129

В первый мой день было так, что лучше б я умер. Убил бы себя, будь на то силы. Не будь я настолько беспомощным.

Преданным, выданным.

Я-то думал, как только нарожусь, как только – наконец-то, после бесконечных девяти месяцев – буду выпущен из темноты, так всё станет по-другому.

Так я думал.

Оно и стало по-другому, но не стало лучше. Стало бесконечно хуже. Неприятности самого процесса родов были терпимы. Но то, что последовало потом… Я могу понять, отчего новорождённые так кричат.

Тебя извлекают наружу, к этому я был готов. Перерезают тебе пуповину, на это я уже настроился. И ведь они совсем не грубы с тобой. Обходятся с тобой бережно – как с добычей на охоте, когда хотят сделать из неё чучело. Неприятно, но вполне терпимо.

А потом тебе становится ясно, что ты не способен даже к тому немногому, что перед этим с трудом освоил.

Я не учёл силу земного тяготения.

В продолжение девяти месяцев я был от неё защищён. Околоплодная вода, этот первобытный бульон, держал меня, укачивал, буквально убаюкивал в ложной вере, что я могу двигаться как угодно. Я был достаточно силён для этого.

А потом я оказался снаружи, и моя слабенькая мускулатура не позволяла мне даже голову повернуть. Даже те новорождённые щенки, которых утопил отец Конни Вильмова, были сильнее меня. Но это ещё не всё.

Я так стремился к свету, так тосковал по возможности снова видеть хоть что-то – и мои глаза оказались не готовы к этому. Они не наводились на резкость. Неужели и для этого требуются мускулы?

Светло и темно – это было всё, что я мог различать. Причём «светло» было нестерпимо ярким.

Как на допросе.

Я бы покончил с этим, если бы мог, потому что мне стало ясно: я совершил ошибку, самую большую ошибку, какую только можно совершить. Я сам попал в ловушку, какую расставлял столь многим другим.

Я питал надежду.

Когда Дядя Доктор готовил свой шприц, он всегда смешивал две разные жидкости. Одной было бы мало, чтобы стать смертельной.

Надежда – когда она одна – не смертельна. Надо примешать к ней что-то ещё.

Разочарование.

130

Иногда, это бывало не часто, но бывало, мне приходилось иметь дело с объектами, у которых физическая боль не давала результата. Они терпели её, пока не теряли сознание. Потому что в них было то, за что они могли держаться.

Надежда.

Моя задача была – отнять её.

Для таких случаев я разработал крайне действенный метод: мы этих людей отпускали на волю. «Твоя невиновность доказана», – говорили мы им. «Кто-то за тебя вступился». «Объявлена всеобщая амнистия». Говорили то, что было правдоподобно для данного конкретного персонажа.

В такие моменты мы не становились вдруг дружелюбны к ним, это наоборот вызвало бы их недоверие. В наручниках их приводили в кабинет, где оставляли стоять – час, два часа, – пока бесконечно медленно заполнялись длинные формуляры. Эти документы им не показывали, но «невзначай» клали их так, чтобы те могли прочитать. Чтобы они удостоверились: это действительно бумаги на их освобождение.

Надежда.

Потом следовала деталь, которой я гордился. Всего лишь мелочь, но действовала особенно убедительно. Я давал людям, всё ещё в наручниках, подписать бумагу, в которой они подтверждали, что во время их заключения с ними обращались хорошо. Они подписывали, даже с переломанными пальцами.

Ещё больше надежды.

Дальше они попадали к кастеляну, где с них снимали наручники и выдавали вещи, отнятые при поступлении. Наручные часы, портмоне, ремень. Давали расписаться и за это тоже. Во всём должен быть свой порядок.

Только после этой долгой, тщательно инсценированной процедуры их вели на выход. К дверям, на которых было написано «Выход». Отпирали первый замок, потом второй, третий. Распахивали дверь.

Надежда ослепляет.

Потом толчок в спину и смех. Когда они понимали, что очутились не на свободе, а снова в камере, в них что-то ломалось. Потом у них быстро отнимали ремень и подтяжки, в противном случае уже не удалось бы продолжать их допрашивать. Как правило, это происходило без сопротивления. Способность к сопротивлению они теряли.

Надежда и разочарование. Теперь я испытал это на собственной шкуре. На собственном жалком, ослабленном, беспомощном теле.

Нет ничего хуже, чем родиться на свет.

131

Одни только их руки чего стоят.

Чудовищные, исполинские ладони, которым позволено трогать тебя где угодно когда угодно. Им позволено выдернуть тебя из Ничего, прижать к какому-то телу. Им позволено досаждать тебе дубовыми нежностями. Позволено тебя обследовать, даже в самых интимных местах.

Чужие ладони.

Иногда они в перчатках. Как будто родиться на свет – это болезнь, которой они боятся заразиться.

На работе я тоже приказывал моим людям надевать перчатки. Но для этого были практические причины. Они вызывали у допрашиваемых угрожающее и тем самым полезное для наших целей чувство, что они – не люди, а лишь объекты. Да и неприятно притрагиваться к чужой крови.

За всё время никому не бросилось в глаза, что в моей перчатке нет кисти.

Я никогда не любил, чтобы ко мне притрагивались без спросу. Побить – это ладно. Я знал, что мой отец склонен к внезапным приступам гнева, и был к этому готов. Есть вещи и похуже затрещин. Но когда кто-нибудь хотел меня обнять, похлопать по плечу, взять за локоть, это я всегда отметал. К счастью, моя мать не была склонна к нежностям.

Женщина, родившая меня на сей раз – не такая. Особенно в первые дни она, казалось, спутала меня с куклой, призванной развлекать её своей миниатюрностью. Она не оставляла меня в покое даже на пять минут. Видимо, считала меня подарком ко дню рождения. Народившимся подарком.

Чтобы не попасть под подозрение, мне приходилось исполнять их ожидания, позволять себя тискать, лапать и не подавать виду, насколько мне это противно.

Оказать сопротивления я бы всё равно не смог, для этого я был слишком слаб.

Она чувствовала моё отторжение, по крайней мере вначале, но её в этом разубедили. Люди верят тому, чему хотят верить.

У неё руки мягче, чем у него. Ну хотя бы это.

Я часто притворяюсь спящим, что нетрудно, потому что глаза у меня и так постоянно слипаются. И тогда они, особенно он, склоняются надо мной так низко, что я чувствую их дыхание. После девяти-то месяцев наконец выходишь на воздух, обонятельный аппарат настроен на самую высокую чувствительность, а они не могут придумать ничего лучше, как обдавать меня испарениями их тел.

И ведь не отгородишься. Это самое худшее. Нельзя защититься.

132

Лежишь тут, как тебя положили, а они говорят о тебе так, будто тебя здесь нет. Если кто-то приходит в гости, они тебя демонстрируют – как картину, только что купленную на аукционе. «Обратите внимание на эту деталь или на ту, полюбуйтесь мазками кисти!» В своей гордости обладания они принимают любую похвалу так, будто ею подтверждается их личное достижение. А ведь они внесли в мой организм не больше, чем любой кобель, встретивший течную сучку.

Они хотят в точности знать, что им досталось. Тебя обмеряют и взвешивают, и они обсуждают результаты, как спортсмены обсуждают итоги соревнования. «У той-то и того-то тоже родился ребёнок, но он меньше, он легче, у него меньше волос. И мы опередили ту или того на один сантиметр или на несколько граммов».

Ты трофей, больше ничего.

Мой сон, в котором меня пригвоздили к цоколю, сделав беззащитным центральным объектом выставки, был вовсе не сон. То было пророчество. Хочешь не хочешь, приходится выслушивать их комментарии, и если лицо искажается гримасой отчаяния, они комментируют и это. «Какой милый», – говорят они. «Привлекательный», – говорят они. «Крошечный гномик».

Ненавижу.

Особенно падки они на сходство, в котором старательно убеждают себя. Но мой подбородок вовсе не дядюшки Икс, а уши совсем не тётушки Игрек. Я это я. Но они этого не признают. У них есть, наконец-то, ребёнок, а когда они говорят «у нас есть», они подразумевают «мы владеем».

Как будто я объект на рынке работорговцев.

У них есть твёрдое представление о том, кто ты такой и что должен делать. У них есть книги, по которым они наводят справки, и горе тебе, если ты не придерживаешься предписанного! В первые часы я им недостаточно плакал, и они обсуждали, что же предпринять.

Было нетрудно оказать им услугу. Такой свежерождённый организм ещё ничего не может, вообще ничего, но плач в машине уже отрегулирован. Остаётся только поддаться желанию.

То, что они не стесняются говорить о тебе так, будто тебя здесь нет, имеет и полезную сторону. Они формулируют свои ожидания очень точно. Остаётся только исполнить их. Когда за мной наблюдают и я должен исходить из этого, не зная, кто и каким образом это делает; когда меня контролируют, то по мне не видно ничего необычного. Я хорошо играю свою роль.

Я маленький младенец, траляля, я маленький младенец.

133

Однажды – я зубрил латынь с Хольгером Пискером, и было уже темно, когда я отправился домой – в подземном переходе у вокзала со мной заговорила женщина. Я поначалу принял её за попрошайку, но то была шлюха, пожелавшая продать мне своё тело. Не молодая женщина и не красавица. Всё лицо в каких-то мелких рытвинах – видимо, от болезни. Жирная. Она преградила мне путь, заблокировала выход, и когда я отпрянул, не желая ничего о ней знать, она распахнула свою блузу. Показала мне товар лицом.

Через края корсета телесной расцветки вываливалась тяжёлая, рыхлая грудь. Она напомнила мне марлевый мешочек со свежим сыром, который господин Каспер в своём сводчатом подвале выудил для меня из ведра с сывороткой и который мне пришлось нести домой, держа руку на отлёте, потому что с него капало. Морщинистый коричневый сосок как ороговевшая кожа.

Омерзительно.

Когда я отталкивал женщину, её тело было мягким. Не соблазнительно мягким, как бывало иногда позднее, а кисельным. Как будто у неё и костей не было. Куча жира, зашнурованная в корсет со смутными человекообразными формами.

Я тогда бежал сломя голову. Помню, что на бегу придерживал на голове свою школьную фуражку как символ моей только что защищённой невинности.

Когда Хелене приложила меня к своей голой груди, едва только выдавила на свет из своего междуножия, то бежать у меня не было возможности. Как будто та женщина из подземного перехода схватила меня и силой прижала к себе.

«Хочешь изведать кое-что приятное?» – спросила она тогда.

Ничего более неаппетитного я и представить себе не мог, чем кормиться вот так, присосавшись к части чужого тела. К счастью, в тот первый раз моё ещё не наведённое на резкость зрение избавило меня хотя бы от вида. Позднее уже не избавляло.

Даже если бы у меня были силы сопротивляться, мой организм оказался сильнее меня. У него была своя собственная воля, свои собственные встроенные рефлексы. Ему всунули что-то в рот – и он принялся сосать. Я также мало мог противиться этому, как алкоголик может противиться питью после первого глотка.

Тогда я уговорил себя, что должен соучаствовать в этом, чтобы как можно скорее вырасти и стать сильнее. Чтобы больше не зависеть от чужих рук и от чужой груди.

На вкус то, что продуцировала Хелене, походило на жирное коровье молоко. Я и как доильщик-то никогда не любил сырое молоко. Но привыкаешь ко всему.

Почти ко всему.

134

Что можешь изменить – изменяй. Что не поддаётся изменению, то терпи.

Быть ребёнком, запертым в неготовом теле – это тюремный срок, который надо отсидеть. Десять лет. Двенадцать лет. Раньше мне вряд ли удастся совершить побег. Свою отсидку не облегчишь тем, что будешь постоянно трясти решётку. Гораздо разумнее выучить тюремный порядок и использовать его к своей выгоде. Образцовые арестанты имеют свои маленькие привилегии. В благодарность надо без сопротивления принимать то обстоятельство, что ты круглые сутки находишься под охраной. Что они оставляют тебя одного только когда думают, что ты спишь.

Я уже очень хорошо научился притворяться спящим.

Образцовый арестант Йонас.

Как некоторые в заключении стараются укрепить свои мускулы – десять раз отжался, двадцать, сто, – так я использую всякую возможность тренировать в себе те навыки, которые должны быть естественными для организма. Вопреки моим ожиданиям воспоминание о том, что я когда-то умел, не облегчают мне задачу. Организм, судя по всему, обладает собственной памятью, а в ней пока что не запечатлелось даже то, как переворачиваться с боку на бок.

Упражнение делает человека.

Теперь, когда я продвинулся во многих вещах, мне надо следить за тем, чтобы не показывать слишком быстрый прогресс. Мне нельзя привлекать к себе внимание.

В первые месяцы я совершал ошибки. Когда была эта история с ушами, воспаление, я слишком долго пытался просто терпеть боль. Я не хотел поддаваться своему организму. Он и без того мне докучает – то своей постоянной потребностью в сне, то своим неутолимым голодом. Я не хочу ему подчиняться. Когда у меня начали болеть уши, сперва правое, потом левое, я пытался сделать так, чтобы по мне ничего не было заметно. Я сделал из этого игру против самого себя, а я привык выигрывать те игры, в которые пускаюсь.

Я выиграл. Но это было безрассудно. Было бы гораздо важнее оставаться таким, как все.

Экзамен, которому меня подвергли из-за этого в больнице, я, естественно, выдержал. Ведь они наперёд выдавали мне, каких реакций ожидали от меня. Так же, как мы у Бойтлина громко подсказывали решения, даже если другой их и так знал. Он так чудесно волновался из-за этого.

Мир полон Бойтлинов. Иногда я не могу сдержать смех над наивностью моего окружения. Их по-детски легко обмануть.

Мой смех не делает меня подозрительным для них. Они находят его привлекательным.

135

Они всё во мне находят привлекательным. Слабоумные, которые скомканный кусок станиоля принимают за комок серебра. Когда дело касается меня, они теряют всякую способность разумного суждения. Вообще когда дело касается детей моего возраста. Как только увидят в парке ковыляющего им навстречу маленького монстра, так сразу приходят в восторг и умиление. Говорят такими мягкими голосами. И Арно тоже. Готовы аплодировать.

Притом что дети, прежде всего маленькие дети, являют собой поистине безрадостный вид. Недоделанные и неловкие. Еще не собранные до конца машины. Непригодные для практических целей. Их нельзя выпускать из дома, пока они не дорастут до некоторой разумной формы.

Инвалиды.

Моё собственное тело не исключение. Однажды я голый – что они тоже нашли премиленьким – встал перед зеркалом в холле и рассмотрел себя как следует.

Пр емиленький?

Те молодые щенки тогда – вот они действительно были миленькие. Один всё пытался перелезть через другого и постоянно соскальзывал. И только он зашёл на новую неуклюжую попытку как его взяли за шкирку и бросили в мешок.

Щенок, которого мой отец размозжил о стену тоже был преми-ленький.

Но я?

Безотрадное зрелище. Глуповатое личико с хомячьими щеками, уши торчком. Глаза слегка косят, и мне требуется усилие, чтобы их сфокусировать. Я полагаю, что хотя бы это с годами пройдёт само.

Пропорции тела неправильные. Живот выпирает как у старика, а конечности слишком пухлые. Ноги кривоваты. При всём желании не могу взять в толк, почему Арно и Хелене приходят в восторг от этого вида.

И это неразумное поведение я наблюдаю не только у них. Большинство людей реагируют сходным образом: как только видят уменьшенное издание их самих, сразу теряют способность суждения. Должно быть, это рефлекс – для сохранения биологического вида.

У меня этот рефлекс никогда не срабатывал. Не знаю, недостаток это или признак превосходящего разума. Я человек дела. И всегда был им. Не то что большинство.

Не то что другие.

Но не думает ли так о себе каждый?

136

Арно и Хелене, во всяком случае, массовый товар среднего качества. Ничего особенного. Людей такого сорта тысячи. Миллионы. «Старательный, трудолюбивый» – так мы это называли, когда требовалось дать характеристику сотрудника.

Хелене относится к тому роду женщин, которые хорошо выглядят, пока молодые, а потом в какой-то момент приобретают вид старой девы. Поджатые губки. Тёмные волосы, которые она моет почти каждый день – и всё равно они не блестят. На улице я бы не оглянулся на такую.

Тонкая, на мой вкус слишком тонкая, фигура. Только задница широкая. Носит в основном брюки, сейчас это, видимо, обычно для женщин. Я не считаю это прогрессом. Юбка даёт фантазии больше простора. Хелене бы тоже только выиграла от этого. Правда, грудь – после того, как она перестала меня кормить – стала лучше подходить к её пропорциям.

Каждый вечер – а при мне она не церемонится – она втирает себе в живот какую-то мазь со сладковатым запахом. От беременности на нём остались белые полоски, и она силится избавиться от них.

Женщин, которые определяют себя через внешность, часто достаточно было припугнуть шрамом на лице.

Хелене старается быть хорошей матерью, но за тем усердием, с каким она за мной ухаживает, всегда чувствуется страх сделать что-нибудь не так. Она не чувствует себя действительно доросшей до роли матери, но ей хотелось бы играть эту роль правильно. Из-за этого у неё всегда муки совести. Хотя никто её ни в чём не упрекает. На допросе она продержалась бы недолго.

У неё более ловкие руки, чем у Арно, но я всё равно не люблю, когда она меня обихаживает. Для меня достаточно мучительно уже одно то, что я не контролирую свой сфинктер и мочевой пузырь, а тут ещё и женщина, которая меня после этого подмывает и подтирает. Когда поблизости нет Арно, мне этого не избежать, но когда он дома, то оба уже знают, кого я предпочитаю в этом отношении.

Любой человек поддаётся дрессировке.

Их потребность тискать меня, к счастью, поуменыпилась. А то эти односторонние проявления любви были для меня поистине мучительны. Теперь, когда я уже лучше контролирую своё тело, мне в основном удаётся в такие моменты увернуться так, чтобы они не заметили моего отторжения. Не хочу их обижать. Ведь они не со зла.

Если определить Хелене одним словом, то я бы сказал: славная. Она очень славная.

137

А Арно? Ну, так.

Может, в своей профессии он и дельный. Не мне судить. Я могу лишь наблюдать, как он управляется с компьютером, но у меня ещё не было случая проверить на практике мои догадки о способе действия этого прибора. Ведь они никогда не оставляют меня одного.

У него природа ведомого человека. Второй номер. Может, он и очень хороший второй номер – до тех пор, пока у него есть сильный ведущий. Он не ставит себе цели сам, но исправно функционирует, когда перед ним поставят задачу. Унтерофицерский материал. Коллегам симпатичен, потому что вместе с ними ругает начальство.

Внешне вполне годный. Если моё тело будет развиваться в этом направлении, меня это устроит. Арно мог бы выглядеть и лучше, если бы следил за собой. У него уже присутствует то, что моя мать называла начальственным брюшком. Она произносила это с почтением. Кто мог нагулять себе такое брюшко, тот, по её мнению, уже кое-чего достиг в этой жизни.

Вообще все люди, которых я вижу вокруг, заметно упитаннее, чем в моё время. Кажется, никто не страдает от недоедания. Но именно поэтому нельзя давать себе спуску. Тем более при сидячей работе. Я каждое утро бегал несколько километров – в любую погоду. И опять буду это делать.

Тёмные волосы. Надо лбом уже редеют. Посмотрим, унаследовал ли это мой организм.

Грудь сильно волосатая. Кажется, он этим горд, хотя по моему опыту это не является признаком особой мужественности.

На мой вкус одевается он слишком неряшливо. Судя по всему сейчас вообще не придают корректной одежде того значения, как тогда, но я думаю, что карьерное правило всё ещё имеет силу: определённого положения можешь добиться лишь в том случае, если выглядишь так, будто уже достиг этого положения.

У Арно есть два разных вида речи. Со своим другом Федерико он говорит громко и по-приятельски, они грубо перешучиваются и хохочут над этим. А в разговорах с Хелене я замечаю в его голосе некоторую осторожность. Думаю, он немного её боится. Когда они ссорятся, а это бывает не часто, он быстро уступает. Человек из второго ряда в строю, однозначно.

В обращении со мной вполне сносен. Никаких навязчивых ласк. Когда он меня одевает или подтирает, он делает это не очень ловко, но деловито, без лишних движений.

В целом же: по части родителей у меня могло бы обстоять и гораздо хуже.

138

И всё же. Тотальная зависимость от людей, которых ты не ценишь, трудно переносима.

Иногда я расписываю себе, как бы устроить так, чтобы покончить с этой жизнью. Очень утешительно знать, что такая возможность всегда есть.

Также, как и соображение, что всё у меня могло сложиться и гораздо хуже. Я в подробностях представляю себе, каково бы мне было оказаться не младенцем, а стариком. Сравнение напрашивается; у обоих одинаковые слабости. У обоих нет зубов, оба с трудом удерживают равновесие, находятся во власти своих выделений. Когда мой отец постарел и стал всё больше выпивать, от него постоянно воняло как от человека, пописывающего в штаны.

Решительная разница – и только она даёт мне силы всё это выдержать – состоит в том, что у младенца есть уверенность в улучшении положения. А у старика всё становится только хуже. Должно быть, ужасно понимать это. Если ещё способен понимать.

Старый Рёшляйн, у которого я брал уроки игры на скрипке, всего пару лет спустя после этого бродил по городу в домашних тапках и на ходу дирижировал оркестром, который мог слушать только в своей голове. За ним всегда шла стайка кривляющихся мальчишек, но он не замечал, что они над ним смеются.

Может быть, и я совсем недавно был глубоким стариком. Ведь я не знаю, до какого возраста дожил, будучи Андерсеном. Может, уже нуждался в сиделке, которая по утрам помогала мне встать с постели и одевала меня. Может, меня кормили и мыли посторонние.

Могло быть так, что природа нарочно так устроила? Чтобы старческая беспомощность была заодно и подготовкой к беспомощности очередного состояния младенчества?

Оставлю эти вопросы философам. Я же человек дела.

Стариковство со всеми его ужасами я расписываю себе лишь потому, что это примиряет меня с собственным положением. Потому что я знаю: в отличие от стариков я стану сильнее, больше, самостоятельнее.

У старика впереди лишь один карьерный шаг: могила. У ребёнка бесконечно много возможностей.

Для меня с самого начала всё яснее становилось, что я не навсегда приговорён беспомощно ползать. Я убедился, что снова смогу научиться ходить – и научился. Что мой рот снова будет способен формировать понятные слова. И этого осталось ждать недолго.

Я и сейчас уже могу много больше, чем позволяю заметить со стороны.

139

Обмануть их не составляет большого труда. В тюрьме для детей – они называют это «ясли» – они смастерили теорию, согласно которой я люблю лежать на газетной бумаге потому, что она напоминает мне мою постель. Придурки.

Им в голову не приходит, что это для меня единственная возможность читать газеты. А мне надо выяснить, что и как изменилось в мире с того дня, как я шагнул за ту дверь. Какие правила теперь действуют – по прошествии стольких лет. Как надо себя вести. Информация – это власть.

Об актуальных событиях я уже осведомлён. Арно любит, когда я льну к нему, сидящему перед телевизором. Он думает, что я делаю это из любви. Иногда там показывают исторические передачи, но его они, к сожалению, не интересуют. И мне не хватает больших отрезков, чтобы прокинуть дугу через последние шестьдесят лет. Конечно, было бы проще, если бы у меня была книга об этом, но единственная книжка, к которой у меня есть доступ – это дневник, который Арно держит в моей комнате. Я иногда его почитываю, когда они думают, что я сплю. Но больше я ничего не могу, как не мог бы и любой другой годовалый ребёнок. Поэтому я остаюсь маленьким мальчиком, который любит играть с газетной бумагой.

Траляля.

У меня нет выбора, что здесь читать. Моё чтение зависит от случая. От пищеварения двух идиотских морских свинок.

Большая часть того, что я нахожу, неинтересна. Иногда я целые дни не обнаруживаю ничего полезного. Ни одной детальки для мозаики, из которой сложилась бы осмысленная картина мира. Статьи про каких-то певцов или киноактёров, которые так и норовят перекрыть друг друга в смехотворности нарядов. Любовные похождения одного политика. Новости спорта.

Скудость информации вынуждает меня делать выводы из побочных мелочей. Например, я обратил внимание, сколь многочисленны объявления о средствах диеты, и из этого я заключаю, что положение с питанием в основном хорошее. Но я не знаю, действительно ли это для определённой местности или для всего мира.

Однажды мне попался целый разворот с кулинарными рецептами. Они возбудили во мне такой аппетит, что при мысли о том, что меня ждёт в реальности в очередную кормёжку, я расплакался.

Воспитательницы всегда испытывают облегчение, когда я плачу. А то им страшновато, что я делаю это поразительно мало. Мне следовало бы вспоминать об этом чаще. Хотя так или иначе им всё равно не додуматься до того, что я не совсем тот, кого они видят перед собой. На это им никогда не хватит ума.

140

Может, в этом пункте я слишком много о себе воображаю. Мы все склонны переоценивать ту группу, к которой принадлежим. Но мне кажется, что я совершенно объективно установил: за те годы, которые выпали из моей памяти, человечество в целом заметно поглупело.

Во всяком случае, стало наивнее.

Естественно, в части техники оно достагло сказочного прогресса. Телефоны, работающие без проводов. Телевизор как небольшой кинотеатр в каждой квартире. Целые концерты на маленьком серебристом диске. Компьютер.

Но изобретатели были во все времена. Их всегда единицы, и это ничего не говорит о состоянии больших масс народа. Томас Эдисон сам по себе не сделал Америку умнее. Решающим является то, как общество обращается со своими достижениями. Моё впечатление таково: они всё используют лишь в качестве игрушки.

Может быть, «глупое» и «наивное» – не точные слова. Может быть, следовало бы сказать: люди стали ребячливее. Ленивые школьники, которые не могут надолго сосредоточиться ни на чём.

Они каждый день слышат, что где-то идёт война, даже несколько войн одновременно, а ведь каждый, кто хоть раз держал в руках карту мира, должен видеть, что конфликты идут не где-то в дальних краях, а прямо у их порога. Что это действительно войны, а не просто кровавые истории с картинками. И что они делают? Что делают Хелене, Арно, Федерико и Макс? Что делают они все?

Ничего.

Они болтают о своём возмущении и в то же время уговаривают себя, что эти события их не затрагивают. А если затрагивают, то не всерьёз. Верят, что войны, картинки с которых им показывают, – это войны других. Но лесной пожар не остановится только потому, что перед твоим участком выставлена табличка «Вход запрещён».

Я это пережил. И не раз, а дважды. Я знаю это по собственному опыту. От истории не увернёшься. Тебя поставят на место – и будешь делать то, что положено. Мир не исчезнет, если просто зажмуришь глаза. И если он потом крикнет «Ку-ку!», ничего смешного в этом не будет.

«Какой ужас», – говорят они. «Бедные люди!» – говорят они. Когда речь идёт о ребёнке, который подорвался на мине и потерял ногу, они участвуют в сборе денег. Или собираются участвовать. И тут же снова возвращаются к своей повседневности. Ругают своего шефа за глаза или обсуждают физические достоинства любовника. Что ни день, то новая история.

Детское поколение. В подгузниках не мне бы ходить, а им.

141

Однажды среди ночи Арно смотрел передачу, там показывали, как американские дознаватели обращаются со своими объектами. Моё суждение: изобретательности много, а эффективности мало. Арно был заворожён этой передачей. Я из своей комнаты услышал его учащённое дыхание. Люди часто выдают себя тем, как они дышат. Если у тебя натренированный слух.

Картинки его взволновали, и вместе с тем ему было совестно за эту свою взволнованность. Мне иногда попадались сотрудники с такой реакцией, и я всегда старался поскорее перевести их на другое место службы. Они работали недостаточно чётко.

Я уже довольно долго стоял рядом с Арно, когда он меня заметил. Он сразу выключил телевизор и отнёс меня в кровать. Я еде-лал вид, что пребывал в полусонном состоянии и не отличал явь от сновидения. Но увидел я достаточно.

По моему мнению люди, ведущие эти допросы, не подходят для такой задачи. В нашей профессии главное эффективность, а не полёт фантазии. Кто занимается этим ради собственного удовольствия, тот занимает не своё место.

И прежде всего: ответственные люди никогда бы не допустили, чтобы их методы были сфотографированы. Такие фотографии вызывают лишь ярость и тем самым укрепляют противника.

Слухи – да. Их невозможно избежать, а кроме того, они полезны. Если они не распространяются сами, их распространению надо поспособствовать. Чтобы каждый слышал об угрозе, но не знал ничего определённого. В голове у них должны быть только догадки и предположения. Чёрный человек страшнее всего, когда он остаётся в темноте. Мы боимся не конкретных вещей, а своего представления о них.

Эпиктет.

Сложные инсценировки, как на этих снимках – пустая трата времени. Частное любительство. Мы никогда никем не занимались сверх необходимой меры. А зачем? Они потом только место зря занимают. Место и время. А на что Дядя Доктор со своим шприцем?

Было полезно, что никто из тех, кто попал к нам, никогда не возвращался. Что их просто больше нигде не было. Исчезли по дороге на работу или ночью из своей постели. Остальное довершали слухи. Можно, конечно, внушить человеку страх, но куда действеннее, когда они делают это сами.

Эти американские дознаватели – любители. Я бы не хотел на них работать. Они не знают цену настоящему специалисту.

Тем более, если он – маленький ребёнок.

142

Хотя…

Могу себе представить…

Человек сидит, крепко привязанный к стулу. Голый. Голова тоже зафиксирована неподвижно. Только рот свободен.

Надо, чтобы он мог кричать.

Дознаватель – его лицо остаётся в тени – подаёт знак, и дверь пыточной открывается. Вхожу я. Иногда на мне костюм обезьяны, который мама Арно однажды напялила на меня, иногда просто мой памперс. Маленький мальчик, только что научившийся ходить.

С большим ножом в руке.

Нож острый.

Свет лампы для допроса играет на лезвии.

Арестованный в недоумении. Он ещё не понимает, что сейчас произойдёт.

Малыш смеётся. Как смеются дети, обнаружив новую игрушку.

Он подходит к арестованному. Может быть, спотыкается по дороге. Ему ещё трудно сохранять равновесие.

Почему никто не отнимет у него нож? – думает арестованный. – Он ведь может пораниться.

Малыш рассматривает привязанного. Может быть, лепечет какое-нибудь «ла-ла-ла».

Потом, только на пробу, втыкает нож ему в ногу.

Арестованный вскрикивает. Не столько от боли, сколько от неожиданности. Боль ещё последует.

Из раны течёт кровь.

Ребёнок сияет. Теперь он знает, как действует его игрушка.

Укол. Ещё укол. Ещё укол.

Арестованный не может защититься. Он беспомощен перед ребёнком. Это ему труднее вынести, чем свои раны.

Маленький мальчик подтаскивает табурет и взбирается на него. Ему приходится держаться за арестанта, чтобы не упасть. Теперь нож уже у самого лица арестанта.

Нет, всё-таки не костюм обезьяны. Он будет только отвлекать.

Когда им страшно, они закрывают глаза или выпучивают их. Арестованный выпучил.

«Ла-ла-ла», – лепечет мальчик. Он смеётся.

И вонзает нож в глаз.

143

Ещё одна фантазия. Она связана с Арно и его самым важным клиентом. Однажды ночью его туда вызвали, и ему пришлось взять меня с собой. Открытие, которое я тогда сделал, до сих пор бесконечно забавляет меня. Это случайность, разумеется это случайность, но такая, с которой я могу поиграть у себя в голове.

Арно до сих пор думает, что меня так зачаровала смена цвета на фасаде. Мигающая стрела, указывающая на вход. Но дело совсем не в ней.

То было название.

Андерсен. АНДЕРСЕН. Сеть супермаркетов, на которую работал Арно, называется Андерсен.

Разумеется, это распространённая фамилия. Именно из-за этого я и выбрал её. Я ничего себе не вообразил. И всё-таки: мысль, что здесь могла быть какая-то связь, доставляет мне удовольствие.

Я представляю себе:

Просторный кабинет. Письменный стол. Кожаное кресло. Иногда я сижу в нём ребёнком, а иногда взрослым мужчиной. Иногда стариком. Мои служащие раболепствуют передо мной и спрашивают: «Какие будут ваши распоряжения, господин Андерсен?»

И я тогда говорю: «Открыть сто новых филиалов!» Или: «Скупите всех конкурентов!» Или…

Неважно, что я говорю.

Довольствие состоит в том, что все мои служащие выглядят как Арно и Хелене. Когда я что-нибудь приказываю, они бегут, а когда делаю им замечания, они смущённо смотрят в пол. Иногда я их увольняю. И тогда они в слезах уходят, чтобы очистить свои письменные столы.

Я их шеф.

Макс моя секретарша. Когда мне захочется, я выгоняю всех и приказываю ей раздеться и лечь на письменный стол.

Иногда я не выгоняю при этом никого.

У меня есть модель входа в магазин и листовка со спецпредло-жением Андерсена. Последнее моё благоприобретённое имущество – объявление, на котором есть моя фотография. Федерико послал этот снимок на конкурс.

Я сижу на полу, позади меня фирменный знак и надпись: «Это я, Йонас».

Но моё имя написано мельче, чем ЭТО Я, так что можно прочитать совсем другое:

АНДЕРСЕН-ЭТО Я.

Я очень долго не мог успокоиться от смеха.

144

Макс побрита внизу. Такого мне не приходилось видеть ни у одной женщины, и поначалу я принял это за симптом болезни. Но кажется, это явление моды. Я слышал, как Макс хотела убедить Хелене, чтобы та тоже удалила волосы с лобка. Она называла это «по-бразильски» – уж не знаю, какая тут географическая связь. Хелене не поддалась на уговоры. Я вспомнил при их разговоре дискуссию, которую не однажды вёл со своим отцом. Он тоже с железной твёрдостью придерживался своей бородатости, хотя она делала его старомодным.

Тот мужчина, которого Макс встретила в уличном кафе, кажется, не нашёл ничего удивительного в искусственной детскости её половой части. Его имя я не запомнил и подозреваю, что Макс его тоже больше не вспомнит.

Я притворился спящим и поглядывал только сквозь ресницы. Но Макс ничто не отвлекло бы от её занятия, даже если бы я сидел, глядя на них в театральный бинокль.

Они наслаждались в том числе и в позиции, которой я устыдился бы, даже если бы мне предложили её в борделе. Кажется, нравы действительно изменились. Как и моя реакция на этот спектакль. Притягательность и возбуждение, которых можно было ожидать при таком зрелище, очень даже присутствовали. Но они разыгрывались у меня исключительно в голове. Тело оставалось совершенно нечувствительным. Соответствующие механизмы у него ещё не образовались.

Было бы интересно сравнить поведение Макс в половом акте с поведением Хелене и Арно. Акустически я это знаю. Но они это делают только когда думают, что я сплю. И за закрытыми дверями спальни. Кажется, в этом отношении у них более традиционная установка, чем у Макс. Арно даже упрекал Макс, что она проявляла свою влюблённость в моём присутствии. Мне кажется, сам он в этом отношении имел не слишком много пережитого, в отличие от Федерико. Естественно, мой крёстный преувеличивает, когда рассказывает о своих достижениях – я узнаю ложь по тону, – но у женщин, судя по всему, он и впрямь имеет успех. Кажется, и в этом изменились обычаи. Семьдесят лет назад мужчина, не имеющий военной выправки, не пользовался бы таким успехом.

Я уже с нетерпением жду свадебного путешествия Хелене и Арно. Я на целую неделю остаюсь один с Федерико и Макс. Они оба склонны к небрежности. Постоянный контроль, который мне столь во многом препятствует, соответственно будет значительно ослаблен.

145

Может – как я сильно надеюсь, – мне удастся, наконец, выяснить, правильно ли я понял механизм компьютера. Не могу дождаться, когда же я наконец спокойно займусь этим прибором. Он сулит мне много новых познаний.

Это очень увлекательная машина. Я стараюсь как можно чаще оказываться рядом, когда Арно сидит за компьютером, но, несмотря на интенсивное внимание, многое в нём пока остаётся необъяснимым для меня.

Такой компьютер, насколько я понял, в принципе накопитель информации. Что-то вроде электрического Брокгауза. Чтобы проверить какое-нибудь понятие, не листаешь справочник, а вбиваешь искомое слово на клавиатуре – как у пишущей машинки, – соединённой с прибором. Буквы появляются не на бумаге, а на встроенном телевизионном экране.

Иногда – и этому я пока не нахожу объяснения – прибор продуцирует вроде бы как случайные ряды цифр и знаков. Всякий раз, когда возникает этот феномен, Арно становится очень сосредоточенным. Должно быть, эта неразбериха для него содержит какое-то значение. Потом он вбивает какую-то последовательность букв, которая для меня тоже не имеет смысла, но я допускаю, что у меня просто нет к этому ключа. К сожалению, я никогда не занимался криптографией.

Интересно было бы узнать, регулярно ли информация, встроенная в машину, обновляется и приводится к актуальному состоянию – но каким образом? – или для этих целей всякий раз надо приобретать новый прибор? Федерико однажды говорил о том, что ему снова нужен «больший объём памяти».

Машина содержит и музыку, подвижные изображения и – во всяком случае, тот прибор, который использует Арно – игры.

У большинства приборов – не у всех – есть отдельное устройство, присоединённое проводом, называется «мышь». Ею двигают по специальной подложке туда-сюда, я пока не знаю, по каким правилам. Чтобы понять механизм, мне надо попробовать самому.

Всему можно научиться.

Между разными компьютерами существует некая коммуникация. Кажется, при этом действует что-то вроде беспроводных телеграмм, которые передаются и принимаются без участия почтамта.

Всякий раз, когда садятся к компьютеру, первым делом вводится комбинация знаков. Эти буквы не возникают на экране; вместо них появляются только точки. Но я много раз следил при этом за пальцами Арно.

Он всякий раз печатает «BOND007». Возможно, эта комбинация знаков имеет для него какое-то особое значение.

146

Если бы такие компьютеры были в моё время, это было бы чудесное средство слежки за людьми. Наши возможности в этом направлении всегда были ограничены. Естественно, можно было вскрывать письма, и не составляло проблемы сделать это так, что на конверте не оставалось никаких следов. Но если надо было подслушать телефонный разговор, уже возникали трудности. Нам никак не удавалось избежать щелчков в линии.

С компьютерами, как я себе представляю, всё было бы куда проще. Насколько я могу судить, они сохраняют огромный объём информации. Для этого должна быть такая возможность – незаметно отслеживать, какие ключевые слова вводит пользователь и какие запросы делает. Из этого можно составить очень точную картину его интересов и намерений. А если ещё при этом прочитывать все сообщения, которые кто-то передаёт или получает через этот прибор…

Надо только заставить этот компьютер все данные передавать прямо в службу слежки. Я уверен, технические решения для этого можно найти.

Об этом я мечтал всегда: чтобы не приходилось вытягивать тайны из людей, а просто знать их с самого начала. Пресекать враждебные акции на корню. Или дать им возможность осуществиться, следя за тем, чтобы они не нанесли большого вреда. А исполнителей потом наказать. В целом всё это было бы куда эффективнее.

Если бы у меня тогда был такой компьютер…

В него достаточно было бы вбить фамилию-имя – и уже всё бы знал про этого человека. Чем он занимается, с кем контактирует. Что делал раньше и что делает теперь. Может, даже то, что намеревается сделать. Когда можно знать о каждом человеке всё, всё.

Тотальный контроль.

Я так и представляю себе, как я сижу за моим столом на допросе, передо мной объект, я вбиваю что-то в клавиатуру или двигаю мышкой, а потом говорю ему: «В такой-то и такой-то день там-то и там-то ты делал то-то и то-то, встречался с тем-то и с тем-то, говорил с ним о том-то и том-то». И он не может мне возразить или рассказать мне какую-то придуманную легенду, которую мне тоже приходится выбивать из него с трудом. Потому что я не подозреваю, не предполагаю – я знаю.

Так много можно было бы сделать с этими компьютерами. Для моей профессии это было бы идеальное вспомогательное средство.

С такими мыслями мне надо быть осторожнее. Сейчас моя профессия – быть ребёнком.

147

Иногда у меня путаются разные существования. Всякий раз эти моменты наводят на меня ужас. Я тогда не знаю, кто я, где я и когда я. Не могу отличить сегодня от тогда, пережитое от мысленного. Жонглёр, который хватает не тот шарик, роняет на пол всё.

А шарики – не просто шарики, а ручные гранаты.

Однажды Хелене рассматривала вместе со мной книжку с картинками. Мне приходится уделять ей для этого время, приходится изображать внимание, чтобы не вызывать никаких подозрений. На картинке была изображена корова, белая корова с коричневыми пятнами и колокольчиком на шее. Она показала на картинку и спросила: «Как делает корова? Как делает корова?» – и тут я вдруг оказался Андерсеном, был дояром Андерсеном на допросе и принялся рассказывать всю историю жизни, которую я придумал для Андерсена. Родился 26 сентября 1903 года, родители Бенедикт и Вальбурга. Я бы всё это поведал ей, но к счастью мои органы речи пока не подчинялись мне, и я производил только неартикулированные звуки. Хелене, совершенно счастливая, сказала: «Да, Йонас, ты прав. Корова делает МУ».

Или:

В ванной комнате нашей квартиры – я уже примирился с тем, что она «наша» – стоит старинная ванна. Она не примыкает к стене, как у мамы Арно, а стоит свободно. Они купили её однажды на блошином рынке и теперь гордо демонстрируют гостям. Они любят представляться оригинальными, как часто делают многие неинтересные люди.

Ванна, которую мы использовали тогда в нашей работе, тоже стояла посреди помещения. Если кого-то требовалось подтопить, чтобы заставить его говорить, практичнее было иметь доступ к ванне со всех сторон.

Арно собрался купать меня – как это делалось каждый вечер, но я уже подрос, поэтому купанье должно было состояться не в той смешной пластмассовой ванночке. А у меня в сознании перепутались шарики жонглёра. Домашняя ванна превратилась в другую, а сам я превратился…

Ручная граната.

И по сей день не знаю, почему мне представилось, что он хочет привязать меня к доске. У меня нет этому объяснения. Ведь сам я никогда не бывал этом положении.

Иногда я боюсь лишиться рассудка.

Или:

Это было самое страшное.

Мне должны были сделать прививку, и врач сказал: «А вот сейчас Дядя Доктор сделает укольчик». Я думал…

Я думал…

Я не хочу даже вспоминать, что я тогда подумал.

148

Лучше всего вернуться в настоящее, вызвав в сознании всю окружающую обстановку.

Деталь за деталью.

Комната, которую они обустроили для меня, кажется мне большой, хотя я подозреваю, что на самом деле она совсем маленькая. Поскольку мой собственный формат мне не подходит, я прилагаю усилия, чтобы правильно оценить размеры.

Моя кровать украшена слонами. Их восемь штук, четыре внизу и четыре вверху. На двух из них закреплены шарниры, в которые можно вставить решётку. Я заставил её убрать, как и подвеску над кроватью, которую они поначалу водрузили. И то, и другое затрудняло мне возможность оставаться в настоящем.

Постельное бельё разноцветное, и Хелене его часто меняет. В ванной стоит автомат, который избавляет её от стирки. Вообще в этом домашнем хозяйстве многое делается машинами. Даже зубы эти двое чистят электрическими приборами. Не знаю, означает ли это, что они богаты.

У Арно есть автомобиль, но это, кажется, обычное дело. Когда меня кто-нибудь поднимает на руки, я могу смотреть из окна на улицу, и там по обе стороны стоят автомобили.

В моей комнате можно не открывать окно, а лишь откидывать створку для проветривания.

На стене против моей кровати висит – видимо, ещё с моего рождения – картинка, на которой изображён аист с запелёнутым младенцем в клюве. Когда я вспоминаю поведение Макс, эта вера в аиста представляется мне даже чем-то трогательным.

Рядом они прикрепили картинку со странным животным с большими чёрными ушами. Должно быть, оно изображает мышь. На чашке, из которой они дают мне пить, изображено то же самое животное. Предполагаю, что фигура взята из какой-то неизвестной мне сказки.

С кровати виден самый крупный предмет мебели – стол, на который меня кладут, чтобы подтереть. Подгузники – не из ткани, а из какого-то искусственного материала, который шелестит при надевании. Насколько я понимаю, использованные подгузники не стирают, а выбрасывают.

На полу стоит ящик с игрушками. Иногда я делаю вид, что играю с какой-нибудь из них. Иначе они опять забеспокоятся и натащат мне ещё больше ненужного хлама.

В углу мишка – почти с меня ростом. Когда я один, я представляю себе, что это человек, и угощаю его пинками.

149

Вчера они положили мишку мне в кровать. На свадьбу приедут Луизе и Петер, и Хелене хочет показать им, что я в восторге от их подарка. В незначительных вещах проще не оказывать сопротивления. Кровать просторная, места хватит и на двоих.

В их книгах пишут, что маленькие дети днём хотят спать, и я оказываю им любезность и даю себя уложить. Иногда я и впрямь засыпаю. Но чаще всего не сплю и скучаю. В одну из таких принудительных пауз я обследовал мишку детальнее и сделал одно открытие. Под пришитым галстуком, который должен был придавать мишке нечто особенное, была скрыта застёжка-молния. Если её расстегнуть, голова откидывается назад. Видимо, это позволяет вынуть наполнитель и постирать его. Из их разговоров я знаю, что гигиена для них – нечто очень важное, особенно для Хелене.

Но они, кажется, ничего не знают про эту молнию, а мне только того и надо. Я давно уже подыскивал себе какой-нибудь тайник.

Когда-нибудь – так скоро, как только возможно – я сбегу от них. Пока что моё тело недостаточно подросло для этого. Я уже проделал эксперимент в этом направлении – и через несколько минут меня подобрали. Придётся продержаться ещё несколько лет.

Но когда настанет время, мне понадобятся деньги. И уже сейчас – таиник для них.

Люди всегда прилагают большие усилия, чтобы сохранить свои тайны. Зарывают их в клумбу, а сверху сажают цветы. Замуровывают в стену. Однажды мы нашли коробку с фальшивыми паспортами в собачьей конуре. Собака верно их охраняла, только сам хозяин не смог сохранить это в тайне.

Тайник надёжен лишь до тех пор, пока никто не подозревает, что он вообще существует. Слабое место здесь всегда человек. Нет ничего такого, что нельзя было бы выцарапать из головы.

Меня они не заподозрят. Быть беспомощным маленьким ребёнком – лучшая маскировка, какую только можно придумать. Постепенно начну наполнять моего мишку. Набью его под завязку. И когда-нибудь…

Выйду за дверь и исчезну.

А мишку они сохранят как реликвию и со скорбными лицами будут говорить: «Он так любил с ним играть».

Хахаха, как пишет в своём дневнике Арно.

150

Когда я шагнул за дверь как Андерсен, мои карманы были пусты. Я решил быть бедным человеком, на котором даже одежда – обноски с чужого плеча. Надо, чтобы личный обыск подкреплял легенду. У меня не было ничего. Ничего, что можно было бы найти. Откуда бы чему у меня взяться?

Не обязательно всё носить с собой.

На работе я всегда был неподкупным. Разумеется, я брал то, что мне предлагали, уж в этом не было недостатка. Но я никогда не допускал никакой зависимости от взяток. Обещанных услуг я никогда не предоставлял. Иначе бы я не годился для своей задачи. Кроме того: когда объекты потом понимали, что я не собираюсь сдерживать слово, это приносило на допросах дополнительную пользу.

Надежда и разочарование.

Для мыслящего человека задолго до перемен было ясно, что общественное устройство изменится. Хотя никто не мог бы сказать наперёд, в какую сторону. Всё было возможно – смотря по тому, с какой быстротой будут продвигаться вперёд разные армии. Поэтому я перевёл своё состояние в вещи, которые потом легко можно перевести в деньги независимо от формы государства. Движимые вещи. Золотые монеты. Бриллианты. После войны разумнее всего не иметь наличности. Всегда есть опасность, что валюта изменится.

Четыре небольших пакета, размером не больше книги. Моё полное собрание сочинений. Завёрнутые в провощённую холстину и герметично запечатанные. Последнюю свою командировку я употребил на то, чтобы спрятать их в четырёх разных местах. В местах, про которые знал только я. О которых знал только Андерсен.

На чердаке здания суда, в одной из забытых коробок со старыми бумагами. На административную неповоротливость всегда можно положиться.

В каменной пирамидке, которая маркирует границу между двумя деревнями. Такие пирамидки охраняются с обеих сторон, и есть уверенность, что они простоят долго.

За свободным камнем в стене музея. Я узнал о нём из одного допроса. Туда закладывали сообщения, обмениваясь ими. После казни уже никто не мог знать об этом тайнике.

Четвёртый пакет я зарыл в лесу, позади старой, полуразрушенной часовенки. Святой Флориан. Пощади мой дом, спали чей-нибудь другой. Даже в трудной ситуации нельзя терять чувство юмора.

Я никогда не узнаю, удалось ли мне вернуть мои сокровища.

Далось ли это Андерсену.

Может, они всё ещё лежат там и дожидаются меня.

151

Деньги, которые у них сейчас, называются евро. Кажется, эта валюта существует не так давно. Я не раз слышал, как Арно жаловался, что никак не может привыкнуть к новым деньгам. Из самого слова «евро» и из того факта, что на купюре она помечена и греческими буквами, я заключаю, что образовано крупное европейское государство. На двадцатке, которую я несколько раз сложил пополам и спрятал в моего мишку, изображены очертания континента. Кроме того, мост и готическое стрельчатое окно.

Не составило никакого труда взять купюру из кошелька Хелене. Приходя домой, она вешает своё пальто и ставит сумку просто на пол. Мне достаточно было лишь случайно закатить в том направлении мячик. Ведь я невинное дитя.

Траляля.

До сих пор она не заметила пропажи денег. А то бы непременно сказала что-нибудь Арно. Или, может, заметила, но боится ему сказать, чтобы он её не упрекал. А может – в её случае я легко мог бы это представить, – она уговаривает себя, что просто их потратила. У моей матери такое бы не прошло. Про деньги на хозяйство она всегда была в курсе до последнего пфеннига, особенно в конце месяца.

Я ещё маленьким ребёнком знал, в каком месяце тридцать дней, а в каком тридцать один – и не только из моей любви к листкам отрывного календаря. Больше всего я любил февраль – за его краткость. Всегда, когда месяц заканчивался и мой отец получал конверт с зарплатой, у нас на завтрак были хрустящие булочки. Две для отца и по одной мне и матери. В остальное время покупался позавчерашний хлеб, он был на пару пфеннигов дешевле.

Я припоминаю, это был, должно быть, 1904 год, високосный, и я, заливаясь слезами, негодовал, что в феврале вдруг оказался один лишний день. Время ожидания желанной булочки казалось мне бесконечным.

Ели булочки, ничем их не намазывая. «Мы не бедные, – говаривал отец, – но мы экономные». Каждый наполняет пустой карман той ложью, какая ему удобнее.

Я всё ещё не могу судить, богатые ли Арно и Хелене. На хлебе, по крайней мере, они не экономят. Но я ещё слишком мало знаю о покупательной способности этих евро. Мне не с чем сравнивать. Одно объявление в газете для морских свинок рекламировало телевизор по цене триста девяносто девять евро как особо дешёвое. А в моей рекламной листовке торговой сети Андерсен четыреста граммов нутеллы стоят один евро и девяносто девять центов.

У меня в проекте: узнать, что такое «нутелла».

152

Сто евро, теперь я знаю, это сумма, пропажа которой не остаётся незамеченной. В яслях настоящий переполох. Я совершил ошибку. Впредь мне надо ограничиваться более мелкими суммами. Не то чтобы меня вдруг кто-то заподозрил, разумеется нет, но всякое повышенное внимание – против кого бы оно ни было направлено – может осложнить мои планы.

В бытовке воспитательниц, там, где они меня вначале укладывали, включая мне радио, на полке стоит шкатулка с деньгами. В конце месяца многие родители приносят свою задолженность наличными, и воспитательницы их принимают в кассу. Насколько я смог понять, расчёты ведутся в половинах дня.

Деньги относят в банк лишь на следующее утро. Проследить такой порядок действий не составляло труда.

Шкатулка, конечно, заперта, но я знаю, в каком выдвижном ящике стола хранится ключ. Я выждал, когда поссорились двое детей – с криками и плачем, – и воспользовался моментом. Лучшего отвлекающего манёвра и не требовалось.

В таких детских разборках они действуют совершенно неэффективно. Я бы действовал по-другому. Такие фразы, как «ты огорчаешь меня, когда бьёшь Дитера», просто бессмысленны. Нет ничего менее действенного, чем апеллировать к лучшей природе человека. Её не существует. Ещё никто не стал лучше только оттого, что пообещал это сделать. А пара затрещин одному и другому впечатлила бы и остальных.

Любители.

Арно немного опоздал забрать меня, и я присутствовал при том, как они пересчитывали вечером деньги. До мысли, что кто-то мог взять деньги из шкатулки, они не додумались. Они лишь упрекали друг друга, что были недостаточно внимательны, записывая деньги в кассу.

Когда женщины кричат, их голоса не становятся тоньше, в отличие от мужчин.

Как бы мне хотелось саркастически сказать при этом: «Ты меня огорчаешь, когда ругаешься с Лукрецией». Вместо этого я сделал вид, что их разборка меня напугала. И начал реветь. Это средство и впрямь универсальное, годится почти на все случаи. Они сразу уменьшили громкость, пытаясь меня утешить.

И на сотенной купюре изображены мост и ворота. Ворота – триумфальная арка в стиле барокко, но я не могу припомнить, откуда она.

Сколько денег мне понадобится, чтобы скрыться? И когда придёт срок побега?

153

Годы и годы и годы. Страшно представить, сколько ещё придётся оставаться ребёнком.

Разумеется, маленькие изменения происходят. Крохотные улучшения. Как и образцовый арестант очень медленно восходит по тюремной иерархии. Получает камеру на одного, на квадратный метр больше, окно с лучшим видом. Каждую неделю две книги из библиотеки вместо одной. Рабочее место на кухне.

Но за это он должен постараться. Должен безупречно играть роль, которая ему досталась. Должен снимать шапку, когда положено снимать. Пол его камеры должен быть выдраен.

Если он исполняет все ожидания, приспосабливается ко всем заданным формам настолько точно, что они кажутся его собственными, если он ту ложь, которую ему диктуют, делает своей собственной, тогда им довольны. Тогда его похлопывают по плечу и говорят: «Мы воспитали образцового заключённого». В качестве вознаграждения идут ему навстречу в мелочах. Запирают его камеру вечером самой последней.

Но её запирают.

Годы и годы и годы.

И всегда есть опасность потерять себя самого. Действительно стать тем, кем притворяешься перед другими. Слишком поверить собственной лжи.

Я знал людей, которые умоляли не отпускать их на свободу.

Иногда – это пока кошмар, а не действительность – я боюсь засыпать, потому что мне страшно проснуться, забыв, кто я есть на самом деле. Лишиться себя. И впрямь находить весёлым, когда кто-то играет со мной в «Ку-ку!».

Они говорят тогда: «Что-то он сегодня беспокойный. Может, у него болит животик». И мне приходится разыгрывать перед ними больной животик, чтобы они удовлетворились этим и оставили меня в покое.

Мои «родители».

Мои тюремщики.

Нелегко держаться самого себя, когда тебе нельзя показывать ничего из того, что тебя составляет. Я знаю это по людям, которых допрашивал. Они притворялись дурачками, чтобы никто не поверил в те планы, которые они строили. Они не реагировали, когда им называли имена их сообщников, потому что такая реакция выдала бы их. Они были благодарны, когда их мучили, потому что крик от боли не выдаёт никакой информации о том, кто кричит.

Мне нельзя себя выдать. Я должен играть свою роль и несмотря на это оставаться собой.

Годы и годы и годы.

154

В моей голове мне можно оставаться самим собой. Только в голове.

Я знаю список симфоний Моцарта наизусть. Сорок одну симфонию. У меня всегда была хорошая память.

Старый Рёшляйн был того мнения, что счёт симфониям надо вести наоборот, от конца к началу.

Сорок первая. Юпитер. До мажор. Бодро-напористо.

Сороковая: соль минор. Тридцать девятая: ми-бемоль мажор. Как его самые первые.

Тридцать восьмая: ре мажор. Пражская. Тридцать седьмая: соль мажор. Тридцать шестая: до мажор. Линцская. «Линцеский торт», – говорил Рёшляйн и глупо хихикал.

Тридцать пятая: Хаффнер. Ре мажор. Тридцать четвёртая: до мажор. Тридцать третья: си-бемоль мажор. Память у меня функционирует.

Пока я могу сохранять воспоминания, я прочно держусь себя. Чтобы знать, кто я есть, мне нельзя забывать, кем я был. Без воспоминаний я бы действительно был не более чем ребёнок.

Плюх-плюх, плюх-плюх.

Как делает корова?

Тридцать вторая: соль мажор, тридцать первая и тридцатая – ре.

Его симфонии становились всё претенциознее, чем старше он становился. Благодаря новому дополнительному опыту в новом существовании.

Ля мажор, до мажор, соль мажор, ми-бемоль мажор. Потом соль минор. Только три симфонии он написал в миноре. Соль минор. Нежно и жалобно. Да, я слушал тебя, Рёшляйн. Я помню их все. Если я не могу заснуть, оттого что меня охватил страх, я говорю это как молитву. Си-бемоль мажор, ре мажор, до мажор. Святой Моцарт, спаси и сохрани меня.

Свои первые симфонии он написал, когда ему было восемь лет.

Раньше он не отваживался признаться, что уже всё знает. Это было слишком рано, и это навлекло на него подозрения.

Восемь лет. Мне до этого ещё семь лет отрабатывать.

Он больше не выдержал этой игры в прятки и начал писать ноты. Ми-бемоль мажор. Благородно и пылко.

Он был не вундеркинд. Он был старый человек, заключенный в детское тело. Играл свою роль недостаточно убедительно, и его рано изъяли из обращения.

Сорок одна симфония. Потом они стёрли его память и запустили его на следующий круг.

Плюх-плюх.

155

При всей рискованности не вынести скуку продолжительной недозагрузки без противовеса. Поэтому я решил как можно раньше стать музыкальным талантом.

Не Моцартом, конечно же нет. Такого рода вдохновения я в себе не чувствую. Да это бы слишком бросалось в глаза. Мне нельзя забывать о том, что я, возможно, под слежкой. Но ребёнок, восхищённый скрипкой и показывающий поразительную одарённость к этому – почему бы нет? Ребёнок, который с самого начала правильно держит смычок и уже через несколько дней умеет сыграть мелодию, такое бывает.

Хелене меня в этом поддержит, твёрдо убеждённая в том, что лично она пробудила во мне этот талант, ещё до рождения проигрывая мне столько классической музыки. То, что я направлял её выбор, она не заметила тогда, не догадается и потом.

Ещё не знаю, как я приду к инструменту, но уж какой-нибудь случай представится. Я позабочусь о том, чтобы представился.

При всём том негативном, что несёт с собой моё новое существование, у меня снова две кисти, а значит, я снова могу музицировать. Только теперь, когда для этого появилась хотя бы мысленная возможность, я замечаю, как сильно мне не хватает моей скрипки. Эгидиуса Клотца больше не будет, да я ведь на ней и не играл, а лишь обладал ею. Но и любая дешёвая пиликалка сделает меня счастливым, пусть и с самым плоским звуком. Сыграю швабский танец, написанный Леопольдом Моцартом для своего сына.

ТАМтамтам, ТАМтамтам.

До мажор.

Учитель музыки – это должен быть мужчина, я не хочу, чтобы мне преподавала женщина – будет удивляться, как быстро я выучиваю ноты, гораздо раньше, чем мне можно будет признаться по части букв. Он припишет это своим педагогическим способностям. Кто преподаёт музыку, тот не состоялся как исполнитель и утешается открытием чужой одарённости. Один ученик старого Рёшляйна играл впоследствии в симфоническом оркестре, правда, только во вторых скрипках и не за первым пюпитром, но Рёшляйн так им гордился, как будто обучил самого Паганини. Иногда он ходил в концерт и во время аплодисментов ему очень хотелось встать и раскланяться.

С такой перспективой, что я снова смогу играть на скрипке, мне будет легче выдержать мою тюремную камеру.

ТАМтамтам, ТАМтамтам.

Бодро напористо.

156

Луизе и Петер воображают, что разбираются в музыке. Не разбираются они в ней вовсе.

Они приехали на свадьбу и сразу же, в первый вечер отправились в концерт. Густав Малер, симфония Воскресение. Они купили там одну из этих серебристых пластинок, которые теперь в ходу, и подарили её Арно. Ему пришлось изображать благодарность, хотя Малер уж точно не та музыка, которая ему по вкусу.

А лгун из него плохой. Но и они не из тех людей, которые замечают такие вещи.

Они настояли на том, чтобы он вместе с ними прослушал начало последней части, которое со стихами Клопштока, и наперебой восторгались, как же оптимистично это обещание вечной жизни. Оптимистично? Знали бы они.

Малер написал эту симфонию в тональности до минор. Ласково жалобно. Жалобно, Луизе! То, чем тут угрожают женские голоса, достаточная причина для жалоб, видит Бог. «Воскресни, да! Снова воскресни, мой прах, после краткого сна». Несколько лет перерыва – и вот уж тебя выпускают на следующий круг. На ту же самую карусель. Кто ещё не, кто желает ещё? И это – повод для оптимизма?

Но, может быть, так написано в программке, а они люди того рода, которые всю свою жизнь выстраивают по программке. Прежде чем что-то подумать, они справляются по книжке, и после этого уже ничто не может совратить их с этого твёрдого убеждения. Пока не появится новый учебник. Такими людьми легко манипулировать. Они придерживаются правил, которые им задают, а когда правила меняют, они также твёрдо придерживаются новых.

В моей работе очень действенным оказался совсем простой метод: отдаёшь приказ – и наказываешь за его корректное исполнение. Приказываешь объекту встать – и бьёшь его, когда он это делает. После двух или трёх повторений они думают, что поняли правило, и остаются сидеть. За что опять же наказываются. Они не могут вынести вовсе не боль, а неясность. После этого они быстро делают всё, лишь бы тебе угодить.

Луизе и Петер были бы простыми клиентами.

Меня они подвергли проверке, как перепроверяют список заказанного, ставя галочки. Достаточно ли я подрос, достаточно ли прибавил в весе, не падаю ли больше при ходьбе. Хелене гордо продемонстрировала им, как я реагирую, если спросить меня, как делает корова, и Луизе была разочарована, когда то же самое насчёт собаки не сработало.

В собаках они тоже ничего не понимают.

157

Они привезли мне – «Это непременно понравится мальчику!» – коробку с маленькими подвижными человеческими фигурками. «Система профессора Вальтруд Фритцш» – написано на коробке. Куплено это не в магазине игрушек, а взято из педагогического института. Надо лишь наблюдать за мной, как я буду играть с этими фигурками, – гордо объяснили они, – и можно будет судить о состоянии моего развития. Для оценки приложена инструкция, где перечислены разные варианты игры и их толкования.

Только не те варианты, что я им показал.

У меня в тот день было дурное настроение, и я доставил себе удовольствие обмануть их ожидания. Не знаю, что было предусмотрено инструкцией, но уж точно не то, что я им продемонстрировал. О ребёнке с моим опытом они не подумали.

Я начал с женской фигурки, которая, по всей видимости, должна была изображать мать. Я выворачивал ей назад руки и ноги до тех пор, пока они не отломились. После этого я смеялся – моим самым невинным, детским смехом. Я знал, что это ещё больше собьёт их с толку.

Хелене хотела отнять у меня фигурки, но её родители этого не допустили. У них, видимо, было такое чувство, что они присутствуют при важном научном эксперименте.

Игрушечного отца я давил игрушечным автомобилем, переезжая его снова и снова. В какой-то момент у него отвалилась голова – и это я тоже отметил счастливым смехом.

Фигурку ребёнка я взял за ноги и стал окунать в баночку с сиропом. А чтобы они точно понимали, во что я здесь играю, я высунул язык и издавал хрипы удушья.

Тогда они забрали у меня эти фигурки, и Луизе объяснила, что я, пожалуй, слишком мал для такого рода игрушек.

Чтобы отвлечься от неудачного эксперимента, они притащили в гостиную большого мишку, усадили меня рядом с ним так, чтобы я его обнимал, и фотографировали нас. Я послушно дал всё это проделать с собой, так что они остались довольны и говорили: «Видно по нему, как он счастлив с нашим подарком».

Да, я счастлив с ним.

Сотрудники в кафе часто кладут свои кошельки позади стойки, а маленького мальчика, который там с любопытством топчется, они находят очень милым.

Уже у меня сто тридцать евро.

Разумеется, мне потребуется больше, гораздо больше. Но ведь это только начало.

Моя фотография с мишкой получилась очень удачной.

158

Я мечтаю – или выдумываю себе, – чтобы у меня был фотоаппарат, которым я мог бы изображать людей такими, какие они есть в действительности. Негатив показывал бы их внешность, представляю я себе, в той позе, в которой их посадили перед объективом, но если потом погрузить снимок в ванночку с проявителем, картинка постепенно меняется. Я стою в затемнённом отсеке, только я один, и смотрю.

Улыбка превращается в оскал, из задумчивого взгляда получается глуповатое косоглазие, геройская грудь рахитично съёживается. Фотографируешь могущественного человека, представляю я себе, как он со своего балкона милостиво приветствует ликующую толпу народа, а на фото видно, как он рухнул за парапетом на колени, прикрыв голову руками. Щёлкнешь чудесную красавицу, а снимок покажет её истинное уродство. Маски превращаются в лица.

В истинные лица.

Я мечтаю – или выдумываю себе, – что таким аппаратом обладаю только я, и этот проявитель есть только у меня. Если надо кого-то допросить, зовут меня, и мне даже не приходится извлекать мой аппарат из кожаного футляра, потому что они уже наперёд знают, что этот аппарат их разоблачит, и тут же предпочитают во всём сознаться. И у моих заказчиков тоже есть свои тайны – как у любого есть свой тайничок и свои запертые дверцы, поэтому они стараются устранить меня с дороги, запереть в тюрьму, отравить. Но я это всегда вовремя замечаю, потому что ведь у меня есть этот аппарат, и я лишь улыбаюсь и ускользаю от них, а они ничего не могут мне сделать. Они меня боятся, поэтому притворяются дружелюбными, но и это я тоже замечаю.

Я замечаю всё. Только по мне они не замечают ничего. Потому что у других этого аппарата нет.

Когда нам было по двенадцать или тринадцать, Конни Вильмов и Удо Хергес и все остальные – мы выдумывали себе нечто подобное, очки, которые стоило только надеть, как увидишь всех людей голыми. Мы представляли себе, как Бойтлин расхаживает по классу без одежды, выдумывали ему прыщавое тело и чувствовали себя бесконечно превосходящими его. Мы представляли себе женщин, хотя не могли их действительно представить, а ночами наши фантазии превращались в сны, которые оставляли на простынях свои следы.

Иногда я мечтаю, что я невидим. Что другие смотрят на меня, но никого не видят. Что они фотографируют меня, но на снимках никого не оказывается.

Они должны были бы фотографировать Андерсена, но они не знают, что он есть.

Что он был.

159

На свадьбе все непрерывно щёлкали. Кроме мамы Арно. Даже жених с невестой. Теперь больше не требуются фотографы, у каждого свой аппарат, и на мониторе сразу видно, получился снимок или нет. Они смотрят больше на эти свои приборы, чем на происходящее.

Столько снимков. Интересно, разглядывает ли их потом хоть кто-нибудь.

Скорее всего нет.

У моих родителей была одна-единственная свадебная фотография. Она стояла на полке в шкафу, в черепаховой рамке с отколотым уголком, и я до сих пор могу описать снимок во всех подробностях. Как текст, прочитанный тысячу раз, запоминаешь наизусть.

Снимок плохо освещён. Отцовские пол-лица слишком затемнены. Наверное, они не могли позволить себе фотографа получше, а то и не было никого получше в том захолустье, где они жили.

Мой отец стоит навытяжку, руки по швам. Разве что ступни поставлены не параллельно. Одна чуть на отлёте, как у балетного танцора второго ряда, который всё ещё ждёт своего вступления, когда другие уже танцуют своё соло. В руке у него что-то светлое, не разобрать. Может, платок. Я его спрашивал об этом, но он не мог вспомнить.

На снимке он худощавее, чем я его знал. Усы не такие пышные. Цветок в петлице. У матери в руках букет цветов.

В доме у нас редко бывали цветы.

Она сидит рядом с ним, в белом платье. Фата закреплена на чём-то вроде короны. Когда я был маленький, она всегда говорила мне, что она принцесса. Но корона была заёмная. В их деревне она переходила от одной невесты к другой.

Её левая ладонь спрятана у папы за спиной. Не думаю, что она там прикасается к нему, это на них не похоже. Видимо, она положила ладонь на край стола. На правом краю фото виден другой конец этого стола. Так их расположил перед объективом фотограф.

Она не смотрит на него.

На заднем плане присобранная портьера с цветочным орнаментом. Плохо намалёванная декорация.

Ни отец, ни мать не выглядят на этом фото счастливыми. Может быть, причина в том, что тогда из-за долгой экспозиции приходилось надолго замирать без движения.

А может, и не поэтому.

160

Раз уж я такой хорошенький, много снимали и меня. Они надели на меня этот взрослый костюм, который заказала для меня мама Арно. Они все твёрдо убеждены, что я буду чувствовать себя в нём очень хорошо. Потому что я так смеялся, увидев его в первый раз.

В костюме я взрослый, в котором скрывается дитя.

В котором скрывается взрослый.

У нас дома – не знаю, откуда у моих родителей взялась эта игрушка, но денег они на неё уж точно не тратили – была такая деревянная кукла, внутри которой была спрятана кукла поменьше, а в той ещё меньшая, и так далее. «И так далее», – говорила моя мать всякий раз, когда извлекала на свет одну за другой этих кукол и выстраивала их в ряд на столе гостиной. Мне самому было запрещено прикасаться к этому чуду, оно было слишком ценным для этого. Долгие годы я был уверен, что ряд кукол бесконечный. Как я ни молил мать извлечь следующую и ещё следующую, она только смеялась и говорила: «Вот когда вырастешь большой».

Тайны никогда не бывают бесконечными. Когда докопаешься до их дна. Когда я подрос, я обследовал эту игрушку. В ней было всего шесть кукол, не очень тщательно расписанных, и шестая уже не раскрывалась.

Итак, они переодели меня взрослым, с цветком в петлице, в точности как на старом свадебном фото.

И Арно тоже был костюмирован – тёмным костюмом с серебристо-серым галстуком. Карнавальный наряд сделал его моложе, как будто он явился не на собственное бракосочетание, а к первому причастию. Он то и дело хватался за горло; видимо, ворот рубашки был ему тесноват.

Платье Хелене, из магазина, в котором она работает, было из блестящей ткани, с виду как шёлк, но на ощупь не шёлк. Если постарается, она может быть хорошенькой. Вот только новая причёска, сделанная по такому случаю, мне не понравилась.

Для поездки в ратушу Федерико в качестве сюрприза арендовал лимузин. Мы чуть не опоздали, потому что водитель отказывался тронуться с места, пока для меня не установили детское кресло.

Во время церемонии я должен был сидеть на коленях у Луизе. Она отвоевала себе это право в немой борьбе с мамой Арно.

Чиновник по регистрации пытался придать делу торжественность, но это плохо ему удавалось, потому что он слегка шепелявил. Я был единственным, кому было позволено над этим смеяться. Но когда он говорил о том, что теперь для новобрачных начнётся совершенно новый отрезок жизни, Хелене тоже едва сдерживалась, чтобы не захихикать.

Я правда не хотел портить им церемонию, но что делать, я всё ещё не контролирую свой мочевой пузырь.

161

На вечер они договорились с девушкой, живущей по соседству, чтоб она пришла посидеть со мной, пока у них будет торжественный ужин. Хотели меня просто засунуть в постель.

Разумеется, я такого не мог допустить. Жизнь, к которой я приговорён, и так достаточно скучна. Почему я должен мириться с тем, что меня лишают хоть какого-то разнообразия? Я так сильно негодовал, что девушка перепугалась и ни за что не согласилась остаться со мной.

Чтобы не заставлять гостей ждать, они взяли меня с собой. Едва мы сели в машину – они заказали такси, – как я, разумеется, сразу успокоился и повеселел.

Манипулировать ими совсем не трудно.

В ресторане все стулья обтянуты белой тканью, с бантом позади спинки, всё очень красиво. Детского стула не было, но они соорудили мне трон из нескольких подушек. Даже удобный. И даже дали поесть той еды, хоть и крошечными порциями. Я весь вечер был очень милым. Эта роль всегда лучшая.

Большинство гостей я не знал. Полагаю, что более молодые – это друзья новобрачных, а более старые – родственники.

Обе воспитательницы из яслей тоже были приглашены. Лукреция оказалась замужней, чего я в ней не предполагал. Я не люблю ошибаться в своей оценке человека.

Петер произнёс напутственное слово, в котором говорилось, что он и Луизе все годы их долгого супружества принимали все решения сообща, и этот рецепт счастливого партнёрства он хотел бы пожелать и Хелене с Арно. Я не поверил ни одному его слову. Я полагаю, текст ему надиктовала Луизе.

После этого и мама Арно тоже почувствовала себя обязанной сказать речь. Но она не подготовилась и была уже слегка подвыпившей. Она рассказывала истории из детства Арно, чем привела его в смущение, зато развеселила гостей.

Мне нравится мама Арно. В те дни, которые я провожу у неё, она надолго оставляет меня в покое.

Макс и Федерико, каждый по строчке, прочитали неказистое стихотворение, над которым больше всего смеялись они сами. Но это было уже поздно вечером, и в какой-то момент я заснул.

Перед этим я немного побродил по ресторану. У двери стоял маленький столик с корзиночкой для чаевых.

Теперь у меня уже почти двести евро.

162

Время от времени я подходил к Макс и взбирался к ней на колени. Приклонял голову – мило, мило – к её груди. Там у неё под платьем ничего не было, это отчётливо ощущалось.

С тех пор, как она в моём присутствии развлекалась с тем мужчиной, я очарован Макс. Как только я её вижу или всего лишь думаю о ней, я чувствую возбуждение, которого раньше не знал в этой форме. Моё тело в этом не участвует. Оно ещё не интересуется такими вещами.

Но моя фантазия…

Я, может быть, единственный в мире человек, или всё-таки один из очень немногих, кто может испытывать вожделение в этой чистой форме. Без той часто разочаровывающей необходимости тут же превратить мысль в действие.

Это связано не только с тем, что я помню вещи, о которых другие люди моего телесного возраста ещё не знают. Это отвечает и моей принципиальной позиции по отношению к жизни. Я всегда был наблюдателем.

Всегда.

Когда о госпоже Бреннтвиснер говорили, что она раздвигает ноги для всякого встречного и поперечного, то были всего лишь слухи. Хотя старшие школьники и хвастались, что уже имели с ней дело, но это было враньё. На самом деле никто ничего не знал.

Кроме меня.

Напротив Бреннтвиснеров жила старая дама – одна в старом доме. Имя её я забыл или никогда не знал. Мы называли её просто «старуха». Когда она уходила, то тщательно запирала входную дверь, но со стороны сада было окошко подвала, всегда лишь притворённое. Надо было пробраться на чердак, лечь на живот под скосом крыши, и тогда через полукруглый люк можно было смотреть в спальню госпожи Бреннтвиснер. Чаще всего она помнила о том, что нужно задёрнуть занавески, но не всегда.

Я был единственный в школе, для кого истории о ней были не только слухами. Я никогда никому не рассказывал о моих наблюдениях. Тайна имеет цену лишь тогда, когда ею ни с кем не делишься. А ещё я не хотел признаваться, как сильно меня возбуждали неаппетитные события в этой мелкобуржуазной спальне.

Мысль самому переспать с госпожой Бреннтвиснер была бы мне омерзительна. В ней было мало притягательного, да из моей школьной перспективы она была для меня очень стара.

Макс молода. Когда теперь они с Федерико въедут к нам в квартиру, у меня наверняка будет возможность не раз увидеть её неодетой. Есть свои преимущества в том, что ты глупый маленький ребёнок.

163

На ближайшие годы я разработал себе план. Всегда хорошо иметь план.

Первое время я буду оставаться милым и наивным, насколько это будет уместно. Использовать их потребность защищать и любоваться, пока это не придёт к естественному концу из-за физических изменений. Я буду спокойным ребёнком. Лёгким в уходе. Постепенно натренирую их на то, чтобы они как можно надолыне оставляли меня без присмотра. Это безусловно необходимо для многого, чему бы я хотел научиться.

«Он вообще не причиняет нам никаких неудобств», – так они должны говорить, приписывая это своему искусству воспитания.

Слишком совершенным мне тоже быть нельзя, об этом я должен помнить. Время от времени придётся что-нибудь разбивать «по неловкости». Только чтобы не слишком ценное. Плакать от огорчения, когда это произойдёт.

Плач постепенно сокращать. У Хелене есть книга, которой она верит как Библии: Первые годы твоего ребёнка. В ней очень подробно расписаны все этапы. Я буду ориентироваться на её ожидания. Не страшно, если она застанет меня с этой книгой. В ней много фотографий маленьких детей, их-то я и разглядывал.

«Йонас может часами разглядывать книжки с картинками», – так они должны говорить.

Быть не слишком одарённым ребёнком. За исключением музыки. Во всём остальном не выказывать никаких свойств, которые могли бы привлечь внимание.

С первыми словами повременить. Пусть они даже начнут тревожиться на этот счёт. Зато потом заговорить сразу фразами. Убедительно сыграть детский лепет у меня не получится. Это стоило бы мне больших усилий.

Позднее стать хорошим учеником. Не первым в классе, это было бы слишком заметно, но лучшим из средних. Всегда выполнять домашнее задание.

Пусть они говорят: «Он такой самостоятельный».

При этом всё время готовить побег. Терпеливо – как интернированный. Терпение я могу себе позволить. Должен. Пока мне не исполнится двенадцать или четырнадцать, я буду слишком заметен без семьи. Быть ребёнком – особая примета, которую не скроешь.

Мне понадобятся деньги, но их можно раздобыть. Деньги – это всегда просто. Труднее выправить документы. Я ещё понятия не имею, как смогу это организовать.

Первым делом: узнавать как можно больше о современности, в которой я нахожусь. Воспользоваться тем, что Арно и Хелене уедут в свадебное путешествие.

164

Труднее всего выяснить те вещи, которые нигде не упоминаются конкретно, потому что предполагаются само собой разумеющимися. Например, мне до сих пор неясно, какая форма государства образовалась здесь после войны. В газетных статьях, которые я могу раздобыть у морских свинок, речь хотя и ведётся о разных партиях, но это ещё ничего не значит. Партии можно использовать для того, чтобы создать впечатление выбора, которого в действительности не существует. Надо только ловко управлять их взаимодействием.

Президента или канцлера зовут Шрёдер. Не знаю, к какой политической группировке он принадлежит.

Этого я не знаю и ни об одном человеке из тех, что меня окружают. Кажется, это не тема, о которой часто говорят. Или это слишком опасно – иметь об этом ясно выраженное мнение.

Зато я очень точно знаю ситуацию в футболе. Ни о чём другом Арно и Федерико не говорят так часто, как о нём. Когда они спорят, какого игрока надо выставить и какой тактике следовать, можно подумать, что речь идёт о вещах, движущих солнце и светила, а не о каких-то втор о степенных увлечениях.

Арно – горячий болельщик команды из Вольфсбурга – такого города я не знаю, хотя он, насколько я понял, находится в Германии. Странно, в географиня, вообще-то, всегда разбирался.

Федерико интересуется только итальянским футболом. Он всё время говорит о команде из Турина. Полагаю, что его семья происходит из этого города или из этой местности.

Когда они в виде исключения вдруг заговаривают о политике, я слышу от них те же фразы, какие я выдумывал себе для Андерсена, чтобы в случае допроса он мог казаться бестолковым и потому неопасным. «Они там наверху делают что хотят», или «А расхлёбывать всё приходится маленькому человеку». Большего, чем эти фразы, я от них ни разу не услышал.

Если позиция этих двоих типична для большинства – а у меня нет оснований предполагать что-то другое, – тогда этой страной легко управлять.

Арно и Хелене не читают газет. По крайней мере, не выписывают ни одной. Политика их интересует лишь в связи с какими-нибудь сенсационными событиями – революциями или захватом заложников. Они любят, когда мир рассказывает им сказки. Поэтому вся обстановка их гостиной ориентирована на телевизор, эту машину для рассказывания сказок.

Дети, а не люди.

165

Наконец-то. Они уехали.

Хелене прощалась со мной так драматично, как будто больше никогда в жизни меня не увидит. Притом что уезжают они всего на несколько дней. Но она оставляет меня на других и поэтому должна особенно выразительно продемонстрировать свою материнскую любовь. Брала на руки, целовала и все эти докучливые вещи.

Я к конце концов оборвал эту процедуру. Плач всегда действует. «Да ты же его напугала», – сказал Арно. И тогда они наконец пустились в путь в аэропорт. Сейчас они уже, должно быть, во Флоренции.

Я дважды бывал в Италии, оба раза в командировке. Совсем не та страна, которая бы мне понравилась. Все говорят о радостях жизни, но я ощутил там из этих радостей только неразбериху. Никакой государственной организованности.

Когда эти двое сели в такси, Федерико взял меня на руки, чтобы утешить. Он был горд тем, что я так быстро после этого успо-коился. Они все верят в то, во что им удобно верить. Post hoc ergo propter hoc. «После этого – значит, вследствие этого». Вот ещё одна из тех латинских школьных цитат, прицепившихся ко мне как репейник. Надо бы как-то регулярно очищать свою память.

Федерико и Макс приняли свою службу эрзац-родителей с непомерной серьёзностью, как маленькие дети, играющие со своими куклами в приглашение на чай. Их рьяная забота не доставляет мне никакого удовольствия. Они ещё не знают мои сигналы и чувствуют себя обязанными каждые четверть часа проверять, не пора ли мне менять подгузник. Ну да, в этом я, наверное, сам виноват из-за того маленького происшествия в загсе.

Я тешу себя надеждой, что так внимательны они только поначалу. Когда-то они будут слишком заняты, чтобы неотрывно за мной присматривать. И это даст мне массу других возможностей.

Занятно слушать их разговоры. Макс – и это заметно – пытается манипулировать Федерико. Очевидным образом. От человека, изучающего психологию, можно было бы ожидать более ловких действий. Она то и дело заводит речь о том, как хороша была эта свадьба и какими счастливыми выглядели Хелене и Арно. Разумеется, она хочет подвигнуть его к тому, чтобы он наконец тоже сделал ей предложение. Пока что кажется, что он намеренно пропускает мимо ушей те ключевые слова, которые она ему предлагает. Он влюблён, но не глуп.

Мне нравится Федерико.

Если бы мы учились вместе с ним в школе, я бы постарался сделать его своим другом.

166

Моё предсказание оказалось верным. У меня гораздо больше неподконтрольного времени под присмотром Федерико и Макс, чем при Арно и Хелене. Сейчас воскресное утро, уже минуло девять часов, а они ещё в постели. Правда, уже не спят, но мне не нужно бояться, что они помешают мне в ближайшие минуты. Они заняты. Через дверь отчётливо слышно, чем. Ещё тогда, с чужим мужчиной в её квартире, Макс громко выражала своё воодушевление.

Для меня это замечательная возможность сделать наконец то, на что у меня до сих пор не было подходящего случая. Я прокрадываюсь в гостиную как можно бесшумнее. Рядом со столиком, на котором стоит его компьютер, Арно держит в регистраторе инструкции для своих технических приборов. Я давно уже хотел взглянуть на эти бумаги. Они могли бы послужить важным источником информации.

Бумаги для его компьютера вставлены в прозрачные оболочки из искусственного материала. Щелчки при открывании и закрывании колечек регистратора кажутся мне очень громкими, но те двое в спальне слишком заняты другим, чтобы следить за посторонними звуками. Я со своей добычей пробираюсь назад в детскую.

Я лишь коротко глянул в руководство по эксплуатации, но мог бы взять на это и больше времени. Федерико и Макс всё ещё не появились. Но даже при беглом просмотре стало ясно, что мне ещё многому надо учиться. Большинство выражений, которые там применяются, мне совершенно незнакомы.

Я подожду, время у меня есть.

Теперь бумаги лежат в моём ящике с игрушками, под слоем строительных кубиков и прочего хлама. Даже если бы Арно хватился их, что маловероятно, он бы не догадался искать их там. Я никогда не видел, чтобы он заглядывал в эти инструкции. Я полагаю, что он и без них всё знает.

Между тем я проголодался. Дверь спальни заперта, но я так долго дёргал за ручку, что те решили наконец встать. Федерико открывает дверь, и ему стыдно за столь поздний подъём. Ведь он обещал заботиться обо мне неусыпно. Я немного похныкал, чтобы ещё усилить его чувство вины.

Муки совести у него такие сильные, что он чувстввует себя просто обязанным предложить мне что-то особенное. Сегодня после обеда он поведёт меня в зоопарк. И Макс, разумеется, с нами. Которая теперь не хочет больше называться Макс, а хочет быть Майей.

Ну-ну.

167

Люди чересчур серьёзно относятся к своим именам. Но ведь не станешь другим, если назовёшься по-другому. Если винную этикетку приклеить на бутылку с молоком, допьяна всё равно не напьёшься.

Смешнее прочих мне всегда казались люди, которые годами сидели в университете только ради того, чтобы потом добавить к своей фамилии титул доктора. Они действительно полагали, что сильно изменятся, если перестанут быть господином Червивцем, а станут господином д-ром Червивцем. Или господином тайным советником Червивцем. Червивец остаётся Червицем.

Коза остаётся козой.

Но хотя бы в армии это отлажено до совершенства. Сбрасываешь с себя гражданскую одежду вместе со своей фамилией, меняя её на чин. Господин штабсфельдфебель. Господин капитан. Господин генерал. Это очень разумное решение, по крайней мере у высших чинов.

В остальном же лучше оставаться при той фамилии, которая досталась тебе при рождении. Это проще.

Естественно, иногда такая фамилия начинает жать тебе в подмышках как плохо подогнанный костюм. Когда бы мы потом ни встречали Вальтера Хаармана из нашего класса, мы напевали песенку топорика, и он всякий раз сердился на это. Он и сам в наших головах стал немножко серийным убийцей только потому, что его однофамилец убил две дюжины молодых мужчин. Но ведь какой-нибудь Хаарман мог получить и Нобелевскую премию. Или золотую медаль на Олимпийских играх.

Новая фамилия редко когда необходима. Но если уж она понадобится, то действительно нужно стать другим человеком. Одних только новых документов недостаточно. В моей работе мне часто приходилось иметь дело с людьми, у которых документы были лучше настоящих. Но свои рефлексы они не подделали даже вполовину того. Обратишься к такому по фамилии, указанной в документах, у него нет автоматической реакции. Особенно после двух или трёх бессонных суток. Зато он вздрагивает, когда слышит свою старую фамилию. Он недостаточно основательно поработал над своей новой личностью.

Когда я стал Андерсеном, я сделал это лучше. Я всё продумал. Сама по себе фамилия неважна. Я мог бы назваться и Шмидтом. В моей роли это бы ничего не изменило.

Хотел бы я знать, хорошо ли я её сыграл.

Теперь меня зовут Йонас, и Федерико и Макс ведут меня в зоопарк. Федерико и Майя. Ну ладно, пусть будет Майя. Жираф остаётся жирафом, даже если на его вольере повесить табличку с надписью «лев».

168

Я не хочу здесь находиться. Это меня запутывает. Я не хочу этого.

Пусть бы они пошли со мной к птицам или к рыбам. Да пусть хоть к змеям.

Нет. К змеям не надо.

«Они внутри меня!» – так кричал тот человек со змеями.

Этого я не хочу.

Макс и Федерико хотят, чтобы я сознался. Чтобы я сказал, кто я есть на самом деле.

Я Андерсен.

Андерсен. Андерсен. Андерсен.

Нет, не Андерсен. Я Йонас.

Я маленький ребёнок. Безобидный. Я никогда не был никем другим.

Никогда.

Плюх-плюх.

Вот он трясёт решётку. Поначалу они ещё делают это. Колотят в дверь. Кричат. Потом затихают. Просто сидят.

Иногда они плачут.

А люди смеются. Очень много людей. Дети. Он трясёт решётку, а они смеются.

Я специально отдавал распоряжение, чтоб смеялись. Когда над ними смеются, это усугубляет действие ареста.

Решётка была сильнее его. Разумеется. Решётка всегда сильнее. Теперь он сидит на полу, опустив голову. Подавленный. Это подходящий момент для допроса. Поставить перед ним решающие вопросы. «Вы должны нащупать правильный момент», – всегда говорил я моим людям.

Всегда говорил моим людям.

Никогда не говорил.

То был не я. Я Йонас.

Йонас. Йонас. Йонас.

Я знаю, что он лишь самец обезьяны, но он похож на человека.

Я не хочу здесь оставаться.

Я кричу и отбиваюсь.

Я кричу.

Они в растерянности. Не знают, что случилось. Спрашивают себя, что они сделали не так.

«Я думал, все дети любят обезьян», – говорит Федерико.

«Ничего не поделаешь», – говорит Макс.

169

Мы поехали домой, и они рано уложили меня. Я этому только рад. Но не могу заснуть. Мне не даёт покоя вид той обезьяны, которая трясла решётку. Мне не дают покоя те картины.

Заключать в тюрьму – ремесло взыскательное. Камера должна подходить заключённому как ботинок ноге. Требуется снять мерку и удостовериться, что он действительно жмёт.

Когда я занял эту должность, темнота считалась особенно действенной – суеверие, которое не выдерживает практической проверки. Только потому, что создать полную темноту довольно затратно. Глаза становятся чувствительными и воспринимают самый слабый световой сигнал. Даже в материнской утробе темнота не была абсолютной. Кроме того, отсутствие света не позволяет вести необходимую слежку.

Моё распоряжение заменить некоторые двери решётками поначалу натолкнулось на сопротивление. Особенно со стороны тех сотрудников, которые работали в подчинении у моего предшественника. Они потом недолго оставались в команде. И не видели, как оправдали себя мои методы.

Запирать людей за решёткой лучше всего голыми. Они должны почувствовать, что им уже больше ничего не принадлежит, даже собственное тело. Звери в клетке. Я распорядился, чтобы мои люди смеялись, проходя мимо. Особенно сильно это действует на женщин. Прежде всего на немолодых.

Правда, этот метод действует недолгое время. Чувство стыда притупляется. Но много времени нам и не требовалось.

Несколько тёмных камер я сохранил, только улучшил их использование. Арестованного вели туда с крепко завязанными глазами, до меня этим условием халатно пренебрегали. Воздействие уменьшается, когда он может ориентироваться перед тем, как запрут дверь.

На другом конце шкалы шум и свет могут быть тоже весьма эффективными. Человек не выдерживает долго без сна.

Большинство арестантов боятся крыс. Этого я никогда не понимал. Они же кусают только когда по-настоящему оголодали.

Для подготовки к допросу годятся и очень тесные камеры, в которых не выпрямишься во весь рост и не ляжешь. Требуемые боли начинаются уже с первых часов.

Идеальной была бы камера, которую можно было бы уменьшать постепенно. Подвижные стенки и понижающийся потолок. Я просто не успел осуществить такую конструкцию.

Мне нельзя думать о таких вещах. Нельзя, чтоб они были когда-то в прошлом.

170

Я отвлекаюсь, сосредоточиваясь на фантазиях.

Ещё в школьные времена я мечтал о магических силах, которые делали бы меня сильнее и могущественнее остальных людей. Очки, позволяющие видеть сквозь одежду. Стеклянные ботинки-невидимки, обувшись в которые, становишься невидим. Волшебная палочка, которой достаточно взмахнуть – и время останавливается. Разумеется, только для других, не для меня. Они застывают, неподвижные, а я могу среди них перемещаться как угодно. Могу делать с ними что захочу. Могу их трогать, бить, могу…

Весёлые картинки. Я должен представлять себе весёлые картинки. Ночью, когда Федерико и Майя засыпают, я мог бы прокрадываться в спальню и шептать им на ухо что-нибудь несусветное. На следующее утро они бы вспоминали об этом и думали, что получили некое послание. С того света или из подсознания. Первый раз они бы над этим посмеялись, отмахнулись бы, а в следующую ночь я бы опять сделал это. И после следующей. Я уверен, я вверг бы их в безумие или хотя бы в состояние, в котором они сами считали бы себя сумасшедшими. С ней это удалось бы легче, чем с ним, но сработало бы у обоих. Рассудок человека – хрупкая конструкция. Ему немного надо, чтобы разбиться вдребезги.

Или… Ну просто ради времяпрепровождения… Я мог бы позвонить в полицию, моим высоким голосом, который приняли бы за женский, например, соседкин. Я заявил бы о нападении или взломе квартиры. Они бы примчались – с мигалками и сиренами, – а у меня было бы развлечение на полчаса.

Или…

Я мог бы устроить всё, что захочу, и никто бы меня не заподозрил. Потому что я ведь ещё не умею говорить или что-нибудь выдумывать или вообще сделать что-нибудь более интересное, чем выстроить башню из кубиков да испачкать памперс. Маленькому мальчику не нужна и волшебная палочка, чтобы остаться невидимым. Я для них на самом деле не существую. Всего лишь младенец, нуждающийся в уходе.

Я мог бы…

Разумеется, я не стану ничего этого делать.

Я лишь выдумываю это, потому что мой рассудок нуждаются в стимулах. Единственную книгу, которая вот уже несколько недель стоит у меня в комнате, я знаю уже слишком хорошо.

Сказки братьев Гримм.

171

Старинное издание. С красивым готическим шрифтом, я с таким вырос. Первая буква в начале каждой сказки встроена в маленькую картинку. Например, Румпельштильцхен пытается разорвать на части свою начальную букву. Кот в сапогах прячется за своей начальной буквой – видимо, подстерегая мышь. И так далее.

Не знаю, откуда взялась эта книга. И почему её поставили на полку стеллажа в моей комнате. Я ещё мал для того, чтобы мне читали сказки вслух. Книжки с картинками – вот мой предел. Как делает корова? Она делает: му-у-у.

И почему такая старая книга? Может, это семейная реликвия – ещё от бабушки Арно или от дедушки Хелене. Он могли читать эту книгу вслух своим детям, как это делала для меня моя мать.

Или, что тоже мыслимо: они нашли эти сказки где-нибудь на книжном развале и купили, думая себе: вот вырастет Йонас, порадуется картинкам.

Неважно. Главное, есть что почитать.

Эти сказки, а я и не знал, не такие уж умилительные, как мне это представлялось по воспоминаниям. Моя мать, оказывается, многое пропускала. Подвергала сказки цензуре. У неё не проходила бочка, «полная кипящего масла или ядовитых змей». Никого не сжигали на костре и не пожирали в лесу дикие звери. Она, наверное, думала, что такие вещи могут меня травмировать.

Никому не окажешь услугу, оберегая его от действительности.

Некоторые сказки она пропускала. Например, про маленькую девочку, которой гном каждый день давал острый нож, потому что старый у неё уже затупился и она не могла делать им свою работу как следует. В конце сказки вмешивались три брата и отрезали гному руку. Из ревности. Я полагаю, эту сказку она вполне могла бы мне и прочитать. У меня не было сестёр и братьев, которых мне следовало бы опасаться.

Эту сказку и ещё несколько других, которые мне нравятся, я знаю уже почти наизусть. Я радуюсь всякий раз, когда мне в руки попадает другое чтение, пусть и не такое интересное. Я прочитал даже вкладку из упаковки с сиропом от кашля.

Сегодня Федерико принёс рекламную брошюру фирмы Андерсен. На обложке изображён их фирменный знак, а Федерико знает, что мне он всегда нравился. Только не знает, почему. Надпись со стрелой, указывающей на вход.

Итак, будет мне что почитать.

172

Это невероятно.

Этого не может быть.

Но это так.

Кажется, я закричал так громко, что напугал их. Я не помню своего крика, но было бы вполне логично, что я так бурно среагировал.

Ещё логичнее было бы, если бы я пел и плясал.

Когда Майя вбежала в комнату на мой крик, на ней ничего не было надето. Теперь, после всего, я припоминаю, что кожа её влажно блестела. В тот момент меня это не интересовало, да и в этот момент меня это не интересует.

Теперь важно только одно.

Федерико обнял меня и спел мне итальянскую песню. Колыбельную, как я догадываюсь. У него приятный голос.

Его тело – а он тоже был голый – пахло очень по-мужски: потом и немножко рыбой. Должно быть, я помешал им в интимный момент.

Но это меня не интересует.

Меня интересует совсем другое.

Майя, иначе это была бы не она, непременно хотела выяснить, что же меня так испугало. Я указал на стену, по которой пробегали тени от фар проезжающих по улице машин. Пусть думают, что я испугался.

Но я ничего не испугался.

Я пережил самую лучшую неожиданность, какую только мог представить.

В моей комнате горит ночник в виде клоуна со светящимся красным носом. Федерико собрался вкрутить туда завтра более сильную лампочку.

Но света достаточно. Больше мне и не требуется. Если кто-то войдёт в комнату, я могу моментально изобразить вполне достоверный сон.

В свете красного клоунского носа я прочитал…

Я прочитал…

Не удивительно, что я закричал.

173

Только однажды до этого я испытывал такой внезапный прилив счастья, такой радостный сюрприз. Это было, когда я…

Это не сравнить. Конечно нет. Но всё же.

«Рождество и Пасха в один день», – называла моя мама такие моменты. Сегодня – Рождество, Пасха и Троица в одном.

Мне было не больше восьми лет. Самое большее девять. Я ещё ходил в коротких штанишках. Хотя была зима.

Это был великий день преподавателя катехизиса Лэммле, нашего «Ягнёнка-беее». Раз в году, во время предрождественского адвента ему разрешалось организовать благотворительный базар – в пользу миссии в Африке. На этом базаре продавались пироги, испечённые женщинами нашей общины, самодельные вышивки и тому подобные вещи. Ягнёнок-беее уже за недели до базара обходил деревню, от дома к дому, собирая эти предметы, и всякий раз нахваливал кофе, которым его угощали, как самый лучший, какой только ему приходилось пить.

По такому случаю полагалось появиться в собрании общины и внести пожертвование, кто сколько может. Мои родители всякий раз перед этим спорили, сколько денег дать. Как можно меньше – такова была установка у отца. Столько, чтобы не прослыть скупыми – на этом настаивала мать. В наших краях внимательно следили за руками.

Соседи – и этим я потом часто пользовался – лучшие осведомители. Они расскажут более интимные вещи, чем мог ожидать от них допрашиваемый.

Для нас, детей, самым важным был стенд, которым управлял лично катехизист Лэммле. У него для этого было специальное устройство – или он мастерил его всякий раз заново, не знаю, – состоящее из множества бечёвок. На одном конце они сходились в толстый пучок, а другие их концы разбегались, пройдя пути разной длины по канавке в поперечной планке. На концах под планкой были привязаны предметы, которые можно было выиграть. За пять пфеннигов ты получал право потянуть за верёвочку в верхнем пучке – тот предмет, который поднимался при этом вверх, и был твоим выигрышем.

Дело было в том, чтобы угадать правильную верёвочку, потому что в основном к ним были привязаны печенюшки, пожертвованные бакалейщиком Каспером, потому что для продажи они были уже недостаточно свежи. Из опыта предыдущих лет мы уже знали, что эти печеньки были сухими как спрессованная пыль. Ещё там были карандаши, ластики, а ещё был…

Странно, какие вещи ценишь в детстве.

Там висел настоящий орден. Я и по сей день не могу объяснить, откуда он взялся у Лэммле. Крест – почти как Железный, – два скрещённых меча, а посередине эмалированный красный орёл.

Если бы у меня был такой орден, думал я тогда, у меня бы не осталось больше никаких желаний.

174

Я заплатил мои пять пфеннигов. Я потянул за бечёвку. И я вытянул орден. Счастье. Я ожидал сухое печенье, а получил – я, восьмилетний мальчик – орден Красного орла четвёртой степени.

Я представлял себе, как прикреплю его к своей вязаной куртке и буду ходить с ним в школу – на зависть всем одноклассникам. Они тоже инвестировали свои полугрошики в лотерею Ягнёнка-беее и в лучшем случае выиграли точилку для карандашей. Я представлял себе…

Но вышло по-другому.

Мой авторитарный отец был возмущён, что кто-то может разбрасываться такими знаками отличия – «для церковного базара!», как будто это только усугубляло злодеяние. Он конфисковал у меня эмалированный крест и запер его в выдвижной ящик, где хранились все семейные документы. «Орден нельзя выиграть в лотерею, – поучал он. – Орден надо заслужить».

Спустя годы я заслужил орден. Хотя и не мог его носить. И рассказать о нём моему отцу.

Так что моё счастье с выигрышем продлилось недолго. Но то мгновение, когда мне стало ясно, что я потянул за нужную верёвочку, тот неожиданный, чудесный момент счастья мой отец уже не мог у меня отнять.

Сегодня я получил куда больший выигрыш.

Если бы я был взрослым, каким я был когда-то и каким буду опять через двадцать лет, я бы открыл бутылку шампанского. Угостил бы всех присутствующих.

Когда Удо Хергес получил аттестат зрелости – неожиданно для себя и только из милости, в качестве благодарности за то, что записался добровольцем в армию, – он взял в мясном магазине своего отца связку колбас, повесил её на шею как орденскую цепь и всех нас угостил этой колбасой.

В лазарете был один санитар по фамилии то ли Горестный, то ли Скупой, то ли что-то такое же смешное, и он стал отцом, даже двойным. Получив это известие, он всех раненых угостил сигарами и настаивал на том, чтобы мы брали по две, «раз у меня близнецы».

Я маленький ребёнок и не могу вопить от радости, а то они сейчас же придут и будут за меня беспокоиться.

Я могу только лежать и улыбаться.

Гладить рукой по бумаге, на которой напечатано, что я выиграл в лотерею главный приз.

Очень большой выигрыш.

175

Когда Федерико сфотографировал меня для этого конкурса, для этой рекламы, он выиграл не только двести пятьдесят евро. Вместе с купоном на покупку ему прислали эту брошюру. На глянцевой бумаге, со множеством фотографий. Они, наверное, напечатали этих буклетов слишком много тогда, в 1998 году. И продолжали их раздавать.

1998 год. Когда фирма Андерсен праздновала своё пятидесятилетие.

Пусть ребёнок с этим поиграет – так он, наверное, думал. Пусть посмотрит картинки. А если по детской неловкости вырвет или помнёт страницу, то не страшно. Я же не собираюсь ставить этот буклет на полку. Так он, наверное, думал.

Я взял брошюру с собой в кровать, чтобы спокойно изучить её, когда они будут думать, что я сплю. Я изголодался по информации любого рода. Я не надеялся увидеть там ничего особенного. И уж тем более не рассчитывал на радостный сюрприз, который потом получил.

Не удивительно, что я закричал.

Пятьдесят лет фирме Андерсен.

Жирным шрифтом к пятидесятилетнему юбилею фирмы.

С торжественным предисловием, которое определённо было заказано специалисту по рекламе.

Список всех населённых пунктов, в которых находились филиалы Андерсена. Длинный список. У многих названий в скобках стоит цифра – 2, 3, 5. В одном месте даже 14. Это означает, что там фирма представлена несколькими филиалами. Всего их было 611. В 1998 году их было 611. На сегодняшний момент их уже наверняка ещё больше.

Статья по истории концерна. Пожалуй, это называется концерном, когда предприятие охватывает столько отдельных супермаркетов. В экономических вопросах я плохо разбираюсь. Мне придётся это навёрстывать.

Основана в 1948 году. На старом снимке того времени – самый первый магазин, в каком-то захолустье, названия которого я никогда не слышал. Да место и не имеет значения. Обычный маленький магазин неведомо где. Ещё без стрелы над входной дверью. Скромная местная лавка.

Надпись на жестяной вывеске они увеличили. Чтобы можно было прочитать фамилию владельца.

Дамиан Андерсен.

Дамиан.

Только я вспомнил об этом, как снова закричал.

176

Они отнесли меня к себе в кровать, в супружескую постель Хелене и Арно. Я лежал между ними. Наши тела соприкасались.

Майя утешительно гладила меня по руке. Её дыхание пахло мятой.

Я не хочу успокаиваться. Я хочу наслаждаться своим волнением.

Федерико мурлычет свою итальянскую мелодию. Она замыкается в кольцо. Всякий раз, когда по логике мелодии ожидаешь последней ноты, она оказывается снова первой. Эта повторяемость должна была усыпить меня.

Они очень милые и хотят сделать как лучше.

Но я не буду спать этой ночью. Есть слишком много того, о чём мне надо подумать.

Я-то собирался – когда-нибудь потом, выросшим, взрослым – пуститься на поиски хоть каких-то следов, которые я оставил как Андерсен. Служба регистрации жителей. Объявления о смерти. Эти поиски представлялись мне трудными. Такая большая страна со столькими городами, думал я, на это могут уйти годы. А могло быть и так, что я эмигрировал, начал где-то в мире с нуля. Америка меня всегда интересовала.

Но я не эмигрировал.

Людей с фамилией Андерсен могло быть сколько угодно. Но Дамиан?

И времена совпадают.

«Он открыл свой первый магазин, – было написано в брошюре, – вскоре после денежной реформы». Не знаю, что это была за реформа, но могу себе представить. Они создали новую валюту, потому что старая обесценилась из-за войны. Или победители ввели свою валюту.

Это не играет роли. То было новое начало. Дамиан Андерсен открыл свой первый магазин.

Я открыл свой первый магазин.

Хотел бы я хоть что-то помнить об этом.

Должно быть, я всё-таки заснул. Теперь лежу один в широкой кровати. Из ванной слышно, как Федерико что-то кричит и при этом чистит зубы. На слух это похоже на чужой язык. Но Майя, кажется, всё равно понимает, что он говорит. Я слышу, как оба смеются.

Я закрываю глаза ещё раз. Я не хочу, чтобы кто-нибудь уже начал заниматься мной. Я хочу быть один.

Только мы вдвоём. Я и Андерсен.

177

Это странное чувство – знать, как долго ты был мёртвым перед тем, как явиться на свет.

Вот фотография из брошюры, под ней стоят даты жизни. 1903–1972 гг.

Первую дату я сам выдумал для Андерсена. Вторая, наверное, реальная.

Тридцать лет я пробыл мёртвым.

Я спрашиваю себя, нормальная ли это временная дистанция. Происходит ли это автоматически или чья-то отдельная воля влияет на то, как скоро ты снова вернёшься на карусель? Я всегда был нетерпеливым человеком.

От моего последнего тела, должно быть, мало чего осталось. Разве что зубы или пара костей. Если они меня не кремировали, хотя мне бы это не подошло. Возможно, я пожелал для себя одного, а произошло потом другое. Это ведь тоже часть смерти: ты теряешь всякое влияние на события.

Так или иначе, место погребения есть. Населённый пункт, который можно найти. Есть какой-то надгробный камень. Мрамор с золотыми буквами. Кажется, я умер достаточно богатым человеком – и они не зарыли меня безымянно. Не так, как мы это делали с объектами, которые нам больше не требовались для дознавания.

611 филиалов.

Может быть, я распорядился, в завещании или того раньше, чтобы на могильном камне выгравировали фирменный знак. Сверху фамилия, а внизу стрела. Указывающая в землю. Это означало бы: там внизу лежит Дамиан Андерсен. Нечто такое меня бы позабавило.

В брошюре не говорится, где я жил. Сперва в том городе, который я себе облюбовал. Но в конце? Я представляю себе виллу где-то в красивой местности. Может, в горах или на озере.

Я знаю так мало.

Умер ли я дома? В больнице? Была ли это медленная смерть – или мне повезло, и всё происходило быстро? Может, меня хватил удар во время прогулки, или меня сбила машина. Всё это мне придётся выяснять. Всё. Это я умею делать лучше, чем кто бы то ни было: выяснять суть дела.

Я лежу в постели Хелене и Арно и размышляю, что могло бы быть. Жил ли я один? Был ли женат? Имел ли детей?

Если я – только в порядке допущения – стал отцом в шестьдесят, тогда моим детям сейчас было бы…

А если у этих детей есть свои дети…

Есть так много всего, о чём следует подумать.

178

Я изучаю портрет Андерсена. Должно быть, это мой портрет, но я бы не узнал себя на нём.

Ещё бы. Ведь я следил за тем, чтобы никто из прежних времён не опознал бы меня на фотографии.

Я ношу очки в толстой чёрной оправе. Очками легко изменить облик. Притом что у меня всегда было хорошее зрение. Нет оснований предполагать, что это вдруг изменилось. В очках наверняка оконное стекло.

Тогда, когда это ещё было в моей власти, я бы распорядился арестовать мастера из оптики после сделанной работы. Повод найдётся всегда. Я бы выдернул его из оборота, чтобы он уже никому не смог рассказать. Но в качестве Андерсена это было бы мне уже не по силам. Но есть и другие пути. Я уверен, что продавец так никогда и не узнал, для кого были предназначены очки.

Я опираюсь подбородком на ладонь, пальцы прикрывают рот. И задумчивая поза отнюдь не случайность. Так не опознать форму моего рта.

Под прикрытием пальцев я, может быть, и улыбаюсь.

К сожалению, на фото не видна левая кисть, отсутствующая.

Как не видна левая кисть моей матери на её свадебном фото. Хотелось бы мне знать, как я в качества Андерсена обходился с последствиями моего военного ранения. Носил протез? В короткой биографической статье об этом ничего нет. Совершенно точно я не скрывал своего увечья. Уже по одному тому чтобы отличаться от человека, которым был перед этим и который, может быть, находился в розыске.

Наверняка находился в розыске.

Волосы коротко острижены, как мне было привычно всегда. Седые волосы. При этом нет подписи, когда был сделан снимок, но я к этому времени уже должен быть пожилым.

Фотография сделана в рабочем кабинете. Я сижу за совершенно пустым письменным столом. Даже телефона на нём нет. Значит, я сохранил свою всегдашнюю любовь к чистому рабочему месту. Неряшливая обстановка – признак неряшливого ума. Ещё и поэтому я чувствую себя в этой детской комнате неуютно. Но если я не хочу бросаться в глаза, я вынужден с этим мириться. В моём возрасте от меня ожидают только хаоса.

Одна деталь на фотографии доказывает мне, что изображён именно я: на стене за письменным столом висит японская картина в виде развёрнутого свитка – ландшафт, намеченный несколькими штрихами тушью. Я всегда любил этот вид искусства.

Ну вот, а теперь пусть они придут, меня надо подмыть и сменить мне памперс.

179

Одетый только в памперс, я стою перед большим гардеробным зеркалом в холле. Брошюру, развёрнутую на странице с фотографией, держу так, чтобы видеть в зеркале её отражение. Мне кажется, я узнаю черты лица, которые столько лет разглядывал во время бритья. Они стали старше, разумеется, поэтому я не вполне уверен. Я не знал себя старым человеком.

Не могу помнить себя старым человеком.

Федерико и Майя перешёптываются в дверях спальни. Они наблюдают за мной. Я полагаю, они обсуждают, что бы могло значить моё странное поведение. Майя – тут я даже не сомневаюсь – уже придумала какое-нибудь умное объяснение этому.

Кажется, они очень рано встали. Возможно, моё беспокойное ночное поведение их встревожило и лишило сна. Чтобы успокоить их, я смеюсь и хлопаю в ладоши.

Плюх-плюх.

Затем я ковыляю в гостиную и взбираюсь на софу. Если я вскарабкаюсь на спинку, то дотянусь до полки, на которой Хелене хранит свои серебристые пластиночки. Я извлекаю одну, следя за тем, чтобы мой выбор выглядел случайным. Бесцельное любопытство маленького ребёнка.

Очень мило.

Федерико и Майя всё ещё наблюдают за мной. Я не оборачиваюсь, но чувствую их присутствие. На футляре – нет, внутри футляра, но сквозь его прозрачный материал видно – изображён витраж кафедрального собора.

Я спускаюсь вниз, на пол, раскрываю футляр и вытряхиваю пластинку на пол. Поднимаю её и топаю к прибору, который использует Хелене, когда хочет послушать музыку. Делаю вид, будто не знаю, куда совать пластинку. Тычусь ею наугад в разные места, пока Майя не начинает смеяться за моей спиной.

Она включет прибор. Отнимает у меня пластинку и суёт её в нужную щель.

«Gloria», – поют голоса. «Allegretto con spirito» из Коронационной мессы Моцарта.

До мажор.

Бодро напористо.

Музыка не предназначена для танцев, но я всё равно танцую. Мне есть что праздновать.

Федерико и Майя смотрят на меня. Он обнял её за плечи, и она прильнула к нему. Оба улыбаются.

180

Я ещё танцую, но в меня уже снова закрадывается сомнение. Вцепилось когтями. Я больше не слышу музыку. Падаю на пол и прячу лицо в ладонях. Пытаюсь не заплакать. Ведь это был бы совсем не детский плач.

Мысли могут быть самой жестокой пыткой.

А если это всё-таки не я? – думается в моей голове. Что, если человек на фотографии – другой Андерсен, с другой историей? Если все совпадения лишь случайны?

Но его зовут Дамиан. Это редкое имя. Старомодное. Я никогда не встречал человека с таким именем. Знаю это имя только из мученической истории, такие истории любил нам рассказывать «Ягнёнок-беее». Он наслаждался, в подробностях рассказывая нам о страданиях тех, кто подвергался пыткам за свою веру. После каждой отрезанной головы и каждого вспоротого живота облизывал губы как после хорошего обеда. Особенно его вдохновляли святая Урсула и её одиннадцать тысяч убитых девственниц. Как и история Космы и Дамиана. Не только утопленных, но и сожжённых. А потом ещё побитых камнями. Это для него было лакомство.

Дамиан Андерсен. Это не могло быть случайным совпадением. Всё слишком хорошо подогнано.

Я не хочу, чтобы это была случайность.

Хотя…

У меня был один случай, его звали Себастиан Верленбахер, я никогда не забуду это имя. Верленбахер. Не какое-нибудь обиходное. Против него были косвенные улики, совершенно ясные косвенные улики, его имя неоднократно упоминалось в перехваченных письмах, даже с его адресом. Но когда мы взяли его в разработку, из него ничего не удалось вытянуть. Даже когда мы применяли самые верные средства, он всегда только клялся, что не знает ничего из того, чего мы от него добивались. И умирая твердил то же самое.

Позднее оказалось, что его именем кто-то воспользовался. В качестве псевдонима, случайно взятого из телефонного справочника. Чтобы никто не смог выболтать его истинную идентичность.

То есть, вполне возможно…

Разочарование, уже одна только мысль о разочаровании почти нестерпима. А я был так уверен, что нашёл себя.

Нет.

Я всё ещё уверен. Логично, что это должно быть так.

Но если это не так…

То так, то этак.

Так я это или не я?

181

Быть того не может, что это не я. В противном случае как бы всё могло так совпасть?

Должно быть, я ускользнул от них, выйдя тогда за дверь. Может, они меня даже арестовали, но снова отпустили, или – что вероятнее – я им вообще не попался. Должно быть, тысячи таких, как я, были тогда в пути, а во мне не было ничего примечательного. Кроме отсутствующей кисти. Но и это после войны встречалось довольно часто.

Первым делом я пробрался в большой город, как и собирался, нашёл работу или не нашёл. Но так или иначе каждое утро уходил из дома и каждый вечер возвращался. Заворачивался в регулярность этого образа жизни как в серую драпировку. Всё так, как и намеревался.

А потом, через годили два, я исчез, без объяснения. Никто меня не хватится. Андерсен – такой, каким я его задумал, – не был интересным человеком. С самого начала не был.

А потом…

Если это я.

Первым делом я отправился к зданию суда. На мне был синий рабочий халат. В руке ведро для уборки. Как и было запланировано. Техника-смотрителя никто не удостоит второго взгляда. Я поднялся на чердак и забрал там то, что заложил когда-то. Опустошил и другие тайники.

Четыре пакета с началом нового существования. Может быть, только три. Никогда нельзя исключить, что кто-то случайно наткнулся на один из них. И это тоже было учтено в моих планах.

Золотые монеты – это валюта, которой не приходится бояться обесценивания. Бриллианты и подавно. У меня был основной капитал для магазина. И для второго, и для третьего.

Поначалу молочные продукты, это имело смысл. Андерсен был задуман как крестьянский сын, как некто, понимающий толк в доении коров. После войны люди были голодные.

Потом, очень постепенно, ещё какой-то продукт. Ещё один магазин. И ещё один.

Всё совпадает. Даже если у меня пока нет никакого другого доказательства, кроме юбилейной брошюрки четырёхлетней давности. С фотографией, на которой я себя не узнаю.

182

С тех пор, как я знаю, что мне удалось как Андерсену, с тех пор, как я поверил, что знаю это, мне трудно играть свою роль в повседневности. Я отвлекаюсь и делаю ошибки. Сегодня я чуть было не выдал себя.

Майя вбила себе в голову, что должна удивить Хелене моим первым внятным словом. Победно продемонстрировать подруге, на что способна психология.

Она полчаса держала у меня перед носом кусочек шоколада и постоянно повторяла: «Скажи шоколад! Скажи шоколад!» Естественно, я молчал, хотя уже достаточно хорошо владею своим речевым аппаратом. Для первых слов ещё просто рановато. Я бы тем самым похоронил все свои усилия быть по возможности обыкновенным ребёнком.

«Скажи шоколад! Скажи шоколад!»

Я лишь смотрел на неё и не реагировал. Когда она вконец надоела мне своей назойливостью, я хотел, вообще-то, лишь скривиться и заплакать. Но все мои мысли были заняты Андерсеном, всеми теми вещами, которые я хотел выяснить о нём.

О себе.

Я потерял над собой контроль. Допустить такое второй раз мне никак нельзя. Мне следовало бы без слов немного похныкать, а вместо этого из меня вылезло целое предложение.

«Заткнись уже, паскуда!» – сказал я.

Такого испуга, как у Майи, я ещё никогда не видел ни у одного человека. Она выпучила глаза. Как будто увидела привидение. Выронила шоколад и выбежала из комнаты.

Молочный шоколад. У нас дома такой был только на Рождество.

Она позвонила Федерико на работу, и он приехал домой раньше времени. Не потому, что поверил в эту историю, а потому что беспокоился за неё. За её рассудок. Когда он вошёл в мою комнату, я, разумеется, снова был совершенно безобидным маленьким мальчиком. Играл со своим мишкой.

«Да-да, – лепетал я. – Да-да-да».

Майя визгливо и истерично настаивала на том, что реально слышала от меня ту фразу. Федерико ей не поверил. Разумеется, нет. «Ты перетрудилась», – сказал он, хотя перетрудиться – это действительно самое последнее, что можно предположить в отношении Майи.

Оплошность как-то загладилась.

183

Теперь она и сама верит, что ей тогда почудилось. Она даже выстроила вокруг этого целую теорию: дескать, где-то она подсознательно подцепила эту фразу вероятно, по пути домой из университета. В трамвае молодая пара сильно ссорилась, там, наверное, и прозвучали эти слова и как-то закрепились в её памяти. А мне только на руку, что она уговорила себя. При этом она находит себя безумно интересной, прямо так и легла бы на собственную кушетку и анализировала бы сама себя.

Я однажды пытался взять себе в команду психолога. Он должен был нам обеспечить более прямой доступ к отдельным характерам, но это не сработало. Психологи – никакие не практики.

Чтобы ещё прочнее убедить Майю, что ей это примерещилось, я демонстрировал своё детское простодушие и был особенно мил по отношению к ней. Иногда без всякой причины бежал к ней, чтобы обнять. Зарывался головой в её колени. Жаль, что она не носит юбки. Тогда было бы интереснее зарываться.

В ответ ей приходилось, естественно, осыпать меня ненужными нежностями, но это можно было стерпеть. Она к этому времени почувствовала себя особо одарённой в обращении с детьми и очень гордилась этим. Когда позвонила из Италии Хелене, ей было сказано: «Можете спокойно задержаться ещё хоть на целую неделю. Я прекрасно нахожу с Йонасом общий язык».

Паскуда.

Правда, свои попытки научить меня первым словам она оставила.

Зато пустила в ход своё новооткрытое чувство материнства, чтобы нет-нет да и заговорить с Федерико – совершенно ненавязчиво, как ей казалось – на тему женитьбы. О том, как было бы хорошо завести своих детей. И что, оказывается, совсем не трудно обращаться с таким маленьким сокровищем, стоит только найти верный тон. Когда, например, вечером она относит меня в кровать, ей достаточно только спеть мне колыбельную – и я тотчас засыпаю.

Поёт она всегда одно и то же, и поёт ужасно. Я никогда терпеть не мог эту «Guten Abend, gut Nacht». Но ведь можно притвориться спящим.

Я охотно изображаю им спокойного малыша. За это они оставляют меня в покое. И не приходят, как это обычно делает Хелене, то и дело в мою комнату, чтобы проверить, всё ли у меня в порядке. И я снова и снова могу спокойно разглядывать мою брошюру. Моё бесценное сокровище.

Очень скоро я уже знал наизусть всё, что там напечатано. Четырнадцать филиалов в одном только Гамбурге.

Я-Андерсен.

184

Старое правило гласит: ошибка не приходит одна. На сей раз со мной случилось нечто действительно плохое, и это совсем не то, что может пройти незамеченным. Мне следовало бы держать себя в руках, но я не справился. Это было сильнее меня.

Дело привлекло к себе такое внимание, что Арно и Хелене вернулись из Италии на день раньше, чем было запланировано. Я испортил им свадебное путешествие.

Они тревожились, потому что не знали, что это вдруг на меня нашло. «Он хотел только поиграть», – пытались они успокоить себя, но и сами не верили этому.

Хелене старается быть со мной особенно нежной, хотя не может вполне скрыть свой страх. Арно, чтобы успокоить самого себя, повторяет: «Он не виноват. Ведь ему нет ещё и двух лет».

Даже если бы мне можно было им объяснить, они бы не поняли.

Того мальчика – его зовут Лукас – уже выписали из больницы. Они говорят, никаких тяжких последствий от этого инцидента не останется. Шрам, конечно, но не более того. Он теперь боится всех детей. Особенно младших.

Я попытался его убить.

Майя несёт вздор о психическом нарушении. «В нём, должно быть, присутствует бездонная ненависть», – вот её буквальные слова.

На сей раз – в виде исключения – она права. В тот момент это была ненависть. Будь нож поострее, ему бы не выжить. С ножом я обращаться умею.

Пройдёт время – они вернутся к повседневности. Уговорят себя, что это был несчастный случай. Федерико меня уже жалеет. «Бедный мальчик, должно быть, ужасно испугался, когда всё кругом было залито кровью».

Я не испугался. А кровь, естественно, была.

Мне жаль воспитательниц в яслях. Из-за этой истории их предприятие, может быть, закроют. Начальство считает непростительной халатностью, что маленький ребёнок имел такой лёгкий доступ к ножу.

Доступ не был лёгким. Выдвижной ящик с ножами был заперт на ключ. От детей. А ключ они держали в кабинете. Кому требовалось работать на кухне, всякий раз должен был брать этот ключ.

И я его взял.

Конечно же это была ошибка. Я сделал себя заметным, а не должен был этого допускать. Как раз теперь, когда вышел на след Андерсена. Я не хочу, чтобы меня устранили из игры до того, как я узнаю о нём больше.

Обо мне.

185

Я лежал на спине, и Лукреция задрала мои ноги вверх. Обе мои лодыжки она обхватывала одной рукой. А другой рукой подтирала мне задницу. Это унизительная процедура, особенно досадная оттого, что она давно уже лишняя. Я уже в состоянии контролировать мой сфинктер, а им всё никак не приходит в голову мысль посадить меня на горшок. Мне приходится ждать, когда они до этого додумаются. Самому открывать такие вещи не подходило бы к моей роли.

На допросах я всегда оставлял людей привязанными к стулу до тех пор, пока они не обделывались. Для многих это нестерпимее, чем побои. Они терпят из последних сил, а когда это всё же происходит, они становятся беспомощны. Может, это высшая справедливость, что теперь это происходит и со мной?

Нет никакой справедливости.

Я лежал, крепко зажав в руке брошюру. Я с ней никогда не расставался. Она всегда была со мной.

И вдруг у пеленального столика рядом со мной возникает этот мальчишка. Ему года четыре, и он кажется мне огромным, хотя из моего лежачего положения я могу видеть только его голову. До этого мне не приходилось с ним сталкиваться. В таком возрасте два года разницы равносильны разнице в ранге между рядовым и штабс-офицером. Он вцепился в мою брошюру, я хотел её удержать, но он вырвал её. Я пытался защититься, но Лукреция не отпускала мои ноги. Она сильнее меня. Все взрослые сильнее меня. Одно это уже делает моё состояние таким неприятным.

«Дай же Лукасу посмотреть твою книжку с картинками», – сказала она. Когда они хотят кого-нибудь уговорить, они делают свои голоса медовыми.

Книжка с картинками.

Он убежал с моим бесценным достоянием, а я ничего не мог поделать.

Я не выношу эту беспомощность.

Когда Лукреция наконец отпустила меня, я сперва не мог его найти. Его не было ни в комнате ползунков, ни в игровой комнате, ни в кабинете, ни на кухне.

Потом я услышал смех в туалете. Нестерпимо счастливый смех.

Они стояли полукругом возле унитаза, он и двое других мальчишек. Все примерно одного возраста. Бросали в унитаз обрывки бумаги и нажимали на рычаг смыва. Громко ликовали, когда обрывки носило по кругу воронки, пока не смывало окончательно. Они исчезали бесследно.

От моей брошюры осталась одна обложка. Она была из более прочного материала, и им не удалось её порвать.

186

Надо сильно постараться, чтобы вывести меня из себя. Я и в работе всегда сохранял хладнокровие. Я ничего не имел против объектов. Ничего личного. У них была своя роль, у меня своя, такова была моя установка.

Но если уж я впадал в ярость, то я действительно впадал в ярость. Это холодная ярость. Она движет мной, но одновременно позволяет мне действовать расчётливо.

Я чувствовал себя вправе.

Я был вправе.

Он порвал портрет Андерсена и смыл его в канализацию. Мой портрет. Мою единственную связь с тем, кем я когда-то был.

Я без спешки отправился в кабинет воспитательниц. Вообще-то детям туда вход запрещён, но мне они разрешали. Потому что я такой разумный мальчик, который никогда ничего не ломает.

Ключ от ящика с ножами висит на гвозде на стене, довольно высоко, чтоб дети не достали. Мне пришлось взбираться на стул.

На кухне никого не было. Я мог спокойно выбрать то, что мне надо. Большой хлебный нож был бы идеальным, но он слишком длинный, его не спрячешь под моим пуловером. Иногда приходится идти на компромисс.

Мальчиков в туалете уже не было. В этом возрасте они быстро теряют интерес к игре. Лукас сидел на полу и двигал туда-сюда игрушечный паровоз. «Брумм, брумм!» – рычал он. Идиот. Паровозы не делают «брумм».

Он сидел ко мне спиной, и мне пришлось довольно долго ждать, когда он выпрямится. По крайней мере, мне это показалось долгим. Нож был не такой острый, но шею я ему таки вспорол. Дядя Доктор однажды показал мне, где надо резать.

Я намеревался после этого изобразить удивление или страх. Но на меня поначалу никто даже внимания не обратил. Они все занимались только Лукасом. Он не кричал, что было удивительно. Видимо, для этого ему не хватало воздуха. Зато другие дети в ужасе вопили.

Артерию я не задел, иначе бы кровь выходила толчками.

Они перевязали рану на первое время пелёнкой, а там уже и врач приехал. Кажется, в этом отношении здесь хорошо организовано.

На носилках он казался очень маленьким.

Потом они все кажутся меньше. Мне это не однажды бросалось в глаза.

187

Я знаю эту историю наизусть.

«В одном городе, который называется Франекер, расположенном в Западной Фрисландии, случилось как-то, что маленькие дети, пяти– и шестилетние мальчики и девочки, играли вместе. Одного мальчика они назначили мясником, другого поваром, а третьему мальчику досталось быть свиньёй. Одной девочке они тоже назначили быть поварихой, а другой – её помощницей; помощница должна была собрать в просторную посуду кровь свиньи, чтобы сделать из неё кровяную колбасу. Мясник схватил того мальчика, который был свиньёй, повалил его на землю и перерезал ему ножичком горло, а помощница поварихи собрала кровь в посуду».

Эту историю мать мне тоже никогда не читала.

Они потащили мальчика в суд, но толком не знали, как с ним поступить. С одной стороны, он перерезал другому горло ножом.

С другой стороны…

Такой милый маленький мальчик не мог при этом замышлять злое.

Разумеется нет.

Своими окровавленными руками и ножом я нарисовал на стене полоски. Мы в яслях иногда рисовали специальными красками для пальцев, а я был переимчивый, смышлёный ребёнок.

Только когда Лукаса унесли, Лукреция заметила, что я тут делаю. Она вырвала нож у меня из рук и порезалась при этом. Мне очень жаль. Против неё я ничего не имел.

Потом приходил полицейский, но поскольку дело было с маленькими детьми, он сказал, что протокол можно составить и на следующий день. Может быть, он и сам был отцом.

Лукреция мыла мне руки, да так нещадно, будто хотела содрать с них кожу.

Они не знают, как со мной быть.

«Один из них, старый мудрый человек, дал совет, чтобы судья взял в одну руку красивое красное яблоко, а в другую – рейнский гульден, подозвал бы к себе мальчика и протянул ему обе руки на выбор: если выберет яблоко, то отпустить его с миром, а выберет гульден – то убить его».

Они решили, что должны обследовать меня у психолога. Уж я постараюсь вести себя правильно.

«Ребёнок со смехом схватил яблоко – и был таким образом избавлен от наказания».

188

Госпожа профессор Вальтруд Фритцш. Большой авторитет в своём деле. Та самая женщина, что разработала игру, на которой однажды хотели меня протестировать Петер и Луизе. Завтра в её приёмной или в лаборатории мне надо будет отказаться от рейнского гульдена. Арно и Хелене записали меня к ней, чтобы она выяснила, что же такое на меня нашло.

Хахаха, как написал бы Арно в своём дневнике.

Я сам на себя нашёл.

Майя знает госпожу профессора по университету и говорит о ней с таким же благоговением, как Ягнёнок-бее говорил про господа Бога. Она страшно гордится, что уговорила её заняться этим обследованием. Как если бы уговорила шефа-повара лично изжарить для неё глазунью. Обычно эта дама уже давно не занимается отдельными случаями. Теперь Майя надеется, что мой случай попадёт в какой-нибудь учебник.

А сама она – в примечания на странице.

Хахаха.

Прежде чем решиться на это обследование, в семье велись горячие споры. Дольше всех против этого сопротивлялась мама Арно. Она считает всех медиков идиотами с тех пор, как её врач заподозрил у неё начальную стадию потери памяти. «Мой внук не болен, – то и дело повторяла она. – Просто во время игры произошёл несчастный случай, такое бывает. Воспитательницам в яслях следовало бы получше смотреть за детьми». Арно, пожалуй, и примкнул бы к её мнению, но Хелене и Майя общими силами его переубедили. Ещё и Луизе вмешалась. По нескольку раз в день звонит и требует, чтобы госпоже профессору непременно рассказали, что я тогда сломал все её хвалёные фигурки для тестов.

Пусть расскажут. Во мне и самая умная профессорша не обнаружит ничего необыкновенного. Или, вернее: то необыкновенное, что следовало бы обнаружить, она не заметит. Без хотя бы слабого предположения, в каком направлении следует искать, шанса у них не будет даже с лучшими методами. Я это знаю.

Что касается завтрашнего дня, я сожалею, что у меня взрослого было так мало возможности иметь дело с детьми. Теперь мне не хватает образца для той роли, которую я играю. К счастью, я натренированный наблюдатель. Возьму себе за образец своих ровесников из яслей и буду вести себя соответственно. То есть на все новые предметы реагировать боязливо. Ну или сразу набрасываться на них, а через короткое время терять к ним интерес.

Я воспитывал молодых собак. Не так уж сильно они отличаются от детей.

189

Если кого-нибудь назначали ко мне в отдел, я – прежде чем принять – подвергал его проверке. Не задавал вопросов, на которые он давал бы правильные или неправильные ответы. Это не сказало бы мне ничего об испытуемом. Он мог просто начитаться правильных книг. Или он мог быть из тех, кто с блеском сдаёт экзамены, но теряется перед лицом действительности. Вальтер Хаарман в моём классе всегда был лучшим учеником. И что из него вышло? Когда я слышал о нём в последний раз, он проводил свои дни в какой-то конторе и заполнял там формуляры. В которые потом уже никто никогда не заглядывал.

И я ни о чём не расспрашивал претендентов. Из их ответов я бы ничего не узнал об их характере, а узнал бы лишь, как они оценивают меня. Экзаменуемый прикидывает, чего от него хочет услышать экзаменатор, то он и говорит.

Так же, как я сегодня прикидываю, какого поведения ожидает от меня госпожа профессор Фритцш.

Я всегда давал человеку практическое задание. Велел привести подозреваемого в комнату допросов и говорил претенденту: «Этот человек – иногда это могла быть и женщина – что-то от нас скрывает. Выясните, что именно». И не давал больше никаких указаний и подсказок. Садился, скрестив руки на груди, и ждал.

Поначалу все пробовали разговорить подозреваемого. Угрозами или обещаниями. Безрезультатно, разумеется. После этого большинство начинало кричать, и для меня это всегда было отрицательным сигналом. Сввою работу надо делать без лишнего волнения. Столяр ведь не кричит на доску, а берёт в руки рубанок. Только если человек сохранял спокойствие, я рассматривал его кандидатуру.

Первый удар говорит о дознавателе очень много. О нём не надо предупреждать, он должен грянуть как гром среди ясного неба. Без всякой логики. Один сказал привязанному мужчине: «Сейчас мы сделаем перерыв, чтобы ты мог поразмыслить, не лучше ли тебе всё же заговорить». И после этого ударил. Кулаком в лицо. Он стал одним из лучших моих людей.

Если становилось очевидно, что теперь потребуются физические средства, некоторые испытуемые затормаживались. Когда после этого они всё-таки преодолевали внутренний порог, по их осанке всё равно было видно, что им не по себе. Эти люди не годились мне в сотрудники. Конторский материал.

Другие продолжали бить и пинать, когда допрашиваемый был уже без сознания. Они, наверное, думали, что смогут произвести на меня впечатление своим мучительством. Но я искал не любителей, а людей, способных выполнять профессиональную работу.

Завтра у меня будет собеседование по соисканию на должность совершенно обыкновенного маленького мальчика.

Траляля.

190

Думаю, я всё сделал правильно. Хотя на сей раз, в отличие от теста в больнице, у меня не было никакой информации о том, чего от меня ждут.

Госпожу профессора я даже в глаза не увидел. Меня привели в просторную игровую комнату, полную разных кукол, машинок, книжек с картинками. Была даже небольшая песочница с ведёрками и лопатками. Поначалу я всячески противился тому, чтобы меня оставили там одного. Предполагаю, что все дети моего возраста так и реагировали бы на незнакомую обстановку. Я водрузил на себя испуганное личико и вцепился в ноги Хелене.

В конце концов какая-то игрушечная улыбающаяся обезьянка сподвигла меня к тому, чтобы я принялся за игру. Это ведь и было тем занятием, за которым хотели меня наблюдать, делая из этого свои выводы.

Хелене тихонько выкралась из комнаты и прикрыла за собой дверь.

Зеркальное стекло, через которое они за мной наблюдали, было как большое окно. Я никогда не возлагал надежд на такую систему. Скрытая слежка имеет смысл лишь с теми заключёнными, которых можно заставить говорить и другими средствами.

Обезьянку я вскоре отложил и принялся за деревянный паровозик. Стал его возить по рельсам туда-сюда, рыча «Брумм! Брумм!» Возможно, они за тем зеркалом, прозрачным с их стороны, с недоумением переглядывались, чему это я так смеюсь. А я вспомнил Лукаса, который издавал те же звуки, когда я уже стоял над ним с ножом в руке и только ждал, когда он выпрямится.

Паровозики не делают никакого «Брумм»!

Потом я потянул за шнур марионеточного Ппетрушку и заставил его плясать. Тот Петрушка, что был над моей кроваткой, нравился мне больше. Даже когда шнурок порвался.

В книжке с картинками были нарисованы животные, и я сказал: «Му-у!» Мне хотелось доставить Хелене радость.

Под конец я попытался в песочнице делать куличики. Они у меня не получались, оттого что песок был сухой. Я сделал из-за этого несчастный вид. Потом спустил штаны, приспустил памперс и пописал в песок. После этого сырой песок вдавил в формочку – и куличик получился. Я даже сделал вид, что ем его. Повернувшись спиной к зеркальному стеклу. Полагаю, они получили достаточно материала для психологического толкования.

Как я и ожидал, вскоре после этого появилась Хелене, взяла меня на руки и унесла в соседнюю комнату поменять мне памперс. Из того, что назад в игровую комнату меня уже не повели, я заключаю, что госпожа профессор удовлетворилась тем, что увидела.

Интересно, к каким выводам она придёт.

191

Я высокоодарённый ребёнок, хотя внимание у меня ещё очень неровное. Несмотря на непривычно развитую для моего возраста способность к постижению взаимосвязей, не стоит исходить из того, что атака в яслях была спланирована, а её последствия ожидаемы. Повторения инцидента с моей стороны бояться не нужно.

Она именно так и написала. Я набросился с ножом на другого ребёнка и попытался его убить. А госпожа профессор называет это инцидентом. Я достойно много мило улыбался. Выбрал себе яблоко, а не рейнский гульден.

Они столько раз зачитывали друг другу вслух это заключение, что я запомнил его слово в слово. О том, что Лукас смыл в унитаз моё предыдущее существование, там ничего не говорилось. Никто не заметил этой взаимосвязи. Так-то оно и лучше.

В одном пункте это заключение верно: повторения бояться не надо. Второй раз такого не случится, чтобы я настолько потерял над собой контроль.

Майя немного разочарована. Она-то надеялась на драматический диагноз. На научную сенсацию, от которой и ей перепала бы щепотка блеска.

Федерико уже снова шутит. «Похоже, у мальчика в жилах течёт итальянская кровь, – говорит он. – Ничем другим такой темперамент не объяснить».

То был не темперамент. То была ненависть.

Для Хелене и Арно в этом заключении важно только одно слово: высокоодарённый. Если это объясняет моё поведение, то они готовы впредь спускать мне с рук всё. «Нам следует поощрять его гораздо больше», – говорит Хелене. Она хочет уволиться со своей работы и целиком посвятить себя мне. Из яслей она меня забрала.

Это меня отнюдь не радует. Это будет означать ещё больше неприятного контроля. Но с другой стороны есть много возможностей направлять Хелене в нужное мне русло. Это мне неплохо удавалось ещё до рождения. Не знаю пока, как я это устрою, но она должна помочь мне как можно больше выяснить про Андерсена.

Про меня.

Ещё я должен позаботиться о том, чтобы она поскорее купила мне скрипку. Когда я потом впервые сыграю «Швабский танец», она будет страшно горда и припишет мой прогресс своим педагогическим усилиям.

Я намерен добиваться разнообразного прогресса.