Рыбий сон
Лето в Тавире знойное и ленивое. Речка мельчает до полуметра. Видно, как сардины в поисках моря устают, теряют веру и замирают. По набережной тянутся домики, все в два этажа. Над окнами облупившиеся крылатые младенцы. Иногда – каменные цветы. На крышах аккуратные сады. В раскаленном воздухе улавливается запах водорослей. Чайки спят на мачтах яхт. Баркасы изредка бьются друг о друга обрезиненными бортами. Один моряк свесил загорелые пыльные ноги с пирса. Второй стоя ловит рыбу. На центральном бульваре, ровными рядами растут и дарят тень двухсотлетние пальмы. Он тянется вдоль реки. На кованых скамейках дремлют пожилые люди: кто оперся на трость, кто запрокинул голову и накрыл лицо газетой. Старики спят. Спят сардины. Этот день должен был закончиться, так же как и начался. Собственно ничем. Но уважаемый гражданин города Хуан Марим вдруг открыл глаза и заметил в воздухе черную точку. Приняв ее за пятно в собственном глазу, он чуть было не впал обратно в дрему, но оно шевельнулось. Оно висело в воздухе, на метровой высоте, и изредка перемещалось слева направо. Появилось оно с левого боку от огороженного бирюзовым заборчиком фонтана, в котором терпели жару черепахи. Сеньор Марим встал и медленно, глубоко дыша, пошел по вымощенной плиткой аллее. Был он одет, как и все: в серые выглаженные брюки и вправленную в них белую рубашку с длинным рукавом. Кожаные сандалии скрипели. Близился закат. Солнце лизнуло оранжевый дом на той стороне реки, тот, что выбивался из ряда и выступал ближе к воде. Старик потрогал летающую точку. Она была невелика, не больше глаза камбалы, но имела свойство растягиваться. Предмет был мягким. Горожанин ощупал сферу и задумался. Он провел рукой по седым редким волосам. Прогладил сверху вниз свое сухое лицо, сплошь покрытое пигментными пятнами. Неожиданно для себя Дон ткнул черную сферу, и палец его провалился, как оказалось, в никуда. Палец его исчез. То есть старик чувствовал его, но, находясь в точке, он стал в этом мире невидимым. Приключилось следующее. Точка сильно обтянула стариковский палец и заводила его рукой резко из стороны в сторону. Перепуганный Дон Марим выдернул руку. Окружность в воздухе, сжалась и замерла. Одна из черепах выползла на омываемый камень. Одна из сардин сдалась течению, видимо, по рыбьей болезни, и понеслась прочь, поблескивая боками. Перенервничав, господин вынул из кармана брюк трубку и было поднес зажженную спичку, как остановился, почувствовав неприятный запах. Указательный палец смердел.
– Говно! Диего! Встань! Пришельцы пришли к нам с дерьмом!
Столько много слов, к тому же так громко, Дон не произносил года с восемьдесят шестого, и удивленные рты и глаза открылись по всему бульвару. Даже две старухи, которые вот уже лет двадцать сидели перед смертью, как на тонком льду, у своей табачной лавки, очнулись и, не понимая ничего расстроились. Одна даже заплакала. К сеньору Марим, потянулся друг Диего, а за ним и прочие горожане. Трости застучали об плитку. Зашелестели газетные листы. Застывшая под синим небом точка собрала публику. Разгоряченные спорами старики полезли к ней наперебой. Коричневые, костлявые руки ловили ускользающую точку, растягивали ее, даже щипали. Окружность отчаянно металась из стороны в сторону, но пытливые руки бывалых моряков не давали ей ускользнуть.
– Это же надо!? Они прислали нам дерьмо! – то ли восхищались, то ли возмущались горожане.
Действие длилось недолго. Минут семь. За это время еще одна сардина сдалась и приняла смерть. Черепаха же позицию не поменяла. Закончилось удивительное неожиданно быстро, когда самый старый житель правобережья, Дон Перро, влез в сферу по локоть и замер, разглядывая отсутствие руки. Но рука вдруг появилась, и многие ахнули, а сфера растворилась в знойном соленом воздухе, видимо ,навсегда. Толпа разошлась бы быстрей, если б не одно маленькое происшествие. На запястье Дона Перро был золотой браслет, привезенный из колониальной Бразилии еще его прадедом. Так вот черное пятно, как выяснилось, забрало украшение с собой. Ситуация вышла некрасивая. Дедушка уже снова сидел на лавке и горько плакал, покуда друзья его, и Марим, и Диего, поочередно успокаивали его, предлагая свои браслеты, принося воду, размахивая над ним газетой. Горожане все еще стояли у фонтана и горячо спорили. Кто-то настаивал на том, что пришельцы явились принести им говно, но большинство было не разубедить. Им было очевидно, что инопланетяне-охотники за золотом. Разговоры скатывались к риторике. Многие теперь не знали, носить им теперь часы на улице, а их женам серьги или нет. Не спеша, закат загнал пожилых людей в дома, как мама детей. Успокоившись, они спали и, наверное, смотрели те же сны, что и сопротивляющиеся течению сардины. Один только Дон Марим остался впервые на бульваре ночью. Он все ждал чего-то. Но происшествий больше не было, и город уснул, прервав шестисотлетний сон лишь на мгновенье.
Если утром в Крекшине похмелиться, то будет великое волшебство. Наташа Нестерова стояла на мраморном полукруглом балконе и смотрела в лес. Ей было неприятно вспоминать вчерашнее происшествие, но она не могла перестать думать о нем и, как часто бывает на больную голову, проворачивала все детали раз за разом. Димины и ее родители были соседями в Париже. В Москве ее отец был кем-то поважнее в каком-то министерстве, чем его отец. Один раз во Франции они случайно поцеловались в машине и один раз, уже обдуманно, вечером, во дворе дома. Наташа не переставала думать о вчерашней вечеринке в Жаворонках, где Дима, который оказался совсем недалеким и где-то даже глупым, уговорил ее, пьяную, прогуляться в лес, где все и сделал собственно, причем не самым обычным путем.
Утро было ветреным. Внизу домработница давила сок. Родители были в Москве. На парковке стоял только Наташин автомобиль. Телефон молчал. Ей было не по себе. Ныли мышцы. Тошнило. Кругом стоял лес, и он тревожил ее. С абстиненцией Нестерова была явно незнакома. Мысль шальная пришла неожиданно. – Почему нет?Наташа, словно маленькая девочка, на цыпочках прошла мимо прислуги и взяла с подноса чайную чашку, чтобы ее не заподозрили. В чашку она тайком из холодильника налила водки, почти доверху. Интуитивно она понимала, что уже совсем скоро перестанет нервничать и ляжет обратно в кровать до вечера. Наташа бесшумно возвратилась на балкон. На ней был только халат. Выпив, давясь и останавливаясь, всю водку она еще какое-то время старалась удержать ее в себе. Водке сбежать не удалось, и она покорно, растворилась в крови.
Она выделила в лесу одно дерево. То, что качалось больше других. – Странно? – подумала Наташа.– Пиздец как странно.Она всматривалась в гнездо на макушке дерева и не могла понять: как то держится и почему никак не ебнется.– А ведь в гнездах яйца – лицо ее стало грустным, «яйца» опять уволокли ее мысли во вчерашний лес.Вдруг совершенно неожиданно Наташа почувствовала неопределенный дискомфорт. Задний проход разъехался сам собой, и стало очень неудобно жить. Наташа повела бедрами, как будто пытаясь выгнать из себя инородное. Ощущение прошло. Наташа удивилась и собиралась уже идти, как и планировала, под одеяло, но тут начался кошмар. Ее терзали необъяснимые силы, таскали по полу балкона. Они проникали в нее, щипали, царапали. Страх, что она сошла с ума, исчез так же быстро, как и появился – было не до него. Физические муки превзошли всевозможные тревоги, вызванные насилием невидимок. Апофеозом стало внедрение нечто огромного, бесконечно долгого и широкого. Нестерова закричала и сложилась зародышем на холодном мраморе, потеряв сознание. Ей снилась рыба, скользкая, блестящая. Она боролась с встречным течением. Грустный боковой глаз смотрел на Наташу. Где-то над их головами на пирсе сидел загорелый моряк, свесив ноги. Проснувшись в больнице, первое, что увидела Наташа, был золотой браслет в пластмассовой баночке для анализов. Банка стояла на столике. «Наверное, подарок» – улыбнулась девушка, мало что помня.
Лиссабон 2012
Мой друг Соломон недавно пережил клиническую смерть. Живет он в высоком сером доме, который стоит на берегу реки, в устье двух рек, где маленькая растворяется в большой. Из окон он может видеть унылый лабиринт земляных кривых улочек со скамейками. Там тянуться к горизонту косые деревянные дома, в безнадежных резных узорах и с заснеженными крышами. Редкие голые деревья покачиваются не в такт. Но к видам Соломон равнодушен. Он уже больше года увлечен своей целью, которая явно покажется глупой человеку разумному.
Открывается дверь автобуса. Темно на улице. Идет Соломон, вжавшись в высокий ворот. За спиной прямоугольные дома, и один из них Соломонов. Распахнулся лифт. Похожие на линолеум стены. Наскальная живопись. Два фаллоса, три влагалища, и «наташа». Сожженная красная кнопка, и вместо девятого этажа – жвачка. Соломон живет на седьмом. Один в двух комнатах. Сегодня последняя пятница месяца, и Соломон с зарплатой пришел домой. От «сейчас» до утра понедельника остается пятьдесят шесть часов, и в этот раз он обязательно успеет.
Он снимает в прихожей пальто, ботинки, с которых капает черная вода, шарф. Он стирает ладонью с лысины снежинки. В серых брюках и свитере он идет на кухню ставить чайник. Если бы он посмотрел в окно, то там, по ту сторону реки, где город остался таким, каким был задуман прадедами, он бы увидел, как лохматая собака дерет мальчишку за ногу, а тот, валяясь в снегу, бьет ее палкой, и было бы не понятно, играют они или нет. В руках Соломона треснула ампула, взятая с работы. Он втянул содержимое в шприц, отправил в себя и присел на табурет. Сел он обыкновенно, естественно, скрестив ноги, и будь в тот момент рядом какой его знакомый, он не догадался бы, что Соломона здесь уже нет. Он ни сползал по стене, ни курил, ни ходил по комнате, ни обхватывал колени. Он ритмично размешивал кубик сахара в чашке с чаем.
Соломону тридцать четыре. Он образов ан, воспитан, от природы умен. Он обладает отличным чувством юмора, но шутит крайне редко. Его маму звали Анной, родом она была с просматриваемой из окна заснеженной местности. Папа был врачом, венгерским евреем. Побывав и в плену, и в тюрьме, и на стройках, его остановили в этом городе, давно, и проработал он врачом в военном госпитале, затем в ведомственной больнице, до смерти, не выходя на пенсию. Сиротой Соломон стал относительно рано, в двадцать – студентом. У него осталась квартира, золотые часы, две тысячи сто долларов и гобелен с изображением Венеции, якобы старинный. Родители Соломона не любили ни его, ни друг друга. Дома было всегда тихо. Папа произносил слово-два в год. Мама часто стояла у окна. Один раз, маленький Шлема увидел смеющегося отца. По телевизору шел фильм про Буратино. Буратино сидел в кувшине, в трактире, а за трактиром стояли синие сосны в глубоком белом песке. Неожиданно папа засмеялся, засмеялась и мама, а больше Шлема ничего не запомнил, но было ему тогда хорошо.
Медсестры звали его Шлемочкой, для главврача он был Соломоном Генриховичем и другом. Выносить морфий он стал позапрошлой зимой. Его было так много, морфия, что не было надобности колоть глюкозой стариков и следить за отчетностью. Героин открыл Соломону мальчик Андрей с пятого этажа. Тот забирал много морфия, непропорционально больше, чем героина, на который менял. Соломон был безразличен, у него оставалось больше, чем ему требовалось. Испробовав, осторожно, по чуть-чуть, разные варианты, Соломон остановился на следующем – морфий, морфий, героин, морфий. Этой последовательности он не изменял, а дозировку не увеличивал от раза к разу. Шлема очень аккуратен. Он боится ВИЧ, и иглы его девственны. Он боится передозировок и снотворное пьет только по будням. В общем, к своим путешествиям он относится крайне осторожно и никогда не считал себя человеком больным или зависимым. Но цель его пока не была достигнута, а значит, покоя Соломону не видать.
В действительности, Соломон уже давно не на кухне с чаем. Тот стынет. А под кружкой собралась влага и оставила мокрый след на столе. Соломон, к своему сожалению, равно как и в прошлую пятницу, да и все предыдущие пятницы, сидит на большой кувшинке обхватив колени и тихо плачется старой черепахе. Та гладит его зеленой рукой по лысине. К черепахе стягиваются костюмированные девочки и тоже жалеют Соломона. Кто целует его руки, кто гладит колени, а кто просто обратился к небу влажными глазами и просит что-то личное для него.
– Бабушка, – плачет Соломон, – я в тридцать четвертый раз у тебя. А мне же надо в трактир, к соснам.
– Шлемочка, – старуха в чепце неожиданно обращается с предложением, – а ты попробуй двойной ввинтить, авось мимо нас в трактир пройдешь.
– И верно! – радостно заквакали девочки-головастики. Попробуй Шлемочка!
– Не могу! – плачет Соломон. У меня морфий, морфий, героин, морфий, а в понедельник и так в автобусе будет тошнить.
– Ну, не знаю – пожимала плечами Тортила, и Шлема вставал с кровати и шел писать.
Наступала суббота. Снег шел горизонтально, за стенами было невероятно холодно и ветрено. Очертания избушек только угадывались. Соломон этого не замечал. Бедный, бедный и худой Соломон. Лысый и голый. Он не ел уже почти сутки, и все ходит, ходит в поисках смелости – и находит ее! Он останавливается и вдруг резко бежит к кровати, из которой недавно восстал, и как маленький улыбается, укрываясь теплым пледом. «Ни какой больше Тортилы», – думал он. Сосны, какие-нибудь литовские корабельные сосны, и папин смех звенит по комнате, и Соломон удваивается.
Мысли Соломона сбились в краски, перемешались, из них вырисовались две руки, которые подхватили его и выдернули из квартиры. Он пробил потолок, другой, затем чердак, крышу. Далеко внизу лаяли собаки, молчали сугробы, схлестывались реки, и тут руки отпустили его, и он, вращаясь как олимпийский диск, летел, набирая скорость. Отступившая мгла оставила после себя небосвод летнего синего цвета. Светло было как днем, но звезды бесперебойно мерцали в дополнение к солнцу, на которое было не больно смотреть. Упал Соломон на траву и весело покатился по ней, не ударяясь. Когда он смог встать, то к огромному своему разочарованию увидел стул. На нем сидела Тортила и смотрела на него уже другими, бесцветными глазами, лишенными сожаления.
– Не получилось, – грустно улыбнулся Соломон, так, как только улыбаются умные люди, когда сильно огорчаются.
– Получилось, – сказала черепаха, голос ее был чужим и безучастным. – Ты перестарался, Шлемочка. Ты перестарался дорогой.
– А где пиявки, головастики, девочки? – Соломон насторожился.
– Двойной ввинтил, и перестарался, дорогой мой мальчик, – говорила бабушка Зеленая, и слова ее казались настолько правильными в тот момент, будто они были ее собственными.
– Бабушка, я умер? – испугался Шлема.
– Ты не умер, ты просто перестарался, – сказала Зеленая. Ее явно утомила эта беседа.
– А трактир? А сосны? Десятки сосен? Сосновый бор? Песок? Белый песок где? – молил Соломон.
Глупая пауза повисла на том свете. Советская актриса изволила исчезнуть, а Соломон застыл, как голый кожаный памятник на траве. Что дальше было? Страшно сказать! Из пустот появлялись люди, животные, дети людей. Женщины были наги и упруги, их мужья были прекрасны, как античные атлеты. Они не были безмятежными, наоборот, они суетились, спорили, росли, исчезали, но все казались равными по значимости, вернее сказать, по незначимости. Соломона никто не замечал, или замечал, но не придавал его присутствию значения. Неожиданно Соломон разглядел как будто кого-то важного, безмятежного, не как все прочие. Тот шел уверенно, он явно опаздывал, и люд перед ним расступался. Он был ниже других ростом, имел аккуратный животик, был лысоват. Между лопаток у него росло одно серое, явно декоративное крыло.
– Гуггенхайм! Колесницу! – прокричал он тому, кого Соломон уже не увидел.
Он проснулся в больнице и вскоре был выписан. Больше он не путешествовал. От него забеременела медсестра, и он женился на ней. Сына договорились назвать Генрихом. У Соломона мало общего с супругой, они редко смеются. За окнами стужа. Дома на той стороне реки, кажется, совсем замело.
Москва 2012
Раз в полгода, я отправляю себя в командировку, например в Дюссельдорф, а сам сажусь за руль и еду на вторую Фрунзенскую улицу. С соседями по лестничной клетке я незнаком. Открыв дверь, я попадаю в свою студию. Не разуваясь, прохожу сквозь незахламленную мебелью комнату на балкон. Присаживаюсь за плетеный столик и, закуривая, разглядываю кораблик, фаршированный туристами и прочими праздными фигурками. Белый теплоход, черная вода, сероватое небо, влажный, теплый, загазованный воздух. Просыпается детское чувство абсолютной свободы и безнаказанности. Никто не знает, что я курю раз в пол года.
Внутри, сбросив всю одежду на одинокий диван, я наливаю в чайную чашку сто пятьдесят граммов коньяка, отмечая прелесть необжитого дома, выпиваю, наливаю еще и возвращаюсь голым на балкон. Бриз, если так можно назвать ветерок над Москвой-рекой, протекающий на высоте девятого этажа, щекочет пальцы ног и гениталии. Я непроизвольно улыбаюсь всему подряд. Своей вымышленной свободе, своей возможности потратить с половину миллиона на эту глупость, синтетическую радость, которая в эту минуту всасывается через желудок в кровь и сводит все, пускай и на время, к тому, что жизнь удалась. Я выключаю телефон, соблюдая правила безопасности полета, и запоминаю время. Через три часа надо будет позвонить из Германии.
Вечером будет сеанс из трех фильмов: «Королевство кривых зеркал», «Хотабыч», и «Добро пожаловать». Других картин в этой квартире нет. Ко второй ленте я стеку с дивана на паркет. После третьего фильма я постараюсь почитать «Трех мушкетеров», единственное, что стоит на полке помимо коньяка. Скорее всего, меня хватит только на иллюстрации. Каждый раз, выходя курить на балкон, я буду всматриваться в темноту Нескучного сада, и будут мне мерещиться то синие, то красные плащи. Проснувшись на следующий день, я обязательно выпью много коньяка залпом, и уходя в дымку, заберу с собой Дюма-папу. Все лучшее в жизни делается залпом, я убеждаюсь. Выстраивая в уме неподдающуюся логике образную цепочку, тянущуюся от гвардейцев кардинала до сталинской архитектуры, я буду пьяно-счастлив, уверенный в своем открытии тайн мироздания.
На третьи сутки я спешно переезжаю на Плотников переулок, вовремя останавливая запой. Там, в дореволюционном четырехэтажном особняке, в моем распоряжении небольшие апартаменты, приятно оформленные, служащие другим целям. Напившись вдоволь, что при моем возрасте и весе измеряется четырьмя бутылками, мне нужно отступить в лежбище, для восстановления. За первые командировочные дни я вымываю грязь из сознания детскими темами, опустошаю тяжелое сердце. Затем, наступает третий, переломный день, когда надо вернуться и подчистить тело.
У подъезда ждут две женщины. Агентство не обмануло. Высокие, молодые, опрятные и неприезжие. В квартире светло, за счет окон-великанов. Немного псевдостаринной мебели, красный кирпич вместо обоев, декоративный камин и огромный попугай, который живет под наблюдением уборщицы в старинной клетке, свисающей по центру гостиной вместо люстры. «Кроссворд» – единственное его русское слово. Георгий болтлив, и в моем присутствии всегда накрыт платком. Но все до одной посетительницы начинают визит с просьбы посмотреть «птичку», и он, наверное, рад их появлению не меньше меня.
Через прозрачную занавеску я наблюдаю, как лучи скользят по вылизанным капотам длинных черных машин. Изредка я перевожу взгляд вниз, на парочку, и щурюсь от удовольствия. В конце – выпитый намедни коньяк как будто выплескивается из недр, выбуренных винтовым высасыванием. «Кроссворд», так провожает гостей Георгий. Упиваясь остатками эйфории, не переодеваясь в халат, я, как мальчишка, принимаюсь пинать подушку, как если бы она была кожаным мячом. Забив стене гол, я окончательно успокаиваюсь. Поглаживая то щетину, то яйца, я деловито звоню в офис, и между дел рассказываю про ужасную погоду, которую наблюдаю по европейскому новостному каналу с выключенным звуком.
Лучшее, что есть в этом доме, это ванная. Она занимает не меньше половины площади и походит на выложенный из мелкой плитки не залитый водой бассейн. В ней можно найти абсолютно все связанное с гигиеной, – от набора бритв до метровой полки с туалетной водой. Никто не входил в нее, кроме меня. Это пространство, равно, как и душевное состояние, связанное с ней, я запираю на ключ снаружи, так, чтобы домохозяйка не смела входить в нее со своими уродливыми принадлежностями для уборки. Ее я убираю сам, тщательно, перед тем как берусь за себя. Я подолгу лежу на прохладном полу. Закусываю воду активированным углем. Я уже ничего не читаю и только смотрю в потолок. Сигареты и алкоголь я всегда бросаю на Фрунзенской и не прикасаюсь до следующего раза. Они – яд, впитываются в тело, выжигают гадость из душевных тканей, а потом выветриваются, унося с собой частицы здоровья.
Я отбеливаю зубы, мылюсь по несколько раз, начисто бреюсь. Свежим, я подхожу к зеркалу и, глядя самому себе глаза, достаю член и кладу его на край раковины. Теплая вода льется из крана. Я подставляю правую ладонь под поток, набираю воды и поливаю крайнюю плоть, от чего мурашки волной бегут вверх по спине. В конце дня, выпив несколько бутылок кавказской газировки, я укладываюсь спать под ровный гул кондиционера. Отправляю SMS жене: «Я еще на собрании. Ложись спать. Позвоню завтра утром. Люблю тебя». Снотворное я пью только после нескольких предшествующих пьяных ночей. Где-то за углом Арбат, там, наверное, гуляют люди. А что если начинается мелкий дождь, становится сильнее, а они прячутся под навесами или под колоннадой Вахтангова…
Здоровье вернулось, руки невероятно послушны. Я встаю рано, бужу на прощание попугая и спускаюсь в машину. Воздух еще не успел прогреться, и асфальт не кажется мокрым вдалеке. Пустое Садовое кольцо на рассвете. В отсутствие пробок, удивляешься тому, какая небольшая на самом деле Москва и как мало требуется времени, чтобы каменные громады сменились на скрип сосновых стволов и шелест листьев.
Наша дача, что самое главное, является именно дачей, с ее десятью сотками, высоким, но деревянным забором и двухэтажным домом. Это не коттедж в элитном поселке премиум-класса, со всеми удобствами загородной жизни и незнакомыми соседями. Участок получал еще отец, бывший высокопоставленный сотрудник бывших органов. Отсюда и западное направление, и отсутствие грядок с парниками, и первоклассная библиотека, и застекленная во всю стену веранда, и большой стол со множеством стульев для застолий, и две старые, нетронутые ели, растущие перед крыльцом.
Шахматная доска все так же стоит не тронутая, с две тысячи третьего года. Эту партию с отцом мы не доиграли. Он вышел покурить на крыльцо, попросив перерыв. Я остановил белые часы. Моя жена сидела рядом со мной. Она что-то читала. По-моему старую «Науку и религию». Происходящее было настолько летним и обыденным, что, кроме Бога, никто не мог бы предугадать следующего.
Закричала мама. Я бросился к двери. Отец лежал на плиточной дорожке, сигарета, которую он придавил лицом, прожгла ему веко. Исход партии я не смогу узнать, но мне кажется, я выигрывал. Сдувая пыль с доски, я бережно переношу ее на крышу янтарного цвета шкафа, полного разных собраний сочинений. Я выбираю несколько Сталинских фельетонов, про тунеядцев и пьяниц, и удаляюсь в туалет, где люблю, при наличии пустого дома, посидеть с час, перелистывая желтые страницы, богатые ветхим имперским запахом и отрегулированным юмором.
Восстановив в деталях все важное, что было в моей детской, отроческой и зрелой жизни, перелистав не одно лето, проведенное здесь в прошлом веке, посидев под деревом, выпив чаю на крыльце, я запираю родительский дом и, то ли поздней ночью, то ли ранним утром, беру курс на Домодедово. В открытом люке проносятся мимо верхушки деревьев и почти полная луна.
Прохожу все преграды к самолету максимально быстро. Надеваю розданные глазонакрыватели и засыпаю еще во время инструктажа по безопасности.
Ставлю стопу на плитку, обжигающую, и снова приподнимаю. Боль отступает. Оказывается, море не менее приятно слушать, чем созерцать. Чем глубже вслушиваешься, тем громче становится очередная набегающая волна. Уже можно отличать раздельные звуки: умирающую волну, смех, детский смех.
На столике нож и грейпфрут. Под ним шлепанцы. Каждые минут тридцать-сорок я впадаю в глубокий сон, длящийся не больше пяти минут. Просыпаясь, я нахожу, что темнее день не стал. Большой соломенный навес укрывает от лучей. Домой я вернусь правдиво белым. Очень трудно не думать ни о чем. Завтра начнется жизнь.
– С легким паром, – я подаю Веронике полотенце.
– Напугал меня! Не слышала, как ты вошел. Ты только прилетел?
– Да сейчас переоденусь и на работу.
Над проспектом шел дождь. На кухне, на гранитной плите, я заметил чашку, из которой я пил чай до командировки, с тех пор ее не касались. На дне остатки чая превратились в зеленую корочку. Так, наверное, зарастают забытые лесные озера. Вероника стояла сзади, завернутая в два полотенца. Одно обматывало голову, второе, туловище. Она заметила.
– А я у мамы пожила. Знаешь, не люблю тут одна ночевать.
– Знаю.
Я улыбаюсь. Мы так давно вместе.
Мальорка 2008
Тридцатидвухлетний неженатый москвич Максим Кудринский неосознанно рисовал геометрические фигурки указательным пальцем на окне, всматриваясь в розовый оттенок вечернего небосвода. По ту сторону шведского стеклопакета сгущались низкие грозовые тучи. Они, выворачиваясь наизнанку, попеременно меняли формы, становясь то легкими и подвижными, то тяжелыми и ленивыми.
Двухуровневая квартира, занимавшая последние два этажа в доме № 6 по Чистому переулку, безупречностью своей скорее походила на пятизвездочный номер, чем на постоянное жилье. Повсеместная чистота, которая воссоздавалась в течение рабочего дня домработницей, поддерживала самодеструктивное поведение молодого хозяина. Возвращаясь вечером в идеальное убранство, Кудринский в который раз позволял себе самообман завтрашнего возрождения. Каждый вечер он в последний раз набирал прямые номера знакомых, дилеров, бронировал столики, заказывал женщин или пиццу, оставляя уборщице Даше утреннюю композицию из стодолларовых трубочек, контрацепции, пустых бутылок и грязной посуды. Таким образом, каждый вечер начинался с утверждения новой жизни, выраженного в устраненных следах вчерашнего преступления. Чувство это длилось не более получаса.
Даша, пожилая, провинциальная, верующая женщина, знала пристрастия работодателя и ежедневно с десяти и до восьми усердствовала над каждым квадратным сантиметром стодвадцатиметровой площади. Она видела Максима исключительно утром каждого первого числа. Максим был немногословен. Он рассчитывался с ней, отводя взгляд в сторону, как бы стесняясь этого действия. Заработанную плату он передавал исключительно в конверте, избегая неловкого момента пересчета банкнот. Эта сцена повторялась из месяца в месяц, суммируясь в их трехлетнее сотрудничество. За время этих редких встреч Дарья узнала многое о жизни молодого хозяина, следуя правилам дедуктивного метода. Независимо от дня недели, грушевый паркет был зачастую липок от пролитого спиртного. Измятые простыни по средам и пятницам были прилеплены к черному шелковому пододеяльнику в двух-трех местах. В такое утро Дарья находила несколько использованных презервативов, разбросанных подле дубовых изогнутых ножек хозяйской постели. Телевизор почти всегда был включен в режиме «без звука». Жидкокристаллический экран в основном транслировал советские производственные драмы эпохи застоя. Белье, украшенное хрусталиками Swarovski, извлекалось из кожаных складок черного антикварного кресла времен Сталина в гостиной. Дарья разглядывала, блестящие узоры стрингов и проглаживала большим пальцем прозрачную ниточку задней стороны. Стоя в свете многочисленных ламп ванной комнаты, она неодобрительно кивала, мол, чего только не делают, чтоб мужика на себе женить. Друзья посещали Максима не чаще, чем раз в неделю. Свидетельством тому были бутылки, их было в дв а раз а больше, чем в будни. Однажды, протирая поверхность прикроватных тумбочек, уборщица набежала влажной салфеткой на фотографию обнаженной девочки, явно не достигшей восемнадцати лет. Она демонстративно протерла пыль вокруг изображения, не касаясь своей кистью незаконного образа. Не будучи знакомой с профессией дизайнера, Даша приписывала советско-заграничный стиль хозяину квартиры, делая преждевременные выводы о его вкусах. О непричастности Кудринского к собственной библиотеке она также не догадывалась. Книги подбирались исключительно по обложке, вместе с распечатанным кратким содержанием, дабы не попасться впросак при приеме гостей. Мировоззрение Максима, коренного москвича с высшим образованием, и его отношение к окружающей среде сформировались иначе. Он понятия не имел, как зовут его уборщицу, но он знал, что копия ее паспорта лежит в одном из несгораемых ящиков МВД и что, если что-нибудь исчезнет из его квартиры, звонок знакомому заместителю заместителя разрешит вопрос в одночасье. Один-единственный раз Максим остановил мысль на Дарье Федосеевой, когда обнаружил протертую плоскость столика вокруг фотографии Нади Заводовской, пятнадцатилетней девочки из Кракова, мечтающей стать певицей в Москве. Поверхность вокруг снимка была показательно чистой и указывала на пыльную греховность владельца этого изображения. Максима всегда забавляла человеческая ограниченность, особенно в похмельные дни, которые за последний год плавно перетекли из двух в пять дней в неделю.
Переломный период в жизни совпал с пересечением пятидневной границы похмелья и утвердившейся цифрой шесть. От пьянства, как казалось Кудринскому, его отделял всего один день, и это его страшило. Однако Максим не находил причин для беспокойства в относительно частом употреблении кокаина и ежемесячном нарушении обязательств налогоплательщика. Сердечная и печеночная боль после комбинируемых вечеров коньяка и виагры воспринималась как должное. Человек ориентируется на свое общество, а друзья Максима могли только завидовать его здоровью.
Хозяин фешенебельной квартиры, клубного дома переживал исключительно из-за бытового пьянства и избыточного веса, что влекло за собой прочие физиологические беды – лишний холестерин, аритмия, отдышка, геморрой, простатит и прочие исконно мужские недуги. Стоя у окна в будний вечер, Максим, уже неспособный отличить среду от вторника, неожиданно для себя зарыдал, издавая едва слышные глухие звуки. Спасти могло только чудо. Помочь самому себе он был не в силах, к тому же был твердо уверен, что это работа Спасителя. Максим впервые попробовал молиться.
* * *
Сиротой Максим стал августовским днем семьдесят четвертого, когда после пятичасовых родов скончалась его мать Лиля. Похоронили ее тремя днями позже на семейном участке Хованского кладбища. Дежурный врач связался с Георгием Эренбургом, старшим братом покойной, чей номер медсестра узнала в милиции. На седеющую голову Георгия Соломоновича, который не виделся со своей единственной, младшей, сестрой год из-за своей занятости, обрушилась забота о беспокойном младенце. Дядя заходил кругами по зеленому больничному коридору и, хрустя пальцами правой руки, обращался то к самому себе, то к новорожденному Максиму, имя которому он позже выбрал случайно, пролистывая книгу о Римской империи.
– Что я с ним буду делать? – Ну что я с тобой буду делать?
Не найдя ответа, убежденный холостяк и ювелир Эренбург, забрал мальчика домой на четвертые сутки после безлюдных похорон сестры. Он нежданно стал отцом, и ему пришлось привыкать к нанятой няне и детскому плачу. Детали быта, как и привычки, приходилось модифицировать. Даже вечерами Эренбург был вынужден ходить в брюках по дому, так как не признавал тренировочные штаны, а находиться в семейных трусах при посторонней женщине он себе позволить не мог. Курил на лестничной клетке, куда он с удовольствием сбегал из квартиры каждые минут тридцать. Замужняя соседка, влюбленная в Эренбурга, прижималась к двери, наблюдая в глазок, как ее тайный обожаемый одной рукой нервно проводил по пепельным волосам, а другой крутил сигарету, разглядывая синий табачный дым. Эренбург своих соседей не знал.
– Надо было оставить, – морща лоб, думал Георгий Соломонович. – Но как можно?
Дядя не счел нужным скрывать от мальчика правду. Максим с раннего детства рос со знанием того, что его мать мертва, что отец его, инженер по фамилии Кудринский, жив, но неизвестно где находится, что не стоит привыкать к няне, так как она оплачиваемый работник, и что Георгий Соломонович приходится ему теперь единственным родным человеком.
После бессознательных первых лет жизни у Максима началась обыкновенная и прекрасная юность, полная летних прогулок по бульварам, зимнего катания с горок, первых сладострастных порывов, жгучих синяков и прочих незначительных, но неповторимых приключений. И когда эта жизнь закончилась, началась перестройка. Эренбург пропадал днями и ночами, развивая деятельность. Длительные десятилетия осторожной состоятельной жизни дядя перерабатывал драгметаллы с микроскопическим остатком, приобретал валюту, трансформировал стекающиеся к нему трофейные и ворованные украшения. Георгий Соломонович не имел сберегательной книжки и, не потеряв ровным счетом ничего при девальвации, воспринял первую волну приватизации с сердцебиением пусть и пожилого, но настоящего серфера. Валюта менялась на рубли и обратно, покупались квартиры в ЦАО, открывались и закрывались фирмы, продавались квартиры, покупалась валюта, круг повторялся. Его благосостояние росло благодаря смуте, которая в любой эпохе, независимо от страны, является самой плодотворной почвой для умножения капитала. Все, от отдела по борьбе с экономическими преступлениями до налоговой, смотрят растерянно в телеэкран, разглядывая, как титаны разменивают миллионы судеб и миллиарды условных единиц. На фоне этих масштабных действий «Георгии Соломоновичи» незаметно растут, оставляя власть равнодушной. Со временем внимание обращают и на расхитителей средней руки, о них обязательно вспоминают в спокойное время, после больших страстей. К счастью, Эренбургу не суждено было прожить долго, и, умирая в две тысячи третьем, он свято верил, что его наследие принесет Максиму радость и только.
Максим после пяти университетских лет встал на путь зрелости. Он стал красивым, молодым человеком с фигурой спортсмена, с умным выражением лица, с открытым и добрым взглядом. Своеобразный тип – талинский пловец и шахматист. Подобно большинству своих однокурсников, он выбрал работу не по специальности. «Недвижимость», – настаивал дядя. «Недвижимость», – не сопротивлялся Максим. Он не заставил наставника ждать, и в первой половине девяностых Кудринский незамедлительно вошел в автоматические двери одного из первых профильных агентств, в неприметной серой тройке и часах Orient.
В бизнес Максим внес безупречный английский и немецкий языки, приобретенные занятиями с редкими в то время живыми носителями, что мотивировалось дядиной навязчивой мыслью об эмиграции, и понимание Москвы как объекта влюбленности. Каждая квартира преподносилась Максимом как культурная ценность, у каждой была родословная, вымышленная или настоящая, но не вызывающая сомнения. Покупателя осыпали художественными образами, историческими фактами и народным фольклором. Кудринский возил потенциальных арендаторов и покупателей на принадлежащем компании японском автомобиле от подъезда к подъезду, перебирая переулки Садового кольца. Внимание экспатов обращалось на открывающиеся виды, и не важно, был то заснеженный тупик, украшенный заколоченными облупившимися дверьми, или гранитная набережная с множеством разноцветных мещанских двухэтажных домиков, с прямолинейной торцевой колоннадой, без особых фасадных изысков с крохотными вторыми этажами. Максим при достижении любой сделки выступал в роли модератора, пользуясь языковым барьером между продавцами и покупателями и знанием вкусов и особенностей различных социальных групп. Таким образом, двум ветхим сестрам, проживающим в ампирном доме на Таганке, помнящим еще на собственной коже бериевские оргии, он представил двух геев из Голландии как отца и сына.
Однокомнатная квартира на Академической – дядин подарок на окончание университета с красным дипломом, ранее столь ненавидимая хозяином, проводящим большую часть жизни в прекрасном центре мегаполиса, стала обрастать итальянской мебелью, японской бытовой техникой и британскими предметами интерьера. Карьерный рост прогрессировал параллельно размерам брюк. Каждая новая ступень добавляла лишний килограмм веса и мазок, цвета переливающегося в луже бензина, под глазами. Изношенный усталостью, Максим всегда находил одобрение дяди в их воскресные встречи. Усердие и повышение племянника по службе радовали старика, который так и не обрел смысл прожитой жизни, но сумел убедить себя в том, что он таится в благополучии племянника и в грядущей передаче средств.
Выработанная привычка жить скромно так и не позволила сыну архитектора Соломона раскрепоститься в новом государстве. Невзирая на скорый успех, новая система ценностей не искоренила прежние страхи и тревоги. Вечерами Георгий Соломонович, гулял по Маяковке в потертых кожаных сандалиях и белых носках, которые вызывали насмешки у сорящих последними деньгами людей. Бывший подтянутый сердцеед просиживал одинокие ночи на крае кованой кровати, вслушиваясь в современный феномен ночной пробки на 1-й Тверской-Ямской улице. Он так и не смог постичь сути яркого электрического уличного света в позднее время суток, наличия сексуальной откровенности в СМИ, легализации педерастии, издевательств над святостями ушедшего, пусть и ненавистного, времени и песен, состоявших из одного повторяемого куплета. Старик умер от сердечной недостаточности. Ночью. Сидя на крае дивана, в шортах, наедине с телевизором.
Максиму позвонил незнакомый ему Игорь Григорьевич и поставил в известность о случившемся. Входя в облицованный колоннами подъезд, Максим включил сигнализацию уже личной немецкой машины и выбросил в урну окурок тонкой дамской сигареты. Он был в черных брюках Hugo Boss и в кожаной куртке с высоким лисьим воротником.
Крохотная спальня покойного Георгия Соломоновича была заполнена незнакомыми Максиму людьми. «По человеку на квадратный метр», – осмотрелся озадаченный происходящим племянник. Здесь работали две женщины в спецодежде – хорошенькая и пожилая. Два крепких санитара-носильщика. Один из них курил в распахнутое окно. Старый дедушка, присевший на корточки в непосредственной близости от трупа – сосед. Мужчина лет сорока, спортивного телосложения, скрытого под недешевым костюмом, с грубым и запоминающимся лицом. Мужчина перевел взгляд с дядиного тела на Максима. – Максим Георгиевич?– Да. Здравствуйте.– Леприков Игорь Григорьевич, для вас просто Игорь. Бывший помощник вашего отца. Слово «отец» резануло. Максим передернулся. Мысль о смерти еще не успела усвоиться в его сознании, что позволяло ему адекватно реагировать на происходящее и заметить то, что дядя представлял его как сына.– Очень приятно.
Игорь Григорьевич провел Максима в кухню и, намеренно заперев дверь, пригласил Максима присесть за стол, будто тот здесь был гостем. – Ваш папа позвонил мне. Разговор был по делам. Вскоре после этого ему сделалось нехорошо и, отперев входную дверь, он вызвал «скорую». Та приехала, часом позже… Я сожалею, что так вышло.Пауза.Странно, что дядя не позвонил ему, Максиму.– Вот бумаги, которые я уполномочен вам передать в случае его смерти. Это дарственные на ваше имя, и вот документы из БТИ. Всего четырнадцать квартир, все здесь рядом, на одной улице. Десять трехкомнатных, две двушки и две студии. Все в данный момент сдаются. Еще документы трех ООО, на чьи расчетные счета аккумулируется доход. Ваш отец был трудолюбивым человеком.Пауза.– Надеюсь, Максим, я также смогу быть вам полезен, по всяческим вопросам… любым….
Максим был неспособен далее декодировать информацию и только кивал, стараясь попасть своим выражением лица в то, что говорил собеседник. Тишина и головокружение. Он покорно дождался паузы и, среагировав на нее, как на окончание монолога, взял протянутые ему документы и молча проследовал в спальню. «Папа» лежал с закрытыми глазами. Выражение лица Эренбурга не имело аналогов среди живых экспрессии, даже тех, которые не отражают ровным счетом ничего, и все потому, что оно действительно не отражало ровным счетом ничего. Максим всматривался в детали физиологии, до этих пор скрываемые одеждой. Ему открылись худенькие ножки, расписанные выступающими венами, ручки с обвислой съежившейся кожей на бывших бицепсах, впалый живот с выпяченным пупком. Максим попятился спиной к двери, многозначительно кивая Игорю, одновременно и прощаясь, и обещая стабильность в статусе высокооплачиваемого помощника в предстоящих вопросах.
Бумаги, аккуратно собранные в прозрачные файлы, лежали на переднем пассажирском сиденье. Максиму было сложно усвоить коктейль из неизвестных ему эмоций. Выстроенный барьер и вырытый ров, которые он усердно строил и углублял, противостоя сентиментальному цунами, рушились, как песочные замки, пропуская воспоминания школьных вечеров, освещенных настольной лампой, дядиными стараниями, напутствиями и высказываемыми пожеланиями. Плотина давала трещины, впуская все больше и больше любви и скорби; образы, связанные с близким и уже навсегда ушедшим человеком. Но какими бы подлинными не были те набегающие слезы, новая и возбуждающая мысль, чей тихий голосок становился все громче, повторяла: «Я миллионер». Отстояв вечернюю пробку, Кудринский вышел из машины и, не заходя домой, присел на скамейке напротив старух у своего хрущевского подъезда на Академической. Старухи смолкли и вскоре разошлись. Кудринский загадочно улыбался в пустоту. Он периодически вытирал глаза манжетой и прикладывался к бутылке со сладким бурбоном, в багажнике всегда лежал запас на случай успешной сделки.
Мысль об обретенном благосостоянии не давала Максиму уснуть вторые сутки. Он впадал в дрему, но вскоре пробуждался от гула Профсоюзной улицы, который он прежде не замечал. Тогда он снова принимался расхаживать по квартире, десятки раз повторяя пятиметровый путь от софы до окна. Когда это занятие надоедало, он останавливался, прижимаясь лбом к стеклу, и подолгу разглядывал установленный посреди площади железный блин – лицо Хо Ши Мина. Молодой миллионер был безгранично одинок в своей потере и в обретенной радости. Несколько раз Максиму казалось, что он до конца осознал значимость произошедшего. Представляя, каким образом теперь будет складываться его судьба, он подпрыгивал и начинал бешено бегать из комнаты в коридор, босиком, в трусах, зная, что никому не видим в эту минуту, в течение которой испытывал восторг.
Последующие месяцы пронеслись вихрем, принесшим свежесть и новизну в будничную жизнь. После продажи первой квартиры Максим впервые ощутил близость денег, их сладостный шепот и пьяный трепет покупаемых желаний. С первых пятиста тысяч Максим по-мальчишески купил спортивный автомобиль. Ядовито-желтое купе Maserati, созданное разрезать соленый знойный морской воздух серпантинов Лигурии, но вынужденное проседать под чревоугодником и жариться в пробочном туннеле под Маяковкой. Он останавливался и выходил из машины по любому случаю. Проезжая по Садовому, он через каждый километр покупал то Red Bull, то Perrier. Ему очень нравилось вальяжно покидать и роскошно садиться в нее снова под пристальными взглядами ротозеев. Максим, раннее сам не раз насмехавшийся над завистью неимущих и, тем паче, над желанием вызвать это чувство теми, кто обладает возможностями, стал предметом своих недавних насмешек. Кудринский менялся в геометрической прогрессии, «его портили деньги», как бы выразился человек беднее его, и он становился «адекватным», как считали те, в чей круг он постепенно входил. Он не поглупел, даже наоборот, перескочив несколько социальных ступеней, его мировоззрение стало значительно глубже. Невзирая на весь напускной идиотизм его нового окружения, он понимал, что за масками тонального крема, пафоса, цинизма и ограниченности скрываются куда более светлые умы. Он с лихвой научился всему тому, над чем насмехался ранее, в своей прошлой, безденежной жизни. Он вкусил главную мещанскую прелесть российского сознания. Самый сок, нектар нектаров: зависть. Зависть к ближнему питает батарейки. Спортивное купе не должно было вызывать восхищение, только сладкую зависть. Боль утраты к этому моменту исчезла бесследно.
Игорь Леприков не заставил себя долго ждать. После продажи последней из четырнадцати квартир он подъехал к подъезду нового дома Кудринского. Держался он, как и предполагал Максим, совсем иначе, чем при их первой встрече. Максим понимал, что в эту минуту нужно играть в покорность и соглашаться со всеми требованиями. Их разговор состоялся в одном из дворов Чистого переулка. Леприков, сопровождаемый худощавым, скорее всего вооруженным шофером, не раз называл себя «смотрящим» покойного Эренбурга. Максим услышал не одну увлекательную историю на тему: кем бы твой папа был без меня?. Задобренный Леприков, довольный собой, ушел, обещав вернуться. Молодой шофер встал с корточек, сплюнул в сторону Максимовых мокасин, украшенных золотыми нитями, и проследовал за хозяином. Кудринский провожал прищуренным взглядом наглецов,. Максим вовремя завел дружбу с нужными людьми, чем обезопасил себя от возможных Леприковых и прочих мелких неприятностей. Представляя себе глаза в прорезях черных масок, он проследовал к своему желтому авто и дважды послал воздушный поцелуй вслед исчезающему в арке шоферу.
Половину вырученных денег Кудринский истратил на четырехэтажный особняк в Столешниковом переулке. Уютный старомосковский дом. Кудринский заказал полную перепланировку помещений, реставрацию фасада, внутреннюю отделку, освещение и защитные системы. За полгода работ особняк засверкал. Первый этаж был сдан французскому Дому моды, остальные три этажа превратились в три квартиры по четыреста метров каждая. Одна годовая аренда окупила ремонт всей площади за полгода, не говоря о квартирах, которые продавались за невообразимые деньги. Максим торопился на продажу верхнего этажа и мансарды. Он в последний раз окинул взглядом бывшего помощника своего дяди, его не новый белый «Е-класс» и скрылся за углом.
После успешных переговоров Максим направился домой, пролетая красные вечерние светофоры Пречистенки. Он не мог вычислить причину растущей внутри тревоги. То ли слишком много за чердак получил, то ли не выпил еще сегодня, или это все шестидневное пьянство? Отсутствие ясного обстоятельства, ведущего к тревожному состоянию, только усиливало страх, который постепенно проникал в каждую клеточку его тела. Рассматривая себя со стороны, Кудринский уже не мог разглядеть ни характера, ни четких граней личности. Он представил себя мутной лужей, в которой отражались осколки бессмысленных фраз, загорелых ягодиц и звон рюмок. Друзей, в прежнем понимании этого слова, у него не было. Знакомым же не хватало места в контактах телефона. Вспоминая последние разговоры с подругами, приятелями и неприятелями, он не мог не заметить, что все они были об одном и том же – ни о чем, причем «ни о чем» сопровождалось пафосной подачей. Максим решил заехать в свою старую квартиру на Академической, где в свое время он работал и пил баночное пиво в компании Интернета и книг. Бывший дом теперь было не узнать. Кудринский оставил его частично из-за ностальгии, хотя больше ради своего тайного похотливого мирка. На месте кровати в спальне теперь стояла металлическая клетка, не более полутора метров в высоту и метра в ширину. На противоположной стене, на крючках, висели разного рода ремни, плети и кляпы. Однако крики и слезы не будоражили сердце, затекшее жиром, и Кудринский свернул в Чистый переулок. Уже ни кокаин, ни проститутка, ни даже малолетняя проститутка не могли заставить улыбнуться это сероватое, припухшее лицо. Ответ был найден. Страх постучался со словами: «что дальше?» Максим не знал больше, чему радоваться и каким образом развлечь себя этим вечером.
* * *
«Хотя бы чисто», – подумал Максим, следуя в гостиную. Он отпил по меньшей мере триста граммов коньяка из хрустального графина. Сорокадвухградусное содержимое не спасло ни через пять, ни через десять минут. Кудринский в подступающей панике отключил телефон и, зачем-то, начал раздеваться. Одежду он сбрасывал на пол, неуклюже вытягивая руки из рукавов, и даже упал, снимая обувь, подпрыгивая для поддержки равновесия на одной ноге. Перстень, часы и нательный крест с цепочкой он аккуратно сложил в носок, подержал его, прижимая к сердцу, и положил на подоконник. Стоя у окна, он всматривался в розоватое вечернее небо и движущиеся чернеющие облака. Левой ладонью он поглаживал свой отвратительно обрюзглый живот, а правой проводил по стеклу, вырисовывая хаотичные рисунки на поверхности. Так он простоял с час, шепча: «Господи, спаси меня, пожалуйста», и время от времени добавлял: «Я больше не буду».
С пальца, которым Максим то рисовал, то барабанил, закапала прозрачная жидкость. Пот проступал микроскопическими капельками изо всех пор ладони и стекался в ручеек на запястье. Максим перевел взгляд с улицы на собственную руку. Остальные пальцы включились в процесс считанными секундами позже. Через минуту стремительные потоки пота стекали на подоконник со скоростью обычного незакрытого крана. Происходящее распространялось по всему телу со скоростью футбольной «мексиканской волны». Спустя уже четверть часа квадратный метр паркета, на котором стоял Максим, был залит лужей, расползающейся по всему верхнему этажу. Путь от пахнущей раздевалкой жидкости тянулся к винтовой лестнице и десятками ручейков стекал по извилистому кованому узору, просачиваясь между черными ангелочками, коими были украшены ступени. Максим побежал в ванную комнату, скользя по полу. Паника и недоумение. Последняя отчетливая мысль, посетившая Максима до ухода в бесцветное небытие, прозвучала его внутренним голосом: «Топят жир». Затем Кудринскому отчетливо явился порт неизвестного ему маленького островного городка. Вокруг единственной, с виду пластилиновой пальмы стояла толпа зевак и неадекватно выла животными голосами. Максим прекратил когнитивное существование. Зрачки расширялись, поглощая переливающийся зеленый ободок. Тело Кудринского, потерявшее за пятнадцать минут как минимум четверть своего веса, повалилось на пол. Упало оно так, как падают неживые предметы. Как будто марионетке обрезали нити, и она неестественно сложилась. Волей невидимого покровителя голова Кудринского не коснулась ни края ванной, ни унитаза, ни плитки, а мягко легла на груду грязных полотенец, забытых Дарьей, чего раньше никогда не бывало. Влажное тело лежало, подпирая правой стопой холодный мрамор биде.
Затряслась голова. Запрокинулся затылок. Вытянулась шея. Если бы можно было провести надрез от подбородка до грудной клетки и расстегнуть Максима, как куртку, можно было бы наблюдать сущее необъяснимое, а именно процесс омолаживания, протекающий с непостижимой скоростью. Реснички носовой полости шевелились, словно макушки деревьев, обдуваемые ветром. Гнойные выделения потекли из ноздрей вниз по щекам, по неподвижному лицу. Рецепторные клетки делились, подменяя изношенных обитателей слизистой. Носовая раковина пополнялась новым обонятельным эпителием. Невидимое отхаркивающее средство собирало мокроту, скребя по сусекам бронх, и выдворяло эту серую слизь на язык равномерными глубокими выдохами. Тем временем выдохи становились все более частыми и, достигнув максимального объема вдоха, легкие на мгновение замерли и разразились громовым кашлем, резкими сокращениями диафрагмы и межреберных мышц и судорогой всех конечностей. Тело Максима бесконтрольно тряслось, извергая мокроту, слюну и темную венозную кровь. Исчерпав все запасы, туловище расслабилось и обмякло, но ненадолго. Новая волна спазмов, еще более резких, пробежала по телу, которое уже лежало на полу в позе зародыша, поджав колени к подбородку, а пятки к ягодицам. Изо рта ритмично выплескивалась мутная каша золотого отлива. Желудок изгонял тигровые креветки, растворенные в Martel, съеденные ранее днем в ресторане. Эта тряска, продлившаяся не менее часа, завершилась дефекацией, как будто вызванной кружкой Эсмарха. Все мышцы вновь расслабились, Максим неосознанно вытянул ноги и глубоко задышал.
Неясно, сколько часов находился Максим на полу ванной, но солнце еще не встало, когда вдруг он резко вскочил и захрипел: «Вода». Поднимаясь, он машинально прислонил рот к крану и пустил холодную воду. Жадно заглатывая, он с невероятной четкостью чувствовал горечь воды и ее холод, неприятный для высохшего горла. Не в состоянии заметить либо придать значения своим новым рецепторам, он, не реагируя на отвратительный вкус, выпив с пол-литра воды, направился в спальню. По квартире передвигалось дикое существо с розовой кожей, целиком запачканной нечистотами. Выпитая вода выходила с минутной задержкой. То, что сталось с Максимом, волочилось к кровати, оставляя за собой шлейф урины и смрадного запаха.
Провалившись в очередное беспамятство, тело Максима возобновило процесс перевоплощения. По спальне прокатился глухой треск. Вытягивался хребет и выравнивались диски. Когда Максим проснется, его рост достигнет одного метра восьмидесяти шести сантиметров, как и предполагалось природой, не учитывающей ни офиса, ни пробок, ни сколиоза. Цереброспинальная нервная система скидывала с себя нажитые меха, облачаясь в девственные нервные волокна. Все до единого органы медленно двигались по неслышимой команде. Они двигались в ту сторону, в которой не было московского быта, и принимали те формы, которые предполагались утробой. Нервные, кровеносные, лимфатические системы выстраивались по-новому. Если б на протяжении этой ночи Максим стоял напротив рентгеновского аппарата, то врач непременно бы перекрестился и позвал свидетелей, чтобы не в одиночестве наблюдать, как исчезают затемненные пятна в легких и как в нижней левой части торса сокращается печень. Но даже излучение не показало бы, с какой скоростью и точностью очищались все до единого сосуды и вены от излишнего холестерина, как они крепли и расширялись.
Утро в Чистом переулке начинается с первых звуков автомобильной пробки, доносящихся с Пречистенки, гастарбайтерской метлы и постоянной возни со стороны владений МЧС. «И почему только какой-нибудь банк не вселился в это козырное место?» – с этой мыслью Максим просыпался каждое утро. Дарья к моменту пробуждения уже покинула квартиру, убрав все, кроме ванной и спальни, где застала Максима Георгиевича в необычно поздний для него час, в два по полудни. Она была уверена, что к завтрашнему дню наберется недостающей ей смелости и выскажет хозяину, пусть и уважаемому, что «приличные люди так не поступают». Пусть и не все знала Дарья о слове «фетиш», она все-таки кое-что слышала про то, что бывают разные там извращения с калом, рвотой и мочой. Убирать это она сочла унизительным, по крайней мере, за настоящее жалованье. Даше повезло, что она увидела только затылок Кудринского, чье туловище было закутано в одеяло. Домохозяйке удалось избежать шока, который, нехитрым делом, мог бы и сразить увядающую женщину.
Солнце вливалось в переулок, слепя смотрящих в лобовые стекла водителей. С площади доносился звон храма Христа Спасителя. Голуби парами теснились на карнизе. Кудринский распахнул окно спальни. Испуганные птицы вспорхнули и улетели в сторону виднеющихся крыш Остоженки. Максим вдохнул полной грудью, недоумевая от бескрайности его вдоха. Осмотрев грязное белье, Максим, удивленный, побрел в ванную, обнаружив там озеро биологического мусора. Представ перед полутораметровым зеркалом, Максим застыл. Вместо него стоял Давид, возможно, с уменьшенной мускулатурой, но с увеличенным половым членом. Кожа сияла, она туго обтягивала здоровое тридцатидвухлетнее тело. Голубые глаза сияли. Кудринский, оглядев себя спереди и сзади, рванул из ванной, отправившись в бесцельное беганье по квартире. Заметив на журнальном столике телефон, Максим схватил его и в растерянности, не зная с кого начать, начал в чего заказывать суши, девок и кокаин, и звать друзей, невзирая на этикет раннего времени. Еще никогда он так себя не чувствовал. Еще никто себя так не чувствовал в тридцать два года в Москве.
Пекин 2009
«В воскресенье мы с бабушкой провели день вместе. Я приехал к ней на троллейбусе, с Ленинского проспекта до станции метро «Октябрьская». Там она ждала меня на остановке. Мы пошли гулять по улице. Погода была хорошей. Светило солнце, и было жарко. Бабушка то и дело улыбалась. Она подарила мне новую пилотку. Потом мы перешли улицу по переходу и на выходе увидели Микки Мауса. Я с ним сфотографировался, и мы пошли дальше. В магазине мы купили белый хлеб, и сели на скамейку кормить голубей. Я постарался поймать одного из них, но не успел, и птица улетела. Потом мы пошли в Дом игрушки, и бабушка купила мне солдатиков Великой Отечественной войны зеленого цвета. Из термоса мы выпили чай в парке и погуляли у Москвы-реки. Вечером меня забрал папа и привез домой. Он подарил мне значок для моей новой пилотки».
25 мая 1986 года
Утром я проснулся раньше родителей. Лежа в кровати, я потягивался, жадно зевая рассветным воздухом. Мне хорошо запомнилось это отсутствие какого-либо запаха. Я смотрел в окно, и во всю его высоту и ширину я видел только небо, настолько ясно-синее, что оно слепило глаза. Наша квартира располагалась на девятом этаже белого блочного двадцатидвухэтажного дома, в непосредственной близости от городской черты. Если смотреть в окно стоя, а не лежа с кровати, как это я проделывал часами, то открывается панорамный вид на гаражи, голубятню, двор, улицу, мою школу и поле, тянувшееся к редкому лесу за ней. Мне было ужасно интересно посмотреть, что творится там, по ту сторону квартиры. Какие машины едут по улице? Возится ли в своей голубятне Виктор Евгеньевич, наш физрук? Но как бы интересно мне не было, ничто не могло пересилить нежную утреннюю лень и заставить встать, подойти к окну и просто посмотреть. Оставалось только догадываться и додумывать. Единственное невесомое облако медленно проплыло от правой до левой рамы. В контуре угадывалась то кудрявая овца, то буква «О», которая увлекала мысли в сторону русского языка, школы и не сделанной еще домашней работы – сочинения о выходных. Мысль о школе заставила вспомнить еще и приятное, Дашу Мартемьянову, которая постоянно делает мне различные гадости. Она то жалуется на меня, то обязательно что-то шепчет обо мне подругам, то громче всех смеется, когда я по своей неловкости и неуклюжести ушибаюсь на уроке физкультуры. «А вот если, – задумался я, провожая уходящее из виду облако, – она будет перебегать проезжую часть за нашей школой, и автомобиль ее чуть не собьет, то я непременно брошусь в ее сторону и толкну ее, чтобы она спаслась, а меня бы задавили, и тогда она присела бы над моим окровавленным телом и плакала бы и целовала, жалея о том, что не сказала мне при жизни, как сильно любит меня».
1 марта 2006 года
Последние месяца три я встаю по будильнику, так советует мне поступать психиатр, считая, что режим лечит неврастению и психозы. Динамик будит меня каждое утро выходом Монтекки и Капулетти. Таким образом, я пробуждаюсь и присаживаюсь на край двуспальной кровати, вспоминая испаряющийся сон. Видел змей, воду, кровь, сахар, труп, шашлык, пот, кал, холестерин, изогнутую артерию и сердце синего цвета, и все это было в осеннем дождливом лесу. Во сны не верю, сонники не читаю. Никогда не был рабом суеверий, гороскопов и прочей безбожности.
Смотрю в окно. Еще пусто. Вдоль Садового кольца еще горят огни. Редкие автомобили, в основном отечественные, едут в сторону трех вокзалов, большая часть их разворачивается и берет курс на проспект Мира, дешевые модели исчезают из вида, уезжая за прибывающими москвичами и гостями столицы.
По пути к ванной комнате включаю свет и на несколько секунд закрываю глаза от слепящих ярких точек. На кухне меня ждут четыре варианта завтрака:
1. Две таблетки, содержащие 1 мг феназепама, что избавит от мыслей о своей неминуемой гибели и остановит автоматический самоанализ вчерашнего поведения и последнего сна. 2. Банка колы, которая встряхнет желудок и поспособствует испражнению до выезда в офис.3. Две бутылки немецкого пива, немассового бренда, еще не разливаемого в Калуге, что порешит похмельный синдром на уровне – ничего не болит, еще есть надежда, костюм хороший, виагра безвредна, как витамин С, завтра новый день и т. д.4. 150 г. Finlandia, что шепнет мне: «Сегодня будет лучше, чем вчера! Завтра будет еще лучше!! Жизнь полна смысла!!! Разум рулит!!!! Катя, выходи за меня!!!!! Поехали в Ниццу на выходные, а лучше насовсем!!!!!!»
Пью колу и прикуриваю сигарету с желтым фильтром, с виду не модную для тех, кто считает «Парламент» за сорок три рубля дорогими сигаретами, узнаваемыми по белому фильтру, и модную для тех, кто ориентируется по часам на держащей сигарету руке. Это Silk Cut, за пять фунтов за пачку, не имеющейся в свободной продаже на территории РФ. Испражняюсь, наслаждаясь теплом, исходящим из-под алой марокканской плитки, и одновременно борюсь с подступающей тошнотой, вызванной курением натощак, и вчерашними, вернее ночными, 500 граммами.25 мая 1986 года Мама проснулась. Пошла в туалет. Слушаю. Шум воды, щетка, трущаяся о зубы, скрип двери, сначала ванной, теперь моей комнаты. Закрываю глаза и притворяюсь спящим, зная, что она проверяет, сплю я или нет. Убеждается, что сплю, и идет на кухню готовить завтрак. Как же мне хочется соленой яичницы и жареной докторской колбасы. Если будет творог, то день пойдет насмарку. Проснулся папа. Идет на кухню. Минут пять длится тишина. Идет в ванную комнату. Мама тоже идет в ванную комнату. Слушаю льющуюся воду. Дверь в мою комнату открылась, теперь они вдвоем смотрят на меня. «Хватит притворяться, Миш», – говорит отец. «Т-с-с», – шепот матери громче, чем ее обычный голос. Я открываю глаза и делаю вид, что только что проснулся, тупо всматриваюсь в их молодые лица. Затем мы идем завтракать. На моей тарелке глазунья и обжаренная до корочки колбаса!1 марта 2006 года Включаю телефон. Приходит SMS: «Nenavizhu, suka. Ne zvoni mne». CMC отправлено вчера ночью, в полтретьего. Просматриваю исходящие вызовы. В два звонил Кате. Сука она, конечно, ну да хватит же ей названивать, Миш! Еще раз убеждаюсь в правильности выбора завтрака. Выпил бы «Финляндию», уже бы ответил на сообщение какой-нибудь гадостью, в надежде на скорый ответ, неважно, какого содержания.С Катей мы прожили чуть меньше года. В горе и радости. Потом я выгнал ее, после ее двухдневного отсутствия с выключенным телефоном. Теперь она снова счастлива с новым мужчиной, и, как я слышал, свадьбы не миновать. Так и живу теперь, любя и мучаясь. Но не сильно. Не очень-то и люблю, и мучаюсь так себе, в рамках дозволенного. Боль контролируемая.Звонок.– Да. Алле.– Михаил Григорьевич, вчера инкассо заморозила счет, у нас 9,3 миллиона долга налоговой, я вам всю ночь звонила, но…– Да видел, Жень. Не переживай. Знаю. Я буду где-то в десять, тогда и рассмо…– Михаил Григорьевич, меня сегодня не будет, меня, э-э-э, вообще не будет…– Жень, ты что, больна летальной тупостью, ау…– Я ушла с Ильей в автосалон, мне жаль, но....– Жень, ты дура? Приезжай к десяти, все обсудим.– Миш, мы ждем ребенка. Так работать я больше не могу, ты прос…
Вешаю трубку. Так, Костя Иночкин уволил менеджера Илью за неуспеваемость две недели назад, а теперь потерял ассистента и более-менее друга. Дети с Ильей? Он, оказывается, не пидор? Автосалон? Да нет, пидор. Что же за дела с налоговой? Надо бы Гришке набрать. Я уже одет в черные брюки, черные ботинки, фиолетовую рубашку в вертикальную полоску, серый галстук, джемпер с V-образным горлом и пальто неопределенного темного цвета. Я худощав, зеленоглаз, щетинист, с сероватым цветом лица, с выпуклыми венами на руках, метр восемьдесят пять ростом, IQ 127. Спускаюсь вниз по старинной лестнице, ежась от холода и щурясь от темноты. Звоню Грише Айзатулину из девятой налоговой… 25 мая 1986 года После завтрака, душа и зарядки я надеваю шорты, застегивая их на пупке так высоко, что шов давит на яйца, и их приходится поправлять. Затем мне выдают выходную одежду для поездки в центр, а именно белоснежную рубашку с коротким рукавом, которая безоговорочно вправится в шорты до упора. Отец ведет меня к троллейбусной остановке по той самой улице, что видна из окна моей комнаты. Проходя мимо Дашкиных окон, я неожиданно для себя самого начинаю вести себя, как обезьяна: то подпрыгиваю, то приседаю, поднимаю с дороги камни и бросаю их как можно дальше. Ловлю на себе папин вопросительный взгляд.– Считай остановки, Миш. На четырнадцатой выходи. Бабушка уже ждет тебя. Все. Целую. До вечера.Раз – еще поле и мало домов. Пять – магазин «Электроника». Семь – город и много, штук пять, светофоров. Девять – Нескучный сад и магазин «Спартак». Четырнадцать – выхожу около радиальной станции метро «Октябрьская». Чувствую лето. Щурюсь от солнца и задыхаюсь от бабушкиных объятий. На бабушке черные брюки и разноцветный клетчатый пиджак. Мне протягивают подарочную пилотку, мы начинаем маршрут по улице Димитрова в сторону центра. Верчу пилотку в руках, ведь никогда не надену.– Спасибо, бабуль!– Ну, как успехи в школе, Миш? Папа говорит, что ты не водишь дружбу с математикой?– Да так… Нормально.Формальный вопрос, невнятный ответ.1 марта 2006 года – Алле, Гриш.– Да, алло, да.Еще спит. Госслужащий хренов.– Доброе утро Гриша! Представляешь, а у меня вчера инкассо в гостях была… Неожиданно так…– Кость, ты?Да, видимо, немало нас, выживающих на рассвете нового тысячелетия, на перекрестке Азии и белого мира. Сколько таких Костей, Миш, Вань и Вась, к кому вчера инкассо заходила.– Нет. Не угадал! Это Миша! У вас есть еще одна подсказка! Будете звонить знакомому?Пикаю сигнализацией, входя в арку дома.– ?– Миша Шнайдер. Гриш, к тебе выслать «скорую» с рассолом и клизмой?!– А-а-а. Я сейчас перезвоню тебе.Двор затоплен черным снегом. Неопределенная утренняя солянка из шипованных шин, дорогих машин, слякоти, торжественных сталинских колонн и флигелей, выдыхаемого пара и неприятного ощущения безнадежности от уже успевших промокнуть холодных ног.Жду минуту, две и набираю сам. Занято. Повторяю вызов:– Алле.– Да, алло.– Гриш, это я, Миша.– Миша???– Гриш, алле, блядь!– Вы ошиблись. – Кладет трубку.Начинаю нервничать и набираю повторно. «Абонент недоступен, оставьте свое…» Набираю его непосредственной начальнице, что делал только раз до этого при особом случае, и то только после месяца кипрского уединения. «Абонент недоступен». Нервничаю по полной программе и жалею, что не выбрал на завтрак феназепам. Трогаюсь с места. В голове черный снег, шашлык, пар, пот, ампир и нервы, почему-то зеленого цвета.25 мая 1986 года Бабушка обращает мое внимание на здание Французского посольства. Она рассказывает мне историю строения, краткую биографию архитектора и объясняет сложность архитектурной композиции. Я вместо всего этого сказал бы просто: «Красивый дом». Мой дедушка академик, и бабушка тоже очень много чего знает.Мы переходим улицу Димитрова по безлюдному подземному переходу и выходим напротив «Шоколадницы». Перед нами вырастает мужчина в костюме Микки Мауса. Мне сложно разглядеть детали наряда, так как он стоит против солнца, и глядя вверх на его лицо, я отчетливо вижу только силуэт известных ушей за слепящими лучами. Бабушка уже успела о чем-то с ним договориться и обращается ко мне: «Миша, встань справа от мышонка. Вот так. Возьми его за руку». Бабушка ужасно рада происходящему и суетится вокруг фотографа с «Полароидом» и самого Микки. Бабушка размахивала фотокарточкой, как веером, в ожидании изображения.1 марта 2006 года Над проспектом Мира туман. В сторону центра сгущается значительная пробка. Удобно просыпаться в центре и ехать на работу в область. Утром я пролетаю в метре от дымящихся в пробке зомби, то же самое проделываю вечером.
Подъезжаю к офису без пятнадцати девять. Новое, непримечательное здание из желтого кирпича с множеством современных удобств, охраной, парковкой и прочими благами, и самое главное, процентов на семьдесят дешевле, чем, если бы оно стояло в пределах Садового кольца. Мне кивает охранник. В лифт захожу с помощником бухгалтера. Здороваемся. Выходим на наш верхний этаж: тяжелое офисное молчание и «понимающие» взгляды… Коммерческое отступление Современность – это ощущение безнаказанности. Нет ни страха, ни осторожности, ведь мы все уверенно существуем под чьим-то крылом, и неприятности, ну они, конечно, случаются, но не с нами, с другими – с мужиком из рекламы, у которого не стоит, когда не платишь налоги.
Официально мы агентство полиграфии. То, с чего начинал семь лет назад. Потом импортировал сувенирку из стран Азии. Потом оброс таможенными ходами. Потом научился переправлять деньги через однодневки, а не по паспорту сделки. Потом понял, что проще переправлять деньги не свои, а чужие. У меня появился агент по спецоперациям «Бомж». Знакомство, с ним я завел в кругу друзей, имена которых мы оба давно забыли. Сема, сын не последнего по значимости силовика, находил мне, и не без ноты юмора, самых экзотических россиян, которые числились директорами и главбухами самых немыслимых ООО.
К сентябрю 2005 года мое ООО «Колор-Принт» доросло до 11 сотрудников и рекордной цифры, переведенной и частично обналиченной: 4 100 000 долларов. Звонок, который заставил меня уехать на три недели в Тродос, не заставил себя ждать. Его звали Владимир Ильич, его действительно так звали. Подлечив нервы, по прилету в Москву я перезвонил, и сам предложил полковнику встречу.
С поправкой на то, что мой бизнес нестабилен и у меня нет отдела планирования, и любая речь о процентной ставке может либо обрадовать, либо сильно огорчить, я предложил стабильность в виде 4000 долларов раз в тридцать дней, первого шабата месяца. Как только предложение было обмыто, я пожалел, что не начал с 3000. Мне пришлось вернуть налоги тому же государству, а так как наше государство не представители масс, а отдельно взятое лицо, то, быть по сему, буду ему платить за свое социальное обеспечение. Я не вспоминал более о том сонном состоянии, в котором находился на острове Кипр, и уже не жалел об отдаче мзды, даже наоборот, объем шел исключительно на увеличение, а я вернул себе уверенность, смелость и чувство неуязвимости. Полковник Ильич ужинал со мной раз в месяц, ужинал по-человечески, в ресторанах с белыми скатертями.
Времена года сменяли друг друга, радость сменяла разочарование, покой – пьянство, а любовь – свободу до тех пор, пока Ильич и его команда не предложили покровительство в новом подмосковном торговом центре, а я не совершил главную деловую ошибку: шагнул в незнакомую сферу с немалыми деньгами и все с тем же чувством безнаказанности. Появился новый интерес, забытый азарт торговли и конкуренции, выставок, рекламных акций и левых путей растаможки бесполезных предметов интерьера и мягкой мебели. Я перерезал красную ленточку мебельного салона «Юнона» и отправился через дорогу, в придорожное кафе, за столик Ильича и друзей, пить за его здоровье. 25 мая 1986 года Я отчетливо помню спертый, тяжелый воздух гастронома, женщину-продавца с широким лицом, столпотворение и зеленую муху, замершую на заляпанной пальцами витрине. Невзирая на редкие заграничные командировки и незначительные привилегии, такие как государственная дача, дедушка с бабушкой жили скромно. Бабушка вставала на мыски и вытягивала шею, чтобы разглядеть прилавок, возвышаясь над плечами первого ряда покупателей, потом она возвращалась к исходной позиции, недовольно качала головой и шла в другой конец магазина. Там она проделывала то же самое. Я попросился подождать на улице и был отпущен.
Я стоял, опираясь плечом о бетонный фонарный столб. Мимо проплыла белая «Волга». Она неспешно катила, отражая осколки солнца на оставшихся позади кирпичных стенах. Однажды я вырасту и куплю себе такую же, и так же медленно, из области, въеду в самый центр, и это будет красиво. Бабушка неслышно подошла. В бумажном свертке меня дожидались бутылка кефира, сыр и батон белого хлеба. 1 марта 2006 года Закрыв кабинет на замок, я скинул пиджак, прошелся из угла в угол раз шесть-семь, посмотрел в окно и опустился в кресло, положив голову на стол. Свет я так и не включил, зная, что моя лампа гудит. Порой гудит до мигрени. Почему у меня нет просто света без звука?
Два раза стучали в дверь, один раз дергали ручку. Я встал, дошел до шкафа и решил исправить неправильный завтрак. Выпил половину винного бокала Hennessey ХО и закрыл глаза, борясь со жженьем и слезами. Повторил.
За редкими снежинками проглядывался Северянинский мост, за ним – серые безликие здания и трубы погибших фабрик. Сейчас самое время позвонить Ильичу, как раз тот самый случай. Передо мной подписанная визитка и трубка. Но вместо смотрящего набираю Катю. С третьего раза отвечает, а ведь могла просто скинуть. Закрываю глаза и слушаю.– Слышишь ты, тварь, зачем звонишь? У тебя такие проблемы будут, я тебе…– Да ладно, Кать, я тебя тогда сгоряча послал, ты прости меня, я тогда не думал…– Что ты думал, Миша? Ты, скотина…– Прости меня, Кать, правда, просто тяжело мне жить с кем-то вместе, в одной квартире, ты понимаешь? Все, что я обещал, в силе, я больше всего хочу с тобой уехать отсюда…Щелчок. Разговор прерван. Трубка снова на столе, бокал снова полон, а я упиваюсь собственной болью, из всех сил кусая согнутый указательный палец. Вряд ли она сразу выключит телефон. Можно успеть с CMC! «Zasun\' flomastery sebe v zhopu, i narisui mne radugu».Зачем это? Детский сад какой-то.Так, Катя говорит у меня будут неприятности? Вчера в мой магазин приехали какие-то чехи, спрашивали меня, перепугали наших девок, даже кассиршу, Марию Егоровну. Порезали итальянский диван из Малайзии за 310 тысяч рублей. Инкассо нагрянула в наш офис по фактическому адресу. В налоговой сегодня утром на мои вопросы отвечать не захотели, хотя еще несколько дней назад тот самый Айзатулин лизал так, что его язык фаршем выползал из динамика телефона. Вспомнив про Гришу, я не удержался и тоже отправил ему CMC: «Дети дворников, АУ?!» Выблядок кривоногий, ладно, выйдет на связь Валентина Михайловна, обсудим дела мои в нормальной обстановке.
Да, на фоне всего этого Катины угрозы поднимают настроение. Как бы под дверь мне не пописала или не подослала ко мне заступника из своего какого-нибудь Липецка, он любит сидеть на корточках, перебирать четки и ездит на вишневой тонированной «девятке». «О», – я закатываю глаза в блаженстве рисующейся мне жестокости. Хватит мечтать, Миша, по последней – и за работу!
– Здравия желаю, товарищ полковник. Мои дела? Да как вам сказать, поэтому и звоню. Да, и не в субботу, к сожалению. Да, нарушаю традиции. Да, нужно. Можем сегодня? Прекрасно. Да, один, пока охраной не обзавелся, Владимир Ильич. Да, конечно. Да, знаю прекрасно. Не раз бывал. Все. До связи. В «Львином сердце», на Ленинском, в два, это через два часа. По большому счету надо выезжать уже сейчас. Звоню Стасику по внутреннему и прошу спуститься на парковку. Это мой и зам, и водитель, и охранник. Сам я покидаю здание как можно скорее, бесшумно проходя мимо дверей сотрудников «КолорПринта», продолжающих переводы и обналичку.
На парковке Стасик уже прогревает Passat, зная заведомо, зачем я ему звонил. Страху тоже, оказывается, все возрасты покорны. 25 мая 1986 года Выходной перевалил за полдень, воздух утратил утреннюю свежесть и свинцовой тяжестью сдавил бабушкины виски. Она свернула в тенистый переулок, ведущий к реке. Я не хотел уходить с большой улицы. Мне нравилась громадная проезжая часть, люди, которых становилось больше, и дома, старинные и таинственные.
Мы спустились к парку. Бабушкино настроение заметно улучшилось, а мое, по большому счету, не поменялось. Мороженого я просить не стал, зная, что все равно не купят, давно заметив, что никто не хочет брать на себя ответственность за мои простуды. Кефир, впрочем, был тоже вкусный. Не хватало только пары кубиков сахара. – Ну, побегай, – отпустила мою руку бабушка.
Метрах в ста от нашей скамейки ворковали голуби. Я бросился в их сторону и, добежав, остановился как вкопанный, наблюдая, как они серой тучей срываются в жаркое небо. Перья, хлопатные крыльев, грязные брызги из лужи, пробивающиеся сквозь деревья белые лучи света и бешеный бой сердца. Я гнался за улетающими голубями, разворачивался и бежал к приземляющимся. Секунды спустя я уже лежал, распластавшись, на шершавом асфальте. Бабушка уже бежала ко мне. Я поднялся и виновато опустил глаза. Из грязной коленки сочилась гранатовая кровь, сбегая двумя ручейками к белому носку. – Нельзя так носиться, сломя голову! Мишенька, будь осторожнее!
Когда закончились упреки, поцелуи и объятия, мы вернулись к скамейке. Я уплетал бутерброды, разворачивая их из фольги, и болтал ногами, одна из которых была облеплена подорожниками, которые держались на кефирных слюнях. Бабушке было сорок девять лет. Я точно знал, что завтра вечером, после школы, буду жаловаться парням на то, как скучно прошло воскресенье в обществе «бабки», скрывая от них ту стыдливую любовь, которую я испытывал на самом деле от такого общения. Мы тогда просидели с час, оба наслаждаясь происходящим. 1 марта 2006 года Пробка на проспекте Мира, на Гиляровского и в туннеле под Маяковкой. У зоопарка практически остановились. Несчастные животные, чем они только дышат в этой вонючей заднице, в центре города-героя?– А что они конкретно сказали-то, а? Пока диван резали? Кто себя так ведет вообще, а? Нет, ну нормально?– Я так понял, что они чеченцы…– Блядь, какие чеченцы? Я их только по телевизору видел и в «Генацвале»… Нет, там я грузин видел…
Съехали на Ленинский проспект, до назначенного времени остается минут сорок. Завидев знакомую дверь, мы начали притормаживать. – Миш, это они вчера были! Вон тот, в пальто!Из черного «Прадо» вышел мужчина лет тридцати пяти, спортивного телосложения, рядом с ним шел Ильич. Страшнее этого зрелища может быть только застигнутая жена, дающая слесарю, да и то этот вопрос решаем.– Едем мимо, Стас. Спокойно, едем мимо.Проехав еще с километр, я наконец-то смог выдохнуть и адекватно оценить глубину задницы, в которую попал. Мы развернулись и рванули обратно в центр, хотя ехать мне, по большому счету, уже было некуда. Только у памятника настоящего, хорошего Ильича на Октябрьской площади у меня хватило духу выйти из машины и добежать до ларька за сигаретами. Что делать, что делать, а?Купив отечественный «Парламент» и шкалик «московского» коньяка, я заправился и вернулся в машину.«Семен!» Мысль пришла сама собой. Мысль спасительная. Возможно, это последняя зацепка. «Семен и его отец, и наша давняя, почти забытая дружба». Папа Семе не дал долго заниматься «чепухой» и уже несколько лет как забрал к себе, в борцы с врагами.25 мая 1986 года Наступила самая долгожданная часть дня – поход в Дом игрушки. Приветствуемые статуями героев сказок, мы вошли в это замкнутое пространство, наполненное сладким запахом пластмассы. Грандиозные ступени, колоссальная высота потолков, молодые женщины-продавцы и игрушки. Ряды переливались всеми известными цветами. Тут были и зеленые пластмассовые ящерицы, и бурые медведи, и красный железнодорожный состав. Выбор опережал воображение. Но всем игрушкам игрушка – солдатики. Дальний, левый стеллаж – территория мальчиков. Не доходя до заветной стойки, я заранее знал, чего именно мне хотелось. В полиэтиленовом пакете томился набор из двенадцати зеленых героев ВОВ. Большинство из солдат держали огнестрельное оружие; один держал автомат, стоя на правом колене, другой, как бы прищурившись, целился в никуда из пистолета, и только один, самый смелый, застыл в прыжке с ручной гранатой.– Миш, посмотри какая пушка!– Да ба… большая…– Вот эти, Миш, тебе нравятся? Смотри, дружина Долгорукого!В дружине было восемь, серого цвета фигурок с палицами, луками и прочим старьем. Стоили они два двадцать, мои же ребята стоили вдвое больше.– Тебе вот эти нравятся?Бабушка потрясла пакетом воинов.– Очень.Если потенциальным подарком трясут перед тобой дважды, его надо принять, как должное.Подавляя внутреннюю обиду, а она была космической, я понимал, что не имею права обижаться, просто так получилось. Я боролся со слезами и старательно изображал радость, когда бабушка пробивала чек на витязей.1 марта 2006 года – Стас, ты Сему нашего помнишь? Вы еще друзьями были, на охоту меня как-то звали?– Да мы и сейчас друзья, а ты чего?– Слава богу. А позвонить ты ему можешь? А?– Миш, все нормально? Я с ним вчера в «Обломове» был, 35 отмечали.– Набери его, пожалуйста, товарищ по жопе!
Я думаю, что мои молитвы греховны. Они появляются в самые отчаянные моменты и звучат в голове отнюдь не богоугодным образом: «Если Сема возьмет трубку, я перестану бухать и стану добрым». – Да, Стас.– Это я, Миша, партнер Стаса. Сема привет, можешь говорить?– Могу, партнер, что стряслось?Как же противно обращаться к бывшим подчиненным, зная, что они тебя обогнали по лестнице.– Стряслось. Сем, я не могу по телефону.– И чего?.Еще улыбается наверно, сука. И как только они со Стасиком дружат? Я вообще думал, что Стасик хороший парень, но лох.– Сем, я надеюсь, что у меня еще остается часа два-три (люблю драматизировать) успеть увидеться с твоим папой. Устроишь?– Устроишь. Постараюсь. Безвозмездно?Опять улыбается, тварь. Я точно представляю, какое у него выражение в данный момент, такое нагло – блядское.– Где встретимся?– Валера Брюсов.– Хорошо Сем, мы как раз рядом.В первую неделю еще, сучонок, по имени-отчеству меня называл.– Стас, давай налево, на кольцо и на набережную, вниз туда, за ЦДХ.– В Брюсов, что ль?Странно, почему он до сих пор у меня работает? Впервые присматриваюсь к человеку и, к своему великому ужасу, догоняю, что костюм-то у него не дешевле моего будет…25 мая 1986 года Когда мы вышли на набережную, над рекой, со стороны Кремля, плыли тяжелые облака. Намного более тяжелые и мрачные, чем те утренние, промелькнувшие в окне. Сквозь эти тучи, как сквозь сито, пробиваются лучи вечернего рубинового солнца.
Я, конечно, дальше дачи нигде не был, но такого неба, как в центре, нигде нет. От коричневой реки потягивает прохладой, впервые за этот день. Мы идем по каменной набережной. Бабушка продолжает свои расспросы о моих школьных достижениях, и я, не задумываясь, обманываю ее, переминая упаковку рыцарей. Нам сигналят. Сзади притормаживает белая «девятка», из которой выходит отец. Он в джинсах и в белой майке, на которой нарисован заяц в солнцезащитных очках и есть надпись San Francisco. Мы прощаемся с бабушкой, она машет нам вслед, и мы уезжаем. Не проехав и ста метров, отец останавливает машину.
– Садись на переднее.
– Можно?
– Можно.
1 марта 2006 года
К моему столику двигаются двое мужчин. Они похожи друг на друга – отец и сын. За то время, что я не видел их, а это с Семиной свадьбы в 2003 году, один успел превратиться в мужчину, а другой так и не стал стариком.
– Привет, Михаил.
Я встаю.
– Здравствуйте, Алексей Викторович. Здорово, Сем.
– Здоровей видели, – ухмыляется.
Оба заказывают боржоми. Разговор явно будет конкретным и дорогим. Выгляжу я нелепо с нарезкой балыка «на всех», греческим салатом и графином водки.
– Алексей Викторович, я позвонил Семену, сегодня…
– Прекрати, Миш. Ильич в ресторане тебя ждет. Обзвонился тебе, а ты все недоступен. Нехорошо. Ты не серчай, что мы, старики, вас все время учим, но вот ведь есть правда в правильном образе жизни. Жениться тебе пора, как говорится в старом кино.
Оба смотрят на меня и улыбаются, причем мило так, по-детски.
– А ты вот, мужик здоровый и неглупый, а все по танцулькам ездишь, Катерин себе длинноногих сымаешь… М-м-да, а она ведь замуж выходит, за Исмаила, нового зама Ильича, очень перспективный парень, кстати, моложе тебя, а уже капитан.
Оба упиваются охуевшим выражением моего лица.
– Да ты не бзди, сынок. Ничего бы они тебе не сделали, просто Ильич решил тебя до десяти поднять, да и случай подвернулся. Дорожает все.
Последнее было произнесено не без грусти и весьма пафосно: мол, такое, брат, житье на Руси.
– Езжай-ка ты домой, Миш. Отдохни. Ильичу не звони, он тоже не станет. Проспись. Завтра поезжай на работу. Поработай.
Я уже с минуту не моргаю.
– Надумаешь жениться, пригласи обязательно. Ну, давай.
Мы пожали руки, и генерал повернул в сторону дверей.
– Да ты присядь уже.
Как только папа покинул судно, Семен попросил рюмочку. Посидели мы еще с четверть часа. Немногословный парень Сема вытащил из внутреннего кармана пиджака ручку «Висконти» и нарисовал мне цифру 7 на салфетке. Салфетку преподнесли к моему лицу, ей помахали несколько секунд и использовали по назначению. Сема вытер рот и собрался вставать.
– Каким образом, Сем?
– Стасику передавай. Очередная улыбка.
Несмотря на то, что я частично утратил средства и буду утрачивать в перспективе. Несмотря на то, что пусть и фальшиво, но любезные отношения поменялись на непредсказуемую помощь сильнейшего, невзирая на тот факт, что «седые строгие мужчины» держат меня за мальчика, первобытный страх прошел, и наступала нервная оттепель.
Я долго стоял над писсуаром, изумляясь, как это я умудрился не опьянеть за этот день. Затем я долго стряхивал, когда пришла мысль о том, что я, на самом-то деле, пьяный в жопу. Она пришла сама собой, неожиданно, как смерть приходит.
Стемнело. Стасик болтал о чем-то с Семеном и его шофером. Все дружно смеялись. Завидев меня, Сема распрощался с моим помощником и захлопнул дверь «Прадо», предварительно кивнув мне на прощание. Черный «Круизер» рванул с места, разбрызгивая мокрый снег в радиусе двух метров. Три Ольги удалялись в сторону Петра Церетели, розового рекламного дивана, вращающегося на пересечении набережных и Полянки. – Куда поедем, Миш? Может, тебя домой закинуть?– Спасибо, Стас. Я пешочком.Стас изобразил изумление. Я изобразил таинственную улыбку, хотя всем все было ясно: я бухой, меня развели, хотя я и не так парюсь, ведь всего пару часов назад просто срал в штаны.25 мая 1986 года На папином спидометре 95 км/ч. Окошки открыты, и ветер звенит, перекрывая дыхание. Мы оба знаем, что гораздо лучше ездить без мамы, и в этом наша настоящая мужская дружба. Песчаного цвета дома, зеленые тополя и серый асфальт сливались в один цвет. Я отмотал окно вниз и незаметно вытащил руку наружу. Я так иногда делаю, играя с воздушным потоком, который то подбрасывает открытую ладонь, то прибивает сжатый кулак. Убедившись, что отец смотрит только на дорогу, я разжал кулак, отпуская пакетик со средневековыми войнами. У подъезда отец сунул мне спартаковский значок и велел передать маме, что он скоро будет. Наверное, поехал в гараж. Машина скрылась за углом.Не дожидаясь лифта, я побежал по лестнице. Я рвался изо всех сил на девятый этаж, к маме, к ужину, к чаю на балконе и к завтрашнему дню. Единственное, что омрачало настроение, это сочинение, которое надо будет написать сегодня или завтра утром в туалете, на перемене.1 марта 2006 года В парке скульптур было сумрачно и безлюдно. Резкий, ветер с реки, волочил по заледенелой земле разный мусор. Наступал ранний, еще зимний, вечер.– Нельзя так носиться, сломя голову! Мишенька, будь осторожнее!Пустая скамейка. Под ней ежится от холода вороненок.Я шел в сторону огней Якиманки и представлял грядущую ночь: поймаю тачку, захвачу коньяка, позвоню Кате, отправлю ее в Херсон, поужинаю в Горках и забьюсь на Петровке позже, в конце концов, zhizn\' prodolzhaetsya!На улицу я вышел около красного кирпичного дома. Дом игрушки.– О, мне туда, – сказал я вслух, как какой-нибудь «синяк» с вокзала. Интерьер не поддался переменам; мраморный кот и компания встречали посетителей. Отзывчивая девочка-продавщица указала мне путь к продукции отечественного производителя. Мы успели обменяться телефонными номерами. Я наврал что-то про несуществующего племянника, чтобы не казаться странным в своем поступке. Никаких сомнений, они на своем месте, стоят и ждут меня. Я взял все выставленные пакеты с зелеными солдатиками, что висели на витрине – более десяти наборов. Тут был и храбрый парень с гранатой, и снайпер, стоящий на одном колене, и остальные их товарищи.
Я стоял на бывшей улице Димитрова. Пьяные ноги отказывались держать. Я облокачивался о колонну. В руках у меня были пакеты с солдатиками. Зелеными. Снегопад усиливался, снежинки впивались в лицо, желтый свет фонарей расплывался, и источник электрического света становился неузнаваем. Затягиваясь сигаретой, я закрывал глаза и видел лето. По пустой широкой улице скользили редкие пешеходы, с запада, со стороны проспекта, выплывала белая «Волга».
Москва 2009