побеждают трусы. Мужчине ничего не остается, как снова вернуться к своим жалким мечтаниям и грезам.

Могильщик, переживший уже два потрясения от двух острых контрастов (белизны икр и черноты платья, во-первых, и черноты платья и розовости трусов, во-вторых), настраивается на третье возможное потрясение — от контраста между розовостью трусов и сумрачной чернотой лобка. Он готовит к этому потрясению свое слабое сердце и молится, чтобы оно не причинило серьезного ущерба его здоровью, дабы он смог пожить еще немного и испытать новые потрясения. С другой стороны, воображение у него богатое, и он обдумывает иные возможные сценарии. Например. Что, если волосы у нее на лобке светлые? Тогда между ними и трусами контраста не будет. Но в таком случае потрясение будет еще более сильным, потому что подвергнется удару само ожидание потрясения. А это посерьезнее, чем обычное потрясение, ибо в таком случае объектом потрясения станут основы основ потрясения.

Так или иначе, но серия испытанных потрясений не на шутку подействовала на могильщика. Глаза у него начинают пылать, как два факела, и поджигают мозг. Еще немного — и загорится вся голова. Волосы сгорят, и на крыше лысого черепа будет красоваться только маленький завиток дыма. У могильщика возникает острое желание выпрыгнуть из могилы, схватить вдову, утащить ее в контору кладбища и повалить на металлический стол, заваленный свидетельствами о смерти. Разумеется, при условии, если все пройдет удачно. Например, если один из работников кладбища, напевая грустную песенку, не зайдет в комнату, чтобы взять лист бумаги. Или если этот же работник не захочет вернуть ранее взятый лист бумаги на место. Или если он же не зайдет в контору просто так, ибо имеет привычку бесцельно слоняться по комнатам. Зайдет, а потом снова выйдет. В общем, приходит могильщику в голову такая безумная идея. Но у нее, так сказать, нет хребта. Она неосуществима. Беспощадный пресс реальной действительности быстро придавливает ее и расплющивает. Да и вообще, даже если в конторе и не было бы никаких распевающих песни служащих, все равно вдова со всех сторон окружена этими уродами, членами ее семьи. Они не спускают с нее глаз, внимательно прислушиваются к ее рыданиям и пытаются расшифровать каждое движение ее мотающейся из стороны в сторону головы. Кроме того, сам он всего лишь работник кладбища. На нем запыленная рабочая спецовка. Его внешний вид совершенно не соответствует трауру и не способствует тому, чтобы улавливать вдов в любовные сети. В таком виде он не осмелился бы даже дотронуться до ее трусов. Это наполняет его душу печалью и надрывает ему сердце. Самым лучшим кандидатом для вдовы сейчас является, разумеется, какой-нибудь вдовец, так как у них теперь общие интересы. Да и одет вдовец, по случаю смерти жены, довольно элегантно. Впрочем, где они, эти пресловутые вдовцы? Разве умерла какая-нибудь женщина? Как мы все хорошо знаем, вдовцов не существует в природе. Это чисто литературный образ. Мужья всегда умирают раньше жен. Они знают эту простую истину с младых ногтей и понимают, что бессильны изменить приговор судьбы. Такая несправедливость их ужасно расстраивает, злит и возмущает. В результате их сердца не выдерживают и они действительно умирают раньше жен.

После того как мысль схватить и утащить вдову в контору угасает, в мозгу могильщика возникает новая, еще более отчаянная, в некотором роде даже акробатическая мысль. Она состоит в том, чтобы наклонить голову вперед, просунуть ее между ног вдовы и выпрыгнуть из могилы. Голова заскользит вверх — все выше и выше между икрами и бедрами вдовы — и остановится в районе ее лобка, так что вдова окажется насаженной на его голову, как на шест. Накрытый ее платьем, с трудом стоя на ногах, он будет поднимать вдову, подпирая ее головой и плечами, а она, погруженная в горе и скорбящая, будет возноситься вверх, словно собирается улететь в царство чистого духа. Родственники и друзья, которые в жизни ничего подобного не видывали, никак не могут взять в толк происходящее, поражаются ее неожиданному вознесению и думают, что невероятная сила вдовьего горя действует как подъемный кран. Но потом, заметив могильщика, копошащегося у нее под платьем, они поражаются еще больше. Их удивляет, что представитель кладбища оказывает вдове такую высокую честь. Может быть, она получила от кладбища какой-то приз? Может, среди умерших была разыграна лотерея? Может быть, она, кто знает, даже выиграла машину? Как жаль, что покойный не дожил до этого прекрасного дня. Порхает себе где-то между царством живых и царством мертвых и даже не подозревает, что его жена вытянула счастливый билет.

Только через некоторое время близкие поймут наконец, что происходит, и с ревом бросятся отнимать вдову у могильщика, но к этому времени его макушка уже успеет как следует поелозить у нее между ног. Его острый нос, храпя от страсти и с трудом сдерживаясь, чтобы не чихнуть, будет рыскать в зарослях ее лобка. Губы и язык тоже включатся в игру. Он будет лизать жесткие, короткие волосы, и женщина полностью отдастся поступающему снизу возбуждению. Губы ее раздвинутся, часть зубов обнажится, изо рта потечет тонкая струйка слюны. Кто знает, о чем в этот момент думает женщина? В принципе, она способна думать обо всем. В то время как кто-то в поте лица трудится у нее между ног, стараясь стронуть с места корабль ее наслаждения, она плывет себе при попутном ветре и может думать о чем угодно, ибо блуждающие мысли наслаждающейся женщины произвольны и случайны, у них нет ни причины, ни смысла. Могильщик же тем временем задыхается там, внизу, под складками ее черного платья и злится из-за того, что в таком желанном месте на теле женщины растут жесткие волосы. Уже не в первый раз эта мысль не дает ему покоя. Почему эта часть тела не такая же гладкая, как зад или, скажем, грудь? Есть, правда, женщины, у которых и грудь волосатая, а у некоторых даже бывает волосатый зад, но, хотя такие волосы и не волосы вовсе, а так, скорее, пушок, все равно они мешают. Что же касается жестких, как проволока, волос, растущих между ног, то о них и говорить нечего. Женщина должна понимать, чего хочет мужчина. Мужчина хочет, чтобы интимные части ее тела были мягкие и гладкие, а не шершавые и волосатые. Хватит и того, что волосы есть на голове. Волосы на голове удобно поглаживать, с ними приятно появляться в театре, ходить в кино. Но на всех остальных участках тела никаких волос быть не должно! На утверждение женщины, что она свободный человек и у нее тоже есть права, мы решительно скажем: «Хватит! Настрадались!» Будь прокляты волосы между ног! Чтоб они сгорели! Подстригание ничего не дает. Давайте в одну из летних ночей устроим налет на дома, где живут женщины. Пока они спят в своих кроватях, мы чиркнем спичками и подожжем эти проклятые волосы, в которых тлеет страсть. Комнаты заполнятся дымом и запахом обгоревших влажных волос. Женщины повскакивают с кроватей, начнут бегать взад и вперед, кричать, а затем помчатся в ванные комнаты заливать пылающие лобки холодной водой. А мы, мужчины, бледные и потрясенные тем, что совершили, будем бегать за женщинами и просить у них прощения, раскаиваясь в необдуманном поступке, надеясь, что это всего лишь сон, и боясь наказания женщин и полиции. Но, поняв, что сделанного не поправишь и что нет нам никакого прощения, мы постепенно придем в себя, сделаем вид, что нам весело, попытаемся даже шутить, отправимся, замирая от страха, на кухню, дрожащими руками откроем холодильник, начнем искать в нем что-нибудь вкусненькое, а найдя, будем пожирать добычу жадно, как дикие звери.

Такова, в общих чертах, вторая мысль могильщика, которая, как мы сказали выше, состоит в том, чтобы наброситься на женщину, просунуть голову ей между ног и все прочее, отсюда вытекающее. Но вскоре и эта его мысль, не имея опоры в реальной действительности, тает и растекается по дну мозга. Для еще одной подобной мысли у могильщика попросту нет времени, ибо в этот самый момент ему вручают завернутого в саван покойника.

Таков был первый ракурс картины, увиденной могильщиком, — икры вдовы.

Когда тяжесть тела мертвеца переходит с рук тех, кто стоит на краю могилы, на руки могильщика, стоящего в яме, ему приходится отвести взгляд от икр вдовы. Во-первых, из-за большой физической нагрузки, которая отнимает у него все силы и не позволяет ему сосредоточиться на собственных переживаниях. А во-вторых, из-за того, что сейчас, когда могильщик держит покойника, на него устремлены глаза всех пришедших на похороны. Они смотрят пронзительно, желая переложить на него хотя бы часть вины за смерть покойного и за его захоронение. Поэтому ему тяжело. Не дай Бог взглянуть на икры вдовы. Что же делать? Надо немножко подождать, перетерпеть, постараться не пялиться на ноги вдовы (которые, как назло, именно сейчас выглядят очень красиво) и сосредоточиться на покойнике, чтобы потом с еще большей страстью вернуться к ногам. Сдерживаться неприятно. Мы уже видели ранее, какую жизнь ведет могильщик. Ему все время приходится сдерживаться и наступать себе на горло. Похоже, что вся его жизнь — это сплошное наступание на горло. Но что поделаешь, у него нет выбора. Могильщик знает, что жизнь его весьма жалкая и что многих вещей он позволить себе не может. Он начинает опускать покойного на дно могилы, но тот старается ему помешать, все время демонстрируя неуклюжесть и пытаясь выпасть у него из рук. Наконец могильщик укладывает мертвеца на землю. Могила еще не засыпана, и покойник может воспользоваться последней возможностью, чтобы попрощаться с этим миром. Это волнующее, истинно народное, преисполненное мудрости представление с простым сюжетом и скромным финалом, которое пользуется большим успехом среди членов семьи покойного.

Могильщик покрывает мертвеца белой тканью и какое-то время стоит, расставив ноги, рядом с ним, готовясь вылезти из могилы. Упершись руками о край ямы, он поднимает глаза кверху и начинает искать, куда бы выпрыгнуть. Участники похорон отходят в сторону, освобождая ему место, и тут… Его взгляд снова натыкается на икры вдовы.

Белая ткань, которой накрыли покойника, навечно отделяет его от жены. Этого момента вдова ждала всеми фибрами своей души, и именно для него она берегла главные свои слезы, крики и обморок. Она бросается к могиле и дает волю своему горю. Стонет, пытается упасть, хочет прыгнуть в могилу, присоединиться к своему мужу, но ее хватают, поддерживают, обнимают, как бы говоря ей: «Что ты? Тебе нельзя этого делать!» — а она будто бы сердится на них, затрачивая много душевных сил на то, чтобы убедить себя, что действительно сердится, и кричит: «Дайте мне уйти к моему мужу! Мне нечего делать в этом мире одной!» Кто-то из присутствующих тихо шепчет ей: «Ты не одна, ты не одна». А вдова настаивает: «Я одна, я одна». Но ясно, что победа на ее стороне, ибо она кричит и трясется, в то время как утешающий ее чувствует себя неловко. Ему стыдно и за самого себя, и за вдову. Он понижает голос и опускает голову. Роль у него очень незавидная. Все это ему осточертело. Во рту неприятный вкус. С огромным удовольствием он столкнул бы вдову в могилу, как, впрочем, и всех остальных присутствующих, а в живых оставил бы только одну девчушку, племянницу умершего, ибо эта девчушка, рыдающая возле могилы, уткнувшись в руку матери, вызывает у него сексуальное желание.

В то время как могильщик, стоя в яме, разглядывает икры вдовы, а та вопит и пытается спрыгнуть вниз, со дна могилы доносится тихий вопль покойного:

— Жена моя, не оставляй меня в могиле одного! Не покрывай меня землей только потому, что я так ослаб. На кладбище, конечно, полно мертвых мужей, но не надо подражать другим подлым вдовам. Я обращаюсь и к тебе, и ко всем остальным: заведите новый обычай, перестаньте нас хоронить! И начните с меня. Нехорошо, если ты в присутствии посторонних будешь бросать в меня землю, когда я совершенно бессилен. Признай, что это нелепо и не свойственно верной жене. Жена моя, почему ты не остановишь похороны, не отправишь всех присутствующих по домам, не возьмешь меня на руки, не отнесешь в дом, который, между прочим, купил тебе я и в котором ты якобы хотела жить со мной, пока у меня были хоть какие-то силы и я держался, чтобы не умереть? И дня не прошло с момента моей смерти, а ты уже нетерпеливо сбрасываешь меня в яму, и делаешь это так же уверенно и элегантно, как, просыпаясь по утрам и сидя возле зеркала, с задом, размягченным от долгого лежания на теплой постели, ты втыкала себе в волосы заколку, в то время как я с обожанием смотрел на твою спину, фигуру, движения твоих ребер и позвоночника и был благодарен тебе за это, как будто все эти части тела были твоим личным достижением, подарком к нашей свадьбе. Я никогда — слышишь, никогда! — не осмеливался даже и подумать о том, чтобы спину твою или, скажем, зад, так же как и любую другую часть твоего тела, похоронить в земле. Наоборот, я думаю, что если и существует что-то связанное с источником жизни, с вечностью, так это твоя плоть. Во что я верил? В Бога? Нет. Я человек простой, и у меня не было сил представлять в своем воображении вещи, которых нельзя увидеть глазами. Мне это не доставляло никакого удовольствия. Я верил в маленькие, простые и мягкие сущности, апофеозом которых были части твоего тела. Поэтому, когда я говорю, что видел в твоей плоти источник жизни и полномочного представителя твоей личности, я выражаю те истинные чувства, кои испытывал, когда ты приближалась к кровати, чтобы рухнуть на нее, или когда отходила от нее, чтобы подмыться. Я всегда искренне считал, что движения твоих бедер — это огромная верховная сила, и мне кажется, что, помимо всего прочего, я умер из-за того, что, не в силах перенести эти чувства, слишком разволновался, что и привело в конце концов к разрыву моего сердца. Нет, я не пытаюсь выиграть время. Но даже если ты решила окончательно похоронить меня, скажи, почему тебе так не терпится? К чему такая спешка? Куда подевалась твоя пресловутая лень? Куда ты так торопишься? С кем ты пойдешь домой? Я теперь ничем не распоряжаюсь, и от меня ничто не зависит. Я не могу повлиять даже на самые мельчайшие события и не имею доступа к информации. Кто поручится, что твои бедра не прижмутся в такси к коленям соседа? Он, конечно, может быть широкоплечим и хорошо одетым, но даже если он будет сгорбленным и старым, ты все равно будешь благодарна ему за то, что он дышит. Не рассказываешь ли ты ему о позоре моей смерти? Не от этого ли он чувствует себя широкоплечим? Я так сильно завишу от тебя, я так беззащитен. Больше, чем когда был младенцем. Тогда я мог, по крайней мере, горько плакать, а сейчас не могу издать ни звука. Не истолковывай неправильно тишину, царящую на кладбище в целом, и мое молчание, в частности. В действительности это не тишина, а долгий, протяжный вой, которого просто не слышно. Ибо печаль, его порождающая, неописуема. Вот что значит смерть. И с этой точки зрения ты действительно победила, ибо смерть для нас — это вечное мучительное лежание на спине и невозможность привлечь ваше внимание к нашему вою. О, жена-победительница! Помни меня, жена! Помни меня! Я испытываю сейчас ужасные чувства. Обещаю тебе вести себя хорошо. Скоро я перестану сердиться и не буду более расстраиваться из-за того, что ты покрыла меня землей. Постепенно я смирюсь. Только прошу тебя, не забывай меня. Если можно, вспоминай меня ясно, четко и на красивом фоне. Делай это с приличествующей печалью и помни обо мне только хорошее, высоконравственное. Когда будешь оставаться одна, постарайся не забывать прикосновений моей руки и моего шепота. А главное, вспоминай меня почаще. Если же не получится вспоминать, то, по крайне мере, чувствуй, что тебе чего-то недостает. Твой бесконечно тебя любящий похороненный тобою муж.

Услышав голос мужа, могильщик сразу же забывает об икрах вдовы, как ужаленный выпрыгивает из ямы, хватает лопату и начинает торопливо засыпать могилу. Вдова продолжает вести себя так, как описано выше, а могильщик кончает засыпать, утрамбовывает землю и уходит. Сердце его грызет печаль, вызванная тем, что ему пришлось сдержать свое желание овладеть белым телом вдовы. Это печаль утомительной, напрасно растраченной, не использованной по назначению жизни, которая поселилась в его душе, когда он увидел икры вдовы впервые. Но она усугубляется печалью, возникшей, когда он увидел икры вдовы во второй раз. Это печаль умершего мужа, печаль муки расставания покойников с жизнью, печаль бессильных мертвецов, вынужденных разлучаться с живой, подвижной, остающейся в этом мире женской плотью, которую когда-то они держали в руках и которая обещала принадлежать им вечно. И вот с этими двумя сжигающими его изнутри шаровыми молниями печали могильщик вдет по тропинке к конторе. А навстречу ему уже движется новая похоронная процессия. Четыре человека несут завернутого в саван покойника, следом за ними, поддерживаемая под руки, плетется ослабевшая от горя вдова, а ее икры, как два актера пантомимы с белыми масками на лицах, слегка дрожат от волнения в предвкушении выступления на краю могилы…

 

Из цикла «Три романтических истории о скамейке в парке»

1. ПРЕДЛОЖЕНИЕ РУКИ И СЕРДЦА

Иногда бывает так: говорит человек о чем-нибудь увлеченно, говорит, говорит… И вдруг изо рта у него вылетает м-а-аленькая струйка слюны. И попадает прямо в собеседника. Или, если дело происходит во время трапезы, — в тарелку соседа.

Именно это случилось с парнем по имени Шкурца.

Сидел как-то Шкурца летним вечером на скамейке в парке рядом с девушкой, которой был очень увлечен, рассказывал ей, волнуясь, про свою жизнь, посвящал ее в свои самые сокровенные тайны. Но в тот самый момент, когда он наконец-то произнес: «Я тебя люблю», изо рта у него брызнула слюна и попала девушке на подбородок.

Девушка вздрогнула. Голова ее дернулась было назад, но она быстро вернула ее на место и застыла неподвижно. Под ее нижней губой повисла маленькая сверкающая капля, нечто вроде пенящейся жемчужины. Из вежливости девушка не стала ее вытирать — не хотелось ставить парня в неловкое положение, — поэтому она сделала вид, что ничего не случилось, и продолжала сидеть, не шевелясь. Только бегавшие из стороны в сторону глаза свидетельствовали о том, что в мозгу у нее проносятся лихорадочные мысли.

Шкурца не знал, как ему лучше поступить. Может быть, сделать вид, что ничего не случилось, и попросту не замечать слюну на подбородке у девушки? Или может, вытереть слюну пальцем и попросить прощения? А может быть, лучше поцеловать девушку в подбородок и во время поцелуя как бы невзначай «промокнуть» слюну губами или слизнуть языком? Не зная, что делать, он просто сидел и не делал ничего.

Однако время шло, и девушка больше не могла делать вид, что ничего не произошло. Подбородок у нее пощипывало, лицо пылало. Шкурца тоже испытывал ужасные мучения. Он то опускал глаза в землю, то смотрел на звезды. В животе у него крутило, зад нервно ерзал по скамейке. Чтобы разрядить ставшее невыносимым напряжение, он стал искать, чем бы заняться, и, увидев на земле лист, упавший с дерева, решил его поднять. Однако когда он наклонился, то, совершенно неожиданно для себя, пукнул, издав звук, похожий на храп. Сам по себе этот звук был очень слабый, еле слышный, но в тишине, царившей в парке, прозвучал как раскат грома. Шкурца вздрогнул, стремительно выпрямился и застыл, как бы не веря тому, что его капризное тело сделало ему такую гадость. Девушка тоже вздрогнула — можно сказать, что они вздрогнули одновременно, — но сразу же взяла себя в руки и попыталась сделать вид, что ничего не слышала. Чтобы хоть как-то сгладить впечатление, произведенное неприличным звуком, Шкурца сильно топнул ногой, отчаянно замахал рукой за спиной у девушки, пытаясь разогнать неприятный запах и направить испорченный воздух в сторону моря, и сорвавшимся на фальцет голосом крикнул: «Выйдешь за меня замуж?» Но когда, сгорая от стыда, он украдкой взглянул на девушку, то увидел, что она не дышит. Сидит, словно аршин проглотила, и не дышит, дожидаясь, пока рассеется запах.

Девушка старательно пыталась придать своему лицу непроницаемое выражение, но у нее ничего не получалось. Верхняя губа, помимо ее воли, дергалась, а нос инстинктивно морщился от отвращения. На Шкурцу она старалась не смотреть, но краем глаза видела, как он ужасно страдает. Если она сейчас ответит на его предложение отказом, Шкурца решит, что она заметила, как брызнула слюна, слышала, как он пукнул, и строго его за все это осуждает. Еще, чего доброго, подумает, что она женщина консервативная, мелочная, придающая значение пустякам. Поэтому она поспешила убрать с лица гримасу отвращения, справилась с дергающейся губой и голосом, который, неожиданно для нее самой, прозвучал на октаву ниже, сказала: «Да, я согласна выйти за тебя замуж». Рука Шкурцы, все еще отчаянно пытавшаяся разогнать облако неприятного запаха, которое почему-то отказывалось рассеиваться, застыла в воздухе.

Из парка они вышли, держась за руки, как и подобает жениху и невесте. Девушка шла, опустив голову, и размышляла. Капля слюны на ее подбородке к этому времени уже высохла. Вырвавшиеся из Шкурцы газы рассеялись и смешались с другими газами в безграничном пространстве Вселенной. Девушка пыталась убедить себя, что все это пустяки, что такие мелочи о человеке ничего не говорят. И все же совместное будущее с таким человеком ее страшило.

Шкурца, в свою очередь, уже не так сильно переживал случившееся. Изо рта у него больше не брызгала слюна, а его кишечник больше не бесчинствовал. Одним словом, Шкурца почти успокоился и шагал, вдыхая воздух полной грудью. Можно даже сказать, не шагал, а плыл, словно рыба в воде. И все-таки его потная рука сжимала руку невесты как-то неуверенно. Девушка, которой предстояло стать его женой, вызывала у него смутное, необъяснимое отвращение. По мере того как они удалялись от парка, это отвращение все усиливалось и усиливалось.

2. РАЗОЧАРОВАНИЕ

Как-то вечером один мужчина сидел в парке на лавочке с женщиной. Целью мужчины было удовлетворение известных естественных потребностей. Мужчина был уже не молод. Женщина тоже была не первой свежести. Судя по всему, когда-то она была не лишена некоторого очарования, но это было давно. Правда, она еще вызывала у него желание, но это, скорее, объяснялось тем, что она женщина, а также тем, что парк находился возле моря. Желание мужчины было каким-то неконкретным, неопределенным, расплывчатым. Можно сказать, что это было желание вообще. Ему было очень жаль, что такой великолепный вечер на фоне вечно молодой природы, ассоциирующейся в нашем воображении с прекрасными женщинами, он вынужден тратить на лишенную вкуса, напоминающую консервированное мясо плоть. Какие воспоминания могут остаться от такого времяпрепровождения? Чем он будет хвастаться перед друзьями? Он сидел удрученный, холодный и ровным счетом ничего не испытывал. Опустив глаза, он украдкой взглянул на профиль женщины. Та сидела неподвижно и смотрела прямо перед собой. Иногда (хотя, надо признаться, довольно редко) случается, что посмотришь на лишенную обаяния женщину под определенным углом зрения и она вдруг покажется тебе миловидной. Правда, через мгновение это ощущение пропадает. Именно это произошло и в данном случае. Когда он взглянул на женщину при голубоватом, отражающемся в море свете луны, на какое-то мгновение она показалась ему очаровательной. Он закрыл глаза, дабы сохранить это мгновение в памяти, и поцеловал ее в губы. Между тем женщина, как и он, тоже мечтала встретить мужчину, наделенного обаянием. Лишь такому мужчине она готова была отдать жар своей любви и влагу своей страсти. Но такого мужчины у нее не было. Ничего удивительного, что ее губы были холодными, и он испытал такое чувство, словно поцеловал огурец.

В расположенном неподалеку невысоком кустарнике, метрах в четырех-пяти от этого ледяного поцелуя, прятался вуайер. Вот уже полчаса он стоял, пригнувшись в тени кустов, подсматривая за сидящей на скамейке парочкой, и с нетерпением ждал, когда же, наконец, произойдет великий взрыв страстей. Да, нелегка участь вуайера. У него нет собственной ночной жизни. Словно сексуально озабоченный гриб, он стоит в кустах и с тайным вожделением подглядывает за пылающими кострами чужих страстей. Безмолвный, взволнованный свидетель проходящей мимо чужой жизни, он стоит с широко разинутым ртом и дрожит от вечного страха, как бы его не поймали. Ремень у него расстегнут, штаны приспущены, рука время от времени теребит уснувший в трусах член, пытаясь его оживить. Вуайер ждет, ждет, ждет — и все напрасно. При вечернем освещении видно плохо, но он чувствует, что надеяться особенно не на что. Женщина — жалкая и некрасивая. Мужчина — невзрачный и холодный. Он не щупает женщине груди, не задирает ей платье, не втыкает в нее вожделеющий член. И вообще, они оба какие-то неживые, заледеневшие. Это наводит на вуайера тоску. Сколько можно стоять пригнувшись, в таком напряжении, в кустах? Так ведь и хребет может переломиться! Да и ночь того и гляди скоро кончится. О, где ты, настоящая жизнь? Если бы он подглядывал сейчас за какой-нибудь прекрасной блондинкой-шведкой и черноволосым латиноамериканцем, которые готовы задушить друг друга в объятьях, он тоже задохнулся бы от страсти. Душа его воспарила бы в небеса, член подпрыгнул бы высоко-высоко, и сперма сама, безо всяких усилий с его стороны, брызнула бы мощной струей и улетела далеко-далеко. А что мы имеем на практике? Ни тебе прекрасной шведки, ни черноволосого латиноамериканца. Две жалких галицийских селедки. Тьфу! Да к тому же и член отказывается вставать. Сколько он его ни теребит, сколько ни мнет, тот всего лишь робко приподнимает голову на короткое мгновение, а потом снова падает в обморок.

Недалеко от кустарника была дорожка, на обочине которой росло цветущее дерево, а под этим деревом, съежившись, прятался любитель мужчин, который с вожделением смотрел на задницу вуайера, стоявшего к нему спиной. Что любит любитель мужчин? Это всем хорошо известно. Любитель мужчин любит тот маленький, округлый, разделенный на две половинки и расположенный сзади объект, который служит для ног тем же, чем голова для туловища. Для любителя мужчин зад женщины — это дешевая, грубая, простонародная, водянистая пища, что-то вроде купленного летом арбуза. Нести этот арбуз тяжело. Пока дотащишь до дому, надорваться можно. Правда, на вкус он довольно сладкий, но в конечном счете это не более чем вода. А вот зад мужчины, в отличие от задницы женщины, больше напоминает орех. Он маленький, плотный и жесткий, как напряженный мускул. В общем, настоящий деликатес.

Любителей жестких орехов меньше, чем поклонников водянистых арбузов. Поэтому большинство любителей мужчин вынуждены довольствоваться мечтами. Обычно они мечтают по ночам, лежа в своих кроватях, или отправляются мечтать в кино. И вот предположим, они видят на экране молодого, спортивного вида адвоката, сидящего на стуле напротив красотки, обвиняемой в убийстве. С кем же в этом случае они себя отождествляют? Разумеется, со стулом, к которому прижимается зад адвоката. А с кем они идентифицируют себя, когда видят на экране американского тайного агента, прижимающегося спиной к стене, в то время как к нему с автоматами наперевес приближаются русские солдаты? Конечно, со стеной. Знайте же, дорогие наши кинозвезды: когда передние части ваших тел разговаривают, стреляют или целуются, ваши задние части втайне от вас влюбляются и совершают безумства.

Каждую ночь, выйдя из кинотеатра, любитель мужчин слоняется по улицам или караулит в парке, изнуряя себя страстными надеждами встретить мужскую задницу. Но когда перед его глазами предстает-таки наконец задняя часть мужчины, он моментально сваливается с сияющих вершин кинематографа и оказывается в ужасающе скучном реальном мире. Вместо американского адвоката или тайного агента он видит худосочного, немолодого, испуганного мужчину, стоящего к нему задом. Штаны у него, правда, приспущены, но приспущены настолько мало, что с трудом удается разглядеть только узкую, тощую, волосатую полоску плоти, покрытую дряблой пленкой, натянутой на худые бедренные кости. Это, скорее, не задница, а спина. Чуть пониже — узкая полоска не очень чистых трусов. А еще ниже — поношенные брюки. Ничего круглого, мягкого, гибкого. Ничего сверкающего белизной, мало-мальски изысканного. Все какое-то жалкое, дешевое, наводящее тоску. О, Азия, Азия, несчастный материк! Китайцы, индийцы, мусульмане. Миллиарды голодных разинутых ртов. Революции, войны, шум, толчея. А приличной мужской задницы — не сыщешь…

Возле дерева, под которым стоял любитель мужчин, находилась зеленая лужайка, в центре которой была расположена маленькая цветочная клумба. На клумбе, даже не пытаясь спрятаться, стоял кот. Он стоял и сверкающими в темноте глазищами смотрел на ботинки любителя мужчин. Чего хочет кот, стоящий летним вечером посреди цветочной клумбы в парке? Кот хочет рыбу, мышку или птичку. Но чаще всего в такой поздний час ему хочется поесть рыбки. Однако рыбы, к сожалению, сейчас мирно спят в спокойных водах моря. Мыши сопят в своих норах. Птицы дремлют на верхушках деревьев. Так что коту остаются одни цветы. Но цветы кота страшно раздражают. Что, скажите, ему делать с цветком? Сосать его, чтобы добыть нектар? Засунуть его за ухо, чтобы понравиться кошке? Черт бы побрал все эти цветы! Черт бы побрал всю эту земную красоту! Кот хочет рыбы. Рыбы. Рыбы. Рыбы. Как загипнотизированный, он смотрит на поношенный, нечищеный, остроносый ботинок любителя мужчин, елозящий по траве и вызывающий в воображении кота рыбий силуэт. Спина у кота выгибается. Этот ботинок сейчас для него не земной, прозаический объект, а небесное воплощение светлой мечты. У кота так разыгрывается воображение, что он уже готов прыгнуть на эту аппетитную рыбу, но иллюзия вдруг исчезает — и снова перед ним ботинок. Самый обыкновенный ботинок. И все же ему ужасно хочется рыбы. Огни его воображения снова разгораются. Он вновь видит трепыхающуюся рыбу. Его тело опять напрягается… Но нет. Перед ним все тот же покрытый пылью ботинок.

Так все эти жалкие существа и пялятся друг на друга. Кот жадно смотрит на запыленный ботинок любителя мужчин. Любитель мужчин с вожделением смотрит на полоску худосочной, волосатой плоти вуайера. Вуайер с тоской смотрит на сидящих в парке мужчину и женщину. А мужчина и женщина, в свою очередь, смотрят друг на друга и вяло целуются.

О, как много надежд эти существа возлагают друг на друга! Но все эти надежды напрасны, нереализуемы, невоплотимы. Даже если бы все они одновременно оглянулись назад и увидели, сколько других существ они разочаровали и сделали несчастными… Разве это могло бы кого-нибудь из них утешить?

3. ЮМОР

Как-то вечером парень по имени Бессерглик попытался потрогать за грудь девушку, с которой сидел на скамейке в парке, а та мягко, но решительно оттолкнула его руку и подумала, что, если уж он так ее хочет, самое время вызвать его на серьезный разговор. Опустив глаза и засмеявшись мелодичным смехом, она спросила его, о чем он думает. То есть не вообще, а конкретно: о себе, о ней, о них обоих. И не в социально-общественном плане, конечно (государство ее в тот вечер не интересовало), а в личном. Что он думает об их совместной жизни, о будущем, причем не о ближайшем будущем, а об отдаленном, в коем они будут официально зарегистрированы и вместе, так сказать, рука об руку, до гробовой, как говорится, доски… В общем, именно это она хотела бы от него услышать, и как можно скорее. Что он обо всем этом думает? Нет, он должен понять ее правильно. Она не собирается заставлять его прямо сейчас подписывать какие-то бумаги и устраивать свадьбу, но, с другой стороны, он должен знать (в голосе ее послышались нотки сдержанного гнева), что, если он ищет себе легкую добычу и стремится к быстрым победам, если ему нужно всего лишь поспешное удовлетворение животной страсти, — не на ту напал. Она, конечно, может позволить мужчине одержать над ней победу, если он этого очень и очень захочет, но осада будет долгой, без боя она не сдастся, и купить победу ему придется дорогой ценой, то есть страданиями, тяжелым трудом и денежными затратами. Она способна удовлетворить, как говорится, и старого и усталого, но трогать себя за грудь просто так никому не позволит. Каждое прикосновение должно базироваться на определенной, так сказать, концепции. Что представляет собой его концепция? Что лежит в ее основе? Свадьба? Или может быть, разврат? Пусть он даже и не надеется, что сможет получить ученую степень за свою концепцию в одно мгновение, набросившись, как зверь, на ее грудь. Нет, господин хороший, сначала вам придется защищать диссертацию. Именно так — защищать! А я буду вам оппонировать, жестоко и придирчиво вас критиковать. Потому что вы, господин Бессерглик, всего лишь мелкий выскочка, никому не известная безымянная мышь. Ваше имя можно найти в лучшем случае в телефонном справочнике. Впрочем, у вас, наверное, и телефона-то дома нет.

Бессерглик был так потрясен, что весь вспотел. «Я, конечно, парень серьезный, — думал он, — отрицать не буду. Но и серьезным парням нужна время от времени легкая разрядка. А меня вместо этого заставляют защищать какие-то диссертации и давать обязательства. В чем же тогда состоит развлечение? Где пыл страстей? Где та легкость, о которой пишут в популярных еженедельниках? Весь мир веселится, а Бессерглик, значит, должен потеть?!»

Девушка высказалась и, довольная собой, развалилась на скамейке. Она была похожа на верующего, который только что плотно пообедал, рыгнул и теперь собирается вознести молитву Господу. Когда ее подбородок прижался к горлу, на шее образовалась кожная складка, и на этой складке Бессерглик увидел маленькую бородавку с торчавшим из нее волоском. До сих пор он не замечал эту волосатую бородавку, так как у него еще не было случая посмотреть на девушку снизу вверх. Но теперь, когда он увидел ее, его буквально передернуло от отвращения. Как будто он пришел в гости к американскому дипломату, зашел в туалет и обнаружил, что стенки унитаза измазаны коричневой дрянью. Его отношение к девушке моментально переменилось. «Зачем мне все эти сложности, — подумал Бессерглик, — и стоит ли так уж деликатничать с этим унитазом? Не с чего ей быть такой разборчивой. Не так уж много на нее охотников. Можно вполне отнестись к ней пренебрежительно. Ей это даже понравится. Смирится с тем, что ее хватают за грудь, без всяких там лекций и защит диссертаций». Подумав так, он снова потянулся к ее груди. Однако девушка не любила мужчин, которые ведут себя, как свиньи. Она оттолкнула его потную ладонь, встала, расправила сзади платье, помявшееся от сидения на скамейке, и пошла прочь. Бессерглик всегда считал большой наглостью со стороны женщин оглаживать зад в присутствии мужчин и тем самым их провоцировать. Он резко вскочил со скамейки, прицелился и со всей силой пнул девушку ногой в ее большую и жирную задницу. Девушка схватилась за свое увесистое сокровище обеими руками и, не в силах поверить, что с ней произошло такое, обернулась к Бессерглику с выражением безграничного удивления на лице. Она посмотрела на него так, будто никогда его раньше не видела, и взвизгнула:

— Что это значит?!

По правде говоря, Бессерглик и сам испугался того, что совершил. Опасаясь болезненного наказания, он отскочил назад и потупился.

— Что это значит?! — повторила девушка и злобно прищурилась, словно собиралась просверлить его черепные кости своим взглядом. Однако, увидев, что он раскаивается в содеянном, она подумала, что не стоит опускаться с высот своего величия до его отвратных деяний. Пусть наказанием для него будет ее высокомерное презрение. Жалкий придурок. Она опять прижала подбородок к горлу так, что стала видна волосатая бородавка, повернулась к Бессерглику спиной и возмущенно пошла прочь.

«Криц-приц», — скрипнули трусы девушки, и ее удаляющиеся от Бессерглика ягодицы неприлично задвигались. Бессерглик сорвался с места, в два прыжка догнал девушку и снова пнул ее ногой в большую толстую задницу. Ягодицы девушки заколыхались, и она резко обернулась. Лицо ее исказилось от гнева. Она рванулась к Бессерглику и замахнулась. Но девушка была неуклюжая, рыхлая, как поднявшееся тесто, а Бессерглик, наоборот, очень проворный. Особенно в минуты страха. Он успел отскочить, отбежал на некоторое расстояние и остановился. Девушка сделала несколько шагов в его направлении — и тоже остановилась. Вид у нее был нелепый. Куда подевалось высокомерное презрение! Ее некрасивое лицо исказилось от гнева, и голосом, таким же некрасивым, как лицо, она закричала:

— Скотина! Что ты делаешь? Скотина! Что ты делаешь?

«Смотрите-ка, — подумал Бессерглик, — она не понимает, что я делаю! Она, видите ли, уже не такая умная, как раньше. Вся ее Вселенная зашаталась. Включая концепцию и волосатую бородавку под подбородком. Предложи я ей, скажем, пообедать в китайском ресторане в Йом Кипур, это она бы сразу поняла, даже пришла бы от этого в восторг. Подумала бы, что он человек интересный и даже оригинальный. Как можно есть змеиное мясо в Йом Кипур — это она понимает. А вот как можно вечером обычного буднего дня получить пинок в свой большой жирный зад, этого она не понимает. Для нее это, видите ли, непостижимо».

Получившая пинок девушка, которой так и не удалось ударить Бессерглика и чьи претензии к нему, в сущности, исчерпались после того, как она несколько раз крикнула: «Скотина! Что ты делаешь?» — постояла так какое-то время, с усилием приподняла брови, чтобы придать своему лицу выражение высокомерного превосходства и удивления, развернулась на каблуках и, не сказав ни слова, пошла прочь. По сути, другого выхода у нее попросту не было. Не могла же она стоять в парке всю ночь. Она ведь не дерево и не урна для мусора. С другой стороны, не могла она до бесконечности и пятиться задом, продолжая смотреть на Бессерглика. Тем самым она только подтвердила бы, что поступок этого придурка имеет для нее какое-то значение. Нет, она должна вести себя естественно. Иными словами, идти. Именно так она и поступила. Но Бессерглик вдруг ужасно разозлился на это чудовище, у которого в голове — концепция, а внизу — задница и которое к тому же еще и жрет змей в день священного поста. Когда девушка повернулась к нему спиной, он подскочил к ней и в третий раз с религиозным остервенением заехал ногой в ее большой и жирный зад. И снова ее телеса заколыхались. Она остановилась, обернулась и посмотрела на Бессерглика. Однако на этот раз уже молча. Выражение ее лица теперь было мягче, брови уже не были вздернуты, как раньше, покровительственно-презрительный взгляд исчез, и даже мерзкая бородавка под подбородком стала казаться симпатичной и трогательной. Перед ним стояла обычная девушка (в сущности, совсем девочка), которая только что получила пинок под зад. Эта девушка смотрела на него так, словно это не он, а сама Судьба дала ей пинка. И вот она смотрит на пнувшую ее в зад Судьбу, и в глазах у нее вечный вопрос — «За что?». Еще мгновение — и она горько заплачет.

Глядя в искаженное лицо девушки, готовой вот-вот зарыдать, Бессерглик осознал вдруг весь стыд и позор своего поступка, похолодел и покрылся мурашками. Он и сам уже готов был сейчас заплакать. «Сволочь ты мерзкая, — подумал он о себе с презрением, страдая от ужасных мук совести, — лучше бы ты совсем на свет не родился!» Однако терзал его не только стыд. Еще больше мучило его сознание того, что обратного пути уже нет и его поступок ничем не искупить.

Как известно, факты — вещь простая, но упрямая. Что сделано — то сделано, что сказано — то сказано. Если был пинок, значит, был пинок. Событие, ставшее фактом, изменить уже невозможно. На первый взгляд может показаться, что несерьезный, почти идиотский факт не имеет такой силы, как факт серьезный. Но это далеко не так. Законы реальности наотмашь хлещут тебя по лицу. Написал ты, к примеру, книгу по философии — это факт. Ночью громко захрапел — тоже факт. Оба эти факта существуют. Оба они в равной степени неопровержимы. Оба абсолютно необратимы и представляют собой два величественных фактических монумента в пантеоне действительности. О, насмешливая и жестокая реальность! Как больно, как ужасно столкнуться с трагическими фактами жизни. Но насколько больнее и ужаснее факты маленькие, гнусные, позорные, малозначительные, мимолетные, возникшие по глупости, почти по ошибке. Нам кажется, что их могло бы и не быть, что мы могли бы их избежать, а если и не избежать, то, по крайней мере, аннулировать. Но нет. Они существуют. Они реальны. Они как жирные пятна, которых уже ничем не вывести. Это напоминает ситуацию с человеком, который во время трапезы замечает, что к тыльной стороне его ладони прилипла крошка. Он начинает трясти рукой, но крошка не стряхивается. Незаметным движением, как бы невзначай, он пытается смахнуть крошку с руки, но крошка не смахивается. Он делает все новые и новые попытки, но крошка никак не отлипает, словно приросла к руке. Тогда он пытается сковырнуть крошку ногтем, но та ни с места. Он снова и снова ковыряет ее ногтем, затем слюнявит палец и начинает энергично ее тереть. Он трет ее так несколько минут, трет и трет, но даже после того, как кожа на руке краснеет, крошка все равно не отваливается. Он подносит руку к глазам, внимательно смотрит на крошку, и тут оказывается, что никакая это вовсе не крошка, а маленькая, почти незаметная родинка. Нечто крохотное, идиотское, но вечное. Таков, господа, и факт. Вот, например, сущая глупость: пинок под зад. Факт с виду совершенно ничтожный и даже презренный. Однако он не только остался в истории навсегда, но еще и удвоился, а потом и утроился, превратившись за короткое время в три пинка. И вот теперь эти пинки, как три горбатых ведьмы, будут преследовать Бессерглика до самого последнего вздоха.

От таких мыслей ему стало себя ужасно жалко, словно он несчастный сирота, которому приходится жить в злобном и враждебном мире. Когда девушка в третий раз развернулась и пошла прочь, Бессерглик опять последовал за ней. На сердце у него было тяжело, но его душу вдруг переполнило возмущение. Как маленький ребенок, который знает, что обратного пути уже нет, что он должен исчерпать свой позор до конца, и потому никак не может остановиться, снова и снова совершая один и тот же постыдный проступок (пока ему наконец не влепят затрещину, от чего он начинает горько плакать и наконец успокаивается), Бессерглик тоже хорошо понимал, что остановиться он уже не способен. Он вновь догнал девушку, подпрыгнул и в четвертый раз пнул ее большой и жирный зад ногой, однако на этот раз впервые нацелил острый нос своего ботинка в дурацкую щель, разделяющую ягодицы. Это была очень смешная и оригинальная идея. Девушка взлетела в воздух, потом приземлилась, но на этот раз уже не обернулась. Она была уверена, что парень сошел с ума. Бессерглик засмеялся. Девушка ускорила шаги, а затем почти побежала, точнее, даже покатилась, однако он не отставал и, заливаясь радостным смехом, продолжал снова и снова пинать ногой ее большой и жирный зад.

О, какую замечательную игру, какую великолепную забаву подарил мужчине Бог, дав возможность пинать женщину в задницу! Как легко взлетает в воздух нога! Прямо как нога спортсмена или танцора. Какое приятное чувство испытывает нога, соприкасаясь с мякотью женского зада! Жаль, конечно, что пинок под зад не может заменить утомительную и непреодолимую потребность распрямить болтающийся спереди мягкий орган и воткнуть его в отверстие, расположенное в передней части женщины. Но с другой стороны, как мощен носок ботинка! Он всегда торчит, всегда в боевой готовности, всегда начищен до блеска. Хоп! И он втыкается в женщину сзади. Не надо даже раздеваться. Кроме того, это очень смешно, тогда как при обычном совокуплении с женщиной нет ни комизма, ни юмора, ни веселья. Все ужасно мрачно, с усилием, напряженно. Искаженные лица, потные тела, крики, причмокивания, стоны. Сосед за стенкой может подумать, что целых пять старух в комнате разом отдают концы. Тазовые кости мужчины ударяются о тазовые кости женщины, тазовые кости женщины ударяются о кровать, кровать жалобно пищит и бьется об пол. Пол, который является потолком квартиры, расположенной этажом ниже, дрожит. С потолка сыплется штукатурка. Штукатурка падает прямо в рот старику, больному астмой. От этого у него начинается ужасный кашель, удушье, и к утру он умирает.

А потом, когда все заканчивается, нужно, покачиваясь от слабости и головокружения, тащиться в ванную. В ванной нужно мыться, затем мочить полотенце, возвращаться в комнату, стирать мокрым полотенцем пятна с простыни, относить полотенце в ванную, снова возвращаться в комнату, надевать пижаму (которая тоже, кстати, во время происходивших тут безумств запачкалась), затем надо ложиться в кровать, тушить свет, закутываться в одеяло и, вдобавок ко всему, целовать женщину, которая до сих пор так и лежит с раздвинутыми ногами, тупо глядя в потолок, и спрашивает, нет ли чего поесть. Ну что, скажите, в этом смешного? В сравнении с этим пинок абсолютно чист и гигиеничен. Ступню облегает носок. Носок защищен ботинком. Нет никакой влаги, никакой слизи. Когда ты даешь пинок под зад, то не пачкаешься. Все сухо, чисто и… смешно!

В конце концов девушка поняла, что бежать бесполезно и замедлила шаг. Она шла, сгорбившись, горько плача от обиды, а позади нее продолжал скакать и с силой пинать ее в зад блеющий, как козел, мужчина. Так что верхняя, сотрясавшаяся от слез половина тела девушки вполне гармонично сочеталась с нижней половиной тела Бессерглика, которая при каждом новом пинке тоже тряслась и качалась взад и вперед, хотя и в совершенно другом ритме.

Когда девушка вышла из парка, Бессерглик отстал от нее и остался стоять у входа. Во-первых, он боялся прохожих, но еще больше — проезжавших мимо полицейских машин. Он стоял, прислонившись к дереву, смотрел на удалявшуюся от него во тьме плачущую девушку и понимал, что с ее уходом подходит к концу великолепное комическое представление. Однако одновременно с этим Бессерглик чувствовал, что чего-то ему не хватает, что приключение еще не исчерпало себя до конца, осталось незавершенным, что у пьесы, так сказать, нет финала.

Он вернулся в парк и на одной из дорожек нашел свежую кучку собачьего дерьма. Поворошив ее носком ботинка, он допрыгал на одной ноге до выхода из парка и стал ждать. Мимо него шли немногочисленные прохожие. В основном это были обнимающиеся парочки. Он продолжал ждать. Через четверть часа появилась одинокая маленькая старушка. Бессерглик стремительно подскочил к ней и пнул ее в зад. Старушка остановилась, взглянула на Бессерглика, закричала благим матом и чуть ли не бегом бросилась наутек, не подозревая, что уносит на себе кусок вонючей грязи. Дома ее ожидает сюрприз. Она зайдет в квартиру, почувствует неприятный запах и начнет искать его источник по всем углам. Она снимет трусы, внимательно их осмотрит, изучит подметки своих туфель, а затем, отчаявшись, измученная преследующей ее повсюду вонью, плюхнется в кресло, и дерьмо размажется по его обивке. В бессильном гневе старушка заплачет и погрузится в размышления о таинственной неизбывной вони, еще не зная, что впереди ее ждет тяжелая и позорная стирка.

Бессерглик захихикал. Вот и все. В сфере «фигурного пинания» он сделал максимум возможного. Сначала провел блестящую серию пинков в зад девушки, затем измазал дерьмом платье старушки. Казалось бы, чего еще можно требовать от простого смертного? Однако Бессерглик все равно чувствовал какую-то неудовлетворенность. Да и ботинок к тому же весь в дерьме. Как его, спрашивается, теперь отчищать? С одной стороны, конечно, смешно… Но с другой стороны, ботинок жалко. Может, стоило все-таки изложить девушке свою концепцию?..

 

Из цикла «Три рассказа от первого лица»

ДНЕВНИК СЛЕПОЙ ДЕВУШКИ

Среда.

Утром вышла из дома. Полная тьма. Споткнулась о камень и упала. Ударилась носом. Кто-то засмеялся. Пошла в поликлинику. У входа споткнулась о ступеньку. Упала и снова ударилась носом. Два человека засмеялись. Нос перевязали. Вышла из поликлиники. На выходе упала с лестницы и снова ударилась носом. Двое, смеявшиеся прежде, опять засмеялись. Вернулась в поликлинику, чтобы перевязать нос. Споткнулась о ступеньку и упала. Поранила локоть. Двое, смеявшиеся два раза, засмеялись в третий раз. Второй раз перевязали нос и первый раз — локоть. Вышла из поликлиники, стараясь не упасть с лестницы.

Вернулась домой и решила прилечь. По пути к кровати наткнулась на стул и упала. Поранила кисть руки. Пошла в поликлинику на перевязку. При входе споткнулась о ступеньку и упала. Снова ударилась носом и локтем. Двое, смеявшихся три раза, засмеялись в четвертый раз. Третий раз перевязали нос, второй раз — локоть и первый раз — кисть руки. Вышла из поликлиники, стараясь не упасть с лестницы.

Вернулась домой. Пошла отдохнуть, стараясь не наткнуться на стул. Встала с кровати, чтобы вскипятить воду для кофе, и наткнулась на стул. Упала. Поранила коленку, кисть руки, локоть и нос. Похромала в поликлинику. Старалась не споткнуться о ступеньки при входе. Не споткнулась. Очень обрадовалась и ударилась о стену. Двое, смеявшихся уже четыре раза, засмеялись в пятый раз. Четвертый раз перевязали нос, третий раз — локоть, второй раз — кисть руки и первый раз — коленку. Вышла из поликлиники. Старалась не упасть с лестницы.

Вернулась домой. Пошла отдохнуть. Старалась не наткнуться на стул. Встала с кровати, чтобы открыть холодильник, но по ошибке открыла окно. Выпала из окна прямо в кузов проезжавшего грузовика. Грузовик ехал пять дней без остановки в полной темноте. На шестой день он остановился. Я хотела слезть, но наткнулась на борт кузова и упала на землю. Два человека засмеялись. Один пробормотал что-то по-французски. Я поняла, что приехала в Париж. Ура, Париж! Начинается новая жизнь!

 

Ищель и Романецка

Однажды в четверг мрачноватый, потертый жизнью холостяк по имени Ищель познакомился по телефону с девицей, которую звали Романецка. Голос в трубке показался ему приятным. Он был не писклявый, а грудной, с хрипотцой и даже в некотором роде возбуждающий. Она не стала ему отказывать, не попыталась найти предлог, чтобы увильнуть от свидания, а, наоборот, проявила чуткость, доброту, милосердие и согласилась встретиться с ним на исходе субботы.

— В честь кого вас назвали Романецкой? — спросил Ищель у голоса в трубке.

— Мои родители сотворили меня в романтической атмосфере, — ответил голос.

При этих словах в штанах у Ищеля подпрыгнуло нечто крохотное. Интеллигентные, просвещенные родители, пропитанная эротикой атмосфера, возбуждающий голос — о чем еще может мечтать мужчина! В сущности, все, что ему остается теперь сделать, — это пойти и вздрючить ее как следует. А если придется познакомиться с ее мамашей, женщиной, надо полагать, шаловливой, либеральной, лет сорока… Что ж, если надо, вздрючим и мамашу!

И вот наступила суббота. Дело было летом, в конце августа. Палящее солнце раскалило наш город добела и закатилось. Вечер стоял душный и влажный. Воздух был насыщен густыми испарениями, как в прачечной, и люди на улицах выглядели помятыми, как выжатое после стирки белье.

Выходишь из дома свежий, надушенный… и тотчас же автобусы обдают тебя черным дымом выхлопных труб. От асфальта, дрожа, поднимается горячий воздух, из дверей ресторанов валят клубы пара, а изо рта после недавно съеденного субботнего обеда пахнет какой-то кислятиной. Не успеваешь пройти несколько шагов, и вот уже пот льет со лба градом и ты воняешь, как протухшая рыба. А у тебя, как назло, свидание с девушкой. Ты старательно почистил перышки, надушился, намазался всякими притираниями и не можешь позволить себе, чтобы от тебя воняло. Поэтому, выйдя из дому, Ищель пошел медленно-медленно, чуть ли не на цыпочках, и ставил ноги на землю очень осторожно, едва касаясь асфальта, дабы свести до минимума трение с внешним миром, сэкономить энергию и отрегулировать потоотделение. А поскольку волнение тоже увеличивает выделение пота, Ищель старался не думать ни о девушке, с которой ему предстояло встретиться через четверть часа, ни о девушках вообще, а пытался сосредоточиться на чем-нибудь нейтральном, например думать о президенте швейцарского Красного Креста.

Так он и шел по улице Арлозорова, в западном направлении, навстречу своему ослепительному будущему, ожидавшему его на углу улицы Дизенгоф. Вернее, не шел, а плыл. Или, можно даже сказать, крался, как вор в подвале. И душа его была нейтральна, как горная Швейцария. Но, несмотря на то что шел он медленно, все равно был на месте почти на десять минут раньше.

Еще не дойдя до угла, он увидел какую-то женщину, стоявшую возле витрины и смотревшую в его сторону.

— Это вы? — спросила она почти беззвучно, с неуверенной улыбкой на губах, и в одну секунду, как по мановению волшебной палочки, ароматы духов и кремов, которыми умастился Ищель, испарились, его прошиб горячий пот и в воздухе разлилась терпкая вонь.

Боже, какое разочарование! Настоящая катастрофа! Сорокалетняя мамаша, говорите вы? Да самой Романецке не меньше сорока! А как выглядит? Вы только посмотрите, как она выглядит! Какая-то поношенная, несвежая, ничего возбуждающего, волнующего… Черные жирные волосы, спадающие на пухлое рябое лицо. Короткое прямоугольное тело. Маленькие злобные глазки, готовые проглотить все, что попадется под руку… Выше мы сравнили город с прачечной, а горожан — с выстиранным бельем. Романецка же походила на измятую мокрую кухонную тряпку. Все, что ему хотелось сделать с ней, — это взять ее под мышки и повесить сушиться на заднем дворе.

Со стороны их встреча выглядела так. Романецка, неуверенно улыбаясь, делает полшага навстречу Ищелю, и на губах у нее немой вопрос — «Это вы?». А Ищель, потрясенный и разочарованный, застывает на месте. От внимания Романецки не ускользает, что Ищеля передернуло от отвращения. Ее лицо искривляет нервная судорога, а ее вопросительная улыбка сменяется пристыженной, как будто она хочет сказать: «Ну вот, опять разочаровала мужчину, снова причинила ему расстройство». Ищель подходит ближе, замечает у нее два седых волоса и погрубевшим от неприязни голосом спрашивает:

— Романецка?

— Ищель? — отвечает ему приятный хрипловатый голос.

«Ну что ж, — думает Ищель, — по крайней мере, хоть голос у нее нормальный». Впрочем, от старания Романецки казаться веселой ее голос немножко скрипел.

Они стояли друг против друга, как два дома. Романецка почувствовала, как Ищель со стуком захлопнул перед ней дверь своей души, а через какое-то время стало слышно, как и на его окнах опустились глухие жалюзи. Тогда она тоже зашла в свой дом, заперла дверь на замок и опустила жалюзи. Когда же спустя еще одно мгновение в окнах души Ищеля погасли все огни, ей тоже стало незачем жечь свет и она выключила его. Воцарилась тьма. Две погасших души с задраенными входами и выходами стояли друг против друга и молчали.

На сем романтическая глава данной истории и заканчивается. Впрочем, была она столь короткой, что, в сущности, не успела даже и начаться. По сути, это был всего лишь, так сказать, зародыш встречи, обещание на будущее. В четверг во время разговора по телефону струна натянулась, а на исходе субботы на улице Дизенгоф — лопнула. Но ведь ясно же, что таким образом их встреча завершиться не может. Нельзя прийти на свидание, увидеть девушку, сказать: «Извини, но ты, к сожалению, уродина, да и вообще меня ждут дома» — и уйти. Встречу нужно закончить так, как положено в цивилизованном обществе. И тут начинается вторая глава нашей истории. Прозаическая.

«Черт побери! — подумала Романецка. — Если уж я вышла-таки сегодня из дома, если уж мужчина пригласил меня в первый и, скорее всего, в последний раз провести с ним вечер, то надо, по крайней мере, завершить это свидание в хорошем ресторане. Враг, разумеется, попытается отделаться дешево, но я обязана нанести ему решающий удар, чтобы он понес тяжелые потери. Да, пусть я некрасива. Называйте меня как хотите. Однако того, что мне причитается, я не уступлю никому».

Когда они по инерции сделали шаг навстречу друг другу, улыбка Романецки искривилась, на лице ее появилось ироническое выражение (а ирония, как известно, — дочь отчаяния), и, обращаясь то ли к себе, то ли к Ищелю, она спросила:

— Ну что, так и будем стоять, на витрины глазеть?

— Зачем же, — ответил Ищель с тяжелым сердцем и окаменевшим от злости лицом. — Можно пойти посидеть где-нибудь.

А сам при этом подумал: «Ну вот. Эта сука уже пытается заставить меня раскошелиться». И хотя прекрасно знал, что «посидеть» означает «поесть», он так и не смог заставить себя выговорить слово «поесть», как будто надеялся на какое-то чудо. Как будто если он скажет «посидеть», то ему удастся отделаться сидением на какой-нибудь скамейке или, скажем, на каменном заборчике возле одного из домов. Понятно, что такое чудо маловероятно. В самом деле, кто в наши дни сидит на скамейках? Разве что старики какие-нибудь или нищие. А на каменных заборчиках? Кошки да малыши трехлетние, которых папаши поддерживают, чтобы не свалились. Но мужчине, пригласившему женщину на свидание, какой бы уродиной она ни была, даже и в голову не придет сидеть с ней на заборчике.

Однако не успел Ищель выговорить «Можно посидеть где-нибудь», как Романецка моментально отреагировала.

— Где? — спросила она сухо и деловито.

Внутри у Ищеля все так и вскипело. «Вот стерва. Даже времени не дает подумать. Сразу скажи ей где. А ваше имя, — захотелось ему вдруг спросить, — оно часом не происходит от названия страны Румынии?» Но вместо этого неожиданно для себя он выпалил:

— В кафе.

И сам испугался того, что сказал. Вот. Он уже пообещал повести ее в кафе. Теперь придется на нее потратиться. А кто во всем виноват? Он сам, кто же еще? Он сам во всем и виноват. Впрочем, ладно. По крайней мере, дал ей ясно понять, чтобы на ресторан даже и не рассчитывала.

— А вы уже ужинали? — словно невзначай спросила Романецка, и в сердце Ищеля как будто вонзилась вязальная спица.

— Конечно, — моментально ответил он. И добавил: — Я ужинаю рано.

— А я поздно, — сказала Романецка.

— В котором часу? — поинтересовался Ищель.

— А сколько сейчас? — спросила Романецка.

— Без четверти восемь.

— Я ем в восемь, — сказала Романецка и после небольшой паузы уточнила: — Я вообще ем, главным образом, вечером.

«Н-да, — сказал себе Ищель, — с ней все ясно. И, смотрите-ка, даже не краснеет. Прямо-таки уверена, что через четверть часа ее накормят плотным ужином. И не какой-нибудь там чашечкой кофе с пирожным, нет! Сначала закажи ей чего-нибудь мясного, салат какой-нибудь, суп, потом на десерт — кофе, кусок торта… а может, даже и два куска…»

На душе у Ищеля стало совсем муторно. К горлу подкатил комок, и от злобы он чуть не заплакал. У него было такое ощущение, будто весь город смеется над его несчастьем. Славную ловушечку она ему подстроила, ничего не скажешь. В мозгу, визжа сиренами, проносились лихорадочные мысли о спасении. Как будто его голова заполнилась каретами «скорой помощи» и пожарными машинами.

И тут его осенило. Ну, конечно же, как он сразу об этом не подумал! Вот оно, решение проблемы!

Он положил руку ей на спину, посмотрел на нее увлажненными глазами и, стараясь придать своему голосу максимальную мягкость, шепнул:

— А может, лучше пойдем к вам?

Романецка посмотрела на него как-то искоса, опустила глаза, моргнула раз, другой — и выскользнула из-под его руки, всем своим благопристойным видом как бы говоря: «Нет уж, мой дорогой. Не на ту напал. Меня в первый же вечер в постель не затащишь. Может, я и некрасивая, да. Но у меня тоже есть свои принципы. Да и ты, прямо скажем, не настолько привлекателен, чтобы сразу же рухнули стены моей крепости, затрубили победные трубы и чтобы я, бездыханная, упала в твои объятия».

«О, Господи, — чуть не застонал Ищель, — теперь она еще и унизила меня как мужчину». Подумать только! Он отвергнут уродиной, которую ему даже и трогать-то не хочется, и, вдобавок ко всему, она еще и ужин собирается из него выудить. Да что она о себе воображает! Можно подумать, ее кто-нибудь где-нибудь ждет. Да когда ее вообще кто-нибудь обнимал в последний раз? Небось папаша ее, да и то когда ей было четыре годика…

Ах, Романецка и Ищель! Ну почему бы вам сразу не разрубить этот гордиев узел? Почему бы не сказать друг другу «Прощай» и не расстаться? Ведь так было бы лучше для вас обоих. Разошлись бы по своим углам, вернулись бы к своим болячкам и страданиям. И все. Тишина, покой. Зачем вы продолжаете мучить друг друга в этой душной городской прачечной? Да разве только вы? Весь мир, похоже, состоит из Ищелей и Романецок! Все они словно приклеены другу к другу и отравляют друг другу жизнь. Даже на кладбище лежат вперемежку: Ищель — Романецка, Ищель — Романецка. И вечная скука отпечаталась на их лицах. В одной могиле покоится Романецка, и на губах ее застыл вопрос: «Ну что, так и будем стоять, на витрины глазеть?» А в соседней могиле лежит Ищель, и на его губах застыл ответ: «Зачем же, можно пойти посидеть где-нибудь».

Неожиданно Ищель дернулся и сказал:

— А знаете что, давненько я не едал фалафеля. Давайте сходим на рынок Бецалель и поедим фалафель.

— Фалафель?! — вскрикнула Романецка, пораженная до глубины души.

Почему фалафель?! Даже домработницам предлагают что-нибудь получше. Яичницу, например, салат или, там, скажем, сыр, кофе, печенье. А она все-таки рангом повыше. Не домработница какая-нибудь. Она женщина, за которой ухаживают! За что же ей фалафель?! Во-первых, фалафель стоит очень дешево, просто гроши. Все равно как поездка в автобусе. Во-вторых, в лавках, где продают фалафель, есть только прохладительные напитки. Ни чая тебе, ни кофе. Не говоря уже о коньяке. Все только холодное и шипучее. Да к тому же и едят там стоя. Это что же такое получается? Она в нарядном платье будет стоять с питой в руке. Из питы будет капать тхина. Рука у нее испачкается. А чтобы не запачкать еще и платье, ей придется наклониться вперед. При этом в другой руке у нее бутылка с газированным напитком, и она сосет его через пластмассовую трубочку. У нее отрыжка, ноги болят, время от времени она протискивается через толпу к столику с приправами и соусами, чтобы взять солонку, перец из грязной плошки или подлить себе тхины… И это называется жизнь? Субботний вечер? Свидание мужчины с женщиной? Существование? Экзистенция? Тьфу!!!

Однако Ищель уцепился за идею фалафеля мертвой хваткой. Фалафель, фалафель и только фалафель! Он давно не кушал фалафеля. Надоели ему все эти рестораны, мясные блюда, услужливые лица официантов. Душа его жаждет чего-нибудь этакого, исконного, народного. Простых людей, простой пищи, простых сермяжных человеческих радостей. Короче: фалафеля на рынке Бецалель. И он стал рассказывать Романецке, как в школьные годы на исходе субботы ходил с товарищами есть фалафель, а потом они отправлялись в кино… И все продолжал и продолжал делиться этими банальными воспоминаниями с одной-единственной целью: сломить ее сопротивление и заразить своим воодушевлением относительно фалафеля.

А ноги их тем временем делали свое дело. Они уже почти дошли до площади Дизенгоф, откуда всего два шага до рынка Бецалель.

Романецка поняла, что фалафеля избежать не удастся, остановилась и сказала:

— А как мы туда доберемся?

— Да мы уже почти пришли, — ответил Ищель, как бы удивляясь ее вопросу. — Сейчас мы находимся на площади. Площадь граничит с улицей Пинскера. Улица Пинскера — с улицей Бограшова. Бограшова — с Черняховского. А Черняховского — с рынком Бецалель.

— Но ведь сегодня ужасно жарко! — воскликнула Романецка.

— В самом деле, — сказал Ищель, — в автобус лучше не садиться. Там настоящий ад.

— Но можно же поехать на такси! — сделала Романецка последнюю попытку.

— Да уж, — ответил Ищель, — поймать такси на исходе субботы… Кто хочет, пусть попробует. К тому моменту, как он его поймает, мы уже будем предаваться воспоминаниям о том, как ели фалафель на рынке Бецалель.

«Заладил, как попугай, — кипела Романецка, — „фалафель на рынке Бецалель, фалафель на рынке Бецалель“… Можно подумать, сделал какое-то великое научное открытие, и никто не сможет теперь заткнуть ему рот».

Ищель украдкой взглянул на Романецку и деланно улыбнулся. Однако бегающие по сторонам глазки свидетельствовали о том, что мозг его в этот момент совершал скрупулезные и мелочные подсчеты.

Настроение у них окончательно испортилось. Какой позор, какой стыд! Каждому так хотелось выглядеть в глазах другого благородным, проявить, так сказать, самые возвышенные качества своей души. А вместо этого что-то глупое, бессмысленное, низкое пересиливало, не отпускало, командовало ими обоими.

О, как велика ты, мелочность человека! Ну разве же это не парадокс?

От площади Дизенгоф до пересечения улиц Пинскера и Бограшова нужно было подниматься в гору. Ноги Романецки ныли от усталости. Дойдя до угла Пинскера и Бограшова, она остановилась и увидела один из самых роскошных в нашем городе ресторанов.

Из-за угла появилась парочка — парень и девушка. Они явно направлялись в ресторан. Такие молодые, красивые, веселые, бодрые… А главное — они шли в ресторан! В настоящий ресторан, где сидят за столиком, покрытым белоснежной скатертью! А на белоснежной скатерти — красные салфетки! А если вам мало скатерти и салфеток, то появится еще и роскошный официант, который в промежутке между переменами блюд принесет вам плошку с лимонной водой, чтобы вы окунули в нее руки, а также скатанные, подогретые полотенца, чтобы вы смогли ими вытереться. А какая в ресторане еда! Какие напитки! Какая атмосфера! Здесь, господа, вам подадут не какие-нибудь там фалафельные какашки, а настоящие лягушачьи лапки!

Романецка смотрела на счастливую парочку со страшной завистью. Огонь зависти жег ее так сильно, что она изо всех сил стала выискивать у них какой-нибудь изъян. Она внимательно рассмотрела девушку, изучила ее буквально с головы до ног и попыталась обнаружить у нее хотя бы толстые щиколотки. Однако щиколотки девушки, были, как назло, тонкие и точеные, а на ногах у нее плюс ко всему были роскошные туфли на высоких каблуках.

И все-таки кое-что Романецке обнаружить удалось, отчего ее сердце радостно заколотилось. Вслед за счастливой улыбающейся парочкой ковылял мальчик лет десяти с явными признаками умственной отсталости на лице. «Ну вот, — облегченно вздохнула Романецка, — зато у них ребенок — идиот!»

И действительно, у всех этих красивых и богатых есть все, чего только душа ни пожелает, но и они не застрахованы от жестоких ударов судьбы. Разве поможет им все их богатство, если в прекрасную картину их жизни природа захочет швырнуть комок грязи? Под сияющим покровом часто скрываются горе и трагедии.

Когда молодая пара подошла к ресторану, мальчик тронул парня за локоть и протянул руку. Парень повернулся к нему, что-то крикнул и занес руку, словно собираясь его ударить. Мальчик-идиот отбежал, прихрамывая, что-то промычал и заковылял прочь. А счастливая парочка зашла в ресторан. Какое разочарование! Оказывается, у них нет сына-идиота. Счастливая пара так и осталась без изъяна. И хотя не исключено, что дома у них все-таки есть ребенок-имбецил, несчастная Романецка понимала, что шансов на это мало. Она отвернулась и поплелась с Ищелем дальше, навстречу своей Судьбе, имя которой — Фалафель.

Не будем утомлять читателей описанием их пути. Ничего особо интересного за это время не случилось. Разочарованная Романецка шла и неслышно напевала себе под нос: «Ищель-фищель, Ищель-фищель…», но никакой радости ей это, увы, не доставляло. Они прошли Бограшов, поднялись вверх, потом спустились до Черняховского, там повернули направо и по извилистой улочке дошли наконец до рынка Бецалель.

На рынке было четыре фалафельных. В каждый толпился народ, шипело и пузырилось масло, торговцы фалафелем и клиенты громко орали, и все это было очень похоже на сражение, в котором вражеские силы атаковали качающиеся прилавки, а находившиеся в меньшинстве продавцы оборонялись, отгородившись чанами с кипящим маслом. И вот теперь к многочисленной неприятельской армии присоединились две утомленных боевых лошади с печальными мордами — Ищель и Романецка.

Ищель и Романецка стоят посреди этого поля битвы и держат в руках питы, заполненные обжигающими шариками фалафеля, безвкусным салатом и жидкой тхиной. Откусывают, жуют, глотают, снова откусывают, снова жуют и снова глотают. Оба стоят, словно коровы над кормушкой, слегка наклонившись вперед, чтобы капающая с пит тхина не запачкала одежду, и посматривают на все новые и новые прибывающие со всех концов города свежие силы, которые тоже вступают в сражение. Ни тот, ни другая фалафеля не любят и глотают его безо всякого удовольствия. Но при этом Ищель старается делать вид, что ест с жадностью и что он будто бы страшно рад возможности заново пережить полузабытые ощущения детства, а Романецка, в свою очередь, изливает на фалафель всю свою горечь и злость. Так что постороннему наблюдателю вполне может показаться, будто перед ним стоят два чревоугодника, получающие огромное наслаждение от этого дешевого йеменского кушанья, превратившегося (прости нас за это, Господи!) в наш национальный символ.

Не прекращая есть, Романецка подошла к прилавку, чтобы взять еще перца, но тут нижняя часть ее питы прорвалась, и через образовавшуюся дырку стала струйкой вытекать тхина. Прямо ей на платье! Романецка вернулась назад злая и, держа в руке перец величиной с огурец, потребовала купить ей газированной воды, дабы загасить огонь изжоги, пылающий в ее пищеводе. Не выпуская своей питы из рук, Ищель стал протискиваться сквозь толпу к прилавку, но в это время и ему на брюки пролились две желтовато-белых слезинки тхины. Когда же он возвращался с бутылкой воды к Романецке, из дырки в пите вывалились и повисли у него на брюках несколько кусочков помидора. Но и этого мало. Пока он сражался с толпой, чтобы спасти свою жизнь и купленную бутылку, газировка тоже пролилась, и на его рубашке расползлось розовое пятно.

Романецка доела свой фалафель и стала посасывать газированную воду с сиропом. В результате в желудке у нее образовалось большое количество газов. Она отвернулась от Ищеля, будто бы для того, чтобы посмотреть на зашторенные витрины магазинов по ту сторону улицы, и потихоньку выпустила изо рта бушевавший внутри газированный ветер. Если хотите, можно рассматривать это как тихий плач по ее жалкой жизни. Но как раз в этот момент мимо прошел мальчик-идиот, которого она видела у входа в роскошный ресторан на углу улицы Бограшов, и она с отвращением снова повернулась к Ищелю. И вот тут, как назло, у нее вырвалась еще одна короткая отрыжка, только на этот раз уже не тихая, а громкая и раскатистая. От омерзения у Ищеля дернулся лицевой мускул возле носа, а его челюсти на мгновение остановились и перестали жевать.

— Извините, — сказала Романецка.

Челюсти Ищеля задвигались снова, но оба они знали, что громко рыгающей женщине никакого прощения быть не может. Мы всегда стремились стать неотъемлемой частью Европы, однако именно отрыжка отделяла нас от сообщества просвещенных народов. Каждая отрыжка, господа, может нарушить тонкое равновесие и перевесить чашу весов в пользу возвращения к Оттоманской империи.

Кто знает, может быть, именно отрыжка Романецки и стала в конце концов тем решающим фактором, из-за которого мы окончательно увязли в мерзком азиатском болоте…

Через какое-то время Ищель тоже доел свой фалафель, но было еще очень рано, и что ему делать дальше с этой висящей у него на шее тяжелой ношей, он не знал. В сказках, господа, все просто и легко. Если ты встретился с чудовищем или с колдуньей — отруби им голову или уноси ноги подобру-поздорову. А в жизни нужно быть вежливым и улыбаться, даже если сердце твое готово вот-вот разорваться. Пока они шли на рынок Бецалель, он выиграл полчаса. Пока поедали фалафель — выгадал еще двадцать минут. Полчаса уйдут на обратную дорогу, если, конечно, эта зануда согласится идти пешком. Но все равно остается еще час двадцать. Целый спектакль без антракта! Ты ведь не можешь потратить на женщину меньше двух, двух с половиной часов. Особенно вечером, на исходе субботы. Даже пастух, выгоняющий скотину на пастбище, дает ей три-четыре часа минимум. «Ладно, — решил он, — для начала предложу ей еще фалафеля и тем самым выиграю десять минут».

Романецка, у которой от злости снова разыгрался аппетит и которая считала своей святой обязанностью выкачать из Ищеля как можно больше, сначала сделала вид, что колеблется, но потом согласилась. Ищель почувствовал себя очень щедрым. Он отвесил Романецке рыцарский поклон, чтобы продемонстрировать широту своей души, повернулся и исчез в шумной толпе людей, штурмовавших чаны с кипящим маслом.

Все то время, пока Романецка вгрызалась во вторую порцию фалафеля, ее сердце грызла острая ненависть к Ищелю, к его жадной и мелкой душонке. А Ищель, в свою очередь, с такой же ненавистью смотрел на женщину, которую сегодня вечером вынужден был ублажать. Она пожирала вторую порцию со страстью, ее челюсти непрерывно двигались. Причем ела Романецка с таким видом, будто она этого заслуживает. Словно вполне естественно, что она живет в этом мире и жрет за его счет. Да одно то, что она дышит кислородом и занимает место в пространстве, — уже страшная наглость с ее стороны. Как она может этого не понимать? Почему она не встает на колени и не просит прощения за сам факт своего существования на Земле?!

Эта ненависть, господа, не является исключительной прерогативой Ищеля и Романецки. Она сжигает всех нас. Может быть, она свойственна человеку вообще, но, возможно, характерна только для нашего народа. Идет, например, какой-нибудь наш человек по улице, а по другой ее стороне шагают две незнакомых ему личности и смеются. И вот он уже ненавидит их. Ненавидит так, что его буквально душит злоба. Почему они так смеются? Они ведь за мой счет смеются, за мой счет дышат. Моя невестка лежит в больнице в тяжелом состоянии, а эти двое, чтоб они сдохли, хрюкают себе, как свиньи!

Романецка прикончила наконец вторую порцию фалафеля, и в желудке у нее теперь лежал тяжелый камень. Ее пищевод горел от изжоги, сердце учащенно билось, во рту было кисло. Теперь она была согласна уйти с рынка. Внутри у нее — частично в желудке, частично в пищеводе, — как порывы ветра, клокотали газы, и она изо всех сил старалась удержать их, чтобы они не вырвались наружу или, по крайней мере, не произвели шума. Поэтому она шла очень медленно, осторожно, как будто везла на каталке больного, только что перенесшего операцию, и боялась, как бы его швы не разошлись.

— Куда теперь? — спросила она, обдав Ищеля запахом чеснока.

Ищель уже давно с бьющимся сердцем ждал этого вопроса, но, когда он наконец прозвучал, испытал такое чувство, словно Романецка с силой наступила на его истекающее кровью сердце острым каблуком. Он несколько раз сглотнул слюну, чтобы выиграть время, взял себя в руки, чтобы было не так заметно, что его голос дрожит от ненависти, и ответил:

— Может, прогуляемся немножко? Чтобы фалафель переварился.

— Фалафель и так переварится! — чуть ли не взвизгнула Романецка.

«Ну, вот, — подумал Ищель, — наконец-то эта мерзкая сука дала мне повод обидеться. Теперь у меня есть формальная причина от нее отделаться. Все будет выглядеть так, будто инициатива расстаться исходит не от меня, а от нее самой».

Он постарался придать своему лицу обиженное выражение и ледяным тоном, понизив голос почти до баса, сказал:

— Я провожу вас домой.

От этих слов Романецка вся как-то сразу ссутулилась, плечи ее обвисли, а над переносицей обозначились две жалобные морщинки.

Неожиданно Ищелю стало ее жалко. Только излив на кого-то свою злость, мы вдруг понимаем, что перед нами всего-навсего слабое, жалкое человеческое существо, и осознаем, что наше представление об этом существе, сложившееся под влиянием гнева, было ошибочным.

Два раза в жизни мы испытываем сильное разочарование: первый раз, когда взрослеем и узнаем, что в человеке живет чудовище, а второй — когда понимаем, что чудовище это — вовсе не чудовище. Мгновенная острая жалость к Романецке вспыхнула в груди Ищеля. Как будто сердце его расширилось, вознеслось вверх на гребне высокой волны и стало на ней покачиваться. Но волна очень быстро опала, сердце Ищеля снова съежилось, рухнуло вниз, и он вновь почувствовал в своей душе неприязнь.

Однако вместо того, чтобы и дальше вести себя, как побитая собака, которую хочется пожалеть, Романецка встряхнулась, выпрямилась и, даже не попытавшись подольститься к Ищелю или хотя бы отсрочить приведение в исполнение вынесенного ей приговора, заявила:

— Я хочу ехать.

«Ах так, — подумал Ищель. — Ей даже не жаль со мной расставаться. Похоже, не только мне противно находиться рядом с ней, но и ей противно находиться в моем обществе. Впрочем, это бы еще куда ни шло. Но ей дозарезу нужно заставить меня еще и потратиться. Ну что ж, прощай, жалость! Добро пожаловать, моя старая добрая знакомая — ненависть!»

Он развернулся на сто восемьдесят градусов и вместо того, чтобы снова вернуться по улице Черняховского и улице Бограшова, направился в сторону улицы Аленби.

— Куда вы? — удивилась Романецка.

— На автобус, — ответил Ищель.

«Да уж, — думал он, — ничего себе субботний вечерок. Страшная баба, пешая прогулка, фалафель, автобус… Такой вечер так просто не забудешь. Жалкая жизнь. Гнусная жизнь. Бесцветная. Жизнь, в которой нет ничего!»

Они плелись от рынка Бецалель в сторону улицы Аленби. Романецка шла, сгорбившись, вид у нее был подавленный, а на лице у Ищеля было такое выражение, словно он учуял какую-то непонятную вонь и морщится в попытке определить, откуда это так несет.

Мимо них, по Аленби, с оглушительным воем сирены промчалась машина «скорой помощи», и Романецка решила использовать этот шум, чтобы выпустить наружу газ, бушевавший у нее в кишках. Она рассчитывала на то, что произведенный ею звук будет заглушен воем сирены. Но вой внезапно прекратился (возможно, из-за того, что больной в машине умер, несмотря на все усилия врачей), и машина «скорой помощи» в одно мгновение превратилась из храбро скачущей боевой лошади в усталую грузовую скотину, которая тащит телегу с трупами. Неожиданное прекращение воя сирены в планы Романецки отнюдь не входило, и в воцарившейся внезапно тишине звук выходящих из нее газов прозвучал, как грохот мотоцикла на тихой улочке. Этот гром погрохотал еще немного и затих, как затихает выключенный мотор, а Романецка залилась краской стыда. Отрыжка в фалафельной и без того уже опозорила ее, нанеся ей непоправимый моральный ущерб как женщине, а теперь еще и это извержение газа из кишок! Выход газов из кишечника даже еще ужаснее, чем выпускание таковых из пищевода. Теперь у нее не осталось никакой, даже малейшей надежды на то, что кто-нибудь когда-нибудь сможет воспринимать ее как очаровательную женщину. Этот ее поступок был настолько диким, настолько по-африкански варварским, что не было даже смысла за него извиняться. Все, что ей оставалось, это тихонько выругаться. Чертов больной! Не нашел другого времени умереть! Просто обязан был сделать это именно в тот момент, когда она собралась пукнуть. Идиот несчастный!

А ведь и правда. Этот мертвец, лежавший сейчас без признаков жизни в удаляющейся «скорой помощи», был действительно несчастным. Мало того что он умер в субботний вечер, не успев досмотреть до конца новый телевизионный сериал, мало того что в тот момент, когда отлетала его душа, уродливое существо женского пола выпустило из себя вонючий газ, так вдобавок ко всему он этим существом, выпустившим газ, был обруган. И душа его, вместо того чтобы вознестись к небесам на крыльях ангелов, получила, как собака, пинок под зад и полетела в темные небеса в сопровождении проклятья.

По странному стечению обстоятельств выражение отвращения на лице Ищеля появилось именно в тот момент, когда кишечник Романецки издал трубный глас, и на какое-то мгновение между ними установилась, если так можно выразиться, полная гармония.

Следом за ними шли два молодых шалопая. Один из них засмеялся, а второй сказал:

— Пук!

Романецка в гневе обернулась, но поскользнулась и шлепнулась на тротуар. Какое-то время, потрясенная, она сидела на земле, но Ищель и шутник, сказавший «Пук!», почти сразу же бросились к ней, подхватили с двух сторон под руки и подняли.

— От взрывной волны упали, да? — спросил шутник.

Ищель сурово посмотрел на парня, постаравшись придать своему лицу угрожающее выражение, но парень, даже не взглянув на Ищеля, уже шагал дальше со своим приятелем. И были они оба такие энергичные, беззаботные, веселые… Взгляд Ищеля быстро потух. В сущности, эти парни не сказали ничего такого, с чем бы он сам не был согласен, и более того, один из них даже помог ему поднять Романецку. Ищель ужасно им завидовал. Ему тоже хотелось быть веселым, раскрепощенным молодым проказником с гибким телом, использующим любой повод, чтобы посмеяться. Он тоже хотел идти с другом в кино и быть способным сказать незнакомой женщине, что она пукнула.

Озорники перешли через дорогу и скрылись в недрах благословенного и милосердного кинотеатра «Аленби», а Ищель так и остался стоять, будто прикованный, поддерживая ударившуюся Романецку под руку и проклиная себя.

Романецка оперлась на руку Ищеля, перенесла тяжесть тела на здоровую ногу, а ушибленную, громко ойкая от боли, приподняла и согнула в коленке.

— Что, все еще болит? — спросил Ищель безучастным голосом, продолжая поддерживать ее под локоть.

— Ой, ой, ой, как больно! — заголосила в ответ Романецка.

От боли лицо ее искривилось, и было такое впечатление, будто на свою и без того некрасивую физиономию она надела еще более уродливую маску — словно одна уродина переоделась в другую.

— Ну что, пойдем? — спросил Ищель.

Словно не веря своим ушам, услышавшим такое абсурдное предложение, Романецка посмотрела на него сверкающими от гнева глазами и взвизгнула:

— Пойдем?! Но как же я пойду?! Ой, ой, ой, ой…

В мозгу ее молнией пронеслись картины всех мучений, пережитых ею во время изнурительного пешего похода на рынок Бецалель. Неужели даже сейчас, после страшного несчастного случая с ее ногой, Ищель и дальше потащит ее, как скотину на поводке?! Нет, ему придется отвезти ее. Да, отвезти! Пусть остановит такси, потратит деньги. Вот именно, деньги! Пусть он потратит на нее все свои деньги. А может быть, даже заплатит за «скорую помощь», за машину с сиреной. Только не с такой сиреной, которая внезапно замолкает. Ой, ой, ой, ой. Пусть он заплатит за редкие дорогие лекарства, за вызов врачей из Швейцарии, за международные переговоры с этими врачами, а может быть, и за срочную доставку ее посреди ночи на специально зафрахтованном самолете в госпиталь военно-морского флота в Техасе. Там, в Америке, пребывание в больнице и операция стоят десятки тысяч долларов. А после этого протезы, многолетняя реабилитация, лечение в швейцарском санатории — в связи с возникшими осложнениями в легких, — а затем на лечебных источниках в Австрии — из-за осложнения в суставах. И все это за чей счет, спрашивается? За счет Ищеля, разумеется. Он — мужчина. Она упала во время прогулки с ним в субботний вечер. Он несет за это ответственность, он ей обязан, она его разорит. Из-за нее он преждевременно состарится и будет выглядеть, как почерневшая шкурка банана, валяющаяся на земле с прошлой зимы. Он будет уничтожен, высосан, выпотрошен до дна, и в конце концов через много лет, после того как он потратит на нее кучу денег, она умрет у него на руках, и он привезет ее обратно на родину, лежащую на спине в дорогом гробу. За чей счет привезут гроб? За счет Ищеля, естественно. Все будет за счет Ищеля. Ищель заплатит за все. Он у нас — казначей. Обращайтесь к Ищелю, только к Ищелю. А на краю раскрытой могилы — здесь фантазия Романецки приближается к финалу — Ищель будет стоять у ее гроба, страстно желая улечься в могилу вместо нее, а она будет лежать себе, в ус не дуя, в этом гробу, с вечной улыбкой на губах, красивая (во всяком случае, более красивая, чем сейчас) и уже далекая от всех этих субботних вечеров, мужчин, фалафеля и испускания газов. И тут вдруг один из несущих гроб выпустит его из рук, и тот упадет прямо на ногу Ищелю. Ищель завопит. И пока ее, всю в цветах, как королеву Клеопатру, окруженную рабами и слугами, опускают в могилу, Ищель скачет на одной ноге, а вторая, ушибленная, болтается в воздухе, и он стонет от боли: «Ой, ой, ой, ой». Да. Именно так все и будет. Ибо в безграничных пространствах нашей Вселенной существует-таки высшая божественная справедливость…

Вернемся, однако, на грешную землю.

— Очень важно, — сказал Ищель, — упражнять ушибленную ногу. Самое главное: ходить, ходить и еще раз ходить.

— Что значит — ходить?! — заскулила Романецка, попытавшись скрючиться. — Я сломала кость!

— Ничего вы не сломали, — возразил Ищель, как бы намекая на то, что сейчас не время капризничать.

— Вы что, ортопед? — спросила Романецка.

Ищель промолчал. В горле у него стоял горький комок. «Почему, — думал он, — все пытаются меня использовать? Капризничают за мой счет, болеют за мой счет. Ведь это все фальшь и ложь. Никто на самом деле ничем не болен. Они все здоровее меня. Кто действительно болен, так это я. Сейчас я это докажу. И ей, и всем остальным. Вот сейчас, прямо здесь, упаду на землю с сердечным приступом, побьюсь какое-то время в судорогах и засну навеки. Посмотрим, как она будет хромать вокруг меня на сломанной ноге! А если даже она и вывихнула ногу, разве я в этом виноват? Все, что ли, теперь будут вывихивать и ломать ноги за мой счет? А я, значит, должен их поддерживать, опекать, оплачивать всем этим увечным такси и кареты „скорой помощи“? А мне-то самому, скажите, когда жить? Хоть немножко, а? Когда?!»

Осмотрев и ощупав щиколотку, Романецка не нашла никакой раны или вздутия и, поскольку боль немного утихла, с презрением оттолкнула руку Ищеля. «Хочу такси!» — заявила она и захромала по направлению к Аленби. Нет, на этот раз она не собирается ему уступать. Пусть хоть небо обрушится на землю.

— Да пока поймаешь такси в субботу… — завел было Ищель свою старую песню, но Романецка его перебила:

— Поднимите руку и поймаете.

— Но ведь мы уже почти дошли до автобусной остановки, — резонно заметил Ищель.

— Ой, ой, ой, ой, — застонала Романецка.

Однако Ищель был непреклонен.

— Постоим на остановке. Что придет раньше, на то и сядем.

Что могла ответить на это Романецка? Она стояла на остановке и молилась, чтобы пришло такси. Ищель стоял рядом и молился, чтобы пришел автобус. Добрый Бог услышал их молитвы и послал им нечто среднее — минибус.

Минибус — это такое существо красноватого цвета, выведенное у нас в городе путем скрещивания. Оно выглядит и ведет себя как автобус-младенец, но из-за малого количества посадочных мест превосходит, в некотором отношении, взрослый автобус, ибо в нем негде стоять, все сидят. Да и с точки зрения цены за проезд минибус находится где-то посередине между такси и автобусом, хотя немного ближе все-таки к автобусу.

«Черт бы побрал такую победу», — подумала Романецка, поднялась, хромая, по ступенькам и уселась на заднее сиденье. Но тут она с удивлением увидела, что Ищель не зашел следом за ней, а остался стоять на остановке и уже поднял руку, чтобы попрощаться. Ищель действительно не собирался садиться. Он хотел сделать вид, будто немножко замешкался, и надеялся, что нетерпеливый водитель закроет дверь и уедет, унося с собой Романецку из его жизни навсегда. Но водитель почему-то оказался терпеливым и ждал, пока Ищель сядет в минибус, считая это, по-видимому, чем-то само собой разумеющимся. Рука Ищеля, уже поднявшаяся было, чтобы помахать на прощание, застыла в воздухе. Он опустил ее, взобрался по ступенькам, прошел в конец минибуса и сел. Романецка посмотрела на него испытующим взглядом и сказала:

— Вы собирались остаться?

— Мне показалось, что больше нет свободных мест, — сказал Ищель тихим голосом, точно пойманный с поличным дезертир, и полез в карман за деньгами. Сидевший рядом ребенок с любопытством посмотрел на него, как будто Ищель был каким-то удивительным существом, подобного которому он раньше никогда не встречал. Ищель покраснел, протянул деньги водителю, взглянул на мальчика и увидел, что тот тоже был уродом. Уши у него не прилегали к черепу, как у всех нормальных людей, а оттопыривались и торчали перпендикулярно к голове, словно птичьи крылья. «Ничего, ничего, малыш, — подумал Ищель, — ты еще в жизни настрадаешься». От этой мысли ему немного полегчало.

Выйдя из минибуса, они молча направились к дому Романецки. Романецка прихрамывала, а Ищель время от времени запрокидывал голову и зевал. Возле подъезда Романецки они остановились.

— Ну что ж… — сказал Ищель.

Оба они прекрасно знали, что больше не только никогда не назначат друг другу свидания, но и, возможно, вообще никогда не встретятся. Между ними так и не разгорелась любовь, не возникло ни малейшей взаимности. Никакая связующая нить не протянулась от одного сердца к другому. И даже трусы у них, так сказать, не увлажнились. Два непроницаемых и замкнутых на себя тела лишь сухо потерлись друг о друга.

— Ну что ж, — сказал Ищель еще раз. Каждое его «ну что ж» было сухим и хрустело, как таракан под подошвой ботинка.

Романецка поняла, что свидание закончено. Больше ей не удастся заставить его потратиться. Догорел и угас еще один бессмысленный субботний вечер. Жалко. Боже, как жалко. Ее сердце сжалось, и она спросила:

— У вас, случайно, нет телефонного жетона?

— Зачем вам жетон? — удивился Ищель. — Ведь вы уже дома. В квартире у вас наверняка есть телефон.

Романецке стало стыдно, и она покраснела. Не сказав больше ни слова, она повернулась и зашла в подъезд. Как мелочно это было — пытаться выудить у него еще и жетон. Господи, как низко, как противно. Ищель, которому тоже было стыдно за нее, молча смотрел на удаляющуюся спину Романецки. Сзади она выглядела еще более жалкой и ничтожной, чем спереди. Никогда не смотрите на женщин, когда они идут вам навстречу в ожидании грандиозного бала. Лица их сияют, и это сияние маскирует их безобразие. Смотреть на них надо во время расставания, когда уже сказано: «Прощай» и они поворачиваются к тебе спиной. То есть когда уже ясно, что ни одно ожидание не сбылось, а смех и шум бала сменились гулкой тишиной. Они входят в свои подъезды, и на лицах у них написаны разочарование и отчаяние бесконечной вереницы предшествующих вечеров. Этот момент, когда они вот-вот готовы разрыдаться, и есть их настоящий портрет.

Домой Ищель, впрочем, не пошел. Он был ужасно раздражен и чувствовал, что должен себя чем-то успокоить. По правде говоря, он не только ненавидел фалафель, но к тому же совершенно им не наелся. Недалеко от дома Романецки, на улице Эбан-Габироль, был шумный ресторанчик. Ищель зашел в него и заказал тарелку густого горячего фасолевого супа. Фасоль — еда очень сытная, а суп утоляет жажду и успокаивает. Более того, если съесть еще и одну-две питы, будешь сыт до завтрашнего обеда. Да к тому же и очень дешево. Особенно если сесть за стойку, ибо тогда не надо платить за обслуживание. Так Ищель и поступил.

Ел он жадно. Горячий фасолевый суп внутри и жара летнего вечера снаружи превратили Ищеля в маленькую горячую картофелину, пекущуюся в веселом костре. «Хорошо потеть, хорошо есть, хорошо жить», — думал Ищель, чувствуя, что этот пот, эта циркуляция жидкостей в организме открывают новую страницу в его жизни. И в этой новой жизни не будет больше никаких Романецок. Хватит, господа, довольно!

Он оглянулся, чтобы проверить, не зашла ли в ресторан какая-нибудь красотка — из тех, что должны были ознаменовать новую страницу в его жизни, и, о ужас, кого же увидели его несчастные глаза? Разумеется, Романецку. В одно мгновение он снова вернулся в свою старую жизнь.

Романецка тоже не наелась двумя порциями фалафеля, да и внутри у нее было как-то неспокойно. Ее мучило какое-то смутное желание, которое нужно было немедленно утолить. Она решила поесть перед сном чего-нибудь остренького и отправилась в ресторан. Не заметив Ищеля, сидевшего у стойки спиной к ней, она уселась за столик и заказала селедку с луком в масле и стакан чая. Одиночество тоже имеет свои преимущества. Ты не боишься есть фасоль или селедку с луком. Ты знаешь, что у тебя будет вонять изо рта, но при этом уверен, что никто этого не почувствует. Давно женатые люди тоже этого не боятся, но вот ухаживающие и объекты ухаживания очень озабочены тем, как будет пахнуть у них изо рта во время поцелуя, а потому вынуждены лишать себя пищевых радостей, довольствуясь листьями салата и павлиньим молоком.

Взгляды Ищеля и Романецки на мгновение встретились, и в ту же секунду, будто пораженные ударом тока, они отвернулись друг от друга. Боже, какой позор! Чего стоили все высокие слова Ищеля о фалафеле на рынке Бецалель, если сейчас он расселся здесь и набивает брюхо фасолевым супом. Его скупость не только вышла наружу, но и заехала ему кулаком в морду. Да и Романецка тоже, свинья этакая, прикончила два фалафеля, сделала вид, что пошла домой, притворилась, что хромает, стонала «ой-ой-ой», а сама, не успев избавиться от Ищеля, сразу же, как горная козочка, поскакала в ресторан. Да еще посмотрите, что они едят! Фасоль и селедку. Два скупердяя, трясущиеся над каждым грошом, боящиеся жить полной жизнью. Самые простые и естественные вещи они делают втайне, украдкой, как воры в ночи. Можно подумать, что они делают что-то запретное.

Оба уткнулись в свои тарелки — один в фасолевый суп, другая — в селедку — и сделали вид, что не видят друг друга. Может быть, они и в самом деле заслужили, чтобы их жалкое свидание завершилось именно так…

Ищель поел, расплатился и направился к выходу, но, к несчастью, его путь пролегал рядом со столом Романецки. Проходя, он задел его и посмотрел на Романецку сверху вниз. Когда он увидел ее голову с двумя седыми волосками, склоненную над тарелкой, полной селедочных костей, в которой она ковырялась вилкой, пытаясь выловить из масла остатки лука, его чувство вины и отвращения, его злость и съеденный им фасолевый суп устремились наружу, и, в полном противоречии со своим характером, он наклонился и прохрипел ей в ухо:

— Ну скажи, чего тебе надо? Чего ты сюда приперлась? Посмотри на свою рожу, взгляни на свою фигуру. Ест она тут, видите ли! Да кто ты вообще такая?!

Романецка дернулась, словно чихнула, коротко взвизгнула тонким сопрано, несколько раз всхлипнула, быстро открыла сумочку, порылась в ней, дрожащей рукой вынула черно-белую фотографию, протянула ее Ищелю и плачущим голосом пролепетала:

— Вот кто я такая. Вот мое лицо. Вот моя фигура.

Ищель посмотрел на фотографию. На ней был изображен младенец. Романецка в возрасте около года. Кругленькая, с пухленьким невинным личиком. Ее глаза смотрели на фотографа непонимающе. Это была Романецка еще до всего: до повзросления, до уродства, до свидания с Ищелем, до фалафеля, до хромоты, до всей этой отвратительной и постыдной жизни. Она стояла на пороге чего-то неизвестного. Все еще было впереди и казалось прекрасным, многообещающим, зовущим. У нее были родители. Они растили ее, пели ей: «Нежный саженец вырастет и расцветет». Но что именно расцветет, этого пухленькое личико не знало. Оно только смотрело с безграничным удивлением, еще не догадываясь, что таит в себе будущее. Ищель вспомнил, что у него в альбоме тоже есть такая фотография в возрасте одного года, и лицо его там похоже на лицо Романецки. На этой фотографии он такой же милый, непорочный и точно так же с неуверенной улыбкой смотрит на фотографа.

Он испуганно отскочил, словно Романецка была ведьмой, и, не издав ни звука, выбежал из ресторана. Внезапно вся его злость испарилась, горечь прошла, все его колебания, размышления, маленькие войны и споры с самим собой исчезли, как будто их никогда и не было. Или лучше скажем так: вся шелуха отвалилась и внутри Романецки высветилась ясная и простая фотография младенца, а внутри Ищеля из-под всех пленок и оберток вылезла и встала в полный рост фотография ребенка из семейного альбома. Оба младенца были очень похожи друг на друга. У обоих были кудряшки, маленькие вздернутые носики, крошечные зубки и пухленькие щечки, вызывавшие желание поцеловать их и любовно, самозабвенно, уткнуться в них лицом.

И внезапно — о чудо чудесное! — как по мановению волшебной палочки, из нашего города исчезло все население — вся эта потная, суетливая толпа, дрожащая над каждым грошом и просящая положить что-нибудь в питу. Все исчезли. Испарились. Сколупнулись. Были выброшены, как использованная обертка. А из каждой квартиры, из каждого старого, покрытого пылью альбома повыпрыгивали выцветшие фотографии младенцев, ибо младенцы, собственно, и представляют собой истинную жизнь, тогда как мы — не более чем их выцветшие фотографии.

И были они все ужасно похожи друг на друга. Светом сияли их глаза и лица. И все они, смеясь, с радостью и надеждой смотрели в лицо будущего. И взгляд их, удивленный и завороженный, был направлен в какую-то точку за пределами фотографии. В точку, которая давно исчезла и которой больше не существует.