Когда мы с Элизабет Кюблер-Росс проводили курс обучающей медитации, она попросила меня посетить нескольких из ее умиравших пациентов. Очень скоро мне стало ясно, что работа с умирающими оказывается средством работы над собой. В потоке этой работы я встретил необычайную монахиню доминиканского ордена Патрицию Берне, с которой проработал несколько месяцев в онкологическом отделении Сан-Францисской больницы. Когда я впервые пришел в эту больницу, мне стало очевидным, как моя практика подвергнется здесь проверке. Как выразился один учитель дзэн: «Ваша практика пригодна для покоя; а пригодна ли она для беспокойства?» А еще другой учитель спросил: «Сможете ли вы сохранить в аду свое сердце открытым?»

Я обнаружил, что больница является, пожалуй, наиболее трудным окружением для того, чтобы подлинно хорошо умереть. Больницы имеют целью сохранение жизни; смерть оказывается здесь врагом. К смерти здесь не испытывают большого уважения, большого сочувствия. Смерть окружена страхом, вызывает сильный страх; ибо смерть в больнице – это неудача для больницы.

Безнадежно больные пациенты в большинстве своем говорят, что им хочется не оставаться в одиночестве, когда они будут приближаться к смерти. Им хочется иметь доступ к людям, чтобы не чувствовать себя отрезанными. Однако во многих больницах, по недостатку понимания, как работать с умирающими и как принимать их смерть, медицинских сестер, врачей и технический персонал часто не допускают сколько-нибудь разумным образом к умирающим пациентам. Исследования показали, что световой вызов к безнадежному пациенту требует больше времени для ответа со стороны ухаживающего персонала, чем вызов к такому пациенту, которому сестра чувствует себя способной «хоть чем-нибудь помочь»; и это происходит не преднамеренно, а вследствие наших тонких психологических склонностей. Поэтому во время нашей величайшей надежды на контакт с жизнью мы имеем для этого наименьшие возможности. Больница – не слишком хорошее место для того, чтобы умереть.

Мне стало ясно, что в больницах существует та же проблема, что и внутри нас, и эта проблема – неведенье, отсутствие понимания идущего процесса. Это олицетворение страха и сопротивления, конкретизированное в отношении к некоторой части самих себя, которую мы не постигаем, и в отделенности от нее; и эта часть – наше умирание.

Я увидел, что хорошая медицинская сестра на дежурстве становится благословением для своих пациентов; и я установил значительные различия в этой области. В действительности выражение «хорошая медсестра» не будет правильным. То, что имею в виду я, говоря о «хорошей медсестре», – это такая медицинская сестра, которая находится в соприкосновении с собой настолько, чтобы позволить себе проявить заботу. Во многих школах и на многочисленных курсах медицинских сестер вполне обычно мы слышим: «Не сопереживайте жизни ваших пациентов». Однако именно это качество заботливости и участливости как раз и составляет сущность целительства. По сути дела, что происходит в больницах и вообще в медицинской профессии? Исцеление изъято из сферы человеческих отношений, из сферы передачи энергии, и перенесено в химико-электрическую сферу лекарств и механических устройств.

Я почувствовал, как трудно выказывать заботу с теми огромными глыбами невежества, которые мы обычно несем с собой большую часть времени. Как легко мы отождествляемся со своей обусловленностью по отношению к умиранию, как болезненна для нас утрата нашей перспективы относительно страдания. Я знаю очень немногих людей, работающих с умирающими, которые не были бы глубоко задеты этой работой и нередко утомлены ею. Подобная работа предъявляет большие требования. Только когда мы можем видеть жизнь и смерть не как столь отдельные друг от друга стороны, а как части протекающего процесса созревания, возвращения домой, к Богу, к источнику, – какими бы понятиями мы не пытались определить этот процесс, – только тогда можем мы оставаться внимательными к контексту, внутри которого происходят боль и умирание. Тогда, работая с людьми, испытывающими боль, мы будем относиться с почтением к их трудностям, мы увидим, как им тяжело; но при этом мы не усиливаем их сопротивлений этой боли разговорами о том, как ужасна боль, не обостряем этих их страданий. Не станем мы также говорить: «О, эта боль – всего лишь следствие кармического процесса», – потому что такие слова не будут, состраданием: мы просто разговариваем по душам, не работая над собой; мы не поддерживаем такое состояние ума, которое сохраняет разделение. Их страдания, – их карма – эта правда; но такое понимание должно прийти из глубокого переживания данного момента, из сердца, а не из головы. Нам же необходимо почувствовать их положение, как нашу карму, а не просто их карму. Мы должны открыть карму в самих себе, открыть ее не как понятие, а как протекающий; процесс, как раскрытие. Наше развертывание, их развертывание – все это часть одного и того же процесса. Содержание нашей жизни и их жизни может быть различным, как и содержание ума отличается от содержания ума каждого другого человека; но сам процесс совершенно одинаков. Естественные законы, управляющие причиной и следствием, законы, управляющие взаимоотношениями ума и тела, совершенно одинаковы; и вот эта-то одинаковость является путем ко внутреннему пониманию, способом не быть захваченными содержанием – как нашим, так и их содержанием. Фактически установление контакта возможно как раз на уровне этой одинаковости.

Такая одинаковость существует, когда я вхожу в комнату человека, который охвачен сильной болью, и я чувствую ее своим нутром; но это чувство окружено простором, тем простором, который просто пребывает с болью, какова она есть, который охотно позволяет ей следовать естественным путем. Это может быть психологическая боль, подобная гневу, страху или глубокому сомнению; или это может быть рак, разъедающий нервную систему. Я нахожусь в комнате, где налицо крайне невыносимая обстановка, крайняя неудовлетворенность настоящим. И я сижу с ними и позволяю себе войти в это чувство; но я вхожу в такое состояние, взяв с собой понимание того процесса, того контекста, в котором мы все существуем. И входя в это переживание так глубоко, как могу, я прохожу через него, когда они смогут это сделать. Эти слова, разумеется, не передают самого переживания. Но когда я сижу с кем-то, я могу войти в него, я как будто почти становлюсь им. Тогда я – не кто-то отдельный от него; расстояние между мною и человеком, с которым я нахожусь, не является препятствием для моей способности быть доступным для него. А это означает – оставить образ самого себя, как некоего великого белого рыцаря, как полководца кармы, пришедшего исцелить больных и умирающих, в голове которого скрывается некоторое тонкое отрицание того обстоятельства, что и я сам болен и умираю, что и я сбит с толку привязанностью и неведеньем. Я мудр, а они – нет; я здоров – они больны. Это заблуждение.

Будда говорил, что счастье меняется, как взмах лошадиного хвоста. Два человека находятся в этой комнате, и они находятся в ней в силу кармы. Один лежит и устремляется прочь из этой жизни; другой находится здесь потому, что нет иного места, где он мог оказаться более полезным самому себе или кому-нибудь другому. Нам обоим надобно проделать какую-то работу над собой. Если бы мы находились в этой комнате по какому-то другому случаю, мы не извлекли бы максимальной пользы из ситуации. То же самое относится и ко всему, что мы делаем; но когда мы пребываем с собой во время собственного умирания, это просто более очевидно.

Со мною в комнате находится человек, который очень близок к смерти; и он боится. Я могу почувствовать страх смерти и в самом себе. Перерабатывая свой страх, я даю ему возможность, может быть, безмолвную, переработать свой. Если я вхожу в комнату и говорю: «О, вам нечего бояться; все мы проходим через смерть и затем вновь рождаемся», – это не принесет большой пользы; такой подход окажется способом не иметь дела с силою данного момента – со страданием в этой комнате, со страданием человека, который лежит на кровати, а также со страданием того человека, который сидит у этой кровати.

Именно способность страдать, способность почувствовать свой собственный неудовлетворенный ум, свою собственную неудачную равнодействующую кармы, – это и есть способность очиститься и закончить дело. Работа с умирающими подобна тому, как если бы мы смотрели в прекрасно отшлифованное, очень точное зеркало, отражающее нашу собственную реальность; потому что мы видим здесь свои страхи, видим, как сильна наша неприязнь к боли, к неприятным телесным и душевным состояниям; эта обусловленность весьма велика – она непременно будет чем-то таким, с чем мы работаем большую часть времени. Осуждающий ум опирается на мое плечо и говорит мне, какой я незрелый тип, как много мне нужно работать над собой. Если я останусь открыт для этого промежутка времени, мне будет очень больно; но очевидно, работу нужно выполнить, и вот я остаюсь с ней и кое-когда обнаруживаю, что мой ум оказывается очень открытым, мягким, сострадательным и пребывающим глубоко в настоящем.

Привязанность, которой хочется, чтобы кто-нибудь умер как-то не так, как умирают другие, для умирающих бесполезна; это – моя проблема. Я учился не заставлять кого-нибудь другого умирать за меня моей смертью. Не приносить свои проблемы в эту комнату стало процессом дальнейшего очищения. Иногда, если я нахожусь в общении с каким-то лицом и чувствую, что у меня не клеится дело, мне нужно просто сказать: «Сегодня у меня дело не клеится»; но в этом высказывании больше правдивости, чем в том, что человек, может быть, переживает за весь день. В больничных палатах так много притворства. Человек в постели часто притворяется, посетители притворяются. Моя работа в этой комнате – просто быть. Никакого притворства. И для того, чтобы мне быть, необходимо мое присутствие. Я должен быть способен принять всего себя. И часть меня самого страдает и лежит на этой кровати. По истине, в такой вот час происходят две смерти.

Но честность не означает насильственного навязывания моей истины кому-то другому. Она означает – присутствовать, быть реальным. Я мог почувствовать, что чем больше я открыт, чем более восприимчив к человеческому состоянию, к страданию, которое приходит с нашим невольным вожделением, с нашей огромной забывчивостью, тем большее пространство я могу отвести для нашего роста. И тем большее сострадание я чувствую даже к своим собственным проекциям и страхам. Я могу увидеть, что сострадание не является вмешательством. Оно никого не вовлекает насильно в мою карму. Сострадание приходит от чувства чужого страдания и преодоления его в самом себе, от предоставления им свободного пространства для роста или даже для смерти, как они сочтут возможным, как они кармически способны.

Я обнаружил, что сострадание не означало слов: «О, как хорошо вы сегодня выглядите!», – когда больные худеют и сереют; оно скорее означало предоставлением им возможности болеть, когда они действительно больны. Пусть они принимают самих себя. Не усиливать их отвращение к болезни, потому что эта болезнь и есть то, с чем им нужно работать. Таков их метод.

Я видел, как сильно мы недооцениваем способности человеческого сердца, как мы думаем, что можем оказаться полезными только благодаря какому-то знанию. Но интуитивное понимание ума-мудрости может позволить нам быть доступными для другого человека, не теряясь во множестве «дел». Мы просто здесь, потому что открыты для пребывания здесь. Это значит, что если кто-то смертельно болен, мы принимаем его болезнь – и принимаем ее также в свое сердце. Когда боль в комнате так велика, что она как бы взламывает сердце, мы не держимся за такие вещи, которые отличаются чем-то от того, чем они являются на самом деле, – и благодаря этому как будто почти исчезаем в той точке, где ум и сердце совпадают, – мы чувствуем, что находимся внутри сердца, открытого для понимания. Мы переживаем другого человека, как самих себя; мы говорим с ним, как если бы говорили с самими собою. Тогда даже техника беседы при помощи сердца, описанная выше, становится техникой беседы с собою.

В такие моменты, когда я более не был «подателем» или даже дающим, но просто находился там в качестве двух аспектов самого себя – одного умирающего и одного наблюдающего, – я воссоединялся со своей полнотой, и вся усталость исчезала. Я оказывался напитан из того же самого источника, из безграничного простора, где нет ума, из чего-то большего, нежели мое ограниченное «я»; и этот источник питал также и другого.

Когда мы даем нечто из этого источника, а после этого выходим из комнаты, мы даже не знаем, кто мы такие. Здесь столь огромный простор ума, что мы просто не знаем. Человек умирает, и мы даже не знаем, помогли ли мы ему. Мы сделали все, что могли, и научились благодаря этому; но мы даже не знаем, чему научились. Все, что нам известно, – то, что шел процесс, процесс движения к простору, к нашему потенциалу, к тому, чтобы стать тем, кем мы едва ли даже воображали себя.