1
Перевод с немецкого
Татьяны Набатниковой
Перевод книги осуществлен при поддержке швейцарского совета по культуре “Pro Helvetia”
Немецкий офицер, хладнокровный дознаватель Гестапо, манипулирующий людьми и умело дрессирующий овчарок, к моменту поражения Германии в войне решает скрыться от преследования под чужим именем и под чужой историей. Чтобы ничем себя не выдать, загоняет свой прежний опыт в самые дальние уголки памяти. И когда его душа после смерти была подвергнута переформатированию наподобие жёсткого диска – для повторного использования, – уцелевшая память досталась новому эмбриону.
Эта душа, полная нечеловеческого знания о мире и людях, оказывается в заточении – сперва в утробе новой матери, потом в теле беспомощного младенца, и так до двенадцатилетнего возраста, когда Ионас (тот самый библейский Иона из чрева кита) убегает со своей овчаркой из родительского дома на поиск той стёртой послевоенной истории, той тайной биографии простого Андерсена, который оказался далеко не прост.
Шарль Левински (род. в 1946 г.) – признанный швейцарский классик, драматург и киносценарист, автор нескольких романов, известных во всем мире. Один из них уже хорошо знаком русскому читателю («Геррон», М.: Эксмо, 2013).
1
Перевод с немецкого
Татьяны Набатниковой
Перевод книги осуществлен при поддержке швейцарского совета по культуре “Pro Helvetia”
I
1
Темно.
Не холодная беспросветная тьма камеры. Тёплая темнота.
Не знаю, где я.
Не могу шевельнуться. Хотя не чувствую никаких пут. И глаза не завязаны. Я совсем ничего не чувствую. Слепой и глухой. Могу различить лишь лёгкое давление на коже, отнюдь не неприятное. Намёк на волны.
Я хочу шевельнуть рукой, но кажется, сигнал до неё не доходит. Будто у меня вообще нет руки.
Я знаю, что у меня их две. Кисть только одна, но руки две. Почему я их не чувствую?
С одной стороны: я в сознании.
С другой стороны: моё тело меня не слушается.
Я не знаю, как долго ещё продлится это состояние. И не по чему мерить время. Как долго я уже здесь?
И где это «здесь»?
Может, в меня попала пуля? Мы на войне.
Но у меня ничего не болит. Не может быть, чтоб я не чувствовал раны. Боль – единственная константа, на которую можно положиться.
Или эта нечувствительность – симптом? Но чего?
Наши учёные, я всегда следил за этим, ищут для раненых в лазаретах средства, которые бы делали их совсем нечувствительными. Может, меня оглушили чем-то таким.
Но тогда разве бы я мог так ясно мыслить?
Что-то здесь не то.
Я даже не знаю, лежу ли я. Или стою. Или завис в воздухе. И этого чувства я лишился.
Я устал. Ну хоть какое-то внятное ощущение.
Устал.
2
Минуту я спал. Или неделю. Проснулся с таким чувством, будто нахожусь в плену.
Ведь возможность, что меня схватят, никогда не была исключена. Когда я стал Андерсеном, когда я решил стать Андерсеном, они были всего в десяти километрах. Я был подготовлен, отлично сфабрикованные документы, отлично выдуманная история жизни. Я обо всём подумал.
Всегда надо думать наперёд.
Ещё тогда, когда мне всё-таки пришлось ампутировать левую кисть, спустя столько лет после пулевого ранения, после стольких лет боли, ещё тогда я рассматривал такую возможность. Позаботился о том, чтобы никто не узнал об ампутации. Ни в одном моём документе, кто бы его ни заводил, ничего про это не говорилось. То, что я всегда носил перчатки, подходило к моему ремеслу. Если они меня ищут, они ищут мужчину с двумя кистями.
У Андерсена только одна.
И, несмотря на это, я угодил в их сеть. Хотя не могу припомнить, как это произошло.
О предыдущем я знаю всё. О том, что было после – ничего. Память мне отказала, острый обрез – и потом ничего. Нет даже пробела, который мог бы тебе сказать: здесь что-то было. Здесь рухнуло дерево, взорвался дом. Где пустота было бы следом чего-то.
Не сталось даже пустоты.
Я выхожу из дверей, на мне коричневые кордовые брюки и тяжёлые ботинки, которые мне велики. Мне их кто-то подарил, так я себе придумал, когда я попросил у него кусок хлеба. Он сжалился надо мной, так я себе придумал. Мой плащ пахнет чем-то затхлым, как будто долго пролежал в сундуке или на чердаке. Это я тоже придумал. На коротко остриженной голове у меня кепка. Без козырька, как её надевают крестьяне, чтобы можно было прислонить голову к боку коровы, когда её доишь. Не шее мешочек на шнуре, в нём мои документы. Я знаю фамилию, которую вписал себе в документы. Я знаю всё. Андерсен. Я решил быть Андерсеном. Я Андерсен, и я выхожу из дверей.
И потом: ничего.
3
До этого я помню всё. Хорошая память в моей профессии обязательна. Я не забыл ничего.
Детские воспоминания. Родители. Школа. Всё тут, на месте.
Я могу описать свой класс. Парты с чернильницами, куда чернила подливали по понедельникам утром. Распятие, на котором не было фигурки Иисуса, шалость мальчишек или религиозный диспут. Наглядные пособия, которые приносили из учительской, разворачивали на штанге, а потом скатывали в рулон. Европа. Африканские звери. Военные походы Александра Великого. Триста-тридцать-три – при Иссосе умри. Я ещё всё помню. Все эти битвы я могу перечислить, Удо Хергес, сын мясника с толстыми бутербродами на перемене, которыми он ни с кем не делился. Конрад Вильмов по прозванию Конни. Вальтер Хаарман, над фамилией которого мы посмеялись лишь годы спустя, когда увидели, что волосы у него остались только в фамилии. Хольгер Пискер, весь в синяках. Никогда не сознавался, что отец его бьёт. Но то были следы побоев. Уж в этом я разбираюсь. Людгер Дистельхорст. Или Лотар? Нет, Людгер. Память у меня работает. Я ещё помню их всех, всех, всех. Одноклассников и учителей.
Всех.
Его звали Бойтлин, Хорст-Фридрих Бойтлин, он был в гимназии лишь кандидатом на должность учителя математики, не настоящий учитель. Мы это разузнали и дали ему это почувствовать. Одна лишь тростниковая палка для телесных наказаний ещё не придаёт авторитета. Нужна готовность пустить её в дело. Надо излучать уверенность, что прибегнешь к ней. У Бойтлина был слабый подбородок. Это я помню. Я могу описать каждую деталь, каждый запах, каждый вкус. Прокисшее молоко, и моя мать говорит: «Выпить всё равно надо. Мы не можем себе позволить что-то выбрасывать». Отец, который хотел во всём быть образцом, делает большой глоток и пытается показать лицом, будто ему вкусно. В тот день я впервые понял, что родители тоже лгут.
Все люди лгут.
Он тогда не облизал усы, как обычно делал, а ополоснул лицо под краном на кухне. Этим он себя выдал. Я это помню. Я помню это очень хорошо.
Всё. Выпускные экзамены. Униформу.
Мою профессию.
До самого того того момента…
Часть меня исчезла окончательно, так что даже чувства не осталось, будто что-то было. Как будто за дверью не оказалось никакого мира. Я потерялся у себя самого. Когда рвётся киноплёнка, разве заснятые персонажи знают, что будет происходить дальше с их лицами?
4
Почему, почему, почему меня не слушается тело?
Кошмар был бы логическим объяснением. Но разве во сне спрашивают себя, не сон ли это? Разве не нужно уже проснуться, чтобы задавать себе этот вопрос? Но если я бодрствую… В этих «если» и «но» можно запутаться, как в сети.
Я умер?
Нельзя исключить никакую возможность, и эту тоже. Вполне мыслимо, что когда я выходил из дверей, меня пристрелили. Это объяснило бы, почему мои воспоминания обрываются именно в тот момент.
Нет никаких сведений, как ощущаешь свою смерть изнутри. Может, всё ещё продолжаешь после этого думать. Может, и нужно после этого продолжать думать.
Может, эти мысли и есть то, что называют чистилищем. Тогда бессмертие было бы наказанием.
Всё это вообразимо, но не убеждает меня. Я довольно часто видел переход от жизни к смерти, и мне всегда казалось, что в нём есть что-то окончательное. Лица меняются основательно. С некоторым опытом можно это узнать ещё до того, как Дядя Доктор приставит свой стетоскоп, чтобы проверить, не понадобится ли ещё вспомогательный укол. Лишь однажды у меня покойник очнулся в мертвецкой, к ужасу тех людей, которые принесли следующего. Но и он не мог сообщить ничего стоющего о том времени, когда был мёртв.
Если я мёртв – я не принимаю это как допущение, а лишь взвешиваю теоретически, – если бы моё тело было мертво, застреленное или разрушенное как-то иначе, а я знал бы, несмотря на это, кем я был, это означало бы, что память человека существует независимо от его клеток.
Если подумать как следует.
Каждый человек имеет память или каждая память имеет человека?
Или есть нечто вроде души?
В это я никогда не верил. Я считаю, что это вспомогательное представление, которым люди утешают себя от действительности.
«Душа»; «бессмертие»; «справедливость». Я всегда верил только в те вещи; которые можно потрогать. Кто умер; тот умер. Я не умер.
5
Волны. Да; я чувствую волны.
Когда я стал Андерсеном; я был далеко от моря. Зачем они затащили меня на корабль; в моём состоянии? Куда они собираются меня доставить?
Мелкие; едва заметные волны. Корабль; стоящий в порту? В каком?
И; если бы это было так: почему корабль не отчаливает? Чего они ждут?
Я известен своей способностью находить ответы. Но теперь не знаю; какие вопросы должен задать. «Тыкать палкой в туман»; как говорят. Но туман – это хотя бы не ничто.
Какой смысл пытаться делать выводы; если не знаешь предпосылок. Слишком много того; чего я не понимаю. Об этом они позаботились. Кем бы ни были «они». Кто бы ни вверг меня в эту ситуацию. Это метод; которым я не владею. Хотя принцип мне; конечно; ясен. Если отнять у человека его органы чувств; он в какой-то момент теряет контроль. Полезная техника; если у тебя достаточно времени. Когда спешишь; то лучше применить силу. Человек выносит не всякую боль и ещё меньше выносит представление о ней. «Нас страшат не сами вещи; а наши представления о них». Кто это сказал? Не могу вспомнить. Должно быть; они мне что-то вкололи.
В любом случае я должен исходить из того; что попал в плен. Это вовсе не означает; что они знают; кто я такой. Поскольку война; многим приходится пребывать в одинаковом положении.
Я Андерсен.
Фамилия; дата рождения; чин, кодовое число.
Андерсен. Андерсен. Андерсен. Никогда не было никого другого. Я всегда был Андерсеном.
Андерсен. Андерсен. Андерсен.
Я чувствую волны. Я совершенно уверен, что это волны. Почти уверен. Это означало бы…
Стоп.
6
Не пускать мысли на самотёк. Они бегут туда, где сидит страх. Занять голову другим. Иначе в мозги вопьётся паника, и тогда пиши пропало.
Занять ум. Задать себе задачу и решать её.
Слова, хоть как-то связанные с морем. В алфавитном порядке. Армада. Борт. Волны. Галион. Дизель. Епиктет. Но это имя. Был такой Эпиктет, который сказал… Слова, связанные с морем. Почему мне не приходит в голову слово на букву Ж? Жалюзи? Я не туда зашёл. Залп. Игла-рыба. Килевая качка. Корма.
Слепой и глухой. Но мой рассудок функционирует так, как я этого хочу.
Лодка. Мачта. Наутилус. Остров.
Паром. Прилив.
Если я сосредоточусь на ритме волн, я могу использовать их для измерения времени. Если минуты растягиваются и сжимаются, то теряешь ориентацию. Они хотят, чтобы я потерял ориентацию. Но я сильнее их. Опытнее.
Рыба. Старшина. Трюм. Улов.
Филировать. Я не знаю, что такое филировать. Никогда не знал или забыл? Мне отказывают мои воспоминания?
Это было бы объяснение. Забываешь в первую очередь то, что было недавно, и потом, постепенно…
Хляби. Цинга. Чан.
Можно измерять время по собственному дыханию.
Только теперь мне приходит в голову, что я не дышу. Это должно было бы внушить мне страх, но это не внушает мне страха. Почему?
7
Мне надо приготовиться к допросу.
Дело всегда доходит до допроса. Они будут думать, что довели меня до готовности, но я опытнее их.
Главные вещи должны приходить в голову автоматически. «Если я разбужу вас среди ночи, – говорил Бойтлин, – вы должны мне без запинки сказать правило бинома». Мы над ним посмеялись, как мы всегда над ним смеялись, но он был прав.
Меня зовут Андерсен. Андерсен. Андерсен.
Мне никогда не встречался человек с фамилией Андерсен. Если не считать сказочника, конечно. Новый наряд короля. Он идёт по улице голый, а люди видят наряд, надетый на него. Это позиция, которая убеждает. Или выдаёт с головой. Если кто-то пытается строить из себя героя, хотя трясётся от страха, тогда я знаю: он виноват. Тогда это только вопрос времени.
Как Андерсен – так я себе положил – я буду лёгким. Не раболепным, это был бы фальшивый тон, который часто берут на допросах и который сразу вызывает подозрения. Лёгким, потому что всё позади. Немного растерянным. Позиция маленького человека, которому оказались не по плечу большие времена. Которому после ранения пришлось ампутировать левую кисть.
Если они спросят меня о семье, я расплачусь. Если начнут разузнавать – а они не начнут, иначе я сделал что-то не так, – но если всё-таки, то найдут в списке жертв бомбёжки фамилию моей невесты. Фридерике Мюленбах. Родилась 23 октября. Католичка. К её последнему дню рождения я послал ей серебряный крестик. Снятый с мёртвого. Такие детали важны. Я знаю всё, что знал бы Андерсен, если бы Андерсен был.
В деревне, где родился Андерсен – деревни лучше, чем города, – церковная книга сгорела вместе с церковью. Я потом побывал на этом месте.
Я обо всём подумал. Даже если они будут меня пытать…
Это моё слабое место: я слишком много знаю о возможностях, какие бывают. Что можно сделать ручкой от метлы. Электрокабелем. Ножом.
Ножом я владею как художник кистью. Самое острое лезвие не всегда самое лучшее. Разрыв может быть полезнее, чем разрез. Лучших результатов я достигал со старомодной бритвой. Когда срезаешь у кого-нибудь мочку уха, то он верит, что ты и перед горлом не остановишься.
Не думать об этом.
8
Они не могут знать, кто я такой. Это невозможно.
Для этого я слишком хорошо подготовлен.
Но если бы всё-таки дело дошло до того, что они опознали бы меня по какой-то случайности, если бы они знали, кто я такой, если бы они меня изучали, вплоть до всех моих слабостей, то не нашли бы более действенного средства, чем эта беспомощность, чтобы заставить меня страдать.
Я никогда этого не выносил.
Совсем маленьким мальчиком меня однажды из-за высокой температуры собирались завернуть в мокрую холодную простыню. Я так сопротивлялся, что порвал дорогую материю. Моя мать потом неоднократно рассказывала мне эту историю. «Ты уже тогда был упорный», – говорила она. И: «Ты не выносил холода». Сам я не мог помнить этот эпизод, но убеждён, что вовсе не холод я не мог перенести. А предписанную извне обездвиженность. Вот это состояние я всегда ненавидел.
Всякий род утеснения. Это нечто совсем другое, чем болезненный страх быть запертым, какой иногда встречается у людей, которых заваливало под землёй или на фронте. У меня это не имело отношения к моей болезни. Я просто этого не люблю. Я и в концерте норовлю всегда получить место на краю ряда. Я хочу распоряжаться собой сам, это, пожалуй, моё главное свойство. Ещё в армии я не былхорошим исполнителем приказа. Разумеется, я был дисциплинирован и делал то, что должен был, но потом ранение стало для меня истинным освобождением. Больше никому не подчиняться – это стоило кисти. Не для того я создан, чтобы на меня набрасывали узду. Я должен быть свободным. Самостоятельным. Поэтому моя работа была для меня самой подходящей.
Работа без предписаний, в которой считаются лишь результаты.
Я создал себе Андерсена, чтобы и в изменившихся условиях продолжать оставаться свободным. И теперь…
В детстве я читал одну историю про человека, который, чтобы доказать своё мужество, велел запереть себя на всю ночь в гробу. Теперь я не помню, чем дело кончилось, но то была история ужаса. В гробу хотя бы знаешь, где ты есть. Там есть крышка, о которую можно биться и разбить голову в кровь. Там можно чувствовать своё тело. Может быть, там и задохнёшься, но перед этим хотя бы подышишь.
9
Я должен это выдержать. Вещи таковы, каковы они есть.
Только низкосортные люди пытаются обмануть действительность. Костыль нужен тому, кто без него не может ходить. Или не отваживается. Может, было бы спокойнее придумать себе страховочную сетку, но рано или поздно тем больнее рухнешь на задницу.
В моей профессии самые трудные случаи представляли собой богомольцы. Верующие. Высшая власть, с которой, как им казалось, они говорили, могла тысячекратно не приходить им на помощь, но и в тысяча первый раз они всё равно на неё уповали. И черпали силы из своего воображения.
Мне не нужны костыли.
Как человек разумный, я исхожу из того, что бога нет. Или, если есть, чего тоже не докажешь, тогда у меня нет разумных оснований ждать от него помощи. Стоит просто посмотреть на мир, и увидишь, что он не управляется никаким милосердным существом.
И всё-таки: богомольцы всегда особенно упорны. Могут продержаться дольше, чем другие. Что-то здесь, должно быть, связано с воображением, что ты не один. Трудно у кого-нибудь отнять то, чем он владеет в своём воображении. Разумеется, когда-то добиваешься и этого, но приходится много работать.
Я презираю таких людей.
Я им завидую.
Было бы легко вообразить себе чудо. Не одно из тех, которые нам расписывал учитель по катехизису Лэммле своим фистульным голоском, вытянув ротик в трубочку, разумеется нет. Лэммле был трус. В конце каждого рассказа он облизывал губы, как будто все ангелы и все небесные пособники, которых он нам так красноречиво расписывал, были сделаны из сплошного сахара и марципана.
Мы его называли «Ягнёнок-беее».
Такие детские книжки чудес только смешны. Но искушение нафантазировать свет во тьме, которая так долго меня окружает, этот соблазн очень даже присутствует. Я чувствую, как она мне подмигивает, эта шлюха-мысль.
Это было бы так просто. Мне пришлось бы только позволить разуму пасть.
Как иногда, стоя на гребне горы или на краю скалы, лишь с трудом противишься искушению прыгнуть.
Я не поддамся. Иначе они победили.
Не поддаваться искушению.
Не поддаваться.
10
Я спал – я много сплю – и проснулся, потому что правая моя рука двигалась. Мне это не снилось.
Она согнулась и снова распрямилась. Пальцы коснулись подбородка.
Первое движение с… Даже не помню, с каких пор. С бесконечности. Первое прикосновение. Не то чтобы я это решил: вот сейчас я шевельну рукой. Я не имел к этому никакого отношения. Когда я попытался повторить движение, мне это не удалось. Сигналы, которые я хотел послать, не доходили. Но у меня есть рука. У меня есть кисть. У меня есть пальцы. Я существую.
Боже правый, которого нет, благодарю тебя.
Второй раз.
Это больше, чем просто конвульсия. Это воля, плетущаяся позади движения. Должно быть, моя собственная воля, даже если я её не чувствую.
Что-то изменилось.
Может быть, действие того средства, которое они мне вкололи, ослабевает. Или что уж там это было, чем они сделали меня беспомощным. Может быть, их методы не действуют долговременно. Теперь много чего может быть.
Странно, что может сделать такое маленькое изменение.
Надежда.
На сей раз это были ноги. Сначала левая, потом правая. Потом обе.
Мне показалось, что я слышу и звуки. Несколько раз удары, словно от дальнего грома, и потом тарахтенье, как если бы воздух выходил из слишком узкой выхлопной трубы.
Что бы это могла быть за машина?
Теперь двигалась и левая рука. Согнулась, и пальцы…
Не может быть. Ведь мне же удалили левую кисть. Боли стали нестерпимы, и я решил пойти на операцию. Ведь не вообразил же я себе это.
Но я не вообразил и то, что почувствовал. Почувствовал совершенно отчётливо.
Пальцы.
Если чувства слишком долго голодали, они извлекут себе корм и из воспоминаний.
Снова. Я чувствую кисть, которой не существует.
Мою кисть.
11
Сойти с ума – это не про меня. Мой разум функционировал всегда. Это вопрос характера. В мыслях следует поддерживать порядок. Не перепутать выдвижные ящички.
Битвы Тридцатилетней войны. Союзных монархов германской империи. Притоки Рейна.
Всё это здесь, у меня в голове. Как следует разложено по полочкам.
Биномическое правило, (a+b)2 = а2 + 2аb + b2. Всё на месте.
Но.
Я почувствовал кисть, которой не существует.
Больше не воспринимать мир правильно – это знак слабости. Если ты довёл человека до этого, ты победил.
Пусть я в их власти, но я не слаб. Я знаю точно, что у меня есть только одна кисть.
Я это знаю.
А что, собственно говоря, они делают в больницах со всеми теми частями тела, которые им пришлось удалить? Об этом я никогда не думал. Их зарывают в землю? Сжигают? Или просто выбрасывают?
В университетских городках, я допускаю, их используют для обучения. Тот, кому моя кисть досталась для анатомирования, спрашивал ли себя, какому человеку она могла принадлежать? Какой профессии?
Он не найдёт ответа. Во мне нет ничего внешнего, что могло бы указывать на мою профессию. Но мне часто говорили: у меня кисти музыканта.
Были.
Должно быть, кажущееся прикосновение было формой воспоминания. Ничем другим я не могу это объяснить. Воспоминанием, вызванным через контакт с культёй. Старый проводник, который больше никуда не ведёт, но всё же ещё может быть активирован. Ложное соединение. Думаешь, что чувствуешь что-то, лишь потому, что ожидаешь этого в определённой ситуации. Договоришься с кем-то о встрече – и тебе чудится, что вот он идёт. А это оказывается совсем не он.
Должно быть, это действие темноты. Из-за нехватки впечатлений рассудку приходится слишком многое восполнять. Лишение обостряет чувства. Но и путает их. Голодному всюду мерещится запах съестного.
Быть того не могло, как почувствовалось. Но мысль, что у меня снова две кисти, приятна. Почему бы мне не позволить себе её, коли я не забываю, что это всего лишь иллюзия? Как утром приятно ещё досматривать остатки сновидения, хотя ты, собственно, уже проснулся.
Красивый сон.
У меня две кисти.
12
Голос.
Я услышал голос.
Мне почудилось, что я услышал голос.
Женский голос.
Он исторг крик, испуганный, но без страха. И потом что-то сказал, из чего я разобрал лишь последнее слово, «…зашевелился».
«Зашевелился».
Это мне тоже примерещилось?
Нет. То, что я услышал, что я вообще что-то услышал, хотя и неожиданно, но это имеет смысл. Это может означать только одно: за мной наблюдают. Чего, вообще-то, следовало ожидать.
Но почему женщина? Это не женская профессия. У них слишком много сочувствия, это мешает.
Сперва я услышал её голос, а потом голос мужчины. Он был на отдалении, и я не понял, что он сказал.
Я это слышал. Я совершенно уверен.
С другой стороны: если голова что-то воображает, не может же она одновременно воображать, что это действительность?
Чтобы не совершить ошибки, я должен исходить из того, что это была не галлюцинация. И что-то новое: они больше не стараются скрыть от меня, что я под охраной. Больше не выдерживают акустический карантин. Что может означать только одно: они подготовились к тому, чтобы дать мне проснуться. Отменили свой наркотик или что там у них, уменьшили дозу, почём я знаю. Постепенно я снова чувствую моё тело. Ещё не вполне и ещё неверно. Восприятия странно смещены. Если бы я не знал, что этого не может быть, я бы мог по-прежнему поклясться, что я не дышу. И мои собственные пропорции, как я их ощущаю, не подогнаны друг к другу. Голова кажется слишком большой, а руки слишком короткими. Сердце бьётся слишком часто.
И я ощущаю кисть, которой нет. Так что их тактика – привести меня в замешательство – не осталась бездейственной.
Но они не рассчитывали на то, что ситуация окажется знакома человеку. Что он знает, чего ему ждать. Внезапный яркий свет. Громкие шумы. Уддры. Я всё это предвижу. Лучше, чем кто-либо другой.
Если они будут бить, я закричу. Желание подавить рефлекс будет стоить ненужной затраты сил. Однажды я присутствовал при том, как один откусил себе кончик языка из чистого геройства.
Естественно, я закричу. Я буду визжать и стенать, но всё равно буду оставаться Андерсеном.
Андерсеном и никем другим.
13
Они могут спрашивать меня о чём угодно. Я знаю все ответы. Фамилия? Андерсен. Имя? Дамиан. Родился? В 1903 году, 26 сентября. В католическом календаре на эту дату приходятся Косма и Дамиан. Я выбрал для него этот день – для себя! для себя! – потому что легенда про них обоих кажется мне такой подходящей. Забавным образом подходящей. Их топили, сжигали и побивали камнями. А они из всего этого вышли целыми и невредимыми. Как и я выдержу любой допрос. Естественно, под самый конец – а этого, пожалуй, не избежать, если хочешь канонизироваться в святые, – им всё же отрубили головы. Но я не потеряю голову. Я не сделаю ошибки. Какие бы методы они ни применяли. Я работал над Андерсеном что твой скульптор над статуей. Кто хочет стать другим, тому нельзя идти лёгким путём. Новое существование должно сидеть как костюм, который носишь уже много лет. Я влил в себя его историю так основательно, что она уже реальнее реальной. Пусть спрашивают о чём угодно.
Родители? Бенедикт и Вальбурга. 11 июля и 4 марта. Дни рождения отца и матери надобно знать. Поздравляем-поздравляем, счастья-радости желаем. Новый год, новый год вам здоровья принесёт. Нет, господин дознаватель, обоих уже нет на свете.
Соседи? По одну сторону семья Штрук, по другую господин Гроскопф. Вдовец. На допросах я всегда спрашивал про соседей. И если они медлили, я сразу знал: ага! Это деталь, которую многие забывают себе выдумать. У Гроскопфа я ещё мальчишкой выучился доить корову. Если им придёт в голову перепроверить это, я могу им продемонстрировать. Даже с одной рукой. Нельзя на допросах заявлять о своих умениях, которые не можешь подтвердить. Кто выдаёт себя за электрика, должен уметь устранить короткое замыкание. Я выбрал себе дойку, потому что это совсем никак не подходит к моему прежнему существованию. В последний год, когда уже было видно, чем кончится война, я каждый день ходил упражняться в хлев. Моим людям я говорил, что мне это необходимо для снятия напряжения. Они мне верили. В нашей профессии необходимо расслабляться.
Андерсен умеет только практические вещи. Вот и всё его образование. В деревне не особо соблюдалось обязательное школьное образование. Если кто покрепче, а у родителей нет денег, его посылали работать.
Политика? В этом Андерсен ничего не понимает. Есть те, что внизу, и те, что наверху, вот и вся его философия. Он всегда принадлежал к тем, что внизу. Никогда не был в партии, а зачем? С нашим братом они что хотят, то и сделают.
Мировая история? Мы и другие. Они начали войну против нас, и мы её проиграли. Я на этом лишился руки.
О да, я знаю его до нитки. Я обустроился в его голове. Я обустроил его в своей голове.
Андерсен.
14
Слёзы?
Слёзы.
Я плакал. Меня охватили чувства.
То была музыка.
Это не было воображением. Воображаемые звуки звучали бы иначе. Чище. Тона, которые слышал я, были глухими, как будто в ванне держишь уши под водой.
Но то была музыка. Однозначно музыка. Моцарт. Симфония Юпитер.
Мне всё равно, было ли это воображением. Я знаю, что я слышал. Первую часть. Allegro vivace.
Худшее в войне то, что больше нельзя пойти в концерт. Радио не то же самое. Не для культурного человека. Тем более, когда знаешь, как это должно звучать на самом деле.
Симфония Юпитер. Почти вся первая часть. Потом музыка прекратилась, так же внезапно, как и началась. Но в моей голове она продолжала звучать.
До-мажор. «Бодро-напористо» называл эту тональность старый Рёшляйн. Когда мне приходилось на скрипичных уроках играть ему швабский танец, он задавал мне этими словами такт в три четверти. «БОД-ро-на-ПО-ристо, БОД-ро-на-ПО-ристо». ТАМ-тамтам, ТАМтамтам. Притопывая при этом ногой, однако не делая шума. Он и на уроках носил войлочные тапочки.
Не то чтобы хороший педагог, Рёшляйн. Но всё-таки: он научил меня владеть инструментом, хотя я так и не стал большим умельцем. Мальчишкой был слишком ленив, а позже не хватало времени. Но кое-что другое из его уроков сослужило мне в профессии хорошую службу. Тональность – вот главное, проповедовал он.
Каждый человек имеет свою тональность.
И Андерсен будет любить музыку, но такому человеку, как он, меньше нравятся хрупкие инструменты вроде скрипки. Кто родился на куче навоза и вырос в хлеву, не знает скрипичных концертов. В лучшем случае губная гармоника.
Из всех вещей, какие мне пришлось оставить, скрипку мне жальче всего. Хотя я никогда не мог на ней играть, с одной-то рукой. Только струны пощипывали представлял себе тон смычка. Настоящий Эгидиус Клотц. Я её тогда выменял на жизнь её владельца, и он был мне благодарен за это. На коленях благодарил. Мне пришлось её оставить. Она лежит там в своём футляре, в своём ложе из красного бархата, и ждёт нового хозяина. Сумеет ли он оценить её звучание? Со скрипкой нельзя обращаться грубо, иначе она не поёт.
А вот с людьми наоборот.
Симфония Юпитер. Если это и была галлюцинация, я благодарен за неё своему мозгу.
15
Музыка снова и снова. Может быть, всякий раз в одно и то же время. Этого я не знаю. Я то и дело засыпаю, а тишина, когда я бодрствую, перемешивает часы в бездвижную трясину.
Но: музыка.
Сплошь знакомые мелодии. Времена года. Бранденбургский концерт. Другие классические вещи, которые кажутся мне знакомыми, даже если я не могу их назвать.
Не всегда полные композиции. Бывает, что музыка обрывается посреди такта. Я совершенно уверен, что это не выуженные из воспоминаний воображаемые концерты. Иначе бы все они звучали одинаково или похоже. Фантазии составляются из осколков известного.
Но однажды я услышал музыку совсем другого рода. Пока только раз. Звуки, о существовании которыхя и не подозревал. Чужеродные. Быстрая молоточная дробь, как будто барабанные палочки попадают не по коже, а по металлическому ободу. И к этому – в том же размеренном такте – постоянно повторяющаяся короткая мелодия, наигрываемая на инструменте, который я не мог определить. Очень низкие тона, которые ощущаешь всем телом. Как чувствуешь детонации, даже если они далеко. Ритмические детонации. Неприятно.
Эта музыка, подсказывает мне рассудок, должно быть, звучала на самом деле. Как раз потому, что она мне совершенно чужда. И если эти звуки были на самом деле, то и все остальные тоже были.
Вместе с чужеродной музыкой был слышен и новый голос. То ли мужской, то ли женский, я не мог узнать наверняка. Он – она? – говорил очень быстро, на непонятном мне языке. Можно было подумать: в такт барабану. Но и эта музыка оборвалась внезапно, а с нею смолк и новый голос.
Чаще всего я слышал женщину. Она мне уже прямо-таки знакома. Иногда она подпевает мелодии. Не всегда в тон. Она не очень музыкальна, как мне кажется.
Однажды, то было нечто барочное, с несколькими трубами, я мысленно ей подпевал. Как будто мы с ней пели хором.
И однажды я услышал, как мужчина – если это был тот же мужчина, я не могу быть уверен, – однажды я услышал, как он чётко сказал: «Ты правда думаешь, что это что-то даст?»
Он говорил о музыке или о чём-то другом?
И кто был «ты»? Женщина? И какое отношение к нему она имела?
Сколько же здесь людей?
16
Я начал лелеять надежду, и это было ошибкой. Болезнь, однажды вспыхнувшую, уже не одолеешь. Изнуряющая лихорадка. Лишь тот, кто ничего не ждёт, не будет разочарован.
Надежда мешает ясно мыслить. Из того факта, что они меня уже не так упорно ограждают, как в начале, я заключил, что эту ступень моей обработки они хотят закончить в скором времени. Это не оправдалось. Кажется, у них и не было намерения допрашивать меня сейчас.
Я пытался разгадать их поведение, и это было неправильно. Я знал о них слишком мало. Никак нельзя сказать с уверенностью, в чьи руки я попал. Враг не один.
Решающий факт: я всё ещё в заточении. Вокруг меня по-прежнему темно. Даже если темнота – по крайней мере, мне так кажется – уже не абсолютна. Иногда здесь бывает что-то вроде догадки о свете. Если бы мне пришлось это описывать – но кто меня об этом попросит? – то я бы сказал: красноватая тьма.
Из позитивного: паралич, от которого я страдал, постепенно отступает. Мои конечности двигаются. Они делают это и по моей команде, даже если я не могу их точно контролировать. По крайней мере: когда я думаю «пальцы», я замечаю, как они реагируют.
Правда – и это заставляет меня сомневаться в собственном восприятии – кажется, это делают и пальцы той кисти, которой у меня больше нет. Руки сгибаются и распрямляются. Ноги шевелятся. Иногда – и для этого у меня тоже нет объяснения – они натыкаются на препятствие, но это не стена и не решётка. Податливое препятствие. Эластичное.
Стена из резины? Это могло бы означать, что я совсем не в тюрьме. В клинике? Успокоенный наркотиками?
Я не сумасшедший.
Я могу двигаться, но это не естественные движения. Как будто я нахожусь под водой.
Я не могу быть под водой. Последствия были бы совсем другие. В этом я разбираюсь. Кладут на край ванны доску, к ней накрепко привязывают объект и погружают его голову в воду. Поначалу они пытаются задерживать дыхание, потом впадают в панику. Чем дольше длить это состояние, тем разговорчивее они становятся после этого. Эффективнее всего, когда их извлекаешь в самый последний момент, перед тем, как они потеряют сознание. Дать им схватить ртом воздух и тут же снова погрузить в воду.
И больше нельзя думать об этих вещах. Никогда больше. У Андерсена не было ничего подобного.
17
Занять голову чем-то другим. Единица – простое число. Двойка – простое число. Три. Пять.
По пять пальцев на каждой руке. Сосредоточиться на цифрах.
Семь. Одиннадцать.
Тринадцать – несчастливое число.
Моя мать была суеверна. Если рассыпала соль, то брала щепотку и бросала через левое плечо.
Не моя мать. Мать Андерсена. Вальбурга Андерсен. Родилась 4 марта. Тебе на радость.
Простые числа.
Семнадцать. Девятнадцать. Двадцать три.
23 октября – день рождения Фридерике Мюленбах. Невесты Андерсена. Моей невесты. Я подарил ей крестик. Может, он был на ней, когда бомбардировщики…
На этом месте у меня откажет голос.
Всё чаще у меня такое чувство, будто я плачу, но не могу почувствовать слёзы на лице. Ещё одна странность.
Двадцать девять. Тридцать один.
От Бойтлина застряло в памяти больше, чем можно было ожидать. Он нам рассказывал, что ещё никто не нашёл формулу, по которой наперёд высчитываются простые числа. Но наоборот можно у любого числа узнать, простое ли оно. У некоторых сложно, но выявляется это всегда. Это очень человеческие числа.
Тридцать семь. Сорок один. Сорок три. Сорок семь.
Мне сорок семь лет. Андерсена по документам я сделал на пять лет моложе. Кто всю жизнь занимается физическим трудом, изнашивается быстрее. Всё надо учитывать.
Всего сорок семь. У меня в запасе ещё много времени. Говорят, это лучшие годы. Лучшими они не станут. Но все будут мои.
Если мне удастся убедить их в Андерсене.
Разумеется, мне это удастся. Я всё продумал.
Пятьдесят три. Пятьдесят девять.
Стоп.
Мне следует привыкнуть думать только о таких вещах, о каких думал бы Андерсен. Он не может знать, что такое простые числа.
Клички коров в хлеву у вдовца Гроскопфа.
Эрна. Анна. Пеструха.
18
Между этими двумя, мужчиной и женщиной, что-то происходит. Какая-то разборка. На слух похоже, что он её бьёт. При каждом ударе он всхрипывает от напряжения.
Я никогда не ценил коллег, которые бьют, прилагая много усилий. Это знак недостаточной точности. Это всё равно, что забрасывать гранатами там, где управился бы один снайпер.
Расточительство.
Женщина кричит. Короткими, тонкими вскриками.
У меня нет чувства времени, но эта сцена кажется мне бесконечно долгой. Он дышит всё тяжелее, а она кричит.
Между тем её голос я уже хорошо знаю. Мы пели вместе.
Если мы действительно на корабле – но может быть, я неверно толкую этот пункт, – то порт мы, должно быть, уже покинули. Волны стали сильнее.
Крики женщины следуют друг за другом всё быстрее.
Неужели это из-за меня? Они не смогли договориться, как поступить со мной? Но бить из-за этого? Им следовало бы знать, что я уже могу всё слышать.
Или они делают это специально? Я должен стать свидетелем их ссоры и сделать из этого неправильные выводы? Мы тоже так иногда поступали. Устраивали между собой разборку, чтобы один из нас казался особенно грозным. Тогда другому, который играл более слабого, автоматически перепадало больше доверия. Старый трюк.
Может, и эти разыгрывают передо мной нечто такое?
Последний, протяжный крик женщины, скорее стон. Дыхание мужчины – должно быть, он где-то очень близко, если я его так хорошо слышу – постепенно успокаивается.
И потом – тишина.
Волны снова стали мягче.
Потом они заговорили.
«Было хорошо». Это голос мужчины.
Хорошо?
«Очень хорошо». Голос женщины.
Этого я не понимаю.
«А ты уверена, что ему это не вредно?»
Ему? Это мне?
Женщина смеётся. Только что кричала, а теперь она смеётся. «Совершенно уверена», – говорит она.
Теперь смеётся и мужчина. В какой-то момент его дыхание опять учащается. Женщина снова начинает кричать.
19
Был один из тех снов, которые длятся и после пробуждения. Картинки въелись в меня и не отпускают. Собаки-ищейки, которые взяли след беглеца.
Будто я нахожусь в просторном помещении с тяжёлыми резными балками под потолком и знаю, как знаешь такие вещи во сне, что это музей. Художественная галерея. Но я там не посетитель, а выставочный объект. В меня – а я лежу на спине – вогнали длинный штырь и пригвоздили им к подиуму. На цоколе подиума – это я тоже знаю – прикреплена табличка с объяснением, но штырь, который, кстати, не причиняет мне никакой боли, не позволяет мне прочитать надпись.
Чужие люди, мужчины и женщины, с любопытством склоняются надо мной. У них на глазах театральные бинокли, закреплённые на оправах. Такие оперные окуляры. Некоторые ощупывают меня, надев для этого тонкие перчатки, как Дядя Доктор при осмотре трупа.
Все эти зрители больше меня, не великаны, а вполне обычные люди, из чего я делаю вывод – когда видишь сон, все выводы кажутся логичными и естественными, – что это я сам, должно быть, скукожился, и это изменение моего тела как раз и есть причина, по которой я тут выставлен в качестве курьёза.
Кажется, это праздничное открытие вернисажа. У посетителей в руках бокалы с шампанским. Над всем царит типичный для таких случаев гул голосов, преувеличенная радость людей, которые беседуют не для того, чтобы что-то сказать друг другу, а потому что беседа обозначена в программе.
Один из посетителей выставки – ещё до того, как он раскрывает рот, чтобы что-то сказать, я уже определённо знаю, что он глуп, – спрашивает: «Итак, это и есть Андерсен?» На что все начинают смеяться язвительным, всезнающим смехом, и объясняют ему, что Андерсен умер, уже навеки, и что только необразованный невежда может задавать такие вопросы.
Потом все посетители выставки переместились к другому аттракциону, только я так и остался лежать на спине совсем один. Надо мной, на большой высоте, висела люстра со множеством сверкающих кристаллов. Она медленно опускалась ко мне, но была уже не люстра, а подвеска над детской кроваткой, и если бы мне удалось поймать шнурок, а это я тоже откуда-то знал, всё бы снова стало хорошо.
Но я не мог его поймать.
Точно такая же подвеска, я вспомнил лишь теперь, была у меня в детстве и висела над моей кроваткой. Шнурок порвался, и подвеска кренилась на одну сторону. Мой отец часто обещал её починить, но у него никогда не доходили руки.
20
Мне нельзя допускать такие сны. В моей голове не должно происходить то, что не могло бы происходить в голове Андерсена. Я должен дисциплинировать свой мозг и в этом пункте.
Выдумать себе нового человека легко. Куда труднее забыть старого.
Я должен закопать моё прежнее Я в самом дальнем уголке мозга, так глубоко, чтобы и сам больше не смог найти. Запереть на замок и потерять ключ. Возвести заградительную стену, прочную, непрозрачную стену и замуровать за ней всё, что входит в состав моего старого Я. Спрятать его не только от других, но и от себя самого. Пирамида, в которой никто не сможет найти мумию минувшей жизни.
Ходы, ведущие в никуда. Ловушки.
Мне позволено думать только так, как думал бы Андерсен. Чувствовать как Андерсен. Видеть сны как у Андерсена.
Что может сниться моему гомункулу?
Такому, каким я его выдумал, фантазия не породит сложных картинок. Любой сон как калейдоскоп. Во всё новых картинках отражается только то, чем жизнь успела наполнить картонную трубку. Кому в узор памяти не попал голубой камешек, тому не привидится в мозаике его снов голубое небо.
Андерсену будут сниться простоватые сны. Пахнущие навозной кучей. Может, в них появится женщина – первая, расстегнувшая ему ширинку. Она была старше него, представляю я себе, и это была деловитая случка, по-быстренькому в соломе или за сараем. Он при этом не сплоховал. Кто всю жизнь имеет дело со скотом, тот знает толк в таких вещах. Легко представить, что и годы спустя это ещё будет ему сниться. Или он будет летать во сне. Это подошло бы такому человеку, прочно привязанному к земле. Он парит над крышами своей деревни и совсем невесом. Может, он видит стаю птиц, улетающих на юг, и они приглашают его с собой. Он хотел бы примкнуть к ним, но не может их догнать.
Или он видит во сне войну. Война снится каждому.
Ну или, это было бы самым естественным, его машина сновидений выплёвывает какое-то детское воспоминание. Его отец, так я себе представляю, был суровый человек, не злой, но такой, которого жизнь научила брать с собой палку, чтобы стадо не разбежалось. Может быть – так я себе рисую, – в его снах появляется эта палка и занесённая рука отца, и он хочет убежать, а ноги не сдвигаются с места, и он с криком просыпается.
Или он вообще не видит снов. Заваливается вечером в тупое изнеможение, а утром снова выбирается из него, без какого бы то ни было воспоминания о ночных похождениях или ужасах. Если спросить, что ему снилось, он посмотрит на тебя непонимающе и скажет: «Я спал».
Боюсь, когда я окончательно стану Андерсеном, мне будет скучно.
21
Кое-что случилось – или я себе вообразил, что оно случилось, – чему я не нахожу логического объяснения. Нечто, чего не может быть.
Я должен это обдумать. Спокойно обдумать. Без волнения.
Мне удалось свести обе мои руки. Это и само по себе было необычно, поскольку мои конечности по-прежнему во многом двигаются вне моего контроля. Но что после этого произошло…
Спокойно, спокойно.
Я ожидал нащупать культю моей левой руки. Но там была совсем не культя. Там были пальцы. Совершенно однозначно пальцы.
Там была кисть. Что-то вроде кисти.
Этого не могло быть, но это было так.
Касание – стыковка, если угодно – длилась недолго. Потом руки снова разошлись – помимо моей воли – и всё было позади.
Но я успел ощутить. Мне казалось, я ощутил. Я совершенно уверен, что я это ощутил.
Пальцы и всё же не пальцы. Неправильные пропорции. Пять смешных, коротких пеньков. Но они шевелились.
Если бы я был сумасшедшим, разве бы я тогда не вообразил себе полноценную кисть?
У меня всегда были крупные ладони, ещё с детства. Когда я начал брать уроки скрипки у Рёшляйна, тот сказал, что мне было бы лучше стать пианистом. Уже тогда я мог бы охватить целую октаву.
Мыслить логически.
То были недоделанные пальцы. Такими они казались на ощупь. Зачатки пальцев.
Есть живые существа, саламандры или ящерицы или как там они называются: когда им отрывают хвост, у них вырастает новый.
Но ведь не у людей же.
Думать до конца.
Может, они – кто бы они ни были – превосходят нас и в этой области? Может, они разработали метод, позволяющий активировать эту способность у всех живых существ? Может, моя кисть отрастает заново?
Можно было бы даже представить себе – но представить себе можно всё что угодно, – что я вовсе не узник тюрьмы, а нахожусь в лаборатории. Что меня сделало для них интересным не какое-то подозрение, а всего лишь отсутствие кисти. Что всё это род эксперимента. Это было бы мыслимо…
Я не хочу так думать, чтобы не впасть в панику.
Я не хочу так думать.
Теперь левая кисть коснулась правой. И здесь тоже: пеньки.
22
Недоделанные пальцы. Словно ещё не отросшие щупальца каракатиц.
Не думать об этом.
На обеих кистях.
Как будто они встретились где-то в море – и испытующе друг друга ощупывают.
Если существует оптический обман, должен существовать и осязательный. «Потому что того быть не может, чему никогда не бывать». Я всегда любил это стихотворение.
Но…
Мне надо прекратить искать объяснения. Если чесать больное место, оно только воспалится. Надо иметь силу воли его игнорировать.
Думать о чём-нибудь другом.
Как будто у меня две крошечные кисти.
Не думать о ладонях. А если думать, то не о моих.
Я знал одного человека, кисти которого были отлиты в бронзе. Можно было их купить в универмаге, в музыкальном отделе. Можно было положить их дома на пианино, рядом с бюстом Моцарта или Бетховена.
Он был пианист, очень известный человек. Госпремия, почётные медали, то-сё. Его имя знали даже люди, которые вообще не интересовались музыкой. Звезда. У меня у самого были его пластинки. Моцарт, соната ми-бемоль мажор, вместе с одним итальянским скрипачом. Очень хорошо сыграно, разве что чуть-чуть механически. Особенно в первой части слишком быстро. Как будто они торопились, чтобы уместиться на одной стороне пластинки. Но блестяще.
Он застраховал свои кисти, за сто тысяч или за миллион, какая-то безумная сумма, которая должна была главным образом послужить рекламе. Интересно, выплатили бы они ему страховку, если бы он не повесился сам?
Из-за своей известности он считал себя неприкосновенным. В одной гастрольной поездке стал курьером для одной антигосударственной группы и вёл себя при этом очень по-дилетантски. Переоценил своё хитроумие. Ему дали доиграть его концерты и взяли только, когда он вернулся в страну. Впервые сидя передо мной, он был ещё заносчив.
Речь шла о его контактах, о людях, по заданию которых он действовал. Он хотел сыграть молчаливого героя, думал, наверное, что для него закон не писан.
Кисти пианиста.
Я положил перед ним его отрезанный средний палец и поставил на граммофоне «Molto Allegro» Моцарта. Он рассказал нам больше, чем мы хотели знать. Все имена. Всё вообще. Потом повесился в своей камере.
Я разрешил не отнимать у него ремень, как полагалось по предписанию. Он был действительно великий музыкант. Разве чуть-чуть иногда механичен.
23
Я стараюсь избегать соприкосновения моих рук.
Я боюсь и того, и другого: что кисть действительно есть. И что её нет.
Своим телом я владею всё лучше. Оно уже многое делает так, как я того хочу.
И слух с каждым днём становится острее. Вот только что я слышал женский голос. Не тот, который я уже знаю. Другой.
Не так-то просто – из одного звучания голоса сделать более-менее надёжные выводы, но в одном я уверен: вот говорит пожилой человек. Седовласый голос. «Сейчас», сказал он. И ещё раз: «Сейчас». И потом: «Вот так вы можете его очень хорошо разглядеть».
Неужто они говорят обо мне? Они наблюдают за мной? Как они это делают, совсем без света?
Но это звучит не как деловой, служебный разговор. Разве они не понимают, что я могу их слышать? Они забыли про это или для дела так и надо? Неважно. Мне нельзя пропустить ни слова. Малейшие обрывки информации могут быть полезны.
Ничего. Снова всё стихло. Очень долгая тишина.
Потом наконец – тоном, который я бы назвалробким – вопрос: «А это его…?»
Другой, чужой голос смеётся. «Да, – говорит он. – Очень мужественный, нет?» Теперь смеются они обе. Звучит счастливо.
Чужое счастье означает, что контроль – в руках других.
«Он, наверное, сейчас спит, – говорит голос, который я знаю. – Обычно он шевелится гораздо больше».
«Может, он просто позирует, когда его фотографируют», – сказал другой голос. Они опять смеются.
Я ненавижу чужое счастье. Меня это приводит в такую ярость, что я моментально даю пинка.
«Вы это видели? – говорит чужой голос. – Это была его нога».
Случайность? Я вытягиваю руку.
«А это рука», – говорит она.
Нога. Рука. Нога. Рука.
«Теперь он танцует».
Надо, чтоб они прекратили смех.
Теперь я снова слышу знакомый голос. Тот голос, с которым мы вместе пели. «Это чудо», – говорит он.
«Это прогресс, – говорит другой голос. – В конце концов, мы живём в двадцать первом веке».
В двадцать первом?
Должно быть, я ослышался.
24
Если бы я знал, как мне вступить с ними в контакт, я бы сейчас сказал: «Я сдаюсь».
Я попытался крикнуть, но моё тело, кажется, больше не знало, как это делается. Так мне и надо. Всё так и должно быть.
Никогда бы не подумал, что бывает такое состояние. Когда у человека начинаются галлюцинации, в этом я всегда был твёрдо убеждён, то сам он не знает, что галлюцинирует. Тогда он видит только то, что воображает себе. Как тот человек со змеями. Он пробыл у нас в разработке всего четыре дня и вдруг всюду начал видеть змей. Ядовитых змей. Чувствовал их на своём теле. Мог описать, как они ползают по его лицу, заползают ему в рот, в глотку. После этого из него уже нельзя было вытянуть ничего вразумительного. Все усилия пошли прахом.
Но – а у меня это совсем иначе – в нём больше не было ни малейшего уголка, в котором он осознавал бы, что всё это лишь воображает себе. Не было в его голове того голоса, который нашёптывал бы ему: «Такого никак не может быть». Для него были только эти змеи и больше ничего в мире.
Я ему завидую. Самое худшее – терять рассудок и при этом знать, что теряешь рассудок.
Я воображаю себе вещи и при этом знаю, что они – лишь моё воображение. Я чувствую ладонь и знаю, что её не существует. Я слышу про двадцать первый век и знаю, что такого быть не может. Вещи кажутся мне реальными, и вместе с тем мой рассудок говорит мне, что они лишь продукт моей фантазии. Мои недогруженные мозговые клетки – это было бы возможным объяснением – пытаются из нехватки чувственных впечатлений сделать слишком обширные выводы.
Одна часть меня знает, что другая часть ошибается. Потому что никак не может быть того, что она…
И тем не менее.
«В двадцать первом веке», – сказала она. Это означает…
Не поддаваться образам. Бороться с ними. Сосредоточиться на вещах, которые ясны и несомненны. На нейтральных вещах. Для чего ты так много нагромоздил в своей памяти, если в трудные времена не можешь воспользоваться этим аварийным запасом?
«Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?»
Почему именно это стихотворение сейчас пришло мне в голову? (Гёте. «Лесной царь». В переводе В.А.Жуковского (Прим. перев.))
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул».
Я не хочу это видеть.
«Ездок погоняет, ездок доскакал…»
25
Гёте.
Родился в 1749 году во Франкфурте, умер в 1832 году в Веймаре. Веймар лежит на Ильме. Ильм впадает в Заале. Заале впадает в Эльбу.
Моя память функционирует. Я мыслю логично. Иначе я не мог бы заниматься своей профессией. Мой рассудок – это вычислительная машина, которая выдаёт безошибочные результаты.
Выдавала.
Не может быть того, в чём моя голова пытается убедить меня.
«В руках его мёртвый младенец лежал».
«Это прогресс», сказал седовласый голос. Если я не ослышался. Если я не вообразил себе это.
Должно быть, я вообразил себе это. Или неправильно понял.
Двадцать первый. Этого не может быть.
«Кто скачет, кто мчится».
Эльба впадает в Северное море.
Год, число которого начинается с цифры 2. Это означало бы…
Я родился в 1898 году.
Она не могла такое сказать. Никто не мог сказать такое. Это не имеет смысла.
Но моя голова, моя беспощадно логичная голова настаивает на этом. «Это объяснило бы, почему ты не дышишь, – говорит она. – Почему ты не бываешь голоден. Это объяснило бы, почему у тебя две кисти. Две кисти с крошечными пальчиками».
«В руках его мёртвый младенец лежал».
Был мёртвый.
Снова перестал быть мёртвым.
Это логично, но логика сейчас кажется мне чужим языком. Диалектом племени, к которому я не принадлежу.
Больше не принадлежу.
Это мыслимо. Всё мыслимо.
Если бы это ещё не подходило друг к другу столь соблазнительно. Но я не хочу в это верить. Я даже думать об этом не хочу.
Заале – приток Эльбы. Ильм – приток Заале. Веймар лежит на Ильме.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
Дитя.
26
Если раздумья не имеют смысла, в этом повинен тот, кто их думает.
Я не могу верить тому, что я думаю.
А вдруг это всё-таки правда?
Туда и сюда. Вечно туда и сюда. Это разрывает мне мозг.
Если мозг – то, чем думают. Чем вспоминают. Может… Будь это так, как мне видится, здесь должен быть ещё и другой механизм. Тогда можно было бы объяснить…
С другой стороны…
Будь это так, как мне подсказывает мой свихнувшийся рассудок, если, если, если, тогда я вовсе не в заточении. Тогда те люди, голоса которых я слышу… Тогда я…
Даже если это безумие, это всё же какой-никакой метод.
А так бывает? Терять рассудок и при этом всё ещё цитировать Шекспира?
Допустим, исключительно ради аргумента, только в качестве игры мысли, допустим, что мы действительно имеем сейчас 2000 год. Некий год, который начинается с двух тысяч. Тогда я должен был бы давно умереть. Тогда я был бы мёртвый. Но я жив. Я знаю, что я жив. Я мыслю, следовательно, существую.
Шекспир и Декарт. Очень прилично образован для мертвеца.
Допустим, существует что-то вроде повторного рождения. Я никогда в это не верил, но это ничего не доказывает. Осталось вообще не так много из того, во что я когда-то верил. Допустим, человек живёт много раз. Допустим, у него есть душа. Что бы она собой ни представляла. Допустим, природа, всемирный дух, господь Бог, ну, не знаю, допустим, некая высшая власть мыслит экономично и использует души повторно, снова и снова. Допустим…
Должно быть более простое объяснение.
Самое простое: я не сошёл с ума из-за того, что меня заточили, а меня заточили из-за того, что я сумасшедший. То, что ощущается как резиновая камера, на самом деле и есть резиновая камера. Голоса, которые я слышу, мне лишь чудятся. Это бы всё объяснило.
Почти всё.
Я не дышу. И это мне не чудится.
Я ничего не ем. Не могу припомнить, что бы я что-то ел. Или пил.
У меня растут пальцы там, где у меня не было кисти.
Если я не сумасшедший, тогда я… Тогда я…
27
От собственных мыслей не убежишь.
Я не сижу в тюремной камере. Это что-то другое. Вот эта женщина, голос которой мне уже так хорошо знаком. Которая со мной пела. Которая сказала: «Это чудо». И в этой женщине…
Только аргумента ради.
В этой женщине… В утробе этой женщины…
Я не дышу, потому что у меня ещё нет потребности в дыхании. Я не ем, потому что питаюсь через пуповину. Потому что получил новое тело. С обеими кистями рук, пальцы на которых ещё не вполне…
Допустим, только ради аргумента, допустим, человек после смерти возрождается, всегда заново. Что его душа достаётся всякий раз свежему телу или выбирает его себе, что она вставляется в это тело как батарейка в фонарик, заново заряжается, свежес-мазывается или как уж там. Допустим, что я вставлен в такое тело. В тело, которое только возникает.
Старый Рёшляйн всегда говорил «con Embryo» вместо «con brio» и всякий раз заново смеялся своей изношенной шутке. Блеял как коза. Старый Рёшляйн…
Додумать мысль до конца.
Если бы это было так, если бы это действительно было так, то я должен был до этого умереть. Тогда Андерсена больше нет в живых.
По крайней мере, это было бы логичным. Родился в 1898 году, последний раз родился, средняя продолжительность жизни, скажем, шестьдесят пять лет – это значило бы, что между кончиной и новым началом прошло, может быть, полвека.
Что могло произойти за это время? Только аргумента ради.
Если память привязана к душе, а не к телу, тогда воспоминания между одной жизнью и следующей всякий раз должны были бы стираться. Потому что иначе существования бы перепутались.
В монастырях средневековья – мы однажды обосновались в таком, потому что там были уже готовые камеры-кельи, – в писчих помещениях этого монастыря когда-то были специалисты, которые умели счищать с пергаментов написанное, выщелачивать чернила или выжигать их или как уж там, чтобы снова было куда записывать новые тексты. Когда всё уже исписано, ничего нового не запишешь. Бойтлин приходял в ярость, если на классной доске после тряпки ещё оставались следы ненужных предыдущих записей.
Должен быть какой-то механизм, устройство, машина, верховная власть, которая проводит тот же процесс над душами умерших. Измельчитель бумаги, уничтожитель воспоминаний.
28
Если действительно всё протекало таким образом, только аргумента ради, то почему это не сработало в моём случае? Это непорядок, что я помню себя. Я должен быть чистым холстом, ожидающим первых прикосновений кисти. Я имею на это право.
Я не должен бы знать даже, что такое холст.
И почему, если уж я себя помню, то почему только до того момента, когда я стал Андерсеном? Почему одна часть стёрта бесследно, а другая нет?
Вот как можно было бы это связать:
Я тогда твёрдо вознамерился спрятать всё, что было до Андерсена, заставить окончательно исчезнуть, даже от меня самого. Неужто мне это так хорошо удалось? Может, я потому и помню эту свою жизнь, что в последней жизни так основательно её забыл?
Это было бы представимо.
Потом мои воспоминания не были стёрты потому, что они их не нашли. Кто бы там ни были эти «они». Ангелы, черти, инопланетяне. Может, всего лишь машина, обслуживаемая приспешниками забвения. Стоят у конвейера душ и начисто отдраивают память. Андерсена они соскребли, счистили, смели прочь, измельчили его обломки, сожгли, растворили в кислотной ванне. От Андерсена не осталось ничего.
Но то, что было раньше, в то время, когда я носил совсем другое имя и вёл совсем другую жизнь, от них ускользнуло. Поэтому оно всё ещё прочно прилеплено к моей душе, как нагар на сковородке. Оно всё ещё часть меня, хотя ему уже давно нельзя быть частью меня.
Это представимо.
Если допустить, что моё Я, рождённое в 1898 году, дожило до семидесяти лет, да пусть всего до шестидесяти, то у него были в запасе целые десятилетия, чтобы упрятать все воспоминания о его изначальном существовании. Само знание о том, что вообще есть такой тайник. У меня было потом достаточно времени, чтобы нагромоздить сверху другие, искусственные воспоминания. Как заваливают труп ветками и листвой.
Поэтому они не заметили, что тут есть ещё что-то другое. Поэтому они не ликвидировали его, и поэтому я всё ещё помню его.
Тогда как от Андерсена осталось только то, что я замышлял о нём, прежде чем стать им.
Это на меня похоже: врать я всегда умел очень хорошо.
И теперь должен вспоминать, что когда-то был тем, кто наводил страх на других. Кто чего-то добился. А что я теперь?
Ничто. Неготовая кучка телесных клеток. Головастик.
Если это так.
29
Это так.
Представление удручающее, но я должен его принять. Если древо познания приносит только гнилые плоды, придётся давиться ими.
Я никогда особо не задумывался о том, как функционирует мир. Предоставлял это профессиональным болтунам, духовным лицам и философам. Зачем мне было ломать голову над вещами, которые нельзя ни доказать, ни проверить? Я практический человек и представлял себе практический универсум. Простой круговорот. Живёшь, пока не сломаешься, а потом перестаёшь жить. Без продолжения. Без «после того». Кто думает иначе, в этом я был убеждён, тот обманывает себя. Я всегда был горд тем, что обхожусь без самообмана.
Я ошибся. По другому части паззла не сходятся. Даже если мне не нравится картинка, которая из них получилась.
Я вышел из той двери. Андерсен вышел из той двери, шагнул в стёртое из памяти время, они меня схватили или не схватили, посадили в заключение или выпустили, так или иначе, я прожил жизнь как Андерсен, долго или коротко, я существовал как Андерсен, пока не износилось тело, старое тело, у которого была только одна кисть, разрушилось ли оно от несчастного случая или было съедено болезнью.
Должно быть, так оно и было. Чего-то такого я и ожидал. Прах во прах.
Только этим дело не кончилось. Карусель крутилась дальше. Кто ещё не накатался, кто хочет ещё раз? Пять кругов двадцать пфеннигов.
Ягнёнок-беее, глаза у которого увлажнялись всякий раз, когда он думал о том свете, однажды принёс нам на урок картинку, одну из тех оглупляющих картинок в пастельных тонах, на которой был изображён больной ребёнок в кровати, нет, не больной, а мёртвый, родители стояли рядом, отирая слёзы, а из груди ребёнка выпархивала вверх его душа в венце из света. На верхнем краю картинки уже ждали ангелы, чтобы восприять её.
Хуже нет для меня, чем признать хоть в чём-то правоту таких людей, как учитель по катехизису Лэммле.
Разумеется, не в отношении ангелов. Хотя никто не порхает по облакам на белых крылышках. Но вот душа…
Я должен подыскать для этого другое слово. «Душа» имеет затхлый душок воскурений.
Неважно, как я это назову, я должен привыкнуть к мысли: для меня начинается новый круг карусели. Я не выбирал себе лошадку, на которой теперь сижу, но мне придётся на ней скакать.
Хоп, хоп, всадник.
Если он падает, то кричит.
30
Логически мыслить до конца.
Если это так, я не могу быть единственным. Не я первый. Если это могло случиться со мной, должно было случаться и с другими.
Это объяснило бы многие необычные вещи. Вундеркиндов и гениев. Моцарт ещё маленьким мальчиком понимал в музыке больше, чем Рёшляйн в старости. Может быть, Вольфганг Амадей уже до этого был музыкантом, играл в придворной капелле на скрипке или на фортепьяно, может, его воспоминания о том, чему он обучился, по каким-то причинам не были стёрты, может, поэтому он смог начать с того, чем другие заканчивали.
Может, Моцарт был какой-то неисправностью системы.
Он умер молодым. Вполне мыслимо, что и это связано с тем же. Он был слишком блестящим, поэтому им бросилась в глаза неисправность, и они её устранили.
Кто бы ни были «они».
«Любимцы богов умирают молодыми», – это мне пришлось однажды переводить на уроке латыни. Боги? Тут я сомневаюсь. Почему в универсуме всё должно происходить не так, каку людей? Когда нижестоящая инстанция хочет замять свою ошибку, она ссылается на вышестоящих. Спихивает ответственность выше по лестнице. «Я всего лишь подчинялся предписаниям», – говорят они в таких случаях.
Возможно, такие ошибки случаются чаще, чем можно представить. Они делают свою работу спустя рукава; или их машина износилась, кто их знает. По большей части это всего лишь мелкие недочёты. Один помнит наизусть стихотворение, которое никогда в жизни не учил, другой вспоминает ландшафт, где никогда не был. Небрежность. Уборщица поленилась заглянуть за шкаф и вытереть пыль как следует.
Как правило, такие мелкие отрывы от группы не бросаются в глаза даже тем, с кем случаются. Как нечаянный фальшивый тон не слышен в грохоте симфонического оркестра. Маленькие ошибки постепенно затемняются, как в кино царапины на плёнке. Или этому находится какое-нибудь безобидное объяснение.
Но иногда случаются и большие поломки. Каку меня. Помнишь всю свою жизнь, да если даже и часть её. А главное: ясно понимаешь, что это воспоминание. Может, на карусели сидит много других людей, которые знают, что это у них не первая ходка. И стараются ни в коем случае не подать вида, что это так.
Быть осторожным. Не выдать себя. Кто бросается в глаза, тот создаёт трудности, а трудности надо сметать с пути. Моцарту было всего тридцать пять лет.
Quem dei diligunt, adulescens moritur. И это я тоже помню.
31
Adulescens. Молодыми. Я не уверен, что дотяну до молодого. Пока ещё я даже не родился. И уже нахожусь в опасности.
Если они – кто бы они ни были – обладают способностью стирать память, то они в состоянии и учуять её остатки. Воспоминания, которым здесь не место. У них, наверное, есть своя система. Оборудование. Методы.
Не думаю, что они постоянно контролируют каждого человека, это было бы слишком затратно. Но какие-то выборочные проверки они будут делать. Я всегда должен иметь в виду, что они сделают выборочную проверку.
Итак, нельзя, чтобы они застукали меня на воспоминании. Даже в мыслях. Когда я только нарожусь, я должен быть самым невинным, самым безобидным младенцем, какой только есть на свете.
Это я смогу. Разумеется, это я смогу. Никто не сделает это лучше меня. Я раскрыл столько неправды, что сам научился, как эффективнее всего лгать. Моя последняя жизнь была лучшей подготовкой для такого задания.
Моя предпоследняя жизнь. Ведь я потом ещё был Андерсеном. Мне пришлось быть ещё Андерсеном. Хотя у меня ничего не осталось от его существования, кроме планов, которые я строил для него, когда выдумывал его для себя. То, что я вовсе ничего о нём больше не знаю, доказательство того, что эти планы сработали. Его воспоминания они стёрли. Но прошлое, которое он спрятал от мира, они не нашли. Считали за действительность ту роль, которую он играл.
Теперь начинается новая пьеса. С новой ролью, для которой мне не придётся подделывать документы. Выдумывать себе биографию. Я должен быть обыкновенным ребёнком – таким, как все остальные. Милым маленьким карапузом.
Ничем не примечательным.
Траляля.
Я должен как следует продумать это. Мысленно составить список; со всеми пунктами, на которые следует обратить внимание. Действовать систематически. Как я это делал всегда.
Впервые сожалею о том; что у меня никогда не было детей. Моя профессия…
Не вспоминать. У меня нет профессии. Я не знаю ни о какой профессии. Тем более о той; которую имел.
Как ведёт себя грудничок?
Кричать и какать. Больше мне ничего не приходит в голову. Отвратительное представление. Но если я хочу выжить…
Если.
32
Я мог бы и покончить с этим. Прекратить это карусельное круженье. Мог бы сойти. Просто больше не подыгрывать. Рядом со мной один вылез в какой-то момент из окопа; встал во весь рост на виду даже покричал и помахал рукой; когда они не сразу его пристрелили. Мы тогда сочли его сумасшедшим; но; может быть; он был единственный разумный среди нас. Провёл свои расчёты; подытожил; и под чертой у него вышел минус. Не захотел больше выносить невыносимое.
Потом ему выстирали память и усадили его на следующую деревянную лошадку. Если он тогда рассчитывал на рай; на вечное блаженство и окончательное отсутствие проблем; то он получил ТО; что хотел. Одним махом избавиться от всего ужаса войны – что может быть более райским?
А я должен таскать за собой свой старый багаж? Действительно ли надо так с собой поступить? Позволить так поступить с собой?
Допустим; это было бы нетрудно – разом подвести черту. Действительно было бы достаточно встать во весь рост и помахать; как это сделал тогда он. Привлечь их внимание. «Алло; вот тут один; который ничего не забыл; всё помнит; ошибочный продукт; такой; что причинит вам неприятности». И тогда они…
Что?
Ну уж что-нибудь придумают. Частенько ведь случается, что ребёнок просто умирает в утробе матери. Ничего не поделаешь, нам очень жаль, удачи вам в следующей попытке.
Только чтобы для меня больше не было следующего круга. Если они заметят, что случилась поломка, они не будут долго мешкать. Ошибку лучше всего исправить, ликвидировав её. Сделав её никогда не бывшей. Устранив ошибочного индивида из оборота.
Больные деревья надо рубить, иначе они заразят другие.
«Непригоден для повторного применения», такой штамп поставят на мою душу. Отходы. Брак. Долой.
То, как я себе это представляю, не будет больно. Механизм, вызывающий боль, к этому моменту времени уже бы не действовал. Но это будет окончательно.
Абсолютно окончательно.
Готов ли я к этому?
Нет.
Я слишком любопытен. Я хочу пережить следующий ярмарочный круг. Даже если для этого мне придётся вынести эту недостойную ситуацию.
33
Что я знаю о развитии эмбриона? Очень мало. Почти ничего.
Я знаю, как он возникает. Смерматозоид проникает в яйцеклетку, клетки делятся, подрастают отдельные органы…
Но как это происходит в частностях – понятия не имею. Я никогда не видел необходимости знать это в деталях. Чтобы доить корову, так я думал, я не обязан знать, как из травы получается молоко. Это не интересовало меня.
До сих пор.
Андерсен бы это знал. Не научные понятия и не латинские обозначения, но принцип. Образуются ли сперва лёгкие, а потом сердце или наоборот. В таких практических вещах он бы разбирался. Но Андерсен стёрт.
Всё длится девять месяцев, это я знаю. Три четверти года.
Когда щёлкнул выключатель и меня включили – не знаю уж, каким образом, – когда я начал что-то воспринимать, о чём-то думать – на каком месяце это произошло?
Понятия не имею. И с удовольствием бы подсчитал, сколько это ещё продлится.
На одном из наглядных пособий из учительской был изображён в разрезе беременный живот. Нам это казалось жутким.
Плод и эмбрион – это, собственно, одно и то же? Или есть какое-то различие?
Недоделанный человек на картинке был с поджатыми ручками и ножками, как мы поджимали их, прыгая с трёхметровой вышки для проверки на храбрость. Мы называли это «бомбой».
Головой вниз.
Может, и я плаваю вверх ногами? Я не могу различать верх и низ. Кажется, это одно из тех чувств, которые разовьются позже.
Околоплодные воды. Странные слова.
Человеческий череп, это я где-то читал, слишком велик для родового канала. В ходе эволюции становился всё больше. Поэтому женщине больно природах.
Только ли женщине? А что при этом чувствуешь сам?
Может, это и хорошо, что впоследствии уже не помнишь таких вещей.
В одном докладе по радио какой-то профессор объяснял, что у человека есть врождённая способность забывать негативные моменты и вспоминать только позитивное. Не знал он практики. Очень даже легко позаботиться о том, чтобы человек не забыл неприятные вещи. Очень легко.
Не очень ли больно будет рождаться на свет?
34
Я тоже всегда занимался чем-то вроде родовспоможения. Извлекал на свет божий то, что люди таили в себе глубоко припрятанным. Болезненный процесс, но необходимый. Признание – принадлежность преступления так же, как роды – принадлежность беременности.
У акушерок всё так же. Со временем крики уже не мешают. Принимаешь их к сведению лишь как указание на продвижение процесса вперёд. Думаешь, наверное: ну вот, сейчас, скоро. Вот уже и головка. Вот уже и начало признания.
Дознаватель и допрашиваемый – это совместная работа. В принципе люди хотят сознаться, это моё твёрдое убеждение. Болью ты даёшь им лишь оправдание, чтобы они смогли говорить, не стыдясь. Вот говорят, «носить в себе тайну». Сам язык всё правильно понимает. Таскаешь в себе тяжесть. Даже если наложил её на себя сам, хочется когда-нибудь от неё избавиться.
С беременностью, как я себе представляю, то же самое. Столько месяцев таскать с собой младенца – когда-нибудь это надоест.
Впоследствии, за это я готов идти на спор, женщина, в которой я сижу, будет ещё гордиться болями. Тщеславие страданий. В моей профессии это всегда пригождалось. Они все считали себя героями и дождаться не могли, когда же они расскажут кому-нибудь про свои подвиги. Неважно кому. Даже если это тот самый человек, который закручивал тиски на его пальцах.
Мы всегда говорили о тисках для пальцев, шутка, вошедшая в привычку. Хотя, конечно, никогда не применили бы такое старинное орудие пытки. Из любопытства я однажды его испробовал: вообще не эффективно.
Если правильно его приставить, это не должно быть надолго. Хороший родовспоможенец причиняет минимум боли. Сотрудников, которые не хотели это понять, я как можно быстрее отстранял. Они задерживают производство.
Правда, одного из такого сорта я какое-то время держал при себе. Но это был своего рода эксперимент.
По-настоящему трудно приходилось тогда, когда человеку действительно не в чем было признаться. Когда все крики и стоны были бесполезны, потому что вообще не было того, что из него можно было бы вытянуть. Невесело, но этого не всегда можно было избежать. Проблема, которой не бывает у акушерок.
«Явиться на свет». Странная формулировка. К этому тебя подталкивают? По крайней мере, в моём случае это не соответствует. Я был на свете ещё до этого.
Только мне нельзя это показывать. Нельзя, чтобы они ещё при родах заметили по мне что-то необычное.
35
Однажды они привезли нам женщину на сносях. Она даже не могла самостоятельно выбраться из фургона, потому что уже вовсю шли схватки. Дядя Доктор – не бог весть какой мастер своего дела, но для того, чем он занимался у нас, было вполне достаточно – должен был играть роль акушера. Он это делал впервые и волновался как девственница перед первым поцелуем. Но всё прошло хорошо. Не такое уж трудное дело оказалось.
Мы потом использовали новорождённого, чтобы заставить её говорить. Достаточно было только пригрозить ей, что мы что-нибудь сделаем младенцу – то был мальчик, насколько я помню, – и она уже была готова на всё. Пока она поставляла то, чего мы от неё хотели, ей даже было позволено кормить его грудью. Она говорила как водопад.
Такая новоиспечённая мать сделает для своего дитяти всё, это я тогда усвоил. Информация, которая мне наверняка ещё пригодится.
Допрос тогда продлился не слишком долго. Не так уж много она знала. Когда её потом увозили, она криком кричала. Потому что ребёнка ей с собой не дали, а ещё и потому, что у неё болела переполненная грудь. Её потом казнили, я думаю, а мальчика кто-нибудь усыновил. Заинтересованных было достаточно. По такому младенцу ведь не видно, откуда он взялся.
По младенцу не видно, откуда он взялся.
Всегда говорят об особой связи между матерью и ребёнком. Что мать узнает своё дитя из тысячи. Я считаю это пустой брехнёй. Если в больнице подменить двух новорождённых, матери точно также любят и того, кого им подсунули. Они твёрдо убеждены, что находят в лице малыша огромное сходство с какими-нибудь родственниками. «Ну чисто дядя Фридрих!». Если, конечно, цвет кожи не сделает подмену очевидной.
Можно проверить это, намеренно подменив детей. Это был бы интересный эксперимент. И женщина, из которой я надеюсь в скором времени быть извлечённым, обнаружит во мне множество знакомых черт. Внешне, возможно, так оно и будет. Часть её и часть её мужа в моей внешности, пожалуй, будут. Но внутри…
В одной книжке с сагами, которые я читал в детстве, мне попалось словечко «оборотень». Существо, которое с виду дитя, а в действительности нет. Родители его всё равно любовно пестуют, а из него вырастает чудовище.
Мать сделает для своего ребёнка всё.
36
Она мне совершенно чужая.
Я не знаю о ней ничего, кроме того, что она любит музыку, но не попадает в тон. Я и не хочу о ней знать больше ничего. Она мне не интересна. Ничего сверх самого необходимого.
Но, разумеется, мне придётся её изучать. Арестант должен знать своего стражника. У каждого человека свои слабости, которые можно использовать. Я это знаю. Я умею это. Своих способностей я не утратил, как и памяти. Я был лучшим в своём деле и остаюсь им.
Они ещё увидят это.
Будет совсем не трудно всё разведать. Прямо-таки до смешного просто. Ещё никогда шпион не находился в таком комфортабельном положении, как я сейчас. Она на сможет утаить от меня ничего. Совсем ничего.
Я уже и сейчас вынужден выслушивать её отвратительные интимности. То у неё в кишках бурчит, то она пердит пулемётной очередью. «Вы должны проникнуть в их головы» – так я всегда говорил своим людям. Ну да, а теперь это не голова, а утроба. Я сращён с её телом как нарыв. Впился в неё как клещ. Присосался как пиявка. С одной стороны, это мерзкое представление – быть так интимно связанным с совершенно чужим человеком. С другой стороны…
Она будет меня любить, эта дура-корова.
Так ведь другого она и не заслужила.
У меня нет причин думать о ней с дружелюбием. За это жалкое тельце, выделенное мне – как бы это ни происходило, кем бы ни распределялось, – в ответе она. Это она виновата в слабеньких конечностях, которые меня едва слушаются. Это она их сделала, крича при этом от наслаждения, стеная, мечась и потея. Я слышал, как она кричала, и думал, что её бьют.
Отвратительно.
От-врат-но.
Но я от неё завишу как лежачий больной от санитара, как наркоман от дилера, как приговорённый от палача. Я буду не в состоянии существовать без посторонней помощи. По крайней мере, поначалу.
Я не переношу этого – быть в зависимости. И никогда не мог переносить.
Я ещё даже не знаю, как она выглядит, а уже ненавижу её. Я всё в ней ненавижу. «Это чудо», сказала она, с этим глупеньким счастьем в голосе. Чудо? Это циничная шутка, которую кто-то со мной сыграл.
С человечеством.
37
Она будет себе воображать, что она моя мать. Я не могу это принять. Мне не нужна вторая.
А первая…
Не самая первая, наверное. Но с остальными сработало забвение.
Она давно в могиле.
Не то чтобы я так уж любил свою мать. Это только в книгах так. Романы, написанные для людей, которые не выносят действительности.
С любовью это не имело ничего общего. Просто привыкли друг к другу.
Она не была никакой выдающейся личностью. Слабое существо. Боялась сделать что-нибудь не так – страх, из-за которого она становилась непомерно строгой. Не то чтобы я от неё страдал, так близко мы друг к другу никогда не приближались, но всегда была дисгармония, которая мне мешала. Я уже тогда слишком чувствительно реагировал на фальшивые тона.
Продукт массового производства. Как и большинство людей.
Внешностью не урод, но и не хорошенькая. Ничего заметного. Небольшой шрам на лбу, остаток старого пореза. По мере того, как я подрастал, она рассказывала мне о происхождении этого шрама всё новые истории. Когда я был маленький и ещё верил в сказки, она придумала ведьму, которая коснулась её лба своей волшебной палочкой. Позднее, в том возрасте, когда любят приключения, ведьму сменил лев, с которым ей пришлось бороться в джунглях и которого она, естественно, победила. Чем старше я становился, тем прозаичнее были объяснения. Под конец она упала, катаясь на коньках.
Но и тогда я ей не поверил. Кто-то попросту побил её. Должно быть, мой отец. Он был одним из этих бездарных тиранов.
У моей матери был свой особый запах – всегда одного и того же мыла, которым она пользовалась всю жизнь. На духи она не тратилась. Может быть, экономность заставляла её покупать именно это мыло. Потому что оно при наименьшей цене давало наибольший аромат.
Консервативная женщина, которая боялась любых перемен. Что-то однажды выбрав, она и впредь придерживалась этого. И когда с возрастом у неё поредели волосы, она продолжала стричься по-старому. Между прядями светилась кожа головы, что лично мне всегда казалось неприятным. Нельзя выходить на люди в нижней юбке.
Когда она обнимала меня, она делала это неловко. Как будто прочитала об этом руководство в журнале и толком его не освоила.
Такая была у меня мать. И другой мне не надо.
38
А эта меня отталкивает. У неё вечно что-то не то с желудком, её постоянно рвёт. Очень неприятные шумы.
А мне приходится это выслушивать. Ведь я даже уши себе заткнуть не могу. Я ещё не владею своим телом с такой точностью.
Мне надо попытаться отвлечься.
Представлять себе другие звуки. Сделать фантазию сильнее, чем действительность.
Какие-то шумы.
Шум бритвенного помазка по коже.
Когда брился мой отец, ему нельзя было мешать. Он тогда сидел за кухонным столом перед маленьким ручным зеркалом и подправлял контуры своей бороды. Маленьким мальчиком я любил на это смотреть, потому что при попытках добиться безупречной формы он делал такие смешные гримасы. Я думал, он делает это ради моего удовольствия. Однажды я рассмеялся так громко, что он вздрогнули порезался бритвой. Он аккуратно отложил бритву на кухонное полотенце перед тем, как побить меня.
Шум шагов на деревянной лестнице.
Госпожа Бреннтвиснер, все соседи это знали, изменяла своему мужу. Он был агентом по сельскохозяйственным продуктам и часто был в разъездах. У неё не было определённого любовника, она спала, как перешёптывались у нас на школьном дворе, с кем попало. В старших классах были ученики, утверждавшие, что тоже «поимели» её, под этим «поимели» я себе тогда ещё не мог ничего представить. Однажды Удо Хергес, который после школы разносил заказы своего отца, организовал ключ от её дома, и мы, нарочно громко топая, поднимались по деревянным ступеням лестничной клетки, чтобы госпожа Бреннтвиснер подумала, что это муж вернулся преждевременно. Мы представляли себе, что какой-нибудь голый мужчина, почтальон, может быть, в панике выпрыгнет из окна. Но ничего такого не случилось. Может, дома вообще никого не было.
Вот её опять рвёт. Может, это как-то связано со мной?
Шумы.
Шум мела по классной доске.
Бойтлин всякий раз вздрагивал, когда…
Почему я так часто думаю о Бойтлине? Он не был важной фигурой в моей жизни. После окончания школы я видел его только раз. Он был замешан в раздаче каких-то дурацких листовок, и мне предстояло разузнать, один ли он действовал или имел сообщников. Разумеется, он действовал один. Он был человеком не того сорта, которые имеют друзей.
Очень слабый подбородок.
Как же я буду выглядеть, явившись на свет?
39
Маленькие дети, таково всегда было моё мнение, совсем не привлекательные существа. По природе отвратительные. Недоделанные лица, слюнявые и беззубые. Я никогда не мог понять, почему кто-то находит это очаровательным.
Их привлекательность я объясняю себе тем, что для слабых людей притягательна их беспомощность. Тот факт, что от них не исходит никакой угрозы. Домашний хомячок мог бы сослужить такую же службу.
Каким я буду младенцем – спокойным или неприятным? Крикливым или тихим? Что меньше всего бросается в глаза?
Уж они дадут мне подсказки для моего выхода. Мне надо будет лишь прислушиваться, когда они будут обо мне беседовать, по этому и ориентироваться. Не обязательно знать роль в деталях, когда можно положиться на суфлёра.
Я буду ребёнком раннего развития, такого впечатления мне, пожалуй, не избежать. Заслугу в этом они припишут себе. «Он пошёл в меня», будут они говорить. Склонность переоценивать себя – одно из человеческих свойств, на которые всегда можно рассчитывать.
Но мне уже заранее противна та интимность, которую придётся допускать. Тот факт, что чужие люди будут иметь доступ к моему телу. То, что я буду в их распоряжении. Судя по тому, что мне всё ещё приходится бороться за контроль над моими конечностями, я не смогу воспротивиться этому. И даже если бы я смог: это бы меня выдало. Каждый ребёнок – пленник.
Но уж как-нибудь выдержу.
Я радуюсь лишь предвкушению дыхания. Странно, как мало ощущений я могу вспомнить, которые с этим связаны. Эти ощущения, пожалуй, казались мне слишком естественными.
Судя по тому, что нам рассказывали в школе, в настоящий момент я всё ещё использую жабры. Как рыба. И питаюсь через пуповину, которая растёт у меня из живота. Будет ли больно, когда её перережут?
Не имеет смысла расписывать вещи, которые всё равно выпадут иначе, когда наступят. Такими размышления только ослабляешь себя.
В конце первого допроса я часто говорил своему визави: «При нашем следующем разговоре я буду применять другие методы. Вам следует подумать, какие это могут быть методы».
После этого можно было наблюдать, как это начинает в них работать. Очень действенно.
Мне надо чем-то занимать мою голову.
40
Мои собаки.
Первая была дворняжка и не имела даже клички. Она пробыла у меня слишком недолго для этого. Или то был он. Даже этого я не успел установить.
Конни Вильмов рассказал в школе, что их сучка ощенилась, и его отец утопит всех щенят. Он пригласил нас при этом присутствовать. Нечасто так случалось, чтобы он мог произвести впечатление на соучеников, и он воспользовался моментом. Каждый из нас должен был принести с собой камень, так он сказал. Это была входная плата.
Мы все были на месте пунктуально. Конни держал мешок из-под муки раскрытым, а мы по очереди бросили туда наши камни. Будто отдавали на кассе ярмарочной будки наши грошики. «Чтобы они быстрее утонули, – сказал господин Вильмов. – Животных нельзя напрасно мучить».
Он был добродушный человек. Столяр.
Его сучка, совсем не красивое животное, лежала на боку, демонстрируя нам свои набухшие сосцы. Я прегда предпочитал кобелей. Когда господин Вильмов одного за другим брал щенков за загривок и бросал их в мешок, она лизала ему руку. Доверяла ему.
Мешок был уже завязан, когда я обнаружил, что одного щенка проглядели. Самый меньший из помёта заполз под задние лапы своей матери, и никто его не заметил. Кроме меня. Я взял его так, как это делал господин Вильмов. «Вы этого забыли», – сказал я.
Ему, наверно, было неохота опять развязывать мешок. «Можешь взять его себе, – сказал он. – Дарю его тебе».
Утопление щенков оказалось не таким зрелищным, как мы это себе представляли. Господин Вильмов бросил мешок с моста – и он утонул. И это было всё.
По пути домой я рисовал себе все фокусы, которым обучу мою собаку. Подавать поноску. Служить. Замирать.
Мой отец пошёл со щенком в сад, взял его за задние лапы и дважды ударил его головой о стену.
То была моя первая собака.
Когда просто, без груза бросаешь мёртвое животное в реку, оно не тонет. Течением его уносит, но если оно застревает у какого-то препятствия, то кажется, что оно шевелится, как будто ещё живое.
Моя мать сказала: «Ничего, так лучше». Я тогда не понял, что она имела в виду.
Я и сейчас этого не понимаю.
41
Все другие потом были овчарки. Кобели. Они трудно поддаются дрессировке, а для меня в этом и было всё дело. Животное, которое повинуется и без воспитания, скучно. Как если бы человек во всём признавался сам, когда его ещё даже не взяли в разработку.
Первую собаку мне разрешил отец, когда мне удалось закончить пятый класс лучшим учеником. Это было его условие, и я его выполнил.
Хассо.
Когда они засунули меня в униформу, мне пришлось его отдать. Не знаю, что с ним стало потом.
К следующей собаке я пришёл совсем случайно. В лазарете. Принц. Не я давал ему кличку. Он, как и я, был на войне, служил собакой-санитаром. Я уже не мог формировать его под себя – таким, как мне бы хотелось, и мне пришлось использовать те команды, на которые он был уже натаскан. Он подчинялся, но у меня никогда не было чувства, что он действительно принадлежит мне. Он слушался бы и любого другого.
Всегда лучше, когда натаскиваешь их сам.
Вотана я потом выбрал сам. Его предки все были с родословной, но его выбраковали, потому что левое ухо не отвечало породе и клонилось вперёд. Как раз это мне в нём и нравилось. Он не был совершенным, и это подходило к моей отсутствующей кисти. Ему я ещё позволял спать рядом с моей кроватью. Я тогда не понимал, что уступчивость – всегда ошибка. Егерь пристрелил его, когда Вотан погнался за косулей.
Егерь был прав.
Потом: Мефисто. Идиотская кличка, но шерсть у него была чёрная, гораздо темнее, чем у остальных щенков из его помёта. Сам не знаю, почему я его выбрал. Вообще-то мне больше нравятся коричневые овчарки.
Мефисто не делал чести своей кличке. Он был слишком ласков для своей породы. Если его долго не почёсывали, он начинал скулить как малое дитя. Я не скорбел, когда он заболел и с ним пришлось покончить.
И, наконец, Ремус. Моялучшая собака. Я подключил его крабо-те, и он был полезнее, чем иной сотрудник. Потому что нёс свою службу по-деловому. Ни сострадания, ни ненависти. Хватал, когда ему приказывали, и снова отпускал по команде. Хороший характер.
Собаки дороже людей.
Перед тем, как стать Андерсеном, я пристрелил Ремуса. Это был мой долг перед ним.
Насколько я могу судить, у будущих моих родителей собаки нет. Придётся это изменить.
42
Первая маленькая победа. Я начал дрессировать женщину. Парирует она уже очень хорошо.
Я заметил, что ей неприятно, когда я её пинаю. Однажды она даже определённо сказала это.
Она говорила тогда с мужем? И если с ним, то: он ей муж? Это он несёт солидарную ответственность за мой новый организм?
По порядку.
С тех пор, как я знаю, что она не любит мои пинки, я пинаю её так сильно, насколько мне позволяют мои слабенькие мускулы. На это моего контроля хватает. Однажды я услышал, как она вскрикнула от моего пинка. Это было утешительно.
Самому себе я при этом не мог навредить. Преимущество эластичной камеры.
Я также не думаю, что своими пинками могу нанести ей какой-то урон. Уж природа позаботилась о достаточно сильном резервуаре.
Матка. Слово двойного значения. Рождающая мать.
Я пинаю всегда в тот момент, когда она хочет отдохнуть. С тех пор, как я понял, что это за волны, которые я ощущаю на своей коже, я могу определить такие моменты. Когда кажется, что корабль пришвартовался в безветренной бухте, это она спит.
Но нельзя давать ей покоя. Я этого не допущу. Опыт показывает, что арестованные менее строптивы, если не давать им спать. Это научный факт. Я бужу женщину так часто, что она уже ни о чём больше не мечтает, только о покое. И от моей воли зависит, когда она его получит.
В полном покое я лежу – парю? плаваю? – лишь тогда, когда она ставит музыку. И тотчас начинаю пинаться, когда она её выключает. Уже через несколько дней – если это действительно были дни, но мне так казалось – она, по-моему, уловила эту взаимосвязь. Человек ведь тоже ничто иное, как эти собаки, которые начинают выделять слюну на звук колокольчика.
Я ничему не разучился.
Между тем это уже работает. Когда я хочу слушать музыку, мне достаточно пнуть её.
Я люблю музыку.
Судя по всему граммофоны сильно преобразились с моих времён. Для смены пластинки уже не требуется такого большого перерыва. Всю Героическую симфонию Бетховена номер три я смог прослушать целиком, не прерываясь.
Ми-бемоль мажор. Моя любимая тональность. «Благородно и пылко» – так называл её старый Рёшляйн.
Как правило, она выбирает музыку, которая мне нравится. Только один раз опять были эти совершенно другие тона, эти ритмические детонации, которые ощущаешь всем телом. Вот это я не люблю. После нескольких сильных пинков она тут же её выключила. Повторную попытку она уже не сделает. Люди легко обучаемы, если однажды нашёл их слабое место.
Теперь я хочу научить её по команде ставить совершенно определённые пластинки.
43
Я бы посмеялся, но мой организм ещё не настроен на это. У меня от этого начинается икота и никак не хочет прекращаться. Судя по всему, нерождённые не ориентированы на развлечения и забавы. Могут только скривить в гримасу свои недоделанные личики. Видимо, природа исходит из того, что в этой стадии им ещё не над чем смеяться.
У меня есть повод порадоваться. Приятно сознавать, что я, несмотря на мои ограниченные физические возможности, всё ещё могу добиться того, что задумал. В конечном счёте побеждает более решительная воля.
А она и впрямь гордится своим послушанием! Не замечает, что такт для её танцев задаю я. Она даже хвастается тем, что она делает. Собака, которая убеждена, что это она учит своего хозяина забрасывать палку.
Я только что подслушал её разговор с подругой. Она хвасталась, как успешно она может успокаивать меня музыкой. Она – меня!
Она правда так считает. Арно – кажется, так зовут мужчину – дескать, не может поверить, сказала она, но она-то сама твёрдо убеждена, что дитя в материнской утробе всё слышит.
Неприятно, эта икота.
Она убеждена, что уже очень хорошо меня знает. Даже считает, что может в точности описать мой характер. «Он очень чуткий ребёнок, – говорит она. – Мать чувствует такие вещи».
Ну что ж, пожалуй, я и впрямь чуткий.
Это и в самом деле забавно – слушать её.
От некоторых вещей мне придётся её отучить. Когда она говорит обо мне, она называет меня «гномик». Мне это не нравится. Ещё пока не знаю, как из неё это выбить, но уж найдётся какой-нибудь способ.
Способ я находил всегда.
Гномик, сказала она однажды, ужасно гордясь таким познанием, гномик даже различает разные виды звуков. Можно это почувствовать. Например, музыку, от которой Арно в таком восторге, гномик вообще не любит. Да и сама она находит её слишком агрессивной.
«Агрессивная» – точное слово. Приятно осознавать, что этим ритмическим шумом меня грузит мужчина. Это ему придётся отвечать за это.
И приятно осознавать, что хотя бы один из двоих обладает каким-то вкусом. Мне было бы неприятно родиться в семье полных невежд. Ведь придётся – хотя бы первые годы – проводить вместе немереное время.
44
Её опять рвёт. Это нормально?
Противно слушать это изнутри.
Снаружи эти звуки мне хорошо знакомы. Если в человека вливать воду через воронку, пока не раздуется его живот, то после его рвёт очень похоже. Метод незатратный, но и не очень эффективный. Мы экспериментировали с ним, но потом отказались от его дальнейшего применения.
Это всегда было моим принципом – минимальными затратами достигать наибольшего действия. В этом я брал пример с японцев. Они – народ старой культуры, и у них никто не пишет перегруженные картины маслом. Флакончик туши и кисточка – вот всё, что им требуется. Всё избыточное опускается. Ведь мы живём уже не средневековье.
Её рвёт безостановочно. В промежутках между судорогами она хватает ртом воздух и стонет. Это звучит как примитивное пение.
Я пинаю её, чтобы она заглушила свои назойливые звуки музыкой, но она не реагирует на пинки. Кажется, у неё серьёзные проблемы.
Не начать ли мне уже беспокоиться? Если ей плохо, я ведь тоже нахожусь под угрозой.
Я ненавижу эту зависимость.
Я чувствую, как она всё больше впадает в панику. Её волнение захлёстывает меня, как первые волны наводнения. Я не могу от них оградиться.
Нет, не наводнение. Огонь, который распространяется. Мы – два дома, пристроенные друг к другу.
Встроенные один в другой.
Она боится. Я бы кричал, призывая на помощь, если бы тут был ещё кто-то. Но здесь никого нет.
А ведь кто-то должен о ней позаботиться.
В том числе и ради меня.
Следующий приступ. Ей совсем нехорошо.
Рвота прекратилась, но это не принесло мне облегчения. Наоборот. Я потерял связь с женщиной. Как будто кто-то перерезал телефонные провода. И на другом конце провода теперь никого нет.
Внезапная мысль: а может, дело совсем не в ней? Дело во мне?
45
Они меня обнаружили и решили убрать меня из обращения?
Мне становится худо.
Я чувствую себя отторгнутым. Вытесненным.
Грудная клетка будто перетянута ремнём.
Не то чтобы это было больно. Пока нет.
Чувство дурноты.
Я не дышу, я уже примирился с тем, что я не дышу, но всё равно у меня такое чувство, будто я задыхаюсь.
Мне требуется помощь.
При малейшем шевелении мне становится хуже.
Человека можно связать так, что при каждом движении он сам перекрывает себе дыхание. Им приходится лежать совершенно неподвижно, это им даже говорят, тогда с ними ничего не случится.
Но никто не может не шевелиться.
Тяжесть становится всё сильнее.
Должно быть, они меня обнаружили. Поступил сигнал, загорелся свет, загудела сирена, поднялась тревога, которая сказала им: «Тут один знает то, что ему не положено знать». Они прочитали мои мысли, не знаю уж, каким образом, они решили устранить поломку, ликвидировать бракованный продукт из обращения. Не допустить меня до появления на свет.
Так вот каково это ощущение, когда тебя стирают?
Я перестану существовать.
Женщина будет плакать. Будет корить себя. Винить в выкидыше.
Ну, хоть что-то. Я не буду полностью забыт.
Я никогда не был пугливым человеком, даже в трудных ситуациях всегда сохранялясность ума. Но теперь моя голова больше не функционирует. Мне хочется отбиваться руками и ногами, избавиться от этого чувства удушья, но я не могу шевельнуться. Больше не могу.
Это конец?
46
Какие-то звуковые сигналы, писк.
Голоса, которых я не понимаю. Они звучат глухо.
Снова писк сигналов. С постоянным периодом.
Нет, не с постоянным. Писк замедляется.
Замедляется.
Я не умер. Я спал. Если то был сон, а не обморок.
Всё ещё присутствует это паническое чувство. Горький привкус во рту. Я не могу его выплюнуть. Я отравился её страхом.
Я слышу, как она хнычет. Голос тоньше, чем я привык у неё слышать. Этот тон мне знаком. Так люди звучат, когда они сдались.
Она что-то говорит, но я не могу понять. Как будто мой слух стал слабее.
Весь мой организм стал слабее.
Я боюсь снова заснуть. Не знаю, будут ли у меня силы очнуться ещё раз.
Надо быть начеку.
Бодрствовать.
Я должен.
Мне снился сон, который я не могу вспомнить. Угрожающий сон. Из этого сна меня вытащил писк. Каждый его звук – болезненный укол.
Но я ему благодарен за это. Из этой череды писков я могу связать себе верёвку. Верёвочную лестницу. Бежать отсюда.
Я так устал.
Взволнованные голоса. Они говорят наперебой. Я не могу различить слова.
Мужской голос. Арно. Он кричит так громко, что его я понимаю. «Сделайте же что-нибудь!» – кричит он.
Другие голоса успокаивающие. По их тону становится ясно, где мы, должно быть, находимся: в больнице.
Значит, слабость всё-таки не моя собственная. Женщина тоже в этом виновата.
Она не имеет права заболевать. Она отвечает за меня.
47
Страх.
Когда я в последний раз был в больнице, другие боялись меня. Тогда я всё держал под контролем. Самостоятельно принял решение всё-таки ампутировать левую кисть, сам нашёл врача и назначил время. Всем участникам дал ясно понять, что с ними будет, если они когда-нибудь об этом проговорятся. То было неприятное вмешательство, но я был господином ситуации.
Страх означает: не иметь контроля.
Если женщина умрёт – а если я правильно толкую всеобщую тревогу, эта возможность не исключена, – если она не выздоровеет, я издохну вместе с ней. Без скорлупы яйцо не сохраняет свежесть.
Я могу только ждать. Ждать и надеяться.
На что?
Найдут ли они на сей раз мои воспоминания? Я не хочу ещё раз садиться на карусель.
А если садиться, то не со всем этим балластом.
Женщина, кажется, в беспамятстве. Они беседуют о ней, не выходя из комнаты. Мужчина и седовласый голос. Врач, как я понимаю.
«У нас две возможности, – говорит она. – Обе не радуют. Мы можем продолжать надеяться и ждать, что состояние пациентки стабилизируется…»
«Пожалуйста, – говорит он. – Пожалуйста, пожалуйста». Непонятно, с кем он говорит: с ней или с Богом.
«… или, – говорил седовласый голос, – мы можем прибегнуть к очень сильной химической дубине. Применить средство, которое всегда оказывает желаемое действие».
«Пожалуйста», – опять умоляет он.
«Правда…»
Что «правда»?
«Эта терапия опасна для плода. Вы должны быть готовы к тому, что ваша жена потеряет ребёнка».
«Мы не женаты», – говорит он.
Зачем он это говорит?
«Вы должны принять решение», – говорит она.
Он молчит.
При этом решение совершенно ясно. Ждать. Разумеется, ждать.
«Делайте то, что вы считаете правильным, – говорит он. – Пожалуйста».
48
И он вышел. Плача. Взрослый мужчина.
Какое-то время был слышен только этот писк, значения которого я не знаю. Тем не менее, у меня было чувство, что женщина, которой принадлежит седовласый голос, была ещё здесь.
Я представил себе её облик. Возможно, на самом деле она выглядит совсем иначе, но представление помогает мне разместить её в моей голове. Строгое лицо. Очки. Волосы собраны в узел. Профессионально грамотна, но без личной заинтересованности в своих пациентах. Видит в них лишь задачи, которые должна решить.
Я – лишь один элемент в расчёте. Возможно, не самый важный.
Такая докторша, какой я её представляю, быстро принимает свои решения. Я тоже всегда так делал. Иногда человеку неприятен правильный ответ, но долгие терзания и сомнения не меняют дела. Например, вот есть группа людей, связанных между собой и взаимно приятных друг другу, но одним из них надо пожертвовать самым болезненным образом. На глазах остальных, чтобы заставить их говорить. Вопрос только, кого выбрать для этой цели. Наибольшего воздействия достигнешь, если выберешь самого симпатичного. Даже если тебе самому по чувству хотелось бы этого избежать.
Кто несёт ответственность, не может поддаваться воздействию эмоции.
Будь я этой докторшей, мне бы не пришлось долго раздумывать. Ребёнка через пару месяцев можно будет заменить другим.
Но речь идёт не о каком-нибудь ребёнке вообще. Речь идёт обо мне.
Кажется, в помещении есть кто-то ещё. Пожалуй, её подчинённый. Седовласый голос что-то произносит, и это слово звучит как команда. Незнакомое слово. Название медикамента? «Пятьдесят милиграммов», – добавляет она.
Какое лекарство она выбрала?
Они что-то делают с женщиной. Вводят ей укол, как я думаю. Поскольку её хныканье прекратилось, она, наверное, без сознания.
Я жду действия укола.
«Вы должны быть готовы к тому, что ваша жена потеряет ребёнка».
Время удлиняется и замедляется.
Ещё медленнее.
Я тону в озере. Вода чёрная.
Чёрная и тёплая.
Чёрная.
49
Это то же самое тело или уже снова следующее?
То же самое. Я жив.
Всё ещё, а не снова.
Я так устал.
Писк прекратился. Я исхожу из того, что это хороший знак.
Я спал и спал, но всё ещё измотан. Как будто всё это время – а сколько времени прошло? – вынужден был плыть против течения. Поднимался в гору из последних сил. Но теперь я на берегу, на вершине, или где там ещё. Добрался.
Это удалось и женщине. Кажется, мы всё ещё в больнице, но за неё уже никто не тревожится. Это заметно по вопросам, которые ей кто-то задаёт – должно быть, медсестра, как я думаю. Повседневные пустые фразы, к которым прибегают, когда не надо обсуждать ничего действительно важного.
«Как вы чувствуете себя сегодня? Лучше? Не хотите ли чего-нибудь?»
Она отвечает, но очень слабым голосом. Кошка, забравшаяся на верхушку дерева и ещё не смеющая громко мяукать, хотя её уже давно сняли.
Позднее добавляется седовласый голос. Докторша. «Ещё два-три дня я хотела бы вас постеречь», – говорит она.
Странно, как слова могут менять оттенок в зависимости от того, в какой связи их применяют. «Постеречь».
«Но потом мы отпустим вас на волю».
«Отпустим». Тоже такое слово.
«Самое меньшее две недели никаких физических усилий, – говорит седовласый голос. – Как можно больше лежите и дайте себя побаловать».
«Вы спасли мне жизнь», – говорит женщина.
Должно быть, медицина сильно продвинулась вперёд с того времени, как я стал Андерсеном.
Докторша хочет уйти, но у женщины есть ещё один вопрос. «А гномик?»
Не надо бы ей меня так называть.
«Всё в порядке, – говорит седовласая. – Он чувствует себя превосходно».
Ну уж это неправда. Я слаб как совсем старый старичок.
А как говорят про возраст, когда ещё даже не родился?
50
Всё ещё в больнице. Нам уже лучше.
Я не хочу думать «мы». Есть я и есть она. Нет никакого «мы».
Мужчина пришёл навестить её. Мне придётся внести некоторые поправки в его образ. Я представлял его себе неотёсанным. Приблизительно таким, как Андерсен. Не слишком интеллигентным, но для практических дел вполне пригодным. Тип не из чувствительных. Но теперь он совсем размяк. Стал даже немного плаксивым.
Я слышу его отчётливо, хотя он говорит не громко. Должно быть, он находится где-то совсем близко от меня. В картине, которую я себе представляю, он сидит у больничной кровати, положив голову на её живот. Использует меня в качестве подушки.
Я исхожу из того, что женщина лежит. Я не знаю этого в точности, но это логичное допущение. Чтобы быть уверенным, мне надо научиться различать направления в пространстве. А я всё ещё не умею. Горизонтально или вертикально – для меня это всё едино.
Начало разговора было неинтересным. Всё то, что обычно говорят, придя навестить больного.
Но потом… Интересная новая информация.
Они не женаты.
Они пара, но не супружеская. Кажется, они не находят в этом ничего удивительного.
Он просил её руки. Принёс кольцо и хотел надеть ей на палец. Может, он и не сидел на стуле у кровати, а стоял на коленях. Это было вполне представимо, если судить по торжественности в его голосе. «Давай как можно скорее назначим свадьбу», – сказал он.
А она сказала: «Нет». Сказала не драматически, а так, как будто речь шла о приглашении к столу, а у неё как раз не было аппетита. Когда-нибудь она выйдет за него, так она сказала, но сейчас не время для этого.
Он пытался её переубедить. После того ужаса, который он пережил, он не хочет больше ждать, так он сказал. Голос у него дрожал.
Она осталась при своём и тогда, когда он попытался увлечь её перспективой большого празднества, которое собрался устроить. «Без живота я смогу получить от этого куда больше удовольствия», – таков был её ответ.
Он всё ещё уговаривал её, но моё знание людей подсказывало мне, что она не изменит своего мнения.
Я буду незаконнорождённым ребёнком.
Ну-ну.
51
В таких делах я не могу положиться на свой опыт. Нестёртой части моего воспоминания самое малое шестьдесят лет.
Шесть десятилетий. За это время мир изменился в тысяче пунктов. Шестьдесят лет – это уже почти разрыв между королём-Солнце Людовиком XIV и Французской революцией. Не так много осталось в силе из того, что я воспринимал как само собой разумеющееся. Больше не получится играть по тем же правилам.
В обществе, куда меня вскоре родят, может быть, давно не бросается в глаза то, что так поражало меня. Жениться и выходить замуж вышло из моды, как кринолины и башмаки с длинными острыми носами. Стало реликтом из бабушкиных времён. Милый старый обычай, которому можешь следовать или не следовать, кому как нравится. Так или эдак – значения не имеет. Кто декорирует свою гостиную античной прялкой, не собирается на ней прясть.
Вполне могло так быть. Не только техника продвинулась вперёд, но и обычаи. Никто не может сказать наперёд, в какую сторону пойдут перемены. Зависит от многих случайностей.
Мой отец скорее вышел бы на улицу с голой задницей, чем с голым лицом. В его время борода и усы были признаками мужественности. Он ухаживал за волосяным покровом своего лица так, как будто его состояние контролировалось полицией. Повязки для усов и специальная помада. Худшее ругательство в мой адрес было у него «безусый щенок».
А тридцать лет спустя бородачи только выставляли себя на посмешище. Чтобы казаться геройским, приходилось быть гладко выбритым.
Всё меняется.
После моего рождения – к этому представлению я всё ещё не привык – мне придётся вести себя как этнографу в неисследованном племени. Ничего не предполагать как данность и не делать скороспелых выводов. Не думать, что ты понимаешь язык, лишь на том основании, что он звучит как твой собственный. Одни и те же слова могут иметь разное значение.
Быть начеку. Сомневаться как раз при сходстве.
Мне придётся исследовать мир, который шестьдесят лет продолжал вращаться дальше, как Гулливер исследовал миры лилипутов и великанов. Единственное, что я могу решить сам, это хочу ли я быть Гулливером-великаном или Гулливером-гномом.
Гном. Я ненавижу это слово.
Я их отучу от него.
52
Сонливость охватывает меня всё ещё совершенно внезапно, без малейших предвестников. Вот я бодр – или думаю, что бодр, – а в следующее мгновение уже больше ничего не воспринимаю. Как будто во мне выключили тумблер. Организм просто отключается. Я не имею на это никакого влияния.
Когда я потом прихожу в себя, мне приходится в первый момент заново пробираться на ощупь в действительность. Определяться, где я и в каком положении. Логический рассудок уже примирился с моей ситуацией. А чувства ещё нет.
Я никогда не любил спать. В детстве, по рассказам матери, я убегал, когда приходило время ложиться спать. Или прятался. Сам я этого не помню, но могу понять.
Во сне человек беззащитен. В армии в казарме я всегда выбирал себе койку в верхнем ярусе. Нападающему пришлось бы сначала взбираться ко мне, и я бы успел проснуться.
Вообще: сон – потерянное время жизни. Разумеется, батареи нужно подзаряжать, запасы пополнять. Но я никогда не понимал, как эта необходимость может быть для кого-то желанной. В особенности, если не контролируешь момент времени.
Наверняка из-за этой слабости я уже пропустил много важной информации.
Тогда – мне надо привыкнуть, что это было «тогда», хотя мне-то кажется, что «вчера», – тогда я обходился минимумом сна. Был известен этим. Способность, которая очень пригождалась в моей работе. Кто может дольше обходиться без сна, тот и победил. В конечном счёте, в жизни всё – лишь вопрос доминирования.
Я был в состоянии начать допрос в три часа утра и, если надо, протянуть его до следующей ночи. Один вопрос за другим. Постоянное капанье. Когда у допрашиваемого слипаются глаза: бадью воды ему на голову. Если надо, то и более жёсткие меры.
Особенно эффективным оказывалось то, что я мог вести эти заседания без единого перерыва. Дядя Доктор организовал мне таблетки, медикамент, предназначенный для диабетчиков. Проглотишь таблетку – и целый день можешь не мочиться. И если Я не нуждаюсь в перерыве – это я им всегда по-деловому объяснял, и это сбивало их с толку больше всего, – то и допрашиваемый со своей стороны тоже может это выдержать. Легче всего выиграть, когда ты сам определяешь правила игры.
Есть только сильные и слабые.
53
Из-за этой тяжкой сонливости я ухватываю лишь обрывки того, что происходит вокруг меня. Как будто я сижу в кино, а кто-то порезал плёнку, а потом склеил обрезки как попало. Часто отсутствуют как раз самые интересные места.
Мы снова дома.
Мне надо привыкнуть к этому слову. Хотя это и не мой дом. Просто место, звуки которого мне знакомы.
Квартира. Не слишком большая. Уже дважды они говорили о том, что им понадобится больше места, «когда появится гном».
Они явно небогатые люди. Едят на кухне. Я слышу шум воды, текущей из крана, и звон посуды. Прислуги, кажется, никакой. По крайней мере, я ни разу не слышал голоса, которые могли бы принадлежать поварихе или домработнице.
Если я правильно толкую их разговоры, то посуду в большинстве случаев моет Арно. Она для этого ещё слишком слаба после больницы. Он уверяет, что ему это даже доставляет удовольствие. А что бы он ещё сказал?
Как зовут женщину, я до сих пор не знаю. Он называет её «сокровищем».
Поразительно часто – и этому я не нахожу объяснений – я слышу машинные шумы. На кухне, но и в ванной тоже. Ванну легко опознать. Это единственное помещение, дверь которого запирается. Я не люблю, когда она туда удаляется. Слишком часто мне потом приходится слышать шумы неприятных интимностей. Она проводит много времени за своими опорожнениями.
Иногда, и это я нахожу особенно неаппетитным, она говорит по телефону, сидя на унитазе. По крайней мере, я полагаю, что разговоры, в которых я не слышу голос партнёра, – телефонные. Хотя я ни разу не слышал, чтобы стрекотал диск набора номера. Не могу взять в толк, зачем кому-то понадобилось проводить телефонную линию в сортир. Иногда перед такими разговорами звучит короткая музыкальная пьеса. Всегда одна и та же. Если это замена треньканью звонка, то я считаю такой прогресс оправданным. Не так раздражает.
Также оба очень много слушают радио. Я пытался составить из новостных передач картину мировой политической ситуации, но мне это не удалось. Мне не хватило информации. До сих пор я даже не мог с уверенностью выяснить, кто же выиграл войну. По тогдашней ситуации это не могли быть мы. А может, за это время давно случилась ещё одна война.
В комнате, где они слушают радио, стоит кресло, которое нуждается в ремонте. Всякий раз, когда в него кто-нибудь садится, скрипит одна пружина. Это просто неряшливость – не привести такую вещь в порядок.
Мне кажется, на основании одних только шумов я могу уже очень хорошо ориентироваться в квартире.
54
Теперь, когда угроза болезни осталась позади, растёт моё нетерпение наконец преодолеть это недостойное состояние. Я, чёрт возьми, довольно долго пробыл в заключении в этой чужой утробе. Естественно, в заключении время тянется всегда дольше, чем на самом деле, феномен, который мне не раз приходилось использовать. И всё равно у меня такое впечатление, что девять месяцев беременности должны бы уже давно миновать.
Может быть, я сам мог бы что-то сделать для ускорения процесса? Только чтоб не причинить вреда себе самому.
Но лучше не рисковать. Я слишком мало знаю о телесных взаимосвязях. Уж бесконечно долго это тоже не может длиться.
Обычно, по моим представлениям, у младенца в материнской утробе не бывает чувства времени. Иначе бы они не выдерживали этого – как и другие заключённые – и погибали бы от собственного нетерпения. Способность чувствовать продолжительность минуты или дня стирается, наверное, вместе с воспоминаниями. Как моя мать для повторного использования банок для консервирования тщательно их промывала. «Если останутся какие-то старые следы, – говорила она, – то содержимое испортится».
У меня это не только остатки. Я принесу с собой в мир больше опыта, чем эти люди, которые будут считаться моими родителями, могли собрать за всю свою жизнь. Впрочем, они прожили ещё только половину своей.
Мне недостаёт лишь части Андерсена. А хотелось бы знать, что с ним сталось.
Будет ли у меня возможность провести о нём розыски? Ведь оставил же я после себя какие-то следы и в качестве Андерсена. В органах регистрации или в других реестрах. Где-нибудь появилось известие о его смерти. А может, он – то есть я – был женат. Может, родил детей. Которые к этому времени уже сами должны были стать пожилыми людьми. А то и умерли.
Чтобы побороть скуку, я занимаюсь тем, что выдумываю себе биографию Андерсена. Как можно скорее я перееду в большой город – такя тогда запланировал себе. Нигде не скроешься так надёжно, как в большой толпе народа. Там я со временем сниму с себя маску крестьянина. Использую свой опыт, чтобы выстроить что-то новое. Я знаю, как контролировать других. Это способность, которая всегда найдёт себе применение.
Андерсен как бизнесмен? Андерсен как журналист? Андерсен как политик?
Чем бы я ни занимался, я должен был в этом преуспеть. Или это был бы не я.
55
Её зовут Хелене. Сегодня я это узнал. Пришла в гости её подруга, болтливая женщина с привычкой то и дело называть своего визави по имени. «Хелене то, Хелене это, Хелене, послушай-ка» и «Хелене, а знаешь».
Хелене.
При этом имени я представляю себе бледное лицо. Елену я рисовал бы сильными красками, а вот Хелене – нет. Светлые волосы. Близорукая, не знаю, почему я так решил. Но слишком тщеславна, чтобы носить очки. Поэтому глаза всегда прищурены. Я так и вижу себе церковную прихожанку, хотя до сих пор не заметил за этой женщиной набожных склонностей.
«Благочестивая Хелене», конечно же. Вот откуда ассоциация.
Разумеется, это глупость – пытаться вообразить внешность человека по его имени. Имя определяют задолго то того, как лицо получит возможность развиться в нечто своё. В большинстве случаев родители определяются с именем ещё до того, как увидят своё дитя.
Хелене.
Странно, с какой серьёзностью люди относятся к этим обозначениям. Если кто-то хочет стать деятелем искусства, артистом там или чем-то в этом роде, он первым делом берёт себе новое имя. Я знавал людей, которые бегали по инстанциям только из-за того, что не хотели больше называться так, как назывались. Как будто этикетка, наклеенная на предмет, может изменить его содержание.
Всё пустые слова.
Однажды эти двое обсуждали, как меня назвать. Не знаю, пришли ли они к какому-то решению, потому что я опять заснул посреди их разговора.
Мне всё равно, какое имя они мне дадут, раз уж оно не моё собственное.
Андерсена я назвал Дамианом. Дамиан Андерсен. Это имя написано теперь, наверно, на его – на моём – надгробном камне. Если ту могилу давно не вырыли, а на камне не высекли имя другого покойника.
Людей, которых к нам доставляли, мы никогда не звали по имени и фамилии. Всегда только по номеру. Приучили их откликаться на номера. Хорошее средство дрессировки людей.
Хелене.
Странно: с тех пор, как я знаю её имя, я чувствую себя к ней ближе.
Когда я потом смогу говорить – когда я признаюсь, что могу говорить, – я буду, наверное, называть её мама.
Мама. В сущности идиотское слово.
56
Наконец-то я проснулся в нужный момент. Я услышал интересный разговор.
В гостях у Хелене была её болтливая подруга. Её зовут Макс. Вернее, это её прозвище. Наверное, какое-то озорство из детства. Настоящее её имя – какая-нибудь Мари. Или Маргарете. Она студентка, если я понял правильно.
Арно при этом не было. Ему понадобилось заехать на работу, так он сказал. Я мог бы поклясться, что это была отговорка. Он не любит Макс. Однажды он сказал Хелене, что её подруга – глупышка, не знающая других тем для разговора, кроме каких-нибудь психологических теорий.
В этом пункте он сильно заблуждается. Макс очень даже знает и другую тему. О которой она, правда, не говорит в его присутствии.
Обе подруги разговаривали о мужчинах. Не так, какя это представлял себе в беседах женщин, а значительно грубее. Мы даже в офицерском клубе с такой откровенностью не говорили о своём опыте с противоположным полом.
Макс, судя по всему, регулярно меняет своих любовников и рассказывает об этом с непринуждённостью. Если бы речь шла о паре обуви, которую она примеряла то в одной, то в другой лавке, не находя себе подходящей, она говорила бы в таком же тоне. Насколько я мог понять из их разговора, она, несмотря на постоянно меняющиеся любовные связи, не слыла распутной и не находила в своём образе жизни ничего предосудительного. Напротив, она пребывала в поиске большой любви. Именно в этом она и терпела разочарования. Она страдала от жалости к себе. Что не мешало ей описывать мужчин, с которыми она имела дело, крайне деловито, сравнивая их во всех деталях. В том числе и с анатомической точки зрения. Как будто речь шла о скаковых лошадях.
Хелене, судя по всему, не находила в таких приземлённых изображениях ничего необычного и сама с такой же безоглядностью говорила о своём опыте с Арно. Я знало его предпочтительных позах в сексе больше, чем бы ему понравилось. Обе говорили об интимнейших вещах так предметно, как будто обменивались кухонными рецептами.
Я счёл бы такие дискуссии между двумя женщинами невозможными. В этом отношении общественные правила, судя по всему, сильно изменились по сравнению с моим временем.
Мне надо перестать думать о прошлом как о «моём времени». Моё время теперь – здешнее.
Рождённый в девятнадцатом веке, я теперь дитя двадцать первого.
57
Ещё один кусочек мозаики. Ссора между Хелене и Арно.
Речь идёт о деньгах. Разборки, как всегда, крутятся вокруг собственности. Как между людьми, так и между народами. Слова для этого находят другие, причины, звучащие благороднее, но в конечном счёте речь всегда идёт лишь об одном: хотят иметь больше, чем сосед. Называют это патриотизмом.
Я в этом отношении никогда не обманывался. Я не патриот. Делал бы свою работу и для стороны противника, если бы пришлось. Я и там был бы лучшим в своём деле. Но – по случайности или по приговору судьбы – ты с самого рождения определён в одну команду, и тут имеет смысл прилагать усилия лишь к тому, чтобы твоя команда выиграла.
Мы, пожалуй, проиграли. М-да. Но к настоящему времени и это – событие лишь для книг по истории.
В разборках между Хелене и Арно речь шла о сумме, которую они отложили для общих трат, а он потом, её не спросив, купил что-то для одного себя. Толком я не понял, о чём шла речь. Она обозначила это как игрушку, но это же не имеет смысла.
Кажется, речь шла о техническом приборе. Название мне ни о чём не говорило. Мне вообще придётся привыкать к новому вокабуляру. Особенно Арно употребляет множество таких выражений, которые я не знаю.
Придётся всё это учить.
Как специалист по ведению разговоров, я должен сказать: Арно вёл себя в этой дискуссии крайне неуклюже. К себе в подразделение я бы такого человека не взял. Вообще никакого чутья к тому что, собственно, важно для неё. А ситуация при этом совершенно очевидная. Она его упрекала, что для таких приобретений сейчас не время, именно сейчас, когда они ждут ребёнка, есть много других важных вещей, на которые можно было потратить сбережения. И так далее. Она повторяла одни и те же аргументы, а это всегда знак слабой позиции. Ему следовало бы просто признать её правоту, разыграть сокрушённость, и у неё бы сразу отлегло. Раскаяние в большинстве случаев хороший аргумент. Совсем не обязательно, чтобы оно было искренним.
Но он применил совершенно неправильную тактику. Совсем не вникал в её упрёки. Дескать, он понимает, почему она так волнуется, на такой стадии беременности, сказал он, это совершенно естественно, перед самыми родами. Но она, дескать, должна подумать, не связано ли её раздражение не столько с делом, сколько с её гормонами.
После чего, разумеется, она просто взорвалась.
Никуда не годный спорщик. Я бы сделал это лучше.
58
«Перед самыми родами».
Эти слова не дают мне покоя.
Перед самыми родами, это может означать всё что угодно.
Что именно он имел в виду? Дни? Недели?
Или это уже часы?
Ему следовало бы выражаться поточнее. Я никогда не любил эту расплывчатость.
Когда я был ребёнком, когда я в последний раз был ребёнком, я был так зачарован календарём, как другие игрушечными машинками или индейцами. Меня восхищал порядок, который в них выражался, тот факт, что все важные события в жизни были наперёд запланированы. Сколько дней ещё осталось до моего дня рождения, до Рождества, до начала больших каникул? Я уже тогда искал опоры в прочных структурах. Мне рассказывали, что однажды я со слезами протестовал, что не все месяцы одинаковой продолжительности. Я-то думал, время распределено равномерно. Мне и сегодня эта неравномерность кажется неоправданно хаотичной.
У нас на кухне у двери висел отрывной календарь, на котором под каждой датой было помечено историческое событие и соответствующие святые. 26 сентября: Косма и Дамиан. Это было моё ревностно охраняемое право – каждый день отрывать старый лист календаря. Я ещё хорошо помню, что по воскресеньям, когда числа были красными, я делал это с детской торжественностью. Однажды – должно быть, на Рождество – было подряд три красных числа, что показалось мне прямо-таки магическим. Я ещё долго хранил эти три листка.
На обороте листков были напечатаны благочестивые поучения и так называемые мудрые высказывания. Они меня никогда не интересовали.
И позднее, уже взрослым, я особенно ценил пунктуальность и надёжность. Я догадываюсь, что мои сотрудники считали меня излишне упёртым – из-за того, что я настаивал на точных рабочих планах. Но как раз в нашем ремесле, когда в любой момент надо рассчитывать на неожиданность, мне казалось важным, хотя бы там, где это было возможно, исключить все ненужные случайности.
Я из тех, кто любит всё продумывать и планировать наперёд. Так, как я это делал, когда готовился стать Андерсеном. С этим принципом я всегда хорошо управлялся. И вот как раз при важнейшем событии, которое меня ожидает, я не имею ни малейшего понятия, когда оно произойдёт.
И как оно будет ощущаться.
Не то чтобы я его боялся. Но это неприятное чувство – совсем не знать, что тебе предстоит.
59
Сегодня я мог бы получить ответ на это. Но проклятая сонливость снова сыграла со мной злую шутку.
Хелене была у своей докторши. Я, пожалуй, не ошибаюсь, относя седовласый голос к этой профессии. Речь шля определённо о беременности, и они, должно быть, обсуждали срок родов. Это по логике. Но как раз эту часть их разговора, ту часть, которая интересовала меня больше всего, я проспал. Проснулся, когда Хелене уже прощалась.
Потом она ехала на трамвае. Это не могло быть ничем иным, хотя звуки были совсем другие, чем остались в моих воспоминаниях. Дома – боже мой, да, на какое-то время это будет мой дом – она жаловалась Арно, что ей никто не уступил место. При том, что состояние её было очевидно. Я не люблю такие жалобы. Вместо того, чтобы полагаться на вежливость других, ей следовало бы самой постоять за себя. Дура-корова.
Кое-что меня поразило, потому что не казалось мне возможным: у докторши меня сфотографировали. Прямо в утробе. Понятия не имею, что это за техника. Что-то вроде рентгеновского снимка, я полагаю. Хелене показала картинку Арно и обиделась, что он реагировал сдержаннее, чем она от него ожидала. Она-то находила меня на этом снимке чудесным.
Казалось бы, мне должно быть безразлично, но мне неприятно, что другие могут так запросто разглядывать моё тело.
Моё тело? Я всё ещё чувствую его принадлежащим кому-то другому. Прежнее было мне милее, хотя после всех проблем с моей кистью оно уже не было в таком уж хорошем состоянии. Но оно подходило мне с такой же естественностью, как старый пуловер.
К новому мне ещё надо привыкать. Пока что я с ним плохо управляюсь. Оно пока не выполняет то, чего я от него хочу. Как будто я управляю новенькой машиной, только что с завода, а никто не показал мне назначения её кнопок и рычагов. Вероятно, новым телом надо управлять так же осторожно, как новым автомобилем.
Я надеюсь, случай предоставил мне не слишком дешёвую модель. Со слабым мотором гонку не выиграть. Я не такой человек, чтобы удовольствоваться вторыми рангами. Никаких почётных мест в гонках не существует. Есть только победитель и проигравшие.
Вот и опять я устал. Когда уже пройдёт эта перманентная сонливость? Такие продолжительные провалы внимания я не могу себе позволить в моём положении.
60
Я очнулся и слышу учащённое дыхание Хелене. Дыхание, которое устанавливается, когда нужно претерпеть нестерпимую боль. Мне очень хорошо знакомы эти звуки.
Не следует ли из этого заключить, что у неё начались схватки? Что это уже роды?
Но разве я при этом не должен что-то чувствовать? Какое-то давление, боль, не знаю. Какую-то перемену?
Но нет ничего нового, всё та же ванна приятной температуры, в которой я плаваю. Отсутствие пространственной ориентации, к которому я уже привык. Да и в эмоциях Хелене, которые я научился считывать также точно, как свои собственные, не чувствуется никакого волнения, которое можно было бы ожидать в родовом зале. Она расслаблена. Если сказать ещё точнее – довольна.
Но она при этом учащённо дышит.
Быстрое дыхание со стоном слышно, кажется, со всех сторон. Как будто разносится эхо. Как будто целый строй женщин…
Этому я не нахожу объяснения.
Потом чей-то голос – женский – что-то говорит, и учащённое дыхание со всех сторон прекращается. Слышно, как люди переговариваются и смеются.
И опять женский голос. Громче, чем остальные. «А теперь, пожалуйста, расслабьтесь, – говорит она, – и дышите спокойно. Ровно через две минуты снова начнётся».
Что это здесь происходит?
Голос Хелен: «Спасибо, что ты пришёл со мной».
И Арно: «Всё это кажется мне немного смешным».
Хелене смеётся. Это ласковый смех. Мне чудится, что она при этом гладит его по волосам. «Другим точно так же», – говорит она.
Что именно?
Тут, без сомнения, много людей. Главным образом женщины, но и мужчины тоже. Они говорят наперебой, стоит неразборчивый гул голосов, как бывает перед началом собрания в зале.
«Ещё одна минута», – восклицает громкоголосая женщина с деланной весёлостью. Тоном медсестры.
«Сегодня я рад, что я мужчина», – говорит Арно.
Хелене смеётся. У неё хорошее настроение, я это могу чувствовать. «А я всегда рада, что ты мужчина», – говорит она воркующим голосом, совсем грудным. К счастью, они тут не одни. А то бы мне сейчас пришлось выслушивать неаппетитные звуки их нежностей.
Но где же это они?
«И – начали!» – командует голос медсестры.
Хелене снова начинает учащённо дышать.
61
Это был театр. Они играли роды, как дети играют в куклы. Не знаю, с какой целью это делалось. В моё время…
Мне надо отвыкать от такого образа мысли. «Тогда», – вот как я должен думать. Или: «Семьдесят лет назад».
Тогда такие дурацкие идеи никому не приходили в голову.
Возможно, всё это – новый обычай для пар, ожидающих ребёнка. Арно потом отпускал шутливые замечания. Она поначалу сердилась на это, но потом подстроилась под его смех. Теперь оба вошли в раж. Как будто устроили кому-то каверзу.
Стук приборов по посуде. Звон стаканов. Обрывки разговоров. Ресторан. Я уже наловчился составлять из звуков картинки.
Ресторан с небольшим оркестром. Звуки доносятся до меня издалека, и я рад этому. В них есть что-то неприятно чужеродное. Завывающая мелодия неопознаваемой тональности. Я не мог бы даже сказать, что это за инструмент играет. Звучит как скрипка с единственной расстроенной струной.
«Может быть, тебе не следовало бы заказывать такое острое, – говорит он. – В твоём-то положении».
Она хихикает. Тоненьким голоском. Она что, не замечает, что похожа на маленькую глупую девочку? «Сегодня мне ничто не кажется достаточно острым», – говорит она. Теперь и он тоже хихикает. Глупые люди.
Я никогда не понимал, почему для некоторых еда может быть так важна. Почему они способны говорить о ней часами. Организм требует топлива, разумеется. Но погружаться в размышления о выборе и способе приготовления – пустая трата времени. В конечном счёте всё уйдет в тот же унитаз.
Из профессионального интереса я однажды проверил на себе, сколько можно обходиться без пищи. Несколько дней – без особых проблем. Переносить жажду намного тяжелее. Если накормить человека селёдкой, а потом приковать к батарее центрального отопления, то долго не выдержит никто. Я всегда предпочитал методы, при которых надо просто подождать, когда подействует. Можно в это же самое время заниматься кем-то другим.
Музыка становится всё назойливее. Теперь она старается ещё и подпевать, а он находит это ужасно забавным. Может, они оба пьяны?
Нет. Если бы Хелене пила, я бы это почувствовал на себе.
Но Арно, кажется, уже не вполне трезв. Он провозглашает тост: «За гнома! Через две недели мы с тобой – мама и папа!»
62
Две недели. Это обозримый срок.
У меня какое-то безрассудное чувство, что мне надо собираться. Как будто для этого мне надо упаковать чемодан. Подготовить документы.
Тогда, когда было необходимо стать Андерсеном, я готовился к этому неделями. Всё, что мне могло потребоваться, лежало наготове. Теперь я могу только ждать.
Я никогда не был терпеливым человеком.
Не будет ли это очень больно?
«Схватки». Само слово звучит угрожающе.
Учишься-учишься – и всё равно знаешь всегда недостаточно. Я никогда не интересовался процессом родов. Хотя в остальном очень близко знакомился с анатомией человека. Чтобы знать, где с минимальными затратами причинить максимум боли.
Две недели.
По каким признакам определить, что уже началось?
Когда мой отец приходил в ярость, он покусывал кончики своих усов. И я уже знал: сейчас будет бить. На войне вначале шёл заградительный огонь, а через четверть часа начиналось наступление.
Всегда есть какое-то предвестие. Только надо его угадать. Некоторые животные предчувствуют землетрясение за несколько часов до его начала.
Мне незачем сходить с ума. На земле живут миллиарды людей, и каждый из них пережил своё рождение.
Но у других есть то преимущество, что они прошли через это неосознанно. И потом им не пришлось об этом ничего вспоминать. Постепенно до меня доходит, что в отсутствии памяти есть свои плюсы. И, значит, с их стороны это совсем не злой умысел, когда они стараются ликвидировать неисправности.
«Что там с нашим гномом, – слышу я слова Хелене. – Что-то он вдруг забеспокоился».
«Причина в том, что ты ела острое», – говорит Арно. Он идиот.
«Тогда пойдём домой», – говорит она.
Жаль, что она не пила алкоголь. Немного хмельного забытья мне бы не помешало.
63
Иной раз хотелось бы проспать то или иное событие, но именно тогда – как назло – я был бодр и свеж.
То, что они тут делают, отталкивающе.
Отвратительно.
Они пришли домой, он под хмельком, а она взвинчена. И тогда…
Если бы люди знали, как смешно их слушать, когда они нежничают между собой. Есть большой смысл в том, что это не принято делать на людях. Пусть это всё и необходимо для того, чтобы люди размножались, но я бы не хотел быть невольным свидетелем этого.
Омерзительно.
Самое худшее, что за последние месяцы я уже привык все шумы превращать в картинки. Очень точно расписывать себе всё происходящее вокруг женщины.
Я не хочу представлять себе то, что сейчас происходит. Я этого не хочу. Но ведь собственной фантазии глаза не закроешь.
Они даже не ушли для этого в спальню. Я слышал ту пружину, которая скрипит всякий раз, когда кто-то садится в кресло перед радио. Это Арно, он сел и широко расставил ноги. Хелене встала перед ним на колени. На колени как рабыня. Он попросил её, и она исполнила его желание. Он расстегнул свою ширинку – или она это сделала за него, и потом…
Как противно.
И эта женщина родит меня на свет. «Какое милое дитя», – скажет и будет меня целовать. Этим ртом.
Не хочу.
Я пнул её изо всех сил, но она этого даже не почувствовала.
Он хочет что-то сказать, но не может правильно артикулировать слова. Тем не менее, она его, кажется, поняла и ответила что-то так же неразборчиво.
«С полным ртом не разговаривают», – любила повторять моя матушка.
Его дыхание учащается. Когда я впервые слышал это его хрюканье, я думал, что он её бьёт.
Лучше бы бил. Но это не побои. К сожалению.
Пока я корчился в омерзении, логическая часть моего мыслительного аппарата говорила: «Ещё скажи спасибо, что они выбрали такую позицию. Они делают это исключительно ради тебя».
И всё равно противно.
64
Оба готовятся. Сами толком не зная, к чему.
Когда в 1914 году я шестнадцатилетним записался добровольцем на войну, отец, гордясь мной, пригласил меня в трактир, куда дважды в неделю ходил выпить в привычной компании. «Теперь ты мужчина!» – сказал он, разрешил налить мне мой первый шнапс и заказал нам обоим по сигаре. Я пил и курил, и мы всем застольем пели патриотические песни.
Потом меня рвало.
На следующее утро я стоял в одном строю с другими добровольцами. Председатель совета ветеранов держал речь. Говорил, что мы юные герои, смело идущие в бой, из которого не все вернутся живыми. Со щитом или на щите.
С этого момента я и струхнул.
Что-то похожее, мне кажется, происходит с Хелене и Арно.
После распущенности того постыдного вечера её настроение целиком изменилось. Оставаясь одна, она ставит одну и ту же пластинку французскую песню, слов которой я не понимаю. И тихонько сидит – я, кстати, уже хорошо различаю положения её тела – и, как мне кажется, держит меня ладонями.
Недавно забегала Макс и хотела рассказать о своём последнем любовном приключении, но Хелене перебила её. Сказала, что у неё, видит Бог, сейчас другие заботы. Я впервые слышал, чтоб они ссорились.
Когда Арно здесь, он говорит с Хелене тоном заботливой тревоги, даже если он просит её просто передать ей масло. Он то и дело справляется, как она себя чувствует и как у неё дела. Она всякий раз отвечает, что всё в порядке и чтоб он не беспокоился, но она произносит это с такой непорочной мягкостью, что её словам не веришь. Не знаю, намеренно ли она это делает.
Теперь уж осталось недолго.
Мне бы тоже следовало готовиться. Только я не знаю, как.
Ожидание может быть пыткой. У нас в окопах был один – мне казалось, он был не старше нас самих, но уже женатый, и его жена ждала ребёнка. Так вот, когда мы ждали сигнала к атаке, он чесал себе тыльную сторону ладони, на одном и том же месте. Он сам этого не замечал, даже когда процарапал кожу и доскрёбся до костей. Они его тогда отдали под трибунал за членовредительство. Не знаю, чем дело кончилось, но даже если они приговорили его к смерти, ожидание исполнения приговора было для него, наверное, хуже самой смерти.
Я сам ненавижу ждать.
65
Эти двое никогда не обсуждали – или, может, я всегда спал, когда они это обсуждали. Но решение принято. Они определились с именем, какое хотят мне дать.
Меня назовут Йонасом.
Йонас.
Одна из тех историй о чуде, после которых наш Лэммле облизывал свои набожные губы. Три дня во чреве кита. Три дня темноты. Какой пустяк. Я тут нахожусь уже скоро девять месяцев.
Пророк. Тот, кто знает больше, чем другие ожидают от него. Хотя бы в этом имя подходящее.
Йонас.
Имя мне не нравится, но я к нему привыкну. К нему тоже.
Единственный Йонас, какого я знал, был хозяином пивной. Когда-то он был борцом, преимущественно ярмарочным, и всегда носил спортивные майки без рукавов, потому что могучие бицепсы разрывали ему рукава рубашек. На одном бицепсе у него была татуировка – кит, разумеется, кто же ещё? – и когда он напрягал свои мускулы, казалось, что кит шевелит хвостом. Однажды вечером он упал, наливая пиво в кружку – апоплексический удар или что-то вроде того. Рухнул как поваленное дерево.
Йонас.
На уроках у Лэммле мы всегда озорничали, но эта история почему-то застряла у меня в мозгах: он шёл в Ниневию. Где уж там эта Ниневия находилась. Он, пожалуй, и сам не знал. Понятия не имел, на какой берег его выплюнет кит.
Так что имя совсем не случайное.
И всё-таки. Это непорядок, что имя человеку назначают другие люди. И ты не можешь против этого возразить. Следовало бы выбирать себе имя самому, лет в двенадцать или шестнадцать. Может, по тому человеку, на которого хочешь походить.
Как бы я назвал себя сам? Уж точно не Йонас. Библейские имена всегда несут на себе какую-то слабину.
Андерсена зовут Дамиан. Звали Дамиан. Но то с самого начала была шутка. Человек, над которым я сам же хотел посмеяться.
Йонас.
По крайней мере, это имя плохо поддаётся уменьшительным. Я бы не перенёс называться Йонушкой, Йончиком.
Она меня родит, они запишут имя в свидетельство, и с тех пор я так и буду зваться.
Во чреве кита.
66
День начинался как обычно.
«Каку тебя дела, сокровище моё?»
«Всё в порядке».
«Тогда пока!»
Французская песня. Ещё раз и ещё раз.
Некую перемену я заметил только по ней. Уровень подъёма её чувств всегда сказывается на мне. Сообщающиеся сосуды. Удо Хергес, помнится, будучи сыном мясника, чувствовал себя обязанным к грубоватому юмору и обозначал этим выражением половой акт, о котором мы тогда мало чего знали.
Сообщающиеся сосуды.
Нечто, передавшееся и мне, ужасно испугало Хелене. Может, то были первые схватки, хотя сам я их совсем не чувствовал. Только реакцию на них. Но тем более сильно. Хотя она должна была к этому подготовиться, она среагировала на это как на гром среди ясного неба. Она не кричала, но чувствовалось это как крик.
Чуть позже мне показалось, что я и сам испытываю какое-то давление, ни в коем случае не болезненное. Но вполне могло быть и так, что это мне лишь почудилось. Всегда кажется, что чувствуешь то, что и ожидал почувствовать.
Волнение Хелене было неприятным. Как резкий шум, который нельзя выключить.
Она позвонила Арно – тем искусственно спокойным тоном, каким люди пытаются скрыть свою панику. Я знаю это из допросов. Если я правильно истолковал его ответ по её словам, он находился где-то в отъезде. Правда, у меня нет объяснения, как в таком случае он мог отвечать ей по телефону.
«Столько я не смогу ждать», – сказала она несколько раз. Голос её уже давно не был спокойным.
Потом за ней приехала Макс. Хотя она всего лишь студентка, но уже, кажется, имеет собственный автомобиль. «Я остановилась под знаком «остановка запрещена», – сказала она – но ты ведь экстренный случай».
Дополнительную суету создала сумка, которая в итоге нашлась не там, где должна была находиться. Я имею дело с людьми, которые плохо организованы.
Кажется, Макс ещё совсем неопытный водитель. Хелене несколько раз призывала её к большей осторожности. «Нам некуда торопиться, – сказала она. – Между схватками пока больше десяти минут».
Я всё ещё ничего не чувствовал. Ничего определённого.
Пока не случилось это.
67
Я девять месяцев плавал, зависал в этой жидкости приятной температуры и привык к ней больше, чем осознавал. Я даже глотал её, не чувствуя никакого определённого вкуса. Мой рассудок знал, что это состояние не будет длиться бесконечно, но мой организм не хотел в это верить.
Мой организм испугался больше, чем я сам. Если такое возможно.
Никакого предвестия этому не было. Такого, чтобы я заметил. Но вдруг в какой-то момент оказалось, что воды больше нет. Плодный пузырь вяло повис на мне. Запер меня. Как палатка, сдутая ветром.
Плодный пузырь. Какое смешное слово. Как будто яблоко или груша могут мочиться.
Хелене вскрикнула, закричала на Макс. Как будто то, что сейчас случилось, произошло по ошибке Макс.
А что случило сь?
Я не привык чувствовать мир вокруг меня так отчётливо. Всякий раз, когда Хелене меняла положение, это чувствовалось так, будто кто-то тряс парусину палатки, в которой я запутался. К этому добавилось её волнение, которое болезненно передавалось мне. Иод на открытую рану.
Я в опасности?
«Езжай скорее! – кричит Хелене. – Почему ты не едешь быстрее?»
И вот она лежит на спине, но я всё равно чувствую каждое её движение. Её несут или везут. «Арно, – скулит она. – Пусть приедет Арно».
Ей отвечает успокаивающий голос. Я не могу понять, что он говорит. Он говорит с иностранным акцентом.
«Арно», – то и дело повторяет Хелене.
Это звучит как заклинание.
Теперь она молчит. Ей сделали укол или дали какое-то лекарство. У меня это средство вызвало приятную беззаботность. Розовенькое такое лекарство.
В моей голове крутится одна и та же мысль. Одна и та же, как мелодия. «Это не начало конца, – думается мне, – это конец начала».
Интересно, как выглядит Хелене?
II
68
16 июля 2003 года. 51 сантиметр. 3248 граммов.
Я всегда посмеивался над людьми, которые в своих объявлениях о рождении сообщают как важнейшую информацию длину и вес новорождённого. Как будто они не ребёнка родили на свет, а рыбу выудили.
Теперь я делаю точно так же. Я так горд его пятьюдесятью одним сантиметром, как спортсмен гордится олимпийским рекордом, а вес 3248 граммов я бы внёс в Книгу рекордов Гиннеса.
При этом я знаю, конечно: у нас абсолютно нормальный, средний ребёнок. В одной только этой больнице за истекшие сутки родилось четверо таких. Но из всех нормальных, средних детей он – самый красивый и неповторимый.
Сразу после рождения совершенно автоматически проверяют, всё ли у малыша действительно в порядке. Так же, как при получении нового компьютера распаковываешь его и первым делом смотришь комплектность, все ли кабели и разъёмы к нему прилагаются.
Они приложили всё. Абсолютно первоклассный продукт.
Когда он впервые взглянул на свет божий, он не заплакал. Даже когда акушерка шлёпнула его по попе, он только обиженно квакнул. Как будто хотел пожаловаться на недостойное обращение.
Когда она сунула мне моего сына в руки, я не смел до него дотронуться. Ведь знаешь, что новорождённый – маленький, но знаешь это лишь теоретически. Что младенец может быть такой крошечный – и всё-таки при этом уже готовый человек, об этом я и понятия не имел. Я никогда не осознавал, как сложно устроена ушная раковина, пока не увидел её в этом миниатюрном издании.
Я не из тех людей, которые показывают свои чувства, Хелене меня уже не раз упрекала в этом, но слёзы у меня так и полились. Ей было не лучше моего, но в то же время сияние на её лице не поддавалось описанию. Лицо ещё бледное и измученное напряжением родов, но совершенно счастливое. Не удивительно, что мадонне с младенцем поклоняются.
51 сантиметр. 3248 граммов. Голубые глаза. Но это может ещё измениться, сказала акушерка. Она говорит, почти все дети при рождении имеют голубые глаза. Цвет волос тоже ещё неопределённый. Сейчас он белокурый, волосы гораздо светлее, чем у любого другого в наших семьях. Самые первые волосики выпадут, как мне объяснили, а то, что появится потом, может иметь совсем другой цвет.
Но в настоящий момент всё выглядит так, будто аист принёс его не тем родителям.
69
Йонас.
Имя пока что ему не подходит. Слишком взрослое для такого маленького создания. До такого имени ещё надо дорасти.
Наш Йонас.
Мы с Хелене решили, что никогда не будем разговаривать с ним на младенческом языке, чтобы ему потом не пришлось второй раз учить каждое слово, сперва «гав-гав», а потом «собака». Но когда видишь его кукольное личико, то понимаешь, как трудно будет придерживаться такого намерения. Я догадываюсь, что ещё множество вещей мы в итоге будем делать совсем не так, как предполагали.
Новые родители – это бета-тестеры. Всегда потом оказывается, что программы функционируют не так, как должны были.
Хелене была возмущена моим сравнением. Я, дескать, испорчен моей профессией, а наш сын вовсе никакой не компьютер. Я без возражений с ней согласился, хотя нахожу сравнение не таким уж плохим. Такой только что родившийся младенец действительно в чём-то похож на новенький компьютер, в него только что инсталлирована операционная система, а блок памяти совершенно пустой. Но Хелене слишком слаба для дискуссии. Рожать детей – физическая перегрузка. Мужчины бы вообще этого не выдержали. Если бы детей приходилось рожать нам, человечество уже давно бы вымерло.
Всё это было особенно тревожно, потому что роды у Хелене начались, естественно, в тот момент, когда я был у нашего клиента на другом конце города. Если мне придёт извещение о штрафе за превышение скорости, я пошлю в полицию копию свидетельства о рождении.
По дороге в больницу (Макс её отвозила туда) лопнул плодный пузырь, и поначалу, конечно, была объявлена тревога. Но когда они добрались до больницы, всё снова было под контролем. И люди там отнеслись к этому совершенно спокойно. Я спрашиваю себя, то ли их действительно ничем не удивишь, то ли это лишь поза, что бы успокоить будущих родителей. Когда меня вызывают к клиенту, у которого полетела система, я ведь тоже разыгрываю из себе гуру, даже если ни малейшего понятия не имею, в чём кроется ошибка.
Хелене была очень храброй. И у неё всё прошло быстрее, чем мы ожидали. Ведь часто слышишь, что первые роды могут тянуться бесконечно, но с Ионасом был совсем не тот случай. Акушерка сказала: ей показалось, будто малыш рвался на свет божий словно бы в нетерпении. Естественно, это чепуха, но Хелене ужасно горда этим и рассказывает всем своим посетителям.
70
Макс притащила Хелене целую сумку всяких безделушек. Обе сообща в них рылись и беспрерывно хихикали. Женщины умеют быть ужасно глупыми. Макс подарила мне эту записную книжку, очень милый жест, если учесть, что мы с ней друг друга недолюбливаем. «Записывай всё, что переживёшь со своим малышом, – сказала она. – Чтобы потом мог перечитать про счастливые дни, когда доживёшь до неотвратимого кризиса среднего возраста». Не понимаю, зачем ей всё время так умничать только оттого, что она изучает психологию.
Но идея с дневником хорошая. Конечно, было бы практичнее всё, что ты хочешь сохранить, просто вбивать в один файл, но кто знает, будет ли через два десятка лет такой компьютер, который сможет читать вордовские файлы. Кроме того, мне нравится представление, что когда-нибудь потом я вручу эти воспоминания в руки Йонасу. Может, в день его восемнадцатилетия. Когда он будет получать аттестат зрелости. Форвардом, забивающим голы на молодёжном чемпионате Европы U21, он, естественно, тоже будет. С тех пор, как он здесь, я живу только будущим, и оно прекрасно.
А картинку на обложке можно ведь и заклеить. Пара птичек, кормящих своих птенцов в гнезде – это всё-таки слишком пошло. Надеюсь, что у моего сына вкус будет получше.
Итак, дневниковая запись номер один:
Когда Хелене впервые поднесла Йонаса к груди, он скривил лицо в гримасу отвращения, как будто такой вид пропитания был совсем не по нему. Мы оба рассмеялись. Как старик, которому не по вкусу его черносливы.
(Чтобы Ты правильно понял, когда будешь читать это в Твои восемнадцать лет: разумеется, я знаю, что это недовольство мы только приписали Твоему лицу. Все груднички выглядят как старцы, забывшие свои вставные челюсти на ночном столике. Эта мысль нас просто позабавила. Я хотел сделать фото Твоей сморщенной мины, но пока доставал свой мобильник, этого выражения лица уже как не бывало).
Зато мне удался другой снимок. Моя мама, из которой наверняка получится великолепная бабушка, собственноручно связала для Йонаса ползунки. Но вязальщица из неё никудышная, такой и была всегда и загубила хорошую вещь, одна нога получилась короче другой. Кроме того, ей не хватило шерсти, пришлось докупить, а нужного цвета она уже не нашла. Но мы всё равно напялили эти ползунки на Йонаса («Но больше никогда!» – говорит Хелене, глядя мне через плечо), и на фото он получился как ряженый для карнавала. Особенно комично серьёзное лицо, которое он при этом делает.
Мама вообще не обиделась, что мы смеялись над её подарком. А на внука не могла нарадоваться.
71
Иностранные слова – опасное дело. Сегодня во второй половине дня в палату вошёл мужчина в белом халате, представившись «ординатором педиатрии». Поскольку я такого слова никогда не слышал, я сейчас же подумал о дурной болезни. Но педиатр оказался обыкновенным детским врачом.
Он обследовал Йонаса с головы до пяток, и всё оказалось в наилучшем виде. Только одна мелочь, о которой мы не должны тревожиться: кажется, Йонас не может разжать левый кулачок. Это какая-то судорога. Нам это вообще не бросилось в глаза, потому что у него обе руки сжаты в кулачки. Это у всех младенцев в первые дни так, объяснил нам врач, у них сильный хватательный рефлекс, унаследованный, вероятно, от наших предков-обезьян, у которых новорождённым приходится крепко держаться за шерсть матери. Теоретически ребёнок мог бы висеть, держась за бельевую верёвку, и не упал бы. Но кто ж будет это проверять, разве что садист.
У Йонаса, по его мнению, этот рефлекс очень сильно выражен. Самое позднее через несколько дней или недель это пройдёт само по себе.
С тех пор, как он обратил на это наше внимание, мы, естественно, всё время поглядываем на левый кулачок Йонаса. Он и впрямь выглядит так, будто он в нём что-то держит.
Когда я рассказал об этом на работе (я по такому случаю угощал, так положено), у Федерико тут же нашёлся подходящий анекдот про семью карманных воришек: их сын тоже явился на свет с зажатым кулачком, прихватив с собой обручальное кольцо акушерки. Вот такие у меня весёлые коллеги, хахаха.
Петерман дал мне без всякой моей просьбы два дня – таким тоном, в котором отчётливо звучало: «Но потом будь добр вовремя быть на месте!» Пожалуй, нельзя быть одновременно оголтелым трудоголиком и милым человеком.
Вечером я чуть не до полуночи оставался в палате Хелене. К счастью, здесь нестрого следят за временем посещения. Говорили мы не так много. Ионас лежит в переносной люльке у постели Хелене, и мы просто слушали, как он дышит. Лучшей музыки я и представить себе не могу.
Я всё ещё не привык к тому, что мы теперь уже не пара, а семья.
Завтра закончится блаженный покой. Приезжают родители Хелен. Но хотя бы на сей раз не привезут с собой своего слюнявого пса. В этом пункте я был категоричен. Этот зверь не появится вблизи моего сына. Я, в конце концов, несу свою ответственность как новоиспечённый отец.
72
Свежеиспечённые дед и бабка могли бы выказать и больше радости. Но они ведь оба – учителя и больше ничего не могут, кроме как выставлять оценки. Йонас, судя по их минам, заслуживает не больше четвёрки с минусом. Не хотел бы я оказаться на месте их учеников.
Не слишком ли он слабенький, на полном серьёзе спросила моя почтенная почти-что-тёща. Мой сын не слабенький! Может, он должен был встать и сплясать для них хип-хоп?
Я знаю, что сердиться бессмысленно. Они таковы, каковы уж есть. Но и Леонардо да Винчи бы тоже не порадовался, показав кому-нибудь свеженаписанную Мону Лизу и услышав при этом: «Ачто, нельзя было в её улыбке хоть немного приоткрыть зубы?»
От меня они, естественно, ожидали, что я для них всё организую, а когда я это сделал, они были недовольны результатом. Номер в отеле, заказанный мной, оказался для них шумноват, матрацы мягковаты, а апельсиновый сок на завтрак и вовсе не свежевыжат. С моей мамой они сверхлюбезны, но настолько свысока, что просто в глаза бросается: они-то птицы высокого полёта, с высшим образованием, а мама всю свою жизнь всего лишь скромная служащая. К счастью, приехали они ненадолго, их бедный пёс в приюте для животных несчастлив и скучает. Они говорят об этом с такой укоризной, как будто я живодёр по профессии.
Насчёт имени Йонас они тоже морщили нос.
Хелене уж должна бы знать своих родителей, но слишком всерьёз приняла их «слабенького» и тут же впала в беспокойство. Она вообще постоянно в тревоге, такого я за ней не знал. Например: Йонас мало кричит, ей бы радоваться, что дитя не причиняет неудобств, а она давай задумываться, всё ли у него в порядке с лёгкими, нет ли родовой травмы. Было смешно: в тот же миг, как она об этом заговорила, Йонас принялся вопить во всё горло. Как будто он просто забыл это делать, а тут вдруг вспомнил.
То, что она всё видит в чёрном цвете, определённо связано с её усталостью. Но я приписываю вину и всем тем книгам по беременности и родам, которые она прочитала. Естественно, в них описаны все случаи патологий. И ей теперь мерещится, что она замечает симптомы то одной патологии, то другой.
Детский врач – извините: педиатр – попытался её успокоить. Мол, нет никаких причин для тревоги. Наш Йонас совершенно нормальный ребёнок.
Луж самый хорошенький из всех – это однозначно.
73
Сегодня Хелене плакала часами, и я не мог её утешить. В конце концов она приняла снотворное, а завтра ей, надеюсь, станет лучше.
Мне её ужасно жаль. Она ревела, что плохая мать и что Гном это тоже чувствует. Что он никогда не будет её любить, она знает, никогда в жизни; и что между ними стоит стена, отторжение, которое ей не преодолеть. Разумеется, она только воображает себе это, но именно потому, что это лишь воображение, её и невозможно переубедить.
Госпожа д-р Штеенбек полагает, что для тревоги нет причин, настроение проистекает не от истинных проблем, а из-за гормональной перестройки. Послеродовая депрессия.
Гормоны ли, не гормоны, а Гному не на пользу, если мать срывается в такую эмоциональную яму. Когда Хелене наконец заснула, я взял его на руки и качал. Иногда он посреди сна раскрывает глаза – и тогда в его лице появляется что-то вроде разочарования, хотя это скорее всего боли в животике. Может, поэтому Хелене и пришла в голову такая безумная идея, что дитя её отторгает.
Семимудрых нашихя в тот вечер спровадил. (Хелене не любит, когда я так называю её родителей, но я считаю, что определение им очень подходит). Они отправились в концерт. Естественно, билеты им должен был организовать я. Ведь мне же больше нечего делать.
Потом мама помогала мне сделать последние приготовления в квартире. Детскую кроватку можно складывать, а для начала мы поставили её в нашей спальне. К ребёнку придётся вставать каждые пару часов, и практичнее, чтоб было недалеко. Пока что Ионас очень спокойный младенец, но было бы чудом, если бы так оставалось надолго.
Коллеги на работе (Федерико это организовал) подарили нам подвеску для детской кроватки. Если потянуть за шнур, она не только двигается, но и играет музыку. «Guten Abend, gut Nacht». Хелене хотя и говорит, что я ничего не понимаю в музыке, но эту мелодию я всё-таки узнал.
Я немного нервничаю (Ты будешь над этим смеяться, когда в восемнадцать лет прочитаешь эти строчки) в моей новой роли. Что-то вроде волнения перед выходом на сцену. Хочется всё сделать правильно, и всё время тебя от чего-нибудь предостерегают. Если верить всему, что Хелене вычитала в умных книжках от Макс, то обеспечить ребёнку пожизненную травму может поистинё всё что угодно.
Было бы гораздо практичнее, если бы дети рождались уже взрослыми. Или хотя бы в том возрасте, когда с ними можно говорить.
74
В последний день в больнице произошло такое, что я обязательно должен записать, чтобы когда-нибудь потом мы все вместе смогли посмеяться над этим. Я веселился как молочник, нарисованный на молочном фургоне, хотя, разумеется, делал вид, что мне очень стыдно.
Я пообещал семимудрым отвезти их на вокзал. Ведь они не могут себе позволить такси, бедные. Мать Хелене уже стояла в пальто и демонстративно поглядывала то и дело на часы. Но я – перед тем как сыграть роль шофёра – должен был ещё раз перепеленать Йонаса. Пока Хелене ещё не вполне встала на ноги, это была моя обязанность. Ну, руки у меня и правда не самые ловкие в мире (это у меня от мамы), однако это не повод, чтобы Луизе встала над душой и комментировала каждое моё неверное движение. Если она так же обращается со своими учениками, как со спутником жизни её дочери, то я даже представить не в силах, чтобы кто-нибудь выбрал её в любимые учительницы. Правда, эта избранность может значить для неё не так много.
(Дорогой Йонас, она – Твоя бабушка, может быть, она баловала тебя все эти восемнадцать лет на всю катушку, и ты любишь её горячо и искренне. Я даже надеюсь, что так оно и есть. Тогда и ко мне она наверняка стала благожелательнее. Но пока что мне кажется, что она путает меня со своей собакой и хочет научить меня становиться перед ней на задние лапы).
Так или иначе; в какой-то момент я так разнервничался; что сказал: «Тогда сделай это сама!» Чего; вероятно; она и хотела от меня добиться. Она тут же приступила к делу с таким высокомерным выражением на лице: мол; я профи; а ты новичок. Ионас лежал на спине; и когда она его обнажила; он её описал. Да попал точно в цель: прямо в лицо. Удивительно; что такой маленький младенец оказался способен пустить такую сильную струю.
Я сохранял полную серьёзность и ставлю себе это в большую заслугу. Кое-кто получал Оскара и за куда меньшие актёрские достижения. Петер; мой будущий тесть; тактично отвернулся; чтобы его жена не застукала его за усмешкой. А то бы она записала ему выговор в классный журнал. Обычно они оба чёрствые как сухари.
Сама она; конечно; сделала вид; что не придаёт делу трагизма; а что ей ещё оставалось. Но с этого момента она была молчалива. По дороге на вокзал ни разу не высказалась насчёт моего стиля вождения. Уже за одно это Йонас заслуживает награды.
Я знаю; это некрасиво с моей стороны; но я как-то не огорчён тем; что они живут от нас так далеко.
75
Наконец-то свершилось: мне разрешили забрать Хелене и Йонаса домой. Фанфары и барабанная дробь!
Но сперва пришлось побегать по больнице; подписывая в разных кабинетах какие-то бумаги. Как будто я что-то купил на строительном рынке – и на кассе мне пропечатывают гарантийное свидетельство. Притом что мы совсем не собираемся обменивать Йонаса по гарантии; хахаха.
Когда покидаешь клинику с младенцем на руках; в этом есть что-то торжественное. Все встречные тебе улыбаются. Одна пожилая женщина; что стояла у выхода со своей капельницей и жадно курила, даже попросила у меня разрешения дотронуться до Ионаса – мол, это принесёт ей счастье. Я предпочёл бы ей этого не позволять, кто знает, какая у неё болезнь, но это было бы совсем невежливо. И она осторожно приложилась к нему кончиками пальцев.
Цветочные композиции, которые нам присылали в больницу, мы оставили там. Они и так всё время стояли в холле, потому что Хелене плохо переносит ароматы цветов. Кажется, бывает не только токсикоз беременности, но и токсикоз послеродовой. Я попросил медсестру отдать цветы тем, к кому никто не приходит.
Четыре дня назад я подруливал к больнице с лихостью Михаэля Шумахера. А теперь, по пути домой, меня мог бы обогнать любой дедушка на ископаемой модели. Так осторожно я не ездил ни разу за всю мою жизнь. Сзади мне сигналили, потому что я тормозил перед каждым перекрёстком, чьё бы там ни было преимущество движения. Но ведь я вёз бесценный груз. Хелене сидела на заднем сиденье, держа Йонаса на руках. Вообще-то, ему полагалось быть пристёгнутым к детскому креслу, но у меня ещё руки не дошли купить его. Очень уж много всего нужно было сделать в последние дни. Но я хотя бы наскоро заскочил на автомойку и пропылесосил салон внутри ради гигиены перед тем, как забирать их из больницы.
В нашем районе иногда по десять минут приходится колесить по округе в поисках места для парковки. А на сей раз свободное место оказалось прямо перед домом. Люди знают, что они должны Йонасу.
Мама по своему обыкновению тайком прикрепила к двери нашей квартиры табличку с аистом, несущим в клюве свёрток с младенцем. Хотела как лучше, но жуткий китч. Через пару дней мы тактично позволим этой табличке исчезнуть. Или повесим её в детскую комнату.
Когда мы вошли в квартиру, был по-настоящему торжественный момент. Начиналась новая глава нашей жизни.
Когда Хелене потом выйдет за меня замуж, я и её внесу в дом на руках.
76
Первая ночь втроём была совсем не такой, как я себе представлял. Я ждал бессонницы и беспокойства, но проспал бы всё на свете, если бы Хелене не вставала посмотреть на Ионаса. Притом что тот мирно посапывал себе. Не издав ни звука, пока в шесть часов она не поднесла его к груди.
В свой первый день дома он только раз по-настоящему покричал.
Это было, когда я привёл в движение подвеску над его кроватью – и механизм замурлыкал свою песенку. Тут он заорал как резаный. Я хотел тут же остановить музыку, но конструкция этого не предусматривала. Пришлось беспощадно выслушать всю мелодию до конца.
Наутро я из чистого любопытства попробовал включить подвеску ещё раз. С тем же эффектом. Как только потянешь за шнур, Ионас начинает орать. Не знаю, то ли он боится эту подвеску или так не любит «Guten Abend, gut Nacht». Мы теперь сняли эту штуку с кроватки.
Но это пока что единственные случаи, с которыми Ионас был не согласен. Кажется, он и впрямь очень спокойный ребёнок.
(Когда Ты будешь это читать, пубертатная пора у Тебя уже останется позади, но о миролюбии ещё и речи не будет. Скорее всего, Ты годами будешь лишать нас сна слишком громкой музыкой. Будут ли ещё слушать рэп через восемнадцать лет? Или ты будешь находить мои любимые саунды такими же старомодными, каким я нахожу битловский фанатизм последнего поколения? Предвкушаю то время, когда мы с тобой сможем обсуждать такие вещи. Или спорить о них.)
Депрессия Хелене ещё не совсем прошла. Она всё ещё слишком тонкокожая и может выйти из себя из-за мелочи. Мама принесла нам вчера кастрюльку своего знаменитого гуляша, и я нашёл это очень милым с её стороны. Но Хелене только рассердилась. Мол, это неосмотрительно, и маме не мешало бы знать, что кормящим матерям не следует есть ничего острого, чтобы не навредить малышу. К счастью, моя мама не воспринимает такие вещи трагически.
Сегодня я разогрел гуляш для себя, и самое интересное было то, что Йонас среагировал на запах. Не то чтобы он улыбнулся, в этом возрасте они ещё не умеют это делать, но впечатление было такое, что он наслаждается ароматом. Я по глупости спросил шутки ради, не дать ли ему попробовать кусочек, но Хелене не нашла это забавным.
Я стараюсь разгрузить её, в чём только могу. Но это не так много, я просто недостаточно бываю дома. Я подал заявление на отпуск за свой счёт, но на работе как раз отсутствуют двое, и на остальных приходился дел выше крыши. Но на следующей неделе уже удастся.
77
Сегодня я впервые на целый день оставался один с Йонасом. Макс похитила Хелене, «чтобы снова её как следует побаловать». Конечно, это мило с её стороны, но она всегда говорит такие вещи с критическим подтекстом. Как будто хочет намекнуть, что я не слишком заботлив по отношению к её подруге. Обе отправились в хаммам – куда Хелене никогда не удавалось заманить меня. Чтобы меня там растирали чужие руки – нет уж, это не для меня.
Хелене сцедила молоко и в деталях объяснила мне, как его потом разогревать. Когда речь идёт о младенце, женщины считают всех мужчин идиотами.
Йонас не был для меня обременителен. Вот только моя музыка ему не подошла. Из-за Тупака Шакура он начал орать и перестал, только когда я его выключил. Может, что-то и есть в заверениях Хелен, что младенец ещё в утробе слышит музыку – и ему можно привить определённые предпочтения. Во время беременности я ей это позволял делать, потому что не верил в её теории. Но если теперь мне придётся подолгу выслушивать эту классическую тягомотину, то мне надо запасаться терпением.
Тогда я обошёлся без музыки. Надевать наушники мне не хотелось, чтобы не пропустить момент, если с Ионасом что-то случится. Но ничего с ним не стряслось. «Он спокойный», – говорит мама. Кроме того, ему уже десять дней, и он практически уже взрослый.
Потом он поспал – он много спит, днём тоже – и в это время я писал в дневник.
После обеда была хорошая погода, и мы с ним ходили гулять. При этом я сделал интересное открытие: такая коляска с милым младенцем внутри была бы идеальной наживкой для привлечения женщин. В парке я заводил разговоры с несколькими юными матерями, и одна из них была чёрт знает какхороша. Будь я холостяком, я бы регулярно навязывался соседям в бебиситтеры, уезжал бы с коляской и вскрывал бы и осваивал целые месторождения.
(Чтобы у Тебя не сложилось превратное впечатление об отце, восемнадцатилетний Ионас: это я написал в шутку).
В парке случился один забавный момент: Ионас зевал и при этом – разумеется, по чистой случайности – сделал движение рукой к лицу. Одна из этих юных мамочек увидела это и сказала: «Смотрите, он рот прикрывает рукой». И я – с самой непроницаемой миной: «Прививать ребёнку правила хорошего тона никогда не рано». Она хотя и засмеялась, но по ней было видно, что она не вполне уверена в моей шутке.
78
Кажется, больница продаёт агентам адреса новоиспечённых родителей. Едва Хелене успела вернуться домой, как почтовый ящик уже забили проспектами и рекламными письмами – насчёт подгузников, детского питания и тому подобного. Поток не ослабел и по сей день.
Больше всего я ненавижу когда в таком письме ктебе обращаются по имени, впечатанном в стандартное письмо синими чернилами, как будто оно вписано от руки. Как будто не видно невооружённым глазом, что всё изготовлено компьютером. (В большинстве случаев они используют шрифт Lucida Handwriting – видимо, самый любимый у рекламщиков.)
Вчера даже почтальон, с которым прежде я не обменялся ни единым словом, поздравил меня с рождением ребёнка. Когда я его спросил, откуда он знает, он засмеялся и сказал: «Когда по какому-то адресу приносишь все эти бесплатные образцы, нетрудно догадаться, что в это окно залетел аист».
Мы получаем также пробные экземпляры журналов для молодых родителей, будущих подписчиков. Вот это вот всё. Я их не читаю, ведь статьи в них пишутся только для того, чтобы заполнить и обратную сторону рекламных объявлений. Но одна идея, на которую я там наткнулся, показалась мне и впрямь хорошей. Они зафиксировали целый день грудного младенца, фотографируя его каждые пятнадцать минут – от пробуждения до засыпания. Это подтолкнуло меня к тому, чтобы проделать то же самое с Ионасом. Такую серию, подумал я, потом наверняка будет интереснее смотреть, чем отдельные снимки. Но результатом я остался недоволен.
На снимках из журнала малыш от кадра к кадру выглядел по-разному – то весёлым, то грустным, то сонным. Я подозреваю, что снимки были сделаны в течение более продолжительного времени, а не в один день. Я имею в виду: кто же переодевает младенца по десять раз на дню? Чистый показ мод на ползунки. Может, это и было целью эксперимента. Поглядев на эти картинки, человек должен был бежать в магазин детских товаров и опустошать там полки.
Но самое большое различие было в другом. На моих снимках у Йонаса было всегда одно и то же выражение лица, немного удручённое, как будто он был недоволен тем, что его родили в этот мир.
Когда я обратил на это внимание Хелене, она среагировала обиженно, как будто я обвинил Йонаса в чём-то негативном. Но достаточно было только взглянуть на эти снимки. Одно и то же выражение лица. Раньше мне это не бросалось в глаза.
Я, разумеется, знаю, что в этом возрасте груднички ещё не умеют улыбаться. Но неужели наш сын всегда будет так мрачно смотреть на мир?
79
Может быть, мне следует начать новую карьеру. Кажется, я от природы одарён для профессии целителя-экстрасенса.
Хелене настаивала, чтобы я остриг Йонасу ногти. Она где-то прочитала (возможно, в одном из этих журналов), что груднички легко могут поцарапать себе лицо. Я хотя и не видел такой опасности, его ноготки были всё ещё крошечными, но когда речь идёт о Йонасе, лучше ей не возражать.
Я немножко играл в этот маникюр и был при этом чрезвычайно осторожен. Рядом с таким крохотным тельцем даже маникюрные ножницы выглядели опасным орудием убийства. «Обработать» я мог, естественно, лишь пальчики правой руки, поскольку левую Йонас держал по-прежнему зажатой в кулачок.
(Если в восемнадцать лет Ты решишь стать профессиональным боксёром – сверхтяжёлого веса, разумеется – Ты сможешь рассказывать репортёрам, что начал тренироваться ещё в колыбели. См. вклеенное фото).
Остригать там было действительно почти нечего. А поскольку меня так растрогали его маленькие кулачки, я гладил его по тыльной стороне ладони и наговаривал ему, как обычно разговаривают с младенцами, не ожидая от них понимания. «Какие у тебя хорошенькие две ладошеньки, – повторял я ему, – две чудесные ладошеньки». Что-то в этом роде. К моему изумлению его судорожно сжатые пальчики медленно распрямились – впервые с его рождения. На пару секунд его ладонь целиком раскрылась. Я тотчас позвал Хелене, но пока она пришла, он уже снова стиснул кулачок. Правда, теперь мы знаем, что в принципе всё в порядке.
Кстати, о разговоре с грудничками: вечером у нас была Макс, и мы обсуждали, действительно ли «мама» – первое, что говорит малыш. Вроде бы это слово одинаково звучит на всех языках. Хелене сказала, что это логично, в конце концов мать – самый близкий человек для ребёнка. Макс, которая иногда бывает разумна не по годам, была другого мнения. Родителям только кажется, что дети это «говорят»; «мама» вообще не слово, а лишь звук, который возникает сам по себе, когда дети открывают и закрывают рот. Может, она и права, но лучше бы придержала свою мудрость при себе. Теперь Хелене, когда впервые услышит от сына «мама», уже не сможет этому как следует порадоваться.
Я проглотил своё критическое замечание. Хелене ввела в нашем доме правило, которое гласит: Max can do no wrong.
После того, как мы поговорили, я заметил, что Ионас как будто проверяет теорию Макс на практике. Он открывал и закрывал ротик, издавая при этом звук. С некоторым приложением фантазии это действительно воспринималось на слух как «мама».
80
(Знаешь, кем Ты будешь, юноша? Тут и на профориентацию не ходи, я уже всё заранее знаю со вчерашнего вечера. Ты будешь бизнесменом. Тебе осталось выбрать только отрасль).
Вчера был мамин день рождения, и мы его достойно отпраздновали. Со всеми прибамбасами, которые она так любит: белая скатерть, хрустальные рюмки, свечи. Всё как в лучших домах.
У меня в голове не укладывается, что ей пошёл седьмой десяток.
Про собственную мать просто невозможно себе представить, что она стареет.
Хелене приготовила лазанью из лосося и шпината, это её фирменное блюдо, а я запасся бутылкой Moscato d’Asti, лучше которого для мамы ничего нет. Разумеется, она опять рассказала историю, как она во время свадебного путешествия в Венецию напилась этим вином допьяна и на обратном пути в отель чуть не свалилась в канал. На мой вкус этот напиток сладковат, но поскольку Хелене из-за грудного вскармливания пьёт только минеральную воду, мне перепало его в изобилии. А мама, как всегда, захмелела с одного бокала.
Поскольку мы так приятно расшалились, то стали на пауэрбуке играть в шуточную игру, программу которой написал Федерико. У него особый талант – с огромными затратами изобретать бессмысленные вещи. И на этот раз его выдумка – чистая шалось, но страшно весёлая. Проделка называется «гороскоп профессий». Вводишь дату рождения и пол – и программа говорит тебе, для какой профессии ты наиболее пригоден. Разумеется, всё выпадает через генератор случайных чисел, но однажды выпавшие ответы сохраняются, чтобы потом на туже дату выдать тот же ответ.
Маме выпала профессия модистки, что особенно комично после её мастерства с вязаными ползунками. Хелене суждено стать физиком-атомщиком, а мне была предложена карьера пилота. Так и вижу себя сходящим по трапу, две хорошенькие стюардессы эскортом справа и слева. Но самым большим успехом пользовалась профессия, предложенная матери Хелене: укротительница тигров.
А Ионасу быть бизнесменом. Практично, тогда он сможет кормить своих родителей в старости. Он, кстати, блаженно проспал всё это время, хотя мы вели себя очень шумно.
Я записываю всё это не потому, что считаю важным, а потому что так наслаждался этим вечером. С тех пор, как у нас появился Йонас, что-то в нашей жизни изменилось. Не то чтобы мы с Хелене перед этим подолгу грызлись, но с тех пор, как мы втроём, всё стало ещё гармоничнее. Мы теперь настоящая семья.
81
По поводу гармонии: я получил от Хелене хороший нагоняй – и может, даже заслуженно. Хотя включил телевизор не так уж и громко.
Я снова не мог уснуть. С тех пор, как я не хожу на работу, я совсем не устаю к вечеру. И пусть мне никто не рассказывает, как трудно ухаживать за грудным ребёнком. Может, потом и будет труднее, когда Йонас начнёт ползать по квартире – и придётся постоянно следить за тем, чтобы он не сунул какую-нибудь шпильку в розетку. Но сейчас? Когда на работе одновременно два клиента на проводе с разными проблемами, то стресс десятикратный. Я сказал по телефону Федерико: «Золотая рыбка в аквариуме потребовала бы больше ухода, чем такой ребёнок». По моему недосмотру Хелене это услышала. Такие высказывания она не находит остроумными.
Но это и в самом деле так. Я, конечно, не могу судить, каково бывает другим родителям. Если ребёнок крикливый и не даёт спать, тогда это ад, понятное дело. Но Йонас в этом отношении прямо-таки предупредителен и кричит только когда действительно наступает острая нужда. Если, например, памперс уже полный, и он хочет, чтоб его поменяли, тогда он коротко поскулит, подождёт, поскулит ещё раз, и только если после этого никто не подходит, он поднимает крик. Как будто хочет сказать: «Я пытался вежливо, но если не действует, я вам устрою скандал». Иные клиенты ещё и намного неприятнее.
Такой ребёнок, не умеющий пока ни ходить, ни ползать, имеет ещё одно дополнительное преимущество. По крайней мере, у Йонаса так. Можно положить его на софу или отнести куда-нибудь в переноске и поставить – и можно на какое-то время о нём забыть. Минут пятнадцать он будет спокойно лежать. И если потом завозится, забеспокоится, тоже не будет большой сцены. Достаточно перенести его в другое место. Тольно не оставлять там надолго, ему становится скучно.
Он действительно необременителен. В сравнении с лихорадкой на работе я сейчас как будто в отпуске. Федерико прямо-таки впал в зависть и собирается поговорить со своей нынешней подругой, не захочет ли она тоже родить ребёнка.
Но если быть честным: время хотя и приятное, но скучноватое.
(Чтобы Ты не думал, что Твой отец не интересовался деталями Твоего развития: дневник Твоих ежедневных изменений взялась вести Хелене. После моей неудавшейся попытки фотографирует Тебя теперь тоже она. Когда я в своё время купил пауэрбук, она мне устроила сцену, обвиняя в расточительстве, а теперь сама использует его как носитель для фотографий, и мне самому он почти не попадает в руки. Моцарт был прав: La donna è mobile.)
(Мама читает то, что я пишу, и сказала, что это никакой не Моцарт, а Верди. За классику у нас отвечает Хелене).
82
Минувшей ночью произошло вот что:
Как я уже сказал, я не мог заснуть и вскоре после полуночи выкрался из постели.
(Кстати: на четвёртом месяце Хелене начала храпеть, и эта лесопилка не прекратилась и по сей день. Это какой-то побочный эффект, про который не говорится ни в одном справочнике).
Я устроился в гостиной и вставил DVD. Новейшую пиратскую копию сериала, только что показанного в США. Не знаю, где Федерико так быстро раздобывает такие вещи. Звук я сделал минимальный, насколько вообще возможно. Когда действующие лица что-то говорили тихо, я вообще терял нить диалога. (Я и так-то не очень много ухватываю по-американски). Хотя Хелене меня потом и упрекала, громко вообще не было. Любой прохожий на улице под окнами разговаривает со своим приятелем громче. И вот доказательство: сама же она не проснулась, хотя у нее чуткий сон.
Пока Йонас не разревелся, да так отчаянно, как я от него ещё никогда не слышал. Соседи могли подумать, что мы его обварили кипятком, никак не меньше. И долго не мог успокоиться. Плотно зажмурил глаза, лицо побагровело, того и гляди задохнётся. Он кричал и кричал.
Подействовало только одно: Хелене поставила CD с классической музыкой, которую всегда слушала во время беременности, и от музыки он постепенно унялся. Если просто не от измождения.
Не знаю, что с ним было. Разве возможно, чтобы ребёнку в его возрасте снились кошмары?
Телевизор не мог быть этому причиной, хотя дверь была и открыта. Но Хелене всё равно обвиняла меня – и, разумеется, сериал, который она и без того не могла терпеть. Она так разъярилась, что вынула DVD из дисковода и вышвырнула в окно. Я даже не пытался сбегать и подобрать его, по нему уже штук двадцать машин проехалось.
Мало того, что я совсем не чувствовал себя виноватым, рёв начался во время самой интересной сцены. Агент сидит в машине рядом с подозреваемым и пытается заставить того говорить. Он грозит, что забьёт ему в горло платок – и тот задохнётся. Хотелось бы знать, сделал он это в конце концов или нет. В этом сериале («24», с Кифером Сазерлендом, если Ты хочешь точно знать) всего можно ожидать. Хелене ненавидит такие истории, считает их слишком жестокими.
Надо будет попросить Федерико, чтоб сделал мне ещё одну копию.
83
Раньше я всегда смеялся, когда такой лягушонок в своей коляске что-нибудь квакал, а его мать уверяла, что хорошо понимает всё; что он хотел сказать. Тогда я насмехался: мол, ясное дело, он не просто беспорядочно машет ручонками, а использует язык флажной сигнализации, только без флажков. Крик – он и есть крик, так я тогда думал, и если родители извлекают из него какой-то смысл, то разве что в порядке самовнушения.
Но теперь я далеко не уверен в этом. Йонас плачет очень по-разному, и я умею отличать один плач от другого.
Можно было бы составить даже словарь плача. Справочник по умению реветь, хахаха.
Первым делом есть вежливое сообщение, мол, пожалуйста, будьте так любезны, наденьте на меня свежий памперс. Это не настоящий плач, а лишь нежное похныкивание. Прежде всего, когда кто-нибудь пришёл в гости, и он этак деликатно напоминает, что ему неудобно находиться при этом в обгаженном подгузнике.
Когда мы с Хелене оба дома, он предпочитает, чтоб подгузник ему менял я. Если Хелене всё же пытается сделать это сама, он отбивается и протестует во всё горло. Можно было бы назвать это плач номер два. Странно при этом, что когда она с ним одна, то, по её словам, он вполне миролюбиво доверяет ей проделывать над собой эту гигиену. Но меня тогда точно не должно быть в квартире. Однажды мы попытались его провести, когда ему опять понадобилось, и я вышел в другую комнату, то есть «меня не было». Но не тут-то было, его не проведёшь, он кипятился до тех пор, пока я не подошёл. Мой сын не дурак.
Третий вид плача – ясное сообщение: «Мне не подходит то, что вы сейчас делаете». Он тогда производит поистине истошный вой, хуже любой садовой воздуходувки для уборки листьев, и выдерживает тон до тех пор, пока мы не догадаемся, что же не по нраву его величеству. Как только неудобство устраняется, он моментально утихает. Этот же метод он применяет и тогда, когда играет музыка, которая ему не нравится. Я поначалу не хотел верить, но Хелене была права: у него есть чёткие предпочтения. Кажется, её теория о дородовом музыкальном воспитании не так уж и ошибочна. Она со всей серьёзностью утверждает, что из всех композиторов ему больше всего нравится Моцарт, а скрипку он слушает охотнее, чем фортепьяно. Но так недолго приписать крику и много лишнего.
По-настоящему отчаянно – как, собственно и ожидаешь от грудного младенца – он вопил лишь один раз, во время той истории, о которой я уже писал, с поздним просмотром сериала «24». Я и сейчас не думаю, что ему помешал звук телевизора. Боль ему причинило что-то другое.
84
Мама стареет. Хотя: рассеянной она была всегда. Она из тех людей, которые сдвинут очки на лоб и потом ищут их по всему дому. Такое с ней тоже бывало.
(Дорогой юноша, мне ужасно интересно, как же ты будешь называть мою мать. Бабушка? Мама-старшая? Она не хочет, чтобы мы приучали тебя к какому-то конкретному обращению. «Это должно прийти само», говорит она).
Сегодня она пошла с Йонасом гулять в парк, и действительно так случилось, что на обратном пути она не могла найти дорогу домой. Ну, положим, это не её район, но обратный путь, проделанный с коляской, всё-таки через два часа найти можно? Может, частично и я виноват в этом. Я объяснил ей мой личный укороченный путь к парку, всегда дворами, а это оказалось непросто запомнить. Зато на этой внутренней тропе можно избежать автомобильного движения, за исключением Европейской аллеи, которую приходится пересекать.
От нашего дома до парка у неё, вроде бы, всё получилось, но на обратном пути она сбилась с курса. В прошлом году я подарил ей мобильник, но ей даже в голову не пришло позвонить нам. Эта техника для неё сложновата, по её словам.
Мы договаривались, что они вернутся самое позднее в семнадцать часов. Когда спустя час их всё ещё не было, Хелене запаниковала. Она уже собиралась звонить в полицию и объявлять в розыск маму и Гнома. Я её насилу отговорил.
Прикатили они около семи часов, когда давно миновало время кормления Йонаса, а Хелене старается соблюдать в этом режим.
(В других семьях детям дают грудь, когда они кричат. С Йонасом бы это не прошло. Он плачет так мало, что при таком методе уже умер бы от голода. Вот и сегодня: если он и проголодался из-за опоздания, он не выдал себя ни звуком).
Мама, как водится, вообще не испытывала никакого раскаяния, а рассказывала нам про свои блуждания как про большое весёлое приключение. Свернув в каком-то месте не направо, а налево – или наоборот, – она перестала понимать, где находится и в какую сторону идти, но спрашивать дорогу ни у кого не хотела из принципа. «А то ещё подумают: вот старая тётка с Альцгеймером». Она проплутала ещё какое-то время, «а потом мне стал показывать дорогу Йонас». Она шла просто наугад, рассказывала она со всей серьёзностью, и на каждой развилке смотрела на лицо Йонаса. Если он кривил рожу, она шла в другом направлении. И в какой-то момент – разумеется, по чистой случайности – действительно очутилась у нашего дома.
Выдумка, конечно. Но милая.
85
Йонас стремительно растёт. Он прибавил после рождения уже два с половиной килограмма и вытянулся на шесть сантиметров. Вчера вечером мы первый раз отсортировывали те одёжки, из которых он уже вырос. Пожалуй, в следующем году это станет регулярной акцией.
У Хелене при этом было очень торжественное настроение. Крошечные рукавички, которые на него надевали в первые дни, она решила сохранить как реликвию и прибрала в старую жестяную коробку из-под печенья, куда собирает свои личные раритеты и куда мне запрещено заглядывать под страхом смерти. Я спросил, не хранятся ли там у неё мои любовные письма, а она заявила, что я их ей никогда и не писал. Когда я запротестовал, она мне объяснила, что это были не любовные письма, а загребуще-экскаваторные. Как славно, что её депрессия окончательно прошла и она снова может быть такой же дурашливой, как до беременности.
Кстати, о рукавичках: проблема с левой кистью Йонаса тоже прошла или почти прошла. Он больше не стискивает кулачок, и на первый взгляд не увидишь разницы между левой и правой ладонями. Но если ему нужно что-нибудь взять, а он уже действительно пытается всё хватать, то он берёт всегда правой рукой. Так что левшой ему уже не бывать.
Зато, правда, он и не бизнесмен, а мафиози.
Два дня назад у нас был Федерико – с официальным визитом, чтобы, наконец, взглянуть на Йонаса, но также и со служебной миссией. Он должен был уговорить меня раньше выйти из родительского отпуска и уже на будущей неделе приступить к работе. Петерман нацелился на нового крупного клиента, а они и так там едва управляются с работой. Я не сказал ни да, ни нет, но в принципе я почти ничего не имею против, мы и так не могли бы позволить себе слишком долгий неоплачиваемый отпуск. Правда, это означало бы, что нам придётся на полдня отдавать Йонаса в ясли, а это опять же стоит денег. Если вообще найдётся ясельное место. Посмотрим.
Федерико хотя и вырос здесь, но по-прежнему ощущает себя итальянцем. Он рассказал нам о старинном обычае на Сицилии: грудному младенцу кладут в колыбель нож и распятие. Если он схватит первым нож, то быть ему мафиози, если распятие – то быть ему священником. Других профессий там у них, видимо, нет. Хелене нашла эту затею дурацкой, но мы всё-таки проделали эксперимент – разумеется, с закрытым, безопасным карманным ножом.
Ответ был однозначным. Мой сын будет преступником.
С другой стороны: не так уж и велика разница между бизнесменом и мафиози.
86
Это я написал как-то, что Йонас спокойный ребёнок? Беру свои слова обратно.
Наступило время делать ему первую прививку и мы вдвоём повезли его к детскому врачу. Совсем не обязательно было ехать вдвоём, но поскольку в первый раз, мы уж отправились в полном составе.
(Позднее мы наверняка будем ностальгически вспоминать о временах, когда всё было в первый раз).
Йонасу должны были сделать какую-то шестизначную прививку, что звучит грозно, но, кажется, совершенно не опасно. В целом она делается в три приёма, только с интервалами в четыре недели.
Мы прикрепились – по рекомендации госпожи д-ра Штеенбек – к одному очень милому детскому врачу, пожилому господину, каким представляешь себе семейного доктора: седые волосы (ну ладно, остатки седых волос, полукругом вокруг лысины) и очки, которые постоянно сползают у него на нос. На мой вкус, он говорит слишком уж как дядюшка-сказочник, – но его маленькими пациентами такой тон воспринимается определённо хорошо.
Только не Йонасом.
Приём хорошо организован, ждать в очереди не приходится, надо явиться к тому времени, которое назначено. Секретарша на приёме – чистый дракон, зато у неё всё под контролем.
Итак, Йонаса раздели и обследовали. Всё оказалось в лучшем виде, никаких проблем. «Если бы все малыши были такие здоровые, – сказал врач, – я остался бы без работы». Эту шутку он наверняка использовал уже тысячу раз.
Йонас храбро претерпел всю процедуру осмотра. Пока дело не дошло до прививки. Хелене держала его на руках, врач вытянул из ампулы сыворотку в шприц (если сыворотка тут верное слово) и сказал своим преувеличенно дед-морозовским тоном: «Так, а теперь дядя доктор сделает укольчик».
После чего Йонас начал бесноваться как минимум так же безобразно, как в ту ночь, если не хуже. Он дрыгал руками и ногами, а из-за дикого крика не мог дышать. Об уколе нечего было и думать. Поначалу я пытался его держать, но он отбивался так отчаянно, что я отступил. Не хотел же я сломать ему руку.
Потом врач вышел – вероятно, для того, что успокоить других родителей из-за нашего рёва. Как только он вышел, Ионас утихомирился, но когда доктор вернулся, террор тут же был возобновлён.
Потом мы полчаса ждали в соседней комнате, и в конце концов прививку вместо врача сделала приёмная секретарша. От неё Йонас вообще не отбивался, а от самого укола даже не скривился.
Хелене говорит, что нам надо сменить доктора.
87
Перечитывая последние страницы, я заметил, что слишком много пишу о маленьких кризисах Йонаса и слишком мало о его позитивном развитии. Я хочу наверстать это сегодня, как раз в его третий день рождения. (Естественно, я имею в виду третий месяц).
Что он подрос и набрал вес, это ясно. Ежедневным маленьким продвижениям в этом направлении я не могу придавать такой важности, как это делает Хелен. Если детские весы, которые мы взяли напрокат в аптеке, показывают на двадцать граммов меньше, чем накануне, она сейчас же думает о самых страшных болезнях. При этом и слепому видно, что Йонас – совершенно здоровое дитя. Он тренирован что твой мастер спорта международного класса.
(Если Ты в свои восемнадцать лет окажешься спортсменом-рекордсменом, я нисколько не удивлюсь).
Он уже умеет переворачиваться со спины на живот. И тогда начинается его любимое упражнение: поднимать голову в положении лёжа на животе. Жалко, что это упражнение пока не входит в олимпийские виды спорта. Он может заниматься им дольше всего. Вытянет голову вверх и держит, пока она не упадёт от усталости, затем пауза на пару секунд – и следующая попытка. И так двадцать раз подряд. Однажды я считал, и он проделал это двадцать три раза, пока не заснул в полном изнеможении. Я уверен, он не успокоится, пока не доведёт свой результат до двух дюжин.
Он смотрит на тебя уже совсем иначе, чем ещё месяц назад. В первые недели он немного косил, что-то не ладилось с точной фокусировкой глаз. (Они остаются голубыми, тогда как волосы потемнели). Теперь Йонас разглядывает человека уже совершенно осознанно, делая при этом очень серьёзное лицо, как будто ему совсем не нравится то, что он видит. Иногда такой маленький ребёнок действительно забавный.
Он уже делает первые попытки речи. По крайней мере издаёт звуки. При этом, правда, никого не должно быть с ним в комнате, иначе он сразу «смолкает». Как будто ему стыдно, что он не умеет говорить.
Однажды я сказал это, когда у нас была Макс, и эта великая психологии», естественно, должна была меня тут же осадить. Дескать, это не имеет ничего общего с речью. И вообще: если такому маленькому ребёнку приписывать взрослый способ поведения, то это плохо скажется на межпоколенческом взаимодействии. Она это любит – ввернуть что-нибудь чванливое. Наверное, каждое утро настрагивает себе в мюсли страницу из словаря.
В принципе она права. Разумеется, такой грудничок функционирует по другим правилам, чем взрослый. Но когда-нибудь она за своё умничанье получит межпоколенческий пинок под зад.
88
Ещё одна маленькая странность, для которой и Макс не знает психологического объяснения. Бывает ли нечто такое, как «избирательная водобоязнь»? Пока мы его купали в пластиковом корытце, Йонас явно наслаждался, плещась в воде. Всякий раз мирно лежал у меня на руке, и когда я поливал водой его круглый животик, он блаженно смеялся.
Но когда я потом впервые попробовал выкупать его в нашей красивой старой ванне, он сопротивлялся что было сил, так сильно дрыгал руками и ногами, что мне пришлось отказаться от этого купания. Причину для этого я не могу обнаружить. Вода той же температуры (37 градусов, Хелене всегда точна), и я держал его так же надёжно, как всегда. Про взрослого я бы сказал: когда-то он пережил в ванне что-то нехорошее.
С тех пор он упорствует в отказе, хотя в своей розовенькой ванночке ему уже тесно. Ничто не может его отвлечь от этого страха, даже разноцветные пластиковые уточки.
Хелене соответственно нервничала, когда впервые пошла с ним на плаванье для младенцев в бассейн. Она знала, что встретит там пару знакомых с курсов подготовки к родам, а среди женщин всегда царит невысказанная конкуренция. Каждая хочет иметь самое спокойное, самое милое, самое развитое дитя – это немного похоже на то, как коллеги задаются друг перед другом, у кого машина быстрее разгоняется с нуля до ста километров в час.
Она не хотела бы, чтоб у неё были там дополнительные заботы. Но потом она мне с гордостью рассказала, что Йонас вёл себя как образцовый мальчик. Кажется, в воде ему исключительно понравилось – поскольку там была не ванна.
Больше всего Хелене гордилась тем, что Йонас не дал себя вовлечь в заразительный общий рёв, когда потом в гардеробе один из грудничков заревел – и все остальные заревели ему в унисон. Йонас один сохранял спокойствие и лишь удивлённо озирался.
Я рассказал об этом на работе (да, я поддался на уговоры), и Федерико, разумеется, не преминул высказаться как истинный мачо: «Я бы тоже озирался, если бы вокруг меня стояли сплошь молодые женщины в нижнем белье». Он, конечно, придурок, но самого симпатичного сорта.
Дописано два дня спустя: Я нашёл решение проблемы. Когда я сам сажусь с ним в ванну Йонас не возражает против ванны. Буду пожалуй, самым чистым отцом в мировой истории.
89
Не только в отношении ежедневного купания, но и в остальных вещах Йонас имеет вполне выраженные предпочтения и отторжения. Например, если его носят в «кенгуру», он хочет сидеть в нём непременно лицом наружу, чтобы видеть окружающее. И он не любит, когда его называют Гномом. Должно быть, ему неприятно что-то в звучании этого слова. Если мы всё равно его произносим, он кривится, как будто мы накормили его уксусом, а то и начинает плакать. Как ни произноси, это не играет роли, он действительно возражает против самого слова. Это странно в его возрасте, когда ребёнок воспринимает только интонацию, но совершенно точно ещё не понимает отдельные слова. Однажды он разревелся даже в гостиной только потому, что мы на кухне в это время говорили о нём и при этом назвали его Гномом. Конечно, это могло быть и случайностью. Ведь в такого маленького ребёнка не заглянешь.
Его величество хочет, чтобы его называли по имени. Да сколько угодно, пока он не настаивает на том, чтобы я обращался к нему «господин Йонас».
И в игрушках он очень упрям. Родители Хелене прислали для него мишку, изготовленного по их заказу одной кукольницей, которую они увидели по телевизору. Он называется «Mr. Teddy», и он в галстуке. И впрямь вещь, мягкая и всё такое. Наверное, жутко дорогая. Но Йонас наказал его презрением. Когда мы в первый раз положили мишку ему в кроватку, он на него по смотр ел чуточку, а потом – это казалось демонстративным – повернулся к нему спиной. С тех пор больше не удостаивает мишку взглядом. (Поворачиваться, кстати, он умеет уже очень хорошо. Йонас-вентилятор).
Родителям Хелене мы, конечно, по телефону рассказали, что Йонас горячо любит их подарок. Они действительно приложили к этому много усилий, и коли уж они сделали в кои-то веки что-то хорошее, мы не станем портить им радость.
До сих пор пока мы не нашли ничего, что могло бы надолго заинтересовать Йонаса. Он сноб. Кладёшь ему новую игрушку, погремушку там или что-то в этом роде, он её исследует, совершенно по-научному, ага, возьмёт, встряхнёт, погремит – и на этом дело кончено. Второй раз он её уже не берёт. Только если сам возьмёшь и поднесёшь ему, он может милостиво снизойти к ней. Как будто хочет оказать любезность.
Иногда я думаю, что у нас странный ребёнок. Но так думают, наверное, все родители о своих отпрысках.
Макс, которая всё должна психологизировать, утверждает, что у Йонаса слишком короткий период внимания. Я считаю, что это чепуха. Он просто пока не нашёл то, что ему нужно.
90
Или всё-таки нашёл? Я думаю, он пойдёт по моим стопам и станет айтишником, как его отец. У нас на работе его сразу примут, там от него все в восторге.
Дело было так:
Хелене устроилась в модный бутик на 40 % ставки. Не потому, что там так уж хорошо платят, а потому что дома у неё уже крыша едет. Поэтому Йонаса теперь раз в неделю нянчит моя мама, а ещё два раза мы отдаём его на полдня в ясли. В этом отношении нам повезло: рядом с домом открыли новые ясли, их ведут две молодые женщины, и очереди к ним ещё не образовалось. Обе прямо-таки в восторге от Йонаса, мол, такого лёгкого в уходе ребёнка у них вообще никогда не было.
До вчерашнего дня наш график действовал бесперебойно. Но потом в свежеотремонтированных яслях случилось что-то с водоснабжением – должно быть, при ремонте что-то не так подключили. Мама не могла нас выручить, потому что вывихнула руку на гимнастике для пожилых. По её словам это произошло на сальто, но я не верю ни одному её слову. Видимо, неловко потянулась при переодевании.
И в какой-то момент не нашлось никого, кто мог бы понянчиться, а Хелене – что я хорошо понимаю – не хотела на новом месте в первый же месяц отпрашиваться. И я недолго думая взял Йонаса с собой на работу.
Петерман был явно не в восторге, но раз уж он взялся изображать страшно современного деятеля и «мы тут все одна семья», не нашёл чего возразить. Кроме: «Ну, если он нам не остановит всю работу».
Йонас не остановил работу. Напротив, он вёл себя как ангел. Ни разу не вякнул. Ни разу – против обыкновения – даже не дал знать, что памперс у него полный. В какой-то момент только запах послужил сигналом. Федерико непременно хотел взять процедуру на себя. Со своим итальянским чувством семьи он был готов сразу усыновить Йонаса. Может, взять его в крёстные отцы (не в мафиозном смысле, хахаха), хотя мы не собирались крестить Йонаса.
Контора наша – не самое тихое место на свете. Без конца звонит телефон, разговоры тоже ведутся отнюдь не шёпотом. Но это, казалось, ничуть не мешало Йонасу. Верх детской коляски я установил на столик-каталку, там он и лежал всё время и таращился на те два монитора, которые были в его поле зрения. Видимо, его завораживало, что там всё время что-то менялось и двигалось; это было ему вместо подвижной игрушки. Но я, конечно, утверждал, что его заинтересовали наши программы. А Петерману я сказал: «Вот это и называется поддержкой подрастающей смены». Он даже не улыбнулся. Совершенно лишён чувства юмора.
91
Макс невозможна. Хелене хоть и посмеивается над тем, что произошло, но я полагаю, что есть вещи, которые делать нельзя.
С мещанством, в котором они обе меня упрекают, это вообще никак не связано. Только с самым обыкновенным понятием о приличиях.
(Если из-за этой истории Тебе в восемнадцать лет придётся лечь на кушетку у психоаналитика, счёт пошли Максу).
Дело было так: Поскольку неисправность с водоснабжением в яслях всё ещё не устранили, а мама по-прежнему была не в строю, Йонаса на полдня взяла на себя Макс. Вообще-то она должна была с ним гулять, так мы договорились, но она пристроилась посидеть в уличном кафе. Против этого я ничего не имею, Йонас любит бывать в гуще народа. Он коммуникабельный.
И вот, пьёт она свой кофе или, скорее всего, насколько я её знаю, свой просекко, как вдруг туда является её старый знакомый и подсаживается к ней. Когда я пишу «старый», в случае Макс это означает, естественно, «молодой», а «знакомый» в её случае почти всегда означает «любовник». Она способна влюбиться за пять секунд – чтобы через пару дней жаловаться, обливаясь слезами, что он оказался не тем, кого она сочла бы мужчиной своей жизни. Она чемпионка мира по One-Night-Stands.
(Почему это, собственно, называется One-Night-Stand? Ведь при этом не стоят).
Итак, они поболтали, нашли друг друга всё ещё симпатичными и пришли к решению, что будет ошибкой после первого раза не попытать счастья друг с другом второй раз. После чего решили тут же догнаться. Прямо среди бела дня, бебиситтер, не бебиситтер.
Я знаю, какая у Макс квартира. Она однажды забыла у нас свой рюкзак с ключом от квартиры, и Хелене отправила меня отвезти ей вещи. Это студенческая комнатушка с крохотной кухонной нишей. Единственным местом, куда они могли поставить верх коляски с Йонасом, был маленький уголок для отдыха совсем рядом со спальной софой. То есть ему пришлось слышать и видеть, как Макс с её типом праздновали примирение.
Макс сама рассказала нам эту историю, ещё и гордясь своим приключением. Да и Хелене в этой истории ничего не казалось вопиющим, вот что меня больше всего удивило. Вообще-то, из нас двоих она более правильная, но на сей раз была целиком на стороне подруги. Обе женщины сочли моё возмущение ужасно старомодным. Дескать, такой маленький ребёнок ещё ничего не заметит и не запомнит из того, что происходит рядом с ним в кровати. Может, так оно и есть, но я всё равно считаю, что такие вещи недопустимы. И если они находят моё мнение обывательским, что ж, значит, я обыватель.
Единственное моё утешение: через несколько дней Макс столкнулась с тем фактом, что новейший мужчина всей её жизни опять пересталу неё объявляться. Что ж, счастливого разочарования!
92
К четвёртому дню рождения (мы всё ещё празднуем каждый месяц) мама принесла для Йонаса подарок, CD со старыми детскими песенками. «Все мои уточки», «Лис, ты гуся украл» и всё такое. Чем совсем ему не угодила. Что, пожалуй, не связано с тем, что запись ужасно китчевая, с елейным синтезатором и «драм машиной» из времён паровых двигателей. Не знаю, то ли фирма пластинок действительно считает это подходящим для детей, то ли хотела обойтись чем подешевле. Ну, неважно.
Йонас один раз вытерпел эту музыку, но когда мама хотела повторить, он обеспечил себе покой рёвом номер три. Дальнейших попыток мы не делали. Если его величество чего-то не хочет, то он не хочет.
Возможно, мама имела бы у Йонаса больший успех со сказками на CD. Не то чтобы он при этом что-то понимал, но всё, что вокруг него говорится, оказывает на него успокоительное действие. Это обнаружили и обе воспитательницы из яслей.
(Одну из них зовут Лукреция Хэфеле. Так что для Йонаса мы выбрали ещё достаточно разумное имя).
После неприятностей с водоснабжением они там в яслях сделали перестановку. Для совсем маленьких, которые ещё не ползают, есть отдельное помещение, где старшие им не мешают.
Хелене и мне перестановка понравилась, вот только Йонас разошёлся во мнении со своими родителями. Не знаю, в чём причина, но новая обстановка ему не подошла. Как только его туда приносят, он устраивает большой террор, пока его кроватку не переставят в другое место. Кажется, он терпеть не может своих ровесников. По крайней мере, долго ноет. При его-то спокойном нраве.
Воспитательницы в конце концов методом проб и ошибок нашли, что лучше всего он чувствует себя, когда его кроватка стоит в их бытовке. Правда, лишь в том случае, когда там включено радио.
(Наверное, мне со временем придётся объяснять Тебе, что такое вообще радио. Через восемнадцать лет информацию будут получать, пожалуй, из совсем других источников. А музыку и подавно).
Заслышав голоса из репродуктора, Йонас быстро успокаивается. Классическую музыку он тоже воспринимает одобрительно. Они для него просто ставят Радио Германии – и он тогда лежит себе часами и слушает.
Это принесло ему первое прозвище в его жизни. Они называют его «Новостной наркоман».
93
Семимудрые снова почтили нас своим посещением. Просто у учителей слишком много отпусков и каникул. Они были у нас проездом в Гамбург, на выставку, «которую нельзя не посмотреть». В переводе на понятный язык: только такой бескультурный невежа, как их будущий зять, может пропустить такое. Чудо, что они не захватили с собой на выставку своего пса. Он бы мог носить за ними каталог. А теперь он наверняка сидит печальный в приюте для животных и объясняет другим собакам разницу между барокко и рококо.
Мать Хелене обладает особым талантом в кратчайшее время разгонять меня до ста восьмидесяти. На своём домашнем компьютере она только что обнаружила Гугл и хотела мне объяснить, как функционирует поисковик. Моё замечание, что я по восемь часов в день занимаюсь именно этим, она тактично пропустила мимо ушей.
(Если Ты в своём 2021 году сочтёшь, что это всё лишнее для дневника, потому что речь должна идти только о Тебе, то я должен Тебе сказать: не будь так нетерпелив, мой сын. Дойдёт черёд и до Тебя).
Луизе (во мне всё восстаёт против того, чтобы называть её по имени) основательно, как ей присуще, подготовилась к посещению внука и во время поездки на поезде штудировала книгу о фазах развития детей в раннем возрасте. Разумеется, она должна была немедленно проверить по Йонасу, насколько корректно он помещается в заданный диапазон. Под девизом: если он не выдержит экзамен, то придётся оставить его на второй четвёртый месяц.
В книге было написано, что дети в этом возрасте любят играть в «ку-ку, я тут» и находят очень забавным, когда набрасывают им на голову платок, а потом снова его сдёргивают. Она тут же принялась за дело, платок сверху, платок убрать, ку-ку! Согласно теории Йонас в этот момент должен заливаться счастливым смехом. Но он этого не делал. И на второй, и на третьей, и на тридцать седьмой попытке он лишь смотрел на неё с серьёзной миной. И действительно, если спросить, кто тут взрослый – маленький ребёнок, лежащий совершенно спокойно, или седовласая женщина, которая то и дело выкрикивала лихорадочное «ку-ку! ку-ку!»
Семимудрые после этого провели педагогическую конференцию и пришли к заключению, что дитя, которое так мало смеётся, отстаёт в своём развитии, и его надо немедленно вести к детскому психологу. В ответ на это Йонас принялся смеяться взрослым смехом и никак не мог остановиться. Его так трясло, что он срыгнул целую волну молока. Жаль, в это время он был на руках у меня, а не у Луизе. Я уверен, она бы ему за это дала дополнительное задание.
94
Разумеется, ужинали они у нас. Хелене за несколько дней до этого продумывала и заново передумывала меню, как будто речь шла не о семейном приглашении, а о смотринах. В конце концов, она опять остановилась на лазанье. По крайней мере, лазанья ей всегда хорошо удаётся.
Но напряжения, которые возникли за этим ужином, не имели отношения к еде. То была разборка между Луизе и мамой, и я – хотя и неохотно – должен признать: верх одержала Луизе.
Мама, настолько же приверженная китчу, как Луизе искусству, нашла в какой-то китайской лавке безумный ползунковый костюмчик, который тут же купила. Должен признать, эту вещь не назовёшь образцом вкуса, но ведь и предназначена она была не для того, чтобы завоевать гран при на неделе высокой моды, а чтобы немного позабавить людей. Костюмчик был сделан в виде шкуры павиана, с пришитой сзади красной задницей, а к нему полагался ещё капюшон с обезьяньими ушами. «Вообще-то, это задумано для хеллоуина, – сказала мама, – но к тому времени он уже из него вырастет».
Разумеется, она тут же хотела примерить этот маскарадный костюм на Йонаса, но Луизе высказала свои возражения в своём лучшем учительском тоне. Её внук не кукла, объяснила она, и нечего его наряжать просто ради смеха и удовольствия. На что мама ответила: «Но мой внук обладает чувством юмора». Мой будущий тесть изучал при этом кончики своих ногтей. Он предпочитал устраниться из таких дебатов.
Мама не спорила, она действовала. Когда Луизе была на кухне, помогая Хелене приготовить ужин (или объясняя, что Хелене делает неправильно), мама с Йонасом скрылась в детской комнате. Когда она снова вышла, на руках у неё была самая милая обезьянка на свете.
(Смотри фото. Предупреждение юноше: несли Ты не будешь скромным и послушным, я покажу эти снимки твоим приятелям. И тогда Тебе конец).
Луизе поджала губы, приняв такое выражение, каким, наверное, приводит в страх и трепет каждый класс, и сказала: «Позвольте на минуточку?» Схватила Йонаса и зашагала с ним в холл, где висит большое гардеробное зеркало. Встала перед ним так, чтобы Йонас мог хорошо себя видеть, и спросила: «Ты действительно хочешь так выглядеть?»
Разумеется, Йонас начал бушевать не оттого, что не понравился себе в этом костюме. Его испугал агрессивный тон бабушки. Но факт тот, что успокоился он только после того, как с него сняли этот костюмчик. Один-ноль в пользу Луизе.
Это был не самый уютный вечер. Хотя лазанья была вкусная.
95
Иногда то особенное, что непременно хочется запомнить, могло состоять в том, что не происходило ничего особенного. Или происходило без всяких сцен и волнений.
Итак, я должен записать, что у Йонаса показался первый зубик. Он такой забавный с этим одиноким резцом на нижней челюсти. (Смотри фото). Непривычно в этом было лишь то, что мы с Хелене даже не заметили, как это случилось. В каждом справочнике для родителей написано, что когда режутся зубы, бывают боли и даже температура, и мы готовились именно к этому. Даже запаслись гелем, снижающим боль. Но у Йонаса ничего такого не было. Единственная боль была у Хелене, потому что он укусил её при кормлении. Только тут мы и увидели.
Либо Йонас счастливчик и вырастит свои зубы без осложнений, либо он беспримерно храбрый. Госпожа д-р Фейдт говорит, чтоб я не питал иллюзий. Что у младенца не может быть никакой храбрости, для этого он должен быть намного взрослее. Если грудничку больно, сказала она, то он плачет.
(Госпожа д-р Фейдт – наш новый детский врач, она немного суховата в своей манере, но, как мне кажется, действительно профессиональна. Не делает ничего лишнего, в отличие от её предшественника. От неё Ионас и прививки принимает).
В связи с первым зубом мой храбрый сын плакал только раз. И то была чистая случайность.
Мне опять пришлось взять его с собой на работу, и там я гордо продемонстрировал последнее достижение Йонаса. Федерико, естественно, не преминул пошутить. Он спросил меня: «Ну что, ты добился от него признания?» Я вообще не понял, о чём он. На что Федерико, у которого действительно превратное представление о юморе, добавил: «Иначе для чего ты выбил ему все зубы?»
Коллеги засмеялись, только Йонасу эта шутка, судя по всему, не показалась весёлой. Он пустился в протестный рёв – такой, что стены шатались. Не знаю, что это с ним было. Пожалуй, ему не понравилось, что кто-то обидел его новый зуб.
Петерман, кстати, среагировал на шум совсем не так, как можно было ожидать. Никаких «так дело не пойдёт» или «если ты не можешь успокоить своего сына, то оставляй его дома». Он выказал исключительное миролюбие и даже предложил мне – если Йонасу нужен покой – использовать комнату для переговоров в качестве детской.
Я не мог объяснить этот внезапный приступ благодушия. Петерман и чадолюбие – это сочетается как телеведущий Томас Готтшальк и обет молчания. На следующий день я получил объяснение этому: Петерман в настоящее время не может рисковать ни одним сотрудником.
96
Петерман – авантюрист. Он добыл нового клиента, который нашей конторе, вообще-то, не по зубам. Федеральная продовольственная торговая сеть, у которой только в нашем городе полдюжины филиалов. Должно быть, он обошёл всех конкурентов, сбив цену, ничем другим я не могу себе объяснить, как он добился такого заказа. Правда, пока мы только примериваемся, проходим испытание, можно сказать. Но если выдержим проверку, то станем играть пусть и не в высшей лиге, но уже и не в дворовой команде. Нам придётся увеличить штат не меньше, чем на трёх человек, а айтишники всегда в дефиците. Понадобится нам и больше места.
Петерман хочет выделить этот заказ в спецотдел и намекнул мне, что я могу этот отдел возглавить. Что означало бы как минимум на триста марок в месяц больше. (Сто пятьдесят евро. Надо мне уже привыкать мыслить в новой валюте). Это обещание не того рода, чтоб его неисполнение можно было оспорить в суде, но перспектива радует. Если всё сложится, то я уже не приму от Хелене никаких отговорок. Она будет немилосердно и беспощадно взята замуж.
Петерман был бы не Петерман, если бы такие хорошие перспективы не использовал для того, чтобы выжать из своих людей ещё больше, чем раньше. Вчера вечером Хелене с Макс отправились в кино (мне никогда не понять, что женщины находят в Хью Гранте), а я оставался на родительском дежурстве. Йонас только уснул, как у меня зазвонил мобильник. Мой шеф в таких случаях не отвлекается на такие мелочи, как извинение за помеху или вопрос, готов ли ты, несмотря на поздний вечер, сыграть пожарную команду. Он в таких вещах жёсток «по-американски», как он это называет. В одном из филиалов система заказов не подключается к центральному серверу, и я должен срочно разрулить эту неполадку. То, что бебиситтера в такой час не наколдуешь – это не его вопрос. «Вот тебе случай доказать, что подходишь для ответственной должности», – сказал он. Таков уж Петерман: пряников чуть-чуть, а кнута от всей души.
Хотя я был зол, но шанс на повышение заработка выпадает не каждый день. И я снова поднял Йонаса из кроватки, одел его потеплее, засунул его в «кенгуру» (лицом вперёд, разумеется) и пустился с ним в путь. К счастью, моего сына такими неожиданностями не удивишь. Хоть и считается, что маленьким детям нужен твёрдый распорядок дня, но у Йонаса, кажется, всё наоборот. Он любит разнообразие. Во всяком случае, он без протестов дал пристегнуть себя к детскому креслу и всю поездку с интересом смотрел в окно. Даже музыка, которую я поставил, ему не мешала. А ведь обычно он не принимает рэп.
97
Не хотел бы я состоять на службе у нашего нового большого клиента. Условия там чертовски неприятные – уже из-за одного скользящего графика. Они открываются в девять утра и закрываются ночью в десять. Когда я приехал, то с трудом нашёл место припарковаться, несмотря на поздний час. Торговля идёт полным ходом. Я не понимаю, почему люди не могут всё купить в течение дня.
Фасад – фирменный знак этой сети – оформлен как в казино: светящееся наименование сети, а под ним неоновая стрела, указывающая на вход. Йонас был очарован этим световым эффектом, смотрел во все глаза и совсем не был сонлив.
Моя спасательная акция была недолгой, и причиной этому – в порядке исключения – был не мой технический гений, хахаха. У нас на работе мы называем это «проблема ТК» – Тупой Клиент. Так уж оно есть: источник самых больших ошибок расположен в тридцати сантиметрах от монитора. У них в фирме, чтобы залогиниться, надо ввести код филиала, а потом код сотрудника, у каждого свой. Если спутаешь последовательность кодов, система ко всеобщей неожиданности объявляет: «Доступ невозможен». Они могли бы это и сами заметить, но Петерман заключил аккордный договор на обслуживание, и им не стоит ни цента, когда они вызывают нас. И из-за этого я вырвал Йонаса из сна.
Но он, кажется, не был на меня в обиде. За всё то время, что мы пробыли там, он не пикнул ни разу. И когда возвращались к машине, он всё время поворачивал голову к той мигающей стреле. Этот эффект восхитил его так, будто это был целый фейерверк.
Как назло, фильм оказался коротким, и Хелене была уже дома, когда я вернулся. Хью Грант уже не тот: она была в дурном настроении. Гроза, которая на меня обрушилась, имела силу урагана. Я в спешке не сообразил написать ей записку и объяснить наше отсутствие, и когда она вернулась и нашла кроватку Йонаса пустой, в голову ей полезли истории одна страшнее другой. Внезапная смертельная болезнь, которая заставила меня мгновенно везти его в больницу – это был ещё самый щадящий сценарий. Дескать, я полный идиот, неизлечимый трудоголик, никуда не годный отец и самый пренебрежительный партнёр, какой когда-либо доставался женщине. Короче: это был не идеальный момент для брачного предложения.
Жаль, что Йонас ещё не умеет говорить. А то бы он вступился за меня и объяснил Хелене, что получил истинное удовольствие от ночной вылазки и от неонового фейерверка. Вреда ему это не причинило никакого. Со счастливой улыбкой на лице он быстро заснул.
98
Федерико между тем стал моим лучшим приятелем. Когда в обеденный перерыв мы заглатываем свои сэндвичи (до настоящего обеда дело доходит редко), мы беседуем с ним о самых интимных вещах. Сегодня я пожаловался ему, что Хелене до сох пор не определилась со сроком бракосочетания, и он мне объяснил, что я не на том пароходе к ней подъезжаю, если пытаюсь убедить логическими аргументами. «Женщина и логика – две вещи несовместные, – сказал он. – Ты должен обращаться к их чувству».
Даже если я вычеркну половину из того, что он рассказывает о своих успехах в дамском мире, всё равно я должен без всякой зависти признать, что он понимает в женщинах больше, чем я. Если судить по масштабу завоеваний. Я не успеваю запомнить имя его актуальной подруги, как у него уже следующая. «Женщины – это расходный материал», вот его кредо. В этом смысле он мог бы как репетитор давать дополнительные уроки Казанове.
И хотя у меня совсем другое представление о том, как должны выглядеть отношения, но в одном пункте он прав. Мы с Хелене настолько срослись с тех пор, как у нас появился Йонас, что я, наверное, в своём постоянном настаивании на браке недостаточно чётко дал ей понять, что хочу этого не из практических соображений, а потому что люблю её. «Об этом женщине говори хоть каждый день, она всё равно не наслушается досыта, – считает Федерико. – И лучше всего такое объяснение звучит с применением некторого китча».
И вот я сегодня купил DVD с «Music of the Heart» – только ради названия, самого фильма я не знаю. Сам диск вынул, а кольцо, которое хотел надеть Хелене на палец ещё в больнице, завернул в шёлковую бумагу и вставил в футляр. Завернул в блестящую плёнку и перевязал красивой ленточкой. И приложил розу с длинным стеблем. Я ждал, когда уснёт Йонас, а потом встал перед ней на колени и вручил подарок.
Получилось неплохо. Она, правда, меня высмеяла, но вместе с тем была тронута, это было по ней заметно. «Дурачок ты», – сказала она, что звучало не очень романтично, но произнесла она это с таким теплом. Не так уж и неправ Федерико. Китч уместен.
«Да я хочу, хочу за тебя замуж, глупенький, – сказала Хелене под конец, но назвать точную дату всё ещё никак не хотела. – Не раньше, чем откормлю Гнома грудью», – это было ещё самое точное, что я мог из неё вытянуть. Теперь мне остаётся только надеяться, что Йонас, который и вообще во всём чуточку опережает других детей, уже скоро перейдёт на копчёную колбасу.
99
Кстати, что касается копчёной колбасы и картошки-фри: в части питания у Ионаса уже вполне ясные предпочтения. Хелене никак не может принять это за правду, но явно заметно, что ему больше нравится кормиться из бутылочки, чем из её груди. И ему больше нравится, когда кормлю его я. Точно также, как он больше любит, чтобы памперсы ему менял тоже я. Мне кажется, он ярко выраженный папенькин сынок.
Правда, Макс, которая иногда воображает, что мы ангажировали её в качестве нашего личного психотерапевта, утверждает, что мне это только кажется. «Типично мужская иллюзия доминантности», – вот какое выражение она употребила. Но я то и дело наблюдаю: при смене памперсов и при кормлении Ионас однозначно предпочитает моё «обслуживание». А при одевании наоборот предпочитает Хелене. Я думаю, причина кроется в том, что у неё более ловкие руки.
Иногда мне и самому хотелось бы, чтоб было наоборот. (Когда Ты это читаешь, взрослый Ионас, не сочти меня, пожалуйста, диким отцом, бросающим своих детей!) После долгого рабочего дня я предпочёл бы заниматься чем-то более приятным, чем соскребать с малышовой задницы продукты его пищеварения. Но с другой стороны мне, разумеется, льстит его предпочтение. Ведь мы, мужчины, лучше понимаем друг друга.
Мы уже очень осторожно делаем первые эксперименты с твёрдой пищей, если кашу можно назвать твёрдой пищей. Йонас, кажется, не в восторге от этого. Первую ложку он сейчас же вытолкал изо рта языком, скривившись. Я тогда сам попробовал эту кашу, и она оказалась вполне ничего. Пресная, конечно, каким и должно быть детское питание. Я-то могу его понять, я бы тоже не был в восторге от размазни. Но скоро он к ней привык и послушно глотает её, пусть и с выражением покорности на лице, как будто говоря: «Ну ладно, коль нельзя иначе…» Интересно будет посмотреть, что будет, когда ему можно станет есть всё. Наверное, пару лет он захочет питаться только картошкой-фри с кетчупом, как это и бывает у детей.
В этой связи мне пришло в голову ещё кое-что: он не толкает в рот и не жуёт всё, что подвернётся, как можно было бы ожидать в его возрасте. Мы купили ему – после того, как у него вылез первый зуб – кольцо для кусания, но он его даже не опробовал. Новые предметы он обследует без любопытства, а просто рассматривает их некоторое время, а потом просто забывает про них. Иногда у меня складывается впечатление (я знаю, это сейчас звучит по-идиотски, но так может показаться), что ему просто скучен окружающий мир. Но не можем же мы ему каждый день организовывать сенсации.
100
Йонас спас маме жизнь. Хотя она и утверждает, что я превеличиваю, говоря так, однако без него история могла бы иметь плохие последствия.
Дело было так: мама забрала его у нас, как обычно по средам во второй половине дня, и хотела, вообще-то, погулять с ним в парке (дорогу она теперь знает), но, будучи рассеянной, взяла к нам с собой из дому футляр для очков, но без очков. У неё двое разных очков – одни для близкого расстояния, другие – для улицы. С бифокальными очками она могла бы облегчить себе жизнь, но с этим у неё также, как с мобильником: нет доверия всем этим «новомодным штучкам». И вместо парка ей пришлось поехать к себе домой за очками, и там она упала. Споткнулась о табурет, говорит она, но после того, как у неё был несчастный случай на гимнастике для пожилых, я уже начинаю за неё тревожиться. Может, это какой-то вид перебоев, при которых она, сама того не замечая, на миг теряет сознание. В больнице у неё ничего такого не нашли, но по тому, что у мамы тут же установился её радостный тон, можно предположить, что они обследовали её недостаточно основательно. Я уже не вполне уверен, можно ли ей вообще доверять Йонаса.
Но в чём бы ни была причина, мама упала, да так неудачно, что ударилась головой о край стола. Было сильное кровотечение. Такое бывает при ссадинах, сказали ей в больнице, и в этом нет ничего опасного. Но мама была без сознания, и никто не знает, что бы могло случиться, если бы не среагировал Йонас.
(У Тебя нет причин для мании величия, юноша. Ты не выбрался из детской коляски и не наложил своей бабушке профессиональную повязку. Но кричал Ты не переставая до тех пор, пока не явилась помощь).
У маминой соседки есть ключ от её квартиры (обе взаимно поливают друг у друга комнатные растения), и когда детский плач не прекращался, она побежала в соседнюю квартиру посмотреть, в чём дело. Увидела маму в крови и без сознания и тут же вызвала скорую помощь.
Мама очнулась ещё на носилках и хотела с них тут же спрыгнуть. Дескать, она чувствует себя хорошо, и вообще, ей надо нянчиться с внуком. Такая уж она. Но они всё-таки отвезли её в больницу. Рану пришлось зашивать. То, что она была без сознания, никого не насторожило. Вот если бы у мамы болела голова или были приступы головокружения, тогда бы это могло означать сотрясение мозга. Но у неё не было ни того, ни другого. Ещё раз повезло.
Но я остаюсь в тревоге. Если такое случится ещё раз, я буду настаивать на том, чтобы она показалась специалисту. Не всякий раз Йонас окажется рядом, чтобы позвать на помощь.
101
У мамы снова всё в порядке – так она утверждает. Я нахожу, что она слишком часто говорит об этом, чтобы казаться убедительной. О несчастном случае она говорит так небрежно, будто просто набила шишку, а без сознания лежала на полу совсем недолго. «Споткнуться может кто угодно», – говорит она.
Но я-то вижу что она с тех пор стала двигаться иначе, осторожнее. На лестнице держится за перила, чего раньше никогда не делала. Но с ней нельзя об этом заговаривать, иначе она выходит из себя. Мы с Хелене беспокоимся за неё.
Странно, что мама всерьёз верит, будто может обвести меня вокруг пальца. Но я знаю её слишком хорошо, и всякая перемена в ней мне сразу заметна. Когда она утверждает, что у неё всё блестяще, меня это убеждает так же мало, как дружелюбие Петермана. Людям всегда кажется, что они могут кого-то обмануть, притом что актёры они никудышные. Им надо брать пример с Ионаса. Он таков, каков есть, без всякого притворства. И если ему что-то не подходит, он протестует во всё горло, но чаще всего он всем доволен.
Мама и раньше была от него в восторге, а после его спасательной акции (в которой, по её словам, не было никакой необходимости) она любит его ещё больше. Я осторожно пытался намекнуть, не будет ли лучше, если мы и по средам будем отдавать его в ясли, чтобы разгрузить её, но она расплакалась. Мама, которая вообще никогда не плачет! Я не посмел настаивать на этом, но когда она снова забрала его на полдня, мы с Хелене были как на углях. Но всё прошло хорошо, и она вернулась с ним очень пунктуально.
И тем не менее: надо спросить себя, сколько ещё это продлится. С ним ведь уже не так просто. Во-первых, он прибавляет в весе (последний раз было уже 7520 граммов), и если маме придётся его поднимать, нагрузка для неё будет очень большой. И с него в последнее время глаз нельзя спускать. Потому что он уже ползает и всё исследует. Госпожа д-р Фейдт удивилась, как рано он к этому приступил. Другие дети начинают ползать месяца на два и даже на три позже, сказала она. Но Йонас у нас с первого дня был по части движения Энерджайзер.
Вероятно, скоро он начнёт всё тянуть вниз, чтобы исследовать. Пока что он этого не делает. Мама рассказывала, что он долго сидел на полу перед её книжным стеллажом, ничего не трогая. По её словам это выглядело так, будто он изучает названия книг. Жаль, что она не сделала фото. Мы смогли бы потом дорого продать его прессе, когда он получит в Стокгольме свою первую Нобелевскую премию.
102
Мамин несчастный случай имел ещё одно последствие, которое осчастливило меня. Хелене наконец согласилась, чтобы мы назначили день свадьбы!
Это было ошеломительно. Ионас уже спал, а мы с Хелене вместе мыли посуду. Или, чтобы не показывать себя лучше, чем я есть: Хелене мыла, а я составлял ей компанию. Мы говорили о маме и о том, как всё организовать, если у неё действительно окажется что-то серьёзное. И тут Хелене вдруг и говорит: «Нам не следует слишком затягивать с женитьбой. Будет жаль, если она не успеет порадоваться нашей свадьбе». Вот так просто. Про «сперва откормлю грудью» больше и речи не было.
Должно быть, от неожиданности (и от радости, естественно) я среагировал слишком бурно, так что Ионас проснулся. Но не заплакал, а лишь издал этот булькающий звук, который он производит, когда что-то доставляет ему удовольствие, что-то промежуточное между смехом и удушьем. Федерико говорит, он смеётся как инопланетянин, который пытается имитировать людей. Возможно, он увидел во сне что-то приятное и потом сразу же снова уснул.
Мы полночи проговорили про свадьбу, и оказалось, что Хелене, которая, казалось бы, никогда ничего не хотела слышать об этом, имеет на неё совершенно точные планы – кстати, превышающие наши возможности. У неё в голове уже сложился список гостей, и он гораздо длиннее, чем я себе представлял. Она уже знает, где должен состояться ужин, и это, осторожно выражаясь, не самый дешёвый ресторан города. Однажды мы выпили в «Метрополе» по бокалу вина и выложили за это сумму, за которую в любом другом месте приносят целую бутылку. «Женятся один раз в жизни», – говорит Хелене. Мне остаётся лишь надеяться, что наш новый большой клиент не сорвётся с крючка и Петерман действительно повысит меня в должности.
Но мне плевать, сколько это будет стоить! Если Хелене захочет свадебный торт высотой в сто метров, она его получит.
В свидетельницы себе Хелене хочет взять Макс. Вероятно, та и в ЗАГСе будет объяснять мне, как фатально может повлиять на хрупкую мужскую душу заключение брака, но я так счастлив, что нахожу симпатичной даже Макс. (А это много значит!) Быть моим свидетелем я, пожалуй, попрошу Федерико. В такие торжественные моменты хорошо, чтобы рядом был человек, с которым можно перекинуться шуткой.
Естественно, Йонас обязательно должен присутствовать при том, как его родители официально скажут своё ДА. Разбрасывать лепестки роз для него, пожалуй, ещё сложновато, но ради праздника я надену на него памперс с рисунком в цветочек.
103
Бывают неожиданности, от которых я бы лучше отказался. Едва Хелене успела позвонить по телефону и рассказать о запланированной свадьбе, как семимудрые сели в поезд и прибыли. «Нам хотелось поздравить наших дорогих детей лично!» Детей? Неужто я должен теперь называть Луизе «мутти»? Да я лучше от свадьбы откажусь.
(Когда Ты это прочитаешь, Ты наверняка сочтёшь своего отца ужасным склочником. Но читай дальше, и Ты заметишь, что у меня есть причина быть сердитым. И это связано в первую очередь с Тобой).
Поскольку они привезли с собой – сюрприз! – своего пса, а это монстр, рядом с которым бульдог кажется декоративной собачкой. Впервые увидев его, я навеки испортил отношения с этими двумя, потому что спросил, что за помесь у этой дворняги. Это не помесь, а чистопородный ирландский волкодав, и они страшно горды, что раньше с такими зверями ходили охотиться на волка и медведя. По моему же мнению такая исполинская собака в домике на одну семью приблизительно так же осмысленна, как если купить себе полноприводный «лэндровер», чтобы ездить на нём к почтовому ящику. Но ведь в захолустье семимудрых волки и медведи просто кишмя кишат.
Зовут животинку Цербер. Образованные.
Хелене как раз ушла за покупками, когда эти трое, не предупредив, возникли перед дверью. Едва я открыл, как милый пёсик сиганул внутрь квартиры. И прямиком к детской комнате, где Йонас ползал по полу. Я от ужаса чуть не наделал в штаны, а пропетое Луизой «Да он не кусается!» как-то меня не успокоило. Я схватил в гардеробе зонт и ринулся за собакой – защитить моего сына от дикого зверя.
Но защищать не пришлось. Картина мне открылась невероятная: собака образцово сидела на задних лапах, а напротив неё сидел Йонас, совершенно расслабленно. Оба лишь смотрели друг на друга. Если Йонас двигался, животное поворачивало голову как загипнотизированное. Если бы я не видел это своими глазами, я бы не поверил.
Петер схватил Цербера за ошейник и хотел его оттащить. Но такого слона не просто оттащить прочь, если он этого не хочет. Только когда Йонас от него отвернулся, собака дала себя увести и привязать в прихожей.
Луизе очень гордо сказала: «Видишь, я же говорила, он ничего не сделает». Но даже если Цербер в собачьей школе был лучшим учеником, я всё же думаю, что это Йонас инстинктивно повёл себя правильно. Что бы это ни было. Или причина была в том, что он просто не боялся.
Говорят, собаки это чувствуют.
104
Петер и Луизе хотели пригласить нас в дорогой ресторан отпраздновать такой день, но из-за Цербера ничего не вышло. Какую-нибудь декоративную собачку, может, и можно было взять с собой в приличное заведение, но не такого телёнка.
Решили сымпровизировать стол у нас дома в составе семьи и свидетелей бракосочетания. И получился (я должен признаться: к мо ему удивлению) удачный вечер. Федерико и Макс взяли на себя приготовление еды и удалились на кухню. Всё время мы слышали оттуда хихиканье. Мне оставалось только надеяться, что там ничего такого не завяжется. Федерико мне слишком дорог для этого.
Мама, которая может быть очень ловкой в таких делах (если захочет!), обвела Луизе вокруг пальца, разыграв из себя маленькую глупышку и попросив о помощи. Дескать, она не может отличить Мане от Моне, и не поможет ли ей в этом её новая родственница. Что было, разумеется, чистым притворством. Мама интересуется живописью приблизительно также сильно, как я сплетнями о знаменитостях. Но Луизе предоставилась возможность поучать, а лакомее этого для неё ничего нет.
В это время Петер завёл со мной разговор «по-мужски». Он хочет взять на себя все расходы по празднованию свадьбы. Вот бывают ещё на свете чудеса и знамения! Сперва я для проформы немного повозражал, а потом дал себя уговорить. Одной заботой меньше.
За столом нас было восемь человек. Ионас просто не хотел спать, и мы посадили его в новый высокий детский стульчик и позволили ему первый раз сидеть со всеми за столом. Цербер лежал рядом с его стульчиком на полу и всё время смотрел на него снизу вверх. Это выглядело так, будто он охраняет его, но может быть, просто ждал, что ему перепадёт что-нибудь съестное. Но ничего не перепало.
Ионасу, конечно, не досталось спагетти с морскими черенками, в которые Федерико с Макс всадили несколько тонн чеснока, но банку детского питания он умял. Кстати, у него развилась в последнее время новая застольная причуда: он не хочет есть из баночки, её содержимое должно быть вылито в тарелку, не знаю, почему. Он тогда сам держит в руке ложку и не шлёпает ею по жидкой кашке, как можно было бы ожидать, а пытается осторожно поднести её ко рту. У него пока не получается, но по нему заметно, что он старается. Даже Луизе, которая обычно всегда находит, за что покритиковать, была впечатлена.
Вообще был очень приятный вечер. Семимудрые даже вызвались помыть посуду, вот уж этого я действительно никак не мог ожидать. Вообще-то, они всё-таки очень милые люди.
105
Я долго не делал записей, просто не было времени. Последние недели был адскими. Нет, не так, вообще-то они были райскими. Но в сутках по-прежнему всего двадцать четыре часа.
Крупный заказ подтверждён, пока что на один год. И Петерман сдержал своё обещание и доверил мне всю эту часть – с приличной прибавкой в зарплате. На сто восемьдесят евро в месяц больше. При этом, конечно, он не мог не извлечь из рукава фокус: поскольку я вхожу в основной кадровый состав, я больше не могу рассчитывать на сверхурочные. Но в целом всё равно выходит больше.
(Будет ли ещё в 2021 году евро? Петер твёрдо убеждён, что эта валюта долго не продержится).
Хелене с одной стороны рада, что у нас на счёте прибавка, с другой стороны огорчается, что я больше почти ни одного вечера не провожу дома. Но работа сама по себе не делается, и пока что у нас не всё отлажено. Управление логистикой ведётся на древнем Коболе, а заказы – на Яве. Значит, требуется совмещение…
(Ладно, отставим все эти технические подробности. Тебя это уже вряд ли будет интересовать).
Больше всего Хелене досадует на то, что у меня нет времени обсуждать с ней детали свадьбы. Тут уж она действительно начинает мелочиться и готова обговаривать каждую деталь по пять раз. Если я потом говорю, что мне всё равно, в какой лавке заказывать цветы, она обижается.
Меня сердит нечто другое: что я слишком мало бываю с Иона-сом. Он сильно прогрессирует. Самые первые его шаги я пропустил из-за работы, а пошёл он гораздо раньше, чем мы ожидали. В одиннадцать месяцев! Госпожа д-р Фейдт считает, что он ребёнок раннего развития, но опыт показывает, что это выравнивается со временем. Раннее развитие или не раннее развитие, а просто доставляет радость смотреть, как он идёт по квартире вразвалочку. Всё, что он делает, он делает с огромной серьёзностью и выражением решимости, что вообще не сочетается с его младенческим личиком. Иногда я не могу удержаться от смеха, хотя Макс с применением множества иностранных слов объяснила мне, какой тяжёлый психологический вред можно нанести этим смехом маленькому ребёнку.
Она права в одном: Йонас не любит, когда над ним смеются. Он тогда смотрит на тебя с такой очаровательной злостью, что просто берёшь его на руки и начинаешь тискать. Поначалу он всегда вырывается, но через пару секунд всё-таки начинает улыбаться. «Из чистой вежливости», говорит Макс. Но что она может понимать в маленьких детях?
106
Йонас – маленький отважный парень. Когда он падает при своих попытках ходить, то не плачет – или плачет не сразу. Такое впечатление, что он всякий раз должен сперва обдумать свою реакцию. Только если хочешь его утешить, он начинает реветь, как будто ему напомнили, что он имеет право пожаловаться.
И ещё кое-что забавное я пронаблюдал, причём слово «пронаблюдал» я упоминаю буквально. Ведь некоторые вещи он делает только тогда, когда думает, что его никто не видит. Например, когда пытается пройти от своей кроватки до двери и при этом спотыкается, то он не просто поднимается на ноги и идёт дальше, а ползёт к исходному пункту своего пути – и ещё раз с боем берёт весь отрезок. Он упрям, или, если говорить позитивно: добивается того, что задумал. Макс предсказывает, что мы с ним ещё натерпимся, когда он войдёт в возраст строптивости.
Хотя Хелене не находит это хорошим, но Йонас настолько умеет занять себя сам, что я его иногда просто беру с собой, когда я на родительском дежурстве, а на работе разражается кризис. Там он играет не с кубиками, как другие дети, а с компьютером.
(Честное слово, мой сын. Так Ты делал в своём юном возрасте! «Раннее развитие» – это было сказано про Тебя правильно).
Неофициальный крёстный отец Ионаса Федерико написал специально для него маленькую программу и инсталлировал её в старенький комп. Когда Йонас колотит по клавиатуре, по экрану двигаются разноцветные формы. Гном может заниматься этим очень долго. На фото, которое я сделал, он выглядит как маленький профессор.
Как правило, работать он не мешает. Только однажды он без видимых причин разревелся – когда меня вызвали из-за проблемы на месте и я хотел на каких-то полчаса оставить его на Федерико. Но тот не мог его успокоить, и мне ничего не оставалось, как взять его с собой к нашему клиенту. Стоило нам сесть в машину, как Йонас вполне успокоился.
На сей раз меня вызвали в другой филиал, но снаружи они все выглядят одинаково. Световая реклама с названием фирмы и большой стрелой в дневное время не мигает, но всё равно Йонас казался зачарованным ею. Я рассказал об этом директору филиала, и он подарил Йонасу маленькую модель входа в магазин, изготовленную, видимо, когда-то в рекламных целях. С настоящим миганием светодиодных ламп. Йонас до конца дня не выпускал эту штуку из рук, и нам даже пришлось позволить ему взять её с собой в кроватку. Правда, Хелене настояла на том, чтобы я вынул кнопочный блок. Она боялась, что ночью он выпадет, Йонас сунет его в рот и подавится. Не знаю, что его привлекло в этой дурацкой модели.
107
Вот уже несколько дней Йонас плохо спит, что ему совершенно не свойственно. В кроватке беспокойно ворочается, и когда на него ни посмотришь, глаза у него открыты. Иногда я беру его на руки и немного ношу его, и он даже задрёмывает, но стоит его снова вернуть в кроватку, как всё начинается с начала. Если он и засыпает на несколько минут, то исключительно от усталости. Что-то у него не в порядке, но мы не понимаем, что бы это могло быть. Вряд ли что-то плохое, ведь нет такого впечатления, что у него что-то болит. По крайней мере, он не плачет. Может, ему снятся плохие сны?
Хелене, которая при каждом кашле Йонаса сейчас же предполагает худшее, разумеется, тревожится. Мы договорились, что каждый из нас получает по одному свободному вечеру в неделю, чтобы сходить куда-нибудь, а другой в это время присматривает за Йонасом. У Хелене это обычно программа с Макс, тогда как я в свои свободные вечера чаще всего опять оказываюсь на работе. Вот такой уж я любитель развлечений! Сегодня Макс купила билеты на целую кино-ночь, где будут подряд три серии «Крёстного отца». Я хотя и не понимаю, зачем идти в кино, если можно удобно посмотреть всё на DVD, но раз уж это доставляет им такое удовольствие… В последний момент Хелене было передумала и хотела остаться дома – на случай, если вдруг что-то с Йонасом, но я её всё-таки убедил, что вполне способен и сам позаботиться о сыне.
Киносеанс длился до двух часов ночи, а я взял себе работу домой, в надежде на спокойный – в виде исключения – вечер. Йонас быстро уснул, и полчаса я действительно мог что-то делать. Мне давно уже стало ясно, почему заказ получили мы, а не другая, более крупная фирма. Другие, пожалуй, лучше, чем Петерман, поняли, насколько здесь тупиковая ситуация и сколько сил надо приложить, чтобы хоть как-то держать систему в рабочем состоянии. А может, он и заметил это, но сумма оборота была для него важнее. Так или иначе, всё время приходится импровизировать, и пока сутки длятся всего двадцать четыре часа, с этим не справиться.
Всего полчаса, самое большее, было у меня для себя, и тут Йонас опять проснулся. На сей раз не помогло и укачивание, и я в отчаянии разогрел ему бутылочку молока и посадил его рядом с собой в его высокий стульчик. Он не пил, а всё время смотрел на экран как загипнотизированный. Казалось, что-то его заворожило. Почти целый час он сидел так, потом у него всё-таки слиплись глаза. Теперь он спит, а я надеюсь, что на сей раз это продлится дольше. До того, как Хелене вернётся из своей длинной мафиозной ночи, я хотел бы успеть ещё кое-что сделать. Завтра воскресенье, и мы сможем поваляться в постели немного дольше.
108
Йонас в детской больнице, с позавчерашнего дня. Сейчас вечер, и Хелене у него. Мы сменяем друг друга по возможности.
Всё-таки это оказалось нечто серьёзное, даже очень серьёзное. Мы корили себя, что слишком поздно обратились к врачу. Нарушение его сна на самом деле было симптомом опасной болезни. Шансы на выздоровление хотя и хорошие, как говорит лечащий врач, но опасность ещё не ликвидирована.
Какое-то время его мучили сильные боли, это, пожалуй, и было причиной, по которой он не мог спать. Но он никогда не плакал, поэтому мы долго не реагировали. И вовсе не из-за ушей мы пошли с ним к госпоже д-ру Фейдт, и вовсе не из-за его бессонницы. Мы заметили, что при попытках стоять он вдруг в какой-то момент не может удержаться на ногах – и это после того, как раньше ему это хорошо удавалось. Даже если он мог за что-то держаться, он всё равно снова и снова терял равновесие и падал. Я поначалу не находил это трагичным, ведь маленькие дети нетвёрдо стоят на ногах. Я даже делал дурацкие замечания по поводу его неустойчивости: «Кажется, он берёт пример с моей мамы».
Когда-то, уже с большим опозданием, мы всё-таки пошли с ним к детскому врачу. Она быстро обнаружила, что это никак не связано с детской неустойчивостью, свойственной его возрасту. «У вашего сына приступы головокружения», – сказала она.
Потом оказалось, что Ионас пережил сильное воспаление среднего уха, причём запущенное, то есть уже давно. Другие дети кричат ночами напролёт, когда у них такое, потому что это очень больно. Но он – настоящий маленький герой. Если бы мы обнаружили это раньше, можно было бы вылечить это антибиотиками или каким-нибудь ибупрофеном. (Я посмотрел соответствующие сайты и теперь знаю все профессиональные выражения). Но оттого что мы ничего не заметили, к этому добавился мастоидит, а он, как я узнал из интернета, может в худшем случае привести к воспалению мозговой оболочки. Но про это я не рассказал Хелене. Она и без того корит себя.
И это не всё. Теперь ядовитые вещества проникли в среднее ухо, и это (к счастью, как можно теперь сказать) вызвало нарушения равновесия. Только поэтому мы вообще что-то заметили. Теперь он получает сильные медикаменты, потому что в худшем случае лабиринтит, как это называется, надолго мог повредить возможности слуха.
И всё только потому, что Ионас не плачет, когда ему больно.
109
Теперь Йонас уже пять дней в клинике. Из-за этого у меня сегодня был скандал с Петерманом, который хотел мне вынести выговор за то; что я столько времени провожу с сыном. Я сказал ему что если его это не устраивает; то пусть засунет свою лавочку куда подальше; мне Йонас во много раз дороже горячо любимого Большого клиента. До него; кажется, дошло, какие у него будут проблемы, если я уйду. Федерико хотя и взял на себя часть моей работы, но он младше меня, и Кобол для него – чужой язык.
Йонаса так жалко, когда он лежит, такой бледный и печальный, с трубкой на сгибе руки. Так и сделал бы ему что-то хорошее, но нечего, кроме как сидеть у его постели и сострадать. Был бы он на пару лет старше, можно было бы принести ему подарки, книжку с картинками или что-то особенно вкусное, но для всего этого он слишком мал. Мама вырезала из разноцветного картона буквы «СКОРОГО ВЫЗДОРОВЛЕНИЯ» и смастерила из них мобиль. Теперь он висит над его кроватью, но у меня такое впечатление, что он его даже не заметил.
В детской клинике двери палат как правило раскрыты. Чтобы маленькие пациенты не чувствовали себя так одиноко, объяснили нам. Если заглянуть, проходя мимо, повсюду видны куклы или мягкие игрушки, которые приносят детям в больницу, чтобы около них было хоть что-то родное. Для Йонаса мы принесли того мишку ручной работы, но мишка теперь сидит на стуле в углу, как нежеланный посетитель, которого хотелось бы поскорее выпроводить. Иногда Йонас действительно странный ребёнок. Самая красивая мягкая игрушка, какую можно купить за деньги, его не интересует, а дешёвый рекламный подарок из пластика он любит больше всего. Дурацкий фасад магазина с мигающим фирменным знаком можно выставить разве что на ночной столик. Нет, он должен лежать у него в кровати, и в основном он крепко держит его обеими руками.
Даже врачи теперь поняли, что надо ему оставить эту игрушку.
В первый визит медсестра хотела у него эту штуку отнять, чтобы врач мог удобнее приставить стетоскоп, и Ионас защищался изо всех сил, кричал и барахтался. Теперь они оставляют ему эту игрушку даже при обследовании.
С сегодняшнего дня ему уже полегче. Врачи говорят, что уже взяли воспаление под контроль и что, пожалуй, не останется никаких осложнений. Но их тревожит, что он при такой сильной боли в ушах не пикнул. Они опасаются, что такая нечувствительность может указывать на какую-то глубинную проблему, и хотят провести несколько специальных тестов.
110
Сегодня произошло нечто действительно комическое. Вообще-то подло, что мы можем над этим потешаться, но мы с Хелене давно так не смеялись. Это, конечно, от облегчения, что Ионас уже на пути к выздоровлению.
Дело было так: у них здесь в детской клинике есть один волонтёр, который ходит из палаты в палату и развлекает маленьких пациентов – под девизом: «Смех способствует излечению». Он называет себя д-р Аугуст Думм, и о нём даже писали в газете. В жизни он скромный молодой человек, которого можно приглашать на детские дни рождения в качестве волшебника и аниматора, умеющего из длинных воздушных шариков делать фигурки животных и всё такое.
Вообще-то он опекает детей от четырёх лет, но врачи послали его к Ионасу, чтобы он играючи оттестировал его реакции. Он спросил у нас, не будем ли мы иметь что-нибудь против, и мы оба сразу согласились. Почему бы нет? Йонас всегда любил разнообразие.
Итак, пришёл клоун, в белом халате и с красным картонным носом. Свой реквизит он принёс в старом врачебном чемоданчике. Сначала он попробовал марионеточного Петрушку с колокольчиком на колпачке. Колокольчик звенел, когда Петрушка тряс головой. «Обычно малыши сразу хватаются за него», – объяснил он нам. Йонас – нет. Он только смотрел на Петрушку – с таким выражением, будто хотел сказать: «Чего хочет этот странный господин?»
Д-р Думм пытался гримасничать, пытался прятаться и вновь появляться – и с другими детскими играми. У него был стетоскоп, из которого он мог выдувать мыльные пузыри. Йонас за всё время даже не улыбнулся. Было видно, как клоун из-за этого всё больше сердился и становился суетливее. Для комика, наверное, нет ничего хуже, чем когда его шутки не доходят, даже если публика состоит из одного даже не годовалого ребёнка. Он, правда, пытался это скрыть, но к концу так разволновался, что споткнулся о подножие капельницы и шлёпнулся на задницу. И самое подлое было то, что тут-то Йонас и просиял во всё лицо. Едва клоунский доктор выбежал вон, расхохотались и мы с Хелене. И никак не могли успокоиться.
Я потом встретил его чуть позже в холле, и он сделал вид, что ужасно занят и даже не узнал меня. Возможно, ему было просто стыдно.
Интересно, что он расскажет о Йонасе врачам.
111
Завтра Йонаса выпишут. Выписали бы и сегодня, он уже в хорошей форме, но они там в клинике хотят ещё провести с ним пару тестов насчёт его способности чувствовать. Их зачаровало, как это он никому не дал знать о своём воспалении среднего уха. Особенно после того, как мы им рассказали, что с его первым зубом было то же самое.
Сам я не присутствовал при обследовании. Теперь, когда Йонасу легче, мне многое нужно навёрстывать на работе, и я не хочу давать Петерману повода для склоки. Но Хелене присутствовала и всё мне рассказала. Должно быть, это похоже на бенчмарк-тест, очень точно прописанные действия, чтобы результаты (в данном случае реакции) можно было сравнить с данными нормы. Хелене рассказала, что тестировать пришли трое: лечащий врач, его ассистентка и медсестра. Ассистентка держала в руках список и зачитывала пункт за пунктом, что делать и какова при этом нормальная реакция. Что-то вроде: «Лёгкое прикосновение к подошве, ступня отдёргивается». То, что с ним проделывали, становилось от шага к шагу всё жёстче, а в конце они должны были сделать ему больно. В ходе всей процедуры Йонас сидел на коленях у Хелене.
Обследование не принесло результата, или не принесло того результата, который объяснил бы «храбрость» Йонаса при боли. Что бы они с ним ни делали, его реакции всякий раз оказывались совершенно нормальными, то есть именно такими, какие стояли в таблице. Например, когда ассистентка говорила: «Ущипнуть за плечо, ребёнок кричит», после этого врач щипал, и Йонас кричал. Поначалу Хелене было не по себе, ей казалось, что нашего сына подвергнут пыткам, но со временем это стало забавлять её, потому что Йонас делал в точности то, чего от него ожидали. «Как будто он всё понимал», сказала Хелене.
Родители ведь всегда хотят, чтобы их дитя было особенным, но в данном случае я рад, что Йонас оказался совершенно средним. И всё равно он храбрый малыш. Последним пунктом исследования был укол иголкой. Тут он, правда, заплакал, как они и ожидали, но он тут же смолк.
Они обещали Хелене, что скопируют для нас результат обследования. Я хочу вклеить его сюда.
(Чтобы сунуть его Тебе под нос, если Ты в восемнадцать лет будешь о себе много воображать. Теперь это написано чёрным по белому: Ты абсолютно средний).
Завтра мы, наконец, снова втроём.
112
В почтовом ящике сегодня лежала рекламная листовка, на которой мой сердечно любимый Большой клиент рекламировал ряд скидочных акций. (Я записываю это не потому, что Тебя может когда-то интересовать, как мало денег мог стоить восемнадцать лет назад, а точнее, семнадцать лет и два месяца назад фунт куриной грудки. Эта листовка попала в дневник совсем по другой причине. Во-первых, потому что она привела меня в ярость. И во-вторых, из-за Тебя).
Ведь известно уже, что ни одному слову рекламы верить нельзя, и всегда нужно вычитать половину из того, что утверждает реклама. Но это задевает по-особенному, когда речь идёт о вещах, которые касаются тебя самого. В листовке было напечатано: «Всегда свежие товары благодаря нашей самой современной компьютерной системе заказов». Я уже много недель бьюсь над этой системой заказов, и она современна приблизительно как граммофон с раструбом. Древняя программа, которую всякий раз кто-нибудь в чём-то усовершенствует, но она не становится от этого лучше. Наоборот. Было бы в десять раз целесообразнее, а в перспективе и дешевле начать с нуля и разработать для них что-то новое. Но нет, они хотят непременно сохранить своего слепого альпиниста. (Это сравнение придумал Федерико. Слепой альпинист – гарантированное падение).
Но собственно интересно нечто другое: на передней странице листовки было изображение типового фасада с надписью и стрелой. Я думаю, они должны запатентовать этот дизайн. Безумным было то, что Ионас его тотчас узнал. Притом что картинка есть нечто совсем другое, чем эта пластиковая модель, которую он по какой-то причине таклюбит. Он сидел на своём слуле, ая скармливал ему ложкой его ужин. Листовка лежала на кухонном столе, потому что я хотел показать её Хелене. Йонас её обнаружил, и с этого момента еда вообще перестала его интересовать. (В чём я могу его понять. Я нахожу, что все эти кашки очень скучные на вкус).
Он потянулся руками, как он всегда делает, желая что-то схватить, но я не сразу сообразил, чего он хочет. Сперва я протянул ему ложку, потом его чашку с Микки-маусом, но оба раза это было не то, и он уже выказывал нетерпение. Иногда, когда желания его величества угадывают не тотчас, то складывается впечатление: если бы он уже умел говорить, он бы тебя обругал. Наконец он получил свою листовку, схватил её обеими руками и долгое время штудировал благоговейно, словно Луизе – Мане. (Или Моне. Я так же мало различаю их, как и мама). Я сделал фото, и на нём он выглядит так, будто умеет читать.
(Если потом Тебя спросят, что было Твоим первым чтением, можешь ответить: «125 граммов колбасы из телячьей печени за 59 центов»).
113
Нашему сыну год! Я не могу опомниться, как быстро пролетело время! Йонас теперь ростом 79 сантиметров и весит десять кило. И может ходить, причём словечко «может» немножко преувеличено. На самом деле лучше всего ему удаются падения. Но он хочет это мочь, а у человека с такой упрямой головой, как у него, намерение – уже почти результат.
Разумеется, мы достойно отпраздновали это событие. Хелене смастерила что-то вроде шоколадного пирога сплошь из ингредиентов, пригодных для детского питания. Результатом была скорее каша, но Йонасу она понравилась, и это был, в конце концов, его день рождения. Свечу в этот пирог воткнуть не получалось, и я смонтировал её на тарелке. Йонас, кажется, и сам уже знал, чего от него ждут, и потушил её с первого захода.
Мама, в безумных сюрпризах которой никогда нельзя быть уверенным, принесла настольную бомбу, начинённую бумажными головными уборами, – для которой Йонас действительно ещё маловат. Хелене не хотела допустить, чтобы эту бомбу подожгли, из страха, что её взрыв может напугать ребёнка, но если уж маме что-то придёт в голову, она от этого не отступится. Возможно, свою упрямую голову Йонас унаследовал именно от неё. Бомба взорвалась потом совсем без шума, и он с интересом смотрел, как разлетались эти головные уборы.
К счастью, мы никого не пригласили (кроме крёстного Федерико, но тот отговорился чем-то неотменяемым и не смог прийти), ибо мама, разумеется, настояла на том, чтобы каждый надел по такой шапке. Боюсь, мы все выглядели смешными. Мама водрузила себе на голову какое-то бесформенное чёрное сооружение, которое, пожалуй, должно было изображать цилиндр, Хелене – что-то вроде лыжной шапки, а я – шлем викинга. Йонасу мама сперва примерила колпак придворного шута, но ему это совсем не подошло. И клоунскую шляпу он тут же сорвал с головы. Тогда мы выложили перед ним на стол все головные уборы и предложили выбрать. Он целенаправленно схватил военную фуражку, и мама надела её ему на голову. Я сделал фото, на котором Йонас, с фуражкой на голове, как раз поднёс пальцы ко лбу. Это выглядело так, будто он салютировал. Я вклеиваю это фото сюда. Наш сын, маленький солдат!
На следующий день я показал фото Федерико, и он тут же заверил, что фуражка – это предзнаменование, и Йонас рано или поздно попадёт в Бундесвер. Но он уже предсказывал ему будущее бизнесмена и мафиози. Может, дадим Йонасу повременить с выбором професии, пока он не перестанет пачкать подгузники.
114
Годовалого Йонаса вызвали к д-ру Фейдт на регулярный осмотр (всё снова в полном порядке), и ей бросилось в глаза, что он может на чем-то сосредоточиваться дольше, чем его ровесники. Какое там «короткий период внимания»! В комнате ожидания стояла игра, в которой колодки разной формы надо всовывать в соответствующие отверстия: четырехугольное, овальное, круглое и так далее. Большинство детей его возраста, по её словам, могут попасть одной или двумя колодками, а потом отвлекаются и теряют интерес. Ионас все шесть колодок вставил в нужные отверстия, потом достал их и начал сначала. Правильно распределить их не составляло для него проблемы, он прилагал усилия только к координации движений. Это выглядело так, будто он играет лишь для того, чтобы тренировать свою ловкость. По части одарённости он явно пошёл в меня. (Хахаха).
Он уже понимает отдельные слова. Если, к примеру, сказать что-нибудь про еду, он тут же отправляется – то ползком, то пешком – на кухню. (Прожорлив он тоже в меня, говорит Хелене). Иногда он даже пытается самостоятельно взобраться на свой стул, что ему, естественно, пока не удаётся. При этом еда ему как бы не особенно и нравится. Мы перепробовали уже весь его ассортимент детского питания и не нашли ничего, что бы нам понравилось. Его величеству нравится только то, что ему пока нельзя. Он предпочёл бы есть всё из моей тарелки, но я не могу ему это позволить. Не пожалел бы для него ничего, но мою еду он просто пока не сможет переварить.
Есть слова, которые он понимает очень хорошо, но ни за что не хочет их слышать. Самое худшее для него – «спать». Стоит кому-то его произнести, как Ионас забивается в дальний угол комнаты в надежде, что там его не найдут. Однажды он забрался в платяной шкаф, дверца была открыта. Он предпочёл бы вообще не спать, даже если у него от усталости слипаются глаза. Как будто он боится что-то пропустить.
Иногда даже страшно становится, как хорошо он понимает, о чём идёт речь. Недавно я сказал Хелене после ужина, что хотел бы ещё полчаса поработать, и Йонас тут же заковылял к письменному столу, на котором стоит мой лэптоп. Он любит сидеть около меня, когда я занят за компьютером, и смотреть, что я делаю. Может быть, он ждёт, что на экране завертятся те разноцветные формы, как в той программе, что для него написал его крёстный.
То же самое и с телевизором. Когда мы что-нибудь смотрим, он хочет сидеть между нами на софе и тоже смотреть. Не хватает только пакетика с орешками – а то был бы идеальный телезритель. Ведь телевизионщики всегда хотят залучить к экранам молодую публику.
115
«Новостной наркоман» и впрямь подходящее прозвище для Йонаса. Он предпочитает ежедневные обзоры и сходные новостные передачи. Это как-то связано с голосами в этих передачах. Актёрские голоса в телепередачах интересуют его гораздо меньше.
(Жаль, что в восемнадцать уже не вспомнить свой первый год жизни. А то бы Ты сейчас объяснил, на чём было основано Твоё предпочтение).
Я думаю, для Йонаса телевизор – что-то вроде радио. Он равнодушен к картинкам. Хелене считает, что он видит на картинках лишь цветные формы, а в этом программы крёстного Федерико куда как разнообразнее. Но голоса зачаровывают его, он явно умеет их различать, и некоторые из них, кажется, по-настоящему любит. Например, есть один журналист, не помню его имя, он всё делает с таким серьёзным лицом; когда он появляется в передаче, Йонас непременно хочет слушать, хотя, разумеется, не понимает ни слова. Этот голос его будто гипнотизирует. Как только он на экране, так Йонас непременно хочет сидеть рядом и «слушать». И попробуй только переключиться!
Пару дней назад это опять случилось. Я смотрел – или мы смотрели вместе – дискуссионную передачу про эту историю в Абу-Грейбе, но в какой-то момент мне надоели все эти самозваные эксперты, которые с торжественной миной изрекают комментарии, хотя имеют об этом не больше понятия, чем любой читатель газет.
(Тебе название Абу-Грейб ничего не скажет. Это была тюрьма в Ираке, где американские солдаты пытали арестованных).
Итак, я переключился, но не угодил этим Ионасу! Я лишил его любимого голоса, и он бурно запротестовал. (Рёв номер три). Он даже пытался отнять у меня пульт. Как-то он, видимо, понимал, что тут присутствует какая-то взаимосвязь. Я, наконец, уступил его воле и снова переключился назад. На других каналах всё равно не было ничего интересного.
Чтобы посмотреть, действительно ли Йонаса так завораживает голос, я проделал маленький эксперимент. Я записал передачу с тем журналистом (надо будет и впрямь посмотреть, как его зовут) и включил Йонасу без картинки. И действительно: он все пятнадцать минут просидел на софе, исполненный внимания (или загипнотизированный).
Хелене в этот день пришла домой поздно, и я хотел гордо продемонстрировать ей мой эксперимент. Но второй раз это вообще не сработало. Йонас лишь ненадолго прислушался – и потерял интерес. Типичный «эффект присутствия», я это знаю и по работе. Как только хочешь кому-то показать, как это действует, так оно уже и не действует.
116
Когда Федерико недавно был у нас, он сделал снимок Йонаса, который сидел на полу и играл своей моделью магазина. Это фото он, не спросясь у нас, отправил на конкурс. И выиграл купон на покупку в сумме 250 евро.
Он был страшно горд своим успехом и вообще не мог понять, почему мы с Хелене не были в восторге от этого. Во-первых, потому, что фото Йонаса теперь должно появиться в рекламном объявлении, а на это действительно потребовалось бы наше разрешение, а во-вторых, потому что это был конкурс нашего Большого клиента. В глазах Петермана это могло выглядеть так, будто я замутил какое-то закулисное мошенничество. С другой стороны: если я теперь воспротивлюсь и скажу категоричное нет, у клиента тоже сложится неблагоприятное впечатление. Поэтому мы решили пустить дело на самотёк в надежде, что оно никому не бросится в глаза. Ведь рекламное объявление появится один-единственный раз.
(И Тебе, выросший Йонас, доставит удовольствие видеть, как Ты в столь юном возрасте уже публиковался в газете).
Рекламная кампания, каждую неделю с другой персоной, функционирует так: покупатели посылают свои фотографии, их монтируют для объявления на фоне фасада супермаркета со стрелой, и над ним стоит слоган: ЭТО Я. Название фирмы, конечно, громадными буквами, а имя покупателя – мелкими, так что возникает впечатление, что он себя целиком идентифицирует с магазином. Ну, реклама. Я уверен, агентство огребло кучу денег за эту находку. «Мы все большая семья», вот что это должно означать. При этом я убеждён, что в акции участвуют и многие другие люди, которые не являются покупателями этой сети и хотят лишь выиграть купон на покупку. Или воображают, что станут знамениты только оттого, что их фото однажды будет напечатано на газетной бумаге.
Я-то полагаю, что лучше бы они инвестировали свои деньги в разумные компьютерные программы, чем в такие рекламные кампании, или хотя бы позаботились о том, чтобы их свиные котлеты не были настолько насыщены водой, что на сковороде они всякий раз сжимаются до миниатюрного издания. Но если объявление с Йонасом потом появится, мы всё равно вставим его в рамку и повесим на стену.
Федерико мучила совесть, что он не поговорил с нами заранее, и он предложил передать нам купон. Но этого я, разумеется, тоже не захотел. Мы сошлись на том, что на часть своего выиграша он накупит продуктов для деликатесного ужина и пригласит нас. В конце концов, он увлечённый повар-любитель.
«Ты ведь не будешь ничего иметь против, если будет кто-то ещё? – спросил он. Кого он при этом имел в виду, он не хотел говорить. И так было даже лучше, а то бы я, пожалуй, тут же отказался от нашей договорённости.
117
Я до сих пор не пришёл в себя от неожиданности. Если процитировать Гёте, то: «Где упала любовь, там трава не растёт».
(Да, Йонас, я знаю, что эта цитата не из Гёте. Должно быть, это расхожая шутка).
(Что Ты, конечно, знаешь. Пока Тебе исполнится восемнадцать, ты успеешь услышать от меня это изречение ещё сто раз).
Но я ведь хотел записать то, что произошло вчера: когда мы явились втроём, дверь нам открыл вовсе не Федерико. А Макс! На ней был повязан кухонный фартук, и она приветствовала нас с такой церемонной вежливостью, как будто она была хозяйкой, пригласившей нас в гости. «Мы, к сожалению, ещё не вполне управились с ужином, – сказала она. – Пожалуйста, устраивайтесь удобно. Мы уже скоро». Этот тон домохозяйки, который ей вообще не подходит, она выдерживала потом весь вечер. В каждой второй фразе, которую она говорила, появлялось слово «мы». Она походила на супругу-собственницу, которая демонстративно убирает пушинку с пиджака своего мужа.
Федерико живёт не в холостяцкой каморке, как можно было бы ожидать от такого крутого типа, а занимает вполне традиционную меблированную четырёхкомнатную квартиру, тяжёлая дубовая стенка и всё такое. Эта квартира досталась ему после смерти родителей, и с тех пор он едва ли что-нибудь менял в обстановке. Если бы не гигантский плазменный телевизор, здесь можно было бы чувствовать себя отброшенными на двадцать лет назад. Насколько я его знаю, это никак не связано с ностальгией, просто у него никогда не было времени присмотреть себе новую мебель. Когда после рабочего дня он приходит домой, то предпочитает ещё пару часов посидеть за лэптопом и повозиться с программами. Если, конечно, не занят походом в бар, чтобы снять себе очередное женское существо.
Хотя: дело выглядит так, что в этом отношении у него что-то изменилось. Совместное приготовление еды тогда у нас явно имело тяжёлые последствия. Как нарочно он и Макс! Оба весь вечер так назойливо ворковали друг с другом, что я не мог по-настоящему насладиться едой, притом что Федерико действительно первоклассный повар. Он наколдовал четыре смены блюд, а в конце тирамису – да такое вкусное, что я пропустил мимо ушей протест Хелен и скормил Йонасу пару ложек. Федерико был очевидно горд тем, что нам всё так понравилось. Невзирая на кухонный фартук, я не мог представить, что Макс так уж много ему помогла. До сих пор она знала лишь один рецепт: берёшь мужика и позволяешь ему пригласить тебя в дорогой ресторан.
Федерико, кстати, называет её не Макс, а Майя. Мне она никогда не называла своего настоящего имени.
118
Хелене действительно следовало бы предупредить меня. Она уже давно знала про них двоих, но клятвенно пообещала подруге ничего мне не рассказывать. Макс боялась, что я попытаюсь разлучить их с Фредерико. Что, у меня действительно такой мерзкий характер?
Пожалуй, мне придётся привыкнуть, хотя бы ненадолго, что у Йонаса теперь есть не только крёстный, но и крёстная. Хотя я не могу себе представить, что у них это надолго. У неё ещё никакие отношения не продержались дольше пары дней (или ночей), а уж он всегда был одиночкой со сменной ответной стороной.
(Когда Тебе будет восемнадцать, никто и понятия не будет иметь, что это такое – одиночка. Но я с удовольствием объясню Тебе доисторические выражения из времён Твоих родителей).
Федерико во всяком случае убеждён, что нашёл в лице Макс превосходную женщину. Он мне признался в этом на обеденном перерыве – да так смущённо, что поперхнулся своим сэндвичем. Прежде всего, сказал он, его удивляет её интеллект. Или что уж он там за него принимает, когда она забрасывает его иностранными словами из последней лекции. Боже мой! Неужели такой знаток женщин мог и впрямь пойматься на удочку этой Зигмунды Фрейд. Я бы пожелал ему что-нибудь менее сложное.
С другой стороны, что она в нём находит, мне куда более понятно. Федерико действительно симпатичный человек, и с юмором. После всех мух-однодневок, что до сих пор резвились в её постели, он должен казаться ей ответом на все её молитвы.
По моему мнению они совсем не подходят друг другу. Но, может, считает Хелене, именно это и может сработать. Противоположности притягиваются, или, как в их случае, оттягиваются. Если в итоге, как я предсказываю, из этого ничего не выйдет – Макс-то уже привыкла к разочарованиям в своей личной жизни. А Федерико легко найдёт себе другую.
Пока что он верит, что Макс и он созданы друг для друга самим небом. Кончится ещё и тем, что мне придётся быть у них свидетелем на свадьбе. И это было бы, как Хелене теперь цитирует после той долгой кино-ночи, «предложение, от которого я не смогу отказаться».
Она считает, что как хорошие друзья мы должны бы достойно отпраздновать новое партнёрство и могли бы одновременно отблагодарить их за их приглашение. Это была бы и хорошая возможность, считает она, провести разведку в Метрополе перед тем как мы окончательно решим, праздновать ли там нашу свадьбу. И в четверг мы идём.
119
Наш свадебный обед мы закажем где-нибудь в другом месте. Мы только что вернулись из Метрополя, и я всё ещё зол как чёрт. Но Йонас заслуживает медали.
Я посмотрел на их сайте, когда они открываются вечером, и заказал столик на пятерых на самое раннее время, поскольку, естественно, Йонаса мы брали с собой. Во-первых, беби-ситтера трудно найти, а во-вторых, после его болезни мы неохотно выпускаем его из поля зрения. Когда мы пришли ровно в 18:30, мы были ещё единственными посетителями. Для такого снобистского ресторана, как я понял сегодня, это середина второй половины дня. Тогда я не понимаю, почему они вообще уже открылись. Но с ребёнком, которому по-хорошему вскоре уже пора спать, прийти позднее не получится.
К тому же они ещё и не хотели пускать нас с Йонасом. Метрдотель, олух в полосатых штанах, этак свысока объяснил нам, что сюда не принято приходить с младенцами. При этом слово «младенцы» у него звучало как «тараканы». Потом он всё же смилостивился и провёл нас к нашему столу. Детского стула у них, разумеется, не было, так что мы по очереди держали Йонаса на коленях. И когда Хелене попросила у этого задавалы мисочку и ложку для принесённой готовой кашки Йонаса, то он принёс их с демонстративным неудовольствием. На серебряном подносе, но с лицом как у тухлой селёдки. Собственно, тут бы нам следовало встать и уйти, но всегда не хочется устраивать сцену. Глупо, конечно.
В меню всё было написано по-французски, без перевода. Видимо, они хотели тем самым сказать: «Мы здесь не для тех посетителей, которые не знают иностранных языков». Но общими силами мы как-то одолели это. Я предоставил Федерико выбор вина, и он выбрал итальянское, которое выжимали, вероятно, не из винограда, а из бриллиантов. Ничем другим я не могу объяснить его цену. Сам Федерико почти и не пил его. Он и Макс были заняты лишь друг другом и весь вечер держались за ручки.
Еда была вкусная, тут ничего не скажешь, разве что вместо трёх разных вилок к ней следовало положить лупу. При всей изысканности хотелось бы всё же и поесть.
Йонас вёл себя образцово, гораздо лучше, чем пекинесе, которого принесла одна женщина за соседним столом и который всё время тявкал. Господин метрдотель (он ещё не видел, какие заслуженно скудные чаевые я ему оставил) хотел на прощанье к нам подольститься своим «какой чудный ребёнок» и тому подобным заливным. Он попытался ущипнуть Йонаса за щёку, но тот его укусил – со всей силой своих нескольких зубиков.
Золотая медаль, это как минимум!
120
(Дорогой Йонас, я знаю, вообще-то этот дневник только для того и существует, чтобы писать о Тебе. Но я полагаю, со временем Тебе захочется узнать, как поженились твои родители. Даже если сам Ты при этом был лишь статистом. Если я заблуждаюсь и Тебя это вообще не интересует, можешь спокойно пролистнуть эти страницы).
(Не пролистнул? Хорошо, тогда читай дальше).
Подали заявление в ЗАГС. Там всё проходит очень бюрократично и по-деловому, никакой торжественности, как будто пришёл погасить налог на собаку. Я думаю, они сберегают большие слова для самой процедуры бракосочетания. Такое странное чувство, когда выходишь из ратуши и знаешь: теперь это официально. После этого мы сразу выпили за это по бокалу просекко.
Великий день наступит через два месяца, но мы уже погрязли в приготовлениях. Иногда мне кажется, будто мы не свадьбу планируем, а государственный приём всех коронованных глав Европы. И ещё парочки заокеанских. Приглашения ещё даже не разосланы, но вчера Хелене хотела обсудить со мной даже рассадку за праздничным столом. (Примечаешь, Йонас? Это будет не просто ужин и даже не торжественный ужин, a Diner с одной п, и это не ошибка, а французское написание. После того, как мы вычеркнули Метрополь, Хелене остановила выбор на зале Lingot d’or, что по-немецки означает «золотой слиток». Видимо, название происходит от цен, которые они там дерут. Но поскольку расходы берут на себя её родители, мне незачем придираться).
Хелене одно время даже раздумывала, не устроить ли венчание в церкви – не потому, что вдруг стала религиозна, а просто ради всех этих прибамбасов. С длинным белым шлейфом плыть к алтарю под органные звуки Свадебного марша Мендельсона, это бы ей понравилось. К счастью, она тут же отказалась от этой мысли. Не обязательно же всё доводить до абсурда.
Мы уже давно сошлись на том, что белое свадебное платье ради одного-единственного дня – это деньги, выброшенные на ветер. Но Макс всё равно постоянно притаскивает какие-то глянцевые журнальчики с модой для невест. Я думаю, она расценивает наш праздник как генеральную репетицию её собственной свадьбы. Федерико, правда, ещё не сделал ей предложения, но этого уже недолго ждать. Ну что ж, он уже взрослый и может сам решать, что для него правильно.
Как справедливо сказал Гете, «Где упала любовь, там!..» Ну, Ты знаешь.
(Поверь мне, Йонас: женитьба труднее, чем выпускной экзамен и сдача на права в один день. И всё равно, я ещё ничему так не радовался).
121
Родители – не разумные существа. Сегодня мы выходили в город, чтобы выбрать обручальные кольца, а домой вернулись с детской кроваткой.
Я ведь уже однажды покупал для Хелене кольцо, но не угадал с размером. Она теперь носит его на цепочке на шее, и когда-нибудь оно, наверное, упокоится в жестяной банке из-под печенья с её памятными сокровищами. Итак, мы с ней отправились вдвоём и собирались, собственно, к ювелиру. Собственно.
Йонас уже снова подрос («Вы его дрожжами, что ли, кормите?» – говорит моя мама), и ему срочно нужна детская коляска большего размера. И Хелене предложила мне по пути в город быстренько заглянуть в детский секонд-хенд, не будет ли там чего-нибудь приемлемого по цене. Новенькую коляску покупать мы не хотим. При ценах, которые за них просят, у них должны быть позолоченные спицы.
Дешёвой косяски там не оказалось, зато стояла детская кровать – нет, не просто детская кровать, а детская кровать кроватей. Резные ножки в форме слонов, сидящих на попе как в цирке, да ещё и решётка вокруг кровати крепилась на слонах. Товар не фабричный, а штучный. Кому-то когда-то – наверняка кому-то с большими деньгами – её сделали на заказ. И продавалась она теперь совсем не дорого. «Никак не можем её сбыть, – сказала продавщица. – Люди думают только о гигиене, а вся эта резьба, конечно, пылеуло витель».
И вот так получилось, что мы уже не пошли к ювелиру, а вернулись домой, чтобы поехать в магазин на машине. К счастью, кроватка была разборной, иначе бы она не поместилась, даже если сложить заднее сиденье.
Выглядит сказочно! Его величество теперь владеет самой роскошной комнатой в нашей квартире. (То, что мы с Хелене всего лишь его лакеи, давно ясно). Йонас обследовал новую кровать, кажется, остался ею доволен, и ему даже как-то удалось на неё взобраться. Но когда я навесил переднюю решётку, он впал в панику. Он тряс эту решётку как арестант, решившийся на побег. И как вопил! Он ведь нечасто это делает, но если уж начнёт, то шатаются стены. Я убрал эту решётку, и он быстро успокоился.
Теперь у нас проблема: без решётки он может ночью упасть с кровати, но как только мы пытаемся вернуть её на место, снова начинается протест. Хелене нашла, наконец, Соломоново решение: решётку убрать, а на пол перед кроваткой класть матрац, чтобы он не ушибся, если упадёт. Ничего не случится. И я могу его понять. Я бы тоже не хотел сидеть арестантом за решёткой.
122
Обручальные кольца мы всё-таки выбрали. Йонаса брали с собой, и в магазине у него случился приступ смеха. Я ведь уже писал однажды?
Дело было так: иногда, не то чтобы часто, но случается так, что он начинает смеяться без видимой причины и никак не может остановиться. Однажды (но это я тогда отметил) это случилось, когда у нас в гостях были Луизе и Петер, и он громко хохоча срыгнул мне на пуловер целую порцию полупереваренного молока. Кажется, в такие моменты ему действительно очень весело – как другим детям, когда их щекочешь или подкидываешь в воздух.
Итак, мы были в магазине, Йонас в коляске. А я до этого даже понятия не имел, сколько видов таких колец есть на свете! Продавец, пожилой господин благородного вида, настаивал на том, что кольца эти следует называть не брачными, а венчальными, но звучит это как «печальные». (Когда я рассказал об этом Федерико, тот выпалил: «Печальные, конечно»). Хелене особенно понравилась двуцветная модель – из жёлтого и белого золота, а я бы предпочёл что-то совсем простое.
(Отгадай с трёх раз, почти уже взрослый Йонас, кто в итоге добился своего. Если Ты ставил на мою победу, должен Тебе сказать: что касается отношений между мужчиной и женщиной, Тебе предстоит ещё многому учиться).
Пока мы выбирали – то или это, – мы немного переговаривались с продавцом. Я спросил его, не кажется ли ему странным, что жених и невеста являются выбирать брачные кольца (пардон, венчальные) с ребёнком. Он ответил, что в последние годы это стало почти обычной практикой и что он находит это правильным. Не прожив вместе несколько лет, не можешь знать, подходите ли вы друг другу. А жениться «вслепую» – это он находит чуть ли даже не аморальным.
Это и был тот самый момент, когда Ионас начал смеяться. Сперва я подумал, что он чем-то поперхнулся, но то было однозначно веселье. Как будто ему только что рассказали самый смешной в мире анекдот. Пришлось довольно долго ждать, когда он успокоится. К счастью, со времени его последней бутылочки прошло уже изрядно времени, иначе бы в магазинчике получилось наводнение. После приступа смеха началась икота.
Продавец, кстати, действительно оказался благородным человеком. Он всё это время делал вид, будто ничего не заметил.
Мы с Хелене до сих пор не знаем, что же вызывает у Йонаса эти приступы. В этот раз тоже не было никакого повода – по крайней мере, такого, который бы мы заметили. Может, мама и права – и просто у него весёлый характер.
123
Федерико утверждает, что я превращаюсь в подкаблучника. Кто бы говорил, его-то самого Макс прочно держит на поводке! (Нет, уже не Макс. Теперь она хочет, чтобы и я называл её Майя).
Ну разумеется, я стараюсь выполнять желания Хелене. И нахожу это вполне естественным. В конце концов, мы же хотим провести остаток жизни вместе.
Для исполнения её нового желания мне потребовалось проделать много организационной работы. Но я всё организовал. Когда мы станем совершенно официально женаты, размечталась она, я бы хотела, чтобы мы уехали на пару дней куда-нибудь вдвоём. «Но без Йонаса, иначе это никакое не свадебное путешествие». Она совершенно права, у нас уже давно не было достаточно времени, чтобы просто побыть вдвоём. Петерман без возражений согласился дать мне отпуск. Он стал необычайно вежлив с тех пор, как ему стало понятно, насколько он во мне нуждается. Проблема была совсем в другом: найти кого-то, кому мы могли бы доверить на неделю Йонаса.
Мама сразу предложила себя (и по такому случаю в сотый раз повторила мне историю собственного свадебного путешествия в Венецию), но при её рассянности я не знал бы ни минуты покоя. И кроме того: а вдруг она снова в какой-то момент потеряет сознание? Конечно, я не мог сказать ей об этом прямо и пытался говорить вокруг да около, но она это всё же заметила и обиделась. Она просто не хочет признать, что стареет.
У Луизе и Петера на это время как раз приходятся каникулы (иногда у меня складывается впечатление, что у них всегда каникулы), и Хелене спросила их, не смогут ли они после свадьбы остаться на несколько дней и понянчиться с Йонасом. Они даже сказали ДА, но с такими НО, что это можно было понять только как НЕТ. Вообще-то я рад, что с ними не сложилось. Такую воспитательную тупость, какой можно было при этом ожидать, я бы лучше не стал навязывать своему сыну.
В конце концов Федерико и Макс, Федерико и Майя, предложили нам в качестве свадебного подарка неделю бебиситтерства. Они всё это время будут жить в нашей квартире, Йонаса по утрам отводить в ясли, а под вечер забирать. Не то чтобы это так уж мне понравилось – особенно при мысли, как они в нашей спальне будет изображать супружескую пару, – но лучшего решения мне в голову не пришло. А несколько дней вдвоём с Хелене – это представление было очень заманчивым.
Хелене хочет поехать в Тоскану. Я, правда, боюсь, что мне тогда придётся осматривать одну историческую церковь за другой (иногда в ней сильно проглядывает образовательное рвение её родителей), но если это сделает её счастливой… Может, я и в самом деле подкаблучник.
Впервые с рождения Йонаса провести целую неделю без него. Эта мысль кажется мне даже более волнующей, чем сама свадьба.
124
В яслях Ионас теперь в группе ползунков, но своими ровесниками совсем не интересуется. Куда интереснее ему соседнее помещение, где беснуются трёх-четырёхлетние. Однако ползунки там нежелательны, потому что старшие могут в своей беготне налететь и сбить маленького с ног. Кроме того, у них там валяется много травмоопасных для малыша игрушек. Но если уж Ионас взял себе что-то в голову, мы убеждаемся в этом всякий раз, то его уже ничем не остановишь. Стоит воспитательницам на минутку отвлечься – и он уже там, у главного ясельного аттракциона: клетки с двумя морскими свинками.
Я подозреваю, что животных там вообще не должно быть. При служебной проверке они, вероятно, получат выговор – из-за бацилл и всего такого. Но дети, в первую очередь старшие, в восторге от животных и предпочли бы гладить их целый день напролёт. Им бы там следовало ввести правило, что гладить может только тот, кто особенно хорошо себя вёл. Маленькие проявляют меньше интереса. За исключением Ионаса.
Он ползёт (или шагает, это он умеет всё лучше) прямиком к клетке. Лукреция не сразу заметила, что это никак не связано с морскими свинками. Животные ему безразличны, его интересует нечто другое. Рядом с клеткой всегда лежит наготове стопка газет, которыми выстилают дно клетки, когда животные загадили уже всё старое, а гадят они, вообще-то, беспрерывно. На эту бумагу Йонас и нацелен. Он вытягивает газету, разворачивает её на полу и ложится на неё животом. То ли она напоминает ему домашнюю кроватку. Никогда не узнать, что творится в голове у малыша.
Поначалу они у него всякий раз отнимали газету. Боялись, что он потащит её в рот, да и вообще старая газета не такой уж гигиенический предмет. Но он так долго с рёвом протестовал против этого, пока они не сдались. А он и не думал жевать эту газету. Он просто лежит на ней, но не так, будто хочет улечься на ней спать, а опираясь на локти. Воспитательницы говорят, что не видели такого ни у одного из своих питомцев. Но Ионас редко ведёт себя так, как все остальные. Он совершенно особый ребёнок.
Дописано: Макс / Майя как раз была у нас, когда я рассказывал Хелене эту историю, и она меня высмеяла. По её мнению, все родители считают своих детей необычными и приписывают своим отпрыскам тайные способности, которыми те вовсе не обладают. Может быть, она и права, но разве обязательно было это говорить?
125
Майя может всё что угодно объяснить через психологию, например, вчера, когда у Йонаса опять случился приступ смеха. На сей раз, кажется, для этого была конкретная причина, но она нам объяснила, что две эти вещи никак не связаны, и тут же процитировала – без этого у неё не бывает – психоаналитика по имени Жак Лакан, который исследовал, с какого возраста дети узнают свой собственный портрет. (Раньше я это имя никогда не слышал, и мне пришлось подглядывать в интернете, как оно пишется).
Дело было так: ни свет ни заря, мы ещё были в постели, позвонила мама, чтобы сообщить нам, что объявление с фотографией Йонаса напечатано. Они публикуют их всегда по субботам. Она была взволнована и в своём подъезде собрала уже все экземпляры газеты, чтобы хвастаться ими перед подругами. Я встал с постели и тоже достал из ящика бесплатную газету. И должен признать: выглядит это не так плохо.
Не то чтобы эта история меня осчастливила, но Федерико сделал действительно хороший снимок. Чтобы добиться нужного угла зрения, ему пришлось лечь на пол. Йонас сидит на полу и играет с моделью входа в магазин, которую он так любит. И позади него они вмонтировали тот же самый фирменный вход. Выглядит действительно очень хорошо, прежде всего потому, что у Йонаса при этом милое и серьёзное лицо. Я очень даже могу понять, почему они выбрали это фото для своей рекламы.
Хелене, которая организована лучше, чем я, уже раздобыла рамочку, и под стеклом объявление стало выглядеть уже почти как произведение искусства. Тогда она взяла Йонаса из кровати (и без решётки он оттуда ни разу не выпал) и показала ему его портрет. «Это ты, Йонас, – сказала она. – Ну, как ты себе нравишься?»
Йонас уставился на своё фото – с таким лицом, будто он глазам своим не верит, а потом начал смеяться. Это могло даже испугать, когда он не мог остановиться. Его сотрясало, он хватал ртом воздух, лицо наливалось кровью. Когда он потом, наконец, успокоился, он был в полном изнеможении.
Я-то думаю, что он узнал свой портрет и нашёл очень комичным, что их теперь – двое. Хелене сомневалась. С зеркальным отражением, которое двигается вместе с ним, это ещё можно себе представить, говорила она, но от такого объявления? Майя, конечно, с ней соглашалась и тут же прочитала доклад о том, почему дети в таком возрасте ещё не могут узнавать себя на портрете. Моим единственным утешением при таком всезнайстве было то, что Йонас тут же снова начал смеяться.
126
Сегодня произошла одна неприятность.
Нет, я хочу быть честным: она не только произошла, а виноват в ней был я. К счастью Хелене ничего не заметила. А то бы, я думаю, тут же отменила свадьбу.
В вечерней программе по телевизору показали документальный фильм об этих пытках в Абу-Грейбе, и несколько фотографий, которые они показали, были поистине ужасны. Там была, например, та солдатка, с виду вполне нормальная, она таскала за собой на собачьем поводке голого арестанта. Другой солдат стоял, улыбаясь и подняв большой палец, позади трупа. На нём были светлоголубые резиновые перчатки, какие Хелене использует для мытья посуды. Но самой худшей картинкой из них, я считаю, был мужчина в чём-то вроде пончо, стоящий на ящике. Лица его не видно, на голову надет капюшон, как у ку-клукс-клана, а на пальцах и на пенисе закреплены электроды. Руки он раскинул так, будто его распяли.
Документальный фильм был снят почти как детектив, с драматической музыкой и всё такое, и фотографии они показывали очень подробно. Собственно, на такое вообще нельзя смотреть, они и предостережение вставили: «Следующую передачу нельзя смотреть детям до шестнадцати лет», но странно то, что такие брутальные снимки, совершенно отталкивающие, вместе с тем обладают чем-то притягательным. Почему-то (не знаю даже, как это сформулировать) из-за своей жестокости они какие-то ненастоящие, как в компьютерной игре, где тоже постоянно происходят ужасные вещи, но оттого что это игра, их не назовёшь серьёзными.
(Сорри, большой Ионас, это не может служить объяснением. Я сам не знаю точно, что творилось у меня в голове).
Но то, что я должен здесь записать, нечто другое. Когда я пялился на экран как загипнотизированный, у меня возникло чувство, что я не один. И действительно: Ионас стоял рядом со мной и казался точно так же заворожённым ужасными картинками, как и я. Должно быть, он выбрался из кроватки, и я даже не услышал, когда он ко мне подошёл, так я был сосредоточен.
Я, разумеется, тут же выключил телевизор и отнёс Ионаса в кровать. Не думаю, что эти картинки нанесли ему какой-то вред. В его возрасте картинки ещё невозможно правильно опознать. Однако я предпочёл не говорить об этом Хелене, она бы страшно разволновалась.
Если эти ночные подъёмы войдут у него в привычку, придётся снова установить на кроватку решётку или придумать какое-то новое решение.
127
Я должен себе признаться: я злорадный человек. Между Федерико и Майей случилась первая большая ссора, и моей спонтанной реакцией была радость. Мысль, что они станут парой, просто никак мне не подходила. Хотя я, разумеется, знаю, что это не моё дело.
Ссора произошла из-за Йонаса. Хелене настаивает на том, чтобы я для свадьбы купил себе новый костюм, в моём старом добром тёмном, по её словам, я выгляжу как на похоронах. И мне пришлось провести половину субботы в магазинах одежды – занятие, которое мне совсем не нравится. Но женятся (к счастью) только раз.
Федерико и Майя взяли Йонаса на эти полдня на себя, что называется, в порядке тренировки. Она забрала его у нас, и они должны были встретиться с Федерико в городе. (Что хотя бы доказывает, что она не окончательно поселилась у него. Это успокаивает). Федерико опоздал – должно быть, засиделся над своей программой и забыл поглядывать на часы, а Майя с Йонасом долго ждали его в кондитерской. Это было не так уж и плохо, Йонаса можно брать с собой куда угодно, он, вообще-то, всегда спокойный. Он бродил там от одного столика к другому, что никому там не мешало. Я знаю это кафе, большинство посетителей там – старые дамы, и они наверняка находили его не менее сладким, чем куски торта со взбитыми сливками, которые они там поедали. Майя зачиталась книгой – и вдруг обнаружила, что Йонаса нет. Они обыскали там всю лавочку, включая туалеты, он исчез бесследно.
До слишком большой паники дело не дошло, потому что в этот момент вошёл Федерико, неся Йонаса на руках. Он увидел его на улице! Йонас стоял у витрины и разглядывал выкладку. И это в возрасте одного года и неполных трёх месяцев.
Мы объяснили себе дело так: когда какая-то старая дама покидала кондитерскую, Йонас увязался следом за ней в открытую дверь. Может, он принял её за мою маму. А люди, наверное, думали, что она его бабушка, поэтому никто не нашёл в этом ничего примечательного.
Федерико чуть не стёр Майю в порошок. По крайней мере, я ещё никогда не видел её такой перепуганной. Мне даже стало жаль её. И я даже удержался от колкости, мол, нет ли у неё психологического объяснения своей невнимательности.
Хелене хотела тут же отменить наш отпуск или взять Ионаса с собой в Италию. Но Федерико дал страшную клятву, что он целиком и полностью берёт ответственность на себя, пока мы не вернёмся. А на него-то всегда можно положиться.
(Маленькая загадка Тебе, юноша: что там была за витрина, которая так тебя заинтересовала? Выкладка компьютерного магазина! Ты идёшь по моим следам).
128
Это будет последняя запись на некоторое время. В пятницу мы женимся, в первой половине дня ЗАГС, а вечером торжественный ужин. Почти шестьдесят гостей, а если послушать Хелене, так нам следовало пригласить ещё столько же! Я даже не знал, что у нас так много друзей и родни.
А в субботу, аллилуйя, мы летим во Флоренцию. Я боюсь, что на борт самолёт мы поднимемся в сильном похмелье.
Мы с Хелене вместе обдумали все детали путешествия, но после приземления её будет ждать большой сюрприз! Я суну водителю такси бумажку с адресом отеля, и это будет совсем не тот отель, который мы нашли по каталогу. Такая мысль пришла в голову той, от кого я никак не ожидал такого милого жеста.
(Дорогой взрослый Йонас, в этом дневнике записано несколько весьма язвительных замечаний о Твоей бабушке Луизе. Сим я торжественно отрекаюсь от них!)
Я мог бы поспорить, что она не знает, где я работаю, но две недели назад она позвонила мне на работу и попросила зачитать ей список отелей, которые мы забронировали (три ночи во Флоренции, две ночи в Пизе, одна ночь в Сиене). После этого она для начала прочитала мне нотацию в своём лучшем учительском тоне: мол, всё это неплохо для туристов, но никак не для свадебного путешествия. И потом во Флоренции за свой счёт забронировала для нас нечто другое! Одно только название звучит как в сказке: «Palazzo Tolomei»! Исторический дворец, и у нас там будет свадебный сьют! У Хелене глаза на лоб полезут!
Я только что обратил внимание, что никогда в жизни не использовал такое количество восклицательных знаков. Вот в таком уж я восклицательном настроении!!!!! Все люди так добры к нам!!!!! Луизе сделала нам такой крутой подарок, и даже Петерман поразил меня в положительном смысле. Он вызвал меня к себе в кабинет и в своём обычном лихорадочном тоне сообщил, что он был не против того, чтобы поучаствовать в коллективном сборе денег на общий свадебный подарок, но ведь как правило при этом покупают какие-то бесполезные вещи, низачем не нужные одаряемым. Я уж было озадачился, к чему он мне это рассказывает, но тут он, якобы весь погружённый в какие-то бумаги, добавил: «Вместо этого я распорядился перевести тебе свадебный бонус в размере пятисот евро». Я думаю, ему с непривычки было неудобно сделать в кои-то веки и что-то хорошее.
И мама тоже кое-что придумала. У неё есть одна подруга портниха, и она заказала ей костюм для Йонаса, «чтобы на твоей свадьбе он тоже выглядел прилично». Настоящий тёмный костюм, только в уменьшенном масштабе. И к костюму сорочка с притороченным к ней галстуком. В среду он был, как обычно, у неё, и когда она привезла его вечером, он был в этом наряде. Я от удивления не мог произнести ни слова, когда его увидел. Чего только не сделает костюмирование! Йонас настоящий маленький взрослый.
Ill
129
В первый мой день было так, что лучше б я умер. Убил бы себя, будь на то силы. Не будь я настолько беспомощным.
Преданным, выданным.
Я-то думал, как только нарожусь, как только – наконец-то, после бесконечных девяти месяцев – буду выпущен из темноты, так всё станет по-другому.
Так я думал.
Оно и стало по-другому, но не стало лучше. Стало бесконечно хуже. Неприятности самого процесса родов были терпимы. Но то, что последовало потом… Я могу понять, отчего новорождённые так кричат.
Тебя извлекают наружу, к этому я был готов. Перерезают тебе пуповину, на это я уже настроился. И ведь они совсем не грубы с тобой. Обходятся с тобой бережно – как с добычей на охоте, когда хотят сделать из неё чучело. Неприятно, но вполне терпимо.
А потом тебе становится ясно, что ты не способен даже к тому немногому, что перед этим с трудом освоил.
Я не учёл силу земного тяготения.
В продолжение девяти месяцев я был от неё защищён. Околоплодная вода, этот первобытный бульон, держал меня, укачивал, буквально убаюкивал в ложной вере, что я могу двигаться как угодно. Я был достаточно силён для этого.
А потом я оказался снаружи, и моя слабенькая мускулатура не позволяла мне даже голову повернуть. Даже те новорождённые щенки, которых утопил отец Конни Вильмова, были сильнее меня. Но это ещё не всё.
Я так стремился к свету, так тосковал по возможности снова видеть хоть что-то – и мои глаза оказались не готовы к этому. Они не наводились на резкость. Неужели и для этого требуются мускулы?
Светло и темно – это было всё, что я мог различать. Причём «светло» было нестерпимо ярким.
Как на допросе.
Я бы покончил с этим, если бы мог, потому что мне стало ясно: я совершил ошибку, самую большую ошибку, какую только можно совершить. Я сам попал в ловушку, какую расставлял столь многим другим.
Я питал надежду.
Когда Дядя Доктор готовил свой шприц, он всегда смешивал две разные жидкости. Одной было бы мало, чтобы стать смертельной.
Надежда – когда она одна – не смертельна. Надо примешать к ней что-то ещё.
Разочарование.
130
Иногда, это бывало не часто, но бывало, мне приходилось иметь дело с объектами, у которых физическая боль не давала результата. Они терпели её, пока не теряли сознание. Потому что в них было то, за что они могли держаться.
Надежда.
Моя задача была – отнять её.
Для таких случаев я разработал крайне действенный метод: мы этих людей отпускали на волю. «Твоя невиновность доказана», – говорили мы им. «Кто-то за тебя вступился». «Объявлена всеобщая амнистия». Говорили то, что было правдоподобно для данного конкретного персонажа.
В такие моменты мы не становились вдруг дружелюбны к ним, это наоборот вызвало бы их недоверие. В наручниках их приводили в кабинет, где оставляли стоять – час, два часа, – пока бесконечно медленно заполнялись длинные формуляры. Эти документы им не показывали, но «невзначай» клали их так, чтобы те могли прочитать. Чтобы они удостоверились: это действительно бумаги на их освобождение.
Надежда.
Потом следовала деталь, которой я гордился. Всего лишь мелочь, но действовала особенно убедительно. Я давал людям, всё ещё в наручниках, подписать бумагу, в которой они подтверждали, что во время их заключения с ними обращались хорошо. Они подписывали, даже с переломанными пальцами.
Ещё больше надежды.
Дальше они попадали к кастеляну, где с них снимали наручники и выдавали вещи, отнятые при поступлении. Наручные часы, портмоне, ремень. Давали расписаться и за это тоже. Во всём должен быть свой порядок.
Только после этой долгой, тщательно инсценированной процедуры их вели на выход. К дверям, на которых было написано «Выход». Отпирали первый замок, потом второй, третий. Распахивали дверь.
Надежда ослепляет.
Потом толчок в спину и смех. Когда они понимали, что очутились не на свободе, а снова в камере, в них что-то ломалось. Потом у них быстро отнимали ремень и подтяжки, в противном случае уже не удалось бы продолжать их допрашивать. Как правило, это происходило без сопротивления. Способность к сопротивлению они теряли.
Надежда и разочарование. Теперь я испытал это на собственной шкуре. На собственном жалком, ослабленном, беспомощном теле.
Нет ничего хуже, чем родиться на свет.
131
Одни только их руки чего стоят.
Чудовищные, исполинские ладони, которым позволено трогать тебя где угодно когда угодно. Им позволено выдернуть тебя из Ничего, прижать к какому-то телу. Им позволено досаждать тебе дубовыми нежностями. Позволено тебя обследовать, даже в самых интимных местах.
Чужие ладони.
Иногда они в перчатках. Как будто родиться на свет – это болезнь, которой они боятся заразиться.
На работе я тоже приказывал моим людям надевать перчатки. Но для этого были практические причины. Они вызывали у допрашиваемых угрожающее и тем самым полезное для наших целей чувство, что они – не люди, а лишь объекты. Да и неприятно притрагиваться к чужой крови.
За всё время никому не бросилось в глаза, что в моей перчатке нет кисти.
Я никогда не любил, чтобы ко мне притрагивались без спросу. Побить – это ладно. Я знал, что мой отец склонен к внезапным приступам гнева, и был к этому готов. Есть вещи и похуже затрещин. Но когда кто-нибудь хотел меня обнять, похлопать по плечу, взять за локоть, это я всегда отметал. К счастью, моя мать не была склонна к нежностям.
Женщина, родившая меня на сей раз – не такая. Особенно в первые дни она, казалось, спутала меня с куклой, призванной развлекать её своей миниатюрностью. Она не оставляла меня в покое даже на пять минут. Видимо, считала меня подарком ко дню рождения. Народившимся подарком.
Чтобы не попасть под подозрение, мне приходилось исполнять их ожидания, позволять себя тискать, лапать и не подавать виду, насколько мне это противно.
Оказать сопротивления я бы всё равно не смог, для этого я был слишком слаб.
Она чувствовала моё отторжение, по крайней мере вначале, но её в этом разубедили. Люди верят тому, чему хотят верить.
У неё руки мягче, чем у него. Ну хотя бы это.
Я часто притворяюсь спящим, что нетрудно, потому что глаза у меня и так постоянно слипаются. И тогда они, особенно он, склоняются надо мной так низко, что я чувствую их дыхание. После девяти-то месяцев наконец выходишь на воздух, обонятельный аппарат настроен на самую высокую чувствительность, а они не могут придумать ничего лучше, как обдавать меня испарениями их тел.
И ведь не отгородишься. Это самое худшее. Нельзя защититься.
132
Лежишь тут, как тебя положили, а они говорят о тебе так, будто тебя здесь нет. Если кто-то приходит в гости, они тебя демонстрируют – как картину, только что купленную на аукционе. «Обратите внимание на эту деталь или на ту, полюбуйтесь мазками кисти!» В своей гордости обладания они принимают любую похвалу так, будто ею подтверждается их личное достижение. А ведь они внесли в мой организм не больше, чем любой кобель, встретивший течную сучку.
Они хотят в точности знать, что им досталось. Тебя обмеряют и взвешивают, и они обсуждают результаты, как спортсмены обсуждают итоги соревнования. «У той-то и того-то тоже родился ребёнок, но он меньше, он легче, у него меньше волос. И мы опередили ту или того на один сантиметр или на несколько граммов».
Ты трофей, больше ничего.
Мой сон, в котором меня пригвоздили к цоколю, сделав беззащитным центральным объектом выставки, был вовсе не сон. То было пророчество. Хочешь не хочешь, приходится выслушивать их комментарии, и если лицо искажается гримасой отчаяния, они комментируют и это. «Какой милый», – говорят они. «Привлекательный», – говорят они. «Крошечный гномик».
Ненавижу.
Особенно падки они на сходство, в котором старательно убеждают себя. Но мой подбородок вовсе не дядюшки Икс, а уши совсем не тётушки Игрек. Я это я. Но они этого не признают. У них есть, наконец-то, ребёнок, а когда они говорят «у нас есть», они подразумевают «мы владеем».
Как будто я объект на рынке работорговцев.
У них есть твёрдое представление о том, кто ты такой и что должен делать. У них есть книги, по которым они наводят справки, и горе тебе, если ты не придерживаешься предписанного! В первые часы я им недостаточно плакал, и они обсуждали, что же предпринять.
Было нетрудно оказать им услугу. Такой свежерождённый организм ещё ничего не может, вообще ничего, но плач в машине уже отрегулирован. Остаётся только поддаться желанию.
То, что они не стесняются говорить о тебе так, будто тебя здесь нет, имеет и полезную сторону. Они формулируют свои ожидания очень точно. Остаётся только исполнить их. Когда за мной наблюдают и я должен исходить из этого, не зная, кто и каким образом это делает; когда меня контролируют, то по мне не видно ничего необычного. Я хорошо играю свою роль.
Я маленький младенец, траляля, я маленький младенец.
133
Однажды – я зубрил латынь с Хольгером Пискером, и было уже темно, когда я отправился домой – в подземном переходе у вокзала со мной заговорила женщина. Я поначалу принял её за попрошайку, но то была шлюха, пожелавшая продать мне своё тело. Не молодая женщина и не красавица. Всё лицо в каких-то мелких рытвинах – видимо, от болезни. Жирная. Она преградила мне путь, заблокировала выход, и когда я отпрянул, не желая ничего о ней знать, она распахнула свою блузу. Показала мне товар лицом.
Через края корсета телесной расцветки вываливалась тяжёлая, рыхлая грудь. Она напомнила мне марлевый мешочек со свежим сыром, который господин Каспер в своём сводчатом подвале выудил для меня из ведра с сывороткой и который мне пришлось нести домой, держа руку на отлёте, потому что с него капало. Морщинистый коричневый сосок как ороговевшая кожа.
Омерзительно.
Когда я отталкивал женщину, её тело было мягким. Не соблазнительно мягким, как бывало иногда позднее, а кисельным. Как будто у неё и костей не было. Куча жира, зашнурованная в корсет со смутными человекообразными формами.
Я тогда бежал сломя голову. Помню, что на бегу придерживал на голове свою школьную фуражку как символ моей только что защищённой невинности.
Когда Хелене приложила меня к своей голой груди, едва только выдавила на свет из своего междуножия, то бежать у меня не было возможности. Как будто та женщина из подземного перехода схватила меня и силой прижала к себе.
«Хочешь изведать кое-что приятное?» – спросила она тогда.
Ничего более неаппетитного я и представить себе не мог, чем кормиться вот так, присосавшись к части чужого тела. К счастью, в тот первый раз моё ещё не наведённое на резкость зрение избавило меня хотя бы от вида. Позднее уже не избавляло.
Даже если бы у меня были силы сопротивляться, мой организм оказался сильнее меня. У него была своя собственная воля, свои собственные встроенные рефлексы. Ему всунули что-то в рот – и он принялся сосать. Я также мало мог противиться этому, как алкоголик может противиться питью после первого глотка.
Тогда я уговорил себя, что должен соучаствовать в этом, чтобы как можно скорее вырасти и стать сильнее. Чтобы больше не зависеть от чужих рук и от чужой груди.
На вкус то, что продуцировала Хелене, походило на жирное коровье молоко. Я и как доильщик-то никогда не любил сырое молоко. Но привыкаешь ко всему.
Почти ко всему.
134
Что можешь изменить – изменяй. Что не поддаётся изменению, то терпи.
Быть ребёнком, запертым в неготовом теле – это тюремный срок, который надо отсидеть. Десять лет. Двенадцать лет. Раньше мне вряд ли удастся совершить побег. Свою отсидку не облегчишь тем, что будешь постоянно трясти решётку. Гораздо разумнее выучить тюремный порядок и использовать его к своей выгоде. Образцовые арестанты имеют свои маленькие привилегии. В благодарность надо без сопротивления принимать то обстоятельство, что ты круглые сутки находишься под охраной. Что они оставляют тебя одного только когда думают, что ты спишь.
Я уже очень хорошо научился притворяться спящим.
Образцовый арестант Йонас.
Как некоторые в заключении стараются укрепить свои мускулы – десять раз отжался, двадцать, сто, – так я использую всякую возможность тренировать в себе те навыки, которые должны быть естественными для организма. Вопреки моим ожиданиям воспоминание о том, что я когда-то умел, не облегчают мне задачу. Организм, судя по всему, обладает собственной памятью, а в ней пока что не запечатлелось даже то, как переворачиваться с боку на бок.
Упражнение делает человека.
Теперь, когда я продвинулся во многих вещах, мне надо следить за тем, чтобы не показывать слишком быстрый прогресс. Мне нельзя привлекать к себе внимание.
В первые месяцы я совершал ошибки. Когда была эта история с ушами, воспаление, я слишком долго пытался просто терпеть боль. Я не хотел поддаваться своему организму. Он и без того мне докучает – то своей постоянной потребностью в сне, то своим неутолимым голодом. Я не хочу ему подчиняться. Когда у меня начали болеть уши, сперва правое, потом левое, я пытался сделать так, чтобы по мне ничего не было заметно. Я сделал из этого игру против самого себя, а я привык выигрывать те игры, в которые пускаюсь.
Я выиграл. Но это было безрассудно. Было бы гораздо важнее оставаться таким, как все.
Экзамен, которому меня подвергли из-за этого в больнице, я, естественно, выдержал. Ведь они наперёд выдавали мне, каких реакций ожидали от меня. Так же, как мы у Бойтлина громко подсказывали решения, даже если другой их и так знал. Он так чудесно волновался из-за этого.
Мир полон Бойтлинов. Иногда я не могу сдержать смех над наивностью моего окружения. Их по-детски легко обмануть.
Мой смех не делает меня подозрительным для них. Они находят его привлекательным.
135
Они всё во мне находят привлекательным. Слабоумные, которые скомканный кусок станиоля принимают за комок серебра. Когда дело касается меня, они теряют всякую способность разумного суждения. Вообще когда дело касается детей моего возраста. Как только увидят в парке ковыляющего им навстречу маленького монстра, так сразу приходят в восторг и умиление. Говорят такими мягкими голосами. И Арно тоже. Готовы аплодировать.
Притом что дети, прежде всего маленькие дети, являют собой поистине безрадостный вид. Недоделанные и неловкие. Еще не собранные до конца машины. Непригодные для практических целей. Их нельзя выпускать из дома, пока они не дорастут до некоторой разумной формы.
Инвалиды.
Моё собственное тело не исключение. Однажды я голый – что они тоже нашли премиленьким – встал перед зеркалом в холле и рассмотрел себя как следует.
Пр емиленький?
Те молодые щенки тогда – вот они действительно были миленькие. Один всё пытался перелезть через другого и постоянно соскальзывал. И только он зашёл на новую неуклюжую попытку как его взяли за шкирку и бросили в мешок.
Щенок, которого мой отец размозжил о стену тоже был преми-ленький.
Но я?
Безотрадное зрелище. Глуповатое личико с хомячьими щеками, уши торчком. Глаза слегка косят, и мне требуется усилие, чтобы их сфокусировать. Я полагаю, что хотя бы это с годами пройдёт само.
Пропорции тела неправильные. Живот выпирает как у старика, а конечности слишком пухлые. Ноги кривоваты. При всём желании не могу взять в толк, почему Арно и Хелене приходят в восторг от этого вида.
И это неразумное поведение я наблюдаю не только у них. Большинство людей реагируют сходным образом: как только видят уменьшенное издание их самих, сразу теряют способность суждения. Должно быть, это рефлекс – для сохранения биологического вида.
У меня этот рефлекс никогда не срабатывал. Не знаю, недостаток это или признак превосходящего разума. Я человек дела. И всегда был им. Не то что большинство.
Не то что другие.
Но не думает ли так о себе каждый?
136
Арно и Хелене, во всяком случае, массовый товар среднего качества. Ничего особенного. Людей такого сорта тысячи. Миллионы. «Старательный, трудолюбивый» – так мы это называли, когда требовалось дать характеристику сотрудника.
Хелене относится к тому роду женщин, которые хорошо выглядят, пока молодые, а потом в какой-то момент приобретают вид старой девы. Поджатые губки. Тёмные волосы, которые она моет почти каждый день – и всё равно они не блестят. На улице я бы не оглянулся на такую.
Тонкая, на мой вкус слишком тонкая, фигура. Только задница широкая. Носит в основном брюки, сейчас это, видимо, обычно для женщин. Я не считаю это прогрессом. Юбка даёт фантазии больше простора. Хелене бы тоже только выиграла от этого. Правда, грудь – после того, как она перестала меня кормить – стала лучше подходить к её пропорциям.
Каждый вечер – а при мне она не церемонится – она втирает себе в живот какую-то мазь со сладковатым запахом. От беременности на нём остались белые полоски, и она силится избавиться от них.
Женщин, которые определяют себя через внешность, часто достаточно было припугнуть шрамом на лице.
Хелене старается быть хорошей матерью, но за тем усердием, с каким она за мной ухаживает, всегда чувствуется страх сделать что-нибудь не так. Она не чувствует себя действительно доросшей до роли матери, но ей хотелось бы играть эту роль правильно. Из-за этого у неё всегда муки совести. Хотя никто её ни в чём не упрекает. На допросе она продержалась бы недолго.
У неё более ловкие руки, чем у Арно, но я всё равно не люблю, когда она меня обихаживает. Для меня достаточно мучительно уже одно то, что я не контролирую свой сфинктер и мочевой пузырь, а тут ещё и женщина, которая меня после этого подмывает и подтирает. Когда поблизости нет Арно, мне этого не избежать, но когда он дома, то оба уже знают, кого я предпочитаю в этом отношении.
Любой человек поддаётся дрессировке.
Их потребность тискать меня, к счастью, поуменыпилась. А то эти односторонние проявления любви были для меня поистине мучительны. Теперь, когда я уже лучше контролирую своё тело, мне в основном удаётся в такие моменты увернуться так, чтобы они не заметили моего отторжения. Не хочу их обижать. Ведь они не со зла.
Если определить Хелене одним словом, то я бы сказал: славная. Она очень славная.
137
А Арно? Ну, так.
Может, в своей профессии он и дельный. Не мне судить. Я могу лишь наблюдать, как он управляется с компьютером, но у меня ещё не было случая проверить на практике мои догадки о способе действия этого прибора. Ведь они никогда не оставляют меня одного.
У него природа ведомого человека. Второй номер. Может, он и очень хороший второй номер – до тех пор, пока у него есть сильный ведущий. Он не ставит себе цели сам, но исправно функционирует, когда перед ним поставят задачу. Унтерофицерский материал. Коллегам симпатичен, потому что вместе с ними ругает начальство.
Внешне вполне годный. Если моё тело будет развиваться в этом направлении, меня это устроит. Арно мог бы выглядеть и лучше, если бы следил за собой. У него уже присутствует то, что моя мать называла начальственным брюшком. Она произносила это с почтением. Кто мог нагулять себе такое брюшко, тот, по её мнению, уже кое-чего достиг в этой жизни.
Вообще все люди, которых я вижу вокруг, заметно упитаннее, чем в моё время. Кажется, никто не страдает от недоедания. Но именно поэтому нельзя давать себе спуску. Тем более при сидячей работе. Я каждое утро бегал несколько километров – в любую погоду. И опять буду это делать.
Тёмные волосы. Надо лбом уже редеют. Посмотрим, унаследовал ли это мой организм.
Грудь сильно волосатая. Кажется, он этим горд, хотя по моему опыту это не является признаком особой мужественности.
На мой вкус одевается он слишком неряшливо. Судя по всему сейчас вообще не придают корректной одежде того значения, как тогда, но я думаю, что карьерное правило всё ещё имеет силу: определённого положения можешь добиться лишь в том случае, если выглядишь так, будто уже достиг этого положения.
У Арно есть два разных вида речи. Со своим другом Федерико он говорит громко и по-приятельски, они грубо перешучиваются и хохочут над этим. А в разговорах с Хелене я замечаю в его голосе некоторую осторожность. Думаю, он немного её боится. Когда они ссорятся, а это бывает не часто, он быстро уступает. Человек из второго ряда в строю, однозначно.
В обращении со мной вполне сносен. Никаких навязчивых ласк. Когда он меня одевает или подтирает, он делает это не очень ловко, но деловито, без лишних движений.
В целом же: по части родителей у меня могло бы обстоять и гораздо хуже.
138
И всё же. Тотальная зависимость от людей, которых ты не ценишь, трудно переносима.
Иногда я расписываю себе, как бы устроить так, чтобы покончить с этой жизнью. Очень утешительно знать, что такая возможность всегда есть.
Также, как и соображение, что всё у меня могло сложиться и гораздо хуже. Я в подробностях представляю себе, каково бы мне было оказаться не младенцем, а стариком. Сравнение напрашивается; у обоих одинаковые слабости. У обоих нет зубов, оба с трудом удерживают равновесие, находятся во власти своих выделений. Когда мой отец постарел и стал всё больше выпивать, от него постоянно воняло как от человека, пописывающего в штаны.
Решительная разница – и только она даёт мне силы всё это выдержать – состоит в том, что у младенца есть уверенность в улучшении положения. А у старика всё становится только хуже. Должно быть, ужасно понимать это. Если ещё способен понимать.
Старый Рёшляйн, у которого я брал уроки игры на скрипке, всего пару лет спустя после этого бродил по городу в домашних тапках и на ходу дирижировал оркестром, который мог слушать только в своей голове. За ним всегда шла стайка кривляющихся мальчишек, но он не замечал, что они над ним смеются.
Может быть, и я совсем недавно был глубоким стариком. Ведь я не знаю, до какого возраста дожил, будучи Андерсеном. Может, уже нуждался в сиделке, которая по утрам помогала мне встать с постели и одевала меня. Может, меня кормили и мыли посторонние.
Могло быть так, что природа нарочно так устроила? Чтобы старческая беспомощность была заодно и подготовкой к беспомощности очередного состояния младенчества?
Оставлю эти вопросы философам. Я же человек дела.
Стариковство со всеми его ужасами я расписываю себе лишь потому, что это примиряет меня с собственным положением. Потому что я знаю: в отличие от стариков я стану сильнее, больше, самостоятельнее.
У старика впереди лишь один карьерный шаг: могила. У ребёнка бесконечно много возможностей.
Для меня с самого начала всё яснее становилось, что я не навсегда приговорён беспомощно ползать. Я убедился, что снова смогу научиться ходить – и научился. Что мой рот снова будет способен формировать понятные слова. И этого осталось ждать недолго.
Я и сейчас уже могу много больше, чем позволяю заметить со стороны.
139
Обмануть их не составляет большого труда. В тюрьме для детей – они называют это «ясли» – они смастерили теорию, согласно которой я люблю лежать на газетной бумаге потому, что она напоминает мне мою постель. Придурки.
Им в голову не приходит, что это для меня единственная возможность читать газеты. А мне надо выяснить, что и как изменилось в мире с того дня, как я шагнул за ту дверь. Какие правила теперь действуют – по прошествии стольких лет. Как надо себя вести. Информация – это власть.
Об актуальных событиях я уже осведомлён. Арно любит, когда я льну к нему, сидящему перед телевизором. Он думает, что я делаю это из любви. Иногда там показывают исторические передачи, но его они, к сожалению, не интересуют. И мне не хватает больших отрезков, чтобы прокинуть дугу через последние шестьдесят лет. Конечно, было бы проще, если бы у меня была книга об этом, но единственная книжка, к которой у меня есть доступ – это дневник, который Арно держит в моей комнате. Я иногда его почитываю, когда они думают, что я сплю. Но больше я ничего не могу, как не мог бы и любой другой годовалый ребёнок. Поэтому я остаюсь маленьким мальчиком, который любит играть с газетной бумагой.
Траляля.
У меня нет выбора, что здесь читать. Моё чтение зависит от случая. От пищеварения двух идиотских морских свинок.
Большая часть того, что я нахожу, неинтересна. Иногда я целые дни не обнаруживаю ничего полезного. Ни одной детальки для мозаики, из которой сложилась бы осмысленная картина мира. Статьи про каких-то певцов или киноактёров, которые так и норовят перекрыть друг друга в смехотворности нарядов. Любовные похождения одного политика. Новости спорта.
Скудость информации вынуждает меня делать выводы из побочных мелочей. Например, я обратил внимание, сколь многочисленны объявления о средствах диеты, и из этого я заключаю, что положение с питанием в основном хорошее. Но я не знаю, действительно ли это для определённой местности или для всего мира.
Однажды мне попался целый разворот с кулинарными рецептами. Они возбудили во мне такой аппетит, что при мысли о том, что меня ждёт в реальности в очередную кормёжку, я расплакался.
Воспитательницы всегда испытывают облегчение, когда я плачу. А то им страшновато, что я делаю это поразительно мало. Мне следовало бы вспоминать об этом чаще. Хотя так или иначе им всё равно не додуматься до того, что я не совсем тот, кого они видят перед собой. На это им никогда не хватит ума.
140
Может, в этом пункте я слишком много о себе воображаю. Мы все склонны переоценивать ту группу, к которой принадлежим. Но мне кажется, что я совершенно объективно установил: за те годы, которые выпали из моей памяти, человечество в целом заметно поглупело.
Во всяком случае, стало наивнее.
Естественно, в части техники оно достагло сказочного прогресса. Телефоны, работающие без проводов. Телевизор как небольшой кинотеатр в каждой квартире. Целые концерты на маленьком серебристом диске. Компьютер.
Но изобретатели были во все времена. Их всегда единицы, и это ничего не говорит о состоянии больших масс народа. Томас Эдисон сам по себе не сделал Америку умнее. Решающим является то, как общество обращается со своими достижениями. Моё впечатление таково: они всё используют лишь в качестве игрушки.
Может быть, «глупое» и «наивное» – не точные слова. Может быть, следовало бы сказать: люди стали ребячливее. Ленивые школьники, которые не могут надолго сосредоточиться ни на чём.
Они каждый день слышат, что где-то идёт война, даже несколько войн одновременно, а ведь каждый, кто хоть раз держал в руках карту мира, должен видеть, что конфликты идут не где-то в дальних краях, а прямо у их порога. Что это действительно войны, а не просто кровавые истории с картинками. И что они делают? Что делают Хелене, Арно, Федерико и Макс? Что делают они все?
Ничего.
Они болтают о своём возмущении и в то же время уговаривают себя, что эти события их не затрагивают. А если затрагивают, то не всерьёз. Верят, что войны, картинки с которых им показывают, – это войны других. Но лесной пожар не остановится только потому, что перед твоим участком выставлена табличка «Вход запрещён».
Я это пережил. И не раз, а дважды. Я знаю это по собственному опыту. От истории не увернёшься. Тебя поставят на место – и будешь делать то, что положено. Мир не исчезнет, если просто зажмуришь глаза. И если он потом крикнет «Ку-ку!», ничего смешного в этом не будет.
«Какой ужас», – говорят они. «Бедные люди!» – говорят они. Когда речь идёт о ребёнке, который подорвался на мине и потерял ногу, они участвуют в сборе денег. Или собираются участвовать. И тут же снова возвращаются к своей повседневности. Ругают своего шефа за глаза или обсуждают физические достоинства любовника. Что ни день, то новая история.
Детское поколение. В подгузниках не мне бы ходить, а им.
141
Однажды среди ночи Арно смотрел передачу, там показывали, как американские дознаватели обращаются со своими объектами. Моё суждение: изобретательности много, а эффективности мало. Арно был заворожён этой передачей. Я из своей комнаты услышал его учащённое дыхание. Люди часто выдают себя тем, как они дышат. Если у тебя натренированный слух.
Картинки его взволновали, и вместе с тем ему было совестно за эту свою взволнованность. Мне иногда попадались сотрудники с такой реакцией, и я всегда старался поскорее перевести их на другое место службы. Они работали недостаточно чётко.
Я уже довольно долго стоял рядом с Арно, когда он меня заметил. Он сразу выключил телевизор и отнёс меня в кровать. Я еде-лал вид, что пребывал в полусонном состоянии и не отличал явь от сновидения. Но увидел я достаточно.
По моему мнению люди, ведущие эти допросы, не подходят для такой задачи. В нашей профессии главное эффективность, а не полёт фантазии. Кто занимается этим ради собственного удовольствия, тот занимает не своё место.
И прежде всего: ответственные люди никогда бы не допустили, чтобы их методы были сфотографированы. Такие фотографии вызывают лишь ярость и тем самым укрепляют противника.
Слухи – да. Их невозможно избежать, а кроме того, они полезны. Если они не распространяются сами, их распространению надо поспособствовать. Чтобы каждый слышал об угрозе, но не знал ничего определённого. В голове у них должны быть только догадки и предположения. Чёрный человек страшнее всего, когда он остаётся в темноте. Мы боимся не конкретных вещей, а своего представления о них.
Эпиктет.
Сложные инсценировки, как на этих снимках – пустая трата времени. Частное любительство. Мы никогда никем не занимались сверх необходимой меры. А зачем? Они потом только место зря занимают. Место и время. А на что Дядя Доктор со своим шприцем?
Было полезно, что никто из тех, кто попал к нам, никогда не возвращался. Что их просто больше нигде не было. Исчезли по дороге на работу или ночью из своей постели. Остальное довершали слухи. Можно, конечно, внушить человеку страх, но куда действеннее, когда они делают это сами.
Эти американские дознаватели – любители. Я бы не хотел на них работать. Они не знают цену настоящему специалисту.
Тем более, если он – маленький ребёнок.
142
Хотя…
Могу себе представить…
Человек сидит, крепко привязанный к стулу. Голый. Голова тоже зафиксирована неподвижно. Только рот свободен.
Надо, чтобы он мог кричать.
Дознаватель – его лицо остаётся в тени – подаёт знак, и дверь пыточной открывается. Вхожу я. Иногда на мне костюм обезьяны, который мама Арно однажды напялила на меня, иногда просто мой памперс. Маленький мальчик, только что научившийся ходить.
С большим ножом в руке.
Нож острый.
Свет лампы для допроса играет на лезвии.
Арестованный в недоумении. Он ещё не понимает, что сейчас произойдёт.
Малыш смеётся. Как смеются дети, обнаружив новую игрушку.
Он подходит к арестованному. Может быть, спотыкается по дороге. Ему ещё трудно сохранять равновесие.
Почему никто не отнимет у него нож? – думает арестованный. – Он ведь может пораниться.
Малыш рассматривает привязанного. Может быть, лепечет какое-нибудь «ла-ла-ла».
Потом, только на пробу, втыкает нож ему в ногу.
Арестованный вскрикивает. Не столько от боли, сколько от неожиданности. Боль ещё последует.
Из раны течёт кровь.
Ребёнок сияет. Теперь он знает, как действует его игрушка.
Укол. Ещё укол. Ещё укол.
Арестованный не может защититься. Он беспомощен перед ребёнком. Это ему труднее вынести, чем свои раны.
Маленький мальчик подтаскивает табурет и взбирается на него. Ему приходится держаться за арестанта, чтобы не упасть. Теперь нож уже у самого лица арестанта.
Нет, всё-таки не костюм обезьяны. Он будет только отвлекать.
Когда им страшно, они закрывают глаза или выпучивают их. Арестованный выпучил.
«Ла-ла-ла», – лепечет мальчик. Он смеётся.
И вонзает нож в глаз.
143
Ещё одна фантазия. Она связана с Арно и его самым важным клиентом. Однажды ночью его туда вызвали, и ему пришлось взять меня с собой. Открытие, которое я тогда сделал, до сих пор бесконечно забавляет меня. Это случайность, разумеется это случайность, но такая, с которой я могу поиграть у себя в голове.
Арно до сих пор думает, что меня так зачаровала смена цвета на фасаде. Мигающая стрела, указывающая на вход. Но дело совсем не в ней.
То было название.
Андерсен. АНДЕРСЕН. Сеть супермаркетов, на которую работал Арно, называется Андерсен.
Разумеется, это распространённая фамилия. Именно из-за этого я и выбрал её. Я ничего себе не вообразил. И всё-таки: мысль, что здесь могла быть какая-то связь, доставляет мне удовольствие.
Я представляю себе:
Просторный кабинет. Письменный стол. Кожаное кресло. Иногда я сижу в нём ребёнком, а иногда взрослым мужчиной. Иногда стариком. Мои служащие раболепствуют передо мной и спрашивают: «Какие будут ваши распоряжения, господин Андерсен?»
И я тогда говорю: «Открыть сто новых филиалов!» Или: «Скупите всех конкурентов!» Или…
Неважно, что я говорю.
Довольствие состоит в том, что все мои служащие выглядят как Арно и Хелене. Когда я что-нибудь приказываю, они бегут, а когда делаю им замечания, они смущённо смотрят в пол. Иногда я их увольняю. И тогда они в слезах уходят, чтобы очистить свои письменные столы.
Я их шеф.
Макс моя секретарша. Когда мне захочется, я выгоняю всех и приказываю ей раздеться и лечь на письменный стол.
Иногда я не выгоняю при этом никого.
У меня есть модель входа в магазин и листовка со спецпредло-жением Андерсена. Последнее моё благоприобретённое имущество – объявление, на котором есть моя фотография. Федерико послал этот снимок на конкурс.
Я сижу на полу, позади меня фирменный знак и надпись: «Это я, Йонас».
Но моё имя написано мельче, чем ЭТО Я, так что можно прочитать совсем другое:
АНДЕРСЕН-ЭТО Я.
Я очень долго не мог успокоиться от смеха.
144
Макс побрита внизу. Такого мне не приходилось видеть ни у одной женщины, и поначалу я принял это за симптом болезни. Но кажется, это явление моды. Я слышал, как Макс хотела убедить Хелене, чтобы та тоже удалила волосы с лобка. Она называла это «по-бразильски» – уж не знаю, какая тут географическая связь. Хелене не поддалась на уговоры. Я вспомнил при их разговоре дискуссию, которую не однажды вёл со своим отцом. Он тоже с железной твёрдостью придерживался своей бородатости, хотя она делала его старомодным.
Тот мужчина, которого Макс встретила в уличном кафе, кажется, не нашёл ничего удивительного в искусственной детскости её половой части. Его имя я не запомнил и подозреваю, что Макс его тоже больше не вспомнит.
Я притворился спящим и поглядывал только сквозь ресницы. Но Макс ничто не отвлекло бы от её занятия, даже если бы я сидел, глядя на них в театральный бинокль.
Они наслаждались в том числе и в позиции, которой я устыдился бы, даже если бы мне предложили её в борделе. Кажется, нравы действительно изменились. Как и моя реакция на этот спектакль. Притягательность и возбуждение, которых можно было ожидать при таком зрелище, очень даже присутствовали. Но они разыгрывались у меня исключительно в голове. Тело оставалось совершенно нечувствительным. Соответствующие механизмы у него ещё не образовались.
Было бы интересно сравнить поведение Макс в половом акте с поведением Хелене и Арно. Акустически я это знаю. Но они это делают только когда думают, что я сплю. И за закрытыми дверями спальни. Кажется, в этом отношении у них более традиционная установка, чем у Макс. Арно даже упрекал Макс, что она проявляла свою влюблённость в моём присутствии. Мне кажется, сам он в этом отношении имел не слишком много пережитого, в отличие от Федерико. Естественно, мой крёстный преувеличивает, когда рассказывает о своих достижениях – я узнаю ложь по тону, – но у женщин, судя по всему, он и впрямь имеет успех. Кажется, и в этом изменились обычаи. Семьдесят лет назад мужчина, не имеющий военной выправки, не пользовался бы таким успехом.
Я уже с нетерпением жду свадебного путешествия Хелене и Арно. Я на целую неделю остаюсь один с Федерико и Макс. Они оба склонны к небрежности. Постоянный контроль, который мне столь во многом препятствует, соответственно будет значительно ослаблен.
145
Может – как я сильно надеюсь, – мне удастся, наконец, выяснить, правильно ли я понял механизм компьютера. Не могу дождаться, когда же я наконец спокойно займусь этим прибором. Он сулит мне много новых познаний.
Это очень увлекательная машина. Я стараюсь как можно чаще оказываться рядом, когда Арно сидит за компьютером, но, несмотря на интенсивное внимание, многое в нём пока остаётся необъяснимым для меня.
Такой компьютер, насколько я понял, в принципе накопитель информации. Что-то вроде электрического Брокгауза. Чтобы проверить какое-нибудь понятие, не листаешь справочник, а вбиваешь искомое слово на клавиатуре – как у пишущей машинки, – соединённой с прибором. Буквы появляются не на бумаге, а на встроенном телевизионном экране.
Иногда – и этому я пока не нахожу объяснения – прибор продуцирует вроде бы как случайные ряды цифр и знаков. Всякий раз, когда возникает этот феномен, Арно становится очень сосредоточенным. Должно быть, эта неразбериха для него содержит какое-то значение. Потом он вбивает какую-то последовательность букв, которая для меня тоже не имеет смысла, но я допускаю, что у меня просто нет к этому ключа. К сожалению, я никогда не занимался криптографией.
Интересно было бы узнать, регулярно ли информация, встроенная в машину, обновляется и приводится к актуальному состоянию – но каким образом? – или для этих целей всякий раз надо приобретать новый прибор? Федерико однажды говорил о том, что ему снова нужен «больший объём памяти».
Машина содержит и музыку, подвижные изображения и – во всяком случае, тот прибор, который использует Арно – игры.
У большинства приборов – не у всех – есть отдельное устройство, присоединённое проводом, называется «мышь». Ею двигают по специальной подложке туда-сюда, я пока не знаю, по каким правилам. Чтобы понять механизм, мне надо попробовать самому.
Всему можно научиться.
Между разными компьютерами существует некая коммуникация. Кажется, при этом действует что-то вроде беспроводных телеграмм, которые передаются и принимаются без участия почтамта.
Всякий раз, когда садятся к компьютеру, первым делом вводится комбинация знаков. Эти буквы не возникают на экране; вместо них появляются только точки. Но я много раз следил при этом за пальцами Арно.
Он всякий раз печатает «BOND007». Возможно, эта комбинация знаков имеет для него какое-то особое значение.
146
Если бы такие компьютеры были в моё время, это было бы чудесное средство слежки за людьми. Наши возможности в этом направлении всегда были ограничены. Естественно, можно было вскрывать письма, и не составляло проблемы сделать это так, что на конверте не оставалось никаких следов. Но если надо было подслушать телефонный разговор, уже возникали трудности. Нам никак не удавалось избежать щелчков в линии.
С компьютерами, как я себе представляю, всё было бы куда проще. Насколько я могу судить, они сохраняют огромный объём информации. Для этого должна быть такая возможность – незаметно отслеживать, какие ключевые слова вводит пользователь и какие запросы делает. Из этого можно составить очень точную картину его интересов и намерений. А если ещё при этом прочитывать все сообщения, которые кто-то передаёт или получает через этот прибор…
Надо только заставить этот компьютер все данные передавать прямо в службу слежки. Я уверен, технические решения для этого можно найти.
Об этом я мечтал всегда: чтобы не приходилось вытягивать тайны из людей, а просто знать их с самого начала. Пресекать враждебные акции на корню. Или дать им возможность осуществиться, следя за тем, чтобы они не нанесли большого вреда. А исполнителей потом наказать. В целом всё это было бы куда эффективнее.
Если бы у меня тогда был такой компьютер…
В него достаточно было бы вбить фамилию-имя – и уже всё бы знал про этого человека. Чем он занимается, с кем контактирует. Что делал раньше и что делает теперь. Может, даже то, что намеревается сделать. Когда можно знать о каждом человеке всё, всё.
Тотальный контроль.
Я так и представляю себе, как я сижу за моим столом на допросе, передо мной объект, я вбиваю что-то в клавиатуру или двигаю мышкой, а потом говорю ему: «В такой-то и такой-то день там-то и там-то ты делал то-то и то-то, встречался с тем-то и с тем-то, говорил с ним о том-то и том-то». И он не может мне возразить или рассказать мне какую-то придуманную легенду, которую мне тоже приходится выбивать из него с трудом. Потому что я не подозреваю, не предполагаю – я знаю.
Так много можно было бы сделать с этими компьютерами. Для моей профессии это было бы идеальное вспомогательное средство.
С такими мыслями мне надо быть осторожнее. Сейчас моя профессия – быть ребёнком.
147
Иногда у меня путаются разные существования. Всякий раз эти моменты наводят на меня ужас. Я тогда не знаю, кто я, где я и когда я. Не могу отличить сегодня от тогда, пережитое от мысленного. Жонглёр, который хватает не тот шарик, роняет на пол всё.
А шарики – не просто шарики, а ручные гранаты.
Однажды Хелене рассматривала вместе со мной книжку с картинками. Мне приходится уделять ей для этого время, приходится изображать внимание, чтобы не вызывать никаких подозрений. На картинке была изображена корова, белая корова с коричневыми пятнами и колокольчиком на шее. Она показала на картинку и спросила: «Как делает корова? Как делает корова?» – и тут я вдруг оказался Андерсеном, был дояром Андерсеном на допросе и принялся рассказывать всю историю жизни, которую я придумал для Андерсена. Родился 26 сентября 1903 года, родители Бенедикт и Вальбурга. Я бы всё это поведал ей, но к счастью мои органы речи пока не подчинялись мне, и я производил только неартикулированные звуки. Хелене, совершенно счастливая, сказала: «Да, Йонас, ты прав. Корова делает МУ».
Или:
В ванной комнате нашей квартиры – я уже примирился с тем, что она «наша» – стоит старинная ванна. Она не примыкает к стене, как у мамы Арно, а стоит свободно. Они купили её однажды на блошином рынке и теперь гордо демонстрируют гостям. Они любят представляться оригинальными, как часто делают многие неинтересные люди.
Ванна, которую мы использовали тогда в нашей работе, тоже стояла посреди помещения. Если кого-то требовалось подтопить, чтобы заставить его говорить, практичнее было иметь доступ к ванне со всех сторон.
Арно собрался купать меня – как это делалось каждый вечер, но я уже подрос, поэтому купанье должно было состояться не в той смешной пластмассовой ванночке. А у меня в сознании перепутались шарики жонглёра. Домашняя ванна превратилась в другую, а сам я превратился…
Ручная граната.
И по сей день не знаю, почему мне представилось, что он хочет привязать меня к доске. У меня нет этому объяснения. Ведь сам я никогда не бывал этом положении.
Иногда я боюсь лишиться рассудка.
Или:
Это было самое страшное.
Мне должны были сделать прививку, и врач сказал: «А вот сейчас Дядя Доктор сделает укольчик». Я думал…
Я думал…
Я не хочу даже вспоминать, что я тогда подумал.
148
Лучше всего вернуться в настоящее, вызвав в сознании всю окружающую обстановку.
Деталь за деталью.
Комната, которую они обустроили для меня, кажется мне большой, хотя я подозреваю, что на самом деле она совсем маленькая. Поскольку мой собственный формат мне не подходит, я прилагаю усилия, чтобы правильно оценить размеры.
Моя кровать украшена слонами. Их восемь штук, четыре внизу и четыре вверху. На двух из них закреплены шарниры, в которые можно вставить решётку. Я заставил её убрать, как и подвеску над кроватью, которую они поначалу водрузили. И то, и другое затрудняло мне возможность оставаться в настоящем.
Постельное бельё разноцветное, и Хелене его часто меняет. В ванной стоит автомат, который избавляет её от стирки. Вообще в этом домашнем хозяйстве многое делается машинами. Даже зубы эти двое чистят электрическими приборами. Не знаю, означает ли это, что они богаты.
У Арно есть автомобиль, но это, кажется, обычное дело. Когда меня кто-нибудь поднимает на руки, я могу смотреть из окна на улицу, и там по обе стороны стоят автомобили.
В моей комнате можно не открывать окно, а лишь откидывать створку для проветривания.
На стене против моей кровати висит – видимо, ещё с моего рождения – картинка, на которой изображён аист с запелёнутым младенцем в клюве. Когда я вспоминаю поведение Макс, эта вера в аиста представляется мне даже чем-то трогательным.
Рядом они прикрепили картинку со странным животным с большими чёрными ушами. Должно быть, оно изображает мышь. На чашке, из которой они дают мне пить, изображено то же самое животное. Предполагаю, что фигура взята из какой-то неизвестной мне сказки.
С кровати виден самый крупный предмет мебели – стол, на который меня кладут, чтобы подтереть. Подгузники – не из ткани, а из какого-то искусственного материала, который шелестит при надевании. Насколько я понимаю, использованные подгузники не стирают, а выбрасывают.
На полу стоит ящик с игрушками. Иногда я делаю вид, что играю с какой-нибудь из них. Иначе они опять забеспокоятся и натащат мне ещё больше ненужного хлама.
В углу мишка – почти с меня ростом. Когда я один, я представляю себе, что это человек, и угощаю его пинками.
149
Вчера они положили мишку мне в кровать. На свадьбу приедут Луизе и Петер, и Хелене хочет показать им, что я в восторге от их подарка. В незначительных вещах проще не оказывать сопротивления. Кровать просторная, места хватит и на двоих.
В их книгах пишут, что маленькие дети днём хотят спать, и я оказываю им любезность и даю себя уложить. Иногда я и впрямь засыпаю. Но чаще всего не сплю и скучаю. В одну из таких принудительных пауз я обследовал мишку детальнее и сделал одно открытие. Под пришитым галстуком, который должен был придавать мишке нечто особенное, была скрыта застёжка-молния. Если её расстегнуть, голова откидывается назад. Видимо, это позволяет вынуть наполнитель и постирать его. Из их разговоров я знаю, что гигиена для них – нечто очень важное, особенно для Хелене.
Но они, кажется, ничего не знают про эту молнию, а мне только того и надо. Я давно уже подыскивал себе какой-нибудь тайник.
Когда-нибудь – так скоро, как только возможно – я сбегу от них. Пока что моё тело недостаточно подросло для этого. Я уже проделал эксперимент в этом направлении – и через несколько минут меня подобрали. Придётся продержаться ещё несколько лет.
Но когда настанет время, мне понадобятся деньги. И уже сейчас – таиник для них.
Люди всегда прилагают большие усилия, чтобы сохранить свои тайны. Зарывают их в клумбу, а сверху сажают цветы. Замуровывают в стену. Однажды мы нашли коробку с фальшивыми паспортами в собачьей конуре. Собака верно их охраняла, только сам хозяин не смог сохранить это в тайне.
Тайник надёжен лишь до тех пор, пока никто не подозревает, что он вообще существует. Слабое место здесь всегда человек. Нет ничего такого, что нельзя было бы выцарапать из головы.
Меня они не заподозрят. Быть беспомощным маленьким ребёнком – лучшая маскировка, какую только можно придумать. Постепенно начну наполнять моего мишку. Набью его под завязку. И когда-нибудь…
Выйду за дверь и исчезну.
А мишку они сохранят как реликвию и со скорбными лицами будут говорить: «Он так любил с ним играть».
Хахаха, как пишет в своём дневнике Арно.
150
Когда я шагнул за дверь как Андерсен, мои карманы были пусты. Я решил быть бедным человеком, на котором даже одежда – обноски с чужого плеча. Надо, чтобы личный обыск подкреплял легенду. У меня не было ничего. Ничего, что можно было бы найти. Откуда бы чему у меня взяться?
Не обязательно всё носить с собой.
На работе я всегда был неподкупным. Разумеется, я брал то, что мне предлагали, уж в этом не было недостатка. Но я никогда не допускал никакой зависимости от взяток. Обещанных услуг я никогда не предоставлял. Иначе бы я не годился для своей задачи. Кроме того: когда объекты потом понимали, что я не собираюсь сдерживать слово, это приносило на допросах дополнительную пользу.
Надежда и разочарование.
Для мыслящего человека задолго до перемен было ясно, что общественное устройство изменится. Хотя никто не мог бы сказать наперёд, в какую сторону. Всё было возможно – смотря по тому, с какой быстротой будут продвигаться вперёд разные армии. Поэтому я перевёл своё состояние в вещи, которые потом легко можно перевести в деньги независимо от формы государства. Движимые вещи. Золотые монеты. Бриллианты. После войны разумнее всего не иметь наличности. Всегда есть опасность, что валюта изменится.
Четыре небольших пакета, размером не больше книги. Моё полное собрание сочинений. Завёрнутые в провощённую холстину и герметично запечатанные. Последнюю свою командировку я употребил на то, чтобы спрятать их в четырёх разных местах. В местах, про которые знал только я. О которых знал только Андерсен.
На чердаке здания суда, в одной из забытых коробок со старыми бумагами. На административную неповоротливость всегда можно положиться.
В каменной пирамидке, которая маркирует границу между двумя деревнями. Такие пирамидки охраняются с обеих сторон, и есть уверенность, что они простоят долго.
За свободным камнем в стене музея. Я узнал о нём из одного допроса. Туда закладывали сообщения, обмениваясь ими. После казни уже никто не мог знать об этом тайнике.
Четвёртый пакет я зарыл в лесу, позади старой, полуразрушенной часовенки. Святой Флориан. Пощади мой дом, спали чей-нибудь другой. Даже в трудной ситуации нельзя терять чувство юмора.
Я никогда не узнаю, удалось ли мне вернуть мои сокровища.
Далось ли это Андерсену.
Может, они всё ещё лежат там и дожидаются меня.
151
Деньги, которые у них сейчас, называются евро. Кажется, эта валюта существует не так давно. Я не раз слышал, как Арно жаловался, что никак не может привыкнуть к новым деньгам. Из самого слова «евро» и из того факта, что на купюре она помечена и греческими буквами, я заключаю, что образовано крупное европейское государство. На двадцатке, которую я несколько раз сложил пополам и спрятал в моего мишку, изображены очертания континента. Кроме того, мост и готическое стрельчатое окно.
Не составило никакого труда взять купюру из кошелька Хелене. Приходя домой, она вешает своё пальто и ставит сумку просто на пол. Мне достаточно было лишь случайно закатить в том направлении мячик. Ведь я невинное дитя.
Траляля.
До сих пор она не заметила пропажи денег. А то бы непременно сказала что-нибудь Арно. Или, может, заметила, но боится ему сказать, чтобы он её не упрекал. А может – в её случае я легко мог бы это представить, – она уговаривает себя, что просто их потратила. У моей матери такое бы не прошло. Про деньги на хозяйство она всегда была в курсе до последнего пфеннига, особенно в конце месяца.
Я ещё маленьким ребёнком знал, в каком месяце тридцать дней, а в каком тридцать один – и не только из моей любви к листкам отрывного календаря. Больше всего я любил февраль – за его краткость. Всегда, когда месяц заканчивался и мой отец получал конверт с зарплатой, у нас на завтрак были хрустящие булочки. Две для отца и по одной мне и матери. В остальное время покупался позавчерашний хлеб, он был на пару пфеннигов дешевле.
Я припоминаю, это был, должно быть, 1904 год, високосный, и я, заливаясь слезами, негодовал, что в феврале вдруг оказался один лишний день. Время ожидания желанной булочки казалось мне бесконечным.
Ели булочки, ничем их не намазывая. «Мы не бедные, – говаривал отец, – но мы экономные». Каждый наполняет пустой карман той ложью, какая ему удобнее.
Я всё ещё не могу судить, богатые ли Арно и Хелене. На хлебе, по крайней мере, они не экономят. Но я ещё слишком мало знаю о покупательной способности этих евро. Мне не с чем сравнивать. Одно объявление в газете для морских свинок рекламировало телевизор по цене триста девяносто девять евро как особо дешёвое. А в моей рекламной листовке торговой сети Андерсен четыреста граммов нутеллы стоят один евро и девяносто девять центов.
У меня в проекте: узнать, что такое «нутелла».
152
Сто евро, теперь я знаю, это сумма, пропажа которой не остаётся незамеченной. В яслях настоящий переполох. Я совершил ошибку. Впредь мне надо ограничиваться более мелкими суммами. Не то чтобы меня вдруг кто-то заподозрил, разумеется нет, но всякое повышенное внимание – против кого бы оно ни было направлено – может осложнить мои планы.
В бытовке воспитательниц, там, где они меня вначале укладывали, включая мне радио, на полке стоит шкатулка с деньгами. В конце месяца многие родители приносят свою задолженность наличными, и воспитательницы их принимают в кассу. Насколько я смог понять, расчёты ведутся в половинах дня.
Деньги относят в банк лишь на следующее утро. Проследить такой порядок действий не составляло труда.
Шкатулка, конечно, заперта, но я знаю, в каком выдвижном ящике стола хранится ключ. Я выждал, когда поссорились двое детей – с криками и плачем, – и воспользовался моментом. Лучшего отвлекающего манёвра и не требовалось.
В таких детских разборках они действуют совершенно неэффективно. Я бы действовал по-другому. Такие фразы, как «ты огорчаешь меня, когда бьёшь Дитера», просто бессмысленны. Нет ничего менее действенного, чем апеллировать к лучшей природе человека. Её не существует. Ещё никто не стал лучше только оттого, что пообещал это сделать. А пара затрещин одному и другому впечатлила бы и остальных.
Любители.
Арно немного опоздал забрать меня, и я присутствовал при том, как они пересчитывали вечером деньги. До мысли, что кто-то мог взять деньги из шкатулки, они не додумались. Они лишь упрекали друг друга, что были недостаточно внимательны, записывая деньги в кассу.
Когда женщины кричат, их голоса не становятся тоньше, в отличие от мужчин.
Как бы мне хотелось саркастически сказать при этом: «Ты меня огорчаешь, когда ругаешься с Лукрецией». Вместо этого я сделал вид, что их разборка меня напугала. И начал реветь. Это средство и впрямь универсальное, годится почти на все случаи. Они сразу уменьшили громкость, пытаясь меня утешить.
И на сотенной купюре изображены мост и ворота. Ворота – триумфальная арка в стиле барокко, но я не могу припомнить, откуда она.
Сколько денег мне понадобится, чтобы скрыться? И когда придёт срок побега?
153
Годы и годы и годы. Страшно представить, сколько ещё придётся оставаться ребёнком.
Разумеется, маленькие изменения происходят. Крохотные улучшения. Как и образцовый арестант очень медленно восходит по тюремной иерархии. Получает камеру на одного, на квадратный метр больше, окно с лучшим видом. Каждую неделю две книги из библиотеки вместо одной. Рабочее место на кухне.
Но за это он должен постараться. Должен безупречно играть роль, которая ему досталась. Должен снимать шапку, когда положено снимать. Пол его камеры должен быть выдраен.
Если он исполняет все ожидания, приспосабливается ко всем заданным формам настолько точно, что они кажутся его собственными, если он ту ложь, которую ему диктуют, делает своей собственной, тогда им довольны. Тогда его похлопывают по плечу и говорят: «Мы воспитали образцового заключённого». В качестве вознаграждения идут ему навстречу в мелочах. Запирают его камеру вечером самой последней.
Но её запирают.
Годы и годы и годы.
И всегда есть опасность потерять себя самого. Действительно стать тем, кем притворяешься перед другими. Слишком поверить собственной лжи.
Я знал людей, которые умоляли не отпускать их на свободу.
Иногда – это пока кошмар, а не действительность – я боюсь засыпать, потому что мне страшно проснуться, забыв, кто я есть на самом деле. Лишиться себя. И впрямь находить весёлым, когда кто-то играет со мной в «Ку-ку!».
Они говорят тогда: «Что-то он сегодня беспокойный. Может, у него болит животик». И мне приходится разыгрывать перед ними больной животик, чтобы они удовлетворились этим и оставили меня в покое.
Мои «родители».
Мои тюремщики.
Нелегко держаться самого себя, когда тебе нельзя показывать ничего из того, что тебя составляет. Я знаю это по людям, которых допрашивал. Они притворялись дурачками, чтобы никто не поверил в те планы, которые они строили. Они не реагировали, когда им называли имена их сообщников, потому что такая реакция выдала бы их. Они были благодарны, когда их мучили, потому что крик от боли не выдаёт никакой информации о том, кто кричит.
Мне нельзя себя выдать. Я должен играть свою роль и несмотря на это оставаться собой.
Годы и годы и годы.
154
В моей голове мне можно оставаться самим собой. Только в голове.
Я знаю список симфоний Моцарта наизусть. Сорок одну симфонию. У меня всегда была хорошая память.
Старый Рёшляйн был того мнения, что счёт симфониям надо вести наоборот, от конца к началу.
Сорок первая. Юпитер. До мажор. Бодро-напористо.
Сороковая: соль минор. Тридцать девятая: ми-бемоль мажор. Как его самые первые.
Тридцать восьмая: ре мажор. Пражская. Тридцать седьмая: соль мажор. Тридцать шестая: до мажор. Линцская. «Линцеский торт», – говорил Рёшляйн и глупо хихикал.
Тридцать пятая: Хаффнер. Ре мажор. Тридцать четвёртая: до мажор. Тридцать третья: си-бемоль мажор. Память у меня функционирует.
Пока я могу сохранять воспоминания, я прочно держусь себя. Чтобы знать, кто я есть, мне нельзя забывать, кем я был. Без воспоминаний я бы действительно был не более чем ребёнок.
Плюх-плюх, плюх-плюх.
Как делает корова?
Тридцать вторая: соль мажор, тридцать первая и тридцатая – ре.
Его симфонии становились всё претенциознее, чем старше он становился. Благодаря новому дополнительному опыту в новом существовании.
Ля мажор, до мажор, соль мажор, ми-бемоль мажор. Потом соль минор. Только три симфонии он написал в миноре. Соль минор. Нежно и жалобно. Да, я слушал тебя, Рёшляйн. Я помню их все. Если я не могу заснуть, оттого что меня охватил страх, я говорю это как молитву. Си-бемоль мажор, ре мажор, до мажор. Святой Моцарт, спаси и сохрани меня.
Свои первые симфонии он написал, когда ему было восемь лет.
Раньше он не отваживался признаться, что уже всё знает. Это было слишком рано, и это навлекло на него подозрения.
Восемь лет. Мне до этого ещё семь лет отрабатывать.
Он больше не выдержал этой игры в прятки и начал писать ноты. Ми-бемоль мажор. Благородно и пылко.
Он был не вундеркинд. Он был старый человек, заключенный в детское тело. Играл свою роль недостаточно убедительно, и его рано изъяли из обращения.
Сорок одна симфония. Потом они стёрли его память и запустили его на следующий круг.
Плюх-плюх.
155
При всей рискованности не вынести скуку продолжительной недозагрузки без противовеса. Поэтому я решил как можно раньше стать музыкальным талантом.
Не Моцартом, конечно же нет. Такого рода вдохновения я в себе не чувствую. Да это бы слишком бросалось в глаза. Мне нельзя забывать о том, что я, возможно, под слежкой. Но ребёнок, восхищённый скрипкой и показывающий поразительную одарённость к этому – почему бы нет? Ребёнок, который с самого начала правильно держит смычок и уже через несколько дней умеет сыграть мелодию, такое бывает.
Хелене меня в этом поддержит, твёрдо убеждённая в том, что лично она пробудила во мне этот талант, ещё до рождения проигрывая мне столько классической музыки. То, что я направлял её выбор, она не заметила тогда, не догадается и потом.
Ещё не знаю, как я приду к инструменту, но уж какой-нибудь случай представится. Я позабочусь о том, чтобы представился.
При всём том негативном, что несёт с собой моё новое существование, у меня снова две кисти, а значит, я снова могу музицировать. Только теперь, когда для этого появилась хотя бы мысленная возможность, я замечаю, как сильно мне не хватает моей скрипки. Эгидиуса Клотца больше не будет, да я ведь на ней и не играл, а лишь обладал ею. Но и любая дешёвая пиликалка сделает меня счастливым, пусть и с самым плоским звуком. Сыграю швабский танец, написанный Леопольдом Моцартом для своего сына.
ТАМтамтам, ТАМтамтам.
До мажор.
Учитель музыки – это должен быть мужчина, я не хочу, чтобы мне преподавала женщина – будет удивляться, как быстро я выучиваю ноты, гораздо раньше, чем мне можно будет признаться по части букв. Он припишет это своим педагогическим способностям. Кто преподаёт музыку, тот не состоялся как исполнитель и утешается открытием чужой одарённости. Один ученик старого Рёшляйна играл впоследствии в симфоническом оркестре, правда, только во вторых скрипках и не за первым пюпитром, но Рёшляйн так им гордился, как будто обучил самого Паганини. Иногда он ходил в концерт и во время аплодисментов ему очень хотелось встать и раскланяться.
С такой перспективой, что я снова смогу играть на скрипке, мне будет легче выдержать мою тюремную камеру.
ТАМтамтам, ТАМтамтам.
Бодро напористо.
156
Луизе и Петер воображают, что разбираются в музыке. Не разбираются они в ней вовсе.
Они приехали на свадьбу и сразу же, в первый вечер отправились в концерт. Густав Малер, симфония Воскресение. Они купили там одну из этих серебристых пластинок, которые теперь в ходу, и подарили её Арно. Ему пришлось изображать благодарность, хотя Малер уж точно не та музыка, которая ему по вкусу.
А лгун из него плохой. Но и они не из тех людей, которые замечают такие вещи.
Они настояли на том, чтобы он вместе с ними прослушал начало последней части, которое со стихами Клопштока, и наперебой восторгались, как же оптимистично это обещание вечной жизни. Оптимистично? Знали бы они.
Малер написал эту симфонию в тональности до минор. Ласково жалобно. Жалобно, Луизе! То, чем тут угрожают женские голоса, достаточная причина для жалоб, видит Бог. «Воскресни, да! Снова воскресни, мой прах, после краткого сна». Несколько лет перерыва – и вот уж тебя выпускают на следующий круг. На ту же самую карусель. Кто ещё не, кто желает ещё? И это – повод для оптимизма?
Но, может быть, так написано в программке, а они люди того рода, которые всю свою жизнь выстраивают по программке. Прежде чем что-то подумать, они справляются по книжке, и после этого уже ничто не может совратить их с этого твёрдого убеждения. Пока не появится новый учебник. Такими людьми легко манипулировать. Они придерживаются правил, которые им задают, а когда правила меняют, они также твёрдо придерживаются новых.
В моей работе очень действенным оказался совсем простой метод: отдаёшь приказ – и наказываешь за его корректное исполнение. Приказываешь объекту встать – и бьёшь его, когда он это делает. После двух или трёх повторений они думают, что поняли правило, и остаются сидеть. За что опять же наказываются. Они не могут вынести вовсе не боль, а неясность. После этого они быстро делают всё, лишь бы тебе угодить.
Луизе и Петер были бы простыми клиентами.
Меня они подвергли проверке, как перепроверяют список заказанного, ставя галочки. Достаточно ли я подрос, достаточно ли прибавил в весе, не падаю ли больше при ходьбе. Хелене гордо продемонстрировала им, как я реагирую, если спросить меня, как делает корова, и Луизе была разочарована, когда то же самое насчёт собаки не сработало.
В собаках они тоже ничего не понимают.
157
Они привезли мне – «Это непременно понравится мальчику!» – коробку с маленькими подвижными человеческими фигурками. «Система профессора Вальтруд Фритцш» – написано на коробке. Куплено это не в магазине игрушек, а взято из педагогического института. Надо лишь наблюдать за мной, как я буду играть с этими фигурками, – гордо объяснили они, – и можно будет судить о состоянии моего развития. Для оценки приложена инструкция, где перечислены разные варианты игры и их толкования.
Только не те варианты, что я им показал.
У меня в тот день было дурное настроение, и я доставил себе удовольствие обмануть их ожидания. Не знаю, что было предусмотрено инструкцией, но уж точно не то, что я им продемонстрировал. О ребёнке с моим опытом они не подумали.
Я начал с женской фигурки, которая, по всей видимости, должна была изображать мать. Я выворачивал ей назад руки и ноги до тех пор, пока они не отломились. После этого я смеялся – моим самым невинным, детским смехом. Я знал, что это ещё больше собьёт их с толку.
Хелене хотела отнять у меня фигурки, но её родители этого не допустили. У них, видимо, было такое чувство, что они присутствуют при важном научном эксперименте.
Игрушечного отца я давил игрушечным автомобилем, переезжая его снова и снова. В какой-то момент у него отвалилась голова – и это я тоже отметил счастливым смехом.
Фигурку ребёнка я взял за ноги и стал окунать в баночку с сиропом. А чтобы они точно понимали, во что я здесь играю, я высунул язык и издавал хрипы удушья.
Тогда они забрали у меня эти фигурки, и Луизе объяснила, что я, пожалуй, слишком мал для такого рода игрушек.
Чтобы отвлечься от неудачного эксперимента, они притащили в гостиную большого мишку, усадили меня рядом с ним так, чтобы я его обнимал, и фотографировали нас. Я послушно дал всё это проделать с собой, так что они остались довольны и говорили: «Видно по нему, как он счастлив с нашим подарком».
Да, я счастлив с ним.
Сотрудники в кафе часто кладут свои кошельки позади стойки, а маленького мальчика, который там с любопытством топчется, они находят очень милым.
Уже у меня сто тридцать евро.
Разумеется, мне потребуется больше, гораздо больше. Но ведь это только начало.
Моя фотография с мишкой получилась очень удачной.
158
Я мечтаю – или выдумываю себе, – чтобы у меня был фотоаппарат, которым я мог бы изображать людей такими, какие они есть в действительности. Негатив показывал бы их внешность, представляю я себе, в той позе, в которой их посадили перед объективом, но если потом погрузить снимок в ванночку с проявителем, картинка постепенно меняется. Я стою в затемнённом отсеке, только я один, и смотрю.
Улыбка превращается в оскал, из задумчивого взгляда получается глуповатое косоглазие, геройская грудь рахитично съёживается. Фотографируешь могущественного человека, представляю я себе, как он со своего балкона милостиво приветствует ликующую толпу народа, а на фото видно, как он рухнул за парапетом на колени, прикрыв голову руками. Щёлкнешь чудесную красавицу, а снимок покажет её истинное уродство. Маски превращаются в лица.
В истинные лица.
Я мечтаю – или выдумываю себе, – что таким аппаратом обладаю только я, и этот проявитель есть только у меня. Если надо кого-то допросить, зовут меня, и мне даже не приходится извлекать мой аппарат из кожаного футляра, потому что они уже наперёд знают, что этот аппарат их разоблачит, и тут же предпочитают во всём сознаться. И у моих заказчиков тоже есть свои тайны – как у любого есть свой тайничок и свои запертые дверцы, поэтому они стараются устранить меня с дороги, запереть в тюрьму, отравить. Но я это всегда вовремя замечаю, потому что ведь у меня есть этот аппарат, и я лишь улыбаюсь и ускользаю от них, а они ничего не могут мне сделать. Они меня боятся, поэтому притворяются дружелюбными, но и это я тоже замечаю.
Я замечаю всё. Только по мне они не замечают ничего. Потому что у других этого аппарата нет.
Когда нам было по двенадцать или тринадцать, Конни Вильмов и Удо Хергес и все остальные – мы выдумывали себе нечто подобное, очки, которые стоило только надеть, как увидишь всех людей голыми. Мы представляли себе, как Бойтлин расхаживает по классу без одежды, выдумывали ему прыщавое тело и чувствовали себя бесконечно превосходящими его. Мы представляли себе женщин, хотя не могли их действительно представить, а ночами наши фантазии превращались в сны, которые оставляли на простынях свои следы.
Иногда я мечтаю, что я невидим. Что другие смотрят на меня, но никого не видят. Что они фотографируют меня, но на снимках никого не оказывается.
Они должны были бы фотографировать Андерсена, но они не знают, что он есть.
Что он был.
159
На свадьбе все непрерывно щёлкали. Кроме мамы Арно. Даже жених с невестой. Теперь больше не требуются фотографы, у каждого свой аппарат, и на мониторе сразу видно, получился снимок или нет. Они смотрят больше на эти свои приборы, чем на происходящее.
Столько снимков. Интересно, разглядывает ли их потом хоть кто-нибудь.
Скорее всего нет.
У моих родителей была одна-единственная свадебная фотография. Она стояла на полке в шкафу, в черепаховой рамке с отколотым уголком, и я до сих пор могу описать снимок во всех подробностях. Как текст, прочитанный тысячу раз, запоминаешь наизусть.
Снимок плохо освещён. Отцовские пол-лица слишком затемнены. Наверное, они не могли позволить себе фотографа получше, а то и не было никого получше в том захолустье, где они жили.
Мой отец стоит навытяжку, руки по швам. Разве что ступни поставлены не параллельно. Одна чуть на отлёте, как у балетного танцора второго ряда, который всё ещё ждёт своего вступления, когда другие уже танцуют своё соло. В руке у него что-то светлое, не разобрать. Может, платок. Я его спрашивал об этом, но он не мог вспомнить.
На снимке он худощавее, чем я его знал. Усы не такие пышные. Цветок в петлице. У матери в руках букет цветов.
В доме у нас редко бывали цветы.
Она сидит рядом с ним, в белом платье. Фата закреплена на чём-то вроде короны. Когда я был маленький, она всегда говорила мне, что она принцесса. Но корона была заёмная. В их деревне она переходила от одной невесты к другой.
Её левая ладонь спрятана у папы за спиной. Не думаю, что она там прикасается к нему, это на них не похоже. Видимо, она положила ладонь на край стола. На правом краю фото виден другой конец этого стола. Так их расположил перед объективом фотограф.
Она не смотрит на него.
На заднем плане присобранная портьера с цветочным орнаментом. Плохо намалёванная декорация.
Ни отец, ни мать не выглядят на этом фото счастливыми. Может быть, причина в том, что тогда из-за долгой экспозиции приходилось надолго замирать без движения.
А может, и не поэтому.
160
Раз уж я такой хорошенький, много снимали и меня. Они надели на меня этот взрослый костюм, который заказала для меня мама Арно. Они все твёрдо убеждены, что я буду чувствовать себя в нём очень хорошо. Потому что я так смеялся, увидев его в первый раз.
В костюме я взрослый, в котором скрывается дитя.
В котором скрывается взрослый.
У нас дома – не знаю, откуда у моих родителей взялась эта игрушка, но денег они на неё уж точно не тратили – была такая деревянная кукла, внутри которой была спрятана кукла поменьше, а в той ещё меньшая, и так далее. «И так далее», – говорила моя мать всякий раз, когда извлекала на свет одну за другой этих кукол и выстраивала их в ряд на столе гостиной. Мне самому было запрещено прикасаться к этому чуду, оно было слишком ценным для этого. Долгие годы я был уверен, что ряд кукол бесконечный. Как я ни молил мать извлечь следующую и ещё следующую, она только смеялась и говорила: «Вот когда вырастешь большой».
Тайны никогда не бывают бесконечными. Когда докопаешься до их дна. Когда я подрос, я обследовал эту игрушку. В ней было всего шесть кукол, не очень тщательно расписанных, и шестая уже не раскрывалась.
Итак, они переодели меня взрослым, с цветком в петлице, в точности как на старом свадебном фото.
И Арно тоже был костюмирован – тёмным костюмом с серебристо-серым галстуком. Карнавальный наряд сделал его моложе, как будто он явился не на собственное бракосочетание, а к первому причастию. Он то и дело хватался за горло; видимо, ворот рубашки был ему тесноват.
Платье Хелене, из магазина, в котором она работает, было из блестящей ткани, с виду как шёлк, но на ощупь не шёлк. Если постарается, она может быть хорошенькой. Вот только новая причёска, сделанная по такому случаю, мне не понравилась.
Для поездки в ратушу Федерико в качестве сюрприза арендовал лимузин. Мы чуть не опоздали, потому что водитель отказывался тронуться с места, пока для меня не установили детское кресло.
Во время церемонии я должен был сидеть на коленях у Луизе. Она отвоевала себе это право в немой борьбе с мамой Арно.
Чиновник по регистрации пытался придать делу торжественность, но это плохо ему удавалось, потому что он слегка шепелявил. Я был единственным, кому было позволено над этим смеяться. Но когда он говорил о том, что теперь для новобрачных начнётся совершенно новый отрезок жизни, Хелене тоже едва сдерживалась, чтобы не захихикать.
Я правда не хотел портить им церемонию, но что делать, я всё ещё не контролирую свой мочевой пузырь.
161
На вечер они договорились с девушкой, живущей по соседству, чтоб она пришла посидеть со мной, пока у них будет торжественный ужин. Хотели меня просто засунуть в постель.
Разумеется, я такого не мог допустить. Жизнь, к которой я приговорён, и так достаточно скучна. Почему я должен мириться с тем, что меня лишают хоть какого-то разнообразия? Я так сильно негодовал, что девушка перепугалась и ни за что не согласилась остаться со мной.
Чтобы не заставлять гостей ждать, они взяли меня с собой. Едва мы сели в машину – они заказали такси, – как я, разумеется, сразу успокоился и повеселел.
Манипулировать ими совсем не трудно.
В ресторане все стулья обтянуты белой тканью, с бантом позади спинки, всё очень красиво. Детского стула не было, но они соорудили мне трон из нескольких подушек. Даже удобный. И даже дали поесть той еды, хоть и крошечными порциями. Я весь вечер был очень милым. Эта роль всегда лучшая.
Большинство гостей я не знал. Полагаю, что более молодые – это друзья новобрачных, а более старые – родственники.
Обе воспитательницы из яслей тоже были приглашены. Лукреция оказалась замужней, чего я в ней не предполагал. Я не люблю ошибаться в своей оценке человека.
Петер произнёс напутственное слово, в котором говорилось, что он и Луизе все годы их долгого супружества принимали все решения сообща, и этот рецепт счастливого партнёрства он хотел бы пожелать и Хелене с Арно. Я не поверил ни одному его слову. Я полагаю, текст ему надиктовала Луизе.
После этого и мама Арно тоже почувствовала себя обязанной сказать речь. Но она не подготовилась и была уже слегка подвыпившей. Она рассказывала истории из детства Арно, чем привела его в смущение, зато развеселила гостей.
Мне нравится мама Арно. В те дни, которые я провожу у неё, она надолго оставляет меня в покое.
Макс и Федерико, каждый по строчке, прочитали неказистое стихотворение, над которым больше всего смеялись они сами. Но это было уже поздно вечером, и в какой-то момент я заснул.
Перед этим я немного побродил по ресторану. У двери стоял маленький столик с корзиночкой для чаевых.
Теперь у меня уже почти двести евро.
162
Время от времени я подходил к Макс и взбирался к ней на колени. Приклонял голову – мило, мило – к её груди. Там у неё под платьем ничего не было, это отчётливо ощущалось.
С тех пор, как она в моём присутствии развлекалась с тем мужчиной, я очарован Макс. Как только я её вижу или всего лишь думаю о ней, я чувствую возбуждение, которого раньше не знал в этой форме. Моё тело в этом не участвует. Оно ещё не интересуется такими вещами.
Но моя фантазия…
Я, может быть, единственный в мире человек, или всё-таки один из очень немногих, кто может испытывать вожделение в этой чистой форме. Без той часто разочаровывающей необходимости тут же превратить мысль в действие.
Это связано не только с тем, что я помню вещи, о которых другие люди моего телесного возраста ещё не знают. Это отвечает и моей принципиальной позиции по отношению к жизни. Я всегда был наблюдателем.
Всегда.
Когда о госпоже Бреннтвиснер говорили, что она раздвигает ноги для всякого встречного и поперечного, то были всего лишь слухи. Хотя старшие школьники и хвастались, что уже имели с ней дело, но это было враньё. На самом деле никто ничего не знал.
Кроме меня.
Напротив Бреннтвиснеров жила старая дама – одна в старом доме. Имя её я забыл или никогда не знал. Мы называли её просто «старуха». Когда она уходила, то тщательно запирала входную дверь, но со стороны сада было окошко подвала, всегда лишь притворённое. Надо было пробраться на чердак, лечь на живот под скосом крыши, и тогда через полукруглый люк можно было смотреть в спальню госпожи Бреннтвиснер. Чаще всего она помнила о том, что нужно задёрнуть занавески, но не всегда.
Я был единственный в школе, для кого истории о ней были не только слухами. Я никогда никому не рассказывал о моих наблюдениях. Тайна имеет цену лишь тогда, когда ею ни с кем не делишься. А ещё я не хотел признаваться, как сильно меня возбуждали неаппетитные события в этой мелкобуржуазной спальне.
Мысль самому переспать с госпожой Бреннтвиснер была бы мне омерзительна. В ней было мало притягательного, да из моей школьной перспективы она была для меня очень стара.
Макс молода. Когда теперь они с Федерико въедут к нам в квартиру, у меня наверняка будет возможность не раз увидеть её неодетой. Есть свои преимущества в том, что ты глупый маленький ребёнок.
163
На ближайшие годы я разработал себе план. Всегда хорошо иметь план.
Первое время я буду оставаться милым и наивным, насколько это будет уместно. Использовать их потребность защищать и любоваться, пока это не придёт к естественному концу из-за физических изменений. Я буду спокойным ребёнком. Лёгким в уходе. Постепенно натренирую их на то, чтобы они как можно надолыне оставляли меня без присмотра. Это безусловно необходимо для многого, чему бы я хотел научиться.
«Он вообще не причиняет нам никаких неудобств», – так они должны говорить, приписывая это своему искусству воспитания.
Слишком совершенным мне тоже быть нельзя, об этом я должен помнить. Время от времени придётся что-нибудь разбивать «по неловкости». Только чтобы не слишком ценное. Плакать от огорчения, когда это произойдёт.
Плач постепенно сокращать. У Хелене есть книга, которой она верит как Библии: Первые годы твоего ребёнка. В ней очень подробно расписаны все этапы. Я буду ориентироваться на её ожидания. Не страшно, если она застанет меня с этой книгой. В ней много фотографий маленьких детей, их-то я и разглядывал.
«Йонас может часами разглядывать книжки с картинками», – так они должны говорить.
Быть не слишком одарённым ребёнком. За исключением музыки. Во всём остальном не выказывать никаких свойств, которые могли бы привлечь внимание.
С первыми словами повременить. Пусть они даже начнут тревожиться на этот счёт. Зато потом заговорить сразу фразами. Убедительно сыграть детский лепет у меня не получится. Это стоило бы мне больших усилий.
Позднее стать хорошим учеником. Не первым в классе, это было бы слишком заметно, но лучшим из средних. Всегда выполнять домашнее задание.
Пусть они говорят: «Он такой самостоятельный».
При этом всё время готовить побег. Терпеливо – как интернированный. Терпение я могу себе позволить. Должен. Пока мне не исполнится двенадцать или четырнадцать, я буду слишком заметен без семьи. Быть ребёнком – особая примета, которую не скроешь.
Мне понадобятся деньги, но их можно раздобыть. Деньги – это всегда просто. Труднее выправить документы. Я ещё понятия не имею, как смогу это организовать.
Первым делом: узнавать как можно больше о современности, в которой я нахожусь. Воспользоваться тем, что Арно и Хелене уедут в свадебное путешествие.
164
Труднее всего выяснить те вещи, которые нигде не упоминаются конкретно, потому что предполагаются само собой разумеющимися. Например, мне до сих пор неясно, какая форма государства образовалась здесь после войны. В газетных статьях, которые я могу раздобыть у морских свинок, речь хотя и ведётся о разных партиях, но это ещё ничего не значит. Партии можно использовать для того, чтобы создать впечатление выбора, которого в действительности не существует. Надо только ловко управлять их взаимодействием.
Президента или канцлера зовут Шрёдер. Не знаю, к какой политической группировке он принадлежит.
Этого я не знаю и ни об одном человеке из тех, что меня окружают. Кажется, это не тема, о которой часто говорят. Или это слишком опасно – иметь об этом ясно выраженное мнение.
Зато я очень точно знаю ситуацию в футболе. Ни о чём другом Арно и Федерико не говорят так часто, как о нём. Когда они спорят, какого игрока надо выставить и какой тактике следовать, можно подумать, что речь идёт о вещах, движущих солнце и светила, а не о каких-то втор о степенных увлечениях.
Арно – горячий болельщик команды из Вольфсбурга – такого города я не знаю, хотя он, насколько я понял, находится в Германии. Странно, в географиня, вообще-то, всегда разбирался.
Федерико интересуется только итальянским футболом. Он всё время говорит о команде из Турина. Полагаю, что его семья происходит из этого города или из этой местности.
Когда они в виде исключения вдруг заговаривают о политике, я слышу от них те же фразы, какие я выдумывал себе для Андерсена, чтобы в случае допроса он мог казаться бестолковым и потому неопасным. «Они там наверху делают что хотят», или «А расхлёбывать всё приходится маленькому человеку». Большего, чем эти фразы, я от них ни разу не услышал.
Если позиция этих двоих типична для большинства – а у меня нет оснований предполагать что-то другое, – тогда этой страной легко управлять.
Арно и Хелене не читают газет. По крайней мере, не выписывают ни одной. Политика их интересует лишь в связи с какими-нибудь сенсационными событиями – революциями или захватом заложников. Они любят, когда мир рассказывает им сказки. Поэтому вся обстановка их гостиной ориентирована на телевизор, эту машину для рассказывания сказок.
Дети, а не люди.
165
Наконец-то. Они уехали.
Хелене прощалась со мной так драматично, как будто больше никогда в жизни меня не увидит. Притом что уезжают они всего на несколько дней. Но она оставляет меня на других и поэтому должна особенно выразительно продемонстрировать свою материнскую любовь. Брала на руки, целовала и все эти докучливые вещи.
Я к конце концов оборвал эту процедуру. Плач всегда действует. «Да ты же его напугала», – сказал Арно. И тогда они наконец пустились в путь в аэропорт. Сейчас они уже, должно быть, во Флоренции.
Я дважды бывал в Италии, оба раза в командировке. Совсем не та страна, которая бы мне понравилась. Все говорят о радостях жизни, но я ощутил там из этих радостей только неразбериху. Никакой государственной организованности.
Когда эти двое сели в такси, Федерико взял меня на руки, чтобы утешить. Он был горд тем, что я так быстро после этого успо-коился. Они все верят в то, во что им удобно верить. Post hoc ergo propter hoc. «После этого – значит, вследствие этого». Вот ещё одна из тех латинских школьных цитат, прицепившихся ко мне как репейник. Надо бы как-то регулярно очищать свою память.
Федерико и Макс приняли свою службу эрзац-родителей с непомерной серьёзностью, как маленькие дети, играющие со своими куклами в приглашение на чай. Их рьяная забота не доставляет мне никакого удовольствия. Они ещё не знают мои сигналы и чувствуют себя обязанными каждые четверть часа проверять, не пора ли мне менять подгузник. Ну да, в этом я, наверное, сам виноват из-за того маленького происшествия в загсе.
Я тешу себя надеждой, что так внимательны они только поначалу. Когда-то они будут слишком заняты, чтобы неотрывно за мной присматривать. И это даст мне массу других возможностей.
Занятно слушать их разговоры. Макс – и это заметно – пытается манипулировать Федерико. Очевидным образом. От человека, изучающего психологию, можно было бы ожидать более ловких действий. Она то и дело заводит речь о том, как хороша была эта свадьба и какими счастливыми выглядели Хелене и Арно. Разумеется, она хочет подвигнуть его к тому, чтобы он наконец тоже сделал ей предложение. Пока что кажется, что он намеренно пропускает мимо ушей те ключевые слова, которые она ему предлагает. Он влюблён, но не глуп.
Мне нравится Федерико.
Если бы мы учились вместе с ним в школе, я бы постарался сделать его своим другом.
166
Моё предсказание оказалось верным. У меня гораздо больше неподконтрольного времени под присмотром Федерико и Макс, чем при Арно и Хелене. Сейчас воскресное утро, уже минуло девять часов, а они ещё в постели. Правда, уже не спят, но мне не нужно бояться, что они помешают мне в ближайшие минуты. Они заняты. Через дверь отчётливо слышно, чем. Ещё тогда, с чужим мужчиной в её квартире, Макс громко выражала своё воодушевление.
Для меня это замечательная возможность сделать наконец то, на что у меня до сих пор не было подходящего случая. Я прокрадываюсь в гостиную как можно бесшумнее. Рядом со столиком, на котором стоит его компьютер, Арно держит в регистраторе инструкции для своих технических приборов. Я давно уже хотел взглянуть на эти бумаги. Они могли бы послужить важным источником информации.
Бумаги для его компьютера вставлены в прозрачные оболочки из искусственного материала. Щелчки при открывании и закрывании колечек регистратора кажутся мне очень громкими, но те двое в спальне слишком заняты другим, чтобы следить за посторонними звуками. Я со своей добычей пробираюсь назад в детскую.
Я лишь коротко глянул в руководство по эксплуатации, но мог бы взять на это и больше времени. Федерико и Макс всё ещё не появились. Но даже при беглом просмотре стало ясно, что мне ещё многому надо учиться. Большинство выражений, которые там применяются, мне совершенно незнакомы.
Я подожду, время у меня есть.
Теперь бумаги лежат в моём ящике с игрушками, под слоем строительных кубиков и прочего хлама. Даже если бы Арно хватился их, что маловероятно, он бы не догадался искать их там. Я никогда не видел, чтобы он заглядывал в эти инструкции. Я полагаю, что он и без них всё знает.
Между тем я проголодался. Дверь спальни заперта, но я так долго дёргал за ручку, что те решили наконец встать. Федерико открывает дверь, и ему стыдно за столь поздний подъём. Ведь он обещал заботиться обо мне неусыпно. Я немного похныкал, чтобы ещё усилить его чувство вины.
Муки совести у него такие сильные, что он чувстввует себя просто обязанным предложить мне что-то особенное. Сегодня после обеда он поведёт меня в зоопарк. И Макс, разумеется, с нами. Которая теперь не хочет больше называться Макс, а хочет быть Майей.
Ну-ну.
167
Люди чересчур серьёзно относятся к своим именам. Но ведь не станешь другим, если назовёшься по-другому. Если винную этикетку приклеить на бутылку с молоком, допьяна всё равно не напьёшься.
Смешнее прочих мне всегда казались люди, которые годами сидели в университете только ради того, чтобы потом добавить к своей фамилии титул доктора. Они действительно полагали, что сильно изменятся, если перестанут быть господином Червивцем, а станут господином д-ром Червивцем. Или господином тайным советником Червивцем. Червивец остаётся Червицем.
Коза остаётся козой.
Но хотя бы в армии это отлажено до совершенства. Сбрасываешь с себя гражданскую одежду вместе со своей фамилией, меняя её на чин. Господин штабсфельдфебель. Господин капитан. Господин генерал. Это очень разумное решение, по крайней мере у высших чинов.
В остальном же лучше оставаться при той фамилии, которая досталась тебе при рождении. Это проще.
Естественно, иногда такая фамилия начинает жать тебе в подмышках как плохо подогнанный костюм. Когда бы мы потом ни встречали Вальтера Хаармана из нашего класса, мы напевали песенку топорика, и он всякий раз сердился на это. Он и сам в наших головах стал немножко серийным убийцей только потому, что его однофамилец убил две дюжины молодых мужчин. Но ведь какой-нибудь Хаарман мог получить и Нобелевскую премию. Или золотую медаль на Олимпийских играх.
Новая фамилия редко когда необходима. Но если уж она понадобится, то действительно нужно стать другим человеком. Одних только новых документов недостаточно. В моей работе мне часто приходилось иметь дело с людьми, у которых документы были лучше настоящих. Но свои рефлексы они не подделали даже вполовину того. Обратишься к такому по фамилии, указанной в документах, у него нет автоматической реакции. Особенно после двух или трёх бессонных суток. Зато он вздрагивает, когда слышит свою старую фамилию. Он недостаточно основательно поработал над своей новой личностью.
Когда я стал Андерсеном, я сделал это лучше. Я всё продумал. Сама по себе фамилия неважна. Я мог бы назваться и Шмидтом. В моей роли это бы ничего не изменило.
Хотел бы я знать, хорошо ли я её сыграл.
Теперь меня зовут Йонас, и Федерико и Макс ведут меня в зоопарк. Федерико и Майя. Ну ладно, пусть будет Майя. Жираф остаётся жирафом, даже если на его вольере повесить табличку с надписью «лев».
168
Я не хочу здесь находиться. Это меня запутывает. Я не хочу этого.
Пусть бы они пошли со мной к птицам или к рыбам. Да пусть хоть к змеям.
Нет. К змеям не надо.
«Они внутри меня!» – так кричал тот человек со змеями.
Этого я не хочу.
Макс и Федерико хотят, чтобы я сознался. Чтобы я сказал, кто я есть на самом деле.
Я Андерсен.
Андерсен. Андерсен. Андерсен.
Нет, не Андерсен. Я Йонас.
Я маленький ребёнок. Безобидный. Я никогда не был никем другим.
Никогда.
Плюх-плюх.
Вот он трясёт решётку. Поначалу они ещё делают это. Колотят в дверь. Кричат. Потом затихают. Просто сидят.
Иногда они плачут.
А люди смеются. Очень много людей. Дети. Он трясёт решётку, а они смеются.
Я специально отдавал распоряжение, чтоб смеялись. Когда над ними смеются, это усугубляет действие ареста.
Решётка была сильнее его. Разумеется. Решётка всегда сильнее. Теперь он сидит на полу, опустив голову. Подавленный. Это подходящий момент для допроса. Поставить перед ним решающие вопросы. «Вы должны нащупать правильный момент», – всегда говорил я моим людям.
Всегда говорил моим людям.
Никогда не говорил.
То был не я. Я Йонас.
Йонас. Йонас. Йонас.
Я знаю, что он лишь самец обезьяны, но он похож на человека.
Я не хочу здесь оставаться.
Я кричу и отбиваюсь.
Я кричу.
Они в растерянности. Не знают, что случилось. Спрашивают себя, что они сделали не так.
«Я думал, все дети любят обезьян», – говорит Федерико.
«Ничего не поделаешь», – говорит Макс.
169
Мы поехали домой, и они рано уложили меня. Я этому только рад. Но не могу заснуть. Мне не даёт покоя вид той обезьяны, которая трясла решётку. Мне не дают покоя те картины.
Заключать в тюрьму – ремесло взыскательное. Камера должна подходить заключённому как ботинок ноге. Требуется снять мерку и удостовериться, что он действительно жмёт.
Когда я занял эту должность, темнота считалась особенно действенной – суеверие, которое не выдерживает практической проверки. Только потому, что создать полную темноту довольно затратно. Глаза становятся чувствительными и воспринимают самый слабый световой сигнал. Даже в материнской утробе темнота не была абсолютной. Кроме того, отсутствие света не позволяет вести необходимую слежку.
Моё распоряжение заменить некоторые двери решётками поначалу натолкнулось на сопротивление. Особенно со стороны тех сотрудников, которые работали в подчинении у моего предшественника. Они потом недолго оставались в команде. И не видели, как оправдали себя мои методы.
Запирать людей за решёткой лучше всего голыми. Они должны почувствовать, что им уже больше ничего не принадлежит, даже собственное тело. Звери в клетке. Я распорядился, чтобы мои люди смеялись, проходя мимо. Особенно сильно это действует на женщин. Прежде всего на немолодых.
Правда, этот метод действует недолгое время. Чувство стыда притупляется. Но много времени нам и не требовалось.
Несколько тёмных камер я сохранил, только улучшил их использование. Арестованного вели туда с крепко завязанными глазами, до меня этим условием халатно пренебрегали. Воздействие уменьшается, когда он может ориентироваться перед тем, как запрут дверь.
На другом конце шкалы шум и свет могут быть тоже весьма эффективными. Человек не выдерживает долго без сна.
Большинство арестантов боятся крыс. Этого я никогда не понимал. Они же кусают только когда по-настоящему оголодали.
Для подготовки к допросу годятся и очень тесные камеры, в которых не выпрямишься во весь рост и не ляжешь. Требуемые боли начинаются уже с первых часов.
Идеальной была бы камера, которую можно было бы уменьшать постепенно. Подвижные стенки и понижающийся потолок. Я просто не успел осуществить такую конструкцию.
Мне нельзя думать о таких вещах. Нельзя, чтоб они были когда-то в прошлом.
170
Я отвлекаюсь, сосредоточиваясь на фантазиях.
Ещё в школьные времена я мечтал о магических силах, которые делали бы меня сильнее и могущественнее остальных людей. Очки, позволяющие видеть сквозь одежду. Стеклянные ботинки-невидимки, обувшись в которые, становишься невидим. Волшебная палочка, которой достаточно взмахнуть – и время останавливается. Разумеется, только для других, не для меня. Они застывают, неподвижные, а я могу среди них перемещаться как угодно. Могу делать с ними что захочу. Могу их трогать, бить, могу…
Весёлые картинки. Я должен представлять себе весёлые картинки. Ночью, когда Федерико и Майя засыпают, я мог бы прокрадываться в спальню и шептать им на ухо что-нибудь несусветное. На следующее утро они бы вспоминали об этом и думали, что получили некое послание. С того света или из подсознания. Первый раз они бы над этим посмеялись, отмахнулись бы, а в следующую ночь я бы опять сделал это. И после следующей. Я уверен, я вверг бы их в безумие или хотя бы в состояние, в котором они сами считали бы себя сумасшедшими. С ней это удалось бы легче, чем с ним, но сработало бы у обоих. Рассудок человека – хрупкая конструкция. Ему немного надо, чтобы разбиться вдребезги.
Или… Ну просто ради времяпрепровождения… Я мог бы позвонить в полицию, моим высоким голосом, который приняли бы за женский, например, соседкин. Я заявил бы о нападении или взломе квартиры. Они бы примчались – с мигалками и сиренами, – а у меня было бы развлечение на полчаса.
Или…
Я мог бы устроить всё, что захочу, и никто бы меня не заподозрил. Потому что я ведь ещё не умею говорить или что-нибудь выдумывать или вообще сделать что-нибудь более интересное, чем выстроить башню из кубиков да испачкать памперс. Маленькому мальчику не нужна и волшебная палочка, чтобы остаться невидимым. Я для них на самом деле не существую. Всего лишь младенец, нуждающийся в уходе.
Я мог бы…
Разумеется, я не стану ничего этого делать.
Я лишь выдумываю это, потому что мой рассудок нуждаются в стимулах. Единственную книгу, которая вот уже несколько недель стоит у меня в комнате, я знаю уже слишком хорошо.
Сказки братьев Гримм.
171
Старинное издание. С красивым готическим шрифтом, я с таким вырос. Первая буква в начале каждой сказки встроена в маленькую картинку. Например, Румпельштильцхен пытается разорвать на части свою начальную букву. Кот в сапогах прячется за своей начальной буквой – видимо, подстерегая мышь. И так далее.
Не знаю, откуда взялась эта книга. И почему её поставили на полку стеллажа в моей комнате. Я ещё мал для того, чтобы мне читали сказки вслух. Книжки с картинками – вот мой предел. Как делает корова? Она делает: му-у-у.
И почему такая старая книга? Может, это семейная реликвия – ещё от бабушки Арно или от дедушки Хелене. Он могли читать эту книгу вслух своим детям, как это делала для меня моя мать.
Или, что тоже мыслимо: они нашли эти сказки где-нибудь на книжном развале и купили, думая себе: вот вырастет Йонас, порадуется картинкам.
Неважно. Главное, есть что почитать.
Эти сказки, а я и не знал, не такие уж умилительные, как мне это представлялось по воспоминаниям. Моя мать, оказывается, многое пропускала. Подвергала сказки цензуре. У неё не проходила бочка, «полная кипящего масла или ядовитых змей». Никого не сжигали на костре и не пожирали в лесу дикие звери. Она, наверное, думала, что такие вещи могут меня травмировать.
Никому не окажешь услугу, оберегая его от действительности.
Некоторые сказки она пропускала. Например, про маленькую девочку, которой гном каждый день давал острый нож, потому что старый у неё уже затупился и она не могла делать им свою работу как следует. В конце сказки вмешивались три брата и отрезали гному руку. Из ревности. Я полагаю, эту сказку она вполне могла бы мне и прочитать. У меня не было сестёр и братьев, которых мне следовало бы опасаться.
Эту сказку и ещё несколько других, которые мне нравятся, я знаю уже почти наизусть. Я радуюсь всякий раз, когда мне в руки попадает другое чтение, пусть и не такое интересное. Я прочитал даже вкладку из упаковки с сиропом от кашля.
Сегодня Федерико принёс рекламную брошюру фирмы Андерсен. На обложке изображён их фирменный знак, а Федерико знает, что мне он всегда нравился. Только не знает, почему. Надпись со стрелой, указывающей на вход.
Итак, будет мне что почитать.
172
Это невероятно.
Этого не может быть.
Но это так.
Кажется, я закричал так громко, что напугал их. Я не помню своего крика, но было бы вполне логично, что я так бурно среагировал.
Ещё логичнее было бы, если бы я пел и плясал.
Когда Майя вбежала в комнату на мой крик, на ней ничего не было надето. Теперь, после всего, я припоминаю, что кожа её влажно блестела. В тот момент меня это не интересовало, да и в этот момент меня это не интересует.
Теперь важно только одно.
Федерико обнял меня и спел мне итальянскую песню. Колыбельную, как я догадываюсь. У него приятный голос.
Его тело – а он тоже был голый – пахло очень по-мужски: потом и немножко рыбой. Должно быть, я помешал им в интимный момент.
Но это меня не интересует.
Меня интересует совсем другое.
Майя, иначе это была бы не она, непременно хотела выяснить, что же меня так испугало. Я указал на стену, по которой пробегали тени от фар проезжающих по улице машин. Пусть думают, что я испугался.
Но я ничего не испугался.
Я пережил самую лучшую неожиданность, какую только мог представить.
В моей комнате горит ночник в виде клоуна со светящимся красным носом. Федерико собрался вкрутить туда завтра более сильную лампочку.
Но света достаточно. Больше мне и не требуется. Если кто-то войдёт в комнату, я могу моментально изобразить вполне достоверный сон.
В свете красного клоунского носа я прочитал…
Я прочитал…
Не удивительно, что я закричал.
173
Только однажды до этого я испытывал такой внезапный прилив счастья, такой радостный сюрприз. Это было, когда я…
Это не сравнить. Конечно нет. Но всё же.
«Рождество и Пасха в один день», – называла моя мама такие моменты. Сегодня – Рождество, Пасха и Троица в одном.
Мне было не больше восьми лет. Самое большее девять. Я ещё ходил в коротких штанишках. Хотя была зима.
Это был великий день преподавателя катехизиса Лэммле, нашего «Ягнёнка-беее». Раз в году, во время предрождественского адвента ему разрешалось организовать благотворительный базар – в пользу миссии в Африке. На этом базаре продавались пироги, испечённые женщинами нашей общины, самодельные вышивки и тому подобные вещи. Ягнёнок-беее уже за недели до базара обходил деревню, от дома к дому, собирая эти предметы, и всякий раз нахваливал кофе, которым его угощали, как самый лучший, какой только ему приходилось пить.
По такому случаю полагалось появиться в собрании общины и внести пожертвование, кто сколько может. Мои родители всякий раз перед этим спорили, сколько денег дать. Как можно меньше – такова была установка у отца. Столько, чтобы не прослыть скупыми – на этом настаивала мать. В наших краях внимательно следили за руками.
Соседи – и этим я потом часто пользовался – лучшие осведомители. Они расскажут более интимные вещи, чем мог ожидать от них допрашиваемый.
Для нас, детей, самым важным был стенд, которым управлял лично катехизист Лэммле. У него для этого было специальное устройство – или он мастерил его всякий раз заново, не знаю, – состоящее из множества бечёвок. На одном конце они сходились в толстый пучок, а другие их концы разбегались, пройдя пути разной длины по канавке в поперечной планке. На концах под планкой были привязаны предметы, которые можно было выиграть. За пять пфеннигов ты получал право потянуть за верёвочку в верхнем пучке – тот предмет, который поднимался при этом вверх, и был твоим выигрышем.
Дело было в том, чтобы угадать правильную верёвочку, потому что в основном к ним были привязаны печенюшки, пожертвованные бакалейщиком Каспером, потому что для продажи они были уже недостаточно свежи. Из опыта предыдущих лет мы уже знали, что эти печеньки были сухими как спрессованная пыль. Ещё там были карандаши, ластики, а ещё был…
Странно, какие вещи ценишь в детстве.
Там висел настоящий орден. Я и по сей день не могу объяснить, откуда он взялся у Лэммле. Крест – почти как Железный, – два скрещённых меча, а посередине эмалированный красный орёл.
Если бы у меня был такой орден, думал я тогда, у меня бы не осталось больше никаких желаний.
174
Я заплатил мои пять пфеннигов. Я потянул за бечёвку. И я вытянул орден. Счастье. Я ожидал сухое печенье, а получил – я, восьмилетний мальчик – орден Красного орла четвёртой степени.
Я представлял себе, как прикреплю его к своей вязаной куртке и буду ходить с ним в школу – на зависть всем одноклассникам. Они тоже инвестировали свои полугрошики в лотерею Ягнёнка-беее и в лучшем случае выиграли точилку для карандашей. Я представлял себе…
Но вышло по-другому.
Мой авторитарный отец был возмущён, что кто-то может разбрасываться такими знаками отличия – «для церковного базара!», как будто это только усугубляло злодеяние. Он конфисковал у меня эмалированный крест и запер его в выдвижной ящик, где хранились все семейные документы. «Орден нельзя выиграть в лотерею, – поучал он. – Орден надо заслужить».
Спустя годы я заслужил орден. Хотя и не мог его носить. И рассказать о нём моему отцу.
Так что моё счастье с выигрышем продлилось недолго. Но то мгновение, когда мне стало ясно, что я потянул за нужную верёвочку, тот неожиданный, чудесный момент счастья мой отец уже не мог у меня отнять.
Сегодня я получил куда больший выигрыш.
Если бы я был взрослым, каким я был когда-то и каким буду опять через двадцать лет, я бы открыл бутылку шампанского. Угостил бы всех присутствующих.
Когда Удо Хергес получил аттестат зрелости – неожиданно для себя и только из милости, в качестве благодарности за то, что записался добровольцем в армию, – он взял в мясном магазине своего отца связку колбас, повесил её на шею как орденскую цепь и всех нас угостил этой колбасой.
В лазарете был один санитар по фамилии то ли Горестный, то ли Скупой, то ли что-то такое же смешное, и он стал отцом, даже двойным. Получив это известие, он всех раненых угостил сигарами и настаивал на том, чтобы мы брали по две, «раз у меня близнецы».
Я маленький ребёнок и не могу вопить от радости, а то они сейчас же придут и будут за меня беспокоиться.
Я могу только лежать и улыбаться.
Гладить рукой по бумаге, на которой напечатано, что я выиграл в лотерею главный приз.
Очень большой выигрыш.
175
Когда Федерико сфотографировал меня для этого конкурса, для этой рекламы, он выиграл не только двести пятьдесят евро. Вместе с купоном на покупку ему прислали эту брошюру. На глянцевой бумаге, со множеством фотографий. Они, наверное, напечатали этих буклетов слишком много тогда, в 1998 году. И продолжали их раздавать.
1998 год. Когда фирма Андерсен праздновала своё пятидесятилетие.
Пусть ребёнок с этим поиграет – так он, наверное, думал. Пусть посмотрит картинки. А если по детской неловкости вырвет или помнёт страницу, то не страшно. Я же не собираюсь ставить этот буклет на полку. Так он, наверное, думал.
Я взял брошюру с собой в кровать, чтобы спокойно изучить её, когда они будут думать, что я сплю. Я изголодался по информации любого рода. Я не надеялся увидеть там ничего особенного. И уж тем более не рассчитывал на радостный сюрприз, который потом получил.
Не удивительно, что я закричал.
Пятьдесят лет фирме Андерсен.
Жирным шрифтом к пятидесятилетнему юбилею фирмы.
С торжественным предисловием, которое определённо было заказано специалисту по рекламе.
Список всех населённых пунктов, в которых находились филиалы Андерсена. Длинный список. У многих названий в скобках стоит цифра – 2, 3, 5. В одном месте даже 14. Это означает, что там фирма представлена несколькими филиалами. Всего их было 611. В 1998 году их было 611. На сегодняшний момент их уже наверняка ещё больше.
Статья по истории концерна. Пожалуй, это называется концерном, когда предприятие охватывает столько отдельных супермаркетов. В экономических вопросах я плохо разбираюсь. Мне придётся это навёрстывать.
Основана в 1948 году. На старом снимке того времени – самый первый магазин, в каком-то захолустье, названия которого я никогда не слышал. Да место и не имеет значения. Обычный маленький магазин неведомо где. Ещё без стрелы над входной дверью. Скромная местная лавка.
Надпись на жестяной вывеске они увеличили. Чтобы можно было прочитать фамилию владельца.
Дамиан Андерсен.
Дамиан.
Только я вспомнил об этом, как снова закричал.
176
Они отнесли меня к себе в кровать, в супружескую постель Хелене и Арно. Я лежал между ними. Наши тела соприкасались.
Майя утешительно гладила меня по руке. Её дыхание пахло мятой.
Я не хочу успокаиваться. Я хочу наслаждаться своим волнением.
Федерико мурлычет свою итальянскую мелодию. Она замыкается в кольцо. Всякий раз, когда по логике мелодии ожидаешь последней ноты, она оказывается снова первой. Эта повторяемость должна была усыпить меня.
Они очень милые и хотят сделать как лучше.
Но я не буду спать этой ночью. Есть слишком много того, о чём мне надо подумать.
Я-то собирался – когда-нибудь потом, выросшим, взрослым – пуститься на поиски хоть каких-то следов, которые я оставил как Андерсен. Служба регистрации жителей. Объявления о смерти. Эти поиски представлялись мне трудными. Такая большая страна со столькими городами, думал я, на это могут уйти годы. А могло быть и так, что я эмигрировал, начал где-то в мире с нуля. Америка меня всегда интересовала.
Но я не эмигрировал.
Людей с фамилией Андерсен могло быть сколько угодно. Но Дамиан?
И времена совпадают.
«Он открыл свой первый магазин, – было написано в брошюре, – вскоре после денежной реформы». Не знаю, что это была за реформа, но могу себе представить. Они создали новую валюту, потому что старая обесценилась из-за войны. Или победители ввели свою валюту.
Это не играет роли. То было новое начало. Дамиан Андерсен открыл свой первый магазин.
Я открыл свой первый магазин.
Хотел бы я хоть что-то помнить об этом.
Должно быть, я всё-таки заснул. Теперь лежу один в широкой кровати. Из ванной слышно, как Федерико что-то кричит и при этом чистит зубы. На слух это похоже на чужой язык. Но Майя, кажется, всё равно понимает, что он говорит. Я слышу, как оба смеются.
Я закрываю глаза ещё раз. Я не хочу, чтобы кто-нибудь уже начал заниматься мной. Я хочу быть один.
Только мы вдвоём. Я и Андерсен.
177
Это странное чувство – знать, как долго ты был мёртвым перед тем, как явиться на свет.
Вот фотография из брошюры, под ней стоят даты жизни. 1903–1972 гг.
Первую дату я сам выдумал для Андерсена. Вторая, наверное, реальная.
Тридцать лет я пробыл мёртвым.
Я спрашиваю себя, нормальная ли это временная дистанция. Происходит ли это автоматически или чья-то отдельная воля влияет на то, как скоро ты снова вернёшься на карусель? Я всегда был нетерпеливым человеком.
От моего последнего тела, должно быть, мало чего осталось. Разве что зубы или пара костей. Если они меня не кремировали, хотя мне бы это не подошло. Возможно, я пожелал для себя одного, а произошло потом другое. Это ведь тоже часть смерти: ты теряешь всякое влияние на события.
Так или иначе, место погребения есть. Населённый пункт, который можно найти. Есть какой-то надгробный камень. Мрамор с золотыми буквами. Кажется, я умер достаточно богатым человеком – и они не зарыли меня безымянно. Не так, как мы это делали с объектами, которые нам больше не требовались для дознавания.
611 филиалов.
Может быть, я распорядился, в завещании или того раньше, чтобы на могильном камне выгравировали фирменный знак. Сверху фамилия, а внизу стрела. Указывающая в землю. Это означало бы: там внизу лежит Дамиан Андерсен. Нечто такое меня бы позабавило.
В брошюре не говорится, где я жил. Сперва в том городе, который я себе облюбовал. Но в конце? Я представляю себе виллу где-то в красивой местности. Может, в горах или на озере.
Я знаю так мало.
Умер ли я дома? В больнице? Была ли это медленная смерть – или мне повезло, и всё происходило быстро? Может, меня хватил удар во время прогулки, или меня сбила машина. Всё это мне придётся выяснять. Всё. Это я умею делать лучше, чем кто бы то ни было: выяснять суть дела.
Я лежу в постели Хелене и Арно и размышляю, что могло бы быть. Жил ли я один? Был ли женат? Имел ли детей?
Если я – только в порядке допущения – стал отцом в шестьдесят, тогда моим детям сейчас было бы…
А если у этих детей есть свои дети…
Есть так много всего, о чём следует подумать.
178
Я изучаю портрет Андерсена. Должно быть, это мой портрет, но я бы не узнал себя на нём.
Ещё бы. Ведь я следил за тем, чтобы никто из прежних времён не опознал бы меня на фотографии.
Я ношу очки в толстой чёрной оправе. Очками легко изменить облик. Притом что у меня всегда было хорошее зрение. Нет оснований предполагать, что это вдруг изменилось. В очках наверняка оконное стекло.
Тогда, когда это ещё было в моей власти, я бы распорядился арестовать мастера из оптики после сделанной работы. Повод найдётся всегда. Я бы выдернул его из оборота, чтобы он уже никому не смог рассказать. Но в качестве Андерсена это было бы мне уже не по силам. Но есть и другие пути. Я уверен, что продавец так никогда и не узнал, для кого были предназначены очки.
Я опираюсь подбородком на ладонь, пальцы прикрывают рот. И задумчивая поза отнюдь не случайность. Так не опознать форму моего рта.
Под прикрытием пальцев я, может быть, и улыбаюсь.
К сожалению, на фото не видна левая кисть, отсутствующая.
Как не видна левая кисть моей матери на её свадебном фото. Хотелось бы мне знать, как я в качества Андерсена обходился с последствиями моего военного ранения. Носил протез? В короткой биографической статье об этом ничего нет. Совершенно точно я не скрывал своего увечья. Уже по одному тому чтобы отличаться от человека, которым был перед этим и который, может быть, находился в розыске.
Наверняка находился в розыске.
Волосы коротко острижены, как мне было привычно всегда. Седые волосы. При этом нет подписи, когда был сделан снимок, но я к этому времени уже должен быть пожилым.
Фотография сделана в рабочем кабинете. Я сижу за совершенно пустым письменным столом. Даже телефона на нём нет. Значит, я сохранил свою всегдашнюю любовь к чистому рабочему месту. Неряшливая обстановка – признак неряшливого ума. Ещё и поэтому я чувствую себя в этой детской комнате неуютно. Но если я не хочу бросаться в глаза, я вынужден с этим мириться. В моём возрасте от меня ожидают только хаоса.
Одна деталь на фотографии доказывает мне, что изображён именно я: на стене за письменным столом висит японская картина в виде развёрнутого свитка – ландшафт, намеченный несколькими штрихами тушью. Я всегда любил этот вид искусства.
Ну вот, а теперь пусть они придут, меня надо подмыть и сменить мне памперс.
179
Одетый только в памперс, я стою перед большим гардеробным зеркалом в холле. Брошюру, развёрнутую на странице с фотографией, держу так, чтобы видеть в зеркале её отражение. Мне кажется, я узнаю черты лица, которые столько лет разглядывал во время бритья. Они стали старше, разумеется, поэтому я не вполне уверен. Я не знал себя старым человеком.
Не могу помнить себя старым человеком.
Федерико и Майя перешёптываются в дверях спальни. Они наблюдают за мной. Я полагаю, они обсуждают, что бы могло значить моё странное поведение. Майя – тут я даже не сомневаюсь – уже придумала какое-нибудь умное объяснение этому.
Кажется, они очень рано встали. Возможно, моё беспокойное ночное поведение их встревожило и лишило сна. Чтобы успокоить их, я смеюсь и хлопаю в ладоши.
Плюх-плюх.
Затем я ковыляю в гостиную и взбираюсь на софу. Если я вскарабкаюсь на спинку, то дотянусь до полки, на которой Хелене хранит свои серебристые пластиночки. Я извлекаю одну, следя за тем, чтобы мой выбор выглядел случайным. Бесцельное любопытство маленького ребёнка.
Очень мило.
Федерико и Майя всё ещё наблюдают за мной. Я не оборачиваюсь, но чувствую их присутствие. На футляре – нет, внутри футляра, но сквозь его прозрачный материал видно – изображён витраж кафедрального собора.
Я спускаюсь вниз, на пол, раскрываю футляр и вытряхиваю пластинку на пол. Поднимаю её и топаю к прибору, который использует Хелене, когда хочет послушать музыку. Делаю вид, будто не знаю, куда совать пластинку. Тычусь ею наугад в разные места, пока Майя не начинает смеяться за моей спиной.
Она включет прибор. Отнимает у меня пластинку и суёт её в нужную щель.
«Gloria», – поют голоса. «Allegretto con spirito» из Коронационной мессы Моцарта.
До мажор.
Бодро напористо.
Музыка не предназначена для танцев, но я всё равно танцую. Мне есть что праздновать.
Федерико и Майя смотрят на меня. Он обнял её за плечи, и она прильнула к нему. Оба улыбаются.
180
Я ещё танцую, но в меня уже снова закрадывается сомнение. Вцепилось когтями. Я больше не слышу музыку. Падаю на пол и прячу лицо в ладонях. Пытаюсь не заплакать. Ведь это был бы совсем не детский плач.
Мысли могут быть самой жестокой пыткой.
А если это всё-таки не я? – думается в моей голове. Что, если человек на фотографии – другой Андерсен, с другой историей? Если все совпадения лишь случайны?
Но его зовут Дамиан. Это редкое имя. Старомодное. Я никогда не встречал человека с таким именем. Знаю это имя только из мученической истории, такие истории любил нам рассказывать «Ягнёнок-беее». Он наслаждался, в подробностях рассказывая нам о страданиях тех, кто подвергался пыткам за свою веру. После каждой отрезанной головы и каждого вспоротого живота облизывал губы как после хорошего обеда. Особенно его вдохновляли святая Урсула и её одиннадцать тысяч убитых девственниц. Как и история Космы и Дамиана. Не только утопленных, но и сожжённых. А потом ещё побитых камнями. Это для него было лакомство.
Дамиан Андерсен. Это не могло быть случайным совпадением. Всё слишком хорошо подогнано.
Я не хочу, чтобы это была случайность.
Хотя…
У меня был один случай, его звали Себастиан Верленбахер, я никогда не забуду это имя. Верленбахер. Не какое-нибудь обиходное. Против него были косвенные улики, совершенно ясные косвенные улики, его имя неоднократно упоминалось в перехваченных письмах, даже с его адресом. Но когда мы взяли его в разработку, из него ничего не удалось вытянуть. Даже когда мы применяли самые верные средства, он всегда только клялся, что не знает ничего из того, чего мы от него добивались. И умирая твердил то же самое.
Позднее оказалось, что его именем кто-то воспользовался. В качестве псевдонима, случайно взятого из телефонного справочника. Чтобы никто не смог выболтать его истинную идентичность.
То есть, вполне возможно…
Разочарование, уже одна только мысль о разочаровании почти нестерпима. А я был так уверен, что нашёл себя.
Нет.
Я всё ещё уверен. Логично, что это должно быть так.
Но если это не так…
То так, то этак.
Так я это или не я?
181
Быть того не может, что это не я. В противном случае как бы всё могло так совпасть?
Должно быть, я ускользнул от них, выйдя тогда за дверь. Может, они меня даже арестовали, но снова отпустили, или – что вероятнее – я им вообще не попался. Должно быть, тысячи таких, как я, были тогда в пути, а во мне не было ничего примечательного. Кроме отсутствующей кисти. Но и это после войны встречалось довольно часто.
Первым делом я пробрался в большой город, как и собирался, нашёл работу или не нашёл. Но так или иначе каждое утро уходил из дома и каждый вечер возвращался. Заворачивался в регулярность этого образа жизни как в серую драпировку. Всё так, как и намеревался.
А потом, через годили два, я исчез, без объяснения. Никто меня не хватится. Андерсен – такой, каким я его задумал, – не был интересным человеком. С самого начала не был.
А потом…
Если это я.
Первым делом я отправился к зданию суда. На мне был синий рабочий халат. В руке ведро для уборки. Как и было запланировано. Техника-смотрителя никто не удостоит второго взгляда. Я поднялся на чердак и забрал там то, что заложил когда-то. Опустошил и другие тайники.
Четыре пакета с началом нового существования. Может быть, только три. Никогда нельзя исключить, что кто-то случайно наткнулся на один из них. И это тоже было учтено в моих планах.
Золотые монеты – это валюта, которой не приходится бояться обесценивания. Бриллианты и подавно. У меня был основной капитал для магазина. И для второго, и для третьего.
Поначалу молочные продукты, это имело смысл. Андерсен был задуман как крестьянский сын, как некто, понимающий толк в доении коров. После войны люди были голодные.
Потом, очень постепенно, ещё какой-то продукт. Ещё один магазин. И ещё один.
Всё совпадает. Даже если у меня пока нет никакого другого доказательства, кроме юбилейной брошюрки четырёхлетней давности. С фотографией, на которой я себя не узнаю.
182
С тех пор, как я знаю, что мне удалось как Андерсену, с тех пор, как я поверил, что знаю это, мне трудно играть свою роль в повседневности. Я отвлекаюсь и делаю ошибки. Сегодня я чуть было не выдал себя.
Майя вбила себе в голову, что должна удивить Хелене моим первым внятным словом. Победно продемонстрировать подруге, на что способна психология.
Она полчаса держала у меня перед носом кусочек шоколада и постоянно повторяла: «Скажи шоколад! Скажи шоколад!» Естественно, я молчал, хотя уже достаточно хорошо владею своим речевым аппаратом. Для первых слов ещё просто рановато. Я бы тем самым похоронил все свои усилия быть по возможности обыкновенным ребёнком.
«Скажи шоколад! Скажи шоколад!»
Я лишь смотрел на неё и не реагировал. Когда она вконец надоела мне своей назойливостью, я хотел, вообще-то, лишь скривиться и заплакать. Но все мои мысли были заняты Андерсеном, всеми теми вещами, которые я хотел выяснить о нём.
О себе.
Я потерял над собой контроль. Допустить такое второй раз мне никак нельзя. Мне следовало бы без слов немного похныкать, а вместо этого из меня вылезло целое предложение.
«Заткнись уже, паскуда!» – сказал я.
Такого испуга, как у Майи, я ещё никогда не видел ни у одного человека. Она выпучила глаза. Как будто увидела привидение. Выронила шоколад и выбежала из комнаты.
Молочный шоколад. У нас дома такой был только на Рождество.
Она позвонила Федерико на работу, и он приехал домой раньше времени. Не потому, что поверил в эту историю, а потому что беспокоился за неё. За её рассудок. Когда он вошёл в мою комнату, я, разумеется, снова был совершенно безобидным маленьким мальчиком. Играл со своим мишкой.
«Да-да, – лепетал я. – Да-да-да».
Майя визгливо и истерично настаивала на том, что реально слышала от меня ту фразу. Федерико ей не поверил. Разумеется, нет. «Ты перетрудилась», – сказал он, хотя перетрудиться – это действительно самое последнее, что можно предположить в отношении Майи.
Оплошность как-то загладилась.
183
Теперь она и сама верит, что ей тогда почудилось. Она даже выстроила вокруг этого целую теорию: дескать, где-то она подсознательно подцепила эту фразу вероятно, по пути домой из университета. В трамвае молодая пара сильно ссорилась, там, наверное, и прозвучали эти слова и как-то закрепились в её памяти. А мне только на руку, что она уговорила себя. При этом она находит себя безумно интересной, прямо так и легла бы на собственную кушетку и анализировала бы сама себя.
Я однажды пытался взять себе в команду психолога. Он должен был нам обеспечить более прямой доступ к отдельным характерам, но это не сработало. Психологи – никакие не практики.
Чтобы ещё прочнее убедить Майю, что ей это примерещилось, я демонстрировал своё детское простодушие и был особенно мил по отношению к ней. Иногда без всякой причины бежал к ней, чтобы обнять. Зарывался головой в её колени. Жаль, что она не носит юбки. Тогда было бы интереснее зарываться.
В ответ ей приходилось, естественно, осыпать меня ненужными нежностями, но это можно было стерпеть. Она к этому времени почувствовала себя особо одарённой в обращении с детьми и очень гордилась этим. Когда позвонила из Италии Хелене, ей было сказано: «Можете спокойно задержаться ещё хоть на целую неделю. Я прекрасно нахожу с Йонасом общий язык».
Паскуда.
Правда, свои попытки научить меня первым словам она оставила.
Зато пустила в ход своё новооткрытое чувство материнства, чтобы нет-нет да и заговорить с Федерико – совершенно ненавязчиво, как ей казалось – на тему женитьбы. О том, как было бы хорошо завести своих детей. И что, оказывается, совсем не трудно обращаться с таким маленьким сокровищем, стоит только найти верный тон. Когда, например, вечером она относит меня в кровать, ей достаточно только спеть мне колыбельную – и я тотчас засыпаю.
Поёт она всегда одно и то же, и поёт ужасно. Я никогда терпеть не мог эту «Guten Abend, gut Nacht». Но ведь можно притвориться спящим.
Я охотно изображаю им спокойного малыша. За это они оставляют меня в покое. И не приходят, как это обычно делает Хелене, то и дело в мою комнату, чтобы проверить, всё ли у меня в порядке. И я снова и снова могу спокойно разглядывать мою брошюру. Моё бесценное сокровище.
Очень скоро я уже знал наизусть всё, что там напечатано. Четырнадцать филиалов в одном только Гамбурге.
Я-Андерсен.
184
Старое правило гласит: ошибка не приходит одна. На сей раз со мной случилось нечто действительно плохое, и это совсем не то, что может пройти незамеченным. Мне следовало бы держать себя в руках, но я не справился. Это было сильнее меня.
Дело привлекло к себе такое внимание, что Арно и Хелене вернулись из Италии на день раньше, чем было запланировано. Я испортил им свадебное путешествие.
Они тревожились, потому что не знали, что это вдруг на меня нашло. «Он хотел только поиграть», – пытались они успокоить себя, но и сами не верили этому.
Хелене старается быть со мной особенно нежной, хотя не может вполне скрыть свой страх. Арно, чтобы успокоить самого себя, повторяет: «Он не виноват. Ведь ему нет ещё и двух лет».
Даже если бы мне можно было им объяснить, они бы не поняли.
Того мальчика – его зовут Лукас – уже выписали из больницы. Они говорят, никаких тяжких последствий от этого инцидента не останется. Шрам, конечно, но не более того. Он теперь боится всех детей. Особенно младших.
Я попытался его убить.
Майя несёт вздор о психическом нарушении. «В нём, должно быть, присутствует бездонная ненависть», – вот её буквальные слова.
На сей раз – в виде исключения – она права. В тот момент это была ненависть. Будь нож поострее, ему бы не выжить. С ножом я обращаться умею.
Пройдёт время – они вернутся к повседневности. Уговорят себя, что это был несчастный случай. Федерико меня уже жалеет. «Бедный мальчик, должно быть, ужасно испугался, когда всё кругом было залито кровью».
Я не испугался. А кровь, естественно, была.
Мне жаль воспитательниц в яслях. Из-за этой истории их предприятие, может быть, закроют. Начальство считает непростительной халатностью, что маленький ребёнок имел такой лёгкий доступ к ножу.
Доступ не был лёгким. Выдвижной ящик с ножами был заперт на ключ. От детей. А ключ они держали в кабинете. Кому требовалось работать на кухне, всякий раз должен был брать этот ключ.
И я его взял.
Конечно же это была ошибка. Я сделал себя заметным, а не должен был этого допускать. Как раз теперь, когда вышел на след Андерсена. Я не хочу, чтобы меня устранили из игры до того, как я узнаю о нём больше.
Обо мне.
185
Я лежал на спине, и Лукреция задрала мои ноги вверх. Обе мои лодыжки она обхватывала одной рукой. А другой рукой подтирала мне задницу. Это унизительная процедура, особенно досадная оттого, что она давно уже лишняя. Я уже в состоянии контролировать мой сфинктер, а им всё никак не приходит в голову мысль посадить меня на горшок. Мне приходится ждать, когда они до этого додумаются. Самому открывать такие вещи не подходило бы к моей роли.
На допросах я всегда оставлял людей привязанными к стулу до тех пор, пока они не обделывались. Для многих это нестерпимее, чем побои. Они терпят из последних сил, а когда это всё же происходит, они становятся беспомощны. Может, это высшая справедливость, что теперь это происходит и со мной?
Нет никакой справедливости.
Я лежал, крепко зажав в руке брошюру. Я с ней никогда не расставался. Она всегда была со мной.
И вдруг у пеленального столика рядом со мной возникает этот мальчишка. Ему года четыре, и он кажется мне огромным, хотя из моего лежачего положения я могу видеть только его голову. До этого мне не приходилось с ним сталкиваться. В таком возрасте два года разницы равносильны разнице в ранге между рядовым и штабс-офицером. Он вцепился в мою брошюру, я хотел её удержать, но он вырвал её. Я пытался защититься, но Лукреция не отпускала мои ноги. Она сильнее меня. Все взрослые сильнее меня. Одно это уже делает моё состояние таким неприятным.
«Дай же Лукасу посмотреть твою книжку с картинками», – сказала она. Когда они хотят кого-нибудь уговорить, они делают свои голоса медовыми.
Книжка с картинками.
Он убежал с моим бесценным достоянием, а я ничего не мог поделать.
Я не выношу эту беспомощность.
Когда Лукреция наконец отпустила меня, я сперва не мог его найти. Его не было ни в комнате ползунков, ни в игровой комнате, ни в кабинете, ни на кухне.
Потом я услышал смех в туалете. Нестерпимо счастливый смех.
Они стояли полукругом возле унитаза, он и двое других мальчишек. Все примерно одного возраста. Бросали в унитаз обрывки бумаги и нажимали на рычаг смыва. Громко ликовали, когда обрывки носило по кругу воронки, пока не смывало окончательно. Они исчезали бесследно.
От моей брошюры осталась одна обложка. Она была из более прочного материала, и им не удалось её порвать.
186
Надо сильно постараться, чтобы вывести меня из себя. Я и в работе всегда сохранял хладнокровие. Я ничего не имел против объектов. Ничего личного. У них была своя роль, у меня своя, такова была моя установка.
Но если уж я впадал в ярость, то я действительно впадал в ярость. Это холодная ярость. Она движет мной, но одновременно позволяет мне действовать расчётливо.
Я чувствовал себя вправе.
Я был вправе.
Он порвал портрет Андерсена и смыл его в канализацию. Мой портрет. Мою единственную связь с тем, кем я когда-то был.
Я без спешки отправился в кабинет воспитательниц. Вообще-то детям туда вход запрещён, но мне они разрешали. Потому что я такой разумный мальчик, который никогда ничего не ломает.
Ключ от ящика с ножами висит на гвозде на стене, довольно высоко, чтоб дети не достали. Мне пришлось взбираться на стул.
На кухне никого не было. Я мог спокойно выбрать то, что мне надо. Большой хлебный нож был бы идеальным, но он слишком длинный, его не спрячешь под моим пуловером. Иногда приходится идти на компромисс.
Мальчиков в туалете уже не было. В этом возрасте они быстро теряют интерес к игре. Лукас сидел на полу и двигал туда-сюда игрушечный паровоз. «Брумм, брумм!» – рычал он. Идиот. Паровозы не делают «брумм».
Он сидел ко мне спиной, и мне пришлось довольно долго ждать, когда он выпрямится. По крайней мере, мне это показалось долгим. Нож был не такой острый, но шею я ему таки вспорол. Дядя Доктор однажды показал мне, где надо резать.
Я намеревался после этого изобразить удивление или страх. Но на меня поначалу никто даже внимания не обратил. Они все занимались только Лукасом. Он не кричал, что было удивительно. Видимо, для этого ему не хватало воздуха. Зато другие дети в ужасе вопили.
Артерию я не задел, иначе бы кровь выходила толчками.
Они перевязали рану на первое время пелёнкой, а там уже и врач приехал. Кажется, в этом отношении здесь хорошо организовано.
На носилках он казался очень маленьким.
Потом они все кажутся меньше. Мне это не однажды бросалось в глаза.
187
Я знаю эту историю наизусть.
«В одном городе, который называется Франекер, расположенном в Западной Фрисландии, случилось как-то, что маленькие дети, пяти– и шестилетние мальчики и девочки, играли вместе. Одного мальчика они назначили мясником, другого поваром, а третьему мальчику досталось быть свиньёй. Одной девочке они тоже назначили быть поварихой, а другой – её помощницей; помощница должна была собрать в просторную посуду кровь свиньи, чтобы сделать из неё кровяную колбасу. Мясник схватил того мальчика, который был свиньёй, повалил его на землю и перерезал ему ножичком горло, а помощница поварихи собрала кровь в посуду».
Эту историю мать мне тоже никогда не читала.
Они потащили мальчика в суд, но толком не знали, как с ним поступить. С одной стороны, он перерезал другому горло ножом.
С другой стороны…
Такой милый маленький мальчик не мог при этом замышлять злое.
Разумеется нет.
Своими окровавленными руками и ножом я нарисовал на стене полоски. Мы в яслях иногда рисовали специальными красками для пальцев, а я был переимчивый, смышлёный ребёнок.
Только когда Лукаса унесли, Лукреция заметила, что я тут делаю. Она вырвала нож у меня из рук и порезалась при этом. Мне очень жаль. Против неё я ничего не имел.
Потом приходил полицейский, но поскольку дело было с маленькими детьми, он сказал, что протокол можно составить и на следующий день. Может быть, он и сам был отцом.
Лукреция мыла мне руки, да так нещадно, будто хотела содрать с них кожу.
Они не знают, как со мной быть.
«Один из них, старый мудрый человек, дал совет, чтобы судья взял в одну руку красивое красное яблоко, а в другую – рейнский гульден, подозвал бы к себе мальчика и протянул ему обе руки на выбор: если выберет яблоко, то отпустить его с миром, а выберет гульден – то убить его».
Они решили, что должны обследовать меня у психолога. Уж я постараюсь вести себя правильно.
«Ребёнок со смехом схватил яблоко – и был таким образом избавлен от наказания».
188
Госпожа профессор Вальтруд Фритцш. Большой авторитет в своём деле. Та самая женщина, что разработала игру, на которой однажды хотели меня протестировать Петер и Луизе. Завтра в её приёмной или в лаборатории мне надо будет отказаться от рейнского гульдена. Арно и Хелене записали меня к ней, чтобы она выяснила, что же такое на меня нашло.
Хахаха, как написал бы Арно в своём дневнике.
Я сам на себя нашёл.
Майя знает госпожу профессора по университету и говорит о ней с таким же благоговением, как Ягнёнок-бее говорил про господа Бога. Она страшно гордится, что уговорила её заняться этим обследованием. Как если бы уговорила шефа-повара лично изжарить для неё глазунью. Обычно эта дама уже давно не занимается отдельными случаями. Теперь Майя надеется, что мой случай попадёт в какой-нибудь учебник.
А сама она – в примечания на странице.
Хахаха.
Прежде чем решиться на это обследование, в семье велись горячие споры. Дольше всех против этого сопротивлялась мама Арно. Она считает всех медиков идиотами с тех пор, как её врач заподозрил у неё начальную стадию потери памяти. «Мой внук не болен, – то и дело повторяла она. – Просто во время игры произошёл несчастный случай, такое бывает. Воспитательницам в яслях следовало бы получше смотреть за детьми». Арно, пожалуй, и примкнул бы к её мнению, но Хелене и Майя общими силами его переубедили. Ещё и Луизе вмешалась. По нескольку раз в день звонит и требует, чтобы госпоже профессору непременно рассказали, что я тогда сломал все её хвалёные фигурки для тестов.
Пусть расскажут. Во мне и самая умная профессорша не обнаружит ничего необыкновенного. Или, вернее: то необыкновенное, что следовало бы обнаружить, она не заметит. Без хотя бы слабого предположения, в каком направлении следует искать, шанса у них не будет даже с лучшими методами. Я это знаю.
Что касается завтрашнего дня, я сожалею, что у меня взрослого было так мало возможности иметь дело с детьми. Теперь мне не хватает образца для той роли, которую я играю. К счастью, я натренированный наблюдатель. Возьму себе за образец своих ровесников из яслей и буду вести себя соответственно. То есть на все новые предметы реагировать боязливо. Ну или сразу набрасываться на них, а через короткое время терять к ним интерес.
Я воспитывал молодых собак. Не так уж сильно они отличаются от детей.
189
Если кого-нибудь назначали ко мне в отдел, я – прежде чем принять – подвергал его проверке. Не задавал вопросов, на которые он давал бы правильные или неправильные ответы. Это не сказало бы мне ничего об испытуемом. Он мог просто начитаться правильных книг. Или он мог быть из тех, кто с блеском сдаёт экзамены, но теряется перед лицом действительности. Вальтер Хаарман в моём классе всегда был лучшим учеником. И что из него вышло? Когда я слышал о нём в последний раз, он проводил свои дни в какой-то конторе и заполнял там формуляры. В которые потом уже никто никогда не заглядывал.
И я ни о чём не расспрашивал претендентов. Из их ответов я бы ничего не узнал об их характере, а узнал бы лишь, как они оценивают меня. Экзаменуемый прикидывает, чего от него хочет услышать экзаменатор, то он и говорит.
Так же, как я сегодня прикидываю, какого поведения ожидает от меня госпожа профессор Фритцш.
Я всегда давал человеку практическое задание. Велел привести подозреваемого в комнату допросов и говорил претенденту: «Этот человек – иногда это могла быть и женщина – что-то от нас скрывает. Выясните, что именно». И не давал больше никаких указаний и подсказок. Садился, скрестив руки на груди, и ждал.
Поначалу все пробовали разговорить подозреваемого. Угрозами или обещаниями. Безрезультатно, разумеется. После этого большинство начинало кричать, и для меня это всегда было отрицательным сигналом. Сввою работу надо делать без лишнего волнения. Столяр ведь не кричит на доску, а берёт в руки рубанок. Только если человек сохранял спокойствие, я рассматривал его кандидатуру.
Первый удар говорит о дознавателе очень много. О нём не надо предупреждать, он должен грянуть как гром среди ясного неба. Без всякой логики. Один сказал привязанному мужчине: «Сейчас мы сделаем перерыв, чтобы ты мог поразмыслить, не лучше ли тебе всё же заговорить». И после этого ударил. Кулаком в лицо. Он стал одним из лучших моих людей.
Если становилось очевидно, что теперь потребуются физические средства, некоторые испытуемые затормаживались. Когда после этого они всё-таки преодолевали внутренний порог, по их осанке всё равно было видно, что им не по себе. Эти люди не годились мне в сотрудники. Конторский материал.
Другие продолжали бить и пинать, когда допрашиваемый был уже без сознания. Они, наверное, думали, что смогут произвести на меня впечатление своим мучительством. Но я искал не любителей, а людей, способных выполнять профессиональную работу.
Завтра у меня будет собеседование по соисканию на должность совершенно обыкновенного маленького мальчика.
Траляля.
190
Думаю, я всё сделал правильно. Хотя на сей раз, в отличие от теста в больнице, у меня не было никакой информации о том, чего от меня ждут.
Госпожу профессора я даже в глаза не увидел. Меня привели в просторную игровую комнату, полную разных кукол, машинок, книжек с картинками. Была даже небольшая песочница с ведёрками и лопатками. Поначалу я всячески противился тому, чтобы меня оставили там одного. Предполагаю, что все дети моего возраста так и реагировали бы на незнакомую обстановку. Я водрузил на себя испуганное личико и вцепился в ноги Хелене.
В конце концов какая-то игрушечная улыбающаяся обезьянка сподвигла меня к тому, чтобы я принялся за игру. Это ведь и было тем занятием, за которым хотели меня наблюдать, делая из этого свои выводы.
Хелене тихонько выкралась из комнаты и прикрыла за собой дверь.
Зеркальное стекло, через которое они за мной наблюдали, было как большое окно. Я никогда не возлагал надежд на такую систему. Скрытая слежка имеет смысл лишь с теми заключёнными, которых можно заставить говорить и другими средствами.
Обезьянку я вскоре отложил и принялся за деревянный паровозик. Стал его возить по рельсам туда-сюда, рыча «Брумм! Брумм!» Возможно, они за тем зеркалом, прозрачным с их стороны, с недоумением переглядывались, чему это я так смеюсь. А я вспомнил Лукаса, который издавал те же звуки, когда я уже стоял над ним с ножом в руке и только ждал, когда он выпрямится.
Паровозики не делают никакого «Брумм»!
Потом я потянул за шнур марионеточного Ппетрушку и заставил его плясать. Тот Петрушка, что был над моей кроваткой, нравился мне больше. Даже когда шнурок порвался.
В книжке с картинками были нарисованы животные, и я сказал: «Му-у!» Мне хотелось доставить Хелене радость.
Под конец я попытался в песочнице делать куличики. Они у меня не получались, оттого что песок был сухой. Я сделал из-за этого несчастный вид. Потом спустил штаны, приспустил памперс и пописал в песок. После этого сырой песок вдавил в формочку – и куличик получился. Я даже сделал вид, что ем его. Повернувшись спиной к зеркальному стеклу. Полагаю, они получили достаточно материала для психологического толкования.
Как я и ожидал, вскоре после этого появилась Хелене, взяла меня на руки и унесла в соседнюю комнату поменять мне памперс. Из того, что назад в игровую комнату меня уже не повели, я заключаю, что госпожа профессор удовлетворилась тем, что увидела.
Интересно, к каким выводам она придёт.
191
Я высокоодарённый ребёнок, хотя внимание у меня ещё очень неровное. Несмотря на непривычно развитую для моего возраста способность к постижению взаимосвязей, не стоит исходить из того, что атака в яслях была спланирована, а её последствия ожидаемы. Повторения инцидента с моей стороны бояться не нужно.
Она именно так и написала. Я набросился с ножом на другого ребёнка и попытался его убить. А госпожа профессор называет это инцидентом. Я достойно много мило улыбался. Выбрал себе яблоко, а не рейнский гульден.
Они столько раз зачитывали друг другу вслух это заключение, что я запомнил его слово в слово. О том, что Лукас смыл в унитаз моё предыдущее существование, там ничего не говорилось. Никто не заметил этой взаимосвязи. Так-то оно и лучше.
В одном пункте это заключение верно: повторения бояться не надо. Второй раз такого не случится, чтобы я настолько потерял над собой контроль.
Майя немного разочарована. Она-то надеялась на драматический диагноз. На научную сенсацию, от которой и ей перепала бы щепотка блеска.
Федерико уже снова шутит. «Похоже, у мальчика в жилах течёт итальянская кровь, – говорит он. – Ничем другим такой темперамент не объяснить».
То был не темперамент. То была ненависть.
Для Хелене и Арно в этом заключении важно только одно слово: высокоодарённый. Если это объясняет моё поведение, то они готовы впредь спускать мне с рук всё. «Нам следует поощрять его гораздо больше», – говорит Хелене. Она хочет уволиться со своей работы и целиком посвятить себя мне. Из яслей она меня забрала.
Это меня отнюдь не радует. Это будет означать ещё больше неприятного контроля. Но с другой стороны есть много возможностей направлять Хелене в нужное мне русло. Это мне неплохо удавалось ещё до рождения. Не знаю пока, как я это устрою, но она должна помочь мне как можно больше выяснить про Андерсена.
Про меня.
Ещё я должен позаботиться о том, чтобы она поскорее купила мне скрипку. Когда я потом впервые сыграю «Швабский танец», она будет страшно горда и припишет мой прогресс своим педагогическим усилиям.
Я намерен добиваться разнообразного прогресса.
IV
192
Собственно, я хотел лишь навести порядок, перебрать и по-новому разложить бумаги в письменном столе. Надо же чем-то себя занять. Мне плохо, когда я каждый вечер просто сижу и тупо размышляю. Ведь ответов я всё равно не нахожу.
Мне плохо быть одному.
В синей папке, где я храню всякие инструкции и бумаги и куда редко заглядываю, оказался и этот дневник с китчевыми птичками на обложке. Я тогда писал его для Йонаса. Через шесть лет он должен был получить его, в свои восемнадцать. Я тогда воображал себе, как мы вместе будем его листать. Какие-то записи настроили бы нас на меланхолический лад, так я себе думал, – например, когда я писал что-нибудь о маме. Над чем-то другим мы бы повеселились.
Повеселиться. Теперь я и вспомнить не могу, как это делается.
Я достал из папки дневник и перечитал то, что написал тогда. Кажется, это было так давно. О том молодом человеке, каким я тогда был, теперь я и вспомнить не могу. Всё это читается так оптимистично и так поверхностно. Я чужой сам себе.
Это хорошо, что не знаешь заранее, что тебя ждёт. А то потерял бы всякое мужество жить дальше.
В книжке ещё много пустых страниц. После того несчастного случая в яслях я больше не делал записей. Больше как-то не сложилось – паническое возвращение из свадебного путешествия сломя голову – и жизнерадостный бэби-дневник.
Ещё до того, как Федерико разыскал меня в Сиене, он несколько раз звонил мне на мобильник. Но я просто не отвечал. Видел на дисплее номер нашего рабочего телефона – и думал, что меня домогается Петерман, не хочет оставить меня в покое даже в свадебном путешествии.
Где теперь тот Петерман, интересно? Я совсем потерял его из виду.
Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что моим начальником будет Федерико и что я ему буду за это благодарен, я бы долго смеялся.
Смеяться теперь не над чем.
Майя, которая мне тогда подарила этот дневник, считает, что мне бы пошло на пользу, если бы я не оставлял страницы пустыми, а записывал то, что произошло в последние годы. «Не заботься о форме или о последовательности событий, – сказала она. – Просто выкладывай всё, что приходит тебе на ум». Она разумная женщина. Или вернее – если прочитать то, что я здесь тогда писал о ней, – она стала разумной женщиной. Я рад, что мы остались друзьями.
Я был так уверен в своих мнениях и суждениях – и где там! Ни в чём ничего не смыслил. Теперь-то я знаю, что нет большей глупости, чем верить, будто понимаешь другого человека. Даже если это твой собственный сын.
193
Вот уже скоро два месяца.
Когда после рождения Йонаса я начал этот дневник, я обязательно делал запись, когда он остановился на месяц старше. Теперь я считаю дни после его исчезновения.
Я твёрдо положил себе думать только позитивно, но разве себе прикажешь. Это не функционирует.
Большинство пропавших детей отыскиваются в первые же три дня. После этого шансы становятся всё меньше.
Иногда я думаю, что было бы лучше, если б не было интернета, если б не было всей этой информации. Потому что, разумеется, только и делаешь что ищешь. Достаточно вбить в Гугл первую букву Р – и он тут же выдаёт тебе рубрику «Разыскиваются дети».
На маленькую Мадди, которая исчезла тогда из отеля Алгарви, есть даже отдельная страница в Википедии. Прошло уже больше семи лет, а её родители всё ещё продолжают искать её. Я прочитал всё, что пишут по этому случаю, и все говорят одно и то же: помочь ничем нельзя. Кто-то написал в комментарии, что мужество родителей достойно удивления. Не знаю. Может быть, они просто боятся себе признаться, что больше никогда не увидят свою дочь.
Большинство детей находят в течение суток.
А через два месяца…
Почему он это сделал? Ведь мы же всегда были – при всех тех трудностях, какие у меня иногда случались – счастливой семьёй. Разумеется, с Йонасом всегда было непросто. Уже одна эта причёска с ирокезом, которую ему вдруг непременно вздумалось иметь. Но мы сказали себе: «Он уже в столь многих вещах опережал других детей. Может, и пубертатный период у него наступил раньше».
Не мог же он убежать из дома только потому, что мы спорили с ним насчёт его волос. Кроме того, мы ему в конце концов это разрешили. Собственно, он от нас всегда добивался того, чего хотел.
Господин Ауфхойзер из полиции говорит, что сбежавшие дети почти всегда возвращаются сами. Он хочет внушить мне надежду.
Я ещё никогда не был в таком унынии.
Ещё он говорит, что девяносто девять процентов всех случаев пропажи детей раскрываются.
Девяносто девять – это не сто.
194
Йонас взял с собой собаку. Ремуса. Бывают дни, когда я думаю: это повод для надежды. Если бы он не намеревался вскоре вернуться, если бы он захотел сбежать насовсем, он не взял бы с собой собаку. Мальчик с ирокезом на голове, ведущий на поводке овчарку, слишком бросается в глаза. А потом я опять думаю: но он так и не бросился никому в глаза. И не вернулся. Разве это не означает, что с ним случилось что-то такое, от чего не смог защитить даже Ремус?
Почему он не оставил нам никакого сообщения, чёрт возьми?
Йонас всегда хотел иметь собаку, уже в том раннем возрасте, когда мы, разумеется, ещё говорили «нет», потому что ведь известно, как быстро дети теряют интерес к животному – и в конечном счёте все заботы ложатся на плечи родителей. На его пятый день рождения моя мама вместо собаки принесла ему молодого зайца, белого и действительно очень милого. Она подумала, если уж ребёнок непременно хочет иметь домашнее животное, то какая ему разница, что за животное это будет. Но Йонас зайца не захотел ни в коем случае. Он к нему даже не прикоснулся и отказался его погладить. «Я не глажу воскресное жаркое», – сказал он. Буквально. Мы все смеялись, но он не шутил. Маме пришлось унести зайчика, и ей вернули за него только половину цены. Притом что животное – это ведь не автомобиль, который сразу теряет половину цены, если он не только что сошёл с конвейера.
Когда-то… Нет, не когда-то, а когда он пошёл в третий класс. Он предложил нам одну сделку. «Если я принесу табель с лучшими годовыми отметками в классе, – сказал он, – то вы разрешите мне завести собаку?» Майя нам посоветовала это. Дескать, такая договорённость будет его мотивировать. Как раз потому, что он такой хороший ученик, ему нужен время от времени дополнительный вызов.
Йонас принёс такой табель, что мы чуть со стула не упали. Не только лучший в классе, а просто совершенный. Сплошные «отлично». Его учительница сказала, что такого ей ещё не приходилось видеть. «Как будто он подключил функцию «турбо», – сказала она.
От такого табеля мы с Хелене, конечно, пришли в восторг, но от перспективы домашнего животного – уже меньше. Мы знали, что рано или поздно все хлопоты всё равно ложатся на взрослых. Но мы плохо знали своего Йонаса. Он с первого дня образцово заботился о Ремусе.
Он часто вёл себя не так, как я ожидал. В принципе я никогда его не понимал. Майя говорит, что это не повод корить себя, ведь в другого человека не заглянешь, даже в собственного ребёнка. Но у меня всё равно такое чувство, что отец из меня не получился. Если бы он действительно был счастлив, он бы не сбежал.
195
Тогда мы сдержали своё обещание. Я поискал в интернете, и в ближайшую субботу мы с Йонасом поехали в приют для животных, где за сто евро можно было взять собаку – привитую, избавленную от паразитов и всё прочее, что полагается. Женщина там была очень милая, хотя и немного чокнутая на эзотерике. Она предложила Йонасу пройтись вдоль всех вольер и осмотреться, не понравится ли ему спонтанно какая-то собака. В таких вещах, мол, надо положиться на своё чутьё, как это бывает, когда знакомятся мужчина и женщина – и сразу либо влюбляются, либо нет. А нам с Хелене она тем временем предложила чаю. Помню, что это была одна из тех травяных смесей, которые настолько же полезны для здоровья, насколько омерзительны на вкус. Мы сидели за шатким садовым столиком (вообще-то странно, что я помню это в таких подробностях) и смотрели, как Йонас ходит вдоль вольер. Беседовать у нас всё равно не получалось. Как только одна собака начинала лаять, сейчас же поднимался большой концерт.
Йонас совершал свой обход так, будто выполнял обременительный долг. У него уже было, как нам стало впоследствии ясно, совершенно чёткое представление о том, какую собаку он хочет, и его представлению не отвечало ни одно животное, попавшее в этот приют. Остановился он только раз – у крупной овчарки, и та сразу подбежала к решётке, виляя хвостом, и просунула нос между прутьев, ожидая, что Йонас её погладит. Но он только глянул на неё, отрицательно помотал головой и пошёл дальше. «Здесь нет ни одной», – сказал он, вернувшись к нашему столу. Когда хозяйка приюта возразила: мол, с этой овчаркой вы же нашли общий язык и она сразу потянулась ластиться, он посмотрел на неё сочувственным взглядом, который выработался у него уже в самые юные годы, как будто взрослым был здесь он, а детьми – все остальные, и объяснил ей, что именно по этой причине та овчарка даже не рассматривается. «Она слишком доверчива, и от этого её уже не отучишь». Иногда бывает действительно трудно проследить ход его мысли.
Когда мы ехали назад домой, он так и сказал, что собака из приюта его не может устроить, ему нужен щенок, причём чистопородный овчар. Только такой ему нужен, а поскольку он принёс домой табель круглого отличника, мы обязаны исполнить его желание. Я решительно запротестовал; такая собака с родословной легко могла вылиться в пятьсот евро, если не больше. Но если Йонас чего-то захотел, он этого добьётся, и в конце концов он привлёк деда и бабку, которые и профинансировали покупку. Луизе и Петер были чокнуты на собаках не меньше, чем он, а своего Цербера им пришлось к тому времени уже усыпить. Не потому, что он был болен, а потому что у них уже не было сил с ним управляться. Ремус, пожалуй, должен был послужить своего рода возмещением Цербера.
196
Понятия не имею, где он взял эту кличку. Я имею в виду: историю про Ремуса и Ромулюса, вскормленных волчицей, он тогда ещё никак не мог знать. Или всё же знал? С Йонасом никогда ни в чём нельзя быть уверенным. Он то и дело ошеломлял меня вещами, которые просто знал, хотя никогда их не учил.
Так, например, я никогда не видел, чтобы он читал книги по дрессировке собак, но сделал он это прекрасно. Ремус слушается его с одного слова. Когда они идут, собака и без поводка послушно бежит рядом и не отвлекается даже на самые интересные запахи. Если Йонас приказывает «сидеть!», Ремус садится и не сдвинется с места, сколько бы это ни длилось. На одной прогулке по лесу Йонас нам однажды продемонстрировал: приказал Ремусу сидеть, а сам пошёл с нами дальше. Мы с Хелене ожидали, что за следующим поворотом тропинки Йонас кликнет его к себе, но он словно забыл про собаку. Больше часа прошло к тому времени, когда мы вернулись на прежнее место, и Ремус там всё ещё сидел. Йонас его за это даже не похвалил, не погладил, а лишь кивнул и протянул ему руку. И Ремус лизнул ему пальцы.
Когда Йонас в школе, собака лежит на своей подстилке и ждёт. Хелене не раз предлагала, что могла бы время от времени выгуливать Ремуса, но Йонас всегда отказывался. «Надо контролировать свой мочевой пузырь», – сказал он.
Когда он потом приходит наконец домой, я не раз наблюдал, собака поднимает голову и начинает тихонько поскуливать. Не вскакивает и не бросается к нему, хотя видно, что едва в состоянии этого дождаться. Только поскуливает. Встать она может, только когда Йонас ей разрешит.
Несмотря на свои размеры, Ремус очень миролюбив. Если с ним хочет поиграть ребёнок и при этом слишком неосторожно его хватает, Ремус ни в коем случае не огрызается. Только смотрит на Йонаса, будто спрашивает: «Что, я действительно должен спустить это ему с рук?» Но может и схватить. Для этих тренировок Йонас использует старого мишку, которого дед с бабкой когда-то ему подарили. Он очень тихо говорит: «Фас!» – и Ремус хватает чучело медведя. Он не терзает его, не рвёт, но держит зубами так крепко, что никакими силами его не вырвать. Пока Йонас не скажет: «Аус!»
Ночю Ремус лежит под дверью комнаты Йонаса – внутрь ему нельзя – и охраняет её. Нам вообще можно не запирать квартиру. Взломщик, пожелавший у нас что-то украсть, живым не уйдёт.
Я однажды спросил у Йонаса, есть ли у него какая-то система, по которой можно так выдрессировать собаку, но он только помотал головой. Объяснение, которое он мне тогда дал, мне никогда не забыть, потому что оно никак не вяжется с мальчиком. «Всё очень просто, – сказал он. – Главное, чтоб было ясно, кто приказывает и кто подчиняется. Всё остальное появляется само собой». Я его поздравил и сказал, что он действительно хороший хозяин своему Ремусу. Но это его тоже не устроило. «Я ему не хозяин, – сказал он. – Я его господин».
197
Собаку он взял с собой, а больше не взял ничего. Это нелогично. Когда планируешь побег из дома, всё-таки обдумываешь, что тебе непременно понадобится в пути. Сменная одежда, компьютер, что ещё? Именно Йонас, который всегда отличался рациональностью. Ещё совсем маленьким мальчиком он всё продумывал наперёд.
Однажды, ещё в детском саду, ему было лет пять или даже четыре, они устроили поход в лес, и родителей попросили дать детям с собой запасную пару обуви на случай, если ноги промокнут. На что Йонас сказал: «Это глупо с их стороны. От одной только обуви толку мало. Если ноги промокнут, придётся менять и носки». Мы тогда посмеялись, но ведь он был прав. Он был такой очаровательный в своей скороспелой серьёзности. Он был очень разумным ребёнком.
Он как был, так и остаётся разумным ребёнком.
Когда я однажды использовал форму прошедшего времени, говоря о нём, Хелене вышла из себя. Швырнула чашку о стену. Может, и это было одной из причин, почему она больше не могла здесь оставаться.
У меня тогда просто нечаянно вырвалось, я при этом не имел в виду ничего определённого. Но если не обманывать себя… Допустим, он сбежал, потому что собирался предпринять что-то конкретное, что-то такое, чего мы бы, по его мнению, ему не разрешили – тогда бы он уже давно вернулся назад. Получил бы своё наказание, домашний арест, лишение карманных денег – и снова всё пошло бы по-прежнему. Но если с ним что-то случилось… Ребёнок, один неизвестно где, случиться могло что угодно.
Лучше об этом не думать, но и обманывать себя не имеет смысла.
Все его одноклассники говорят, что не замечали в нём ничего особенного. В классе у него было не так много друзей, мне кажется. У него было вообще не так много друзей, по крайней мере, домой он никого не приводил. «У меня на это нет времени», – говорил он. Если он не сидел за компьютером или не читал, то играл на скрипке. В календарь его мак-бука вписан очередной урок по скрипке. И пьеса, которую он должен выучить к этому уроку. Стал бы он это так тщательно вписывать, если бы намеревался сбежать навсегда? Ноты всё ещё лежат раскрытыми на пюпитре. Соната Моцарта. Странно. Господин Саватцки говорил мне, что Ионас ни за что не хочет играть Моцарта.
То был первый раз, когда я вошёл в компьютер Йонаса. Мы с Хелене всегда придерживались того мнения, что в его возрасте положено иметь секреты от родителей. А Йонас был…
Почему я пишу «был»?
Могу понять, почему Хелене больше не выдерживала со мной.
198
Господин Ауфхойзер, которому часто приходится иметь дело с родителями исчезнувших детей, предупреждал нас об этом состоянии. Иногда просто не знаешь, куда деться, и это нормально. Тогда внушаешь себе что-нибудь безумное, думаешь, что напал на след, и невозможно тебя разубедить в этом. Страх или отчаяние могут овладеть тобой настолько, что даже повседневные бытовые вещи кажутся непреодолимыми.
Но это не мой случай. Я-то функционирую. Как функционирует компьютер.
Именно так.
Майя мне посоветовала прибегнуть к помощи одного из её коллег, но что бы он смог? Рылся бы целые дни в моей внутренней жизни и не нашёл бы ничего, кроме плат и переключений. Intel inside.
Я делаю всё, что положено, выполняю свою работу не хуже, чем раньше. Федерико тоже так говорит. Ставится перед мной задача – и я её решаю. Если мне задают вопросы, я выдаю ответы. «Мусор на входе – мусор на выходе». Garbage in, garbage out. Как аукнется, так и откликнется.
Но сам я при этом как бы отсутствую. Как вмороженный. Не знаю, подходящее ли это слово, но другое мне не приходит в голову. Вмороженный, как тот Этци, которого нашли в леднике. Ещё можно выяснить, кем я когда-то был, но это уже не я. Я больше не я.
Я зомби.
Федерико, у которого иногда проявляется странный вкус, принёс мне на DVD фильм, который непременно хотел посмотреть со мной вместе. Дело происходит в Мексике или где-то в Южной Америке, и там сплошь действуют фигуры, которые уже умерли, но всё ещё скитаются. Можно отдавать им приказы, они их выполнят. Отрежут себе руку, если им прикажут. Больно им не будет.
Вот так же и со мной. Я больше не чувствую себя.
В первые недели, когда мы ещё ссорились, Хелене однажды сказала мне: «Можно подумать, тебе всё равно». Но это не так, разумеется не так. Если организм ощущает в себе что-то чужое, что-то угрожающее, он это инородное тело капсулирует. Запаковывает его в непроницаемый материал, чтобы это место не воспалилось или не загноилось. Я закапсулировал свой страх за Йонаса и не приближаюсь к нему.
Разумеется, логически я могу размышлять о его исчезновении. Но только логически. Я делаю всё то, что разумно делать в моём положении. Но именно что разумно. Рассудочно. Я функционирую.
Хелене-то хотя бы может плакать.
199
Однажды, через несколько дней после исчезновения Йонаса она среди ночи издала крик, вскочила с постели, схватила меня за плечо и принялась трясти. Она меня не разбудила; я не спал точно так же, как и она. Мы стараемся лежать тихо, чтобы не мешать другому, но всегда чувствуешь, что другой точно так же не спит, как и ты. «Идём!» – сказала Хелене.
Она вбила себе в голову, ни с того ни с сего, что Йонас в подвале, она выдумала себе целую историю, как он там что-то искал и потом потерял сознание по какой-то причине. Или на него опрокинулось что-то тяжёлое, и он теперь лежит под его гнётом, не может шевельнуться, а его крики о помощи никто не слышит. Это, разумеется, было сплошное безумие, но она настаивала на том, чтобы мы посмотрели, прямо сейчас, среди ночи.
Я думал, что она быстрее успокоится, если я подчинюсь, и я не стал возражать. И вот мы спускаемся в подвал, Хелене в халате, я в боксёрских трусах и в майке. К счастью, на лестнице никого не было в такой час. Если бы нас увидел кто-то из соседей, он счёл бы нас сумасшедшими. Или обкуренными.
Естественно, его там не было. Подвал был бы последним местом, где разумно было бы искать Йонаса. Он не любил туда спускаться. Если его просили принести оттуда пару бутылок пива или чего-нибудь ещё, он не отказывался, это не в его духе, но при малейшей возможности пытался этого избежать. Он никогда бы не признался, но ему становилось не по себе, когда помещение было слишком тесным или слишком тёмным. Он не хотел входить в лифт, если там уже были люди и приходилось стоять вплотную друг к другу. «Подниматься по лестнице полезно для здоровья», – говорил он и шёл пешком. А в кино всегда садился с краю ряда, хотя посередине лучший обзор на экран. Майя говорила, что такой страх довольно часто встречается у детей, но со временем проходит сам собой.
Когда мы вернулись в квартиру, Хелене извинилась за свою панику. Может быть, сказала она, мне только приснилось, что Йонас заперт в подвале, а когда я проснулась, то приняла сон за действительность. Притом что она не спала и так же точно знала, что и я не сплю и знаю, что она не спит. Когда не хочешь признаться в своём страхе, предпочитаешь врать другому. Или самому себе. А когда начнёшь однажды врать, дальше будет только хуже. И вы отдаляетесь друг от друга как раз в той ситуации, когда нужны друг другу больше всего.
Я думаю, Хелене почувствовала себя одинокой ещё до того, как покинула меня.
200
Она сказала мне об этом очень спокойно. В том деловом тоне, за которым прячется паника. Как будто зачитала мне вслух из старомодного романа. «Я возвращаюсь домой к родителям».
Я, конечно, пытался её отговорить. Ещё как пытался! Но она приняла решение железно.
Нет, это неправильное слово. Она не была железной. Она была хрупкой. Хрупкой, но решительной. Как человек, который верит, что нашёл единственно правильный путь через минное поле, и не хочет отступить от него ни на шаг. Храбрый от страха. Я предложил ей, если она в настоящий момент неуютно чувствует себя дома, что я очень хорошо мог понять, переехать на время в отель, и вообще, мы могли бы поискать себе другую квартиру. Но об этом она даже слышать не хотела. Когда Йонас вернётся, нельзя допустить, чтобы он стоял перед закрытой дверью. Один из нас должен остаться здесь.
Один. Не оба. Мы в нашем страхе только взаимно расшатываем друг друга, сказала она, и это делает нас всё хуже. «Мне нужен тайм-аут», – сказала она.
А вот когда такую же формулировку использовал Федерико, окончательно расставаясь с Майей, то Хелене сказала: «Если кто-то говорит, что ему нужен тайм-аут от своего партнёра, это значит, что между ними всё кончено». Я не стал ей напоминать об этом высказывании. И без того всё, что я говорю, оказывается не то. Но если молчать, получается ничем не лучше.
Что меня хоть немного утешает: она взяла с собой лишь небольшую, старомодную дорожную сумку, которую мы купили тогда во Флоренции. Не чемодан. Сумку для поездки на выходные, не больше. Почти все её вещи остались здесь. Иногда я открываю её плательный шкаф, просто так, и смотрю в него. Раньше я никогда не замечал, что платья имеют свой собственный аромат.
Не могу себе представить, что Хелене будет хорошо у родителей. У Луизе паркинсон в начальной стадии, а Петер хотя и пытается отважно управляться с домашним хозяйством так, как хочет она, но угодить ей он не может, как бы ни старался. Не знаю, как он выдерживает это постоянное брюзжанье. Теперь, наверное, половина придирок выпадет на долю Хелене.
Она сменила номер мобильника и не дала мне его. Иногда она звонит мне – всегда в семь часов вечера, как будто для того, чтобы проверить, иду лия с работы прямиком домой. И мы немножко говорим, но так, как говорят на похоронах: о чём угодно, только не о том, что вас действительно занимает. Она никогда не спрашивает, слышал ли я что-нибудь о Ионасе. И что бы я ей ответил?
Родители маленькой Мадди ждут уже семь лет.
201
Семь лет.
«Не могу себе представить», – так обычно говорят, но самое худшее, что очень даже можешь представить себе.
Через семь лет Йонас будет взрослым мужчиной. В моём плательном шкафу стоят три коробки из-под обуви, полные двухевровых и евровых монет. Третью я начал с год назад. Всегда перед сном, вешая брюки на вешалку, я заглядываю в кошелёк, не окажется ли там таких монет, и если оказываются, то они отправляются в коробку. На эти деньги – такова была цель этого ритуала – я хотел купить Йонасу машину, когда он вырастет. Насколько я его знаю, водительские права он захочет иметь сразу в день восемнадцатилетия.
На восемнадцатилетие я планировал подарить Йонасу машину.
Я должен наконец смириться с тем, что всё складывается не так, как ты планируешь. Может быть, однажды мимо меня проедет машина, за рулём будет сидеть Йонас, но я не узнаю его. Может быть, он узнает меня, но не остановится. Или вообще не заметит, что я есть.
Через семь лет мне будет почти пятьдесят. В пятьдесят ты уже другой человек. На работе – и не надо быть пророком, чтобы знать это – я буду уже просто старое железо. В моей профессии всё развивается так быстро, когда-то всё равно отстанешь. Как футболист, некогда лучший в команде, теперь лишь трусит за более молодыми. И мою работу будет делать какой-нибудь индус.
Возможно, у меня уже будут седые виски и плешь надо лбом, как у моего отца на фотографии, которую мама подолгу разглядывала. Тогда я не понимал, почему она не отбросит прочь эти свои воспоминания. Теперь я понимаю её лучше. Может так случиться, что через семь лет у меня тоже ничего не останется от Йонаса, кроме воспоминаний. Тогда я буду рассматривать его фотографии, листать этот дневник, а потом, как это делают пожилые люди, возьму свою собаку за поводок и отправлюсь с ней гулять. Я никогда не хотел иметь собаку, но хорошо могу себе представить, что через семь лет она у меня будет.
Йонас взял Ремуса с собой. Через семь лет Ремуса уже не будет. Собаки так долго не живут.
Буду ли я через семь лет сидеть в этой же квартире и ждать известия о моём пропавшем сыне? Думаю, я этого не выдержу.
«Я носил в себе это семь лет и больше носить не мог». В старших классах мы должны были учить это стихотворение Теодора Фонтане наизусть, даже те, кто не был на углублённом гуманитарном курсе. «Там, где были весна и расцвет, мир теперь опустел и заглох».
202
На этой странице пятна от томатного соуса. Пиа нет-нет да и передаст через Федерико платмассовый контейнер соуса для меня. Мне остаётся только отварить спагетти. Это я могу.
Мне нравится Пиа. Она из тех женщин, которые считают, что все проблемы этого мира можно решить хорошей едой. Или хотя бы сделать их менее болезненными. Она убеждена, что мне будет лучше, если я каждый день буду готовить себе что-то настоящее, а не просто перехватывать пиццу по дороге с работы. Было бы хорошо, если бы мир был так прост. Пиа регулярно передаёт мне приглашение к ним на ужин, и эти приглашения совершенно искренни. Хотя она знает, что я не приму их.
Кто-то должен быть дома, когда Йонас вернётся.
Если.
Пиа совсем не такая, как те женщины, которыми Федерико интересовался раньше, и совсем не такая, как Майя. Немножко полновата, но ей это к лицу. Тип мадонны, особенно теперь, когда она беременна. Он познакомился с ней на семейном празднике, и это, наверное, не было случайностью, что за столом их посадили рядом. Хотели их свести, что успешно и произошло затем. Когда они ссорятся, они переходят на итальянский, а после этого всегда хохочут. «А другие супружеские пары вместе играют в теннис», – говорит Федерико.
А мы с Хелене перестали ссориться.
Федерико, а он ведь крёстный Йонаса, корит себя, что не заметил в нём ничего особенного перед его исчезновением. Но мы и сами ничего не заметили, а ведь мы родители.
Йонас и Федерико всегда хорошо понимали друг друга. Они часто мастерили сообща какое-нибудь приложение, иногда засиживаясь до поздней ночи. Федерико всё ещё не расстался с мечтой, что какое-то из его приложений станет хитом и сделает его миллионером. Иногда Йонас ночевал у него.
Йонас довольно рано заинтересовался программированием и приступил к делу – как и во всём, за что он брался – очень организованно. Он забрал у меня все старые учебники, даже по тем вещам, которые сейчас уже не используются. Кобол, например. Но он никогда не ходил в компьютерный клуб у себя в школе. «Всё, что мне надо, ты мне и так объяснишь», – сказал он.
Ах, Йонас. Ничего я не могу объяснить.
Иначе бы я понял, почему ты сбежал.
Такая вот ерунда.
203
Полиция, разумеется, пыталась обнаружить местопребывание Йонаса через его мобильник, но сигнал не обнаруживался. И я обследовал его компьютер.
Он всегда тщательно оберегал его и регулярно менял пароль. Для него было важно, чтобы никто не имел доступа, кроме него самого. «Он очень индивидуальный человек», – сказала однажды мама, когда у неё ещё ничего не перепуталось и она попадала в точку. Уже в шесть лет он настаивал на том, чтобы его комната стояла запертой, когда он уходит в школу. В конце концов мы ему это разрешили – при условии, что он сам будет убирать и мыть свою комнату. И это условие он строго выполнял. Свою зону он хотел иметь в своём безраздельном пользовании.
Я уже заранее обдумывал, какие пароли мне придётся испробовать, но когда раскрыл его мак-бук, к экрану был приклеен цветной листок. BOND007. Мой старый смешной пароль из давних времён. Совсем недавно я рассказал о нём Йонасу. Мы над этим посмеялись и потом вместе посмотрели на DVD Casino Royale, двое мужчин. Хелене, к счастью, не было дома. А то бы она воспротивилась из-за того, что там слишком много всего волнующего для ребёнка.
Но Йонас всегда смотрел на такие вещи очень по-деловому. Я помню, что в начале сцены пытки, когда злодей вырезал сиденье у стула, к которому потом привязали Дэниела Крейга, Йонас кивнул и сказал: «Это хорошая идея». Не то чтобы боялся или вздрагивал, а просто оценил богатство выдумки автора сценария. Сама сцена – с битьём по яйцам – его уже больше не интересовала. Но может, то была лишь поза. В таком возрасте хочется быть крутым.
BOND007. Это было приглашение для меня порыться в его жёстком диске. Иначе бы он не стал записывать пароль.
Среди его файлов я не нашёл ничего, что навело бы нас на какой-нибудь след. Расписание его уроков, школьные задания, всё такое. Много музыки, почти сплошь классические вещи. Никаких игр, которые можно было бы ожидать у мальчика в его возрасте. Компьютер неинтересного человека.
Йонас был неинтересным человеком.
Он есть неинтересный человек.
И хороника его браузера тоже оказалась не очень урожайной. Было бы полезно знать, какие страницы он просматривал и чем интересовался. Но все запросы были стёрты. Остался только один. Он вёл на веб-сайт со статьёй на тему «Как бесследно удалить поисковые запросы». Как будто он хотел посмеяться надо мной и сделать мне «длинный нос». Но и это тоже было указанием на то, что его исчезновение было спланировано. Указанием, но не объяснением.
Что же творилось у него в голове?
204
Если бы другой мальчик его возраста исчез подобным образом, через пару дней после летних каникул, если бы другой мальчик сбежал, отправился в школу, но до школы не дошёл, то его родители хотя бы подозревали, какие могут быть причины, и не были бы так растеряны как мы. Они наверняка уже замечали за своим сыном в последнее время что-то необычное. Может, была какая-то ссора, он непременно хотел куда-то пойти, а они его не пустили. Что-то в этом роде.
Или мальчик начитался приключенческих романов и вбил себе в голову, что должен стать моряком – как капитан Хорнблоуэр. Или какой-нибудь фанатичный исламист обратил его в свою веру, и он теперь хочет примкнуть к ИГИЛ. Или ещё что-то. У любого другого мальчика было бы что-нибудь заметно. Хоть что-нибудь. Была бы какая-то зацепка. И уже знал бы, где искать.
У Ионаса же: ничего. Не считая его безумной причёски – но в его возрасте в этом нет ничего необычного, – вполне примерный мальчик. Ну, немного замкнутый. Хороший ученик. Домашнее задание всегда выполнено. Ещё в начальной школе, а потом в гимназии – всегда в числе лучших учеников в классе. Однажды даже самый лучший, тогда в третьем, когда он предложил нам ту сделку. Но и позднее всегда среди первых. Его новый классный руководитель сказал мне: «У меня такое впечатление, что он делает это нарочно. Всякий раз, когда он выходит в первые ученики, он обязательно заваливает экзамен».
Если он не упражняется на скрипке, то сидит за компьютером или за книгой. Больше всего его интересует, судя по всему, история, в первую очередь XX век. Но когда он в очередной раз притаскивает из библиотеки какой-нибудь толстый том – и спросишь его о содержании, прямого ответа не получишь никогда. Как будто всё добытое он хочет держать при себе. Настоящий ботан.
При этом не чужд спорту. Регулярно делает пробежку ещё до завтрака и даже записывает, за какое время пробежал свою дистанцию в городском парке. Но бегает он один, только с Ремусом. Командные виды спорта его никогда не интересовали, в качестве зрителя тоже. Когда наши играли на чемпионате мира с Аргентиной, он хотя и просидел рядом со мной у телевизора весь финал, но больше из любезности. Ему-то было всё равно, кто выиграет.
Мальчик спокойный. «Примечательно непримечательный», – так назвал это господин Ауфхойзер. Я думаю, он подозревал нас, по крайней мере вначале, в том, что мы от него что-то скрываем о Йонасе. Он просто не мог представить, что нам так уж ничего в нём не бросалось в глаза.
Но я могу как угодно ломать себе голову – не было ничего. Нам бы следовало радоваться, что Йонас завёл себе хотя бы одну причуду с причёской. Гребень небесно-голубого цвета через весь череп. Без этого гребня в заявлении на розыск стояло бы: без особых примет.
205
Когда я видел Йонаса в последний раз…
Нет, это звучит фальшиво. Я имел в виду совсем другое.
Когда я в то утро сказал ему «Пока!» – так-то лучше, он как раз только что сел завтракать. Первого урока у него не было (что потом оказалось неправдой), и в школу ему нужно было только к девяти. А вот ещё одно его обыкновение: на завтрак он ест хлеб с маргарином, больше ничего. Ни сливочного масла, ни джема, ни сыра. Два ломтя хлеба, стакан молока. Я как-то сказал ему: «У тебя рацион арестанта», а он ухмыльнулся и ответил: «Нет, тюремного надзирателя».
Иногда он смеялся над вещами, в которых не было вовсе ничего смешного, а если и было, то лишь для него одного. От этого всегда оставалось чувство, будто он смеётся над тобой. Но об этом я тоже не рассказал господину Ауфхойзеру. Это ничего бы не дало для розыска. Или они сделали бы пометку в его личном деле: «Голубой ирокез на голове и беспричинный смех»?
Итак, Йонас сидел за столом и завтракал. Мне кажется, что я так и вижу его перед собой, но это, пожалуй, мне только кажется, потому что для розыска я должен был вспомнить, что на нём было надето в тот день. Его излюбленный прикид: джинсы и серая майка с надписью «Non vitae sed scholae discimus». «Мы учимся не для жизни, а для школы». В какой-то книге он вычитал, что оригинальная цитата гласит именно так, а не наоборот, и потратил свои карманные деньги, чтобы напечатали этот текст на его майке. Может, хотел позлить своего преподавателя латыни. Хотя вообще-то не был человеком мятежного типа.
Больше мне нечего было сказать господину Ауфхойзеру про его внешний вид. Был жаркий день, и Йонас не взял с собой даже пуловер. Все они так и остались лежать в его шкафу. Он был, наверное, единственным в мире подростком двенадцати лет, который своими руками педантично складывал свою одежду после стирки. Хелене делала это, по его мнению, недостаточно аккуратно.
Кроссовки «Nike». Чёрные, с жёлтыми шнурками и жёлтой подошвой. За столом бы он сидел без кроссовок, но когда я пытаюсь вспомнить, то почему-то вижу их.
Когда я уходил, он даже не взглянул, и в этом тоже не было ничего необычного. Когда надо, Йонас может быть очень корректным и вежливым, но чаще всего он неразговорчив. Типичный тинейджер, хотя он ещё и маловат для тинейджера.
Он не поднял головы, поэтому его крашеный гребень был последним, что я видел от моего сына. Что я видел от моего сына перед тем, как он исчез.
Кому-то он всё же должен был броситься в глаза с этой причёской. И с собакой.
206
Когда я думаю о Йонасе, а я думаю о нём беспрерывно, мне в голову приходит всё больше вещей, которые нам с Хелене всегда казались само собой разумеющимися, но вот теперь, в ретроспективе…
«Ретроспектива» противное слово. В нём есть отвратительная окончательность. В ретроспективе видишь то, что определённо миновало. Оглядываясь на прошлое… Оглядываясь на жизнь умершего…
А Йонас всего лишь сбежал. И только.
Вообще-то он всегда был простым ребёнком. «Лёгким в уходе», как мы говорили иногда. Практические вещи он схватывал на лету. Например, завязывать шнурки: Хелене показала ему один раз – и он уже умел. Или правила, действующие в нашей семье, что игрушки надо убирать, а посуду помогать мыть, никогда не вызывали у него возражения. И домашнее задание он выполнял безропотно – всегда первым делом по возвращении из школы.
Разумеется, были у него свои причуды и капризы, а у какого ребёнка их нет? Были такие вещи, которые мы в нём вообще не понимали. Но не было ничего, что заставляло бы тревожиться о нём. У него всегда была своя голова на плечах. А то, что дети интересуются самыми странными вещами, совершенно нормально. То они вдруг хотят знать всё о динозаврах, то о марках машин.
Например, была у него такая причуда – проходить все тесты, какие подворачивались под руку, даже самые идиотские. Даже если в очереди к парикмахеру он раскрывал какой-нибудь журнал для женщин, а там надо было ответить на какие-нибудь тупые вопросы, чтобы узнать, насколько ты благоразумна или насколько ты уверена в себе или ещё что-нибудь выдуманное – Йонас исправно ставил свои галочки в клеточках. Всегда карандашом. Если оставался недоволен результатом, то стирал свои галочки и проходил тест заново. Более претенциозные опросники его не интересовали. Я как-то подарил ему книгу с тестами на IQ, так он тут же отложил её в сторону. Но стоило какому-нибудь журналу устроить опрос: «Хороший ли вы бизнесмен?» или вроде того, как он тут же хватался за карандаш и начинал заполнять клеточки. Безобидное хобби – так мы думали.
Но теперь, после всего…
«После всего» – тоже негодное слово.
Он штудировал эти тесты, пока не выучивал их почти наизусть, и успокаивался, только набрав максимальное количество баллов. Как будто из тестов можно было научиться правильно вести себя в жизни.
Майя однажды сказала, что это признак неуверенности. В таких тестах ищут подтверждения тех свойств, которых в себе не находят. Но Йонас не боязлив, уж точно нет.
207
Когда он был в четвёртом классе, у них в школе была такая акция, когда дети могли записаться на пробное занятие в разных спортивных объединениях. Большинство его одноклассников интересовались футболом или баскетболом. Логично, в этом возрасте каждому хочется быть как Мезут О зил или Дирк Новицки.
Ионас непременно хотел в боксёрский клуб. Его физрук пытался его отговорить, что этот вид спорта больше подходит старшеклассникам и что там не найдётся для него даже подходящего противника его возраста. Но если Йонас что-то вбивал себе в голову, отговорить его было невозможно.
От нас требовалось подписать согласие на пробную тренировку. Хелене сперва была резко против. Она считала, что бокс – слишком грубый вид спорта, а Йонас мало похох на гору мускулов. Но у него был свой способ добиваться желаемого, и она в конце концов сказала да. При условии, что я перед тем позвоню тренеру и потребую гарантий, что Йонас вернётся домой без синяков.
И он отправился туда, один, остальную историю я знаю из того, что мне рассказывали потом.
Они хотели ему просто показать в виде игры, как тренируются боксёры, как прыгают со скакалкой, как колотят грушу или мешок с песком, но Йонас настоял, чтобы ему устроили настоящий бой, иначе он не поймёт, нравится ли ему бокс как спорт. А уж что-что, а продавить свою волю он умеет. По этой части он готовый мастер спорта международного класса.
И вот они надели на него самые маленькие боксёрские перчатки, какие только нашлись, на голову надели защитный шлем и действительно выпустили его на ринг. Его противник был на две головы выше, и его проинструктировали, чтобы он провёл небольшое шоу, показал, как блокировать атаку и так далее. И ни в коем случае не бить. И вот они начали пританцовывать по рингу, до ударов дело не доходило, и никто не воспринимал этот поединок всерьёз, и потом Йонас вдруг нанёс удар. «Даже без замаха», – это тренер повторил трижды. Кажется, это впечатлило его больше всего. Он был очень взволнован, когда звонил мне после этого. «Прямой удар, которого вообще не видишь». Кажется, Йонас попал противнику прямо в солнечное сплетение, и тот ушёл в нокаут. Или всё-таки просто упал.
Тренер непременно хотел, чтобы Йонас поступил к ним в объединение, но тот и не собирался. «Я хотел только посмотреть, – сказал он. – Но вообще заниматься боксом мне скучно».
Нет, боязливым Йонас никогда не был.
208
Но и не отчаянный, нет. Никогда бы он не пустился в опасную ситуацию необдуманно.
Хотя…
Я с такой уверенностью пишу здесь о том, каков Йонас и как он поступает. Но если я не заметил, что он собирается бежать из дома – а я ничего не замечал, вообще ничего, – то я мог не видеть в нём и многое другое. Или неправильно истолковывать.
Например, эта история, когда он, сам того не желая, стал героем – ну, или чем-то вроде героя. Директор его школы хотел даже публично его поощрить за это, но Ионас решительно воспротивился. Он не любит быть в центре внимания, и вообще всё это произошло лишь по случайности.
Так он говорил.
Тогда я ему поверил, но теперь, после всего, я уже далеко не так уверен.
Я больше вообще ни в чём не уверен.
Дело было так: был у них в школе один пятнадцатилетний (тогда как Йонасу тогда было всего восемь лет), который уже продолжительное время терроризировал младших на пути из школы, угрожал им и отнимал карманные деньги и мобильники. Это продолжалось долго, но ни одна из жертв не посмела рассказать об этом ни дома, ни в школе. Они предпочитали врать, настолько он их запугал. Они говорили, что деньги потратили на сладости, а мобильник где-то потеряли. Застращал всех тотально. Грозил отрезать уши или порвать нос, если кто скажет хоть слово. Он бы, конечно, не сделал этого, но на первоклашек и второклашек угрозы действовали, ведь он выбирал для нападения самых маленьких и слабых.
Настоящий преступник, уже в этом возрасте. Позднее в газете писали, что его мать-одиночка не справлялась с воспитанием и не препятствовала тому, что он смотрел на своём компьютере видео с насилием. Я не особенно верю таким объяснениям. Не во всём можно винить видео с насилием и игры-стрелялки. Хотя в наши дни уже нельзя сказать: мол, я считаю, что просто есть люди, у которых от рождения такой подлый характер.
Именно этот мальчик, должно быть, крал из кассы деньги в разных местных магазинах. Сам он это потом отрицал, но стоило ему попасть в исправительное заведение, как кражи тут же прекратились.
А вообще поймали его лишь благодаря Йонасу и этой случайности. Теперь я спрашиваю себя, действительно ли то была случайность.
209
Среди жертв были два одноклассника Йонаса. С ним самим это не случалось, хотя он ходил из школы той же дорогой, что и они. Потом он говорил, что ничего не знал о нападениях. Теперь, когда я подвергаю сомнению всё, что – как мне казалось – знал о нём, я считаю возможным, что он врал. Йонас всегда обладал особым даром выведывать всё, что от него хотели скрыть. Например, несколько лету нас это было форменной игрой: мы прятали подарки, купленные ему ко дню рождения или к Рождеству, в самые неожиданные места, а он пытался их обнаружить ещё до праздника. С техпор мы держали пакеты на виду, только взяли с него обещание не заглядывать в них до времени. И это обещание он сдерживал.
Так мне кажется, во всяком случае.
Смогу ли я ещё когда-нибудь сделать ему подарок на день рождения?
«Я ничего не знал про этого типа, – говорил он потом. – Иначе бы я не пошёл той дорогой». Тогда меня это убедило. Йонас всегда был рассудительным мальчиком – нет, я должен написать так: я всегда считал его очень разумным мальчиком. Если бы он знал…
Но может быть, думаю я теперь, он это и знал, как-нибудь выведал тайну у одноклассников, подслушал чей-то разговор, не знаю. И если так, то не было никакой случайности в том, что он в тот день решил сократить путь, пойдя через тот участок, где на него вдруг тут же…
Когда я думаю об этом, то у меня как с той картинкой, где тебе видится греческая амфора, а потом ещё раз глянешь – и видишь уже не амфору, а два человеческих профиля. Картинка та же самая, а видишь совсем другое. Так же и у меня с Йонасом.
Я пытался обсудить это с Хелене, но она ничего не хотела об этом слышать. Она сказала, что я в чём-то подозреваю нашего сына – и это самое настоящее предательство. А я всего лишь хотел понять Ионаса. Что-то же в нём происходило, что привело его к этому решению, и пока я этого не пойму, у меня нет шанса его найти.
Может, шанса нет хоть так, хоть эдак.
Я должен записывать и все предположения, говорит Майя, в том числе и такие вещи, в которых я отнюдь не уверен. «И если ты зайдёшь в тупик (запутаешься) в своих предположениях, – сказала она, – это тоже ничего. Вредно только одно: закрывать глаза на факты и отказываться видеть вещи такими, какие они есть».
Итак. Будем смотреть на вещи, каковы они есть. Какими были тогда. Какими могли бы тогда быть.
210
С уверенностью я знаю только одно: Ионас решил сократить путь домой и пошёл через этот участок, на котором с незапамятных времён начали что-то строить, но так и не построили. То ли из-за спора между наследниками, которые не могли договориться, то ли ещё из-за чего. Участок полностью заброшенный, некоторые сваливают туда крупногабаритный мусор, а ещё ходят слухи, что там торгуют наркотиками. Все родители окрестных кварталов запрещают детям использовать этот сокращённый путь, дескать, там можно наступить на использованный шприц, а то и ещё хуже, но кто же в этом возрасте устоит перед приключением? Если бы я рос в этих местах, то первую свою сигарету выкурил бы как раз на этом пресловутом участке.
Итак, Ионас пошёл этой короткой дорогой и повстречал того подростка, случайно ли, намеренно, и тот сразу на него набросился. Рад был, наверное, что случай послал ему новую жертву, что называется, с доставкой на дом. Он отнял у Йонаса мобильник и немножко денег, какие были у него в кармане, и пригрозил ему всем, что сделает, если он не будет держать язык за зубами. Угрозы по-настоящему кровожадные; и взрослый бы испугался, если бы услышал. Не удивительно, что дети помалкивали.
А вот чего не знал тот тип: у Йонаса в тот день случайно было с собой два мобильника. Старый, который он позаимствовал у Федерико для каких-то экспериментов, и его собственный. Старый он держал в руке, и ему пришлось его отдать, а второй тот вымогатель не заметил. Он был у Йонаса в кармане брюк и – тоже по чистой случайности, как сказал Йонас – оказался включённым в режиме диктофона. Так что можно было не только в точности проследить всё происходившее, но и получить доказательство. Без этой аудиозаписи нашёлся бы адвокат-утопист, который попытался бы избавить вымогателя от исправительного дома.
Йонас повёл себя очень правильно. Он вернулся в школу, прямиком в кабинет директора, всё рассказал и дал прослушать аудиозапись. Позвонили в полицию, а дальше всё завертелось очень быстро.
Я всегда думал: какая удача, что была эта запись. Повезло Йонасу, думал я. Но теперь я спрашиваю себя: а вдруг это была не случайность? Что, если Йонас вполне обдуманно заманил того в ловушку, чтобы изобличить его? Не то чтобы это было совсем невозможно, но очень уж необычно для восьмилетнего.
Когда я размышляю об этой истории теперь, меня смущает одна деталь больше, чем всё остальное: на всей аудиозаписи голос Йонаса совершенно спокоен. В продолжение всего инцидента он оставался тотально деловым, даже когда тот подросток ему угрожал. Тотально крутым. Как будто он вообще не знает страха.
211
Когда сегодня я вернулся с работы домой, в квартире горел свет, и я, естественно, подумал… Я надеялся…
Но то был не Йонас.
Хелене сидела в гостиной – в том кресле, в которое она обычно избегала садиться, потому что оно казалось ей неудобным и вдобавок скрипело. Она сидела так, будто пришла в гости, да она и была лишь в гостях. «Вообще-то я собиралась уехать ещё до того, как ты вернёшься, – сказала она. – Но потом всё-таки решила, что не могу с тобой так поступить».
Но она могла поступить со мной так, что села в поезд и приехала сюда – но не ради меня. Она приехала только чтобы забрать свои вещи, и на сей раз она взяла больше, чем вошло бы в маленькую сумку. Большой чемодан, самый большой, какой у нас был, стоял уже упакованный в спальне.
Потом мы говорили. Нет, это не так. Мы поддерживали беседу, как это делают, когда не о чем говорить. Я осведомился, как дела у Луизе и Петера, и Хелене ответила, что она просто не знает, что бы они делали без неё. Они там в ней остро нуждаются. Как будто я здесь в ней не нуждаюсь гораздо больше, чем они.
«А как дела у тебя?» – спросила она. Я не ответил. Она ведь и сама может представить, как у меня дела.
Беседа же.
«Молоко в холодильнике уже неделю как просрочено, – сказала она. – Не пей его больше». И я ей пообещал, что вылью это молоко. Вот и весь наш разговор.
Я предложил ей сварить кофе, и она сочла, что это хорошая идея. Но я думаю, что она приняла её только потому, что ради этого мне пришлось на несколько минут отлучиться на кухню. Когда я вернулся, она сидела в той же позе, как будто всё это время вообще не шевелилась. Я поставил перед ней кофе, но она оставила его остывать.
Потом мы – муж и жена, сын которых пропал! – говорили о погоде, о том, что этой осенью такая духота даже вечером, и как хорошо было бы, если бы началась гроза. Потом она посмотрела на часы и сказала, что ей пора, а то не успеет на последний поезд. Я хотел снести вниз её чемодан, но она отказалась.
У порога она подала мне руку, как какому-нибудь постороннему человеку, но я тогда всё-таки поцеловал её, и она это приняла.
Мы провели вместе около часа и ни разу за это время не упомянули Ионаса.
212
Лучшим временем нашего брака были те три дня, которые мы провели во Флоренции во время нашего свадебного путешествия. С того времени, как мне кажется, всё было уже только хуже.
Луизе организовала нам сьют в этом дворце эпохи Ренессанса, таком дорогом, что сами мы никогда бы не смогли его себе позволить. Две огромные комнаты – только для нас двоих, и всё ужасно стильно. Даже цоколь ночника отлит из бронзы. Одно окно выходило прямо на знаменитый собор. Над изголовьем кровати на стене была лепнина в виде короны, и с какого-то момента мы с Хелене обращались друг к другу только словами «ваше величество». Играли в игру, будто мы – королевская пара, прибывшая в Италию с государственным визитом. Там была горничная, страшно усердная, не знавшая ни слова по-немецки, а мы тоже по-итальянски знали немногим больше, чем «buon giorno» и «grazie». Когда она приносила свежие полотенца или ещё что-нибудь, она всегда что-то говорила, чего мы не понимали и в шутку придумывали перевод. «Персидский шах просит вас об аудиенции», или «В горностаевой мантии завелась моль». Мы веселились по-царски. (Иногда, как я замечаю, совершенно случайно находишь самое точное слово. Это было действительно по-царски).
Мы так много смеялись тогда, во Флоренции.
Теперь я и забыл, как это делается.
Из достопримечательностей города мы не увидели и половины того, что запланировала Хелене. Понте Веккьо, разумеется, да Уффици, ну, все эти дела. Но большую часть времени мы проводили в своём сьюте, или мне это только видится так в воспоминаниях.
Когда лежишь на кровати, видишь на потолке старинную фреску – какие-то ангелы или музы, а сама кровать широкая и удобная, и мы использовали её на всю катушку.
Также и в этой части нашего брака мне больше почти нечего вспомнить.
Мама, которую единственный бокал муската мог настроить тяжело философски, однажды объяснила мне, что есть два вида брака: браки хорошей погоды и браки грозы. А какой брак у тебя, можно узнать, только когда грянет гром. У нас с Хелене, пожалуй, брак хорошей погоды, и теперь, когда разразилась буря и начались трудные времена, он распадается.
У нас было такое хорошее время тогда, во Флоренции, и мы думали, что всё будет только лучше. Но лучше уже не было. Наоборот.
Это было не так давно, а кажется, что двое тех молодых людей, которые так упивались жизнью и любовью, не имеют ничего общего с нами, как будто это чужие люди, дальние знакомые, уже потерянные из виду.
По-другому и не скажешь. Мы с Хелене потеряли друг друга из виду.
213
Нельзя видеть во всём только плохую сторону, говорит Майя. Я должен думать и о хороших моментах. Черпать силы из воспоминаний.
Да ведь было много и хорошего. Разумеется было.
Йонас и музыка.
Он долго не начинал говорить, начал намного позднее других детей, но уже очень рано напевал мелодии, не только пару тонов, а связными дугами, так что можно было опознать, что он там поёт. Мелодии с классических CD, которые Хелене часто ставила, потому что они успокаивали его в младенчестве.
Особенно хорошо помню одну мелодию, потому что Луизе из-за неё просто уничтожила меня. Я так часто слышал её от Йонаса, что уже и сам мог напевать, не имея понятия, что это было. Такого сорта музыка – совершенно не моя. На что Луизе в своём интеллигентском презрении высказалась: «Скрипичный концерт Бетховена следовало бы всё-таки знать». К сожалению, правильный ответ на это пришёл мне в голову только потом. «Мне незачем это знать, для этого у меня есть сын», – вот что мне следовало бы сказать на это.
У Йонаса уже тогда были ясные предпочтения. Классическая музыка нравилась ему больше, чем современная, а пьесы для скрипки – больше, чем остальное. Это и впоследствии так оставалось. На свой десятый день рождения он попросил у деда с бабкой поездку во Франкфурт, где давала концерт Анне-Софи Муттер. Они исполнили его желание, но ехать с ним пришлось Хелене. Потому что у Луизе уже начался паркинсон, и она уже не любила выходить из дома.
Однажды, ему не было ещё и трёх лет, мы смотрели по телевизору новогодний концерт из Вены, и Йонас встал перед экраном и подражал игре на скрипке. Зажал подбородком совок для мусора и водил по нему щёткой как смычком. Невероятно прелестно. Позднее, когда он стал старше, слово «прелестно» уже не годилось, чтобы описать его, но тогда… Так и затискал бы.
После того новогоднего концерта Хелене купила ему скрипку, такую розовенькую из пластика, на которой, естественно, настоящую музыку не сыграешь. Йонас даже не попробовал её. Молниеносно разломал подарок на части и топтал обломки ногами. Угодить его величеству можно было, пожалуй, только настоящим Страдивари.
Он хотел бы учиться игре на скрипке ещё до детского сада, но в его возрасте ещё не принимали в музыкальную школу. Но он так напирал на нас, что мы нашли для него приватного учителя музыки, господина Саватцки, и тот был готов попробовать. Он даже раздобыл крохотную скрипку в одну шестнадцатую.
При первом уроке Ионаса не присутствовали ни я, ни Хелене, но судя по тому что нам рассказал господин Саватцки, это было поразительно.
214
Йонас с первого же раза взял скрипку и смычок правильно – с волнением рассказывал нам Саватцки. Я даже не понял поначалу что в этом такого особенного, но якобы многие дети очень долго не могут освоить правильное положение рук, а некоторые и вообще никогда. Но Йонас видел по телевизору много музыкальных программ и при этом, судя по всему, смотрел внимательно.
Он всегда с удовольствием ходил на занятия скрипкой, даже с воодушевлением. Иногда уже за полчаса до выхода надевал ботинки, так ему не терпелось. И уже скоро играл первые мелодии – не сложные, конечно, и звучали они не особенно импозантно. Ведь такая крошечная скрипка – скорее игрушка, чем инструмент. Но Хелене не могла нарадоваться. Если послушать, с каким восторгом она рассказывает об этом людям, то можно подумать, наш сын – второй Андре Рьё. Я-то всегда старался сохранять объективность. Таким уж выдающимся музыкальным гением Йонас, пожалуй, не был. Но в том, что он особо одарён по этой части, сомнений не было.
Господин Саватцки каждый год организовывал концерт своих учеников в зале церковной общины, публика, конечно, сплошь состояла из гордых родителей и бабушек-дедушек, которым казались чудесными даже фальшивые ноты. Йонас не фальшивил. Ещё пятилетним он безошибочно сыграл на этом концерте, в фортепьянном сопровождении Саватцки, пьесу, написанную отцом Моцарта для сына. Какой-то там танец. У меня есть фото с этого концерта, он там стоит в коротких штанишках со своей скрипочкой, но у меня не хватает мужества достать его. Я не вынес бы этого вида.
Скрипка Йонаса подрастала вместе с ним, и пьесы, которые он играл на концертах Саватцки, становились с каждым годом сложнее. Пару недель он играл и в школьном оркестре, но из этого ничего не вышло. Он там не пришёлся ко двору, критиковал других и упрекал за каждую фальшивую ноту. Не всем же быть такими честолюбивыми, как он. Саватцки говорит, что Йонас, может, и не самый одарённый ученик из всех, что у него когда-либо были, но самый дисциплинированный точно, причём с большим отрывом.
В последнее время он играл уже не на арендованной скрипке. Дед с бабкой купили ему собственную, и когда я услышал, сколько они за неё выложили, я чуть не рухнул. Невероятно, сколько может стоить такой инструмент! Но Луизе и Петер полагали, что он заслужил его своим прилежанием. Он любил свою скрипку и мечтал о футляре для неё, подбитом красным бархатом.
Этот футляр так и лежит в его комнате. Вместе со скрипкой. Я не могу этого понять. Ведь он любит свой инструмент. И всё-таки сбежал, не прихватил его с собой. Должно быть, у него для этого была причина, но я её не знаю.
215
В последние выходные, в передаче Слово к воскресенью…
Стыдно признаться, но я иногда смотрю эту передачу. Или, вернее, не смотрю, я вообще больше ничего не смотрю, кроме новостей, а просто не выключаю после этого телевизор. Иногда он работает до самого утра. Пусть хотя бы оттуда исходит человеческий голос. Ночью в квартире так тихо, что трудно вынести. Должны быть какие-то курсы, что ли, хотя бы в народном университете, где обучали бы одиночеству.
Я вот что хотел записать: в Слове к воскресенью выступала пасторша, одна из тех, которые держатся подчёркнуто светски и от этого кажутся особенно лицемерными, она все свои пять минут говорила только о том, что мы многое принимаем за случайность лишь потому, что не понимаем. Даже самые худшие вещи, события, которые мы едва переносим, входят в состав Божьего плана. Просто мы, люди, не можем его знать.
Я бы удавил её со всей её брехнёй, и я сразу переключил программу, но эта мысль так и не оставляла меня. Не Бог с его таинственным планом, на это мне плевать, а то соображение, что мы принимаем многое за случайность лишь потому, что не понимаем взаимосвязей. Это меня занимает. «Йонас таков, каков уж есть», – так я всегда говорил, исходя из того, что характер человека представляет то, что выдал генератор случайных чисел наследственности, этот ген или тот, а может, это вовсе и не так. Может, я оказал на него куда большее влияние, чем думал. Может, мы оба оказали куда большее влияние. Может, Хелене права, когда говорит, что Йонас не сам по себе стал таким музыкальным, а оттого, что она всю свою беременность слушала CD с классикой.
И если это так, если тут присутствуют взаимосвязи, то я, может быть, и являюсь причиной того, что всё сложилось так, а не иначе, что он убежал и теперь, может быть, скитается где-то, и может статься, что я – не из злого умысла, но это меня не утешает – сделал неправильно то, что должен был сделать правильно. И что всё могло быть по-другому, если бы я чуть лучше следил, лучше смотрел, лучше соображал. Выходит, я сам во всём виноват.
Я знаю, что сказала бы на это Майя, если бы я дал ей прочитать эти страницы. Она бы сказала, никому не поможет то, что ты себя коришь. Она бы сказала, чтоб я не ломал над этим голову. Чтобы мыслил позитивно. Извлекал из памяти хорошие воспоминания.
Как будто это так просто.
216
Но можно попытаться.
Первые слова Йонаса.
В этом он не был таким скороспелым, как в пении. Долгое время вообще не делал попыток говорить, даже «да» и «нет», которые дети говорят – об этом я читал – ещё до того, как научатся говорить «мама» и «папа». Он мог говорить «му-у» и подражать звукам других животных, и это было всё. При этом он прекрасно умел выразить всё, только не словами. Если он чего-то хотел или наоборот не хотел, он ясно давал нам это понять, не оставляя никаких сомнений. Недаром я называл его «его величеством». Иногда он и впрямь вёл себя как самодержец. Но вот именно что без слов.
У меня это не вызывало тревоги. Ау Хелене вызывало. Это у неё от матери: всё должно идти так, как написано в книжках, иначе она сразу думает, будто что-то не в порядке. Хотя детский врач объясняла ей, что замедленное развитие совершенно нормально, один ребёнок заговаривает раньше, другой позже, однако Хелене это не успокаивало. Когда Йонас не заговорил и к двум годам, она решила, что поведёт его к специалисту.
(С детским врачом впоследствии была ещё одна весёлая история. Когда Йонасу было десять лет, ему нужно было освежить ту прививку сразу от нескольких болезней, которую ему делали в младенчестве. Хелене пошла с ним к госпоже д-ру Фейдт, та поставила ему прививку, и когда всё было готово, Йонас вежливо сказал: «Большое спасибо, госпожа доктор, сегодня я был у вас в последний раз». То есть он решил, даже не обсудив это с нами, что теперь он слишком взрослый, чтобы ходить к детскому врачу. Госпожа д-р Фейдт отнеслась к этому спортивно и лишь сухо заметила, что всё равно не будет говорить ему «вы», хотя он и чувствует себя уже таким взрослым).
Но я хотел записать другую историю – о первых словах Йонаса. Это был его второй день рождения. Хелене испекла пирог, у нас были моя мама, Федерико и Майя, мы спели «Happy Birthday», и Йонас задул две свечи. Потом мы ели пирог, и вдруг Йонас говорит: «На будущий год, пожалуйста, не так сладко». Это и были его первые слова. Я был так ошарашен, будто меня отхлестали мокрой тряпкой.
«На будущий год, пожалуйста, не так сладко».
Мы все, конечно, рассмеялись – от неожиданности и от облегчения, только один Йонас продолжал уплетать пирог как ни в чём не бывало. С этого дня он говорил уже не отдельными словами, а полными законченными фразами.
Это случилось ровно в день его рождения
217
Вчера я пришёл с работы и осознал, что больше не могу. Со дня исчезновения Йонаса я каждый вечер сижу и жду, что вот-вот откроется дверь. Каждый вечер.
Нет, я уже ничего не жду. Я уже не могу представить, что он просто так войдёт. Этого не будет. После того, как прошло столько времени. Не имеет смысла обманывать себя, как это делают родители Мадди.
Единственное, что ещё возможно: что позвонит господин Ауф-хойзер и скажет, что его нашли, может, где-то далеко, взяли на паспортном контроле, или он оказался вовлечённым в аварию, или…
Я не хочу про это думать.
Я не хочу вообще ни о чём думать.
Я пришёл домой, положил на кухонный стол пиццу, купленную по дороге, без тарелки, можно есть и из коробки, взял из выдвижного ящика вилку и нож, сел к столу – и потом снова встал, сунул коробку с пиццей в мешок для мусора и позвонил Федерико. «Ваше приглашение на ужин, – спросил я его, – действует и на сегодня?»
Сел в машину и поехал к ним.
Федерико и Пиа живут всё в той же старой квартире его родителей, но теперь там всё выглядит по-другому. Федерико всегда было безразлично, какая там у него мебель – современная или старинная; я думаю, единственным, что он заменял, была кровать в спальне, потому что когда он жил холостяком, кровать была для него самым важным предметом мебели. Пиа очень многое поменяла, но постепенно. У неё есть этот талант – очень дружелюбно назначить, что надо сделать, оставив при этом мужа в уверенности, что он тут главный заправила. Во всяком случае, Федерико гордится новым видом своей квартиры. Хотя Хелене и говорит, что у Пиа в деле обставления квартиры есть типично итальянская склонность к китчу, но я нахожу, что у них очень уютно.
Пиа мудрая женщина. Она так непринуждённо встретила меня, как будто я бываю у них каждый день, никаких «Как хорошо, что ты, наконец, пришёл», и никаких встревоженных «У тебя всё в порядке?». Просто «привет», поцелуй и «Надеюсь, ты пришёл с аппетитом». Разногласие возникло, лишь когда Федерико захотел непременно показать мне кое-что новое в квартире. Тут Пиа что-то быстро и резко сказала по-итальянски, и Федерико моментально отменил своё предложение и хотел скорее выпить со мной пива.
Лучше бы я выпил.
Но мне не хотелось лишать его радости от новых приобретений, ведь я ещё не знал, о чём идёт речь, и настоял на экскурсии по квартире.
Потому что я идиот.
218
Они ждали ребёнка в конце октября, и детская уже была полностью готова – в маленькой комнате, которая раньше служила Федерико складом для его технического хлама. Комната была вся в розовом. Они ждали девочку.
Там уже стояла колыбелька, а на пеленальном столике горкой лежали пелёнки. Они продумали всё заранее. Купили даже коня-качалку. И мишку.
Я к ним пришёл, чтобы хоть на один вечер забыться от мыслей о Йонасе и не думать вообще ни о чём. Но когда я увидел все эти детские вещи…
Он был таким прелестным мледенцем.
Федерико и Пиа действительно хорошие друзья. Рядом с горкой пелёнок стояла коробка с бумажными салфетками, и Федерико протянул её мне. Без слов. Если бы он попытался меня утешать, я бы этого не выдержал.
Это я плакал впервые с тех пор, как Йонас исчез, и меня как будто прорвало. Как будто во мне что-то лопнуло. Я сидел на полу в этой розовой детской и знай себе ревел и ревел. Федерико, должно быть, куда-то вышел. Я даже не заметил, когда.
Так я не плакал даже над маминой могилой.
Кажется, что никогда не перестанешь, но в какой-то момент оказываешься опустошённым и кажешься себе смешным, взрослый мужчина, сидит на полу, а вокруг валяются промокшие от слёз бумажные салфетки.
В конце концов я встал и вышел. Пиа ждала меня за порогом. Она ни слова не сказала, только обняла меня и гладила по спине. Не знаю, как долго мы так стояли. Когда она прижимала меня к себе, я чувствовал её живот с ребёнком.
Федерико тоже не сказал ни слова. Как будто приступы отчаяния – дело обычное. За ужином мы говорили о безобидных вещах, о том, что налетела какая-то мошка и грозит уничтожить урожай олив в Италии, и что можно предпринять от боли в спине у Пиа. Такие вещи. Мы даже смеялись, я тоже. И это тоже никто не комментировал, только налили мне ещё один бокал вина. И ещё один, и ещё. В итоге я так напился, что Федерико не отпустил меня домой даже на такси, а принёс с чердака раскладушку.
Я переночевал у них, в розовой детской комнате.
Они действительно настоящие друзья.
219
Я сказал Федерико, что приду на работу чуть позже, и он похлопал меня по плечу и засмеялся, полагая, что это из-за моего похмелья. Но причина была совсем другая.
Я приехал домой и позвонил Хелене. Точнее, Луизе и Петеру. Ведь нового номера мобильника Хелене у меня не было. Я хотел ей сказать, что во мне что-то изменилось и что я теперь понимаю, почему она больше не выдерживала со мной. Я хотел просить её вернуться. Я брал на себя всю вину. Но она не стала со мной говорить.
Моя жена отказалась со мной говорить.
Петер хотя и уверял меня, что её нет дома, что она уехала купить продукты, но он слишком корректный человек, чтобы быть хорошим лгуном. Он произносил заготовленный текст, это было слишком заметно. Может, Хелене ему написала, что он должен говорить в случае, если я позвоню, и он читал по бумажке. Может, она стояла рядом с ним в ходе всего этого разговора. Ему очень жаль, он сказал, и чтоб я оставил для неё сообщение, он ей передаст, а она потом наверняка перезвонит мне.
Я ждал у телефона не один час, гораздо больше того времени, которое могло понадобиться кому бы то ни было на покупку продуктов. В доме у тестя и тёщи обедали всегда точно в четверть первого, и я не мог себе представить, чтобы это правило изменилось. Они не те люди, которые меняют свои привычки.
Хелене не перезвонила.
Моя жена не хочет со мной говорить.
В какой-то момент я перестал ждать. Но на работу не поехал, хотя это было бы разумно. Мы уже не такая крупная лавочка, как тогда при Петермане, и если хоть один из нас отсутствует, то сразу всё рушится.
Но почему я должен быть всегда самым благоразумным?
С тех пор, как Хелене уехала к своим родителям, я каждое утро, как только вставал, сразу приводил в порядок спальню. Раз в неделю менял постельное бельё, этот порядок тоже пошёл от Хелене. Она могла вернуться в любой момент и, вернувшись, сразу должна была чувствовать себя уютно.
Но раз она даже не захотела со мной разговаривать…
Одному с этим очень трудно управиться. Когда я волок кровать вниз по лестнице, у неё обломилась одна ножка. Ну и плевать. Теперь кровать и матрац стоят в подвале. Если Хелене изволит вернуться, пусть и устраивается там внизу.
Сперва мой сын, теперь жена. Если они думают, что я не справлюсь со своей жизнью один, то они ошибаются.
220
Тому, что потом произошло, нельзя было происходить, нет конечно же. Я знаю, что мне должно быть стыдно за это. Но это было, и если я честен (а зачем мне заполнять страницы этого дневника ложью?), если я вполне честен, я должен даже признаться: я надеюсь, что это было не в последний раз. Хотя мы оба поклялись, что второго раза не будет.
Конечно сыграл свою роль алкоголь. Вчера я выпил у Федерико и Пиа слишком много вина, а сегодня после моего приступа ярости перешёл на виски. В шкафу в гостиной уже несколько лет стояла бутылка очень дорогого Single Malt. Нам его подарили на свадьбу, не помню кто, и мы его так и не открыли. «Подождём какого-нибудь особого случая», – всегда говорила Хелене. Думаю, я достал эту бутылку только потому, что знал, как это её разозлит. Если она ещё интересуется тем, что я делаю.
Я вообще не любитель виски. Он плохо сказывается на моём душевном состоянии. Сегодня он снова сделал меня плаксивым, или, вернее, меланхоличным. Реветь я больше не ревел, как в детской комнате у Федерико, но когда потом в дверь позвонили и я открыл, вид у меня был самый жалкий. Это зашла Майя, потому что беспокоилась за меня. Я так думаю, что Федерико рассказал ей про мои слёзы и что я потом не явился на работу. Они хотя и расстались, но сохранили хорошие отношения.
Она как только увидела моё лицо – эту кучку горести, – так сразу подумала, что у меня плохие вести про Йонаса. (Это всегда первое, что думают люди, хотя и пытаются это скрыть. Они хотя и твердят, что не надо терять надежду, но сами уже не верят этому). Майя хотела меня утешить и обняла меня – и мне сразу стало легче. От неё так хорошо пахло. Но ничего бы не произошло, если бы я не попытался поведать ей, что Хелене больше не хочет со мной говорить и что между нами, видимо, всё кончено. Но словами я не мог это выразить, вернее, если бы дело дошло до слов, у меня бы опять хлынули слёзы, а я этого не хотел. И я просто взял Майю за руку и повёл её в спальню без всяких таких намерений или планов, во всяком случае, осознанных. Я лишь хотел ей показать, что там теперь стоит только одна кровать, что моя супружеская спальня опять превратилась в холостяцкую. И тут же хотел – это точно было – сразу повести её в подвали показать вторую кровать со сломанной ножкой.
Но до подвала мы тогда так и не добрались.
Я мог бы перед любым судом поклясться, что это не было преднамеренно. Это просто случилось.
221
Это было иначе, чем с Хелене. Не лучше. Это вообще нельзя сравнивать. Это было – идиотское слово, но я не знаю более подходящего – беспроблемно. Мне бы никогда и в голову не пришло устроить такое с лучшей подругой моей жены, но это ощущалось так, будто наши тела знали друг друга уже целую вечность.
Она хотела меня утешить, и мы тогда оба утешили друг друга. Ничем другим я не могу это объяснить. Мне бы следовало испытывать муки совести, но я ловлю себя на том, что улыбаюсь, когда думаю об этом. Это было прекрасно. В односпальной кровати, которая ещё оставалась, мы очень хорошо уместились.
Мы ничего при этом не говорили, только в конце она громко воскликнула «да» – и потом ещё несколько раз «да». Глаза у неё были закрыты, и я не знаю, мне ли она это говорила и думала ли обо мне вообще. Раньше, когда её ещё можно было звать Макс, у Майи было полно любовников. Это не было тайной, она без затруднений об этом рассказывала. Теперь так уже не будет. Мы все стали старше, и эти вещи уже не так важны.
Нет, это поганое враньё. Разумеется, это важно. Это будет важно и тогда, когда меня положат в гроб.
Будь это иначе, будь это пустяком, который тут же забываешь, то Майе после этого не было бы так стыдно. Она тогда забилась ко мне под бок, а я положил ладонь ей на грудь и чувствовал, как её дыхание постепенно успокаивается. Не знаю, сколько мы так лежали, но она вдруг повернула голову и посмотрела на меня так, будто я ей совсем чужой мужчина, марсианин, вылезший к ней из своего космического корабля. Она выпрямилась, села на край кровати, отвернувшись от меня, и я мог видеть только её спину и начало ягодиц. (Попа у неё более узкая, чем у Хелене. Как раз по моей ладони). Она, должно быть, почувствовала мой взгляд, потому что шикнула на меня, негромко, но гневно, чтоб я не пялился на неё, а смотрел куда-нибудь в другую сторону. Это, вообще-то, было смешно после того, что произошло, но в таких вещах не стоит искать логику. Если бы мы дали себе подумать, этого бы никогда не случилось.
Она потом ушла в ванную, а когда вернулась, была уже одета. Я всё ещё лежал в кровати, но уже под одеялом.
Она встала у кровати так, будто я проспал – и она зашла лишь для того, чтобы разбудить меня. Она сказала: «Это никогда больше не повторится, понял? Обещай мне, что это никогда не повторится». Не глядя мне в лицо при этом.
Я пообещал, но я надеюсь, что она не будет настаивать на том, чтоб я сдержал слово.
Размер как раз мне по руке, самый подходящий.
222
Ведь я уже не тинейджер, чёрт возьми. У взрослых людей это случается. Не такое уж это большое дело.
Если Майя хотела отвлечь меня от одних мыслей и перевести на другие, ей это удалось. Но это не благоразумные мысли. Я не влюблён в неё, конечно же нет. Не в моём возрасте. Но…
Я никогда не был дамским угодником. Я был – нет, не робким, это было бы неверное слово, – но и не таким любителем, как, например, Федерико, который раньше менял подруг чаще, чем рубашки. А теперь он счастлив со своей Пиа, они ждут своего первенца, и я не сомневаюсь, что он ей абсолютно верен.
Тогда как я…
Где-то я читал, что через девять месяцев после большого бедствия или катастрофы, после землетрясения или пожара резко подскакивает статистика рождаемости. Люди, находясь в шоке, ищут утешения друг в друге или, может, всего лишь уверенности, что жизнь не кончилась, а продолжается. Может, это и свело нас с Майей вместе.
А может, это лишь отговорка, и я просто не хочу признаться, что я обыкновенный похотливый неандерталец, который не может устоять, когда есть возможность. Может, мы, мужчины, все такие.
Но я никогда не был таким и до знакомства с Хелене. (Мне всегда кажется, что вообще не было такого времени, когда я не знал её. Теперь мне надо привыкать к тому, что я её больше не знаю).
Когда мы с ней потом были вместе…
Я никогда не изменял жене, ни разу. А возможности для этого были. Была эта практикантка, я даже имени её теперь не помню, она смотрела на меня с обожанием, лет на десять младше как минимум, и Федерико говорил, что мне стоит только пальцами щёлкнуть – и она будет лежать в моей постели. Но я не щёлкнул.
И теперь, когда я стал старше и должен бы поумнеть, это просто случилось. Я изменил жене. И это была не только ошибка, не только Single Malt, не только потому, что Хелене не захотела со мной говорить. Будь это так, я мог бы обрубить эту историю, подвести под ней черту, стереть этот файл с жёсткого диска. Ведь Майя так и сказала, что это никогда не должно повториться.
Будь это так, я бы не думал о ней постоянно как школьник, который впервые открыл, что девочки – не то же самое, что мальчики. Будь это так, моя голова не была бы ею занята постоянно. Видит бог, на свете достаточно других вещей, о которых я должен думать.
223
Голове не прикажешь, о чём ей думать.
Тогда, когда мне было так худо после исчезновения Йонаса, что я уже еле держался, Майя дала мне совет воспользоваться пустыми страницами этой книжечки и записывать всё, что меня занимает. «Всё, что тебе приходит в голову». Я сперва подумал, что она хочет регулярно читать эти записи и помогать мне разбираться в моих мыслях, ведь это, в конце концов, её профессия, но она не собиралась этого делать. Она сказала, что мне полегчает уже от одного только записывания. «Если ты пойдёшь к психологу и будешь расписывать ему свои проблемы, – сказала она, – то даже не столь важно, будет ли он тебя слушать. Куда важнее, что ты вообще об этом говоришь». Умный совет. Она только не рассчитывала, что сама однажды займёт на этих страницах столь важное место.
Всё, что мне придёт в голову.
То была всего одна ночь, куда там, всего один час или того меньше, но ведь когда на дороге сталкиваются две машины, то достаточно одного мгновения, чтобы всё изменилось. То, что с нами стряслось, было несчастным случаем. Но теперь это свершившийся факт.
«Записывай», – сказала она. Окей, я делаю то, что мне говорят. Это ведь только для меня, ни для кого другого. Сижу один у окошечка для исповеди, но по ту сторону нет никого, кто бы меня слушал.
В школе мы всегда презрительно говорили: «Дневники ведут только девчонки». И были бы при этом рады, чтобы в этих дневниках они писали про нас.
Эта книжечка изначально должна была послужить не дневником, а лишь сообщением для Йонаса, чтобы он потом узнал про свои первые годы. Для Йонаса, который…
Я трус. Я увиливаю от того, чтобы записать то, что действительно творится в моей голове. Потому что думаю себе: а может, Майя когда-нибудь изменит своё мнение и захочет взглянуть, что я тут написал.
Тогда пусть пеняет на себя. Написалось то, что написалось. Для неё и так всё, пожалуй, лишь неважный эпизод. Ведь все любовные похождения, о которых она раньше так охотно рассказывала, не имели для неё никакого значения. По крайней мере, так она утверждала. Но, может, лишь до тех пор, пока «те поры» не наступили. Может, потом с нами двумя что-то получится, может же быть так. Она не имеет таких намерений, я тоже этого не хочу, но если я за последние недели что-то и усвоил, так это: чего хочешь и какие имеешь намерения – не всегда то, что потом происходит.
Я просто записываю. Она ведь не должна это читать. Но ведь уже не изменишь того факта, что она присутствует в моей жизни.
224
Прямо под её левой грудью есть родинка (или бородавка, я ведь не дерматолог). Когда её там трогаешь или целуешь или дотрагиваешься кончиком языка, она этого не чувствует, так мне кажется.
Груди у неё больше, чем у Хелене. Не такие твёрдые. И совсем другой формы. Яблоко и груша.
Без одежды она не такая уж и тоненькая, как мне всегда казалось. Когда лежит на спине, то возвышается холмик с пупком посередине. Когда я прошёлся по нему языком, она засмеялась. «Откуда ты знаешь, что мне тут щекотно?» – спросила она.
Впервые увидеть женщину голой – это как впервые раскрыть книгу. Если она понравится, начинаешь жадно читать, едва можешь дождаться, что там дальше. И потом очень быстро оказываешься на последней главе. Я хотел бы снова перечитать Майю, очень медленно, от первой до последней страницы. А потом снова, и снова, и снова.
Она не пользуется духами. По крайней мере, так, чтобы я это заметил. Присутствует только запах её тела. Волосы под мышками она не трогает.
А в другом месте сбривает, о чём я и раньше знал, потому что какое-то время она пыталась подбить на это и Хелене, но меня всё равно это ошеломило. Выглядит так странно по-детски, но и каким-то странным образом честно. Как будто она решила в какой-то момент, что ей нечего скрывать.
Ноги у неё не совсем прямые. Когда она их вытягивает, между ними ближе к промежности – небольшой просвет, и в этом – не знаю, почему мне пришло в голову именно это слово – есть что-то трогательное.
Я рад, что она не красавица без изъяна, это бы меня, наверное, отпугнуло. (Почему, собственно?)
В момент кульминации голосок у неё совсем тоненький, как у маленькой девочки. «Да, да, да», – говорит она. Мне кажется, наши голоса подходят друг другу.
Мы подходим друг другу.
У меня вдруг возникло желание всё же дать ей почитать этот дневник. Хотел бы я знать, не будет ли она после чтения воспринимать меня иначе, чем раньше. Но я, пожалуй, не сделаю этого. Я боюсь, вдруг она больше не захочет после этого иметь со мной дело. «Это больше никогда не повторится», – сказала она, глядя при этом мимо меня. Посмотрим. Или не посмотрим. Может, та пасторша была и права, и действительно не бывает случайностей.
Хотя я и не могу представить себе бога, который выдумал бы такое.
225
Когда сегодня я пришёл на работу, Федерико положил мне на стол объявление о смерти, вырезанное из газеты. Мауэрсбергер, Фердинанд. Я не сразу смог вспомнить, кто это такой. Мауэрсбергер работал тогда в компьютерном отделе Андерсена. Он не был моим непосредственным контактным лицом, но нам то и дело приходилось что-то делать вместе. Реденькие волосы, это я ещё помню, и плохо подогнанные вариофокальные очки, так что ему то и дело приходилось запрокидывать голову, чтобы чётко увидеть что-то на экране. В остальном не было в нём ничего примечательного. Такой конторский тип, без креативности, которая в нашем деле необходима.
На краю объявления Федерико написал красной ручкой: «Самоубийство?»
Напрямую об этом не говорилось, но это можно было вычислить, если читать между строк. Прежде всего, если обращать внимание на то, что не говорится. Не говорилось, что «после продолжительной, терпеливо переносимой болезни» или «из-за трагического несчастного случая». Просто: «…от нас ушёл». Мауэрсбергер был младше меня. Ему не было ещё и сорока лет. В таком возрасте не умирают ни с того ни с сего.
И было там одно высказывание, которое они привели. Цитата из Германа Гессе. «Когда можно заснуть в усталости, сложить с себя груз, который долго нёс, это утешительное, чудесное дело.» Груз, который долго нёс. Уже одно это могло бы указывать на самоубийство.
Если это было так, то я мог бы вычислить и причину. Тогда после той аферы со счётом благотворительного фонда у Андерсена уволили весь компьютерный отдел в полном составе. Предъявить им обвинение и доказать они ничего не могли, но под подозрение попали все. Хотели впредь обезопасить себя от повторения чего-либо подобного – и полностью очистили площадку. Несколько карьер на этом просто оборвались, кто-то уже никогда не смог найти работу. По крайней мере, в айтишной области. Ремесло такое, что слухи распространяются быстро, и если про кого-то становится известно, что он злоупотребил доверием клиента, то ему лучше сразу идти на биржу труда и переучиваться на мерчендайзера – раскладывать товар по полкам в магазине. Если такое случилось с Мауэрсбергером, то я очень хорошо могу понять, почему он покончил с собой.
Со мной могло случиться то же самое. Будучи системным администратором, я первым подпадал под подозрение. Я бы, может, и не покончил с собой, для этого я слишком труслив, но из дыры, в которую я попал после той истории, я бы никогда не выбрался без посторонней помощи. Поэтому я так благодарен Федерико. Он встал за меня, ни на мгновение не сомневаясь в моей невиновности.
Он действительно хороший друг.
226
Когда меня выгнали, у него вообще не было причин бросать свою работу. Ведь нельзя сказать, что у Петермана совсем не было аргументов, чтобы меня уволить. Дело и впрямь выглядело нечисто. Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом – не знаю, поверил бы я, что он никак не замешан в обмане.
Кроме того: Андерсен был наш важнейший клиент, а кто платит, тот и приказывает. Может, они и не потребовали от него конкретно моего уволнения, но в любом случае настаивали на том, чтобы отстранить меня от этого проекта, это мне Петерман сообщил официально. Я не могу его упрекнуть. Как шеф фирмы он должен был делать всё, чтобы спасти свой самый крупный заказ. Что ему потом всё-таки не удалось. Пару месяцев спустя аккаунт Андерсена оказался в руках нашего конкурента.
Нет, Петерман действительно не мог иначе. Я так и сказал тогда Федерико. Но тот всё равно написал заявление об уходе и в тот же день упаковал свои пожитки. Ему не пришлось отрабатывать, потому что у него накопилось много сверхурочных. «Я не останусь в лавочке, где так обращаются с моим другом», – сказал он. Может, это в нём взыграл итальянец и любовь к драматическим жестам.
До тех пор я и не осознавал, насколько мы стали важны друг для друга. Разумеется, он давно уже был моим лучшим приятелем. Но приятель и друг – это башмаки от разных пар. Ну да, он уже давно мечтал о том, чтобы открыть собственную лавочку, это, конечно, тоже сыграло свою роль. Но то, что он ни секунды не колебался, произвело на меня впечатление.
Когда потом его собственная фирма встала на ноги, он сразу же взял меня на работу. Может быть, даже раньше, чем это стало экономически целесообразным. Предложил мне работу, как будто это я должен был оказать ему любезность, а не он спасал мне жизнь. До того момента я везде получал только отказы. При тех слухах, которые тогда ходили, мне не помогло бы и то, что я был в десять раз лучшим программистом, чем такие люди, как Мауэрсбергер.
При этом, как мне подтвердили, никакая вина мне не вменялась. Только та, что я не задал нужные вопросы. Но дело действительно было закручено очень ловко. Они и до сих пор не нашли концов, кто за этим стоял, и на след денег тоже не вышли. Ясно только, что это мог быть только инсайдер. Уж точно не Мауэрсбергер, иначе бы он сейчас попивал кайпиринью на тёплых островах. Я по сей день верю: это был кто-то из правления Андерсена, а вовсе не из отдела айтишников. Но виноватого искали, естественно, только среди нас, компьютерщиков. При том что я с самого начала пытался им внушить, что было бы в десять раз благоразумнее разработать совершенно новую программу, чем латать в старой одну дыру за другой. Это было бы дешевле. Половины исчезнувших денег хватило бы на приличную систему. Да что там, хватило бы и десятой доли. С гораздо более высокой степенью надёжности.
227
Хотя: если кто-то имел доступ к системе – а тот, кто стоит за этим обманом, непременно имел доступ, – то есть если бы кто-то, скажем, стоял у меня за спиной во время моей работы, то не помогли бы самые изощрённые меры защиты. Если взломщик знает комбинацию числового кода замка, никакой сейф мира не убережёт накопления.
Люди, которые ничего не понимают в нашей профессии, всегда говорят, что не так уж трудно встроить где-то в систему заднюю дверцу и оттуда незаметно откачивать деньги. Может, раньше так оно и было, когда компьютеры представляли собой что-то новое и никто в них толком не разбирался. Как эта знаменитая история с округлением десятых долей пфеннигов, о которых никто никогда не задумывался, хотя они давно уже складывались в поистине круглые суммы.
Сегодня все программы защищены гораздо лучше, даже такая старомодная система, какая была тогда у Андерсена. Если две цифры где-то не сходятся, сразу начинается тревога.
Гениальное в этом обмане было и не в изменении программного продукта, а в психологическом трюке. Тут вообще ничего не было спрятано, всё происходило в видимой области, и каждый мог проследить, что происходит. Но никому не пришло в голову задать критические вопросы. При том имени, которым назывался счёт.
Я сам тоже не переспрашивал, в этом и была моя ошибка. Мне казалось совершенно естественным, что во всём должен быть свой порядок. Кто би ни был тем преступником, я целиком попался на его удочку. (Или на её удочку. Ведь это могла быть и женщина. Хотя их в нашей профессии не так много).
Впоследствии мне стало ясно, почему обман так хорошо функционировал, почему за два года никто не додумался – или никто не осмелился – поставить под сомнение эти перечисления. Оглядываясь назад, всё было очевидно. Но опять же: было уже поздно.
Трюк функционировал, потому что сеть Андерсен, несмотря на её обширность, по-прежнему управлялась как семейное предприятие. Где право слова имеет только шеф, а больше никто. Хотя было полно всяких директоров и вице-директоров и прочих офисных носителей галстуков. Я был знаком с несколькими из этой гвардии, и никто из них ничего собой не представлял. Все такие же средние люди, как Мауэрсбергер: исполнители приказов, давно отвыкшие думать своей головой. По сравнению с ними Петерман был просто Билл Гейтс.
То, что исходило из центра управления, было в этой фирме равносильно слову Божию. Первый Андерсен, который основал фирму, был просто чокнут на контроле. И его наследник не изменил стиль управления. Не знаю, как там теперь, но тогда всё было тотально централизовано.
228
Уже одно то, как функционировала система заказов, с которой я главным образом и имел дело. Как только в каком-нибудь магазине сети Андерсен наличие определённого продукта падало ниже опрелённой границы, этот продукт следовало дозаказать. А продукты все заказывались в одном и том же центральном месте, независимо от того, находился ли филиал в баварском Вальде или у Северного моря. Естественно, поставлялись они потом из регионального опорного пункта, в противном случае транспортные пути были бы слишком длинными, а расходы слишком высокими. Но стекались все заказы в одно и то же место. Когда-то на центральный склад посылался телекс, позднее факс. Теперь, разумеется, всё заказывалось через интернет.
И цены тоже назначались централизованно – как розничные, так и закупочные. В моё время действовало такое положение, что ни один филиал не мог приобретать вне концерна продуктов больше, чем на пять процентов своего оборота. То были в большинстве случаев региональные продукты, которые никого не интересовали за пределами определённой местности.
В зависимости от размера филиала каждый день было по десять-двадцать заказов, и система генерировала столько же счетов. У каждого филиала в центре был свой расчётный счёт, туда и дебетовались все суммы.
И вот в один прекрасный день вдруг на каждом счёте появляется дополнительная позиция с пометкой «Взнос в фонд Андерсена». Всего десять центов на один выставленный счёт, то есть совсем не такая сумма, на которую бы кто-то пожаловался. Но при нескольких сотнях филиалов с десятью или более заказами в день эти десять центов складывались в несколько тысяч евро в неделю. Обман длился почти два года, и общая сумма, которую потом подсчитали, набегала на полмиллиона.
Которые в бухгалтерии вообще никому не бросились в глаза. Нет, не так: они, конечно, бросились в глаза, но каждый в фирме полагал, что дело имеет свой законный порядок. Поскольку десять центов переводились прямиком на внутренний счёт с названием «Фонд памяти Дамиана Андерсена», этот взнос оставался в кассе фирмы.
К этому расчётному счёту «фонда» не имел доступа ни один из служащих с импозантными титулами. И никто из них при этом не задумался. А если кто что и подумал, то осёкся на мысли: «Это внутрисемейное дело». А с семьёй владельцев никто в фирме не хотел портить отношения.
Впоследствии выяснилось, что Косма Андерсен, наследник основателя фирмы, не занимался делами предприятия и вполовину так внимательно, как это делал его отец. Когда он наконец заметил расчётный счёт фонда, деньги оттуда уже исчезли. Причём бесследно. Деньги отмыть легче, чем грязное нижнее бельё.
Кто бы ни сконструировал эту денежную машину, это был человек, хорошо понимающий психологию. Иначе ему бы не пришло в голову создать фиктивный счёт с именем умершего основателя фирмы.
229
Естественно, первым делом заподозрили меня, это было логично. Я, в конце концов, был сисадмин, человек, который разбирается в программах лучше, чем кто-либо другой. У меня всюду был доступ, и всюду я мог что-то изменить. Это автоматически сделало меня главным подозреваемым. Меня не допрашивали ночами, как это делают в американских сериалах – с лампой в лицо и с одним следователем добрым, а вторым злым, но поначалу и не верили ни одному слову. Это было заметно.
Странно: я примерный, законопослушный гражданин, но в последние годы постоянно имею дело с полицией. Это началось с той проблемы в яслях, когда Ионас поранил другого маленького мальчика, потом последовало дело с большим мошенничеством у Андерсена, потом несчастный случай с мамой и вот теперь господин Ауфхойзер. Федерико, который немного суеверен, однажды сказал: «Это были твои семь чёрныхлет». Но ихуже больше, чем семь.
В отделе киберкриминалитета работали, к моему счастью, действительно компетентные люди, настоящие профи, и они быстро установили, что нелегитимные вмешательства производились не с моего компьютера. Они следовали из разных интернет-кафе, никогда не повторявшихся. И я мог доказать, совершенно однозначно, что в соответствующее время был где-то в другом месте, в фирме или у клиента. И этому были свидетели.
Но какое-то подозрение на мне всё равно оставалось. Хотя я и не был тем, кто манипулировал программой, но всегда присутствовала возможность, что я замешан в деле. Чисто теоретически у меня ведь мог быть сообщник, неизвестный третий, который действовал по моей инструкции, пользуясь моей информацией. Его, разумеется, не было, конечно же не было, но как можно доказать, что чего-то не было? И ещё одно ставилось мне в вину: я часто работал с аккаунтом Андерсена дома, и это от меня по умолчанию ожидалось. В официальное рабочее время можно было решить не все проблемы. Но формально это было запрещено из соображений безопасности, и Петерман воспользовался этим как поводом для моего увольнения. «Я напишу тебе хорошую рекомендацию, – сказал он, – но ты должен понимать, что у меня есть обязанность соблюдать договорную дисциплину по отношению к моим клиентам». Договорная дисциплина, какой лицемер! Единственное, что его интересовало, был его оборот. И его рекомендацией я мог только подтереться, больше она никого не интересовала. Если бы не Федерико…
Тогда Хелене пыталась меня утешить. Теперь ей безразлично, как я себя чувствую, но тогда она пыталась. Сказала: «Твоя невиновность ещё обнаружится».
Но она так никогда и не обнаружилась.
230
Мой случай – нераскрытый. Висяк. Не только в актах полиции. Иногда я думаю: весь мир состоит только из нераскрытых случаев. Пометка на папке: XY.
Я пристрастился к китчевым фильмам по телевизору, их всегда много. Раньше я ненавидел такие конструкции, залитые патокой, в конце которых всегда всё разрешается к лучшему, все парочки сходятся, счастливые до конца жизни. (Или хотя бы пока не кончатся титры). А теперь такие сказочки действуют на меня благотворно. В этих придуманных историях хотя бы не остаётся открытых вопросов.
Я могу понять людей, которые вступают в секту или примыкают к какому-нибудь фанатическому мировоззрению. Испытываешь, наверное, громадное облегчение оттого, что уходишь из мира своих проблем и оказываешься на другой планете, где всё понятно и однозначно. Вещи таковы и таковы, и дело с концом.
Можно, конечно, делать, как Луизе и Петер. Они черпают свою уверенность из умных книг. Проживают свою жизнь так, будто для неё существует путеводитель, в который надо только заглянуть – и уже знаешь верный путь. При проблеме А свернуть влево, при проблеме Б – вправо. X – великий композитор, a Y – маленький, вот этим художником положено любоваться, а тем можно пренебречь. Они бы это так не назвали, но это тоже своего рода вера. Нечто, за что они могут держаться.
А я в свободном падении.
Хелене больше не выдерживала неопределённость нашей ситуации, поэтому закрепилась на одной мысли: мой муж во всём виноват. Только из-за меня Йонас сбежал, только из-за меня она так несчастлива, только я один всё испортил.
Я.
Но я не думаю, что я виноват. А если виноват, то уж точно не один. Не так всё просто. Может быть, мне было бы даже легче, если бы я смог убедить себя, что вся ответственность лежит на мне. Посыпать голову пеплом.
Но тому, что есть, я не нахожу объяснений. Я не знаю, почему Йонас сделал то, что он сделал. Я не знаю, что бы я ответил, если бы меня спросили: «А вы с Хелене, вообще-то, ещё женаты?» Или: «Что там происходят у тебя с Майей?» Я не знаю.
Однажды я зашёл в церковь, просто так, и поставил свечку. Хотя я неверующий. Церковь была пуста, и я не получил ответа.
231
След! Наконец-то след!
Я готов кричать от радости. Хотя моё открытие, разумеется, лишь первый шаг, крохотный первый шаг. Но шаг в верном направлении.
Господин Ауфхойзер тоже считает, что это продвинет нас вперёд. Он тут же распорядился сделать новый листок «разыскивается», с правильной картинкой на сей раз. Старый снимок он велел обработать фотошопом.
Когда я ему позвонил и рассказал о своём открытии, он поначалу – если судить на слух – был немного раздосадован, как будто ему не понравилось моё вмешательство. Но это было только потому, что ему стало ясно: он должен был сам до этого додуматься. На слух это звучало даже немного ревниво.
Притом что это вообще не имеет ничего общего с логическим рассуждением. С тех пор, как Йонас исчез, я беспрерывно думаю о нём, и мои мысли уже давно ходят по одной и той же натоптанной тропе. Нет, это, должно быть, произошло во сне или в полусне. Так, как это часто у меня бывает с моими проблемами в программировании, когда я не могу продвинуться вперёд. Вечером я ложусь спать, не имея никакого решения и даже намёка на него, а наутро всё вдруг оказывается просто и ясно. Наш встроенный компьютер продолжает работать и тогда, когда мы спим.
Но неважно, как это было. Главное, что это работает.
Если бы Хелене была здесь, мы бы с ней отпраздновали. Я ещё не дозвонился до неё, только попросил ей передать, чтобы она мне как можно скорее позвонила, у меня есть для неё важное сообщение. Я не рассказал Петеру, что произошло. Это я хочу сказать самой Хелене. Я могу себе представить, что между нами сейчас снова всё изменится. В лучшую сторону. Если есть новые надежды, наконец-то, мы всё же сможем быть вместе.
Это была такая простая мысль! Почему я давно уже об этом не подумал, и почему подумал как раз сегодня?
Наверное, это связано с тем, что вчера я записывал это дело с мошенничеством Андерсена, а между этими двумя событиями есть какая-то общность. Только раньше я её не замечал.
Тогда ведь всё происходило у нас на глазах – а мы этого не видели. Притом что всё было явно: вот деньги текут на расчётный счёт, которого не могло быть. Явное мошенничество. Но мы полагали, что у нас есть этому объяснение, и поэтому не задавали дальнейших вопросов. Это дело с фондом памяти имени Дамиана Андерсена было только для отвода глаз. Также, как фокусник заставляет зрителей следить за его левой рукой, а в это время правой что-то убирает. А потом все сидят с открытым ртом и удивляются.
Когда Йонас сбежал, было то же самое. Самая важная косвенная улика (я уже выражаюсь как Ауфхойзер) была у нас под самым носом, и мы на неё не обращали внимания. Потому что мы, идиоты, думали, что у нас есть этому объяснение.
232
Притом что это с самого начала ему никак не подходило. Йонас всегда был очень упорядоченным ребёнком, в некоторых вещах прямо-таки мещанским – например, в том, как педантично он всегда убирал свой платяной шкаф. Ему никогда не хотелось привлекать к себе внимание или выделяться из группы, а напротив хотелось быть как все. Поэтому он и проходил с таким усердием все эти тесты. Не потому, что его интересовал собственный результат, а потому что он хотел знать, что считается нормальным. Если бы неприметность считалась школьным предметом, он бы сдал по нему выпускной экзамен хоть сейчас.
И вот этот Йонас вдруг отращивает себе причёску-ирокез. Самое броское, что только можно вообще себе представить! Это должно было сразу насторожить нас. А уж тем более потом, когда он исчез. Но мы попались на удочку фокусника. «Фокус-покус, следите за моей левой рукой и не обращайте внимание на то, что делает моя правая рука!»
«Пубертат», – подумали мы и даже не искали другого объяснения. «Правда, немного рановато, – подумали мы, – но Йонас всегда немного опережал своих ровесников». В конце концов, известно, что это совершенно нормально, когда пубертатным детям приходят в голову самые безумные идеи. В этом возрасте в человеческом мозгу прокладывается новая проводка, и там возникают немыслимые ошибочные коммутации. Как новая программа, которую требуется ещё отлаживать и доводить до ума.
Мы-то думали, что нашли объяснение, поэтому больше не задумывались об этом. Оприходовали его желание и подшили к делу, а если о чём и подумали, так лишь о том, разрешать ли ему это или нет. Разумеется, в конце концов разрешили. Нам никогда не удавалось отказать Йонасу в какой-нибудь его просьбе.
А решающий вопрос мы себе так и не задали: а что, если Йонас хочет эту причёску не хотя она делает его заметным, а потому что она делает его заметным? Если он уже тогда строил план побега? Это было бы в его духе. Он всегда всё основательно продумывал.
Нам и в голову никогда не приходило, что эта безумная причёска могла быть не просто пубертатной прихотью, а частью плана. Когда я убегу – таков мог быть ход его мысли, – искать будут мальчика с торчащими синими волосами. Если я не хочу быть пойманным, то мне надо будет выглядеть совершенно иначе.
Если это было так, то мне вдруг стало ясно, что он должен был остричь волосы сразу после бегства. И скорее всего остричь в парикмахерской. Если результат должен быть неброским, он не мог просто обкромсать себя перед зеркалом. Он должен был прибегнуть к парикмахеру.
Его-то и надо теперь найти.
233
Я до сих пор удивляюсь, насколько это просто. После того, как сообразил, где искать.
Я нашёл фото Йонаса с его индейской причёской и скачал себе из электронного телефонного справочника все парикмахерские города (их оказалось больше, чем я думал), отсортировал их список по почтовым отделениям и распечатал. Потом позвонил Федерико и отпросился на целый день. И пустился в путь.
Если начал с правильного конца, если потянул за нужную верёвочку, то всё остальное происходит само собой. Нужно только логически раскинуть мозгами. Объехать весь город я не мог, тем более один, на это ушли бы недели. Но были места более вероятные и менее вероятные. Например, Йонас вряд ли пошёл бы в парикмахерскую неподалёку, где всегда есть опасность встретить знакомого. Который потом может припомнить, что видел его там, и все поймут, что он изменил внешность. Если моя теория насчёт его планов верна – а она была верна, как оказалось, – то он отправился в парикмахерскую как можно дальше от дома, но там, куда легко добраться от нас. То есть он воспользовался трамваем.
И я поехал на дальнюю конечную станцию, в ту часть города, которая была мне совершенно незнакома. Раньше там был промышленный район, но большинство фабрик, мимо которых я проходил, были теперь закрыты. Улицы с одинаковыми панельными домами, все немного запущенные – с граффити и просто облезлые. Трудно представить, чтобы у жителей этих домов нашлись деньги на парикмахера. Два салона из моего списка и впрямь оказались заколоченными, и их помещения сдавались в аренду. Мне пришлось изрядно походить, отмечая адреса галочками. К счастью, есть навигатор.
«Не приходилось ли вам стричь месяца два назад мальчика, который на этой фотографии? Нет? Тогда извините». И к следующему адресу.
В ходе этой акции я не особенно верил в удачу. Но мне было хорошо уже от одного того, что я вообще могу хоть что-то предпринять. А потом вдруг этот приятный пожилой господин, поджидавший в своём пустом салоне хоть какого-нибудь клиента. Сидел в кресле и заполнял клеточки судоку в газете. Его звали Зиверс, Карл-Отто Зиверс, шестьдесят четыре года. Я записал все его данные для господина Ауфхойзера.
Господин Зиверс, лишь глянув на фото, сразу кивнул и сказал: «О да, я очень хорошо его помню. Приятный мальчик, с очень хорошо воспитанной собакой».
234
Он однозначно идентифицировал на фото Ионаса. (Опять я формулирую как господин Ауфхойзер). Он даже припомнил его майку, «с надписью на незнакомом мне языке». И Ремуса он описал очень точно, как тот послушно лежал все время, не издав ни звука.
Не было ни малейших сомнений, что его клиентом был Йонас, хотя парикмахер неправильно оценил его возраст. «Лет пятнадцати, верно?» Йонас всегда казался взрослее своихлет, и это было связано не с его внешностью, а со всей его манерой и повадкой.
Господин Зиверс не мог назвать дату, когда у него был мальчик с собакой, только помнил, что это было с утра. То есть нельзя на сто процентов утверждать, что Йонас был там в день своего исчезновения, но можно принять это как допущение. Возможно, он сел на трамвай сразу после завтрака и поехал. (Свою посуду после завтрака он помыл и убрал. Типично для него).
Мне не пришлось расспрашивать господина Зиверса. Он сам всё рассказал. Его ещё удивило, что мальчик в такое время не в школе, но жизнь научила его не задавать лишних вопросов. Особенно в этом районе. «Вообще парикмахер должен уметь главным образом слушать, – сказал он. – Люди приходят к нам ещё и потому, что хотят выговориться. Так сказать, в нейтральном месте. Только, к сожалению, платят нам не так хорошо, как психиатру».
Йонас тоже рассказал ему историю – дико вымышленную, естественно – об одной девочке в школе, в которую он влюблён, но она не хочет о нём знать из-за его синего хаера. Поэтому хаер надо немедленно срезать, причём под корень.
Всё тот же метод: преподнести другому объяснение – и тот уже больше не раздумывает.
Господин Зиверс счёл историю романтичной и сделал Йонасу хорошую скидку. (Откуда у Йонаса вообще деньги на его побег? Тут, должно быть, тоже было что-то, чего мы не заметили).
Когда я попросил господина Зиверса описать мне, как Йонас выглядел после стрижки, он начал чуть ли не извиняться передо мной. Мол, особо хорошей причёски не получилось, но причина не в нём. Ничто не вредит волосам больше, чем длительное окрашивание и все эти химические гели. «Чем жёстче склеиваешь свою причёску, – сказал он, – тем более ломкими становятся волосы». Так что в итоге остался лишь мелкий ёжик, какой раньше носили американские солдаты. И синева так и осталась невытравленной.
«Но теперь это ему уже не вредит, – сказал господин Зиверс. – За два месяца волосы заметно отрастают, и сегодня молодой человек выглядит уже наверняка по-другому».
235
Я сижу и жду звонка от Хелене, а звонка всё нет и нет. Когда она всё-таки позвонит – если! – то я не буду уже и вполовину столь эйфоричным, как два часа назад. Даже в десятую долю того.
В первом порыве радости я видел только позитивную сторону. Думал: теперь, когда мы обнаружили первую остановку Йонаса после его побега, то отыщется и вторая. И третья, и четвёртая. По крайней мере, мы теперь знаем, что искать надо не мальчика с синим хаером. По крайней мере, у нас теперь есть от чего оттолкнуться.
Но потом я прикинул: то, что Йонас первым делом отправился к парикмахеру, означает не только то, что он теперь выглядит по-другому. Это означает также – и это намного важнее, – что он всё распланировал заранее. Причём задолго. Прошло не меньше полу-года с того дня, когда он решил отрастить волосы для новой причёски, до того времени, когда его причёска достигла своего полного безобразия. Если он так точно рассчитал даже свой первый шаг, то же самое было и со следующим. И тогда он опередил нас настолько, что у нас нет шансов его догнать. И если ты обнаружил вход в лабиринт, это не значит, что найдёшь и выход.
Хелене всё не звонила.
Я рад, что Майя уговорила меня всё записывать. Это действительно помогает. Немножко. Я уже, кстати, пристрастился к этому.
Записывать всё, что точит мозг.
И я записываю: я пришёл к пониманию того, что никогда не понимал моего сына Йонаса. Я не знаю, каков он, не знаю хода его мысли. Всё, что я – как мне казалось – знал о нём, оказалось неверным. Как будто с самого его рождения мы приютили у себя кого-то совершенно чужого.
Я записываю: я предполагаю, что Йонас умнее нас всех. Разумеется, он ещё ребёнок, но всё же мне кажется, что это так. Безусловно умнее меня и умнее Хелене. Иначе он не смог бы незаметно от нас строить свои планы, точные и подогнанные в деталях как проект сложной машины.
Я записываю, и тяжелее всего мне даётся вот что: если я никогда не понимал его, то я неправильно истолковывал и многие вещи, которые пережил с ним. И тогда чёрное может оказаться белым, а белое чёрным.
Тогда было бы возможно и то…
«Именно эти вещи ты и должен записывать», – говорила Майя.
Может быть, это и хорошо, что Хелене так и не позвонила.
236
То был несчастный случай. Я всегда был твёрдо убеждён, что это несчастный случай.
Но теперь…
У мамы уже давно начались эти перебои, она теряла равновесие и падала. Впервые это произошло, когда Йонас ещё лежал в коляске. Тогда он кричал до тех пор, пока не прибежала соседка. Тогда он спас ей жизнь.
Тогда.
С годами эти блэкауты случались всё чаще, но мама никогда не хотела признавать, что это настоящая проблема, ей гордость не позволяла. Когда это случалось в очередной раз, у неё всегда была наготове отговорка, что она споткнулась или на чём-то поскользнулась. «Привет от раззявы», – говорила она и пыталась смехом отогнать свой страх.
Она никогда не говорила об этом со мной, но я уверен, что она боялась. Ведь не одни только перебои показывали, что у неё уже не всё в порядке. Ясное мышление ей тоже зачастую отказывало, и это она замечала и сама. Однажды она чуть не сожгла квартиру, забыв на плите сковородку, на которой загорелось масло. Но реагировала она на это вполне разумно, погасив пламя скатертью. Да и д-р Йозефи, который пробыл её домашним врачом уже более двадцати лет, уверял, что это никакой не Альцгеймер и что он готов поставить на это свою врачебную лицензию; это просто нарушение кровоснабжения, против которого он прописал ей таблетки. Но как эта болезнь называлась, в конечном счёте не играло роли, и однажды он мне доверительно сказал, что в мамином состоянии уже ничего не изменишь, и если приступы участятся, придётся подумать о том, может ли она оставаться одна в своей квартире. Когда-то уже не обойтись без сиделки.
Мама, конечно, ничего не хотела знать о таких рассуждениях. Всю свою жизнь она была независимой; она выстояла, оставшись молодой вдовой, а ведь тогда это было гораздо труднее, чем сейчас. Зависеть от других людей – это было для неё немыслимо. Я и сам предпочёл бы отложить эту проблему на потом. Поместить мать в дом престарелых – такое я даже представить себе не мог. Я не хотел себе это представлять.
Потом я утешал себя тем, что, может быть, так было даже лучше для мамы, что всё произошло именно так. Что всё кончилось раньше, чем она начала медленно разрушаться, пуская слюни в кресле-каталке. Может, – уговариваля себя, – она даже сама хотела бы для себя такого несчастного случая.
Если то был несчастный случай.
237
Этого типа из будки с колбасками я считал сумасшедшим. Придурок, думал я, который любит поважничать. Часто приходится читать о людях, которые выдумывают что придётся, лишь бы хоть немного побыть в центре внимания.
А вдруг он вовсе не придурок? У меня в голове так и крутится эта картинка: на ней вроде бы амфора, но нет, это всё-таки две головы, нет, это всё же амфора. Я не знаю, что и думать.
Йонас как-никак любил мою маму. Это было видно. Причём не так, как всякий маленький мальчик любит свою бабушку, а гораздо сильнее. У них были особенные отношения. С самого первого дня. Ещё когда Йонас был младенцем.
И потом, когда у мамы всё становилось хуже с её путаницей в голове и она иногда говорила вещи, которые нельзя было понять, он был единственным, кто не испытывал с этим никаких проблем. На мамины усиливающиеся причуды он реагировал как на нечто естественное. Хелене и мне это давалось с куда большим трудом. Майя советовала нам во всём соглашаться с мамой и ни в чём ей не перечить, даже если она говорила полную чепуху. Это только опечалило бы её, говорила Майя. И мы старались, но у нас не всегда получалось. Не то что у Йонаса. Может быть, детям с этим проще.
Ему совсем не мешало – по крайней мере, складывалось такое впечатление, – что она его временами не узнавала. Со взрослыми у неё этого не было – по крайней мере, я не замечал; она всегда понимала, кто перед ней. А с Йонасом это бывало. «Ты не мой внук, – сказала она однажды. – Ты вообще не ребёнок. Ты чужой мужчина, только переодетый Йонасом». Можно было ожидать, что семилетний мальчик стал бы ей возражать или начал бы её опасаться, но Йонас был не по годам разумным и просто подыгрывал ей. Это, пожалуй, было лучшее, что он мог сделать. Он протягивал своей бабушке свои скрещённые запястья, будто подставляя их под наручники, и говорил: «Ясно, бабушка, ты меня расколола. Сознаюсь во всём». И оба принимались смеяться, и мамина путаница проходила.
Когда у Йонаса не было уроков, они часто куда-нибудь отправлялись вместе. И тогда неясно было, кто за кем присматривает – бабушка за внуком или внук за бабушкой. Но возвращались они всегда невредимыми.
До того дня.
Я должен просто всё записывать, говорит Майя. Ни в коем случае не упрекать себя. Но мне не надо было допускать эти их поездки. Может быть, мама была бы ещё жива.
238
Когда мне в тот раз позвонили, я подумал: что-то случилось с Ионасом. Потому что первое, о чём спросила меня женщина по телефону, отец ли я ему. Мне никогда не забыть её голос, такой преувеличенно спокойный, что сразу становилось ясно: случилось что-то плохое. Как в сериале по телевизору, когда комиссар говорит: «Сначала сядьте». Это всегда означает: кто-то мёртв.
Так же было и здесь. Только мёртвый был не Ионас. «Ваш номер мне дал ваш сын, – сказала женщина. И потом – как будто это могло что-то изменить: – Такой смышлёный мальчик».
Они ждали трамвая, мама и Ионас, и у мамы, видимо, опять случился один из её блэкаутов. Она упала прямо под подъезжавший трамвай. У водителя не было шансов затормозить. «Она погибла сразу, – сказала женщина по телефону, и сказала таким тоном, как будто этот факт должен был меня непременно утешить. – У вас больше нет матери, но она по крайней мере не мучилась».
Несчастный случай.
Если это был несчастный случай.
Маму всё равно отвезли в больницу, хотя санитары не могли не понимать, что ничего уже не сделаешь. Левую ногу ей отрезало полностью.
Всё произошло на глазах у Йонаса, он ведь стоял рядом, но – и мне это потом подтвердили – он не кричал и не плакал, как можно было ожидать от ребёнка в его возрасте. Всё время оставался спокоен.
Как если бы он заранее знал, что случится.
Совершенно спокоен.
Майя потом говорила про замедленную реакцию и что нам следует ожидать, что из-за пережитого у него могут быть кошмары или что-нибудь ещё хуже. Но мы ничего такого в нём потом не заметили.
Никогда.
В больницу меня повёз Федерико. Было совершенно невозможно, чтобы я сел за руль сам. К маме они пустили меня не сразу. Хотели сперва немного подготовить труп, чтобы избавить меня от избыточного шока. Йонаса они поместили – за неимением лучшего варианта – в пустую больничную палату, там он расслабленно лежал на кровати, включив телевизор. Там шли Симпсоны, это я помню. Он тогда любил эту передачу, особенно персонажей Ичи и Скретчи. Я поднял его на руки и прижал к себе, а он отвернул голову. Он часто отторгал всякие нежности, но на сей раз у меня было впечатление, что он просто хотел смотреть свою передачу.
Он даже снял ботинки перед тем, как лечь на кровать.
239
Когда мне наконец можно стало взглянуть на маму, вид у неё был ужасный. Тщетны были все их усилия как-то приукрасить её. Её лицо.
Не всё можно записать. Есть вещи, которые не хочется вспоминать. Достаточно плохо уже то, что не можешь их забыть. Мне и по сей день иногда ещё снится мамино лицо.
Я ожидал, что на захоронении урны мы будем присутствовать нашим тесным кругом: только мы трое да родители Хелене. Из немногих родственников, с которыми мама поддерживала связь, никто не жил в нашем городе.
Но на кладбище пришли какие-то посторонние люди. Главным образом старые – как соседка мамы, но были и несколько совсем молодых. Особенно хорошо я помню одного молодого человека, потому что всю церемонию он не находил места своим рукам: то почёсывался, то поправлял шарф, которым был обмотан, несмотря на жаркий день. Совершенно явно на наркотиках. Потом, когда они по очереди пожимали мне руку и выражали соболезнование, этот меня вдруг обнял, так что я не смог уклониться от его немытого запаха. «Она была хорошая женщина, – сказал он и ещё повторил несколько раз: – Хорошая, хорошая женщина».
То, что мама легко вступает в разговор с совершенно чужими людьми, я часто видел. У неё был талант понимать других. Но то, что из этого могло развиться столько дружб, мне никогда не приходило в голову. Вот так думаешь, что знаешь другого человека – а кого знаешь лучше, чем собственную мать? – а потом переживаешь такие сюрпризы.
Я думал, что хорошо знаю Йонаса.
На кладбище он тоже не плакал. Даже было такое впечатление: ему как будто было стыдно, что его отец не может сдержать слёз. Ребёнком ищещь утешения и не должен сам утешать других. Но он похлопал меня по руке, неуверенно, как будто видел этот жест в кино, но сомневался, подходит ли он к данному случаю. Мне это показалось таким трогательным, что я ещё больше разревелся.
Позднее Хелене с родителями уже отошли, а мы ещё стояли рядом перед свежим холмиком земли, и он сказал такое, чего мне никогда не забыть, потому что никакой семилетний не мог бы это сказать. Это была его неловкая попытка меня утешить. «Человек не умирает, когда умирает, – сказал Йонас. – Только не может больше помнить».
И потом ещё это: «Так лучше для неё. Для всех лучше».
240
То был несчастный случай. А что же это ещё могло быть?
Старая женщина, у которой давно были проблемы с равновесием, спотыкается и трагически падает под трамвай. Маленький мальчик, которого она держит за руку – или он просто стоит рядом с ней, – не может её удержать. Трагично, разумеется, но в этом нет ничего необычного. Сообщение в газете не заслужило и четырёх строчек. Факт для статистики несчастных случаев, не более того.
Если это было так.
А если тот тип из будки с колбасками всё-таки был прав?
Я с ним никогда не говорил. Я лишь взглянул на него, потом, когда всё уже было улажено и дело закрыли. Пошёл и взглянул на него. Вообще-то я собирался у него что-нибудь заказать, колбаску с картошкой фри, съесть её там, прямо у прилавка, и при этом заговорить с ним. Не сознаваться, что я сын той женщины под трамваем, а незаметно свернуть на эту тему. Чтобы он сам рассказал эту историю. Но потом я понял, что не смогу сдержаться, накричу на него, буду упрекать, обвинять во лжи. И я тогда просто остановился и сделал вид, что у меня развязался шнурок. Он был небрит, а белый фартук на нём был не вполне чист. Неаппетитно.
Но, может, моё воспоминание что-то преувеличивает. Я ведь был зол на него. Для меня это был человек, нарушивший смертный покой моей матери.
«Смертный покой». При этом я понятия не имею, есть ли вообще у мёртвых покой. Этого не можешь знать.
У него была эта непроизносимая восточно-европейская фамилия. Полицейский не хотел мне её называть, не имел права, но дело лежало перед ним, и фамилия была подчёркнута. Я хотя и не мог её разобрать – вверх ногами, – но видел, что она длинная, на конце это «ищ». Однозначно восточно-европейская.
Как будто это было важно. Как будто имело какое-то значение. Он мог бы быть и Мюллер или Шульце, это ничего бы не изменило. Важным было только заявление. Он пошёл в полицию и сделал заявление. Захотелось ему поважничать.
Это верно, от его будки хорошо видно то место, где произошёл несчастный случай. Если то, что он рассказал, действительно имело место, то он и впрямь мог его видеть. Но этого конечно не было.
До сегодняшнего дня я был абсолютно уверен, что этого не было.
241
На другой день после похорон нам позвонили из полиции, очень вежливый сотрудник. Не смогу ли я зайти в отделение, чтобы ответить на несколько вопросов. Мол, поступило заявление, и они обязаны расследовать дело. Но что я не должен беспокоиться, допрос будет проводить психолог.
Я поначалу ничего не понял. «Какое заявление? – спросил я. – И почему психолог?»
Есть такое предписание, сказал сотрудник, как допрашивать детей. Ах да, он, дескать, забыл сказать: я должен прийти вместе с Йонасом.
Потом оказалось, что этот колбасочно-будочник заявил в полицию, что мама вовсе не сама упала, а Йонас намеренно толкнул её под трамвай. Только представить себе: семилетний ребёнок, и этот сумасшедший утверждает…
Но если бы мне кто-нибудь сказал, что Йонас убежит из дома, разработав предварительный план исчезновения – я бы тоже счёл его сумасшедшим.
Хелене хотела, чтобы мы отказались и вообще не пошли. Мол, нельзя подвергать Йонаса такому, после шока с несчастным случаем. И сотрудник по телефону тоже сказал, что у них есть только одно заявление от этого человека и больше никаких других свидетельств. Но Йонасу было интересно, чтоб его допросили в полиции. Для семилетнего всё – игра. Он даже немного похныкал, что мы хотим лишить его этого развлечения. И я пошёл с ним в отделение.
Они сами там испытывали неловкость по этому делу. Извинялись передо мной, что вообще дали ему ход, но его требовалось завершить. Йонас всё это время был в приподнятом настроении.
Разглядывал на стенах объявления о розыске и спрашивал, нельзя ли ему взглянуть на камеры с задержанными. Не знаю, почему его это так интересовало. Он был тогда в первом классе, и, наверное, они там на переменах играют в бандитов и жандармов. Ему потом даже подарили красочную книжку с картинками. Храбрый маленький полицейский. Я думаю, он в неё даже не заглянул. Он уже тогда читал настоящие книги.
Его допрос длился недолго. Мне при этом не разрешалось присутствовать, поэтому я точно не знаю, какие вопросы ему задавали и что он на них отвечал. Психолог мне потом сказал: «Какой у вас интересный маленький мальчик».
Когда по дороге домой я спросил у Йонаса, как всё было, он ответил: «Он был слишком уж добреньким. Так никому ничего не докажешь».
Потом мы больше ничего не слышали об этом заявлении.
242
Но сегодня я спрашиваю себя…
Нет, я больше ничего не спрашиваю. Я только заслоняюсь от ответа.
Одному мне не справиться. Кто бы мне сказал, что всё совсем не так, как я тут себе надумал. Ведь ему же было всего семь лет. Только что начал в школу ходить. Возраст, когда ещё верят в деда Мороза. Когда собирают картинки про футбол. Ведь не мог же он тогда…
Теперь ему двенадцать, и он выстроил план, как сбежать от нас так, чтобы его не нашли. И ему это удалось.
Ему было всего семь лет, когда это произошло, но он не плакал. «Так для неё лучше», – сказал.
От Single Malt осталось всего полбутылки. Не поможет ли это вымыть из головы дурные мысли.
Я выпил три стаканчика или пять, не знаю. Я же не из стаканчика пил. Теперь бутылка пуста, а мысли так и не смыло.
В яслях он взял нож и порезал другого мальчика.
Может, у него в мозгу коммутация не так перемкнулась. Если такое бывает у взрослых, почему бы не быть и у детей. Может, что-то у него в голове есть такое, что большую часть времени он разумный, а потом вдруг раз – и…
Это было не вдруг. Свой побег он готовил месяцами.
Не могли же мы с Хелене всё делать неправильно. Ведь мы же старались.
«Мы действовали из благих побуждений и по совести». Так говорят политики, когда их застукают на неблаговидных делах. Из благих побуждений и по совести. Но мы-то ничего не знали. Вообще ничего. Или всё, что мы – как нам казалось – знали, было ложью.
Это нечестно, что обо всём этом мне приходится думать в одиночку. Ведь мы же как-никак женаты, Хелене. В богатстве и в здравии, в бедности и в болезни. Ты не смеешь бросать меня одного с моими мыслями.
Вот уже три часа утра. Она будет в ярости, если я сейчас позвоню.
А мне плевать, в ярости так в ярости. Я должен ей это сказать. Я должен сказать ей всё. Прямо сейчас.
Ведь это же наше общее дело, чёрт бы его побрал.
243
Сейчас утро, во рту у меня сушь. В глотке наждак. Я осушил целый кран холодной воды, но не помогло.
Я проснулся на софе в гостиной. До кровати, как видно, добраться не смог. Но хотя бы поспал, хоть пару часов. Теперь я сижу за столом и пытаюсь записать, что произошло. Пытаюсь разделаться с этим через запись. Как советовала Майя.
Тупая корова. Она виновата во всём.
Конечно, я был пьян вчера ночью. Второй раз за неделю, а ведь я вообще не переношу крепкий алкоголь, да он мне и не нравится. Изредка выпить бутылку вина или одно-два пива, вот и всё. Дорогой виски стоял запечатанный в шкафу с нашей свадьбы. Но у меня была причина напиться. Лучше всего мне было бы вообще больше не трезветь.
Не будь я пьян, я бы не позвонил Хелене среди ночи.
Пьяный, но в своём уме. Рассудок мой функционировал. Даже слишком хорошо. Мне даже не пришлось искать номер их телефона, хотя звонил я Петеру и Луизе лишь от случая к случаю. Середина ночи казалась мне самым подходящим моментом времени. Самым логичным, если и не самым разумным. Чтобы к аппарату подошла сама Хелене – так я рассудил, – если она не хочет, чтобы проснулись Петер и Луизе.
Как было бы хорошо, если бы всё, что я передумал в эту ночь, было лишь пьяными измышлениями. Но сейчас я протрезвел, а думаю всё то же.
Мне не пришлось долго звонить. Она спит в маленькой каморке рядом с гостиной, Петер называл эту каморку своим кабинетом, хотя это была лишь кладовка. Бывшую комнату Хелене занимала теперь Луизе. Из-за этой своей дрожи она не хочет больше спать в одной кровати с мужем. Стыдится своей болезни.
Я всё рассчитал правильно. Трубку сняла Хелене, и я смог наконец-то поговорить со своей женой. Но это не был разговор, каким я себе его представлял. Я хотел ей рассказать всё – позитивное и негативное, что я наконец нашёл след Ионаса, что прояснил для себя, как задолго началась подготовка к побегу, хотел обсудить с ней то, что мы, может быть, уже целые годы неверно оценивали нашего сына. Но до этого дело не дошло. «Я должен тебе кое-что сказать», – началя, но она сразу меня перебила.
«Я знаю, что ты хочешь мне сказать», – заявила она.
«Я не хочу это слышать», – заявила она.
«Тебе должно быть стыдно», – заявила она.
244
Перед её пациентами, которые раз в неделю за большие деньги ложатся на кушетку в её кабинете, у Майи есть обязанность сохранения тайны. Они могут ей рассказывать всё что хотят, а она об этом должна молчать. Может, она их вообще не слушает. Сама же мне говорила: «Человеку хорошо уже от одного того, что он может выговориться».
А мне было бы гораздо лучше, если бы она про это не проговорилась.
Но я ведь не пациент, я лишь мужчина, с которым она была в постели, поэтому ей плевать на то, что она ему учинит своей болтовнёй. Но Хелене это же совсем другое дело! Это их старая дружба, и они, девочки, должны держаться друг друга против подлых мужчин.
Майя позвонила ей и во всём исповедалась. На другой же день после того, как это произошло. Наверное, рассказала в деталях, как было дело. Она и раньше всегда любила рассказывать о своих победах.
Но победой она это, естественно, не называла. Возможно, рассказала Хелене, что я на неё набросился. «Я ничего не могла поделать, совсем ничего».
Арно во всём виноват. Наверное, не трудно было в этом убедить Хелене.
«Не надо мне ничего рассказывать, – сказала мне жена. – Я знаю, что произошло».
«Произошло». Как будто случилась неполадка, кратковременная ошибка функции. Небольшой сбой системы. Но ведь это был не просто эпизод, случившийся помимо чьей-либо воли. Ведь это было нечто большее?
Или я обманываюсь в этом?
Так или иначе, ей не следовало выбалтывать это Хелене. Изображает из себя бог знает какую психологиню и ни минуты не думает о том, какие бедствия этим учинит. Теперь Хелене будет думать, что я насилу дождался, когда мы поссоримся, прямо вот подстерегал случай, когда она уедет из дома. И что я рад тому, что она меня покинула.
«Теперь-то я знаю, что ты за человек», – сказала Хелене.
Я попытался ей объяснить, как это случилось и что она тоже к этому причастна, бросив меня одного, но она ничего не хотела слышать. У неё уже было готовое мнение. «Я слышала, моя кровать уже стоит в подвале, – сказала она. – Очень удобно для тебя. Теперь ты можешь установить в спальне большой сексодром для своих случек».
Она сказала это очень тихо. Как будто это её нимало не волнует. Но, может, и потому, что не хотела разбудить родителей. «Это окончательное всё между нами», – сказала она тем же спокойным тоном.
До разговора о Йонасе дело даже не дошло.
245
Сегодня воскресенье, одиннадцать часов утра, и с улицы доносится звон церковных колоколов. Может, это та самая церковь, в которой они сейчас все сидят, разнаряженные, и говорят друг другу: «Что может быть лучше, чем стать отцом?»
У Пиа и Федерико родилась дочь, Ангела, и они крестят её по всем правилам, со священником и семейным празднеством. Федерико спросил меня, не буду ли я крёстным отцом, как он был у Йонаса, но я отказался. Крёстный должен приносить младенцу счастье, а я неподходящий человек для счастья. Я не смог бы держать новорождённую на руках без чёрных мыслей, не смог бы вымолить для крестницы хорошее будущее. Какой бы она ни была очаровательной, как бы блаженно ни спала и как бы громко ни вопила, я бы видел в ней совсем другое лицо – лицо того, кто принимает наркотики или идёт на панель.
Лицо человека, который однажды просто сбежит и бросит меня одного.
Пиа, пожалуй, поняла мой отказ, но Федерико огорчился, хотя старался не подать вида. Хотя бы на обед ты всё-таки придёшь, сказал он, но и тут я отказался. Там будет Майя, а я не хочу её видеть.
Кроме того, они наверняка пригласили и Хелене, может, даже замышляли посадить нас рядом за столом. За хорошей едой мы бы наверняка помирились, так они, наверное, рассуждали, они ведь и сами сошлись за столом по какому-то семейному поводу. Я не смог бы это выдержать. Хелене бы не показала виду, даже вела бы со мной вежливую беседу, «как тебе погода?» и «как тебе закуска?». Только о двух вещах мы бы не говорили: о Ионасе и о письме, которое мне прислал её адвокат.
Я не буду возражать против развода.
Нет, у меня бы не получилось разыгрывать, что всё нормально. Я бы не выдержал среди всех этих благодушных людей. И я совсем не падок на чужую еду. У меня со вчерашнего дня ещё остался кусок пиццы, салями и двойной пеперончини. Они холодные, и тесто промокло и раскисло, но бывает и хуже.
Всегда бывает что похуже, и чаще всего оно и случается.
Завтра я скажу Федерико, что для нас обоих будет лучше, если я подыщу себе другое место. Я и так давно уже не выполняю ту работу, какую он вправе ждать от меня. В городе всегда ищут кого-нибудь в IT-отдел, работа непыльная, замечательно скучная, и всегда вовремя идёшь домой.
Хотя не знаю, что мне делать со свободным временем. Сидеть и думать про Йонаса. Есть чем себя занять.
Мне бы взять больничный. Но я не болен. Я только сломан.
246
В городе меня никуда не взяли. Ну и ладно.
Я сейчас запишу то, что узнал сегодня, и потом захлопну этот дневник и больше не раскрою никогда. Может, даже выброшу.
Сегодня после обеда мне позвонил господин Ауфхойзер и сообщил, что нашли Ремуса. Останки Ремуса. Я им в точности описывал его ошейник, и по ошейнику они его опознали. Больше от него мало что осталось.
То, что осталось, лежало в пойменном лесу, в нескольких метрах от дорожки, по которой в хорошую погоду всегда кто-нибудь прогуливается. «Если бы собака хотя бы лаяла, – сказал господин Ауфхойзер, – её бы непременно заметили». Но Ремус не лаял.
«Сколько он там пролежал?» – спросил я, хотя и сам знал ответ. С того дня, как Йонас исчез. К парикмахеру он ещё взял с собой Ремуса. А оттуда до леса не так далеко.
«Насколько мы можем установить, – сказал господин Ауфхойзер, – собака не была привязана. Нет и признаков насильственных действий. С абсолютной уверенностью уже нельзя сказать, но наши специалисты считают, что собака издохла от голода. Мы не можем себе этого объяснить».
Я мог бы им объяснить, но что бы это дало? Собака слишком бросалась в глаза, как и синий хаер на голове. Если разыскивается мальчик с овчаркой, то мальчику лучше остаться без овчарки. То есть Йонас и это заранее спланировал. Он пошёл с Ремусом в лес, нашёл место, где случайных прохожих не бывает, и отдал приказ: «Сидеть!» И ушёл – даже, пожалуй, не оглянувшись ни разу. Как он это сделал в тот раз, когда хотел показать нам, как хорошо выдрессировал собаку.
И Ремус его ждал. Верил, что Йонас непременно вернётся. Может – я не знаю, могут ли собаки думать нечто такое, – думал, что это проверка.
Но это было совсем другое.
Если бы я попытался объяснить это господину Ауфхойзеру, он бы, возможно, спросил меня: «Не вы ли говорили мне, что ваш сын любит свою собаку?»
Да, господин Ауфхойзер, я это говорил. Я так и думал. Так же, как я думал, что он любит своих родителей. Я ошибся и в том, и в другом.
Он заставил нас ждать, пока наша надежда не сдохла от голода. Пока мы не перестали уговаривать себя, что он вернётся. Он выдрессировал нас, и мы поддались дрессировке.
«Я не хозяин его, – сказал он в тот раз. – Я его господин».
V
247
Ремуса мне жаль. Хорошая была собака. Не так скоро я смогу выдрессировать равноценную замену ему.
Мне было бы лучше, если бы я мог его пристрелить. Оружие можно было бы организовать. С деньгами всё можно организовать. Но застреленная собака – это уже тянет на насильственное преступление, и уж тут полиция задействовала бы куда более интенсивные розыски.
Нет, уж лучше так. Хотя и жалко Ремуса.
Интересно, отчего он издохнет – от голода или от жажды? От жажды, как мне подсказывает опыт в таких вещах.
Сорри.
Среди новых слов, изобретённыхуже после моего времени, есть одно действительно полезное, на мой взгляд: Kollateralschaden, неизбежная убыль войны. Ремус – неизбежная военная потеря. Жалко, но неотвратимо. Он был обузой.
Он не вяжется с моим новым Я. А если бы и вязался – в Замок Аинбург собаки не допускаются. Это чётко прописано в правилах школы.
Изначально у меня в планах не было записаться в интернат. Я и не буду себя там хорошо чувствовать. Слишком зарегламентированная обстановка. И хотя в своих бумагах они выдают себя за современных и открытых, придётся придерживаться огромного количества предписаний. А хотелось бы больше свободы – после стольких лет, проведённых в качестве сына.
Но надо быть последовательным. Если меняются предпосылки, должны изменяться и планы. Всё иное было бы слабостью.
Началось с того юбилейного проспекта. С того дня, когда я получил в руки, узнал, что мой проект Андерсена сработал. Что я добился успеха под новым именем. Было только логично, что после этого я сосредоточился на том, чтобы побольше узнать о моей жизни в качестве Андерсена. Добывать информацию всегда было областью моей специальности.
Самые важные факты я смог извлечь ещё из той брошюры. Имя сегодняшнего владельца фирмы. Он тоже Андерсен. Косма Андерсен.
У меня есть сын.
Естественно, я тут же принял решение с ним познакомиться. Искал путь, как к нему приблизиться. Строил планы для этого. У того, кому приходится ждать, когда вырастет его тело, есть время строить планы. Я расписывал себе, каково это будет – в детском теле предстать перед собственным сыном. И уже предвкушал.
Пока не узнал про него больше.
248
Косма Андерсен.
Должно быть, я забавлялся, давая ему это имя. Косма и Дамиан. Каждый год 26 сентября сообща праздновать наш день ангела?
Оба имени происходят из греческого языка, я узнавал. Косма – упорядоченный, Дамиан – могущественный. Тогда, когда я выбирал себе имя, я этого ещё не знал. Но оно подходит. Я стал могущественным Андерсеном.
А Косма? Всё, что я о нём выведал, разочаровывает меня. Уже одно то, что расчётный счёт поддельного фонда он заметил лишь спустя два года. Мне это было только на руку, но ведь это ясное доказательство того, что он не справляется со своей задачей. Что он недостаточно серьёзно относится к своему долгу шефа фирмы.
Если бы он спасовал только в делах бизнеса, это было бы ещё простительно. Но и всё остальное в нём мне не подходит. То, что предстаёт взору, когда вбиваешь в Гугл его имя, – слишком далеко от того, чего я ожидал бы от своего сына.
Он не нравится мне ни на одном фото. Лицо, лишённое чётких очертаний. Одутловатое как у пьяницы. Слабый подбородок. Похож на растолстевшего Бойтлина. От моего сына я вправе ожидать большего.
В интернете много картинок. Косма любит покрасоваться по любому публичному поводу. Бал в опере. Скачки в Иффецхайме. Байрейт. На одном снимке он стоит, гордо улыбаясь, рядом с канцлершей. Такие вещи потребны лишь слабым натурам. Сильные держатся на заднем плане.
На одном снимке он сидит за рулём старого гоночного автомобиля фирмы Auto-Union, который только что приобрёл на аукционе. Горделиво ухмыляется в камеру, как будто он лично выиграл Ле-Ман. Притом что он вряд ли способен даже завести мотор. Слишком уж привык, что его развозит шофёр.
Для своей позы автогонщика он напялил на себя кожаный шлем и очки от пыли, шут гороховый. Бернд Розмайер нашёлся.
Вот от такого сына, как Розмайер, я бы не отказался. От такого, кто всегда хочет быть лучше, чем другие. Быстрее. Который никогда не довольствуется тем, что есть. Скорее загонит себя насмерть, чем отдаст рекорд другому.
Пеббл-Бич, Калифорния, – значится под снимком. Встреча богатых фриков – любителей старых автомобилей, выкладывающих огромные суммы за свои старые железяки, только бы покрасоваться друг перед другом. Бессмысленная трата времени и денег. Кажется, Косма ничему не научился от меня.
И зачем мне с ним встречаться?
Такой сын мне не нужен.
249
При этом я наверняка приложил все силы к тому, чтобы подготовить его к жизненной задаче. Что же не получилось? Неужто я был недостаточно строг к нему?
Пожалуй, у меня просто было слишком мало времени. Он был поздним ребёнком. Или у меня уже было мало сил на его воспитание. Может быть, я перед смертью много лет болел. Я нигде ничего не нашёл о том, как я умер.
Я всегда хотел себе быстрой смерти. Я боялся в последние часы потерять контроль и выболтать, кто я есть на самом деле. Кем я был.
Этого не случилось, теперь я это знаю. Иначе мои воспоминания были бы стёрты.
Может быть, это было бы лучше. Присутствовал ли Косма при моей смерти? Единственный сын, всхлипывающий у смертного одра своего отца?
Не могу себе представить, чтобы я хотел видеть его при этом. Когда я смотрю на его фото, я не нахожу в нём ничего, что могло бы пробудить во мне отцовские чувства. Это и тогда не могло быть иначе.
Нет, Коему я списал, окончательно. Поставил себе другую цель.
Следующее поколение. Мой внук Феликс.
Ему сейчас четырнадцать лет. Столько же было Косме в год моей смерти. Возраст, в котором человек ещё поддаётся формированию. Я сделаю из него мужчину, которым смогу гордиться. Я знаю, как подчинять людей своей воле.
Я ещё понятия не имею, какой он. В интернете о нём ничего нет, кроме того факта, что он существует. У него нет даже странички на Фейсбуке. Эта сдержанная позиция в нём мне уже нравится. Никогда не следует выдавать о себе слишком много.
По крайней мере, я смог выяснить, где он учится. В интернате Замок Аинбург. Скоро у них там появится ещё один новый ученик.
Поступить туда было нетрудно, хотя эта институция имеет славу эксклюзивной и элитарной. Но эксклюзивность они определяют рыночно-экономически: кто может заплатить за обучение, тот автоматически причислен к элите. Она задали меньше вопросов, чему меня было заготовлено ответов. При этом своё Я у меня было продумано так же основательно, как я тогда продумывал Андерсена. Круглый сирота. Родители погибли в автомобильной катастрофе. Все мои дела ведёт опекун, через адвокатскую контору.
Конторы не существует, но зато у неё есть веб-сайт, и на письма, которые туда посылают, приходят ответы. В последнем письме из Аинбурга говорилось: «Благодарим Вас за перевод платы за обучение в осеннем триместре и рады принять Килиана в наше педагогическое сообщество».
Я тоже этому рад.
250
Килиан.
Я бы предпочёл какое-нибудь другое имя. Единственный Килиан, которого я реально знал, был тот садист, которого я держал в своей команде некоторое время. И специалисту по точной механике иногда требуется молоток. Он был слишком глуп, чтобы выбить из объекта осмысленные ответы, но это оказывалось действенным, когда происходило на глазах у других. Страх оказаться следующим быстро делал их разговорчивыми.
Эпиктет.
Его грубое обращение могло быть весьма полезным, но я всё-таки настоял потом на его переводе. Долго наблюдать его технику было просто неэстетично.
Килиан. Ну-ну.
Я сказал себе: ведь другие люди тоже не выбирают себе имя. И фотография на его паспорте сразу же убедила меня. Как раз то, что я искал. Не только из-за общего сходства, но и из-за очков. Я предполагаю, что оригинальный Килиан – не уверенный в себе тип, и броская оправа для очков должна сделать его интереснее. Какая бы ни была причина, очки в любом случае отвлекают от лица, и тогда мелкие отличия уже не бросаются в глаза.
У одного оптика я заказал такую же оправу, как на фото, а у другого – неотшлифованные стёкла. «Для одного спектакля в школе». Только на тот случай, если он спросит, для чего мальчику обыкновенные оконные стёкла. И было лучше, чтоб он знал ответ заранее.
Килиан.
Ещё одной причиной, по которой я выбрал именно эту идентичность, была фамилия. Фон Лаукен. Такой аристократический титул кое-что даёт. В такие интернаты поступают либо из очень богатых семей, либо из очень старых. Лучше всего то и другое.
Адвокат, которого не существует, отправил в школу имейлом скан паспорта, и тем даже в голову не пришло, что здесь может быть что-то не то.
У меня на выбор было больше сотни паспортов. Я объявил в интернете конкурс для четырнадцатилетних – «Конструктор будущего», от имени организации, которую я придумал специально для этой цели. «Каким ты представляешь себе мир через пятнадцать лет?» Сочинение, не более трёхсот слов, и к нему, пожалуйста, приложи чёткий скан твоего паспорта. Мы хотим быть уверены, что тебе действительно четырнадцать лет. Главный приз – лэптоп.
Который я тогда действительно выслал. Имя победителя было опубликовано на веб-сайте, прежде чем хостинг прекратился. Если кому-то потребуется перепроверить, он не обнаружит ничего подозрительного. Никто не станет перепроверять, но тем не менее. Надёжность есть надёжность.
Интернет – очень полезное изобретение.
251
Килиан. Килиан. Килиан. Я должен реагировать, когда меня окликнут.
Я погуглил и насчёт этого имени. Ещё один христианский мученик. Пронзён мечом. Кажется, мученики – моя участь. Дамиан. Килиан. Был даже святой Йонас. Раздавлен в прессе для винограда. Медленно и обстоятельно. Интересное однако же чтение – собрание житий святых. Я всегда находил в них импульсы для моей профессии.
Килиан. Килиан.
У меня был один коллега, который не любил практическую работу и поэтому выдвигал теории. В одной бумаге, которую нам всем потом разослали из центра, он хотел доказать, что люди выбирают себе фальшивое имя отнюдь не случайно, даже если стараются, чтобы оно было случайным. Поскольку всегда существует подсознательная связь, и её можно выяснить. Он сделал себе карьеру своей болтовнёй, умник нашёлся, при этом его теории вообще ничего не дают для практической работы. Связь, если она и есть, находишь только потом, когда уже вызнал настоящее имя. В обратную сторону эта закономерность не работает.
Килиан фон Лаукен.
В моей предыдущей школе у меня была кличка «Киллер», так написано в моём профайле на Фейсбуке. Я знаю всё о моей последней школе. Хотя её и не существует. Я был в ней весьма популярным учеником.
С моей аристократической фамилией я буду обходиться скромно. Да, буду я говорить, мы – старинная фамилия, но от нашего былого состояния уже мало что осталось. Даже развалины замка не уцелели. Лаукены даже бедствовали, буду я рассказывать, пока мой отец не заработал состояние в качестве банкира. Теперь этим состоянием управляет мой опекун. После трагической гибели моих родителей.
В университетской библиотеке я вырезал из подшивки газет за 2005 год сообщение. Массовое столкновение на автобане. Статью я буду хранить ненавязчиво на виду, чтобы оно попало в руки какой-нибудь любопытной уборщице. В Замке Аинбург комнаты убирает персонал. При такой стоимости обучения этого можно требовать.
Моим драгоценным достоянием станет фото моих родителей. В серебряной рамке. На блошином рынке полно таких фотографий.
Когда создаёшь себе легенду, важно, чтобы все побочные детали в ней соответствовали друг другу. Хорошо сфабрикованный паспорт может быть у всякого. Но марку твоего самого первого компьютера или объяснение маленькому шраму над бровью всегда надо держать наготове. Кто замешкается с ответом, тот уже попадает под подозрение.
Когда я был Андерсеном, я даже сны видел только такие, какие могли присниться Андерсену.
252
Килиан.
Килиан и Феликс. Феликс и Килиан. Имена уже подходят друг Другу.
Чтобы иметь возможность влиять на него, как я намереваюсь, я должен стать его лучшим другом. Это первая ступень моего плана.
Дружба.
Я предполагаю достигнуть этой цели через общие интересы. У нас их будет много, об этом я позабочусь. Если он любит читать, я тоже буду читать. Если он собирает марки, я буду собирать марки. Если он спортивный, я буду бегать с ним наперегонки.
И, разумеется, проигрывать. На самую капельку, но всё-таки проигрывать. Я должен всё уметь чуть-чуть хуже, чем он, чтобы у меня была причина восхищаться им. Даже мне порой приходилось сожалеть, что мне ни с кем нельзя было обсуждать мои профессиональные успехи.
А дружба позволяет легко это сделать. Я буду наблюдать за ним и найду для себя правильную роль.
Затем вторая ступень: мне нужно заставить его прислушиваться ко мне. Чтобы он, сам того не замечая, делал только то, чего хочу от него я.
Зависимость.
Эта часть будет труднее первой. Но она доставит и больше удовольствия.
Жаль, что я пока так мало о нём знаю. Информация – лучший инструмент. Я пока не знаю даже, как он выглядит.
Такой ли он, как я? Собственно, это не так важно, но всё равно: мне бы этого хотелось.
Я представляю себе, что он спортивный. Что он всем нравится. Что он любимый ученик во всём интернате. Я представляю себе…
Стоп.
Кто слишком рано рисует себе картину, тот видит потом не то, что есть. Я снова и снова учил этому моих сотрудников. Продвигаться медленно и терпеливо, так потеряешь меньше всего времени.
Триместр начинается в понедельник, на неделю позже, чем в государственных школах. То есть большинство учеников приедет только в воскресенье. Я к тому времени уже буду там и буду ждать его. Посмотрим, какой он…
Терпение.
Будь что будет. Я ждал двенадцать лет, ещё три дня уж как-нибудь выдержу. Ведь эти дни не будут для меня пустыми.
Не у всякого есть возможность навестить собственное прошлое.
253
Я одет в костюм и еду первым классом. И то, и другое даёт мне возможность выглядеть старше. Моему организму двенадцать, Килиану фон Лаукену четырнадцать, а выглядеть я стараюсь на все шестнадцать. Только вот голос мешает. Слишком тонкий. Если бы была возможность ускорить ломку голоса. Единственное, на что я не могу повлиять. А всё остальное, кроме этого, у меня в руках.
Чтобы убедительно играть роль другого человека, требуется огромное количество реквизита. И всё должно сочетаться, чтобы быть достоверными. Гамлета с наручными часами публика подняла бы на смех.
Вспоминаю одного профессора, который подозревался в государственной измене и скрылся. С прекрасно подделанными документами, за которые он заплатил огромные деньги. Выдавал себя за фабричного рабочего – в надежде стать незаметным в массе. Даже нашёл себе место на конвейере. И когда попал на контроль, то даже не проявил беспокойства. По крайней мере, не показал вида. Он думал, что всё продумал. Поношенная, хотя и не слишком никудышная одежда, брюки на коленях в пятнах. Обеденный бутерброд завёрнут в правильную газету. Даже грязь под ногти въелась на века. Но по старой привычке – и потому, что это не казалось ему чем-то необычным, он носил подтяжки для носков. Фабричные рабочие не носят подтяжки для носков.
Со мной такая глупая ошибка не случится.
Формировать моё новое Я было интересным упражнением, уже только потому, что я в своей работе всегда действовал наоборот. Я составил Килиана из его признаков, как художник из маленьких пятнышек краски составляет полотно. Каждый предмет – кусочек мозаики.
При этом я старался не сделать картину слишком однозначной. На работе меня всегда настораживало, когда всё, что мне рассказывали, было слишком безупречно согласовано одно с другим. Я раскрыл так много лжи, что уже знаю, как мне надо поступать, чтобы сделать её достоверной: видимость правды будят мелкие, якобы неподходящие детали. Исключения подтверждают правило, как говорят. В моей профессии эта фраза оправдывается.
Я часто спрашивал себя, буду ли я иметь успех по другую сторону стола, не как дознаватель, а как замаскированный. Смогу ли я лгать так, чтобы никто не подкопался? И если уж они меня заподозрили, если я оказался на допросе у такого, как я, то смог бы я сохранить свою тайну?
Перед собой мне незачем притворяться. Я бы рассказал им всё. Не стал бы долго сопротивляться. Нож, приставленный к нужному месту бутылка с кислотой, оголённый электрический провод рано или поздно заставит говорить каждого.
254
Свой реквизит я собирал долго. Пока не остался доволен результатом. Но ведь и времени у меня было достаточно. И достаточно денег.
Когда я вспоминаю, как поначалу пытался наполнить мелкими купюрами этого идиотского мишку, мне становится смешно от самого себя. Так бы я никогда не выбрался на нужный уровень. Мелкая скотинка богата лишь навозом. Но тогда у меня ещё не было понятия о компьютерах и обо всём, что можно устроить с их помощью.
Позднее это стало игрой. К шести годам – когда моему телу исполнилось шесть – я обучился у Арно всему, чему мог обучиться. Он очень силён в своей профессии, хотя и не блестящ. В итоге я знал систему расчётов Андерсена лучше, чем он сам. Я предпочёл бы отщипывать деньги незаметно, это было бы элегантнее всего, но я не нашёл пути для этого. Но зато сработал противоположный способ. Как в той истории, как один прятал похищенное письмо, положив его на стол раскрытым.
Кроме того: в этой форме дело обладало некоей высшей справедливостью. Ведь это с самого начала были мои деньги, так что с фондом Дамиана Андерсена я ни капельки не соврал. Я и есть Дамиан Андерсен.
Который когда-то был кем-то другим.
А потом стал Ионасом.
А теперь Килианом.
К этому времени фонд давно сменил название и национальность. Теперь он размещается в Делавэре. Америка – самый лучший адрес, чтобы сделать деньги невидимыми. Страна неограниченных возможностей. Всё идёт через имейл.
Вот Арно мне жаль. Было ясно, что подозрение падёт на него. Можно было ожидать, что его уволят. В моё время его бы подвергли и совсем другой проверке. К счастью, Федерико выручил. Единственный, кого мне будет не хватать.
Нет, и его тоже нет. Привязываться к другим людям – это ничего не даёт. В какой-то момент они теряют к тебе интерес или умирают. Я всегда справлялся лучше всего, когда рассчитывал только на себя.
Проводник идёт. Спрашивает, не принести ли мне что-нибудь из вагона-ресторана. Он говорит мне «вы», значит, моё преображение, судя по всему, работает. Я маскирую свой слишком высокий голос кашлем и заказываю кофе. Взрослый напиток. Я дам ему хорошие чаевые.
Но не сверх-хорошие. Не такие, чтобы он меня впоследствии вспомнил.
Они все должны меня забыть.
255
Я оставлю кофе нетронутым. Он мне больше не нравится. Когда-то я выпивал по десять чашек в день, а теперь мне приятнее молоко. У каждого организма, кажется, свои предпочтения.
Я держу перед собой книгу и делаю вид, что читаю. Так можно незаметно наблюдать за людьми.
В ряду с одиночными креслами я заметил молодую женщину. Сидящую лицом ко мне. Она кого-то мне напоминает, но я не помню, кого. Это мне мешает. Я всё-таки должен полагаться на свою память.
Красивые ноги. Такие, которые я представляю себе, когда удовлетворяю себя сам. Эта функция моего детского организма вступила в действие несколько месяцев назад, и я этому рад. Плохо, когда помнишь прежние свои существования: знаешь, чего тебе не хватает.
На вид ей лет двадцать. Слишком стара для меня.
Слишком молода для меня.
В Интернате секс определённо будет важной темой для разговоров. Некоторые вещи остаются неизменными. Мои теперешние ровесники будут знать об этом больше, чем знали мы в своё время, но опыта у них тоже не будет. В чём они, конечно, не будут признаваться. Так же, как и мы тогда. С госпожой Бреннтвиснер каждому хотелось быть уже переспавшим, но никто не смог бы описать, как это происходит на самом деле. Кроме меня. Я пробирался на чужой чердак, чтобы видеть её в постели. Сегодня такие картинки загружают себе в телефон.
Не поглядывает ли она на меня чаще, чем это можно принять за случайность? Или я лишь воображаю себе это, потому что мне это приятно?
Удо Хергес – не самый большой интеллектуал нашего класса – имел свою теорию, что женщины видят по тебе, сколько раз ты уже попробовал. И что каждый лишний раз делает тебя более привлекательным для неё. Глупость, конечно. Если бы это было так, то я был бы самым привлекательным подростком всех времён.
Мне бы только вспомнить, кого же она мне напоминает.
Я перевидал слишком много женских тел за все годы. Легче всего было привести к признанию тех, что хорошо выглядели. Тех, что больше всего боялись ножа.
Я идиот. Я искал не в том прошлом. Это, разумеется, Майя, вот кого она мне напоминает. Макс. Она была в постели со множеством мужчин, и я всегда находил её привлекательной. Может быть, Удо Хергес был не так уж и неправ со своей теорией.
256
Мне не надо думать о таких вещах. Это не подобает христианскому подростку. Как-никак я организовал библейский кружок.
Чтобы подавить смех, вызванный во мне этим воспоминанием, я быстро воткнул наушники в мой айпод. Если кто и заметит мою ухмылку пусть думает, что я слушаю что-то весёлое.
Хахаха, как написал бы Арно.
Узнать благоприятный момент, когда он предоставляется – это всегда было моей сильной стороной. Узнать и воспользоваться. Другой бы даже не дочитал статью до конца. Евагнелическая церковь – так было написано – располагает обширной недвижимостью, но из-за сокращения числа членов не знает, как этой недвижимостью распорядиться. Вот и ещё целое общежитие было закрыто из-за отсутствия заинтересованных лиц. Я прочитал это и решил немного помочь евангелической церкви. Из христианской любви к ближнему. Я дано уже подыскивал секретное место для своих приготовлений. Мне нужна была штаб-квартира.
Тогда я ещё не завёл себе эту неприятную причёску. Поэтому не составляло проблемы представиться человеку из церковного управления примерным образцовым учеником. Я говорил такими же благочинными фразами, как Ягнёнок-беее, и это его во мне подкупило. Люди слышат то, что хотят услышать. Я, дескать, организовал с несколькими другими молодыми людьми библейский кружок. И теперь мы подыскиваем место, где могли бы собираться, чтобы вместе читать Священное писание и обсуждать прочитанное. И не найдётся ли в здании церкви подходящего помещения?
Он пришёл в восторг, этот господин Лютер. Его и в самом деле звали так, этого профессионального Евангеле. Он был прямо-таки благодарен, что я со своей проблемой пришёл к нему. Ему, наверное, приходилось иметь дело лишь со старыми людьми, которые становились набожными только из страха перед смертью. Или от скуки. Есть тут одно общежитие, сказал он, у них пока нет никаких конкретных планов, на что это здание использовать в будущем, а в настоящий момент там размещается лишь пара контор. Там он мог бы предложить мне комнату в полуподвальном этаже, не роскошную, но с отоплением, стульев в пустующих комнатах достаточно, мы можем брать сколько понадобится. Когда мы хотели бы приходить? «После школы, – сказал я. – Или вечером». Тогда вы, пожалуй, будете одни во всём здании, сказал господин Лютер, но он даст нам ключ.
Спасибо.
Сколько нас будет, вот что он ещё хотел знать. Я омрачился лицом и сказал: «К сожалению, меньше, чем хотелось бы». Это произвело на него впечатление. У него, пожалуй, была та же проблема. Арендная плата, на которую он выставил мне счёт, была символической. Немного поклянчив, я мог бы получить помещение и вовсе даром, но мне было лучше за плату. До тех пор, пока каждый месяц пунктуально получаешь деньги, у тебя нет оснований для лишних вопросов.
Всё так и протекало, как я рассчитал. Основательная подготовка всегда оправдывает себя.
257
Церковь была любезна по отношению ко мне: в помещении уже стоял книжный стеллаж. Мне оставалось только поставить на полку подходящие книги. И пару неподходящих, всё вперемешку. В конце концов, мы же были школьники и не очень разбирались. Там была биография Кальвина. Elberf elder Bibel-Konkordanz. И комический рассказ Хапе Керкелинга о его паломническом странствии по дороге святого Иакова. И пара Библий, разумеется, в разных переводах. Я уверен, господин Лютер был впечатлён.
Разумеется, он порылся в помещении. Надо что-нибудь оставлять и для шпионов, тогда они удовлетворены. Вот если они ничего не находят, тогда у них возникают подозрения.
По мне так пусть всё увидит. И даже хорошо бы. Не открывался только большой шкаф, который стоял здесь с самого начала. Должно быть, кто-то унёс ключ с собой.
И замок уже был не оригинальный. Но об этом господин Лютер не мог знать.
В этом шкафу я спокойно собирал вещи, которые могли мне понадобиться в моём следующем существовании.
По готовка – это всё.
Никаких неуместных подтяжек для носков. Я изучил своё новое Я куда основательнее, чем господин профессор своё.
Нижнее бельё от Кельвина Кляйна. А не эта дешёвка, которую Хелене всегда покупала для мена в упаковках по две штуки. Рубашки – фирменные. Пуловеры – кашемировые.
В посылке, которую я отправил в Аинбург заранее, сплошь дорогие тряпки. Персонал, распаковывая и укладывая мои вещи, уже должен получить обо мне представление. Слишком много денег для его возраста, подумают они, но вкус у него, кажется, есть.
Одежда – это было самое простое. Можно было пойти в магазин и купить всё, что нужно. Над другими предметами приходилось думать больше.
Книги, например. Что может взять с собой в интернат четырнадцатилетний подросток? После долгого раздумья я упаковал несколько книг в точности на границе между детским и взрослым вкусом. Среди них новый Уэльбек, нечитанный и всё ещё запаянный в пластик. Типично для тинейджера, подумают они, ставит себе большие задачи и потом так и не приступает к ним.
Килиан хотел бы быть интеллектуалом, представляю я себе, но у него есть и другие интересы. Поэтому я приобрёл на eBay фотографию Франка Рибери с автографом. В школе, где учатся одни мальчики, придётся интересоваться футболом.
Но только если им будет интересоваться и Феликс. Если он находит футбол тупым, я тут же забуду, что такое офсайд.
258
И потом, конечно, вещи, необходимые мне самому. Компьютер. И прежде всего: скрипка. Моя новая старинная скрипка.
Эта уже не могла быть как та – Эгидиус Клотц, – которую мне пришлось тогда оставить. То уже музейные вещи, и заявиться с такой было бы слишком даже для сына из богатого дома. Ведь может оказаться, что в Аинбурге есть учитель музыки, который что-то понимает в инструментах.
Но Клотца мне хотелось бы иметь. В качестве маленькой компенсации, что на моём первом я не мог играть.
К счастью это семейство сохранило традицию. По телефону я приобрёл на аукционе Бонгартц скрипку Франца Бальтазара Клотца. Созданную в Миттенвальде около 1900 года. Можно было прослушать её звучание на веб-сайте аукциониста, и я сразу влюбился. Тёплый тон, но при этом мужественный. Сильный во всех регистрах. Инструмент с авторитетом.
Форма у этой скрипки уже не такая грузная, как у совсем старых скрипок Клотца. Эта стройнее. Элегантнее. Когда я впервые взял её в руки, она показалась мне очень знакомой. Так же, как иногда чувствуешь себя сразу хорошо с человеком, только что познакомившись с ним.
«Лунная древесина с гор Карвенделя» – было напечатано на сопроводительных бумагах. Мне пришлось погуглить, что это такое. Деревья срубают зимой на убывающей луне и оставляют ветки на стволе до весны. Эта древесина считается особо прочной. Может, это и суеверие, но я его охотно принимаю. Это особенная скрипка.
Золотисто-жёлтый прозрачный лак с чудесной патиной. Уже почти музейная вещь.
Не знаю, кто был последним обладателем этого моего Клотца, то ли он умер, то ли нуждался в деньгах. Судя по всему, на ней ещё недавно регулярно играли. Мне не пришлось её будить. Она с самого начала выдала полный звук, богатый обертонами. Когда я в первый раз очень осторожно провёл по пустой соль-струне, только по соль-струне, я ощутил в кончиках пальцев вибрации, как будто меня там кто-то поцеловал. С её прабабушкой – мне приятно представлять, что обе скрипки между собой родственны, как и их создатели – я не мог такое пережить. Иногда я почти забывал, что у меня тогда отсутствовала левая кисть. Теперь я снова знаю это.
Как только представится возможность, я должен пуститься на поиск другого смычка. Солидный Пфретцшнер, который я тоже купил на Бонгартц, не достоин той принцессы, которая ждёт меня в Аинбурге.
Понадобится мне и другой футляр. Выстланный красным бархатом.
259
Саватцки никогда не мог понять, почему я все эти годы упорно отказывался играть Моцарта. Не знаю, как он это объяснял сам себе. Да мне и всё равно.
Никто не может знать, что за особое отношение у меня к Моцарту, почему я чувствую своё родство с ним. Я подозреваю, что с ним было то же самое, что и со мной: его воспоминания не были стёрты. Это сделало его гением, а меня лишь пленником моего детского тела. Но я могу понять, как мучительно ему было, когда отец наряжал его в яркий камзольчик и представлял его на княжеских дворах как дрессированную обезьянку. Посмотрите, как прелестно этот малыш может исполнять музыку, как настоящий человек! Это, наверное, было для него адом.
Поэтому я уже давно решил для себя, что буду играть Моцарта лишь тогда, когда избавлюсь от своих случайных родителей, к которым меня прибило на этом круге карусели. Его музыка должна была стать для меня наградой за успешный побег. Надо ставить перед собой цели.
Что я тогда хотел сыграть, с самого начала было ясно. Номер 481 по каталогу Кёхеля. Сонату Ми-бемоль мажор. Вообще-то слишком сложно для меня, особенно быстрая первая часть. Но эта музыка имела для меня совершенно особое значение. Я купил себе CD с записью и, прослушивая, вспоминал того пианиста, как он смотрел на свой отрезанный палец, лежащий перед ним на столе.
Пока я ещё был у Хелене и Арно, я только учил ноты. Мысленно проходил положение пальцев. Я играл на воздушной скрипке, как иногда на Ютьюбе видишь людей, играющих на воздушной гитаре.
В пустом общежитии я тогда по-настоящему упражнялся. В качестве аванса за уже наполовину завоёванную свободу. Не всю музыку, этого я себе не разрешал. Всегда лишь отдельные пассажи.
С Моцартом мой Клотц чувствует себя хорошо. Хотя его звучание в пустом помещении не могло развернуться как следует. Это не было достойное место для него. Как если бы закрыли птицу в коробке из-под обуви и требовали, чтоб она там летала.
Поэтому я иногда играл в лестничной клетке. Всегда только вечером, когда мог быть уверен, что в доме, кроме меня, никого нет. Голые стены и полы из линолеума не могут заменить концертный зал. Но звуки всё же могли вспархивать. Могли дышать.
Во второй части, где голос скрипки начинает петь, у меня иногда появлялось чувство, что Моцарт был бы мной доволен.
Я предвкушаю радость, что в Аинбурге снова смогу по-настоящему музицировать. В проспекте значится, что там есть школьный симфонический оркестр. Надеюсь, найдётся кому взять на себя партию фортепьяно.
260
Но я пока не еду в Аинбург. Ближайшие три дня принадлежат другой моей жизни. Которую я отследил в точности.
Первый магазин в 1948 году. Вельпер. Местечко, которого ныне уже не существует. Теперь это уже Хаттинген, район Эннепе-Рур. Задница мира. Но для начала выбрана очень правильно. Надо идти туда, где есть покупатели. В Вельпере был металлургический завод, тогда процветавший. Для послевоенного восстановления требовалось много железа.
Открыт первого июля. Логичная дата. Я дождался валютной реформы. До этого инвестиции не имели бы смысла. Полноценные товары не обменивают на деньги, не имеющие цены. Кроме того, надо было выждать, пока остынет охотничий пыл оккупантов. К счастью, на забывчивость людей можно положиться.
Магазин больше не существует, даже в качестве музея. Есть только тот снимок, опубликованный в юбилейной брошюре. Вход в магазин с эмалированной вывеской фирмы. Владелец: Дамиан Андерсен. По этому адресу сейчас находится совсем другое строение. Я посмотрел в Гугле по Street View. Да и покупателей уже не было достаточно после того, как металлургический завод закрыли. Надо вовремя предвидеть перемены. Tempora mutantur.
Поначалу очень маленький ассортимент. Как и было запланировано. Молоко, сливочное масло, сыр. Мука, сахар, соль. Товары повседневного спроса. Всегда на пфенниг-другой дешевле, чем у конкурентов. С самого начала принцип: лучше на чём-то меньше заработать, зато привлечь больше покупателей.
Первый филиал уже через год. Моей главной проблемой было объяснить, откуда у меня деньги на все эти новые филиалы. Не знаю, как это мне удавалось, но, судя по всему, я нашёл какой-то путь. Пожалуй, это было время, когда предпочитали задавать не так много вопросов.
Первые магазины все пока что в Рурском бассейне. Я разыскал газетное сообщение об открытии двадцатого филиала. В северной части Эссена. Сам я не присутствовал. Журналист писал о «таинственном господине Андерсене». Позднее прошёл слух, что я избегаю публичности из-за моей отсутствующей руки. Якобы эта травма военного ранения так и не была преодолена. Не могу быть уверен, но предполагаю, что сам же я и пустил этот слух. Чтобы никому не пришло в голову, что есть какая-то другая причина, по которой я неохотно показываю своё лицо на публике.
В 1953 году первый филиал за пределами Северного Рейна – Вестфалии. Два года спустя – введение единого фасада для всех магазинов – со стрелой над входной дверью. И это в то время, когда ещё не каждый портной и обувщик заказывали себе логотип. «Рекламно-техническая гениальная шутка», – было написано в одной статье. Я охотно допускаю, что это была моя собственная находка.
Я уверен, что это была моя находка.
261
Проводница протянула мне лоток с жевательными мишками. Я что, выгляжу слишком юным? Нет, она предлагает это всем пассажирам.
Странная маркетинговая идея. У фирмы Андерсен такого безобразия не допустили бы.
В истории фирмы я хорошо разбираюсь. А вот о частной жизни я, несмотря на подробные розыски, знаю всё ещё мало. Нет ни одной семейной истории обо мне, этому я препятствовал. Известны лишь ключевые даты жизни.
1957 год: свадьба с Натали Бланк.
Мне не удалось совсем скрыть моё бракосочетание от общественности. Для этого я был тогда уже слишком успешным. Но хотя бы не сохранилось фотографий с церемонии. Только сообщение прошло по кругу через всю прессу. Даже в Handelsblatt вышла статья. «Андерсен и Бланк – это тоже бизнес-слияние?» Бланки были пивоваренным кланом с целым рядом предприятий. Состояния хорошо сочетались друг с другом.
С любовью тут не было ничего общего, в этом я убеждён. С моей стороны – совершенно точно. При такой разнице в возрасте. Согласно моей официальной биографии мне было тогда пятьдесят четыре года. В действительности уже пятьдесят девять. Поздновато для заключения брака. Для меня, пожалуй, речь шла лишь о том, чтобы оставить наследника. Чувства для этого не надобны. Я всегда был практическим человеком.
Фотографию женщины, на которой я был женат, я распечатал из интернета. Листок с принтом лежит между страниц моей книги.
Женщина, с которой я никогда не был знаком и на которой, тем не менее, несколько лет был женат. Мысль головокружительная.
Она не мой тип. Лицо слишком обыкновенное, слишком костистое. В мои солдатские времена ходила поговорка: «Женщины – или лошади, или кошки». Она лошадь.
По внешности неинтересна. Никакого излучения. Подошла бы для мелкобуржуазной квартиры, но никак не для виллы. Фото, которое я нашёл, сделано во время сбора пожертвований одной благотворительной организации. В пользу детей с редкими болезнями. Видимо, это был её способ времяпрепровождения. Она патронесса этого мероприятия, но по ней заметно, что она не очень хорошо себя чувствует в вечернем платье. Пытается улыбаться для фотографа, но вид смущённой. Неуверенной.
Подчинённый характер, так бы я её определил. Поэтому она и вышла за меня, на тридцать лет старше неё. Может, она была старой девой своей семьи, и за неё решали другие.
Она потом умерла молодой, задолго до моей смерти. Допускаю, что мне её не хватало. Наследника-то она всё же родила.
Хотя он и оказался сплошным разочарованием.
262
Косма по-прежнему занимает виллу, которую я построил для себя и в которой жил до самой смерти, но он не часто туда приезжает. Как многие скучные люди, он много и охотно о себе твит-терит, и это позволяет легко проследить, где он пребывает в настоящий момент. Сейчас он в Париже. Там открывается новый концертный зал, и если хочешь прослыть ценителем музыки, ты должен быть там.
Меня интересует эта вилла. Я бы хотел её осмотреть хотя бы снаружи. Войти внутрь едва ли возможно – разве что повезёт. Это секретная и хорошо охраняемая территория, там внизу, у Штарнбергского озера. Ну-ну. Я осмотрюсь на месте и подумаю, что можно сделать.
Естественно, было бы полезно знать, где вырос Феликс. Но не это – истинная цель поездки. Это был когда-то мой дом, а кому ещё предоставлялась возможность посетить своё прошлое?
Ближайшие три дня я побалую своё любопытство.
Там есть не только вилла. Там и ещё кое-что. Нечто, интересующее меня гораздо больше. В Википедии на страничке Дамиана Андерсена написано также, где он похоронен. Я собираюсь посетить то место, на котором подошёл к концу последний круг карусели, чтобы через тридцать начался следующий.
Не почувствую ли я там что-нибудь особенное?
Ягнёночек-беее принёс однажды на урок реликвию, маленький осколочек кости, который извлёк из шкатулки так эффектно, как это делает фокусник с картой, исчезнувшей и затем вновь объявившейся. Хотя я тогда был ещё маленький и соответственно легко поддавался эффектам, я так и не смог при всех прибамбасах увидеть в этом ничего, достойного поклонения. Кусочек кости, больше ничего. Когда моя мать по воскресеньям выуживала из кастрюли вываренные остатки суповой курицы, они выглядели точно также.
Не помню, от какого святого был тот осколочек. Но помню, как Ягнёночек-беее объяснял нам происхождение слова. Реликвия – от латинского relinquere, оставлять. Оставленное после смерти. Останки.
Я намереваюсь посетить свои собственные останки. А вдруг они чудодейственны. В конце концов, святой Дамиан был мучеником.
Я заснул и снова проснулся. Женщины, которая мне так понравилась, в поезде уже не было.
Ехать осталось всего час. Потом прибудем в Мюнхен-Пазинг, и там я смогу пересесть на электричку на Штарнберг.
Завтра пойду навестить себя.
263
Какой досадный прокол. По собственной вине. Впредь я не должен допускать такое. Эпизод, надеюсь, останется без последствий, но я понервничал. Не люблю, когда мои планы срываются. Ошибку я себе позволить не могу. Хелене и Арно наверняка привели в движение всё, чтобы разыскать меня.
Это была лишь мелочь, но из мелочей и свиваются силки. Я заблаговременно, за две недели забронировал себе комнату в Штарнберге. Эта часть была сделана правильно. Необъявленные посетители более заметны. Но ошибкой было выбрать небольшой отель. Естественно, там принимают куда меньше людей. Значит, каждому достаётся больше внимания.
Человек на приёме непременно хотел взглянуть на мой паспорт. Я же исходил – ошибочно, как оказалось – из того, что такой род контроля уже не существует. Не перепроверил. Небрежность.
У меня не было паспорта. В форме документа, который можно было бы взять в руки.
Я предложил ему мою кредитную карту ВИЗА, на которой я значусь как Килиан фон Лаукен, но его это не устроило. Он был тупой старый скряга и настаивал на своих старомодных правилах. Или, что ещё хуже, он определил мой истинный возраст – возможно, по голосу, – истинный возраст моего тела. И не хотел нажить себе неприятности из-за бесконтрольного поселения малолетнего.
Мне пришлось импровизировать, а я так не люблю это делать. Если не продумал ситуацию заранее, легко можешь запутаться в противоречиях. Мне это знакомо по множеству допросов.
Из-за спешки мне не пришло в голову ничего лучше, как рассказать ему, что мой паспорт остался в другом моём чемодане, который я оставил в ячейке камеры хранения на вокзале. Но ведь до вокзала, он сказал, совсем недалеко, я мог бы съездить туда и через четверть часа вернуться с паспортом.
Не знаю, как долго он ещё меня ждал.
Если мне повезёт, он сразу забыл о случившемся. Но у него скучная работа, а когда скучаешь, все события запоминаются сильнее. История могла показаться ему интересной, юноша без паспорта забронировал комнату, а потом не явился. Он может рассказать об этом коллегам, а может…
Не имеет смысла размышлять об этом. Уже ничего не изменишь. Но я оставил следы, и это меня злит. У меня было двенадцать лет времени всё распланировать – и вот с самого начала такая идиотская ошибка. Я готов был отхлестать себя по щекам.
В Четырёх временах года для идентификации оказалось достаточно предъявления кредитной карты. У них было больше ста комнат, и здесь отдельный постоялец не бросается в глаза.
264
Я взял напрокат велосипед и поехал на кладбище. Обычно это не то место, где я бываю охотно, но сегодня я полон радостных предвкушений. Как радуются на осенней ярмарке американским горкам с мёртвой петлёй. Щепотка страха только и делает предвкушение таким волнующим.
Даже на Google Maps трудно было найти это кладбище, настолько оно маленькое. Но это именно оно. В Википедии значится: «Похоронен в местной общине».
А в том городе, где я рос, кладбище было мрачным, жутковатым местом. Когда я о нём вспоминаю, мне всегда представляется ночь, и тяжёлые решётчатые ворота закрыты. Между прутьями большими буквами – тоже чугунными – написано: MEMENTO MORI. До того, как у нас начались уроки латыни, мы считали это волшебным заклинанием. Если при полной луне трижды произнести это заклинание задом наперёд – эта тайна передавалась из класса в класс, от тех, кто это уже знал, к тем, кто ещё не мог знать, – и тогда мёртвые поднимутся из своих могил и снова оживут. IROM OTNEMEM.
Я не думаю, что кто-нибудь это хоть раз попробовал сделать. Такой восставший мертвец, как говорили, первым делом нуждается в свежей крови и прокусывает горло тому, кто его разбудил.
Среди школьников существовало испытание на мужество, которое должен был пройти каждый, кто не хотел получить клеймо труса. Надо было выждать, когда ворота кладбища закроют на ночь, и потом в темноте перелезть через кладбищенскую стену. В доказательство геройского поступка надо было принести какой-нибудь трофей, ленту с венка или что-то в этом роде. Хольгер Пискер притащил из своей экспедиции ржавое плечо могильного креста и после этого испытывал такие муки совести, что ходил исповедаться, хотя вообще не был католиком.
Я тоже выдержал испытание на мужество. Мне тогда было семь или восемь лет. Помню, что я старался не смотреть под ноги и поэтому споткнулся о какое-то препятствие. Я по сей день помню тот ужас. То был, скорее всего, край могильной плиты, но я был твёрдо убеждён, что это из земли высунулась рука и пыталась меня схватить. Это происходило из-за фантастической угрозы, которую моя мать считала полезной для воспитания. «Если ты что-нибудь украдёшь, то потом нарвёшься на руку, выросшую из могилы. А если будешь врать, наткнёшься на язык».
Взрослым я не любил ходить к могилам. В армии мне часто приходилось хоронить товарищей. Потом в профессии было легче: эту обязанность я мог делегировать другим. Кроме того, я ведь не знал этих людей близко.
В этой жизни я был на кладбище только раз: после того дела с бабушкой, когда Арно так истерично убивался. В целом он разумный человек, но тогда просто не хотел видеть, что так было лучше для всех.
Согласно навигатору на моём мобильнике скоро я буду на месте.
265
Много цветов, аккуратно сгруппированных. Всё, что отцвело, обрезано и убрано. Нигде никаких сорняков. Старый кладбищенский садовник так тщательно обирает куст, как будто здесь должен состояться федеральный смотр садоводства.
Всё прибрано. В этой местности так и должно быть. Дома, мимо которых я проходил по дороге, тоже все безупречно оштукатурены. Под фронтонами красуются афоризмы с художественными вензелями. «Бери пример с солнечных часов, отсчитывай лишь светлое время», как поётся в песне. Что же делать в тёмное время?
Надгробных камней немного, в основном кресты из металла. Повторяющиеся фамилиии. Должно быть, местные. Меня интересуют пришлые.
Один пришлый.
Он должен лежать где-то здесь. Должно лежать то, что от меня осталось. Я не допустил бы, чтоб меня кремировали, в этом я уверен. Запах горелого тела всегда был мне противен.
Самая старая могила здесь датирована 1954 годом. Ну да, селение небольшое, и не каждую неделю здесь кого-нибудь хоронят. Может, даже не каждый месяц. То есть нет причин через несколько лет ликвидировать старые захоронения.
Может быть, это вопрос денег. Умерший может оставаться в своей могиле до тех пор, пока потомки платят за него. Наверняка это связано со статусом, с положением человека в деревне. Мы можем себе позволить оставить дедушку ещё полежать.
Часто вместе похоронены целые семьи. Супружеские пары. Отец и сын. Может, они всю жизнь не находили общего языка, а теперь вместе проводят вечность. Которая не является вечностью. Но они не могут этого знать.
У меня она не длилась и тридцати лет.
Может быть, меня похоронили рядом с моей женой? Вряд ли. Для этого её пришлось бы перезахоранивать сюда. Когда она умерла, я ещё не жил здесь.
Я ждал, что легко найду свою могилу. Представлял себе нечто импозантное, большее, чем надгробья других.
Но ничего не находил. Все ряды обошёл уже дважды и – ничего.
Я не мог себя отыскать.
Тогда у нас были веские причины давать могилам исчезнуть. Но ведь не сегодня. И не мою могилу.
Когда отец отнял у меня орден красного орла, я испытывал такое же разочарование. Только теперь замечаю, как сильно мне хотелось постоять у собственной могилы. В этом было бы что-то особенное.
Без могилы ты всего лишь имя в книге истории. И даже того нет.
Я чувствую, что слёзы наполняют мне глаза до краёв. Почему меня не утешает то, что я снова живу?
266
То ли этот мужчина увидел моё опечаленное лицо и хотел меня подбодрить. То ли он просто любитель поболтать. Видимо, он подолгу бывает один.
Он не кладбищенский садовник, хотя и экипирован для садовой работы. Даже в резиновых сапогах, хотя на дворе солнечный день. Внезапно он оказывается рядом и заговаривает со мной. «Хорошо здесь, – сказал он, – тебе не кажется?»
Я подтвердил ему, что тоже нахожу кладбище очень красивым.
«И так спокойно. Не случайно кладбища называют приютом покоя. Ты об этом не думал?»
Он говорил мне «ты», что меня в настоящий момент смутило. Ведь и в более небрежной одежде я выгляжу старше моих двенадцати. Но за этим, пожалуй, не стояло осознанное соображение. Из перспективы его возраста все люди должны были казаться ему очень юными.
«Я прихожу сюда почти каждый день, – рассказывал он мне в сенильной болтливости. – Хотя у меня здесь никто не лежит.
Просто хорошо на свежем воздухе. И немножко присматриваю за могилами. Я знаю здесь большинство покойников и знаю, у кого на это нет времени. А тебя я здесь ещё ни разу не видел. Ты на чью могилу пришёл?»
Интересный способ задавать вопросы.
Я уже был готов к таким расспросам и ответ заранее припас. Мне надо написать работу по экономике о фирме Андерсен – как примере успешного основания фирмы, а поскольку я как раз навещал родных в этих краях, решил проиллюстрировать свою работу фотографией могилы основателя. Но пока ничего не нашёл. Не поможет ли он мне?
«Андерсена здесь нет, – ответил старик и казался при этом таким обиженным, как будто у него тем самым отняли любимую игрушку. – Аведь это, вообще-то, запрещено».
Хотя об этом не упоминается ни в одной статье обо мне, у меня нет оснований сомневаться в том, что он мне потом рассказал. Меня похоронили не на этом кладбище, а на своём участке. «Противу всех правил, – возмущался мужчина. – Но когда есть деньги, можно добиться чего угодно».
По дороге на кладбище я проезжал мимо того участка – мимо моего участка. Высокая живая изгородь и массивные ворота. Камеры видеонаблюдения. Как-то мне надо туда всё же пробраться. К моей могиле.
Отсутствие Космы не облегчало мою задачу. Но когда в детстве я должен был ночью перелезть через кладбищенскую стену, я справлялся.
На сей раз мне нечего бояться.
IROM OTNEMEM.
267
Нож был бы сподручнее. Ножом я владею. Ну-ну. Можно обойтись и лезвием для безопасной бритвы.
Разрез надо наносить без колебаний – как японские художники проводят кисточкой линию. Я всегда брал за образец именно это. Лёгкость и безупречность.
Чаще всего достаточно было и одного единственного надреза. Я делал это преимущественно в области волос, там, где не остаётся явных следов. Зато обещание шрама, который мог последовать в случае отказа от сотрудничества.
Ведь страшат нас не сами вещи.
Разрез не должен быть глубже пяти миллиметров. Это мне тогда объяснил Дядя Доктор. Кожа головы хорошо снабжается кровью. Они часто удивлялись, что было не так уж и больно. Уже считали себя героями. Но чуть позже меняли своё мнение. Когда кровь заливает вам глаза, а вы не можете её вытереть. Потому что руки у вас связаны.
Велосипед я положил так, как он мог упасть при падении. Переднее крыло погнулось.
Потом надрез. Провёл лезвием с правильным нажимом. На пять миллиметров в глубину, на пять сантиметров в длину.
Это и в самом деле не больно. Не очень больно. Я выждал, когда кровь польётся по-настоящему и выбросил лезвие в кусты живой изгороди.
Подождать.
Женский голос из домофона звучит неприветливо. Она ясно даёт понять тоном, что посетители здесь нежелательны, тем более незваные. Я заикаясь лопочу что-то о несчастном случае и прошу помощи. «Больно», – говорю я. И: «Очень много крови». Мой слишком высокий голос незапланированно оказывается дополнительным преимуществом. Он звучит убедительно бессильно.
Ворота отъезжают в сторону, но я не вхожу. Падаю на колени так, будто силы меня покинули. Запрокидываю голову, чтобы кровь не капала попусту на землю, а эффектно распределялась по лицу.
Женщина не очень хорошо говорит по-немецки. Если я правильно толкую акцент, она родом из Чехии. Она не задаёт лишних вопросов. Картина, которая предстала перед ней, сама по себе красноречива.
«Идти можно?» – спрашивает она.
Я киваю и пытаюсь встать на ноги. Теряю равновесие, так что ей приходится меня поддержать. Я опираюсь на её плечо и позволяю увести меня к вилле.
К моей вилле.
268
Гаревая дорожка. Боковая дверь.
Голое помещение, в котором пахнет чистотой. Бельевые верёвки с прищепками. На полу слив для воды. Она опрокидывает вверх дном бункер для белья и подталкивает меня к нему. Я сажусь.
«Идёт?» – спрашивает она.
«Идёт», – говорю я.
Она медлит, прежде чем уйти. Наверное, за перевязочным материалом.
Два маленьких окна. Зарешёченные. Причудливо витые прутья. Фасад, должно быть, хорошо выглядит снаружи. Из окна видна грядка с приправами. Позади неё растут туи. Это и всё, что видно в парке.
Я бы поразглядывал подольше, но не могу знать, как скоро она вернётся. Снова сажусь на бункер. Капаю кровью на пол. Когда она возвращается, я не поднимаю головы.
Она не забыла и тазик с водой, и губку. Вода, которой она обмывает мне лицо, пахнет ромашкой. Женщина, привыкшая убирать грязь за другими. И повязку она накладывает очень ловко.
«Вы кружит голова?» – спрашивает она. Я прилагаю усилия, чтобы не рассмеяться над её формулировками. Да, я кружу голову.
«Нет, – отвечаю я, – голова у меня не кружится». Пока нет. Я приберегаю эту возможность на потом.
«Я звонить машина больница»; – предлагает она.
Большое спасибо; но в этом нет такой уж необходимости. Действительно нет. Если бы мне ещё позволили немного посидеть?
Позволили. Естественно. Кто откажет в просьбе при таких обстоятельствах?
«Пить?»
Почему бы нет. Я кивнул.
«Принести вода». Дверь; через которую она вышла; ведёт; должно быть; к хозяйственным помещениям. Может; к кухне. А оттуда…
Терпение.
Поначалу я остаюсь сидеть; подперев голову обеими руками. Я ведь упал с велосипеда; и мне надо прийти в себя. Таращусь на пятна крови на плиточном полу.
Она приносит воду на серебряном подносе. Наверное; здесь так принято. Я уверен; что такой обычай ввёл Косма. Я никогда не придавал значения всем этим прибамбасам.
Я залпом выпиваю стакан и слабым голосом прошу ещё.
«Идёт?» – спрашивает она.
Да; идёт. Всё идёт так; как я запланировал.
269
Кроме неё здесь никого; это очевидно. Иначе бы она привела кого-то на помощь. Она; вероятно; смотрительница; которая должна всё содержать в порядке; пока не вернётся хозяин дома. Ей неуютно в моём присутствии. Не то чтобы она боялась; для этого я выгляжу слишком беспомощным. Но она не знает; как ей себя вести. Должно быть; ей строго приказано никому не открывать. С другой стороны; не оставишь же раненого человека просто лежать на улице.
В таких ситуациях люди благодарны; когда им дают чёткие указания. Большинство людей предпочитает получать приказы.
«Мне надо немного отдохнуть, – говорю я, когда она возвращается с водой. На сей раз целый кувшин, без серебряного подноса. – Может быть, с четверть часа. Или половину. Я не помешаю, а потом сновауйду».
«Правда нет доктор?» – ещё раз спрашивает она.
Нет, правда нет.
Содержимое кувшина я аккуратно вылил в слив. На полу не осталось следов воды. Должно выглядеть так, будто я всё выпил, поэтому мне срочно понадобилось в туалет. Это моя отговорка, чтобы немного осмотреть дом.
Мой дом.
Часть дома, отведённая для персонала, совершенно безвкусная. Не бедная, но как на фабрике. Безличная.
На одной стене андерсеновский календарь, какие они раздают в своих филиалах на Рождество. Для каждого месяца другая картинка ЭТО Я. Это я Андерсен. Это я Андерсен. Это я Андерсен.
Моего фото среди них не было.
Кухня огромная. Иногда, как я читал, Косма ангажирует какого-нибудь звёздного повара и устраивает большой званый ужин. Список гостей всякий раз нашпигован знаменитостями. Несмотря на его тщеславие, журналистов и фотографов сюда в виде исключения не допускают. Я подозреваю, что это пиар-стратегия. Скрытое всегда интересно. Некоторые люди, ходят слухи, готовы заплатить большие деньги, чтобы оказаться в списке гостей. Я бы не потратил ни цента на такой званый вечер. Мой сын – неинтересный человек.
Надутый и тщеславный.
Холодильник почти пуст. Молоко. Маргарин. Сыр ломтиками. Если это запасы смотрительницы, то она мне симпатична.
Самой её и след простыл.
На буфете в стакане с водой плавает одинокая роза.
Кухня – как шлюз от скупости в роскошь.
В чванство.
270
В проходе, ведущем к жилым помещениям, Косма вывесил свои собственные портреты. Увеличенные фотографии, вставленные в рамы. Большинство этих фотографий я уже знаю из интернета. Косма с канцлершей. С Миком Джаггером. За рулём гоночного автомобиля. Как будто он беспрерывно вынужден подтверждать собственную важность.
Он разочаровывает меня всё больше.
Я обнаруживаю клозет, но тут же снова закрываю дверь. Ведь я только потому слоняюсь по дому, что пока не нашёл туалет.
Ванная. Позолоченные краны.
«Единственный, кому позволительно задирать нос, это брадобрей, который скоблит вам подбородок», – говаривала моя мать.
Не могу себе представить, чтобы это я распорядился так обставить дом. У меня никогда не было столько денег, чтобы я не счёл расточительством мраморные полы.
Жаль, что я уже умер. А то бы я лишил его наследства.
Я иду по комнатам и нигде не нахожу ничего, что бы напоминало обо мне самом. Хотя он в отъезде, всюду стоят роскошные цветочные композиции. Всё превосходно и всё искусственное. Когда Косма унаследовал дом, он, как видно, пригласил дорогого интерьерного архитектора и предоставил ему свободу действий. «Деньги не играют роли», – сказал он.
Я бы так не жил.
Картины на стенах, скупленные на аукционах. Выглядят так, как и должны выглядеть такие картины. Мне нравится только один ландшафт. Эта картина напоминает мне о разговоре, при котором я тогда присутствовал. Разница между Моне и Мане.
Бабушка была оригинальной женщиной. Она была мне действительно симпатична. Жаль, что она начала меня опознавать.
Ту японскую картину-свиток, что в брошюре висит за моим письменным столом, я так нигде и не обнаружил.
Незачем задерживаться здесь дольше. Я ничего не потерял в этих помещениях. Вот в буквальном смысле: я не могу здесь найти ничего своего.
В салоне был широкий оконный фронт, ведущий на веранду и к парку. Если меня там застукает смотрительница, я смогу ей сказать, что мне понадобился глоток свежего воздуха. После несчастных случаев с сотрясением головы тошнота – естественное следствие.
Погода ещё жаркая, и стеклянная дверь наружу стоит нараспашку.
Я пускаюсь на поиски своей могилы.
271
Парк не сказать что большой, но и не маленький. Достаточно большой, чтобы в нём можно было заблудиться. Достаточно маленький, чтобы снова найти обратный путь.
Я чувствую себя здесь хорошо.
Пахнет свежескошенной травой, но нигде не видно, чтобы садовник оставил неряшливые следы своей работы. Хорошие люди. Может быть, они до сих продолжают следовать моим указаниям. Не думаю, что здесь многое изменилось с моего времени. Кажется, к этой части своего наследства Косма не проявил никакого интереса. Он не сажал клумбы. Не устанавливал в парке скульптуры. Это не в его духе.
Всё открыто и доступно. И всё-таки заведено так, чтобы никто не мог проникнуть со стороны.
Надёжно.
Когда они мне тогда вручали орден, который мне никогда нельзя было носить открыто, в удостоверении значилось: «За беспокойные усилия». Притом что беспокойность – не то качество, которое заслуживает отличия. Вот его противоположность – да. Спокойствия достичь куда труднее. Я всегда мечтал найти место, где мог бы обрести покой. Чтоб больше никаких тайн, требующих раскрытия. Никаких неожиданностей.
Дорожки кажутся мне знакомыми, хотя я здесь впервые. Впервые после того, как умер.
Вот это место мне подходит.
Я могу понять, что мне хотелось здесь упокоиться.
Единичные деревья, кусты. Кажется, попавшие в этот ландшафт случайно. Таки должно быть: действовать по строгому плану, но так, чтобы никто этот план не заметил. Спрятаться за своим произведением. Стать невидимым.
На тропе похрустывают камешки под подошвами. Шаг в сторону – и я уже неслышен.
Единственная полянка огорожена. И тоже свежескошена. Выгон для лошадей?
Или?..
Да разумеется. Коровы. Я держал коров, чтобы самому их время от времени доить. Подходящее хобби для человека, который начал своё дело с молока и сливочного масла.
Они пахнут так честно, когда утыкаешься головой в их бока.
После моей смерти их продали. Свезли на бойню. Казнили.
Ну-ну.
Неизбежная убыль войны – практичное понятие.
А меня закопали. Но где?
272
Я мог бы обыскать парк. Не такой уж он большой, чтобы не проделать это в разумный срок. Можно было бы разделить его на план-квадраты и все их обойти один за другим. Но так бы действовал чужой. Тот, кто не сам подбирал себе место погребения.
Я должен найти это место в себе самом.
Я не лежу зарытый между кустами, в этом я уверен. Мне слишком много времени пришлось провести в тюремных каммерах.
Но я бы и не стал выставлять свою могилу на самом виду. Я всегда чувствовал себя лучше всего на заднем плане.
Ягнёнок-беее однажды показал нам стенд с разными типами захоронений. Могилы египетских царей. Тадж-Махал. Гробницу монастырской церкви со штабелями черепов. И так далее. Люди многое перепробовали, чтобы продолжить жизнь после смерти. Не хотели быть забытыми и не знали, что речь идёт только о том, чтобы забыть самого себя.
Мои одноклассники были восхищены могильными курганами. Тяжёлые обломки скал, делающие героем всякого, кто под ними погребён. Я делал вид, что согласен с ними, но мне куда больше нравились неприметные холмики. Они так естественно вписываются в ландшафт, что можно иметь их перед носом и всё-таки не заметить.
Тумулус. Слово всплыло в моей памяти как воздушный пузырёк в воде.
Здесь в парке есть один-единственный холм. Едва приметное возвышение. Вполне представимо, что он насыпан искусственно. Что я велел его насыпать.
Для себя.
Никакого надгробия. Никакого «Здесь покоится Дамиан Андерсен». Никаких дат.
Но маленькая пирамида из грубых камней. Которые наслаивают друг на друга на краю пашни, когда плуг выворачивает их из земли. Или используют для маркировки, между двумя межами.
Разумеется.
Вот он.
Те же камни, которые тогда послужили мне в качестве тайника. Для жестяной банки, полной золотых монет. Тайник, судя по всему, сохранился. В противном случае я бы не распорядился перевезти эту пирамиду сюда. Как памятник, который никто не опознает в качестве такового. Кроме того, кто прожил мою жизнь. Для всех других это просто нагромождение обломков. Так, значит, вот где я лежу.
273
Я стою у своей могилы, и у меня странное чувство, будто от меня здесь что-то ожидается. Некая церемония.
Глупость, разумеется. Это всего лишь могила.
Ни одного цветочка. Может, я потребовал этого в своём завещании, или кто-то просто не додумался их здесь посадить. Здесь растёт обыкновенная трава, тоже свежескошенная. Надо мной растёт трава.
Не зеленее ли она оттого, что я её удобряю? Мне хотелось бы заметить разницу, но её не было.
После стольких лет от меня там мало что осталось. Черви уже ищут себе пропитания где-то в другом месте.
Исследователь, который через сто лет отроет мои кости, не сможет сказать, кому они когда-то принадлежали. Может, он удивится, не найдя левую кисть. Но это не станет той загадкой, которая будет занимать его долго.
Дамиан Андерсен больше не существует. Я наклоняюсь и кончиками пальцев поглаживаю короткую траву. Садовники по-настоящему тщательны, в траве не осталось ни одного срезанного стебелька. И это хорошо. Если хочешь, чтобы что-то исчезло, все следы нужно тщательно устранить.
Хотел бы я знать, как я умер. Есть столько возможностей. Человеческое тело – нестабильная конструкция.
Я становлюсь на колени. Не из набожности. Я лишь хочу быть ближе к себе.
«Вы должны говорить с Богом», – всегда наставлял нас Ягнёнок-беее. Он был идиот.
Иногда, особенно ночью, можно было услышать, как они в своих камерах беседуют с кем-то отсутствующим. Которого не было. С матерью. С сыном. С Богом. Человек не выносит, когда ему вообще не с кем перемолвиться.
Я прикладываю ухо к земле.
Там никого.
Когда она нашла меня, я лежал, простёртый на своей могиле. Не знаю, поверила ли она, что мне хотелось лишь глотнуть свежего воздуха, что я заплутал в парке, что я упал в обморок. И потом заснул. Меня не заботит, поверила ли она мне.
«Мне уже опять хорошо», – сказал я.
Она вкатила с улицы мой велосипед. «Можно ехать?» – спросила она.
«Да, – сказал я. – Я могу ехать».
Она рада, что я снова исчезну. А я рад, что побывал здесь.
274
Кровь – интересная субстанция.
В пункте проката велосипедов они были так впечатлены моей повязкой на голове, что даже не потребовали денег за сломанное крыло. Они хотели знать, где произошёл несчастный случай.
На маленькой боковой улочке. Я хотел кое-кого посетить, но не сразу нашёл нужный адрес.
«Но ты его хотя бы встретил?»
Да, я его встретил.
Да, всё в порядке.
В вокзальном туалете я размотал повязку. Если нажать пальцами на это место, можно ещё почувствовать разрез. Это не больно.
Повязку я бросил в бункер для разного мусора. Порядочный молодой человек.
Перед отелем стоял мужчина, переодетый в генерала, и задача у него была одна: распахивать дверь перед постояльцами и желать им приятного пребывания. Я смог прочитать в его глазах вопрос, который он не смел задать.
«Носовое кровотечение», – сказал я.
Было бы умнее где-нибудь заблаговременно припасти другую одежду и на обратном пути переодеться. Кровь бросается в глаза.
Поначалу воронка воды, стекающая в душевой слив, была ещё красноватой, потом смылись и последние следы. От шампуня рану жгло, но было терпимо.
Я делал воду всё холоднее и оставался под струёй, пока мог выдержать. Выдерживал я долго.
Перепачканную в крови рубашку и брюки я сунул в пластиковый пакет. Завтра возьму с собой на вокзал и там от него избавлюсь.
Разный мусор.
Еду я заказал себе в номер. «Какой стейк вы хотите?» – спросил меня голос по телефону.
«С кровью», – ответил я.
Хахаха.
275
Посреди ночи я проснулся. Слабая полоска света от уличного освещения падала в комнату, и на несколько мгновений – может быть, и дольше, в такие моменты не работает чувство времени, – в течение нескольких мгновений я был уверен, что через окно за мной кто-то наблюдает и что мне ни в коем случае нельзя даже шевельнуться, иначе…
Иначе что? Это я забыл. Помню только, что неподвижно замер под одеялом. Пока чувство страха постепенно не испарилось – и тогда я встал и задёрнул штору.
Должно быть, то был сон, а сны не имеют значения. Я это знаю.
Но они оставляют гнетущее чувство – как и пятна крови, которые так до конца и не отстирались.
Во сне у меня в руке был нож, которым я тогда воспользовался в яслях, и я отрезал им себе голову. При этом крови совсем не было, что меня разочаровало.
Длинный обеденный стол, который Косма установил в моём доме, стоял теперь в старой тогдашней кухне. Напротив меня сидела моя мать. На ней было чёрное платье, в котором она по воскресеньям ходила в церковь. На платье был закреплён орден красного орла. Да не один, а несколько. «Единственный, кому позволительно задирать нос, это брадобрей, который скоблит вам подбородок», – говорит она.
В руке у меня был не только нож. Но и вилка. И салфетка, повязанная вокруг шеи.
Я отрезал от себя кусок и положил его на тарелку. Потом это была уже не тарелка, а стул, и на нём сидел мужчина, которого я знал, но не мог вспомнить его имя, хотя должен был вспомнить. Я знал во сне, что это наказуемо – забыть его имя.
Я знал, что в мою обязанность входило наказывать за забывчивость.
Всё больше людей. Я знал их всех и не знал ни одного из них.
Они сидели со мной за столом, но не вокруг стола, а только по одну его сторону. Я был среди них и тем не менее видел себя сидящим здесь, на почётном месте посередине. Мы были обрамлённой фотографией, картиной, фреской. И потом стояли друг против друга бабушка и Луизе и спорили о том, кто написал картину. Мане или Моне. Но написал её кто-то совсем другой. Однако и его имя я не мог вспомнить.
Потом я был один, в комнате, полной игрушек, и там было стекло, окно, сквозь которое за мной кто-то наблюдал, и я знал, что нахожусь в опасности, в смертельной опасности.
И на этом я проснулся.
Сны не имеют значения. Я это знаю. Но тем не менее я уже не мог снова уснуть. Ничего, посплю потом, в поезде.
По дороге в Аинбург.
276
Если верить расписанию, ехать осталось не больше двух часов. Я выйду и возму такси. «К Замку», – скажу. Поездка займёт минут десять, вряд ли больше.
И тогда…
Терпение.
Я раскрываю ридер и пишу письмо Хелене и Арно.
«Дорогие родители»; – пишу я.
«Не беспокойтесь за меня, – пишу я, – у меня всё хорошо».
«Не пытайтесь искать меня, – пишу я, – у вас ничего не выйдет. Я для вас слишком умён. Вы отнюдь не глупы, – пишу я, – но я умнее. Да ведь я и много старше вас».
В последний раз родился в 1898 году.
«Вы всё забыли, – пишу я, – а я всё помню».
«Я сидел рядом с тобой, – пишу я, обращаясь к Арно, – и смотрел, как ты работаешь. Ты мне показал всё, что мне было нужно. Тебе следовало чаще менять пароли», – пишу я ему.
«Это не составило никакого труда», – пишу я.
И к Хелене: «Твоя грудь всегда вызывала у меня отвращение. С первого дня. Ты это чувствовала, но тебя разубедили. А ведь ты была права».
«Как делает корова? – пишу я ей. – «Вот тебе!» делает корова».
«Нашли ли уже Ремуса? – пишу я им. – И если нашли: он умер от жажды или от голода?»
«Мальчика в яслях я не хотел ранить, – пишу я им. – Я хотел его убить».
«Мне очень жаль, что пришлось толкнуть бабушку под трамвай, – пишу я. – Но так было лучше».
«Неизбежная убыль войны», – пишу я.
«Вчера я был на своей могиле», – пишу я.
«Я не ваш сын», – пишу я.
«Я Андерсен», – пишу я.
Я перечитываю письмо и стираю его.
Поезд пока идёт в точности по расписанию. Осталось чуть больше часа.
277
Таксист, который вёз меня от вокзала к интернату, на прощание подмигнул и вручил мне визитку. Он не был уверен, говорить ли мне «ты» или «вы», и поэтому избегал прямого обращения. Говорил в пассивной форме: «Если вдруг понадобится что-то особенное или надо будет сделать что-то секретное – достаточно будет просто позвонить».
Это означало: школьный порядок строг, а я тот человек, который поможет его обойти.
Его визитку я выкинул, но телефон записал себе в мобильник. Мало ли что.
Итак, я в Аинбурге.
Д-р Мертенс, директор школы, приветствовал меня с профессиональной сердечностью. Слишком сердечно, чтобы быть убедительным. Совсем как администратор службы приёма в лучшем отеле. Он рад со мной познакомиться, блаблабла, я наверняка буду себя чувствовать в его школе очень хорошо, блабла, и уже скоро найду себе много новых друзей.
Бла.
Я не ищу здесь друзей. Только одного совершенно определённого друга.
Отчитав свою проповедь, он передал меня учителю – Шмидбауэр, английский и история – для экскурсии по школе.
И вот это вот – замок? Ну-ну. Наврали не совсем.
Тут действительно есть замочек, не очень старый и не очень большой, в нём размещается руководство школы и администрация. Стены увиты плющом, на снимке в рекламном проспекте это выглядит хорошо. В период грюндерства кто-то построил совсем рядом отель – вероятно, лишь для того, чтобы он имел право потом называться «Отель «Замок»». Позднее здесь был санаторий, а теперь здесь обучают. Поскольку для классов пришлось объединять по нескольку комнат отеля, в каждом классе получилось по три-четыре маленьких балкона. С них открывается отличный вид на подъезд к главному входу. Практично.
Оборудование по последнему слову техники. Господин Шмидбауэр только что извинился за тот факт, что в классах всё ещё есть стенные доски. Хотя они больше не используются, ведь Powerpoint куда практичнее. «Интернат и интернет очень хорошо сочетаются», – сказал он и сердечно рассмеялся собственной игре слов. Не похоже, чтоб она пришла ему в голову так уж спонтанно.
Как раз потому, что школа ещё не такая старая, здесь большое значение придают традиции. Есть даже школьный герб с латинским изречением: «Esse quam videri».
Лучше быть кем-то, чем лишь казаться. Звучит хорошо, но неправда. В жизни считается лишь то, в чём ты можешь убедить других.
Три новых корпуса, в которых размещены учаники, названы именами икон культуры. Я живу в корпусе «Альберт Эйнштейн», а рядом стоят корпуса «Уильям Шекспир» и «Рихард Вагнер». Насколько я могу представить себе людей, отправляющих сюда детей на обучение, имя Билла Гейтса в качестве святого покровителя было бы куда более подходящим. Или Ив Сен-Лоран.
278
В Замке Аинбург нет таких спальных залов, как в фильме Fliegendes Klassenzimmer. Размещают на уровне отеля. Просторная комната, письменный стол, уголок с мягкой мебелью, отдельно спальная зона. Разумеется, собственная ванная. Жаловаться не на что.
Хотя наверняка находятся и жалобщики. На столе меня ждал список всех учащихся. В нём пара таких имён, обладателям которых и сьют в отеле Ритц может показаться чересчур спартанским.
Согласно этому списку Феликс Андерсен живёт в том же холле, что и я. Мой внук – в двух шагах от меня.
Не могу дождаться, когда же я его увижу.
«Большинство учеников прибудут только к вечеру – сказал д-р Мертенс. – Ты приехал рановато».
Но не слишком рано. Укротитель – всегда первый на манеже.
Осталось всего несколько часов.
Когда я приехал, мои вещи, высланные заранее, были уже распакованы и разложены в комнате. Мне осталось лишь повесить к ним пару вещей из моего чемодана и поставить на ночной столик фотографию моих трагически погибших родителей. Иногда, когда я утром буду уходить из комнаты, она останется лежать в моей развороченной постели. Пусть думают, что ночью я утешался в моём одиночестве воспоминаниями.
Занятно было бы узнать, что за люди на этой фотографии в действительности. И почему её продавали на блошином рынке.
«Запрещено вешать на стены в комнатах непристойные картинки или политические плакаты», – написано в школьном уставе. Не бойтесь, я не прикреплю на стену вклейку из Playboy. Разве что красивую репродукцию Хокусаи.
Только не надо выглядеть слишком аккуратным. Это не к лицу тинейджеру. Я должен время от времени оставлять в комнате кавардак. Задать уборщицам работы. Я не хочу выделяться на общем фоне.
Футляр со скрипкой они просто положили в плательный шкаф. Это, конечно, не годится. Принцессе требуется почётное место. Освобожу маленький столик для мадам Клотц. А цветочная ваза постоит и на письменном столе.
Она хорошо перенесла путешествие. Струны почти не расстроены.
Ноты лежат на полке рядом с моими книгами. Осталось только раскрыть пюпитр. Я решил занять музыкой время, оставшееся до того момента, когда я впервые увижу Феликса.
Моцарт, разумеется.
Ми-бемоль мажор. Благородно и пылко.
279
Маленький балкон как театральная ложа. Лучшее место, чтобы наблюдать приезд учеников.
Я не единственный, кто приехал раньше времени. Перед входом стоит и болтает группка учеников. Что-то в них необычно, но мне потребовалось время, чтобы сообразить, что же показалось мне необычным. Это то, чего нет: нет ни одного человека в джинсах, как можно было бы ожидать от мальчиков в этом возрасте. Все одеты исключительно элегантно. Удобно, но дорого. Так что я угадал со своими благородными шмотками. Но вот их небрежные позы, кажется, взяты из хипхоп-видео. Заметно, что они мнят себя непомерно крутыми.
Они, кажется, тоже ждут прибывающих. То, как они стоят своей группой, напоминает репортёров на официальных мероприятиях. Недостаёт только красного бархатного шнура-заграждения, который бы их сдерживал.
Один из них, на голову выше остальных, суёт в рот сигарету, и трое соучеников наперегонки подносят ему огонь. Кажется, это их предводитель.
Вот первое такси. Не то, каким приехал я. Из машины выходят сразу трое. Знакомы уже, наверное, с последнего триместра и договорились приехать вместе. Они проходят мимо ожидающих, не обратив на них внимания. Демонстративно не удостаивают их взглядом. Самозвано-крутые типы здесь однозначно аутсайдеры, такая информация тоже может оказаться полезной.
Подъезжают ещё такси. Время от времени появляются и личные автомобили – прежде всего с младшими школьниками, которых сопровождают родители. Тут «носят» «Порше Кайенн».
Д-р Мертенс, кажется, подкарауливает прибывающих из-за занавески. Если с ними родители, он вылетает из здания и приветствует их, рассыпаясь в любезностях. Мне с моего балкона не слышно, что он говорит, но его поза напоминает мне того метрдотеля на свадьбе Хелене и Арно. Подобострастие чаевых. Он знает, кто оплачивает его содержание.
Вот подъехал лимузин с шофёром. Мальчику выходящему из машины, не меньше шестнадцати. Слишком взрослый для Феликса.
Где же он? Уж не сменил ли интернат так, что я не успел заметить? Или он уже здесь, просто я его не узнал?
Нет, этого не может быть.
Маленькому мальчику, который приехал один, дорогу заступает переросток из группы курильщиков. Маленький боится, насколько я могу судить по положению его тела.
Да пусть. Мне плевать. Подъезжает «Мерседес», и выходит он.
Он.
У меня нет сомнений, что это он.
280
Есть фотография, была фотография, сняться на которую мне велел отец в тот день, когда я записался добровольцем в армию. Он, наверное, хотел оставить память на случай, если я не вернусь живым. Эта фотография после войны висела у моих родителей в гостиной. На почётном месте для геройского сына. Я видел там её столько раз, что помню себя во всех подробностях. Так же, как я выучил наизусть свадебное фото моих родителей.
Когда мой отец потащил меня к фотографу, я был на пару лет старше, чем Феликс сейчас, но на том фото изображён словно бы он. Причёска другая, конечно, сегодня так коротко не стригутся. И на нём нет униформы. Но всё остальное… Не отличишь.
Он похож на меня.
В точности такой же.
Он вышел из машины – ну меня не осталось никаких сомнений. Если бы я встретил его на улице, среди тысяч других, я бы сразу его узнал. Да хоть из десяти тысяч.
Серые брюки, голубой пуловер. С неброским вкусом. Ничего от выпендрёжа его отца.
Его шофёр хотел внести в дом два его чемодана, но тот не позволил. Простился с ним шлепком ладони. Машина уезжает. Пару секунд Феликс стоит, осматриваясь. Я скрываюсь за перилами балкона. Он не должен знать, что за ним наблюдают.
Внезапно я смеюсь. Смех, который сильнее меня, всегда появляется раньше, чем я осознаю, какая мысль его вызвала. Мы могли быть близнецами, подумал я.
Близнецы.
Мой внук и я.
Мне следует держать себя в руках. Ведь я всегда умел держать себя в руках.
Но сходство разительное.
«Интеллект иногда перепрыгивает через поколение». Это была слабая шутка Бойтлина, когда сын врача или адвоката оказывался в классе неуспевающим. В данном случае похоже на то, что через одно поколение перепрыгнули. Косма мне противен, но Феликс…
Вот он подхватил свои чемоданы и идёт к двери. Мог бы постоять ещё немного. Я ба на него полюбовался.
Рослый мальчик заступает ему дорогу, как он это делал перед тем с младшим школьником. Что ему надо от него?
Они что-то обсуждают, но Феликс не ставит чемоданы. Наконец тот освобождает путь, но с угрожающим жестом.
Что здесь происходит?
281
Феликс теперь у себя в комнате. Может, за ужином представится возможность с ним заговорить. Нет, лучше завтра на уроках. Как одноклассник с одноклассником, это естественнее. У него не должно возникнуть чувство, что я ему навязываюсь.
А пока надо использовать оставшееся время. Этот тип, который заступил ему дорогу – кто он такой?
Может, мне придётся защищать от него Феликса.
Если обойти замок кругом и приблизиться к главному входу с другой стороны, где нет дорожки, то окажешься у живой изгороди, за которой можно укрыться. И смотреть, оставаясь незамеченным.
Они всё ещё стоят вместе. Голиаф и его маленькое войско. Он единственный, кто курит. Согласно уставу школы на территории интерната курить строго запрещено, но д-р Мертенс ничего против этого не предпринимает. Хотя он не мог этого не видеть. Кажется, у кого-то здесь есть особые права.
Они рассказывают про свои каникулы. Вернее, рассказывает Голиаф, а остальные ему внимают. Он был в Америке, в Лос-Анджелесе, который он называет Л.А., и если ему верить, он посетил там все знаменитые клубы и лично познакомился со всеми диджеями.
Но у меня не было впечатления, что он из тех, кому можно верить.
Недавний маленький мальчик вышел из дома с пластиковым пакетом с руке. Он хотел направиться к группе, но остановился и медлит. Да, он боится.
Голиаф заставляет его ждать. Потом лёгким жестом подзывает его. Слегка согнув указательный палец.
Маленький приближается.
«Ну?» – говорит Голиаф.
Маленький протягивает ему пакет. «Вот, – говорит он. – Два блока «Мальборо», как ты заказывал».
Голиаф забирает пакет и бросает его своим людям. Даже не заглянув в него. Он не сомневается в деле.
Маленький хочет вернуться в дом, но Голиаф его не отпускает. «Что надо сказать?» – спрашивает он.
Голосок маленького мальчика едва слышен. Мне приходится напрягать слух. «Спасибо, Никлас», – говорит он.
Голиаф отпускает его взмахом ладони. Вся группа ухмыляется ему вслед.
Никлас, значит.
Вообще-то мне должно быть всё равно, какая игра здесь разыгрывается. Не всё равно только, когда это касается Феликса.
Моего Феликса.
282
Он похож на меня в таком множестве пунктов, что я просто поверить не могу. Как будто он – второй я. Многие вещи он делает так же, как я тоже делал тогда. Думает, как думал я. Как я думаю и до сих пор. Я замечаю это по тысячам мелочей.
Например, по тому, какое место в классе он выбрал себе. Не впереди, но и не сзади. А там, где он меньше всего бросается в глаза. Это не может быть случайностью.
Я сел наискосок позади него. Он всегда находится в поле моего зрения.
Мне так приятно его видеть.
На уроках он нечасто поднимает руку, а ровно столько, чтобы не прослыть лентяем. Но если его спрашивают, он знает правильный ответ. До сих пор по нему незаметно, чтобы какой-то предмет интересовал его больше остальных. Вот и хорошо. Не надо так уж много выдавать о себе. Пусть все думают, что знают тебя. Videri quam esse.
Он и в дискуссиях не участвует. Даёт говорить и слушает. Иногда я вижу, как он при этом улыбается короткой улыбкой свысока, которую, кроме меня, никто не замечает. Я совершенно точно знаю, что в такие моменты происходит у него в голове. Я только что с ним познакомился, а уже так хорошо его знаю. Всё в нём кажется мне знакомым.
Близнецы.
Среди одноклассников он не любимчик, но и не изгой. Он не выделяется. Если по прошествии времени они посмотрят на фотографию класса, они с трудом его вспомнят. «В нём не было ничего особенного», – будут говорить.
Но он – нечто особенное. Иногда, когда он думает, что это никому не заметно, он позволяет своим способностям сверкнуть.
На уроке по искусству мы должны были вырезать из куска дерева лицо. Радостно было видеть, как уверенно он направляет нож. У него ловкие руки. Я уверен, его можно было бы легко обучить доить корову так, чтоб ей было не больно. Или сделать кому-то больно, если понадобится.
И это он тоже унаследовал от меня.
Как и вообще всё.
Всё.
Мы ещё не так много говорили друг с другом. Только то, что обычно говорят, приходя в класс новичком. Но мне не к спеху. Приберегу это на потом. Когда у нас дома бывал пирог, достаточно редко, я всегда хотел быть последним, которому доставался ещё и лишний кусок.
Пока что мне довольно того, что я просто нахожусь вблизи него.
283
Мне не придётся воспитывать Феликса. Он уже сейчас превосходен. Я открываю в нём всякий раз что-то новое, и всё мне нравится.
На чёрной доске объявлений сегодня висел призыв: кто интересуется школьным оркестром, приходите на первую пробу. Я пошёл, как и намеревался – и он тоже был там.
Феликс занимается музыкой – как и я. Только играет не на скрипке, а на фортепьяно. Я потом спросил его, почему он выбрал именно этот инструмент, и он засмеялся и сказал: «Потому что у меня крупные кисти».
Рёшляйн тогда тоже сказал мне: «Вообще-то тебе следовало брать уроки фортепьяно, с такими-то лапами».
Такие, что могут охватить целую октаву.
Меня попросили что-нибудь сыграть, и мне впопыхах не пришло в голову ничего лучше, чем Чардаш Витторио Монти. Я дважды ошибся, но они приняли бы меня в оркестр, даже если бы я хоть что-то пропиликал на одной струне. Они старались набрать участников на приличный ансамбль, но из того, что было, ничего приличного не получалось. Сборище дилетантов. Четыре скрипки, ни одного альта, одинокая виолончель – вот и все смычковые. Два кларнета, два саксофона, ни одной трубы. Зато четыре гитары – гитары! – аккордеон и сразу три человека, которые считали, что могут играть на ударных.
И, естественно, Феликс у рояля. У них очень хороший Бехштейн. Здесь не экономят.
Дирижёрша, некая госпожа Калькбреннер, кажется, хорошая музыкантша. Должно быть, она страдает, делая аранжировку для этого винегрета инструментов. И оттого, что не может просто вышвырнуть вон неспособных оркестрантов. Мы пробовали сыграть дивертисмент Гайдна, и это звучало так ужасно, что сам Гайдн предпочёл бы оказаться глухим как Бетховен. Мы с Феликсом пару раз переглянулись, и было ясно, что мы думаем одно и то же. Если он хочет что-то иронически прокомментировать, он просто поднимает брови. В точности как я.
Мы с ним так похожи.
После репетиции он любовался моей скрипкой. У него есть вкус. Я рассказал ему кое-что о династии Клотц, и он был впечатлён. «Хорошо, наверное, родиться в семье со старыми традициями, – сказал он. – У нас, Андерсенов, этого, к сожалению, нет. Зато ты, наверное, можешь много чего рассказать о своих предках».
Я в первое мгновение даже не понял, о чём это он. И только потом вспомнил, что ведь я Килиан фон Лаукен, отпрыск старинного аристократического рода.
Однако жаль, что мне нельзя ничего рассказать ему о традициях Андерсенов.
284
У нас всё больше общего. Феликс тоже спортивный. Как я мог заметить, у него хотя и нет особой одарённости по этой части, но он берёт своё измором. Он дисциплинирован.
В точности как я.
Сегодня я встал очень рано, потому что намеревался тренироваться до изнеможения. Пятьдесят отжиманий, самое меньшее. В Замке Аинбург есть не только большой гимнастический зал, но и зал фитнеса.
На улице в такую рань ещё темно. Свет горел в единственном окне школы. Там сейчас, наверное, была в сборе вся уборочная бригада. «Услужливые духи» – хорошее выражение. Здесь огромное количество персонала, но с ними никогда не сталкиваешься. Привидения.
Цветы на клумбах по обе стороны от узкой дорожки в это время суток ещё лишены красок.
Поначалу я чуть было не передумал входить, потому что в фитнес-зале уже кто-то был. За закрытой дверью слышались ритмические стоны человека, который напрягался на пределе сил.
Когда бьёшь кого-то, нельзя показывать напряжение. Это должно выглядеть непринуждённо, чтобы он думал: ты можешь ударить и сильнее.
Но потом я всё-таки вошёл.
Феликс.
Он там подтягивался. Стонал всякий раз, когда вымучивал себя вверх. Увидев меня, он прекратил это. Ему было неприятно, что кто-то за ним наблюдает.
Мне было бы также.
«Сколько раз?» – спросил я.
Он пожал плечами. Мышечная масса не внушительная. Но судя по тому, как пропотела его майка, он сделал уже немало подтягиваний.
«Я не считаю», – сказал он.
Любой считает.
«Девятнадцать», – признался он.
«Извини, что я помешал».
«Ничего», – сказал он. Но по нему было видно, что он недоволен. Не знаю, сколько подтягиваний он себе наметил, но его злило, что он не выполнил задачу.
Мне было бы так же.
«Ты регулярно тренируешься?» – спросиля.
Он отрицательно помотал головой. «Я не фрик фитнеса. Но пара лишних мускулов мне не помешает».
«Для чего?»
«Мне придётся драться», – сказал он.
285
Потом мы сидели рядом, смотрели на восход солнца, и он мне всё рассказал.
Речь идёт о Никласе, этом типе, который заставляет младших привозить ему в интернат запрещённые сигареты. Его уже выгнали из двух предыдущих интернатов за подобные вещи, сказал Феликс, и в школе поговаривают, что он потому на голову выше одноклассников, что уже не раз оставался на второй год. И в Замке Аинбург дирекция знает обо всём этом. Но его родители имеют огромное влияние – Феликс потёр большим пальем по указательному, чтобы было ясно, какого рода влияние он имел в виду, – и руководство школы предпочитает не замечать его мерзостей. По раболепной позе д-ра Мертенса я легко могу себе это представить.
«Я отказался делать то, что он от меня требовал, – сказал Феликс. – Так что когда-то мне всё равно придётся с ним драться».
«Ты должен был тоже ему что-то принести?»
«Хуже, – сказал Феликс. – Он хотел, чтоб я был в его клике. А поскольку я сказал всё, что думаю о нём и его банде…»
Он не договорил фразу до конца. Но это и не требовалось. Ни-клас примитивный задира. Я таких достаточно повидал.
«А почему ты не хочешь к ним?»
«Потому что мне противны такие типы». Именно такого ответа я от него и ожидал. И что мне понравилось больше всего: он говорил об этом совершенно спокойно. Деловая констатация, и он готов к последствиям.
Он действительно очень похож на меня.
Больше мы в тот раз ничего не говорили. Солнце взошло, и он хотел под душ.
Я так и не сделал свои отжимания. Мне нужно было подумать.
Феликс видит ситуацию правильно: рано или поздно эту войну придётся довести до конца.
Лучше рано. Такие вещи ожиданием не поправишь.
Но как только я представляю себе их бой, мне не нравится то, что я вижу.
Никлас выше и сильнее. И у него не будет никаких препятствий, чтобы ударить. У Феликса хотя и правильная установка – я в его возрасте думал бы так же, – но он ещё наивен в таких вещах. Мышечная тренировка – это ещё не всё. В физических разборках важнее правильная техника. Я мог бы его многому научить.
Но на это потребуется время.
Мне придётся взять Никласа на себя.
286
Они всё ещё стоят на том же месте, прямо перед окнами дирекции школы. Д-ру Мертенсу было бы достаточно отодвинуть занавеску, чтобы их увидеть. Но ведь тогда ему пришлось бы что-то предпринять. Возможно, именно поэтому Никлас и выбрал как раз это место. Чтобы продемонстрировать своим присным: «Смотрите, я превыше закона».
Ему так хотелось быть преступником, а он был обыкновенная шпана.
Я встал прямо перед ним. Я знал, что это ему не понравится. «Здесь запрещено курить», – сказал я.
Он уставился на меня, как будто я заговорил с ним по-китайски.
«Так написано в уставе школы».
Сперва он хотел просто высмеять этого ботаника, который вздумал поучать его школьным уставом. По его лицу уже прочитывалось это намерение. Но потом он сообразил, что его свита ждёт от него совсем другой реакции. Оскорбление его величества должно повлечь последствия, иначе ты никакое не величество больше.
«Пошёл отсюда», – сказал он и толкнул меня в грудь.
«Только после того, как ты погасишь сигарету». Официальное объявление войны.
Давно уже с ним не случалось такого, чтобы кто-нибудь осмеливался на такой прямой вызов. Тем более тот, кто меньше него. Поэтому он не сразу сообразил, что сказать, и выпустил мне дым в лицо. Должно быть, он видел много дрянных фильмов. Я никогда не понимал, как такое могло кого-нибудь запугать. Для этого есть совсем другие методы. Я иногда выкладывал на стол брусок с кожей для правки бритв, инструмент брадобрея. И они думали, что сейчас я стану их бить этим бруском, а я доставал из кармана нож и начинал точить его о кожу.
Вот как надо запугивать.
Никласу не пришло в голову ничего лучшего, чем прямая угроза. «Что, давно тебя не били?»
Остальные уже сделали шаг вперёд. Предвкушая развлечение, которое их босс только что им пообещал. Хлеба и зрелищ.
«Что, все на меня одного? Отъявленной храбрости люди».
В шахматах это называется цугцванг. Никласу не оставалось ничего другого, как вызвать меня на поединок. Школьник против школьника.
«Как тебя звать-то?» – спросил он, когда мы назначили место и время.
«Килиан».
«Жалко твои красивые очки, Килиан. Они ведь могут и не пережить».
Любой комедиант позавидовал бы смеху, который он стяжал этой шуткой у своих поклонников.
287
Дело сделано.
Мы встретились на огороде, который всё ещё так называется, хотя давно уже не огород. Грядки когда-то завели, чтобы через практический труд сообщить ученикам больше понимания природы, но отсутствие интереса к этому было настолько неопровержимым, что проект быстро свернули. Пожалуй, это с самого начала не было хорошей идеей. Кто может позволить себе такой интернат, не заинтересован в том, чтобы пачкать себе руки, ковыряясь в земле.
Явилась на поединок не только свита Никласа. История, кажется, получила огласку. Сорок или пятьдесят школьников образовали вокруг нас круг. Мне это было на руку. Чем больше зрителей, тем хуже будет поражение Никласа.
Феликса я среди них не заметил. Но, может, он держался на дистанции и смотрел на разборку издали.
Так бы и я сделал.
Никлас оказался негодным бойцом. Он настолько привык полагаться на свою превосходящую физическую силу, что никогда не пытался освоить приличную технику. Использовал руки как цеп на молотилке. Вообще-то не составляло проблемы уклониться от его ударов. Но чтобы убаюкать его бдительность, мне нельзя было проявлять себя слишком ловким. Поэтому один его удар всё-таки пришёлся мне в лицо.
Ну-ну. Мой отец бил и покрепче.
Тем не менее, я решил рухнуть на землю. Когда я упал, ликовали не только его люди. Ведь это у нас в крови от наших обезьяньих предков: мы любим покоряться сильнейшему.
Было видно по его ошеломлённому лицу: он не ожидал, что я вообще поднимусь на ноги. Но всё равно он был уверен в своей победе. Даже не выставил руки для защиты. Так и болтались внизу.
Недооценивать противника – самая глупая ошибка, какую можно совершить.
Большая разница в росте оказалась мне только на руку. Если наносить удар в солнечное сплетение косо сверху вниз, можно легко задеть рёберную дугу. Но здесь моя рука оказалась на самой нужной высоте. Как тогда в том детском боксёрском клубе.
Дядя Доктор мне однажды объяснил, что при точном ударе в солнечное сплетение сосуды в брюшной полости расширяются так сильно, что мозг уже не снабжается кровью как следует. В таких вещах он разбирался значительно лучше, чем в лекарском деле.
Никлас выглядел ошарашенным, когда осел мешком. Того, что я сломал ему ещё и носовую кость, он уже не воспринял.
Я попросил вернуть мне очки и нацепил их.
288
Д-р Мертенс твёрдо убеждён, что нос я ему сломал невзначай. Должно быть, Никлас неудачно ударился носом о мою голову. Именно так это и должно было выглядеть.
Удар головой в нашей работе часто оправдывал себя. Прежде всего, если перед этим ты держал руки в карманах и они думали, что теперь ты уже перестал бить. Только он расслабится, тут его и настигал следующий удар.
Они в ректорате созвали настоящий трибунал. Д-р Мертенс и ещё двое учителей. Секретарша, которая должна была вести протокол. При этом приговор был предопределён с самого начала. Как всегда.
Хотя драки согласно школьному уставу строго запрещены, я отделался выговором. Кроме того, д-р Мертенс позже напишет письмо моему опекуну.
Я на это письмо вежливо ему отвечу.
Мне было бы лучше, если бы они присудили мне ещё и штраф. Это бы сделало меня в глазах Феликса ещё более геройским.
Ну-ну.
Я был оправдан не из-за того, что моя невиновность была доказана, а потому что Никласа никто не любил и все были только рады, что наконец-то с ним хоть кто-то поквитался. Хотя они, конечно, не могли в этом сознаться. Кроме того, я имел самый жалкий вид. Там, где он ударил меня в лицо, расцвёл многоцветный синяк. И, что определённо сыграло роль: я был на голову меньше него. Давид всегда предпочтительнее Голиафа.
Для других школьников я теперь герой. Теперь я могу выбирать себе друзей.
Меня интересует только один.
Под конец д-р Мертенс не упустил случая показать себя педагогом. Но показал себя скорее демагогом. Дескать, я же разумный молодой человек и, как он надеется, извлеку из происшедшего урок. Если я ещё раз окажусь в подобной ситуации, я наверняка поведу себя умнее. Не буду пытаться защитить себя сам, а попрошу помощи у преподавательского состава. Обещаю ли я ему это?
Я обещал. Другого случая уже не будет. Никлас уже ни на кого не нападёт, в этом я уверен. Не потому, что он исправился, а потому что я лишил его важнейшей опоры: чувства непобедимости. Без этой уверенности он всего лишь рослый маленький мальчик.
Как я всегда говорил своим людям: выведайте, что для вашего объекта действительно важно. И сломайте ему это.
Он постучался очень осторожно, на случай, если я уже сплю. Стоял в холле в пижаме, с миской и двумя полотенцами. Настоял на том, чтобы я снова лёг.
«Холодные компрессы с ромашкой, – сказал он. – Когда я в детстве падал, госпожа Квитова всегда делала мне такие компрессы. Наша экономка».
Я знаю госпожу Квитова. Она смывала с меня кровь – и вода тоже пахла ромашкой. А потом она меня перевязала. Но мне, разумеется, нельзя было рассказывать об этом Феликсу.
Теперь он сидит у моей кровати и разыгрывает из себя сиделку. Кладёт мне полотенца на подбитый глаз и меняет их, когда компресс кажется ему уже недостаточно холодным. Он делает это ловко, как всё, что он делает.
«Очень больно?» – спросил он, и я отрицательно помотал головой. Не из храбрости, а потому что я действительно не чувствую боли. Вообще. Пока он со мной.
У него такие нежные руки.
Феликс считает меня святым Георгием, убившим дракона.
«И тебе не было страшно?» – спросил он.
«Я ходил в боксёрский клуб», – сказал я. И не солгал. Хотя был там всего один раз.
«Зачем ты это сделал?»
Я не ответил и закрыл глаза. Он решил, что мне нужен покой, и больше не спрашивал. Но я не спал. Я слушал его дыхание. Когда он менял мне компресс, его пальцы касались моих висков. Ещё никогда никто не прикасался ко мне так нежно.
Хорошо, что он есть.
Мой внук.
Кровь от моей крови.
Мой друг.
Должно быть, я уснул. Когда я снова открыл глаза, он всё ещё был здесь.
«Ну как, уже лучше?» – спросил он.
Гораздо лучше.
«Можно мне ещё кое о чём тебя спросить?»
Я кивнул.
«Ты это сделал за меня?»
Я не ответил.
Да, Феликс. Я это сделал за тебя.
290
Мы стали лучшими друзьями. Неразлучными. Мы проводим вместе каждую свободную минуту. Говорим обо всём. Иногда просто молчим.
Он увидел фотографию в серебряной рамке у меня на ночном столике и, конечно, хотел знать, как это случилось, что я так рано потерял родителей. Я попробовал отговориться, что был тогда ещё очень мал и ничего не помню, но его это не успокоило. Если он хочет что-то знать, то он хочет это знать.
В этом он тоже как я.
И я показал ему вырезку из газеты и рассказал, что поначалу я даже не понял, что произошло. Я думал, что всё это только игра. Как маленькому ребёнку закрывают голову платком, чтобы его мир исчез. А потом стягивают платок – ку-ку! – и мир снова на месте. Только – рассказал я ему – они больше так и не появились.
Когда я управился с этой историей, у меня в глазах стояли слёзы. Не знаю, откуда они взялись. Слёзы со мной не сочетаются.
Впервые в жизни мне было жаль, что приходится кого-то обманывать.
Потом он рассказал мне о себе. О своей семье. Я думаю, он уже давно ждал такого случая. Ждал настоящего собеседника. Мне не пришлось даже спрашивать.
Он несчастлив. Хотя у него есть всё, что можно купить.
«Но такие вещи ничего не стоят», – сказал он и сам же засмеялся над своей избитой фразой. Нерадостным смехом.
Со своим отцом у него нет понимания. Косма для него как чужой человек. Слишком мало заботится о нём. Лишь изредка вспоминает, что у него ещё есть сын, покупает ему подарок и ждёт восторга. Когда он действительно бывает нужен, его никогда нет. «Ну так и он мне не нужен!» – сказал Феликс. Таким тоном, каким хотят убедить скорее себя, чем собеседника.
Он считает Коему поверхностным и тщеславным. Сердится всякий раз, когда тот снова твиттерит в мир какую-нибудь глупость. Ему так же стыдно за своего отца, как мне за моего сына.
Но тут, должно быть, есть ещё что-то другое. Нечто, о чём он не хочет говорить. Я это чувствую. У меня всегда был хороший нюх на тайны.
Его мать живёт в Америке. С Космой она развелась уже давно и с тех пор уже дважды выходила замуж. На Рождество она всегда присылает Феликсу весёлые поздравительные открытки.
Rudolph, the red-nosed reindeer.
Если не считать госпожу Квитова, это всё, что у него есть из семьи.
291
«Знаешь, есть только одна вещь, которую можно требовать от родителей, – сказал он. – Чтобы тебе не было стыдно за них».
Я понимаю его. Моей матерью я любовался, только пока был совсем маленьким. Когда я ещё верил, что она боролась с ведьмой, а однажды со львом. Позднее она была лишь неприглядной женщиной, от которой пахло дешёвым мылом и единственное геройство которой состояло в том, чтобы обходиться деньгами, выданными на домашнее хозяйство.
Мой отец был вспыльчив и носил усы. Больше о нём нечего сказать.
Неудивительно, что в детстве охотно мечтаешь, каково было бы родиться не в этой обыкновенной семье, в которой живёшь. Если бы в один прекрасный день явился кто-то – герольд или судебный исполнитель – и возвестил: «Ты вовсе не сын этих родителей. Злой дух похитил тебя в младенчестве, а на самом деле ты принц».
Ты очень одинок, если нет никого, к кому тебе хотелось бы принадлежать по своей воле.
Я знаю это очень хорошо.
Феликс не получает радости от своих талантов, потому что он не может сказать: они у меня от того-то и от того-то, я унаследовал их от этого человека, и эту линию я продолжу дальше.
И я не могу ему это выдать.
«Единственный человек, который представлял собой что-то особенное, был мой дед, – сказал он. – Дамиан Андерсен. Основатель нашей фирмы».
Естественно, я у него спросил, что он знает про деда. Он не знает ничего. Почти ничего. Я ведь тогда поставил перед собой задачу умалчивать всю мою прежнюю жизнь, и это мне, судя по всему, удалось.
Те немногие вещи обо мне, о которых в семье догадывались, были скорее их предположениями. Этот Дамиан Андерсен был на войне, сказал Феликс, и там потерял левую кисть. Но он никогда об этом не рассказывал. Феликс любил представлять себе, что я был героем.
Ну-ну. Я сделал то, что от меня требовалось.
Его дед, судя по всему, происходил из простых, на всякий случай он всегда мог доить коров. И потом всегда держал коров, даже если это вообще не подходило к вилле на Штарнбергском озере.
И, разумеется, он построил эту фирму, что называется, из ничего. «Так жаль, что я его так и не узнал, – сказал Феликс, и на его лице отразилась тоска. – Много бы я дал за то, чтобы узнать о нём побольше. Вот он, должно быть, был интересным человеком».
«Да, – сказал я, – звучит действительно очень интересно».
Сегодня мы вместе музицировали – Феликс и я. Это были самые чудесные полчаса моей жизни.
Всей моей жизни.
Притом что это была всего лишь музыка.
Всего лишь?
Это был Моцарт. Соната для скрипки ми-бемоль мажор. Благородно и пылко.
«Хорошо, что триместр только начался, – сказал он, когда я ему это предложил. – Рояль свеженастроен».
Актовый зал используется нечасто. Там всё ещё стоят стулья с последней пробы оркестра. Немые слушатели.
Он попросил у меня ноты, чтобы подготовиться. И в этом пункте мы тоже одинаковы: он хотел, чтобы с первого же раза это звучало превосходно. Мы оба хотели этого.
Это было не превосходно. Это было больше.
Рояль задавал темп, и Феликс вбежал в Molto Allegro так, будто надо было выиграть гонку. Его техника не всегда поспевала за его темпераментом, но нам не мешало, если он время от времени попадал не в ту ноту. У меня было точно так же, но дело было не в этом. Не в тот момент. Мы шли галопом рядом по ландшафту Моцарта, и какую роль могло при этом играть, если копыта наших коней иногда задевали кустик. Ведь мы же не падали.
После последнего звука первой части Феликс глубоко вздохнул. То был вздох счастливого изнеможения.
Рондо начинается в ля-бемоль мажор. Глухо и черно, называл это Рёшляйн, и естественно, в этом звучит печаль. Первые такты могли бы звучать и у могилы. Но когда потом мелодия в средней части раскрывается к ля мажор, всё мрачное исчезает, и музыка рассказывает о надежде на что-то новое, лучшее, более прекрасное. Оба наши инструмента пели вместе нашу собственную, общую песню.
Когда изливалось адажио, Феликс сидел с закрытыми глазами, ладони на коленях. Потом он засмеялся, не знаю, чему – нет, знаю! – и мы оба снова начали играть. Никому не пришлось задавать вступление.
Allegretto лёгкое как пёрышко. Мы играли им как в мяч, перебрасываясь дужками мелодии и ловя их на лету, с закрытыми глазами. Всё стало так просто, так естественно. Как будто мы всегда музицировали вместе, а не впервые сегодня.
Как будто мы всегда были вместе.
293
Во мне что-то изменилось, и я не знаю, что это. Как будто я опьянел. Не тяжёлое опьянение пивом, которое лишь крепче пригнетает тебя к полу. Опьянение шампанским. Я чувствую себя легко.
Когда я куда-нибудь иду, на завтрак или на занятия, мне кажется, что я должен подпрыгнуть, просто так. Я, разумеется, сдерживаюсь, я всегда умел владеть собой. Но желание присутствует.
Такое может быть обусловлено температурой. Но у меня нет температуры.
В лазарете тогда, после выстрела в руку, у меня уже было такое. Я лежал на своих носилках, в этой палатке, куда меня принесли…
Нет.
То была не палатка. Мне только так казалось тогда, что потолок шевелится. Как будто ветер выдувает из него всё новые формы. Там висела лампа, белый металлический абажур над лампочкой накаливания, она качалась туда и сюда, так казалось, что она качается туда и сюда, и она была самым прекрасным, что я видел в жизни, чудесно прохладное солнце. И потом был тот санитар, который раздавал сигары за близнецов, ему я готов был целовать руки, а может, и делал это, притом что в нём не было ничего особенного.
Тогда для этого была причина, почему я всё видел в розовом свете. Средство, которое они мне каждый день впрыскивали в вены.
А теперь?
Я просыпаюсь среди ночи, из сна, который не могу вспомнить, и у меня потребность что-то записать, о чём я больше ничего не знаю, совсем больше ничего. Кроме того, что это важно.
Я не функционирую. Я не при деле. Сегодня к моему пульту подошёл Шмидбауэр, а я даже не заметил его. Он задал мне вопрос, и я его не услышал. Такое не должно со мной происходить.
Но мне плевать, что это происходит.
Феликс.
Его близость что-то делает со мной.
Я не знаю, что это.
Почему я боюсь себе в этом признаться? Почему я даже слово это боюсь помыслить?
Потому что я не могу вспомнить, чтобы хоть раз когда-нибудь применил его по отношению к себе. Я всегда был убеждён, что не способен к этому.
Но теперь нет никакого другого объяснения. Я счастлив.
294
Счастье.
Счастье. Счастье. Счастье.
Странное слово. Слишком короткое и слишком жёсткое для того, что оно должно выражать.
Я в этом не разбираюсь. Как неумеющий плавать, которого бросили в воду. Я боюсь.
Нет.
Страх – не то слово. Это нечто другое.
Я не люблю чувства, над которыми не имею власти.
Я вообще не люблю чувства. Стоит их допустить, как теряешь контроль. Уже не можешь мыслить логически. Уже не действуешь последовательно.
Чувства – это нечто для слабаков. Сильные люди действуют рассудочно.
Я всегда действовал рассудочно.
Я не хочу этого.
Но наслаждаюсь этим. Должен признаться: я наслаждаюсь.
Счастье – это наркотик. Опиум для народа.
Я же всегда был непьющим. Всю мою жизнь.
Когда мать открывала сказки братьев Гримм, чтобы почитать мне вслух, она часто выбирала историю про Ганса в счастье. В начале он получает тяжёлый слиток золота за многолетний труд, а в конце идёт налегке.
Дочитывая сказку до конца, она всякий раз спрашивала: «Ну, как ты думаешь? Что его мать сказала, когда он вернулся домой с пустыми руками?»
Я знаю, что она ему сказала.
«Ты недотёпа, – сказала она. – Счастье затуманило тебе голову». И потом поколотила его.
Я рано усвоил урок Ганса в счастье: если потянешь за верёвочку и вытянешь орден, не надо ликовать. А то отнимут. Только тот, кто не радуется, никогда не будет разочарован. Только тот, кто не подвержен счастью, неуязвим перед несчастьем.
А я теперь не застрахован от несчастья. Ну и пусть.
295
Я его люблю.
Когда эта мысль впервые шевельнулась во мне, она мне показалась смешной. Влюблённые – это люди, которые идут по жизни вслепую и разбивают нос в кровь.
Я бы следовал за Феликсом повсюду. С закрытыми глазами, если бы он потребовал.
Но он не требует от меня ничего, и я ничего от него не требую. Нам довольно того, что есть другой. Если это не любовь, то что?
Не знаю.
Знаю.
Надо быть Моцартом слов, чтобы суметь это описать.
Я вовсе не хочу это описывать. Я хочу только испытывать это.
Для меня это так ново.
Любовь.
Мой отец был мне отцом, но он был мне в сто раз менее близок, чем Феликс. Про моего отца я знал, как он функционирует. Про Феликса я знаю, какой он.
Мне всё в нём знакомо. Естественно. Верно.
Мне пришлось целых двенадцать лет выдержать у людей, которые ничего для меня не значили. С Хелене и Арно я никогда не говорил о том, что имело хоть какое-то значение. Я уже с трудом вспоминаю их лица. Я провёл у них в плену двенадцать лет. Но оно того стоило. Зато я теперь смог познакомиться с Феликсом.
Познакомиться? Я знал его с первой секунды, настолько мы похожи. Мы не знаем друг о друге только второстепенные мелочи. Случайные события. Но и это мы наверстаем.
Когда мы разговариваем, это похоже на разговор с самим собой.
Иногда после долгого молчания мы начинаем говорить в одну и ту же секунду. И сказать хотим одно и то же. И тогда мы смеёмся и снова молчим. Как это хорошо – молчать с ним.
Как хорошо с ним.
Любовь. Я и не знал, что это может быть в семье.
Судьба ли это, что мы наконец нашли друг друга – я и внук? Я никогда не верил, что так бывает.
Он точно так же понравился бы мне, если бы мы встретились случайно.
Он – это я, а я – это он.
И это любовь?
Да.
Это любовь.
Я проснулся на софе. Должно быть, заснул здесь. Мне хорошо.
Странно, что это первая мысль, которая шевельнулась в моей голове по пробуждении. Я улыбаюсь этой мысли.
Мне хорошо.
Один единственный раз я так проснулся. Тогда в больнице, после операции, с отрезанной левой кистью, вот тогда я улыбался, очнувшись от наркоза. Естественно, я чувствовал пульсирующую боль на том месте, по которому прошёлся нож. Пила. Но та огромная боль, которая мучила меня перед этим годы, та боль, которая уже стала частью меня, теперь исчезла. Я от неё освободился.
Освободился. Вот также и сейчас я чувствую себя.
Мне хорошо, потому что я от чего-то избавился.
Разве можно чувствовать то, чего больше нет? Чувствовать груз после того, как сбросил его?
Я помню одного повара, которого к нам привели. Не помню, почему. Он был жирный, что в те времена встречалось редко, и мы его для начала пару недель морили голодом. Его случай был не к спеху. Когда от него остались только кожа да кости – мог ли он вспомнить о своём исчезнувшем весе? Разве он его чувствовал?
С меня что-то спало, и я наслаждаюсь избавлением. Я только не знаю, что это было. Пожалуй, что-то из сна. Иногда просыпаешься, невзначай прихватив с собой чувства, испытанные во сне. Как, бывает, наступишь в собачье дерьмо, а потом не знаешь, откуда идёт вонь.
Звонит будильник моего мобильника. Почему, собственно, думаешь по-прежнему «звонит», хотя это уже давно никакой не звонок? Я запрограммировал для этого саунд-трек из рекламного ролика Nike: Rise And Shine.
Половина шестого? Что я запланировал себе на это время?
Естественно. На шесть часов мы условились с Феликсом.
Потренироваться. Встретимся в фитнес-зале минута в минуту. Мы всякий раз смеёмся, что и эта пунктуальность у нас – общая черта.
Почему я в эту ночь спал не в кровати? Но ботинки, по крайней мере, снял.
Когда мой отец являлся домой лишь под утро, что с годами стало уже обыкновением, то он был слишком пьян, чтобы раздеться. Спал так, как добрёл до дома. И когда на следующее утро у него болела голова, он объяснял это отравлением от кожи. «Всякий раз, когда я просыпаюсь в ботинках, у меня бурчит в черепе». Это была единственная шутка, которую я когда-либо слышал от него, и она никогда не казалась мне смешной. А сегодня она веселит меня. Сегодня меня всё веселит.
Мне хорошо.
297
Только когда под душем я смыл из мозгов остатки сна, я снова вспомнил всё.
Неужто я правда это сделал? Неужто я и впрямь был так безумен, что сделал это? Должно быть, я был не в себе.
И я всё ещё не в себе, поскольку я рад, что это произошло. Я так рад, что закричал от облегчения. Если бы меня кто-нибудь услышал, он счёл бы меня за сумасшедшего. Ну и пусть. Теперь мне всё равно.
Я пускаю воду на полную силу, и ледяная струя хлещет меня по лицу. Я не чувствую холода. Можно зарыть меня голым в сугроб, я не замёрзну.
Я это сделал.
И Земля не перестала вертеться. Небо не рухнуло. Нет никаких последствий. Кроме того, что мне хорошо.
Хорошо как никогда.
Это не было запланировано. Не было обдуманным. Просто был нужный момент и нужная ситуация.
Просто всё было правильно.
Это была его идея, что один при этом должен лежать на софе. Вообще всё было его идея. Его предложение. «Будет легче, если на тебя при этом не смотрят, – сказал он. – В кино они так и делали».
Что это был за фильм, он давно забыл. Только эта сцена запала ему в память. Эта игра двух друзей. Jeu de la verite: надо отвечать на вопрос правдиво. Никаких отговорок и никакого обмана. Допрос, при котором с самого начала ясно, что он закончится признанием. Сначала допрос ведёт один, потом другой.
Он лёг на софу первым и вдруг начал хихикать. Тебе, говорит, недостаёт в руках только блокнота, а то бы вся ситуация была как тогда у психолога.
Косма однажды и впрямь отправил его на лечение, потому что не мог с ним управиться. Как будто это болезнь – восставать против такого отца. Это всего лишь знак присутствия характера. Психолог быстро это понял и сделал предложение ко всеобщему благу. Услать Феликса в интернат и впрямь было самым разумным решением.
«Что ты хочешь знать?» – спросил он меня.
Если бы я задал ему другой вопрос, всё, может, пошло бы по-другому.
298
Почему я спросил его именно об этом?
То было любопытство, ничего больше. Я ведь любопытный человек.
Лампу мы выключили, снаружи через окно проникал лишь слабый свет. Замок Аинбург ночами не освещается ярко; школьники пусть лучше спят и не болтают.
Я видел лишь смутные очертания Феликса. Он лежал на спине, закинув руки за голову.
«Что было самым худшим моментом в твоей жизни?» – спросил я его.
Он ответил не сразу, но не потому что ему пришлось подыскивать какое-нибудь воспоминание. Он просто не знал, с чего начать.
«Я ещё никогда никому об этом не рассказывал», – начал он в конце концов.
Мне он это рассказал.
Ему было тогда четыре или пять лет, сказал он, и Косма снова пригласил гостей на один из тех ужинов, куда не допускали репортёров и фотографов. «Мне разрешалось сидеть с ними за столом, – сказал Феликс. – Или, вернее, мне это вменялось в обязанность. Отец хотел показать счастливую семейную жизнь. Я ещё помню, что первым блюдом подали что-то хрустящее, крохотные косточки, которые надо было обгладывать. И я ещё помню, как все смеялись, когда я спросил, не ножки ли это маленькой курочки. А это были лягушечьи окорочка».
После ужина Косма повёл гостей по дому, как будто вилла была музеем, а он экскурсоводом. Я очень хорошо могу представить, как он в своём тщеславии у каждого неудобного сиденья называл дизайнера, а у каждого антикварного предмета мебели – цену.
«Они шагали за ним, – сказал Феликс, – как ассистенты в больнице, когда главный врач делает обход». Не знаю, как он пришёл к такому сравнению. Он никогда не рассказывал мне ни о какой операции или тяжёлой болезни. Я его об этом ещё спрошу. Сам Феликс шёл последним в этой колонне.
И они пришли к комнате, которую Косма называл своей библиотекой, хотя я не могу себе представить, чтобы он когда-нибудь читал книгу. По реакции взрослых Феликс заметил, что впереди что-то особенное, и протиснулся между ними вперёд.
Особенное было то, что там стояла его мать, нагнувшись над тяжёлым кожаным креслом, расставив ноги, юбка сзади задрана вверх. У мужчины позади неё были спущены брюки до колен. «Я тогда не понял, что он с ней делает. Моей первой мыслью было, что она в чём-то провинилась и теперь её за это бьют по голой заднице». Он был рад, что я не вижу в темноте его лица.
«Должно быть, тебе было плохо, – сказал я. – Наверняка последовала ещё и жёсткая разборка».
Феликс отрицательно помотал головой. Это движение я скорее угадал, чем увидел. «Не было никакой разборки», – сказал он.
«Вообще никакой».
«И это как раз и было самое худшее».
Косма не разъярился, не бросился на обоих, ни на свою жену, ни на мужчину, с которым она ему изменила. Он засмеялся, как смеются, желая стушевать некоторое смущение, и затем расшаркался, как на уроке танцев, и сказал: «Пожалуйста, не отвлекайтесь». И все снова вышли, главврач впереди, ассистенты за ним, и если кому-то и было стыдно от этой встречи, никто не показал вида. «Как будто не случилось ничего плохого, кроме опрокинутого бокала с вином, – сказал Феликс. – Того, что благовоспитанный человек вежливо не заметит».
Потом его мать подала на развод, «она подала, не он». Феликс рассказывал об этом без эмоций, будто это его совсем не задевало. Она вышла замуж за другого, не за того из библиотеки, а ещё через два года уже за следующего.
«Знаешь, что в этом большее всего? – сказал Феликс. – Что здесь нет никого, кем можно было бы гордиться».
Без этой фразы я бы, может быть, не сделал этого.
Мы потом поменялись местами, что было непросто сделать в темноте. Хотя об этом не говорилось, мы не хотели невзначай коснуться друг друга, слишком интимной была для этого ситуация. Как после тренировки выходишь из душа голый и огибаешь всех подальше, пока не оденешься.
На софе я не сразу нашёл подходящую позу. Сперва скрестил руки на груди, но потом вспомнил, как сложили руки моей матери в гробу. Вытянуть руки по швам – это было лучше, хотя и казалось мне немного искусственным. Засыпаю я всегда на боку, подогнув ноги. Я где-то читал, что индейцы так делают. Из этой позы быстрее всего вскакиваешь в случае опасности.
Я не догадывался, о чём меня спросит Феликс. И тем более не знал, что я ему отвечу так, как потом ответил.
«Готов», – сказал я.
И Феликс: «Что есть твоя самая большая тайна?»
300
Я рассказал ему всё. Всё, всё, всё.
Как я стал Андерсеном, и кем я был перед этим.
Всё.
Килиан, Йонас, Дамиан.
Однажды начав, я уже не мог остановиться. И не хотел.
Рассказал ему, в каких обстоятельствах понадобилось быть кем-то другим. Как я продумывал всё до мелочей. Как точно планировал. Не сделал ни одной ошибки.
Потому что я не такой поверхностный человек, как его отец, который приходится мне сыном, а продумываю всё до конца. Потому что я тот человек, которого он может взять себе за образец. Которым может гордиться.
Чего ему всегда так недоставало.
Я перечислил всё, чему у меня можно поучиться. Тот удар, которым я сразил Никласа и того мальчика в боксёрском клубе. Я всё это могу ему показать. Объяснить. Что происходит при этом с сосудами в брюшной полости и с кровоснабжением мозга.
Я рассказал ему про Дядю Доктора, каким он был плохим врачом, хотя и принял однажды роды. Как мы над ним тайком посмеивались, потому что его руки всякий раз дрожали, когда он смешивал два средства для укола.
Про Бойтлина и Ягнёнка-беее.
Как я стал первым учеником в классе, чтобы мне купили собаку, и как легко это достигается, когда уже однажды всё выучил и не забыл.
Как я воспитал в Ремусе послушание, и почему ему пришлось стать неизбежной убылью войны.
Как топил в реке щенков отец Конни Вильмова.
Насчёт Хелене и Арно я рассказал ему что они значили для меня так же мало, как его родители для него. Как я очнулся в животе у Хелене и не знал, где я.
Всё, всё, всё.
Про орден красного орла и мишку, которого можно было начинять деньгами. Про омерзительную женщину в подземном переходе и про мальчика, который обирал первоклашек. Как ловко я тогда устроил, чтобы его действительно поместили в воспитательный дом, – а я просто перестал воровать в магазинах после того, как его арестовали.
Что всегда надо планировать, объяснил я ему, строить точные планы, анализировать каждую ситуацию и делать из неё выводы. Продумывать вещи до конца – и только потом действовать. Даже если не нравится то, что потом приходится делать.
Мне не доставило никакого удовольствия толкать маму Арно под трамвай. Она и впрямь была симпатичная женщина. Но это было единственно правильным решением.
Было чудесно – иметь возможность наконец-то кому-то всё это объяснить.
301
Всё, всё, всё.
Как просто добиться того, чтобы голова была залита кровью и чтобы госпожа Квитова её перевязала. Как вода пахла ромашкой.
Как я лежал на собственной могиле. Он, должно быть, помнит тот небольшой холм, когда там жил. В один прекрасный день участок перейдёт к нему по наследству, поэтому он должен знать, кто построил виллу.
Что это был его дед.
Я рассказал ему про человека со змеями и про то, что можно сделать ножом. Как бледен был пианист, когда я положил перед ним на стол его палец. И почему для меня так много значит именно эта соната.
Вообще рассказал ему о музыке, которая всегда была частью меня – что тогда, что теперь. Про Рёшляйна, который заставлял меня учить наизусть тональности симфоний Моцарта, и про Са-ватцки, который не мог понять, как я так быстро овладел инструментом. Про Эгидиуса Клотца, владелец которого на коленях благодарил меня, что я разрешил ему променять его на жизнь. Как я мог только гладить эту скрипку, ведь у меня не было левой кисти, и как тяжело мне было её оставить. Как я потом купил на аукционе правнучку той скрипки не глядя. Только потому, что мне понравилось её звучание в интернете.
Откуда у меня деньги на Клотца, на обучение и на всё остальное, и почему есть высшая справедливость в том, что я получил их таким путём. В темноте я не мог видеть, улыбался ли он, когда я рассказывал ему об этом фонде Дамиана Андерсена, но я уверен, что эта история его позабавила.
Феликс такой же, как я. У него есть чувство юмора.
Я рассказал ему всё. И даже вещи, которые мне не удались. Которые выводили меня из строя. Было глупо, что с воспалением среднего уха я непременно хотел поиграть в героя. Не додумал до конца. Или тот мальчик в яслях. Мне следовало тогда взять себя в руки. А не бросаться на него с ножом.
Я ничего от него не утаил. Вообще ничего.
Это началось как игра, которую Феликс видел в кино. И стало потом чем-то гораздо большим.
Гораздо большим.
Он всё время молчал, такая была договорённость. Можно что-то сказать только после того, как другой закончил свой ответ. Не помню, как мы дошли до этого пункта. Должно быть, в какой-то момент я просто заснул.
Правда утомительна.
Видимо, он тихо вышел. На цыпочках. Может, ещё раздумывал, не укрыть ли меня, а потом не стал это делать. Осень стоит мягкая. А может, он наклонился надо мной и погладил меня по голове, как это делал Федерико каждый вечер, когда они с Майей присматривали за мной. Может, даже поцеловал меня в лоб. Почему бы не поцеловать на ночь своего деда? Чтобы не будить меня, он очень тихо прикрыл дверь. Может, постоял за ней и подумал.
Я задал ему много материала на обдумывание.
Хорошо ли он спал? Видел ли сны? Это были, должно быть, беспокойные сны. Так много нового, что его рассудок должен переработать.
Но я уверен, насколько я его знаю, что он всё равно встал вовремя. Его будильник зазвонил так же, как и мой. Он как я: надёжный. Договорённости соблюдает.
Мы встретимся у фитнес-зала минута в минуту. Может, даже на выходе из нашего корпуса. Ведь нам по пути. Новая встреча будет непростой. Он посмотрит на меня новыми глазами. Может, даже почувствует что-то вроде благоговения. Мне придётся быстренько донести до его ума, что я хотя и Дамиан, но по-прежнему Килиан.
Или Ионас.
Да, это идея. Он мог бы называть меня Йонасом. Разумеется, только наедине. Как знак нашей тайны. Пароль, известный только нам.
Йонас и Непос. Здесь, в Замке Аинбург латынь не преподают, но я объясню ему, что Непос означает внук.
Будем практиковать непотизм. Кумовство.
Я опять смеюсь. Мне хорошо.
Странно, что теперь со мной происходит то же самое, что я так часто наблюдал на работе. Когда они наконец сознавались, отвечали на все вопросы, ничего больше не умалчивали, им явно становилось легче. Несмотря на боль и усталость. Они ещё сами не знали, что рады оставить это всё позади. Хотя они так долго сопротивлялись этому. Хотя они и сделали то, чего никогда не собирались делать. Становилось так, как должно быть, и если они плакали, то были слёзы облегчения. Схватки тоже мучительны, но теперь ребёнок, наконец, родился. Акушер сделал свою работу. Больше им не нужно было бороться, и от этого им становилось хорошо.
Сегодня я могу их понять.
303
Я пришёл рановато. Надо было медленнее идти, чтобы он мог меня догнать.
Мне некуда торопиться. У нас впереди ещё много совместного времени. Целая жизнь. «Они подружились в интернате, – скажут люди. – С тех пор они неразлучны».
Йонас и Непос.
Косма когда-то умрёт, и торговая сеть Андерсен будет принадлежать Феликсу.
Нам. Основанная мной, унаследованная им. Может, я возьму на себя управление фирмой, а он сможет целиком посвятить себя музыке.
Мы будем ходить в концерты, по всему миру. Или того лучше: устраивать на вилле собственные концерты, с лучшими музыкантами. Мы можем это себе позволить. Раз в год мы будем исполнять наши сонаты. Всегда в тот день, когда мы впервые увиделись. Когда он сам нёс свои чемоданы в корпус и не дал Никласу задержать себя.
На дереве поёт птица. Я в них не разбираюсь, но решаю для себя, что это соловей.
Мы столько предпримем сообща. Только наслаждаться жизнью – я это заслужил.
Парусная яхта. Ночью лежать рядом на палубе, покачиваясь на волнах. Над нами звёзды. Я ещё ни разу не видел созвездие Южный крест.
Коллекционировать японскую живопись. Вышвырнуть из виллы всю эту чванливую обстановку и обустроить дом так, как это было изначально. Просто и ясно. Так, как я этого хочу.
Нет.
Как хочет Феликс.
Как мы оба хотим, Феликс и я. Непос и Йонас. Кастор и Поллукс. Диоскуры.
На большом листе цветочной клумбы блестит капля росы. Раньше бы я этого не заметил.
Вот уже и шесть часов. Почему его всё ещё нет?
В фитнес-зале горит свет. Внизу где дверь примыкает неплотно, видна полоска света.
Зачем он пришёл так рано? Он плохо спал?
Не слышно никаких звуков. Ну, хотя бы тренироваться не начал без меня.
304
Я открываю деврь.
Феликс здесь.
Его глаза открыты. Как будто всё это время он неотрывно смотрел на входную дверь. Ждал, когда же я, наконец, приду.
Глаза повешенного выглядят не мёртвыми, а ясными. Блестящими. Дядя Доктор однажды хотел мне объяснить причину, что-то связанное с роговицей, которая не обмякает, а остаётся напряжённой. Я его не слушал. Это казалось мне не столь важным для моей работы.
А надо было слушать.
Разбухший язык не умещается во рту. Лицо синюшно-красное и набрякшее. Он больше не похож на себя.
Он применил тот снаряд, на котором упражнял свои подтягивания. Массивная конструкция, на которой можно проделывать разные упражнения. Среди прочего здесь есть крюк с карабинной защёлкой, на котором можно закрепить ручку, петлю или штангу. Он закрепил на нём свой ремень. Продел его через пряжку, сделал петлю. Одну из дырочек расширил так, чтобы натянуть её на крюк. Сделал такой противовес, чтобы он был тяжелее его тела.
Ему всего четырнадцать, и он тщедушный. Ему даже не все утяжелители понадобились.
На полулежат несколько «блинов» от штанги. Как я догадываюсь, он сделал из них две небольшие башни, по одной на каждую ногу. Они не были высокими. Кончики его ступней висят в нескольких сантиметрах от пола.
У него такие же кроссовки Nike, какие и я купил себе. Мне это бросилось в глаза с первого раза. Мы похожи и в этом пункте.
Должно быть, непросто было сохранить равновесие на этих «блинах». Но оно ему было нужно всего на несколько секунд. Сколько нужно для того, чтобы сунуть голову в петлю. А потом он отпихнул их в сторону.
Кровавые полосы на ладонях. Когда наступило удушье, он пытался ухватиться за ремень над головой и подтянуться на нём.
Снова и снова.
Когда я его в прошлый раз спугнул, он успел сделать девятнадцать подтягиваний.
При удушье смерть наступает приблизительно через две минуты. Это я тоже знаю от Дяди Доктора.
Не во всех случаях, но чаще всего сфинктер у повешенных расслабляется. У Феликса это тоже произошло. Ему бы наверняка было стыдно.
305
Я знаю, что мне делать, и я делаю это. Надо действовать последовательно.
Ключ от его комнаты лежит в кармане его тренировочной куртки. Всегда в правом кармане, как и у меня. Я осторожно достаю его.
Обыскиваю и другие карманы. Иногда они пишут предсмертные письма и носят их с собой.
Я осторожен, но его тело неизбежно начинает раскачиваться. Мы называли это «танцем».
Смотрю на него в последний раз. Он стал мне чужим.
Потом я закрываю за собой дверь фитнес-зала.
Я не могу поддаться чувству которое того и гляди поднимется во мне. Когда в тот раз боли стали нестерпимыми, я не жаловался, а попросил отрезать мне кисть. Руку, которая держит гриф. Я знал, что больше никогда не смогу играть на скрипке, но я принял логичное решение. Единственно возможное решение.
Я сделаю это и сегодня.
Я не возвращаюсь той же дорогой, которой пришёл. Может, кто-нибудь из бригады уборщиков случайно выглянет из окна. Я иду пешеходной тропинкой, огибающей замок.
Позади здания, где тропинка не просматривается ни из одного окна, на земле валяются окурки. Никлас курит теперь лишь тайком.
Жаль, что я не могу подраться с Никласом. Я бы его убил. Я знаю по опыту, что после этого мне становится чуточку легче.
Комната Феликса такая же аккуратная, как и моя. Кровать не использована.
И здесь тоже нет никакого предсмертного письма, которое мне пришлось бы устранить. Я и не ждал никакого письма, но нельзя полагаться только на ожидания. Надо всё перепроверять.
Предсмертное письмо было бы нелогично. Если бы он захотел объяснить, почему он он это сделал, его бы сочли сумасшедшим. Это не то воспоминание, какое хочется оставить по себе.
Но ведь и то, что он повесился, было нелогично.
Это была моя ошибка. Я думал, он обрадуется. Но, кажется, это не его сильная сторона – переносить непривычную действительность.
Я его переоценил.
306
На сей раз я исчезну окончательно.
Я смотрю в интернете расписание поездов и выбираю себе подходящий. Это должен быть ICE, междугородный экспресс. Он быстро идёт.
Телефон таксиста, который привёз меня сюда, я нахожу в своём мобильнике. Звоню ему и инструктирую, где он должен меня ждать. Он хочет пятьдесят евро сверх таксофона, и я соглашаюсь.
Как будто это играет какую-то роль.
Фирма Андерсен, как я читал, котируется на бирже в несколько миллиардов.
Нельзя принимать людей такими, какими тебе хотелось бы их видеть. В Феликсе я ошибся. В нём оказалось слишком много от Космы.
Что толку хотеть от вещей того, чего в них нет.
Я вешаю в шкаф мою спортивную одежду и одеваюсь. Серые брюки и голубой пуловер.
Брать с собой мне нечего. Мои костюмы пусть носит кто хочет. Фотографию моих лжеродителей они могут опять снести на блошиный рынок.
Погибли в дорожно-транспортной катастрофе. Быстрая смерть – хорошая смерть.
Д-р Мертенс попытается замять историю. Защитить славу своего интерната. Может, они переименуют корпус «Альберта Эйнштейна» в корпус «Феликса Андерсена». Из пиетета.
Шекспир, Вагнер и Андерсен.
Я никогда не узнаю, что бы из него стало.
Они захотят известить моего опекуна и не получат от него ответа. Когда-то они обнаружат, что его не существует. Может, они даже разведают, что Килиан фон Лаукен – это совсем другой человек.
Ну-ну.
Смешные очки я оставлю здесь. Насчёт скрипки у меня колебания. Но нет смысла откладывать решения.
Я кладу её на пол, взбираюсь на стол и прыгаю на неё. Я не хочу, чтобы Клотц опять доставался кому-то другому.
Таксист привёз меня на вокзал и получил свои деньги. «Но сегодня поезд не идёт», – сказал он.
Какой-нибудь поезд идёт всегда. Надо только знать, куда тебе. Когда мой отец умер, я тщетно искал в его выдвижном ящике орден красного орла.
Хотел бы я знать, что он с ним сделал.
Слева обогнуть вокзал и потом вдоль путей.
Ремуса жалко. Он был хорошей собакой.
Однажды, без всякой дрессировки, он протянул мне лапу. Надо было бы мне её взять.
Спелая ежевика. Был бы голоден, мог бы нарвать.
Колючие побеги.
Мать Арно знала, что я сейчас сделаю. Я это видел по ней.
Но ей это было кстати.
Идти по рельсу, это лучше.
Симфонии Моцарта. До мажор. Соль минор. Ми-бемоль мажор.
Благородно и пылко.
На рельсах можно и балансировать.
Держишь ли равновесие – это исключительно вопрос воли. Госпожа Бреннтвиснер была уродлива.
Вон там впереди подходящее место. После поворота, когда машинист заметит тебя только тогда, когда будет уже поздно.
Можно приложить голову к рельсу, тогда будет слышно, как приближается поезд.
Я не хочу стоять на коленях, когда это произойдёт.
Вот сейчас.
[1] Гёте. «Лесной царь». В переводе В.А.Жуковского. (Прим, переводчицы).