192

Собственно, я хотел лишь навести порядок, перебрать и по-новому разложить бумаги в письменном столе. Надо же чем-то себя занять. Мне плохо, когда я каждый вечер просто сижу и тупо размышляю. Ведь ответов я всё равно не нахожу.

Мне плохо быть одному.

В синей папке, где я храню всякие инструкции и бумаги и куда редко заглядываю, оказался и этот дневник с китчевыми птичками на обложке. Я тогда писал его для Йонаса. Через шесть лет он должен был получить его, в свои восемнадцать. Я тогда воображал себе, как мы вместе будем его листать. Какие-то записи настроили бы нас на меланхолический лад, так я себе думал, – например, когда я писал что-нибудь о маме. Над чем-то другим мы бы повеселились.

Повеселиться. Теперь я и вспомнить не могу, как это делается.

Я достал из папки дневник и перечитал то, что написал тогда. Кажется, это было так давно. О том молодом человеке, каким я тогда был, теперь я и вспомнить не могу. Всё это читается так оптимистично и так поверхностно. Я чужой сам себе.

Это хорошо, что не знаешь заранее, что тебя ждёт. А то потерял бы всякое мужество жить дальше.

В книжке ещё много пустых страниц. После того несчастного случая в яслях я больше не делал записей. Больше как-то не сложилось – паническое возвращение из свадебного путешествия сломя голову – и жизнерадостный бэби-дневник.

Ещё до того, как Федерико разыскал меня в Сиене, он несколько раз звонил мне на мобильник. Но я просто не отвечал. Видел на дисплее номер нашего рабочего телефона – и думал, что меня домогается Петерман, не хочет оставить меня в покое даже в свадебном путешествии.

Где теперь тот Петерман, интересно? Я совсем потерял его из виду.

Если бы мне тогда кто-нибудь сказал, что моим начальником будет Федерико и что я ему буду за это благодарен, я бы долго смеялся.

Смеяться теперь не над чем.

Майя, которая мне тогда подарила этот дневник, считает, что мне бы пошло на пользу, если бы я не оставлял страницы пустыми, а записывал то, что произошло в последние годы. «Не заботься о форме или о последовательности событий, – сказала она. – Просто выкладывай всё, что приходит тебе на ум». Она разумная женщина. Или вернее – если прочитать то, что я здесь тогда писал о ней, – она стала разумной женщиной. Я рад, что мы остались друзьями.

Я был так уверен в своих мнениях и суждениях – и где там! Ни в чём ничего не смыслил. Теперь-то я знаю, что нет большей глупости, чем верить, будто понимаешь другого человека. Даже если это твой собственный сын.

193

Вот уже скоро два месяца.

Когда после рождения Йонаса я начал этот дневник, я обязательно делал запись, когда он остановился на месяц старше. Теперь я считаю дни после его исчезновения.

Я твёрдо положил себе думать только позитивно, но разве себе прикажешь. Это не функционирует.

Большинство пропавших детей отыскиваются в первые же три дня. После этого шансы становятся всё меньше.

Иногда я думаю, что было бы лучше, если б не было интернета, если б не было всей этой информации. Потому что, разумеется, только и делаешь что ищешь. Достаточно вбить в Гугл первую букву Р – и он тут же выдаёт тебе рубрику «Разыскиваются дети».

На маленькую Мадди, которая исчезла тогда из отеля Алгарви, есть даже отдельная страница в Википедии. Прошло уже больше семи лет, а её родители всё ещё продолжают искать её. Я прочитал всё, что пишут по этому случаю, и все говорят одно и то же: помочь ничем нельзя. Кто-то написал в комментарии, что мужество родителей достойно удивления. Не знаю. Может быть, они просто боятся себе признаться, что больше никогда не увидят свою дочь.

Большинство детей находят в течение суток.

А через два месяца…

Почему он это сделал? Ведь мы же всегда были – при всех тех трудностях, какие у меня иногда случались – счастливой семьёй. Разумеется, с Йонасом всегда было непросто. Уже одна эта причёска с ирокезом, которую ему вдруг непременно вздумалось иметь. Но мы сказали себе: «Он уже в столь многих вещах опережал других детей. Может, и пубертатный период у него наступил раньше».

Не мог же он убежать из дома только потому, что мы спорили с ним насчёт его волос. Кроме того, мы ему в конце концов это разрешили. Собственно, он от нас всегда добивался того, чего хотел.

Господин Ауфхойзер из полиции говорит, что сбежавшие дети почти всегда возвращаются сами. Он хочет внушить мне надежду.

Я ещё никогда не был в таком унынии.

Ещё он говорит, что девяносто девять процентов всех случаев пропажи детей раскрываются.

Девяносто девять – это не сто.

194

Йонас взял с собой собаку. Ремуса. Бывают дни, когда я думаю: это повод для надежды. Если бы он не намеревался вскоре вернуться, если бы он захотел сбежать насовсем, он не взял бы с собой собаку. Мальчик с ирокезом на голове, ведущий на поводке овчарку, слишком бросается в глаза. А потом я опять думаю: но он так и не бросился никому в глаза. И не вернулся. Разве это не означает, что с ним случилось что-то такое, от чего не смог защитить даже Ремус?

Почему он не оставил нам никакого сообщения, чёрт возьми?

Йонас всегда хотел иметь собаку, уже в том раннем возрасте, когда мы, разумеется, ещё говорили «нет», потому что ведь известно, как быстро дети теряют интерес к животному – и в конечном счёте все заботы ложатся на плечи родителей. На его пятый день рождения моя мама вместо собаки принесла ему молодого зайца, белого и действительно очень милого. Она подумала, если уж ребёнок непременно хочет иметь домашнее животное, то какая ему разница, что за животное это будет. Но Йонас зайца не захотел ни в коем случае. Он к нему даже не прикоснулся и отказался его погладить. «Я не глажу воскресное жаркое», – сказал он. Буквально. Мы все смеялись, но он не шутил. Маме пришлось унести зайчика, и ей вернули за него только половину цены. Притом что животное – это ведь не автомобиль, который сразу теряет половину цены, если он не только что сошёл с конвейера.

Когда-то… Нет, не когда-то, а когда он пошёл в третий класс. Он предложил нам одну сделку. «Если я принесу табель с лучшими годовыми отметками в классе, – сказал он, – то вы разрешите мне завести собаку?» Майя нам посоветовала это. Дескать, такая договорённость будет его мотивировать. Как раз потому, что он такой хороший ученик, ему нужен время от времени дополнительный вызов.

Йонас принёс такой табель, что мы чуть со стула не упали. Не только лучший в классе, а просто совершенный. Сплошные «отлично». Его учительница сказала, что такого ей ещё не приходилось видеть. «Как будто он подключил функцию «турбо», – сказала она.

От такого табеля мы с Хелене, конечно, пришли в восторг, но от перспективы домашнего животного – уже меньше. Мы знали, что рано или поздно все хлопоты всё равно ложатся на взрослых. Но мы плохо знали своего Йонаса. Он с первого дня образцово заботился о Ремусе.

Он часто вёл себя не так, как я ожидал. В принципе я никогда его не понимал. Майя говорит, что это не повод корить себя, ведь в другого человека не заглянешь, даже в собственного ребёнка. Но у меня всё равно такое чувство, что отец из меня не получился. Если бы он действительно был счастлив, он бы не сбежал.

195

Тогда мы сдержали своё обещание. Я поискал в интернете, и в ближайшую субботу мы с Йонасом поехали в приют для животных, где за сто евро можно было взять собаку – привитую, избавленную от паразитов и всё прочее, что полагается. Женщина там была очень милая, хотя и немного чокнутая на эзотерике. Она предложила Йонасу пройтись вдоль всех вольер и осмотреться, не понравится ли ему спонтанно какая-то собака. В таких вещах, мол, надо положиться на своё чутьё, как это бывает, когда знакомятся мужчина и женщина – и сразу либо влюбляются, либо нет. А нам с Хелене она тем временем предложила чаю. Помню, что это была одна из тех травяных смесей, которые настолько же полезны для здоровья, насколько омерзительны на вкус. Мы сидели за шатким садовым столиком (вообще-то странно, что я помню это в таких подробностях) и смотрели, как Йонас ходит вдоль вольер. Беседовать у нас всё равно не получалось. Как только одна собака начинала лаять, сейчас же поднимался большой концерт.

Йонас совершал свой обход так, будто выполнял обременительный долг. У него уже было, как нам стало впоследствии ясно, совершенно чёткое представление о том, какую собаку он хочет, и его представлению не отвечало ни одно животное, попавшее в этот приют. Остановился он только раз – у крупной овчарки, и та сразу подбежала к решётке, виляя хвостом, и просунула нос между прутьев, ожидая, что Йонас её погладит. Но он только глянул на неё, отрицательно помотал головой и пошёл дальше. «Здесь нет ни одной», – сказал он, вернувшись к нашему столу. Когда хозяйка приюта возразила: мол, с этой овчаркой вы же нашли общий язык и она сразу потянулась ластиться, он посмотрел на неё сочувственным взглядом, который выработался у него уже в самые юные годы, как будто взрослым был здесь он, а детьми – все остальные, и объяснил ей, что именно по этой причине та овчарка даже не рассматривается. «Она слишком доверчива, и от этого её уже не отучишь». Иногда бывает действительно трудно проследить ход его мысли.

Когда мы ехали назад домой, он так и сказал, что собака из приюта его не может устроить, ему нужен щенок, причём чистопородный овчар. Только такой ему нужен, а поскольку он принёс домой табель круглого отличника, мы обязаны исполнить его желание. Я решительно запротестовал; такая собака с родословной легко могла вылиться в пятьсот евро, если не больше. Но если Йонас чего-то захотел, он этого добьётся, и в конце концов он привлёк деда и бабку, которые и профинансировали покупку. Луизе и Петер были чокнуты на собаках не меньше, чем он, а своего Цербера им пришлось к тому времени уже усыпить. Не потому, что он был болен, а потому что у них уже не было сил с ним управляться. Ремус, пожалуй, должен был послужить своего рода возмещением Цербера.

196

Понятия не имею, где он взял эту кличку. Я имею в виду: историю про Ремуса и Ромулюса, вскормленных волчицей, он тогда ещё никак не мог знать. Или всё же знал? С Йонасом никогда ни в чём нельзя быть уверенным. Он то и дело ошеломлял меня вещами, которые просто знал, хотя никогда их не учил.

Так, например, я никогда не видел, чтобы он читал книги по дрессировке собак, но сделал он это прекрасно. Ремус слушается его с одного слова. Когда они идут, собака и без поводка послушно бежит рядом и не отвлекается даже на самые интересные запахи. Если Йонас приказывает «сидеть!», Ремус садится и не сдвинется с места, сколько бы это ни длилось. На одной прогулке по лесу Йонас нам однажды продемонстрировал: приказал Ремусу сидеть, а сам пошёл с нами дальше. Мы с Хелене ожидали, что за следующим поворотом тропинки Йонас кликнет его к себе, но он словно забыл про собаку. Больше часа прошло к тому времени, когда мы вернулись на прежнее место, и Ремус там всё ещё сидел. Йонас его за это даже не похвалил, не погладил, а лишь кивнул и протянул ему руку. И Ремус лизнул ему пальцы.

Когда Йонас в школе, собака лежит на своей подстилке и ждёт. Хелене не раз предлагала, что могла бы время от времени выгуливать Ремуса, но Йонас всегда отказывался. «Надо контролировать свой мочевой пузырь», – сказал он.

Когда он потом приходит наконец домой, я не раз наблюдал, собака поднимает голову и начинает тихонько поскуливать. Не вскакивает и не бросается к нему, хотя видно, что едва в состоянии этого дождаться. Только поскуливает. Встать она может, только когда Йонас ей разрешит.

Несмотря на свои размеры, Ремус очень миролюбив. Если с ним хочет поиграть ребёнок и при этом слишком неосторожно его хватает, Ремус ни в коем случае не огрызается. Только смотрит на Йонаса, будто спрашивает: «Что, я действительно должен спустить это ему с рук?» Но может и схватить. Для этих тренировок Йонас использует старого мишку, которого дед с бабкой когда-то ему подарили. Он очень тихо говорит: «Фас!» – и Ремус хватает чучело медведя. Он не терзает его, не рвёт, но держит зубами так крепко, что никакими силами его не вырвать. Пока Йонас не скажет: «Аус!»

Ночю Ремус лежит под дверью комнаты Йонаса – внутрь ему нельзя – и охраняет её. Нам вообще можно не запирать квартиру. Взломщик, пожелавший у нас что-то украсть, живым не уйдёт.

Я однажды спросил у Йонаса, есть ли у него какая-то система, по которой можно так выдрессировать собаку, но он только помотал головой. Объяснение, которое он мне тогда дал, мне никогда не забыть, потому что оно никак не вяжется с мальчиком. «Всё очень просто, – сказал он. – Главное, чтоб было ясно, кто приказывает и кто подчиняется. Всё остальное появляется само собой». Я его поздравил и сказал, что он действительно хороший хозяин своему Ремусу. Но это его тоже не устроило. «Я ему не хозяин, – сказал он. – Я его господин».

197

Собаку он взял с собой, а больше не взял ничего. Это нелогично. Когда планируешь побег из дома, всё-таки обдумываешь, что тебе непременно понадобится в пути. Сменная одежда, компьютер, что ещё? Именно Йонас, который всегда отличался рациональностью. Ещё совсем маленьким мальчиком он всё продумывал наперёд.

Однажды, ещё в детском саду, ему было лет пять или даже четыре, они устроили поход в лес, и родителей попросили дать детям с собой запасную пару обуви на случай, если ноги промокнут. На что Йонас сказал: «Это глупо с их стороны. От одной только обуви толку мало. Если ноги промокнут, придётся менять и носки». Мы тогда посмеялись, но ведь он был прав. Он был такой очаровательный в своей скороспелой серьёзности. Он был очень разумным ребёнком.

Он как был, так и остаётся разумным ребёнком.

Когда я однажды использовал форму прошедшего времени, говоря о нём, Хелене вышла из себя. Швырнула чашку о стену. Может, и это было одной из причин, почему она больше не могла здесь оставаться.

У меня тогда просто нечаянно вырвалось, я при этом не имел в виду ничего определённого. Но если не обманывать себя… Допустим, он сбежал, потому что собирался предпринять что-то конкретное, что-то такое, чего мы бы, по его мнению, ему не разрешили – тогда бы он уже давно вернулся назад. Получил бы своё наказание, домашний арест, лишение карманных денег – и снова всё пошло бы по-прежнему. Но если с ним что-то случилось… Ребёнок, один неизвестно где, случиться могло что угодно.

Лучше об этом не думать, но и обманывать себя не имеет смысла.

Все его одноклассники говорят, что не замечали в нём ничего особенного. В классе у него было не так много друзей, мне кажется. У него было вообще не так много друзей, по крайней мере, домой он никого не приводил. «У меня на это нет времени», – говорил он. Если он не сидел за компьютером или не читал, то играл на скрипке. В календарь его мак-бука вписан очередной урок по скрипке. И пьеса, которую он должен выучить к этому уроку. Стал бы он это так тщательно вписывать, если бы намеревался сбежать навсегда? Ноты всё ещё лежат раскрытыми на пюпитре. Соната Моцарта. Странно. Господин Саватцки говорил мне, что Ионас ни за что не хочет играть Моцарта.

То был первый раз, когда я вошёл в компьютер Йонаса. Мы с Хелене всегда придерживались того мнения, что в его возрасте положено иметь секреты от родителей. А Йонас был…

Почему я пишу «был»?

Могу понять, почему Хелене больше не выдерживала со мной.

198

Господин Ауфхойзер, которому часто приходится иметь дело с родителями исчезнувших детей, предупреждал нас об этом состоянии. Иногда просто не знаешь, куда деться, и это нормально. Тогда внушаешь себе что-нибудь безумное, думаешь, что напал на след, и невозможно тебя разубедить в этом. Страх или отчаяние могут овладеть тобой настолько, что даже повседневные бытовые вещи кажутся непреодолимыми.

Но это не мой случай. Я-то функционирую. Как функционирует компьютер.

Именно так.

Майя мне посоветовала прибегнуть к помощи одного из её коллег, но что бы он смог? Рылся бы целые дни в моей внутренней жизни и не нашёл бы ничего, кроме плат и переключений. Intel inside.

Я делаю всё, что положено, выполняю свою работу не хуже, чем раньше. Федерико тоже так говорит. Ставится перед мной задача – и я её решаю. Если мне задают вопросы, я выдаю ответы. «Мусор на входе – мусор на выходе». Garbage in, garbage out. Как аукнется, так и откликнется.

Но сам я при этом как бы отсутствую. Как вмороженный. Не знаю, подходящее ли это слово, но другое мне не приходит в голову. Вмороженный, как тот Этци, которого нашли в леднике. Ещё можно выяснить, кем я когда-то был, но это уже не я. Я больше не я.

Я зомби.

Федерико, у которого иногда проявляется странный вкус, принёс мне на DVD фильм, который непременно хотел посмотреть со мной вместе. Дело происходит в Мексике или где-то в Южной Америке, и там сплошь действуют фигуры, которые уже умерли, но всё ещё скитаются. Можно отдавать им приказы, они их выполнят. Отрежут себе руку, если им прикажут. Больно им не будет.

Вот так же и со мной. Я больше не чувствую себя.

В первые недели, когда мы ещё ссорились, Хелене однажды сказала мне: «Можно подумать, тебе всё равно». Но это не так, разумеется не так. Если организм ощущает в себе что-то чужое, что-то угрожающее, он это инородное тело капсулирует. Запаковывает его в непроницаемый материал, чтобы это место не воспалилось или не загноилось. Я закапсулировал свой страх за Йонаса и не приближаюсь к нему.

Разумеется, логически я могу размышлять о его исчезновении. Но только логически. Я делаю всё то, что разумно делать в моём положении. Но именно что разумно. Рассудочно. Я функционирую.

Хелене-то хотя бы может плакать.

199

Однажды, через несколько дней после исчезновения Йонаса она среди ночи издала крик, вскочила с постели, схватила меня за плечо и принялась трясти. Она меня не разбудила; я не спал точно так же, как и она. Мы стараемся лежать тихо, чтобы не мешать другому, но всегда чувствуешь, что другой точно так же не спит, как и ты. «Идём!» – сказала Хелене.

Она вбила себе в голову, ни с того ни с сего, что Йонас в подвале, она выдумала себе целую историю, как он там что-то искал и потом потерял сознание по какой-то причине. Или на него опрокинулось что-то тяжёлое, и он теперь лежит под его гнётом, не может шевельнуться, а его крики о помощи никто не слышит. Это, разумеется, было сплошное безумие, но она настаивала на том, чтобы мы посмотрели, прямо сейчас, среди ночи.

Я думал, что она быстрее успокоится, если я подчинюсь, и я не стал возражать. И вот мы спускаемся в подвал, Хелене в халате, я в боксёрских трусах и в майке. К счастью, на лестнице никого не было в такой час. Если бы нас увидел кто-то из соседей, он счёл бы нас сумасшедшими. Или обкуренными.

Естественно, его там не было. Подвал был бы последним местом, где разумно было бы искать Йонаса. Он не любил туда спускаться. Если его просили принести оттуда пару бутылок пива или чего-нибудь ещё, он не отказывался, это не в его духе, но при малейшей возможности пытался этого избежать. Он никогда бы не признался, но ему становилось не по себе, когда помещение было слишком тесным или слишком тёмным. Он не хотел входить в лифт, если там уже были люди и приходилось стоять вплотную друг к другу. «Подниматься по лестнице полезно для здоровья», – говорил он и шёл пешком. А в кино всегда садился с краю ряда, хотя посередине лучший обзор на экран. Майя говорила, что такой страх довольно часто встречается у детей, но со временем проходит сам собой.

Когда мы вернулись в квартиру, Хелене извинилась за свою панику. Может быть, сказала она, мне только приснилось, что Йонас заперт в подвале, а когда я проснулась, то приняла сон за действительность. Притом что она не спала и так же точно знала, что и я не сплю и знаю, что она не спит. Когда не хочешь признаться в своём страхе, предпочитаешь врать другому. Или самому себе. А когда начнёшь однажды врать, дальше будет только хуже. И вы отдаляетесь друг от друга как раз в той ситуации, когда нужны друг другу больше всего.

Я думаю, Хелене почувствовала себя одинокой ещё до того, как покинула меня.

200

Она сказала мне об этом очень спокойно. В том деловом тоне, за которым прячется паника. Как будто зачитала мне вслух из старомодного романа. «Я возвращаюсь домой к родителям».

Я, конечно, пытался её отговорить. Ещё как пытался! Но она приняла решение железно.

Нет, это неправильное слово. Она не была железной. Она была хрупкой. Хрупкой, но решительной. Как человек, который верит, что нашёл единственно правильный путь через минное поле, и не хочет отступить от него ни на шаг. Храбрый от страха. Я предложил ей, если она в настоящий момент неуютно чувствует себя дома, что я очень хорошо мог понять, переехать на время в отель, и вообще, мы могли бы поискать себе другую квартиру. Но об этом она даже слышать не хотела. Когда Йонас вернётся, нельзя допустить, чтобы он стоял перед закрытой дверью. Один из нас должен остаться здесь.

Один. Не оба. Мы в нашем страхе только взаимно расшатываем друг друга, сказала она, и это делает нас всё хуже. «Мне нужен тайм-аут», – сказала она.

А вот когда такую же формулировку использовал Федерико, окончательно расставаясь с Майей, то Хелене сказала: «Если кто-то говорит, что ему нужен тайм-аут от своего партнёра, это значит, что между ними всё кончено». Я не стал ей напоминать об этом высказывании. И без того всё, что я говорю, оказывается не то. Но если молчать, получается ничем не лучше.

Что меня хоть немного утешает: она взяла с собой лишь небольшую, старомодную дорожную сумку, которую мы купили тогда во Флоренции. Не чемодан. Сумку для поездки на выходные, не больше. Почти все её вещи остались здесь. Иногда я открываю её плательный шкаф, просто так, и смотрю в него. Раньше я никогда не замечал, что платья имеют свой собственный аромат.

Не могу себе представить, что Хелене будет хорошо у родителей. У Луизе паркинсон в начальной стадии, а Петер хотя и пытается отважно управляться с домашним хозяйством так, как хочет она, но угодить ей он не может, как бы ни старался. Не знаю, как он выдерживает это постоянное брюзжанье. Теперь, наверное, половина придирок выпадет на долю Хелене.

Она сменила номер мобильника и не дала мне его. Иногда она звонит мне – всегда в семь часов вечера, как будто для того, чтобы проверить, иду лия с работы прямиком домой. И мы немножко говорим, но так, как говорят на похоронах: о чём угодно, только не о том, что вас действительно занимает. Она никогда не спрашивает, слышал ли я что-нибудь о Ионасе. И что бы я ей ответил?

Родители маленькой Мадди ждут уже семь лет.

201

Семь лет.

«Не могу себе представить», – так обычно говорят, но самое худшее, что очень даже можешь представить себе.

Через семь лет Йонас будет взрослым мужчиной. В моём плательном шкафу стоят три коробки из-под обуви, полные двухевровых и евровых монет. Третью я начал с год назад. Всегда перед сном, вешая брюки на вешалку, я заглядываю в кошелёк, не окажется ли там таких монет, и если оказываются, то они отправляются в коробку. На эти деньги – такова была цель этого ритуала – я хотел купить Йонасу машину, когда он вырастет. Насколько я его знаю, водительские права он захочет иметь сразу в день восемнадцатилетия.

На восемнадцатилетие я планировал подарить Йонасу машину.

Я должен наконец смириться с тем, что всё складывается не так, как ты планируешь. Может быть, однажды мимо меня проедет машина, за рулём будет сидеть Йонас, но я не узнаю его. Может быть, он узнает меня, но не остановится. Или вообще не заметит, что я есть.

Через семь лет мне будет почти пятьдесят. В пятьдесят ты уже другой человек. На работе – и не надо быть пророком, чтобы знать это – я буду уже просто старое железо. В моей профессии всё развивается так быстро, когда-то всё равно отстанешь. Как футболист, некогда лучший в команде, теперь лишь трусит за более молодыми. И мою работу будет делать какой-нибудь индус.

Возможно, у меня уже будут седые виски и плешь надо лбом, как у моего отца на фотографии, которую мама подолгу разглядывала. Тогда я не понимал, почему она не отбросит прочь эти свои воспоминания. Теперь я понимаю её лучше. Может так случиться, что через семь лет у меня тоже ничего не останется от Йонаса, кроме воспоминаний. Тогда я буду рассматривать его фотографии, листать этот дневник, а потом, как это делают пожилые люди, возьму свою собаку за поводок и отправлюсь с ней гулять. Я никогда не хотел иметь собаку, но хорошо могу себе представить, что через семь лет она у меня будет.

Йонас взял Ремуса с собой. Через семь лет Ремуса уже не будет. Собаки так долго не живут.

Буду ли я через семь лет сидеть в этой же квартире и ждать известия о моём пропавшем сыне? Думаю, я этого не выдержу.

«Я носил в себе это семь лет и больше носить не мог». В старших классах мы должны были учить это стихотворение Теодора Фонтане наизусть, даже те, кто не был на углублённом гуманитарном курсе. «Там, где были весна и расцвет, мир теперь опустел и заглох».

202

На этой странице пятна от томатного соуса. Пиа нет-нет да и передаст через Федерико платмассовый контейнер соуса для меня. Мне остаётся только отварить спагетти. Это я могу.

Мне нравится Пиа. Она из тех женщин, которые считают, что все проблемы этого мира можно решить хорошей едой. Или хотя бы сделать их менее болезненными. Она убеждена, что мне будет лучше, если я каждый день буду готовить себе что-то настоящее, а не просто перехватывать пиццу по дороге с работы. Было бы хорошо, если бы мир был так прост. Пиа регулярно передаёт мне приглашение к ним на ужин, и эти приглашения совершенно искренни. Хотя она знает, что я не приму их.

Кто-то должен быть дома, когда Йонас вернётся.

Если.

Пиа совсем не такая, как те женщины, которыми Федерико интересовался раньше, и совсем не такая, как Майя. Немножко полновата, но ей это к лицу. Тип мадонны, особенно теперь, когда она беременна. Он познакомился с ней на семейном празднике, и это, наверное, не было случайностью, что за столом их посадили рядом. Хотели их свести, что успешно и произошло затем. Когда они ссорятся, они переходят на итальянский, а после этого всегда хохочут. «А другие супружеские пары вместе играют в теннис», – говорит Федерико.

А мы с Хелене перестали ссориться.

Федерико, а он ведь крёстный Йонаса, корит себя, что не заметил в нём ничего особенного перед его исчезновением. Но мы и сами ничего не заметили, а ведь мы родители.

Йонас и Федерико всегда хорошо понимали друг друга. Они часто мастерили сообща какое-нибудь приложение, иногда засиживаясь до поздней ночи. Федерико всё ещё не расстался с мечтой, что какое-то из его приложений станет хитом и сделает его миллионером. Иногда Йонас ночевал у него.

Йонас довольно рано заинтересовался программированием и приступил к делу – как и во всём, за что он брался – очень организованно. Он забрал у меня все старые учебники, даже по тем вещам, которые сейчас уже не используются. Кобол, например. Но он никогда не ходил в компьютерный клуб у себя в школе. «Всё, что мне надо, ты мне и так объяснишь», – сказал он.

Ах, Йонас. Ничего я не могу объяснить.

Иначе бы я понял, почему ты сбежал.

Такая вот ерунда.

203

Полиция, разумеется, пыталась обнаружить местопребывание Йонаса через его мобильник, но сигнал не обнаруживался. И я обследовал его компьютер.

Он всегда тщательно оберегал его и регулярно менял пароль. Для него было важно, чтобы никто не имел доступа, кроме него самого. «Он очень индивидуальный человек», – сказала однажды мама, когда у неё ещё ничего не перепуталось и она попадала в точку. Уже в шесть лет он настаивал на том, чтобы его комната стояла запертой, когда он уходит в школу. В конце концов мы ему это разрешили – при условии, что он сам будет убирать и мыть свою комнату. И это условие он строго выполнял. Свою зону он хотел иметь в своём безраздельном пользовании.

Я уже заранее обдумывал, какие пароли мне придётся испробовать, но когда раскрыл его мак-бук, к экрану был приклеен цветной листок. BOND007. Мой старый смешной пароль из давних времён. Совсем недавно я рассказал о нём Йонасу. Мы над этим посмеялись и потом вместе посмотрели на DVD Casino Royale, двое мужчин. Хелене, к счастью, не было дома. А то бы она воспротивилась из-за того, что там слишком много всего волнующего для ребёнка.

Но Йонас всегда смотрел на такие вещи очень по-деловому. Я помню, что в начале сцены пытки, когда злодей вырезал сиденье у стула, к которому потом привязали Дэниела Крейга, Йонас кивнул и сказал: «Это хорошая идея». Не то чтобы боялся или вздрагивал, а просто оценил богатство выдумки автора сценария. Сама сцена – с битьём по яйцам – его уже больше не интересовала. Но может, то была лишь поза. В таком возрасте хочется быть крутым.

BOND007. Это было приглашение для меня порыться в его жёстком диске. Иначе бы он не стал записывать пароль.

Среди его файлов я не нашёл ничего, что навело бы нас на какой-нибудь след. Расписание его уроков, школьные задания, всё такое. Много музыки, почти сплошь классические вещи. Никаких игр, которые можно было бы ожидать у мальчика в его возрасте. Компьютер неинтересного человека.

Йонас был неинтересным человеком.

Он есть неинтересный человек.

И хороника его браузера тоже оказалась не очень урожайной. Было бы полезно знать, какие страницы он просматривал и чем интересовался. Но все запросы были стёрты. Остался только один. Он вёл на веб-сайт со статьёй на тему «Как бесследно удалить поисковые запросы». Как будто он хотел посмеяться надо мной и сделать мне «длинный нос». Но и это тоже было указанием на то, что его исчезновение было спланировано. Указанием, но не объяснением.

Что же творилось у него в голове?

204

Если бы другой мальчик его возраста исчез подобным образом, через пару дней после летних каникул, если бы другой мальчик сбежал, отправился в школу, но до школы не дошёл, то его родители хотя бы подозревали, какие могут быть причины, и не были бы так растеряны как мы. Они наверняка уже замечали за своим сыном в последнее время что-то необычное. Может, была какая-то ссора, он непременно хотел куда-то пойти, а они его не пустили. Что-то в этом роде.

Или мальчик начитался приключенческих романов и вбил себе в голову, что должен стать моряком – как капитан Хорнблоуэр. Или какой-нибудь фанатичный исламист обратил его в свою веру, и он теперь хочет примкнуть к ИГИЛ. Или ещё что-то. У любого другого мальчика было бы что-нибудь заметно. Хоть что-нибудь. Была бы какая-то зацепка. И уже знал бы, где искать.

У Ионаса же: ничего. Не считая его безумной причёски – но в его возрасте в этом нет ничего необычного, – вполне примерный мальчик. Ну, немного замкнутый. Хороший ученик. Домашнее задание всегда выполнено. Ещё в начальной школе, а потом в гимназии – всегда в числе лучших учеников в классе. Однажды даже самый лучший, тогда в третьем, когда он предложил нам ту сделку. Но и позднее всегда среди первых. Его новый классный руководитель сказал мне: «У меня такое впечатление, что он делает это нарочно. Всякий раз, когда он выходит в первые ученики, он обязательно заваливает экзамен».

Если он не упражняется на скрипке, то сидит за компьютером или за книгой. Больше всего его интересует, судя по всему, история, в первую очередь XX век. Но когда он в очередной раз притаскивает из библиотеки какой-нибудь толстый том – и спросишь его о содержании, прямого ответа не получишь никогда. Как будто всё добытое он хочет держать при себе. Настоящий ботан.

При этом не чужд спорту. Регулярно делает пробежку ещё до завтрака и даже записывает, за какое время пробежал свою дистанцию в городском парке. Но бегает он один, только с Ремусом. Командные виды спорта его никогда не интересовали, в качестве зрителя тоже. Когда наши играли на чемпионате мира с Аргентиной, он хотя и просидел рядом со мной у телевизора весь финал, но больше из любезности. Ему-то было всё равно, кто выиграет.

Мальчик спокойный. «Примечательно непримечательный», – так назвал это господин Ауфхойзер. Я думаю, он подозревал нас, по крайней мере вначале, в том, что мы от него что-то скрываем о Йонасе. Он просто не мог представить, что нам так уж ничего в нём не бросалось в глаза.

Но я могу как угодно ломать себе голову – не было ничего. Нам бы следовало радоваться, что Йонас завёл себе хотя бы одну причуду с причёской. Гребень небесно-голубого цвета через весь череп. Без этого гребня в заявлении на розыск стояло бы: без особых примет.

205

Когда я видел Йонаса в последний раз…

Нет, это звучит фальшиво. Я имел в виду совсем другое.

Когда я в то утро сказал ему «Пока!» – так-то лучше, он как раз только что сел завтракать. Первого урока у него не было (что потом оказалось неправдой), и в школу ему нужно было только к девяти. А вот ещё одно его обыкновение: на завтрак он ест хлеб с маргарином, больше ничего. Ни сливочного масла, ни джема, ни сыра. Два ломтя хлеба, стакан молока. Я как-то сказал ему: «У тебя рацион арестанта», а он ухмыльнулся и ответил: «Нет, тюремного надзирателя».

Иногда он смеялся над вещами, в которых не было вовсе ничего смешного, а если и было, то лишь для него одного. От этого всегда оставалось чувство, будто он смеётся над тобой. Но об этом я тоже не рассказал господину Ауфхойзеру. Это ничего бы не дало для розыска. Или они сделали бы пометку в его личном деле: «Голубой ирокез на голове и беспричинный смех»?

Итак, Йонас сидел за столом и завтракал. Мне кажется, что я так и вижу его перед собой, но это, пожалуй, мне только кажется, потому что для розыска я должен был вспомнить, что на нём было надето в тот день. Его излюбленный прикид: джинсы и серая майка с надписью «Non vitae sed scholae discimus». «Мы учимся не для жизни, а для школы». В какой-то книге он вычитал, что оригинальная цитата гласит именно так, а не наоборот, и потратил свои карманные деньги, чтобы напечатали этот текст на его майке. Может, хотел позлить своего преподавателя латыни. Хотя вообще-то не был человеком мятежного типа.

Больше мне нечего было сказать господину Ауфхойзеру про его внешний вид. Был жаркий день, и Йонас не взял с собой даже пуловер. Все они так и остались лежать в его шкафу. Он был, наверное, единственным в мире подростком двенадцати лет, который своими руками педантично складывал свою одежду после стирки. Хелене делала это, по его мнению, недостаточно аккуратно.

Кроссовки «Nike». Чёрные, с жёлтыми шнурками и жёлтой подошвой. За столом бы он сидел без кроссовок, но когда я пытаюсь вспомнить, то почему-то вижу их.

Когда я уходил, он даже не взглянул, и в этом тоже не было ничего необычного. Когда надо, Йонас может быть очень корректным и вежливым, но чаще всего он неразговорчив. Типичный тинейджер, хотя он ещё и маловат для тинейджера.

Он не поднял головы, поэтому его крашеный гребень был последним, что я видел от моего сына. Что я видел от моего сына перед тем, как он исчез.

Кому-то он всё же должен был броситься в глаза с этой причёской. И с собакой.

206

Когда я думаю о Йонасе, а я думаю о нём беспрерывно, мне в голову приходит всё больше вещей, которые нам с Хелене всегда казались само собой разумеющимися, но вот теперь, в ретроспективе…

«Ретроспектива» противное слово. В нём есть отвратительная окончательность. В ретроспективе видишь то, что определённо миновало. Оглядываясь на прошлое… Оглядываясь на жизнь умершего…

А Йонас всего лишь сбежал. И только.

Вообще-то он всегда был простым ребёнком. «Лёгким в уходе», как мы говорили иногда. Практические вещи он схватывал на лету. Например, завязывать шнурки: Хелене показала ему один раз – и он уже умел. Или правила, действующие в нашей семье, что игрушки надо убирать, а посуду помогать мыть, никогда не вызывали у него возражения. И домашнее задание он выполнял безропотно – всегда первым делом по возвращении из школы.

Разумеется, были у него свои причуды и капризы, а у какого ребёнка их нет? Были такие вещи, которые мы в нём вообще не понимали. Но не было ничего, что заставляло бы тревожиться о нём. У него всегда была своя голова на плечах. А то, что дети интересуются самыми странными вещами, совершенно нормально. То они вдруг хотят знать всё о динозаврах, то о марках машин.

Например, была у него такая причуда – проходить все тесты, какие подворачивались под руку, даже самые идиотские. Даже если в очереди к парикмахеру он раскрывал какой-нибудь журнал для женщин, а там надо было ответить на какие-нибудь тупые вопросы, чтобы узнать, насколько ты благоразумна или насколько ты уверена в себе или ещё что-нибудь выдуманное – Йонас исправно ставил свои галочки в клеточках. Всегда карандашом. Если оставался недоволен результатом, то стирал свои галочки и проходил тест заново. Более претенциозные опросники его не интересовали. Я как-то подарил ему книгу с тестами на IQ, так он тут же отложил её в сторону. Но стоило какому-нибудь журналу устроить опрос: «Хороший ли вы бизнесмен?» или вроде того, как он тут же хватался за карандаш и начинал заполнять клеточки. Безобидное хобби – так мы думали.

Но теперь, после всего…

«После всего» – тоже негодное слово.

Он штудировал эти тесты, пока не выучивал их почти наизусть, и успокаивался, только набрав максимальное количество баллов. Как будто из тестов можно было научиться правильно вести себя в жизни.

Майя однажды сказала, что это признак неуверенности. В таких тестах ищут подтверждения тех свойств, которых в себе не находят. Но Йонас не боязлив, уж точно нет.

207

Когда он был в четвёртом классе, у них в школе была такая акция, когда дети могли записаться на пробное занятие в разных спортивных объединениях. Большинство его одноклассников интересовались футболом или баскетболом. Логично, в этом возрасте каждому хочется быть как Мезут О зил или Дирк Новицки.

Ионас непременно хотел в боксёрский клуб. Его физрук пытался его отговорить, что этот вид спорта больше подходит старшеклассникам и что там не найдётся для него даже подходящего противника его возраста. Но если Йонас что-то вбивал себе в голову, отговорить его было невозможно.

От нас требовалось подписать согласие на пробную тренировку. Хелене сперва была резко против. Она считала, что бокс – слишком грубый вид спорта, а Йонас мало похох на гору мускулов. Но у него был свой способ добиваться желаемого, и она в конце концов сказала да. При условии, что я перед тем позвоню тренеру и потребую гарантий, что Йонас вернётся домой без синяков.

И он отправился туда, один, остальную историю я знаю из того, что мне рассказывали потом.

Они хотели ему просто показать в виде игры, как тренируются боксёры, как прыгают со скакалкой, как колотят грушу или мешок с песком, но Йонас настоял, чтобы ему устроили настоящий бой, иначе он не поймёт, нравится ли ему бокс как спорт. А уж что-что, а продавить свою волю он умеет. По этой части он готовый мастер спорта международного класса.

И вот они надели на него самые маленькие боксёрские перчатки, какие только нашлись, на голову надели защитный шлем и действительно выпустили его на ринг. Его противник был на две головы выше, и его проинструктировали, чтобы он провёл небольшое шоу, показал, как блокировать атаку и так далее. И ни в коем случае не бить. И вот они начали пританцовывать по рингу, до ударов дело не доходило, и никто не воспринимал этот поединок всерьёз, и потом Йонас вдруг нанёс удар. «Даже без замаха», – это тренер повторил трижды. Кажется, это впечатлило его больше всего. Он был очень взволнован, когда звонил мне после этого. «Прямой удар, которого вообще не видишь». Кажется, Йонас попал противнику прямо в солнечное сплетение, и тот ушёл в нокаут. Или всё-таки просто упал.

Тренер непременно хотел, чтобы Йонас поступил к ним в объединение, но тот и не собирался. «Я хотел только посмотреть, – сказал он. – Но вообще заниматься боксом мне скучно».

Нет, боязливым Йонас никогда не был.

208

Но и не отчаянный, нет. Никогда бы он не пустился в опасную ситуацию необдуманно.

Хотя…

Я с такой уверенностью пишу здесь о том, каков Йонас и как он поступает. Но если я не заметил, что он собирается бежать из дома – а я ничего не замечал, вообще ничего, – то я мог не видеть в нём и многое другое. Или неправильно истолковывать.

Например, эта история, когда он, сам того не желая, стал героем – ну, или чем-то вроде героя. Директор его школы хотел даже публично его поощрить за это, но Ионас решительно воспротивился. Он не любит быть в центре внимания, и вообще всё это произошло лишь по случайности.

Так он говорил.

Тогда я ему поверил, но теперь, после всего, я уже далеко не так уверен.

Я больше вообще ни в чём не уверен.

Дело было так: был у них в школе один пятнадцатилетний (тогда как Йонасу тогда было всего восемь лет), который уже продолжительное время терроризировал младших на пути из школы, угрожал им и отнимал карманные деньги и мобильники. Это продолжалось долго, но ни одна из жертв не посмела рассказать об этом ни дома, ни в школе. Они предпочитали врать, настолько он их запугал. Они говорили, что деньги потратили на сладости, а мобильник где-то потеряли. Застращал всех тотально. Грозил отрезать уши или порвать нос, если кто скажет хоть слово. Он бы, конечно, не сделал этого, но на первоклашек и второклашек угрозы действовали, ведь он выбирал для нападения самых маленьких и слабых.

Настоящий преступник, уже в этом возрасте. Позднее в газете писали, что его мать-одиночка не справлялась с воспитанием и не препятствовала тому, что он смотрел на своём компьютере видео с насилием. Я не особенно верю таким объяснениям. Не во всём можно винить видео с насилием и игры-стрелялки. Хотя в наши дни уже нельзя сказать: мол, я считаю, что просто есть люди, у которых от рождения такой подлый характер.

Именно этот мальчик, должно быть, крал из кассы деньги в разных местных магазинах. Сам он это потом отрицал, но стоило ему попасть в исправительное заведение, как кражи тут же прекратились.

А вообще поймали его лишь благодаря Йонасу и этой случайности. Теперь я спрашиваю себя, действительно ли то была случайность.

209

Среди жертв были два одноклассника Йонаса. С ним самим это не случалось, хотя он ходил из школы той же дорогой, что и они. Потом он говорил, что ничего не знал о нападениях. Теперь, когда я подвергаю сомнению всё, что – как мне казалось – знал о нём, я считаю возможным, что он врал. Йонас всегда обладал особым даром выведывать всё, что от него хотели скрыть. Например, несколько лету нас это было форменной игрой: мы прятали подарки, купленные ему ко дню рождения или к Рождеству, в самые неожиданные места, а он пытался их обнаружить ещё до праздника. С техпор мы держали пакеты на виду, только взяли с него обещание не заглядывать в них до времени. И это обещание он сдерживал.

Так мне кажется, во всяком случае.

Смогу ли я ещё когда-нибудь сделать ему подарок на день рождения?

«Я ничего не знал про этого типа, – говорил он потом. – Иначе бы я не пошёл той дорогой». Тогда меня это убедило. Йонас всегда был рассудительным мальчиком – нет, я должен написать так: я всегда считал его очень разумным мальчиком. Если бы он знал…

Но может быть, думаю я теперь, он это и знал, как-нибудь выведал тайну у одноклассников, подслушал чей-то разговор, не знаю. И если так, то не было никакой случайности в том, что он в тот день решил сократить путь, пойдя через тот участок, где на него вдруг тут же…

Когда я думаю об этом, то у меня как с той картинкой, где тебе видится греческая амфора, а потом ещё раз глянешь – и видишь уже не амфору, а два человеческих профиля. Картинка та же самая, а видишь совсем другое. Так же и у меня с Йонасом.

Я пытался обсудить это с Хелене, но она ничего не хотела об этом слышать. Она сказала, что я в чём-то подозреваю нашего сына – и это самое настоящее предательство. А я всего лишь хотел понять Ионаса. Что-то же в нём происходило, что привело его к этому решению, и пока я этого не пойму, у меня нет шанса его найти.

Может, шанса нет хоть так, хоть эдак.

Я должен записывать и все предположения, говорит Майя, в том числе и такие вещи, в которых я отнюдь не уверен. «И если ты зайдёшь в тупик (запутаешься) в своих предположениях, – сказала она, – это тоже ничего. Вредно только одно: закрывать глаза на факты и отказываться видеть вещи такими, какие они есть».

Итак. Будем смотреть на вещи, каковы они есть. Какими были тогда. Какими могли бы тогда быть.

210

С уверенностью я знаю только одно: Ионас решил сократить путь домой и пошёл через этот участок, на котором с незапамятных времён начали что-то строить, но так и не построили. То ли из-за спора между наследниками, которые не могли договориться, то ли ещё из-за чего. Участок полностью заброшенный, некоторые сваливают туда крупногабаритный мусор, а ещё ходят слухи, что там торгуют наркотиками. Все родители окрестных кварталов запрещают детям использовать этот сокращённый путь, дескать, там можно наступить на использованный шприц, а то и ещё хуже, но кто же в этом возрасте устоит перед приключением? Если бы я рос в этих местах, то первую свою сигарету выкурил бы как раз на этом пресловутом участке.

Итак, Ионас пошёл этой короткой дорогой и повстречал того подростка, случайно ли, намеренно, и тот сразу на него набросился. Рад был, наверное, что случай послал ему новую жертву, что называется, с доставкой на дом. Он отнял у Йонаса мобильник и немножко денег, какие были у него в кармане, и пригрозил ему всем, что сделает, если он не будет держать язык за зубами. Угрозы по-настоящему кровожадные; и взрослый бы испугался, если бы услышал. Не удивительно, что дети помалкивали.

А вот чего не знал тот тип: у Йонаса в тот день случайно было с собой два мобильника. Старый, который он позаимствовал у Федерико для каких-то экспериментов, и его собственный. Старый он держал в руке, и ему пришлось его отдать, а второй тот вымогатель не заметил. Он был у Йонаса в кармане брюк и – тоже по чистой случайности, как сказал Йонас – оказался включённым в режиме диктофона. Так что можно было не только в точности проследить всё происходившее, но и получить доказательство. Без этой аудиозаписи нашёлся бы адвокат-утопист, который попытался бы избавить вымогателя от исправительного дома.

Йонас повёл себя очень правильно. Он вернулся в школу, прямиком в кабинет директора, всё рассказал и дал прослушать аудиозапись. Позвонили в полицию, а дальше всё завертелось очень быстро.

Я всегда думал: какая удача, что была эта запись. Повезло Йонасу, думал я. Но теперь я спрашиваю себя: а вдруг это была не случайность? Что, если Йонас вполне обдуманно заманил того в ловушку, чтобы изобличить его? Не то чтобы это было совсем невозможно, но очень уж необычно для восьмилетнего.

Когда я размышляю об этой истории теперь, меня смущает одна деталь больше, чем всё остальное: на всей аудиозаписи голос Йонаса совершенно спокоен. В продолжение всего инцидента он оставался тотально деловым, даже когда тот подросток ему угрожал. Тотально крутым. Как будто он вообще не знает страха.

211

Когда сегодня я вернулся с работы домой, в квартире горел свет, и я, естественно, подумал… Я надеялся…

Но то был не Йонас.

Хелене сидела в гостиной – в том кресле, в которое она обычно избегала садиться, потому что оно казалось ей неудобным и вдобавок скрипело. Она сидела так, будто пришла в гости, да она и была лишь в гостях. «Вообще-то я собиралась уехать ещё до того, как ты вернёшься, – сказала она. – Но потом всё-таки решила, что не могу с тобой так поступить».

Но она могла поступить со мной так, что села в поезд и приехала сюда – но не ради меня. Она приехала только чтобы забрать свои вещи, и на сей раз она взяла больше, чем вошло бы в маленькую сумку. Большой чемодан, самый большой, какой у нас был, стоял уже упакованный в спальне.

Потом мы говорили. Нет, это не так. Мы поддерживали беседу, как это делают, когда не о чем говорить. Я осведомился, как дела у Луизе и Петера, и Хелене ответила, что она просто не знает, что бы они делали без неё. Они там в ней остро нуждаются. Как будто я здесь в ней не нуждаюсь гораздо больше, чем они.

«А как дела у тебя?» – спросила она. Я не ответил. Она ведь и сама может представить, как у меня дела.

Беседа же.

«Молоко в холодильнике уже неделю как просрочено, – сказала она. – Не пей его больше». И я ей пообещал, что вылью это молоко. Вот и весь наш разговор.

Я предложил ей сварить кофе, и она сочла, что это хорошая идея. Но я думаю, что она приняла её только потому, что ради этого мне пришлось на несколько минут отлучиться на кухню. Когда я вернулся, она сидела в той же позе, как будто всё это время вообще не шевелилась. Я поставил перед ней кофе, но она оставила его остывать.

Потом мы – муж и жена, сын которых пропал! – говорили о погоде, о том, что этой осенью такая духота даже вечером, и как хорошо было бы, если бы началась гроза. Потом она посмотрела на часы и сказала, что ей пора, а то не успеет на последний поезд. Я хотел снести вниз её чемодан, но она отказалась.

У порога она подала мне руку, как какому-нибудь постороннему человеку, но я тогда всё-таки поцеловал её, и она это приняла.

Мы провели вместе около часа и ни разу за это время не упомянули Ионаса.

212

Лучшим временем нашего брака были те три дня, которые мы провели во Флоренции во время нашего свадебного путешествия. С того времени, как мне кажется, всё было уже только хуже.

Луизе организовала нам сьют в этом дворце эпохи Ренессанса, таком дорогом, что сами мы никогда бы не смогли его себе позволить. Две огромные комнаты – только для нас двоих, и всё ужасно стильно. Даже цоколь ночника отлит из бронзы. Одно окно выходило прямо на знаменитый собор. Над изголовьем кровати на стене была лепнина в виде короны, и с какого-то момента мы с Хелене обращались друг к другу только словами «ваше величество». Играли в игру, будто мы – королевская пара, прибывшая в Италию с государственным визитом. Там была горничная, страшно усердная, не знавшая ни слова по-немецки, а мы тоже по-итальянски знали немногим больше, чем «buon giorno» и «grazie». Когда она приносила свежие полотенца или ещё что-нибудь, она всегда что-то говорила, чего мы не понимали и в шутку придумывали перевод. «Персидский шах просит вас об аудиенции», или «В горностаевой мантии завелась моль». Мы веселились по-царски. (Иногда, как я замечаю, совершенно случайно находишь самое точное слово. Это было действительно по-царски).

Мы так много смеялись тогда, во Флоренции.

Теперь я и забыл, как это делается.

Из достопримечательностей города мы не увидели и половины того, что запланировала Хелене. Понте Веккьо, разумеется, да Уффици, ну, все эти дела. Но большую часть времени мы проводили в своём сьюте, или мне это только видится так в воспоминаниях.

Когда лежишь на кровати, видишь на потолке старинную фреску – какие-то ангелы или музы, а сама кровать широкая и удобная, и мы использовали её на всю катушку.

Также и в этой части нашего брака мне больше почти нечего вспомнить.

Мама, которую единственный бокал муската мог настроить тяжело философски, однажды объяснила мне, что есть два вида брака: браки хорошей погоды и браки грозы. А какой брак у тебя, можно узнать, только когда грянет гром. У нас с Хелене, пожалуй, брак хорошей погоды, и теперь, когда разразилась буря и начались трудные времена, он распадается.

У нас было такое хорошее время тогда, во Флоренции, и мы думали, что всё будет только лучше. Но лучше уже не было. Наоборот.

Это было не так давно, а кажется, что двое тех молодых людей, которые так упивались жизнью и любовью, не имеют ничего общего с нами, как будто это чужие люди, дальние знакомые, уже потерянные из виду.

По-другому и не скажешь. Мы с Хелене потеряли друг друга из виду.

213

Нельзя видеть во всём только плохую сторону, говорит Майя. Я должен думать и о хороших моментах. Черпать силы из воспоминаний.

Да ведь было много и хорошего. Разумеется было.

Йонас и музыка.

Он долго не начинал говорить, начал намного позднее других детей, но уже очень рано напевал мелодии, не только пару тонов, а связными дугами, так что можно было опознать, что он там поёт. Мелодии с классических CD, которые Хелене часто ставила, потому что они успокаивали его в младенчестве.

Особенно хорошо помню одну мелодию, потому что Луизе из-за неё просто уничтожила меня. Я так часто слышал её от Йонаса, что уже и сам мог напевать, не имея понятия, что это было. Такого сорта музыка – совершенно не моя. На что Луизе в своём интеллигентском презрении высказалась: «Скрипичный концерт Бетховена следовало бы всё-таки знать». К сожалению, правильный ответ на это пришёл мне в голову только потом. «Мне незачем это знать, для этого у меня есть сын», – вот что мне следовало бы сказать на это.

У Йонаса уже тогда были ясные предпочтения. Классическая музыка нравилась ему больше, чем современная, а пьесы для скрипки – больше, чем остальное. Это и впоследствии так оставалось. На свой десятый день рождения он попросил у деда с бабкой поездку во Франкфурт, где давала концерт Анне-Софи Муттер. Они исполнили его желание, но ехать с ним пришлось Хелене. Потому что у Луизе уже начался паркинсон, и она уже не любила выходить из дома.

Однажды, ему не было ещё и трёх лет, мы смотрели по телевизору новогодний концерт из Вены, и Йонас встал перед экраном и подражал игре на скрипке. Зажал подбородком совок для мусора и водил по нему щёткой как смычком. Невероятно прелестно. Позднее, когда он стал старше, слово «прелестно» уже не годилось, чтобы описать его, но тогда… Так и затискал бы.

После того новогоднего концерта Хелене купила ему скрипку, такую розовенькую из пластика, на которой, естественно, настоящую музыку не сыграешь. Йонас даже не попробовал её. Молниеносно разломал подарок на части и топтал обломки ногами. Угодить его величеству можно было, пожалуй, только настоящим Страдивари.

Он хотел бы учиться игре на скрипке ещё до детского сада, но в его возрасте ещё не принимали в музыкальную школу. Но он так напирал на нас, что мы нашли для него приватного учителя музыки, господина Саватцки, и тот был готов попробовать. Он даже раздобыл крохотную скрипку в одну шестнадцатую.

При первом уроке Ионаса не присутствовали ни я, ни Хелене, но судя по тому что нам рассказал господин Саватцки, это было поразительно.

214

Йонас с первого же раза взял скрипку и смычок правильно – с волнением рассказывал нам Саватцки. Я даже не понял поначалу что в этом такого особенного, но якобы многие дети очень долго не могут освоить правильное положение рук, а некоторые и вообще никогда. Но Йонас видел по телевизору много музыкальных программ и при этом, судя по всему, смотрел внимательно.

Он всегда с удовольствием ходил на занятия скрипкой, даже с воодушевлением. Иногда уже за полчаса до выхода надевал ботинки, так ему не терпелось. И уже скоро играл первые мелодии – не сложные, конечно, и звучали они не особенно импозантно. Ведь такая крошечная скрипка – скорее игрушка, чем инструмент. Но Хелене не могла нарадоваться. Если послушать, с каким восторгом она рассказывает об этом людям, то можно подумать, наш сын – второй Андре Рьё. Я-то всегда старался сохранять объективность. Таким уж выдающимся музыкальным гением Йонас, пожалуй, не был. Но в том, что он особо одарён по этой части, сомнений не было.

Господин Саватцки каждый год организовывал концерт своих учеников в зале церковной общины, публика, конечно, сплошь состояла из гордых родителей и бабушек-дедушек, которым казались чудесными даже фальшивые ноты. Йонас не фальшивил. Ещё пятилетним он безошибочно сыграл на этом концерте, в фортепьянном сопровождении Саватцки, пьесу, написанную отцом Моцарта для сына. Какой-то там танец. У меня есть фото с этого концерта, он там стоит в коротких штанишках со своей скрипочкой, но у меня не хватает мужества достать его. Я не вынес бы этого вида.

Скрипка Йонаса подрастала вместе с ним, и пьесы, которые он играл на концертах Саватцки, становились с каждым годом сложнее. Пару недель он играл и в школьном оркестре, но из этого ничего не вышло. Он там не пришёлся ко двору, критиковал других и упрекал за каждую фальшивую ноту. Не всем же быть такими честолюбивыми, как он. Саватцки говорит, что Йонас, может, и не самый одарённый ученик из всех, что у него когда-либо были, но самый дисциплинированный точно, причём с большим отрывом.

В последнее время он играл уже не на арендованной скрипке. Дед с бабкой купили ему собственную, и когда я услышал, сколько они за неё выложили, я чуть не рухнул. Невероятно, сколько может стоить такой инструмент! Но Луизе и Петер полагали, что он заслужил его своим прилежанием. Он любил свою скрипку и мечтал о футляре для неё, подбитом красным бархатом.

Этот футляр так и лежит в его комнате. Вместе со скрипкой. Я не могу этого понять. Ведь он любит свой инструмент. И всё-таки сбежал, не прихватил его с собой. Должно быть, у него для этого была причина, но я её не знаю.

215

В последние выходные, в передаче Слово к воскресенью…

Стыдно признаться, но я иногда смотрю эту передачу. Или, вернее, не смотрю, я вообще больше ничего не смотрю, кроме новостей, а просто не выключаю после этого телевизор. Иногда он работает до самого утра. Пусть хотя бы оттуда исходит человеческий голос. Ночью в квартире так тихо, что трудно вынести. Должны быть какие-то курсы, что ли, хотя бы в народном университете, где обучали бы одиночеству.

Я вот что хотел записать: в Слове к воскресенью выступала пасторша, одна из тех, которые держатся подчёркнуто светски и от этого кажутся особенно лицемерными, она все свои пять минут говорила только о том, что мы многое принимаем за случайность лишь потому, что не понимаем. Даже самые худшие вещи, события, которые мы едва переносим, входят в состав Божьего плана. Просто мы, люди, не можем его знать.

Я бы удавил её со всей её брехнёй, и я сразу переключил программу, но эта мысль так и не оставляла меня. Не Бог с его таинственным планом, на это мне плевать, а то соображение, что мы принимаем многое за случайность лишь потому, что не понимаем взаимосвязей. Это меня занимает. «Йонас таков, каков уж есть», – так я всегда говорил, исходя из того, что характер человека представляет то, что выдал генератор случайных чисел наследственности, этот ген или тот, а может, это вовсе и не так. Может, я оказал на него куда большее влияние, чем думал. Может, мы оба оказали куда большее влияние. Может, Хелене права, когда говорит, что Йонас не сам по себе стал таким музыкальным, а оттого, что она всю свою беременность слушала CD с классикой.

И если это так, если тут присутствуют взаимосвязи, то я, может быть, и являюсь причиной того, что всё сложилось так, а не иначе, что он убежал и теперь, может быть, скитается где-то, и может статься, что я – не из злого умысла, но это меня не утешает – сделал неправильно то, что должен был сделать правильно. И что всё могло быть по-другому, если бы я чуть лучше следил, лучше смотрел, лучше соображал. Выходит, я сам во всём виноват.

Я знаю, что сказала бы на это Майя, если бы я дал ей прочитать эти страницы. Она бы сказала, никому не поможет то, что ты себя коришь. Она бы сказала, чтоб я не ломал над этим голову. Чтобы мыслил позитивно. Извлекал из памяти хорошие воспоминания.

Как будто это так просто.

216

Но можно попытаться.

Первые слова Йонаса.

В этом он не был таким скороспелым, как в пении. Долгое время вообще не делал попыток говорить, даже «да» и «нет», которые дети говорят – об этом я читал – ещё до того, как научатся говорить «мама» и «папа». Он мог говорить «му-у» и подражать звукам других животных, и это было всё. При этом он прекрасно умел выразить всё, только не словами. Если он чего-то хотел или наоборот не хотел, он ясно давал нам это понять, не оставляя никаких сомнений. Недаром я называл его «его величеством». Иногда он и впрямь вёл себя как самодержец. Но вот именно что без слов.

У меня это не вызывало тревоги. Ау Хелене вызывало. Это у неё от матери: всё должно идти так, как написано в книжках, иначе она сразу думает, будто что-то не в порядке. Хотя детский врач объясняла ей, что замедленное развитие совершенно нормально, один ребёнок заговаривает раньше, другой позже, однако Хелене это не успокаивало. Когда Йонас не заговорил и к двум годам, она решила, что поведёт его к специалисту.

(С детским врачом впоследствии была ещё одна весёлая история. Когда Йонасу было десять лет, ему нужно было освежить ту прививку сразу от нескольких болезней, которую ему делали в младенчестве. Хелене пошла с ним к госпоже д-ру Фейдт, та поставила ему прививку, и когда всё было готово, Йонас вежливо сказал: «Большое спасибо, госпожа доктор, сегодня я был у вас в последний раз». То есть он решил, даже не обсудив это с нами, что теперь он слишком взрослый, чтобы ходить к детскому врачу. Госпожа д-р Фейдт отнеслась к этому спортивно и лишь сухо заметила, что всё равно не будет говорить ему «вы», хотя он и чувствует себя уже таким взрослым).

Но я хотел записать другую историю – о первых словах Йонаса. Это был его второй день рождения. Хелене испекла пирог, у нас были моя мама, Федерико и Майя, мы спели «Happy Birthday», и Йонас задул две свечи. Потом мы ели пирог, и вдруг Йонас говорит: «На будущий год, пожалуйста, не так сладко». Это и были его первые слова. Я был так ошарашен, будто меня отхлестали мокрой тряпкой.

«На будущий год, пожалуйста, не так сладко».

Мы все, конечно, рассмеялись – от неожиданности и от облегчения, только один Йонас продолжал уплетать пирог как ни в чём не бывало. С этого дня он говорил уже не отдельными словами, а полными законченными фразами.

Это случилось ровно в день его рождения

217

Вчера я пришёл с работы и осознал, что больше не могу. Со дня исчезновения Йонаса я каждый вечер сижу и жду, что вот-вот откроется дверь. Каждый вечер.

Нет, я уже ничего не жду. Я уже не могу представить, что он просто так войдёт. Этого не будет. После того, как прошло столько времени. Не имеет смысла обманывать себя, как это делают родители Мадди.

Единственное, что ещё возможно: что позвонит господин Ауф-хойзер и скажет, что его нашли, может, где-то далеко, взяли на паспортном контроле, или он оказался вовлечённым в аварию, или…

Я не хочу про это думать.

Я не хочу вообще ни о чём думать.

Я пришёл домой, положил на кухонный стол пиццу, купленную по дороге, без тарелки, можно есть и из коробки, взял из выдвижного ящика вилку и нож, сел к столу – и потом снова встал, сунул коробку с пиццей в мешок для мусора и позвонил Федерико. «Ваше приглашение на ужин, – спросил я его, – действует и на сегодня?»

Сел в машину и поехал к ним.

Федерико и Пиа живут всё в той же старой квартире его родителей, но теперь там всё выглядит по-другому. Федерико всегда было безразлично, какая там у него мебель – современная или старинная; я думаю, единственным, что он заменял, была кровать в спальне, потому что когда он жил холостяком, кровать была для него самым важным предметом мебели. Пиа очень многое поменяла, но постепенно. У неё есть этот талант – очень дружелюбно назначить, что надо сделать, оставив при этом мужа в уверенности, что он тут главный заправила. Во всяком случае, Федерико гордится новым видом своей квартиры. Хотя Хелене и говорит, что у Пиа в деле обставления квартиры есть типично итальянская склонность к китчу, но я нахожу, что у них очень уютно.

Пиа мудрая женщина. Она так непринуждённо встретила меня, как будто я бываю у них каждый день, никаких «Как хорошо, что ты, наконец, пришёл», и никаких встревоженных «У тебя всё в порядке?». Просто «привет», поцелуй и «Надеюсь, ты пришёл с аппетитом». Разногласие возникло, лишь когда Федерико захотел непременно показать мне кое-что новое в квартире. Тут Пиа что-то быстро и резко сказала по-итальянски, и Федерико моментально отменил своё предложение и хотел скорее выпить со мной пива.

Лучше бы я выпил.

Но мне не хотелось лишать его радости от новых приобретений, ведь я ещё не знал, о чём идёт речь, и настоял на экскурсии по квартире.

Потому что я идиот.

218

Они ждали ребёнка в конце октября, и детская уже была полностью готова – в маленькой комнате, которая раньше служила Федерико складом для его технического хлама. Комната была вся в розовом. Они ждали девочку.

Там уже стояла колыбелька, а на пеленальном столике горкой лежали пелёнки. Они продумали всё заранее. Купили даже коня-качалку. И мишку.

Я к ним пришёл, чтобы хоть на один вечер забыться от мыслей о Йонасе и не думать вообще ни о чём. Но когда я увидел все эти детские вещи…

Он был таким прелестным мледенцем.

Федерико и Пиа действительно хорошие друзья. Рядом с горкой пелёнок стояла коробка с бумажными салфетками, и Федерико протянул её мне. Без слов. Если бы он попытался меня утешать, я бы этого не выдержал.

Это я плакал впервые с тех пор, как Йонас исчез, и меня как будто прорвало. Как будто во мне что-то лопнуло. Я сидел на полу в этой розовой детской и знай себе ревел и ревел. Федерико, должно быть, куда-то вышел. Я даже не заметил, когда.

Так я не плакал даже над маминой могилой.

Кажется, что никогда не перестанешь, но в какой-то момент оказываешься опустошённым и кажешься себе смешным, взрослый мужчина, сидит на полу, а вокруг валяются промокшие от слёз бумажные салфетки.

В конце концов я встал и вышел. Пиа ждала меня за порогом. Она ни слова не сказала, только обняла меня и гладила по спине. Не знаю, как долго мы так стояли. Когда она прижимала меня к себе, я чувствовал её живот с ребёнком.

Федерико тоже не сказал ни слова. Как будто приступы отчаяния – дело обычное. За ужином мы говорили о безобидных вещах, о том, что налетела какая-то мошка и грозит уничтожить урожай олив в Италии, и что можно предпринять от боли в спине у Пиа. Такие вещи. Мы даже смеялись, я тоже. И это тоже никто не комментировал, только налили мне ещё один бокал вина. И ещё один, и ещё. В итоге я так напился, что Федерико не отпустил меня домой даже на такси, а принёс с чердака раскладушку.

Я переночевал у них, в розовой детской комнате.

Они действительно настоящие друзья.

219

Я сказал Федерико, что приду на работу чуть позже, и он похлопал меня по плечу и засмеялся, полагая, что это из-за моего похмелья. Но причина была совсем другая.

Я приехал домой и позвонил Хелене. Точнее, Луизе и Петеру. Ведь нового номера мобильника Хелене у меня не было. Я хотел ей сказать, что во мне что-то изменилось и что я теперь понимаю, почему она больше не выдерживала со мной. Я хотел просить её вернуться. Я брал на себя всю вину. Но она не стала со мной говорить.

Моя жена отказалась со мной говорить.

Петер хотя и уверял меня, что её нет дома, что она уехала купить продукты, но он слишком корректный человек, чтобы быть хорошим лгуном. Он произносил заготовленный текст, это было слишком заметно. Может, Хелене ему написала, что он должен говорить в случае, если я позвоню, и он читал по бумажке. Может, она стояла рядом с ним в ходе всего этого разговора. Ему очень жаль, он сказал, и чтоб я оставил для неё сообщение, он ей передаст, а она потом наверняка перезвонит мне.

Я ждал у телефона не один час, гораздо больше того времени, которое могло понадобиться кому бы то ни было на покупку продуктов. В доме у тестя и тёщи обедали всегда точно в четверть первого, и я не мог себе представить, чтобы это правило изменилось. Они не те люди, которые меняют свои привычки.

Хелене не перезвонила.

Моя жена не хочет со мной говорить.

В какой-то момент я перестал ждать. Но на работу не поехал, хотя это было бы разумно. Мы уже не такая крупная лавочка, как тогда при Петермане, и если хоть один из нас отсутствует, то сразу всё рушится.

Но почему я должен быть всегда самым благоразумным?

С тех пор, как Хелене уехала к своим родителям, я каждое утро, как только вставал, сразу приводил в порядок спальню. Раз в неделю менял постельное бельё, этот порядок тоже пошёл от Хелене. Она могла вернуться в любой момент и, вернувшись, сразу должна была чувствовать себя уютно.

Но раз она даже не захотела со мной разговаривать…

Одному с этим очень трудно управиться. Когда я волок кровать вниз по лестнице, у неё обломилась одна ножка. Ну и плевать. Теперь кровать и матрац стоят в подвале. Если Хелене изволит вернуться, пусть и устраивается там внизу.

Сперва мой сын, теперь жена. Если они думают, что я не справлюсь со своей жизнью один, то они ошибаются.

220

Тому, что потом произошло, нельзя было происходить, нет конечно же. Я знаю, что мне должно быть стыдно за это. Но это было, и если я честен (а зачем мне заполнять страницы этого дневника ложью?), если я вполне честен, я должен даже признаться: я надеюсь, что это было не в последний раз. Хотя мы оба поклялись, что второго раза не будет.

Конечно сыграл свою роль алкоголь. Вчера я выпил у Федерико и Пиа слишком много вина, а сегодня после моего приступа ярости перешёл на виски. В шкафу в гостиной уже несколько лет стояла бутылка очень дорогого Single Malt. Нам его подарили на свадьбу, не помню кто, и мы его так и не открыли. «Подождём какого-нибудь особого случая», – всегда говорила Хелене. Думаю, я достал эту бутылку только потому, что знал, как это её разозлит. Если она ещё интересуется тем, что я делаю.

Я вообще не любитель виски. Он плохо сказывается на моём душевном состоянии. Сегодня он снова сделал меня плаксивым, или, вернее, меланхоличным. Реветь я больше не ревел, как в детской комнате у Федерико, но когда потом в дверь позвонили и я открыл, вид у меня был самый жалкий. Это зашла Майя, потому что беспокоилась за меня. Я так думаю, что Федерико рассказал ей про мои слёзы и что я потом не явился на работу. Они хотя и расстались, но сохранили хорошие отношения.

Она как только увидела моё лицо – эту кучку горести, – так сразу подумала, что у меня плохие вести про Йонаса. (Это всегда первое, что думают люди, хотя и пытаются это скрыть. Они хотя и твердят, что не надо терять надежду, но сами уже не верят этому). Майя хотела меня утешить и обняла меня – и мне сразу стало легче. От неё так хорошо пахло. Но ничего бы не произошло, если бы я не попытался поведать ей, что Хелене больше не хочет со мной говорить и что между нами, видимо, всё кончено. Но словами я не мог это выразить, вернее, если бы дело дошло до слов, у меня бы опять хлынули слёзы, а я этого не хотел. И я просто взял Майю за руку и повёл её в спальню без всяких таких намерений или планов, во всяком случае, осознанных. Я лишь хотел ей показать, что там теперь стоит только одна кровать, что моя супружеская спальня опять превратилась в холостяцкую. И тут же хотел – это точно было – сразу повести её в подвали показать вторую кровать со сломанной ножкой.

Но до подвала мы тогда так и не добрались.

Я мог бы перед любым судом поклясться, что это не было преднамеренно. Это просто случилось.

221

Это было иначе, чем с Хелене. Не лучше. Это вообще нельзя сравнивать. Это было – идиотское слово, но я не знаю более подходящего – беспроблемно. Мне бы никогда и в голову не пришло устроить такое с лучшей подругой моей жены, но это ощущалось так, будто наши тела знали друг друга уже целую вечность.

Она хотела меня утешить, и мы тогда оба утешили друг друга. Ничем другим я не могу это объяснить. Мне бы следовало испытывать муки совести, но я ловлю себя на том, что улыбаюсь, когда думаю об этом. Это было прекрасно. В односпальной кровати, которая ещё оставалась, мы очень хорошо уместились.

Мы ничего при этом не говорили, только в конце она громко воскликнула «да» – и потом ещё несколько раз «да». Глаза у неё были закрыты, и я не знаю, мне ли она это говорила и думала ли обо мне вообще. Раньше, когда её ещё можно было звать Макс, у Майи было полно любовников. Это не было тайной, она без затруднений об этом рассказывала. Теперь так уже не будет. Мы все стали старше, и эти вещи уже не так важны.

Нет, это поганое враньё. Разумеется, это важно. Это будет важно и тогда, когда меня положат в гроб.

Будь это иначе, будь это пустяком, который тут же забываешь, то Майе после этого не было бы так стыдно. Она тогда забилась ко мне под бок, а я положил ладонь ей на грудь и чувствовал, как её дыхание постепенно успокаивается. Не знаю, сколько мы так лежали, но она вдруг повернула голову и посмотрела на меня так, будто я ей совсем чужой мужчина, марсианин, вылезший к ней из своего космического корабля. Она выпрямилась, села на край кровати, отвернувшись от меня, и я мог видеть только её спину и начало ягодиц. (Попа у неё более узкая, чем у Хелене. Как раз по моей ладони). Она, должно быть, почувствовала мой взгляд, потому что шикнула на меня, негромко, но гневно, чтоб я не пялился на неё, а смотрел куда-нибудь в другую сторону. Это, вообще-то, было смешно после того, что произошло, но в таких вещах не стоит искать логику. Если бы мы дали себе подумать, этого бы никогда не случилось.

Она потом ушла в ванную, а когда вернулась, была уже одета. Я всё ещё лежал в кровати, но уже под одеялом.

Она встала у кровати так, будто я проспал – и она зашла лишь для того, чтобы разбудить меня. Она сказала: «Это никогда больше не повторится, понял? Обещай мне, что это никогда не повторится». Не глядя мне в лицо при этом.

Я пообещал, но я надеюсь, что она не будет настаивать на том, чтоб я сдержал слово.

Размер как раз мне по руке, самый подходящий.

222

Ведь я уже не тинейджер, чёрт возьми. У взрослых людей это случается. Не такое уж это большое дело.

Если Майя хотела отвлечь меня от одних мыслей и перевести на другие, ей это удалось. Но это не благоразумные мысли. Я не влюблён в неё, конечно же нет. Не в моём возрасте. Но…

Я никогда не был дамским угодником. Я был – нет, не робким, это было бы неверное слово, – но и не таким любителем, как, например, Федерико, который раньше менял подруг чаще, чем рубашки. А теперь он счастлив со своей Пиа, они ждут своего первенца, и я не сомневаюсь, что он ей абсолютно верен.

Тогда как я…

Где-то я читал, что через девять месяцев после большого бедствия или катастрофы, после землетрясения или пожара резко подскакивает статистика рождаемости. Люди, находясь в шоке, ищут утешения друг в друге или, может, всего лишь уверенности, что жизнь не кончилась, а продолжается. Может, это и свело нас с Майей вместе.

А может, это лишь отговорка, и я просто не хочу признаться, что я обыкновенный похотливый неандерталец, который не может устоять, когда есть возможность. Может, мы, мужчины, все такие.

Но я никогда не был таким и до знакомства с Хелене. (Мне всегда кажется, что вообще не было такого времени, когда я не знал её. Теперь мне надо привыкать к тому, что я её больше не знаю).

Когда мы с ней потом были вместе…

Я никогда не изменял жене, ни разу. А возможности для этого были. Была эта практикантка, я даже имени её теперь не помню, она смотрела на меня с обожанием, лет на десять младше как минимум, и Федерико говорил, что мне стоит только пальцами щёлкнуть – и она будет лежать в моей постели. Но я не щёлкнул.

И теперь, когда я стал старше и должен бы поумнеть, это просто случилось. Я изменил жене. И это была не только ошибка, не только Single Malt, не только потому, что Хелене не захотела со мной говорить. Будь это так, я мог бы обрубить эту историю, подвести под ней черту, стереть этот файл с жёсткого диска. Ведь Майя так и сказала, что это никогда не должно повториться.

Будь это так, я бы не думал о ней постоянно как школьник, который впервые открыл, что девочки – не то же самое, что мальчики. Будь это так, моя голова не была бы ею занята постоянно. Видит бог, на свете достаточно других вещей, о которых я должен думать.

223

Голове не прикажешь, о чём ей думать.

Тогда, когда мне было так худо после исчезновения Йонаса, что я уже еле держался, Майя дала мне совет воспользоваться пустыми страницами этой книжечки и записывать всё, что меня занимает. «Всё, что тебе приходит в голову». Я сперва подумал, что она хочет регулярно читать эти записи и помогать мне разбираться в моих мыслях, ведь это, в конце концов, её профессия, но она не собиралась этого делать. Она сказала, что мне полегчает уже от одного только записывания. «Если ты пойдёшь к психологу и будешь расписывать ему свои проблемы, – сказала она, – то даже не столь важно, будет ли он тебя слушать. Куда важнее, что ты вообще об этом говоришь». Умный совет. Она только не рассчитывала, что сама однажды займёт на этих страницах столь важное место.

Всё, что мне придёт в голову.

То была всего одна ночь, куда там, всего один час или того меньше, но ведь когда на дороге сталкиваются две машины, то достаточно одного мгновения, чтобы всё изменилось. То, что с нами стряслось, было несчастным случаем. Но теперь это свершившийся факт.

«Записывай», – сказала она. Окей, я делаю то, что мне говорят. Это ведь только для меня, ни для кого другого. Сижу один у окошечка для исповеди, но по ту сторону нет никого, кто бы меня слушал.

В школе мы всегда презрительно говорили: «Дневники ведут только девчонки». И были бы при этом рады, чтобы в этих дневниках они писали про нас.

Эта книжечка изначально должна была послужить не дневником, а лишь сообщением для Йонаса, чтобы он потом узнал про свои первые годы. Для Йонаса, который…

Я трус. Я увиливаю от того, чтобы записать то, что действительно творится в моей голове. Потому что думаю себе: а может, Майя когда-нибудь изменит своё мнение и захочет взглянуть, что я тут написал.

Тогда пусть пеняет на себя. Написалось то, что написалось. Для неё и так всё, пожалуй, лишь неважный эпизод. Ведь все любовные похождения, о которых она раньше так охотно рассказывала, не имели для неё никакого значения. По крайней мере, так она утверждала. Но, может, лишь до тех пор, пока «те поры» не наступили. Может, потом с нами двумя что-то получится, может же быть так. Она не имеет таких намерений, я тоже этого не хочу, но если я за последние недели что-то и усвоил, так это: чего хочешь и какие имеешь намерения – не всегда то, что потом происходит.

Я просто записываю. Она ведь не должна это читать. Но ведь уже не изменишь того факта, что она присутствует в моей жизни.

224

Прямо под её левой грудью есть родинка (или бородавка, я ведь не дерматолог). Когда её там трогаешь или целуешь или дотрагиваешься кончиком языка, она этого не чувствует, так мне кажется.

Груди у неё больше, чем у Хелене. Не такие твёрдые. И совсем другой формы. Яблоко и груша.

Без одежды она не такая уж и тоненькая, как мне всегда казалось. Когда лежит на спине, то возвышается холмик с пупком посередине. Когда я прошёлся по нему языком, она засмеялась. «Откуда ты знаешь, что мне тут щекотно?» – спросила она.

Впервые увидеть женщину голой – это как впервые раскрыть книгу. Если она понравится, начинаешь жадно читать, едва можешь дождаться, что там дальше. И потом очень быстро оказываешься на последней главе. Я хотел бы снова перечитать Майю, очень медленно, от первой до последней страницы. А потом снова, и снова, и снова.

Она не пользуется духами. По крайней мере, так, чтобы я это заметил. Присутствует только запах её тела. Волосы под мышками она не трогает.

А в другом месте сбривает, о чём я и раньше знал, потому что какое-то время она пыталась подбить на это и Хелене, но меня всё равно это ошеломило. Выглядит так странно по-детски, но и каким-то странным образом честно. Как будто она решила в какой-то момент, что ей нечего скрывать.

Ноги у неё не совсем прямые. Когда она их вытягивает, между ними ближе к промежности – небольшой просвет, и в этом – не знаю, почему мне пришло в голову именно это слово – есть что-то трогательное.

Я рад, что она не красавица без изъяна, это бы меня, наверное, отпугнуло. (Почему, собственно?)

В момент кульминации голосок у неё совсем тоненький, как у маленькой девочки. «Да, да, да», – говорит она. Мне кажется, наши голоса подходят друг другу.

Мы подходим друг другу.

У меня вдруг возникло желание всё же дать ей почитать этот дневник. Хотел бы я знать, не будет ли она после чтения воспринимать меня иначе, чем раньше. Но я, пожалуй, не сделаю этого. Я боюсь, вдруг она больше не захочет после этого иметь со мной дело. «Это больше никогда не повторится», – сказала она, глядя при этом мимо меня. Посмотрим. Или не посмотрим. Может, та пасторша была и права, и действительно не бывает случайностей.

Хотя я и не могу представить себе бога, который выдумал бы такое.

225

Когда сегодня я пришёл на работу, Федерико положил мне на стол объявление о смерти, вырезанное из газеты. Мауэрсбергер, Фердинанд. Я не сразу смог вспомнить, кто это такой. Мауэрсбергер работал тогда в компьютерном отделе Андерсена. Он не был моим непосредственным контактным лицом, но нам то и дело приходилось что-то делать вместе. Реденькие волосы, это я ещё помню, и плохо подогнанные вариофокальные очки, так что ему то и дело приходилось запрокидывать голову, чтобы чётко увидеть что-то на экране. В остальном не было в нём ничего примечательного. Такой конторский тип, без креативности, которая в нашем деле необходима.

На краю объявления Федерико написал красной ручкой: «Самоубийство?»

Напрямую об этом не говорилось, но это можно было вычислить, если читать между строк. Прежде всего, если обращать внимание на то, что не говорится. Не говорилось, что «после продолжительной, терпеливо переносимой болезни» или «из-за трагического несчастного случая». Просто: «…от нас ушёл». Мауэрсбергер был младше меня. Ему не было ещё и сорока лет. В таком возрасте не умирают ни с того ни с сего.

И было там одно высказывание, которое они привели. Цитата из Германа Гессе. «Когда можно заснуть в усталости, сложить с себя груз, который долго нёс, это утешительное, чудесное дело.» Груз, который долго нёс. Уже одно это могло бы указывать на самоубийство.

Если это было так, то я мог бы вычислить и причину. Тогда после той аферы со счётом благотворительного фонда у Андерсена уволили весь компьютерный отдел в полном составе. Предъявить им обвинение и доказать они ничего не могли, но под подозрение попали все. Хотели впредь обезопасить себя от повторения чего-либо подобного – и полностью очистили площадку. Несколько карьер на этом просто оборвались, кто-то уже никогда не смог найти работу. По крайней мере, в айтишной области. Ремесло такое, что слухи распространяются быстро, и если про кого-то становится известно, что он злоупотребил доверием клиента, то ему лучше сразу идти на биржу труда и переучиваться на мерчендайзера – раскладывать товар по полкам в магазине. Если такое случилось с Мауэрсбергером, то я очень хорошо могу понять, почему он покончил с собой.

Со мной могло случиться то же самое. Будучи системным администратором, я первым подпадал под подозрение. Я бы, может, и не покончил с собой, для этого я слишком труслив, но из дыры, в которую я попал после той истории, я бы никогда не выбрался без посторонней помощи. Поэтому я так благодарен Федерико. Он встал за меня, ни на мгновение не сомневаясь в моей невиновности.

Он действительно хороший друг.

226

Когда меня выгнали, у него вообще не было причин бросать свою работу. Ведь нельзя сказать, что у Петермана совсем не было аргументов, чтобы меня уволить. Дело и впрямь выглядело нечисто. Если бы речь шла не обо мне, а о ком-то другом – не знаю, поверил бы я, что он никак не замешан в обмане.

Кроме того: Андерсен был наш важнейший клиент, а кто платит, тот и приказывает. Может, они и не потребовали от него конкретно моего уволнения, но в любом случае настаивали на том, чтобы отстранить меня от этого проекта, это мне Петерман сообщил официально. Я не могу его упрекнуть. Как шеф фирмы он должен был делать всё, чтобы спасти свой самый крупный заказ. Что ему потом всё-таки не удалось. Пару месяцев спустя аккаунт Андерсена оказался в руках нашего конкурента.

Нет, Петерман действительно не мог иначе. Я так и сказал тогда Федерико. Но тот всё равно написал заявление об уходе и в тот же день упаковал свои пожитки. Ему не пришлось отрабатывать, потому что у него накопилось много сверхурочных. «Я не останусь в лавочке, где так обращаются с моим другом», – сказал он. Может, это в нём взыграл итальянец и любовь к драматическим жестам.

До тех пор я и не осознавал, насколько мы стали важны друг для друга. Разумеется, он давно уже был моим лучшим приятелем. Но приятель и друг – это башмаки от разных пар. Ну да, он уже давно мечтал о том, чтобы открыть собственную лавочку, это, конечно, тоже сыграло свою роль. Но то, что он ни секунды не колебался, произвело на меня впечатление.

Когда потом его собственная фирма встала на ноги, он сразу же взял меня на работу. Может быть, даже раньше, чем это стало экономически целесообразным. Предложил мне работу, как будто это я должен был оказать ему любезность, а не он спасал мне жизнь. До того момента я везде получал только отказы. При тех слухах, которые тогда ходили, мне не помогло бы и то, что я был в десять раз лучшим программистом, чем такие люди, как Мауэрсбергер.

При этом, как мне подтвердили, никакая вина мне не вменялась. Только та, что я не задал нужные вопросы. Но дело действительно было закручено очень ловко. Они и до сих пор не нашли концов, кто за этим стоял, и на след денег тоже не вышли. Ясно только, что это мог быть только инсайдер. Уж точно не Мауэрсбергер, иначе бы он сейчас попивал кайпиринью на тёплых островах. Я по сей день верю: это был кто-то из правления Андерсена, а вовсе не из отдела айтишников. Но виноватого искали, естественно, только среди нас, компьютерщиков. При том что я с самого начала пытался им внушить, что было бы в десять раз благоразумнее разработать совершенно новую программу, чем латать в старой одну дыру за другой. Это было бы дешевле. Половины исчезнувших денег хватило бы на приличную систему. Да что там, хватило бы и десятой доли. С гораздо более высокой степенью надёжности.

227

Хотя: если кто-то имел доступ к системе – а тот, кто стоит за этим обманом, непременно имел доступ, – то есть если бы кто-то, скажем, стоял у меня за спиной во время моей работы, то не помогли бы самые изощрённые меры защиты. Если взломщик знает комбинацию числового кода замка, никакой сейф мира не убережёт накопления.

Люди, которые ничего не понимают в нашей профессии, всегда говорят, что не так уж трудно встроить где-то в систему заднюю дверцу и оттуда незаметно откачивать деньги. Может, раньше так оно и было, когда компьютеры представляли собой что-то новое и никто в них толком не разбирался. Как эта знаменитая история с округлением десятых долей пфеннигов, о которых никто никогда не задумывался, хотя они давно уже складывались в поистине круглые суммы.

Сегодня все программы защищены гораздо лучше, даже такая старомодная система, какая была тогда у Андерсена. Если две цифры где-то не сходятся, сразу начинается тревога.

Гениальное в этом обмане было и не в изменении программного продукта, а в психологическом трюке. Тут вообще ничего не было спрятано, всё происходило в видимой области, и каждый мог проследить, что происходит. Но никому не пришло в голову задать критические вопросы. При том имени, которым назывался счёт.

Я сам тоже не переспрашивал, в этом и была моя ошибка. Мне казалось совершенно естественным, что во всём должен быть свой порядок. Кто би ни был тем преступником, я целиком попался на его удочку. (Или на её удочку. Ведь это могла быть и женщина. Хотя их в нашей профессии не так много).

Впоследствии мне стало ясно, почему обман так хорошо функционировал, почему за два года никто не додумался – или никто не осмелился – поставить под сомнение эти перечисления. Оглядываясь назад, всё было очевидно. Но опять же: было уже поздно.

Трюк функционировал, потому что сеть Андерсен, несмотря на её обширность, по-прежнему управлялась как семейное предприятие. Где право слова имеет только шеф, а больше никто. Хотя было полно всяких директоров и вице-директоров и прочих офисных носителей галстуков. Я был знаком с несколькими из этой гвардии, и никто из них ничего собой не представлял. Все такие же средние люди, как Мауэрсбергер: исполнители приказов, давно отвыкшие думать своей головой. По сравнению с ними Петерман был просто Билл Гейтс.

То, что исходило из центра управления, было в этой фирме равносильно слову Божию. Первый Андерсен, который основал фирму, был просто чокнут на контроле. И его наследник не изменил стиль управления. Не знаю, как там теперь, но тогда всё было тотально централизовано.

228

Уже одно то, как функционировала система заказов, с которой я главным образом и имел дело. Как только в каком-нибудь магазине сети Андерсен наличие определённого продукта падало ниже опрелённой границы, этот продукт следовало дозаказать. А продукты все заказывались в одном и том же центральном месте, независимо от того, находился ли филиал в баварском Вальде или у Северного моря. Естественно, поставлялись они потом из регионального опорного пункта, в противном случае транспортные пути были бы слишком длинными, а расходы слишком высокими. Но стекались все заказы в одно и то же место. Когда-то на центральный склад посылался телекс, позднее факс. Теперь, разумеется, всё заказывалось через интернет.

И цены тоже назначались централизованно – как розничные, так и закупочные. В моё время действовало такое положение, что ни один филиал не мог приобретать вне концерна продуктов больше, чем на пять процентов своего оборота. То были в большинстве случаев региональные продукты, которые никого не интересовали за пределами определённой местности.

В зависимости от размера филиала каждый день было по десять-двадцать заказов, и система генерировала столько же счетов. У каждого филиала в центре был свой расчётный счёт, туда и дебетовались все суммы.

И вот в один прекрасный день вдруг на каждом счёте появляется дополнительная позиция с пометкой «Взнос в фонд Андерсена». Всего десять центов на один выставленный счёт, то есть совсем не такая сумма, на которую бы кто-то пожаловался. Но при нескольких сотнях филиалов с десятью или более заказами в день эти десять центов складывались в несколько тысяч евро в неделю. Обман длился почти два года, и общая сумма, которую потом подсчитали, набегала на полмиллиона.

Которые в бухгалтерии вообще никому не бросились в глаза. Нет, не так: они, конечно, бросились в глаза, но каждый в фирме полагал, что дело имеет свой законный порядок. Поскольку десять центов переводились прямиком на внутренний счёт с названием «Фонд памяти Дамиана Андерсена», этот взнос оставался в кассе фирмы.

К этому расчётному счёту «фонда» не имел доступа ни один из служащих с импозантными титулами. И никто из них при этом не задумался. А если кто что и подумал, то осёкся на мысли: «Это внутрисемейное дело». А с семьёй владельцев никто в фирме не хотел портить отношения.

Впоследствии выяснилось, что Косма Андерсен, наследник основателя фирмы, не занимался делами предприятия и вполовину так внимательно, как это делал его отец. Когда он наконец заметил расчётный счёт фонда, деньги оттуда уже исчезли. Причём бесследно. Деньги отмыть легче, чем грязное нижнее бельё.

Кто бы ни сконструировал эту денежную машину, это был человек, хорошо понимающий психологию. Иначе ему бы не пришло в голову создать фиктивный счёт с именем умершего основателя фирмы.

229

Естественно, первым делом заподозрили меня, это было логично. Я, в конце концов, был сисадмин, человек, который разбирается в программах лучше, чем кто-либо другой. У меня всюду был доступ, и всюду я мог что-то изменить. Это автоматически сделало меня главным подозреваемым. Меня не допрашивали ночами, как это делают в американских сериалах – с лампой в лицо и с одним следователем добрым, а вторым злым, но поначалу и не верили ни одному слову. Это было заметно.

Странно: я примерный, законопослушный гражданин, но в последние годы постоянно имею дело с полицией. Это началось с той проблемы в яслях, когда Ионас поранил другого маленького мальчика, потом последовало дело с большим мошенничеством у Андерсена, потом несчастный случай с мамой и вот теперь господин Ауфхойзер. Федерико, который немного суеверен, однажды сказал: «Это были твои семь чёрныхлет». Но ихуже больше, чем семь.

В отделе киберкриминалитета работали, к моему счастью, действительно компетентные люди, настоящие профи, и они быстро установили, что нелегитимные вмешательства производились не с моего компьютера. Они следовали из разных интернет-кафе, никогда не повторявшихся. И я мог доказать, совершенно однозначно, что в соответствующее время был где-то в другом месте, в фирме или у клиента. И этому были свидетели.

Но какое-то подозрение на мне всё равно оставалось. Хотя я и не был тем, кто манипулировал программой, но всегда присутствовала возможность, что я замешан в деле. Чисто теоретически у меня ведь мог быть сообщник, неизвестный третий, который действовал по моей инструкции, пользуясь моей информацией. Его, разумеется, не было, конечно же не было, но как можно доказать, что чего-то не было? И ещё одно ставилось мне в вину: я часто работал с аккаунтом Андерсена дома, и это от меня по умолчанию ожидалось. В официальное рабочее время можно было решить не все проблемы. Но формально это было запрещено из соображений безопасности, и Петерман воспользовался этим как поводом для моего увольнения. «Я напишу тебе хорошую рекомендацию, – сказал он, – но ты должен понимать, что у меня есть обязанность соблюдать договорную дисциплину по отношению к моим клиентам». Договорная дисциплина, какой лицемер! Единственное, что его интересовало, был его оборот. И его рекомендацией я мог только подтереться, больше она никого не интересовала. Если бы не Федерико…

Тогда Хелене пыталась меня утешить. Теперь ей безразлично, как я себя чувствую, но тогда она пыталась. Сказала: «Твоя невиновность ещё обнаружится».

Но она так никогда и не обнаружилась.

230

Мой случай – нераскрытый. Висяк. Не только в актах полиции. Иногда я думаю: весь мир состоит только из нераскрытых случаев. Пометка на папке: XY.

Я пристрастился к китчевым фильмам по телевизору, их всегда много. Раньше я ненавидел такие конструкции, залитые патокой, в конце которых всегда всё разрешается к лучшему, все парочки сходятся, счастливые до конца жизни. (Или хотя бы пока не кончатся титры). А теперь такие сказочки действуют на меня благотворно. В этих придуманных историях хотя бы не остаётся открытых вопросов.

Я могу понять людей, которые вступают в секту или примыкают к какому-нибудь фанатическому мировоззрению. Испытываешь, наверное, громадное облегчение оттого, что уходишь из мира своих проблем и оказываешься на другой планете, где всё понятно и однозначно. Вещи таковы и таковы, и дело с концом.

Можно, конечно, делать, как Луизе и Петер. Они черпают свою уверенность из умных книг. Проживают свою жизнь так, будто для неё существует путеводитель, в который надо только заглянуть – и уже знаешь верный путь. При проблеме А свернуть влево, при проблеме Б – вправо. X – великий композитор, a Y – маленький, вот этим художником положено любоваться, а тем можно пренебречь. Они бы это так не назвали, но это тоже своего рода вера. Нечто, за что они могут держаться.

А я в свободном падении.

Хелене больше не выдерживала неопределённость нашей ситуации, поэтому закрепилась на одной мысли: мой муж во всём виноват. Только из-за меня Йонас сбежал, только из-за меня она так несчастлива, только я один всё испортил.

Я.

Но я не думаю, что я виноват. А если виноват, то уж точно не один. Не так всё просто. Может быть, мне было бы даже легче, если бы я смог убедить себя, что вся ответственность лежит на мне. Посыпать голову пеплом.

Но тому, что есть, я не нахожу объяснений. Я не знаю, почему Йонас сделал то, что он сделал. Я не знаю, что бы я ответил, если бы меня спросили: «А вы с Хелене, вообще-то, ещё женаты?» Или: «Что там происходят у тебя с Майей?» Я не знаю.

Однажды я зашёл в церковь, просто так, и поставил свечку. Хотя я неверующий. Церковь была пуста, и я не получил ответа.

231

След! Наконец-то след!

Я готов кричать от радости. Хотя моё открытие, разумеется, лишь первый шаг, крохотный первый шаг. Но шаг в верном направлении.

Господин Ауфхойзер тоже считает, что это продвинет нас вперёд. Он тут же распорядился сделать новый листок «разыскивается», с правильной картинкой на сей раз. Старый снимок он велел обработать фотошопом.

Когда я ему позвонил и рассказал о своём открытии, он поначалу – если судить на слух – был немного раздосадован, как будто ему не понравилось моё вмешательство. Но это было только потому, что ему стало ясно: он должен был сам до этого додуматься. На слух это звучало даже немного ревниво.

Притом что это вообще не имеет ничего общего с логическим рассуждением. С тех пор, как Йонас исчез, я беспрерывно думаю о нём, и мои мысли уже давно ходят по одной и той же натоптанной тропе. Нет, это, должно быть, произошло во сне или в полусне. Так, как это часто у меня бывает с моими проблемами в программировании, когда я не могу продвинуться вперёд. Вечером я ложусь спать, не имея никакого решения и даже намёка на него, а наутро всё вдруг оказывается просто и ясно. Наш встроенный компьютер продолжает работать и тогда, когда мы спим.

Но неважно, как это было. Главное, что это работает.

Если бы Хелене была здесь, мы бы с ней отпраздновали. Я ещё не дозвонился до неё, только попросил ей передать, чтобы она мне как можно скорее позвонила, у меня есть для неё важное сообщение. Я не рассказал Петеру, что произошло. Это я хочу сказать самой Хелене. Я могу себе представить, что между нами сейчас снова всё изменится. В лучшую сторону. Если есть новые надежды, наконец-то, мы всё же сможем быть вместе.

Это была такая простая мысль! Почему я давно уже об этом не подумал, и почему подумал как раз сегодня?

Наверное, это связано с тем, что вчера я записывал это дело с мошенничеством Андерсена, а между этими двумя событиями есть какая-то общность. Только раньше я её не замечал.

Тогда ведь всё происходило у нас на глазах – а мы этого не видели. Притом что всё было явно: вот деньги текут на расчётный счёт, которого не могло быть. Явное мошенничество. Но мы полагали, что у нас есть этому объяснение, и поэтому не задавали дальнейших вопросов. Это дело с фондом памяти имени Дамиана Андерсена было только для отвода глаз. Также, как фокусник заставляет зрителей следить за его левой рукой, а в это время правой что-то убирает. А потом все сидят с открытым ртом и удивляются.

Когда Йонас сбежал, было то же самое. Самая важная косвенная улика (я уже выражаюсь как Ауфхойзер) была у нас под самым носом, и мы на неё не обращали внимания. Потому что мы, идиоты, думали, что у нас есть этому объяснение.

232

Притом что это с самого начала ему никак не подходило. Йонас всегда был очень упорядоченным ребёнком, в некоторых вещах прямо-таки мещанским – например, в том, как педантично он всегда убирал свой платяной шкаф. Ему никогда не хотелось привлекать к себе внимание или выделяться из группы, а напротив хотелось быть как все. Поэтому он и проходил с таким усердием все эти тесты. Не потому, что его интересовал собственный результат, а потому что он хотел знать, что считается нормальным. Если бы неприметность считалась школьным предметом, он бы сдал по нему выпускной экзамен хоть сейчас.

И вот этот Йонас вдруг отращивает себе причёску-ирокез. Самое броское, что только можно вообще себе представить! Это должно было сразу насторожить нас. А уж тем более потом, когда он исчез. Но мы попались на удочку фокусника. «Фокус-покус, следите за моей левой рукой и не обращайте внимание на то, что делает моя правая рука!»

«Пубертат», – подумали мы и даже не искали другого объяснения. «Правда, немного рановато, – подумали мы, – но Йонас всегда немного опережал своих ровесников». В конце концов, известно, что это совершенно нормально, когда пубертатным детям приходят в голову самые безумные идеи. В этом возрасте в человеческом мозгу прокладывается новая проводка, и там возникают немыслимые ошибочные коммутации. Как новая программа, которую требуется ещё отлаживать и доводить до ума.

Мы-то думали, что нашли объяснение, поэтому больше не задумывались об этом. Оприходовали его желание и подшили к делу, а если о чём и подумали, так лишь о том, разрешать ли ему это или нет. Разумеется, в конце концов разрешили. Нам никогда не удавалось отказать Йонасу в какой-нибудь его просьбе.

А решающий вопрос мы себе так и не задали: а что, если Йонас хочет эту причёску не хотя она делает его заметным, а потому что она делает его заметным? Если он уже тогда строил план побега? Это было бы в его духе. Он всегда всё основательно продумывал.

Нам и в голову никогда не приходило, что эта безумная причёска могла быть не просто пубертатной прихотью, а частью плана. Когда я убегу – таков мог быть ход его мысли, – искать будут мальчика с торчащими синими волосами. Если я не хочу быть пойманным, то мне надо будет выглядеть совершенно иначе.

Если это было так, то мне вдруг стало ясно, что он должен был остричь волосы сразу после бегства. И скорее всего остричь в парикмахерской. Если результат должен быть неброским, он не мог просто обкромсать себя перед зеркалом. Он должен был прибегнуть к парикмахеру.

Его-то и надо теперь найти.

233

Я до сих пор удивляюсь, насколько это просто. После того, как сообразил, где искать.

Я нашёл фото Йонаса с его индейской причёской и скачал себе из электронного телефонного справочника все парикмахерские города (их оказалось больше, чем я думал), отсортировал их список по почтовым отделениям и распечатал. Потом позвонил Федерико и отпросился на целый день. И пустился в путь.

Если начал с правильного конца, если потянул за нужную верёвочку, то всё остальное происходит само собой. Нужно только логически раскинуть мозгами. Объехать весь город я не мог, тем более один, на это ушли бы недели. Но были места более вероятные и менее вероятные. Например, Йонас вряд ли пошёл бы в парикмахерскую неподалёку, где всегда есть опасность встретить знакомого. Который потом может припомнить, что видел его там, и все поймут, что он изменил внешность. Если моя теория насчёт его планов верна – а она была верна, как оказалось, – то он отправился в парикмахерскую как можно дальше от дома, но там, куда легко добраться от нас. То есть он воспользовался трамваем.

И я поехал на дальнюю конечную станцию, в ту часть города, которая была мне совершенно незнакома. Раньше там был промышленный район, но большинство фабрик, мимо которых я проходил, были теперь закрыты. Улицы с одинаковыми панельными домами, все немного запущенные – с граффити и просто облезлые. Трудно представить, чтобы у жителей этих домов нашлись деньги на парикмахера. Два салона из моего списка и впрямь оказались заколоченными, и их помещения сдавались в аренду. Мне пришлось изрядно походить, отмечая адреса галочками. К счастью, есть навигатор.

«Не приходилось ли вам стричь месяца два назад мальчика, который на этой фотографии? Нет? Тогда извините». И к следующему адресу.

В ходе этой акции я не особенно верил в удачу. Но мне было хорошо уже от одного того, что я вообще могу хоть что-то предпринять. А потом вдруг этот приятный пожилой господин, поджидавший в своём пустом салоне хоть какого-нибудь клиента. Сидел в кресле и заполнял клеточки судоку в газете. Его звали Зиверс, Карл-Отто Зиверс, шестьдесят четыре года. Я записал все его данные для господина Ауфхойзера.

Господин Зиверс, лишь глянув на фото, сразу кивнул и сказал: «О да, я очень хорошо его помню. Приятный мальчик, с очень хорошо воспитанной собакой».

234

Он однозначно идентифицировал на фото Ионаса. (Опять я формулирую как господин Ауфхойзер). Он даже припомнил его майку, «с надписью на незнакомом мне языке». И Ремуса он описал очень точно, как тот послушно лежал все время, не издав ни звука.

Не было ни малейших сомнений, что его клиентом был Йонас, хотя парикмахер неправильно оценил его возраст. «Лет пятнадцати, верно?» Йонас всегда казался взрослее своихлет, и это было связано не с его внешностью, а со всей его манерой и повадкой.

Господин Зиверс не мог назвать дату, когда у него был мальчик с собакой, только помнил, что это было с утра. То есть нельзя на сто процентов утверждать, что Йонас был там в день своего исчезновения, но можно принять это как допущение. Возможно, он сел на трамвай сразу после завтрака и поехал. (Свою посуду после завтрака он помыл и убрал. Типично для него).

Мне не пришлось расспрашивать господина Зиверса. Он сам всё рассказал. Его ещё удивило, что мальчик в такое время не в школе, но жизнь научила его не задавать лишних вопросов. Особенно в этом районе. «Вообще парикмахер должен уметь главным образом слушать, – сказал он. – Люди приходят к нам ещё и потому, что хотят выговориться. Так сказать, в нейтральном месте. Только, к сожалению, платят нам не так хорошо, как психиатру».

Йонас тоже рассказал ему историю – дико вымышленную, естественно – об одной девочке в школе, в которую он влюблён, но она не хочет о нём знать из-за его синего хаера. Поэтому хаер надо немедленно срезать, причём под корень.

Всё тот же метод: преподнести другому объяснение – и тот уже больше не раздумывает.

Господин Зиверс счёл историю романтичной и сделал Йонасу хорошую скидку. (Откуда у Йонаса вообще деньги на его побег? Тут, должно быть, тоже было что-то, чего мы не заметили).

Когда я попросил господина Зиверса описать мне, как Йонас выглядел после стрижки, он начал чуть ли не извиняться передо мной. Мол, особо хорошей причёски не получилось, но причина не в нём. Ничто не вредит волосам больше, чем длительное окрашивание и все эти химические гели. «Чем жёстче склеиваешь свою причёску, – сказал он, – тем более ломкими становятся волосы». Так что в итоге остался лишь мелкий ёжик, какой раньше носили американские солдаты. И синева так и осталась невытравленной.

«Но теперь это ему уже не вредит, – сказал господин Зиверс. – За два месяца волосы заметно отрастают, и сегодня молодой человек выглядит уже наверняка по-другому».

235

Я сижу и жду звонка от Хелене, а звонка всё нет и нет. Когда она всё-таки позвонит – если! – то я не буду уже и вполовину столь эйфоричным, как два часа назад. Даже в десятую долю того.

В первом порыве радости я видел только позитивную сторону. Думал: теперь, когда мы обнаружили первую остановку Йонаса после его побега, то отыщется и вторая. И третья, и четвёртая. По крайней мере, мы теперь знаем, что искать надо не мальчика с синим хаером. По крайней мере, у нас теперь есть от чего оттолкнуться.

Но потом я прикинул: то, что Йонас первым делом отправился к парикмахеру, означает не только то, что он теперь выглядит по-другому. Это означает также – и это намного важнее, – что он всё распланировал заранее. Причём задолго. Прошло не меньше полу-года с того дня, когда он решил отрастить волосы для новой причёски, до того времени, когда его причёска достигла своего полного безобразия. Если он так точно рассчитал даже свой первый шаг, то же самое было и со следующим. И тогда он опередил нас настолько, что у нас нет шансов его догнать. И если ты обнаружил вход в лабиринт, это не значит, что найдёшь и выход.

Хелене всё не звонила.

Я рад, что Майя уговорила меня всё записывать. Это действительно помогает. Немножко. Я уже, кстати, пристрастился к этому.

Записывать всё, что точит мозг.

И я записываю: я пришёл к пониманию того, что никогда не понимал моего сына Йонаса. Я не знаю, каков он, не знаю хода его мысли. Всё, что я – как мне казалось – знал о нём, оказалось неверным. Как будто с самого его рождения мы приютили у себя кого-то совершенно чужого.

Я записываю: я предполагаю, что Йонас умнее нас всех. Разумеется, он ещё ребёнок, но всё же мне кажется, что это так. Безусловно умнее меня и умнее Хелене. Иначе он не смог бы незаметно от нас строить свои планы, точные и подогнанные в деталях как проект сложной машины.

Я записываю, и тяжелее всего мне даётся вот что: если я никогда не понимал его, то я неправильно истолковывал и многие вещи, которые пережил с ним. И тогда чёрное может оказаться белым, а белое чёрным.

Тогда было бы возможно и то…

«Именно эти вещи ты и должен записывать», – говорила Майя.

Может быть, это и хорошо, что Хелене так и не позвонила.

236

То был несчастный случай. Я всегда был твёрдо убеждён, что это несчастный случай.

Но теперь…

У мамы уже давно начались эти перебои, она теряла равновесие и падала. Впервые это произошло, когда Йонас ещё лежал в коляске. Тогда он кричал до тех пор, пока не прибежала соседка. Тогда он спас ей жизнь.

Тогда.

С годами эти блэкауты случались всё чаще, но мама никогда не хотела признавать, что это настоящая проблема, ей гордость не позволяла. Когда это случалось в очередной раз, у неё всегда была наготове отговорка, что она споткнулась или на чём-то поскользнулась. «Привет от раззявы», – говорила она и пыталась смехом отогнать свой страх.

Она никогда не говорила об этом со мной, но я уверен, что она боялась. Ведь не одни только перебои показывали, что у неё уже не всё в порядке. Ясное мышление ей тоже зачастую отказывало, и это она замечала и сама. Однажды она чуть не сожгла квартиру, забыв на плите сковородку, на которой загорелось масло. Но реагировала она на это вполне разумно, погасив пламя скатертью. Да и д-р Йозефи, который пробыл её домашним врачом уже более двадцати лет, уверял, что это никакой не Альцгеймер и что он готов поставить на это свою врачебную лицензию; это просто нарушение кровоснабжения, против которого он прописал ей таблетки. Но как эта болезнь называлась, в конечном счёте не играло роли, и однажды он мне доверительно сказал, что в мамином состоянии уже ничего не изменишь, и если приступы участятся, придётся подумать о том, может ли она оставаться одна в своей квартире. Когда-то уже не обойтись без сиделки.

Мама, конечно, ничего не хотела знать о таких рассуждениях. Всю свою жизнь она была независимой; она выстояла, оставшись молодой вдовой, а ведь тогда это было гораздо труднее, чем сейчас. Зависеть от других людей – это было для неё немыслимо. Я и сам предпочёл бы отложить эту проблему на потом. Поместить мать в дом престарелых – такое я даже представить себе не мог. Я не хотел себе это представлять.

Потом я утешал себя тем, что, может быть, так было даже лучше для мамы, что всё произошло именно так. Что всё кончилось раньше, чем она начала медленно разрушаться, пуская слюни в кресле-каталке. Может, – уговариваля себя, – она даже сама хотела бы для себя такого несчастного случая.

Если то был несчастный случай.

237

Этого типа из будки с колбасками я считал сумасшедшим. Придурок, думал я, который любит поважничать. Часто приходится читать о людях, которые выдумывают что придётся, лишь бы хоть немного побыть в центре внимания.

А вдруг он вовсе не придурок? У меня в голове так и крутится эта картинка: на ней вроде бы амфора, но нет, это всё-таки две головы, нет, это всё же амфора. Я не знаю, что и думать.

Йонас как-никак любил мою маму. Это было видно. Причём не так, как всякий маленький мальчик любит свою бабушку, а гораздо сильнее. У них были особенные отношения. С самого первого дня. Ещё когда Йонас был младенцем.

И потом, когда у мамы всё становилось хуже с её путаницей в голове и она иногда говорила вещи, которые нельзя было понять, он был единственным, кто не испытывал с этим никаких проблем. На мамины усиливающиеся причуды он реагировал как на нечто естественное. Хелене и мне это давалось с куда большим трудом. Майя советовала нам во всём соглашаться с мамой и ни в чём ей не перечить, даже если она говорила полную чепуху. Это только опечалило бы её, говорила Майя. И мы старались, но у нас не всегда получалось. Не то что у Йонаса. Может быть, детям с этим проще.

Ему совсем не мешало – по крайней мере, складывалось такое впечатление, – что она его временами не узнавала. Со взрослыми у неё этого не было – по крайней мере, я не замечал; она всегда понимала, кто перед ней. А с Йонасом это бывало. «Ты не мой внук, – сказала она однажды. – Ты вообще не ребёнок. Ты чужой мужчина, только переодетый Йонасом». Можно было ожидать, что семилетний мальчик стал бы ей возражать или начал бы её опасаться, но Йонас был не по годам разумным и просто подыгрывал ей. Это, пожалуй, было лучшее, что он мог сделать. Он протягивал своей бабушке свои скрещённые запястья, будто подставляя их под наручники, и говорил: «Ясно, бабушка, ты меня расколола. Сознаюсь во всём». И оба принимались смеяться, и мамина путаница проходила.

Когда у Йонаса не было уроков, они часто куда-нибудь отправлялись вместе. И тогда неясно было, кто за кем присматривает – бабушка за внуком или внук за бабушкой. Но возвращались они всегда невредимыми.

До того дня.

Я должен просто всё записывать, говорит Майя. Ни в коем случае не упрекать себя. Но мне не надо было допускать эти их поездки. Может быть, мама была бы ещё жива.

238

Когда мне в тот раз позвонили, я подумал: что-то случилось с Ионасом. Потому что первое, о чём спросила меня женщина по телефону, отец ли я ему. Мне никогда не забыть её голос, такой преувеличенно спокойный, что сразу становилось ясно: случилось что-то плохое. Как в сериале по телевизору, когда комиссар говорит: «Сначала сядьте». Это всегда означает: кто-то мёртв.

Так же было и здесь. Только мёртвый был не Ионас. «Ваш номер мне дал ваш сын, – сказала женщина. И потом – как будто это могло что-то изменить: – Такой смышлёный мальчик».

Они ждали трамвая, мама и Ионас, и у мамы, видимо, опять случился один из её блэкаутов. Она упала прямо под подъезжавший трамвай. У водителя не было шансов затормозить. «Она погибла сразу, – сказала женщина по телефону, и сказала таким тоном, как будто этот факт должен был меня непременно утешить. – У вас больше нет матери, но она по крайней мере не мучилась».

Несчастный случай.

Если это был несчастный случай.

Маму всё равно отвезли в больницу, хотя санитары не могли не понимать, что ничего уже не сделаешь. Левую ногу ей отрезало полностью.

Всё произошло на глазах у Йонаса, он ведь стоял рядом, но – и мне это потом подтвердили – он не кричал и не плакал, как можно было ожидать от ребёнка в его возрасте. Всё время оставался спокоен.

Как если бы он заранее знал, что случится.

Совершенно спокоен.

Майя потом говорила про замедленную реакцию и что нам следует ожидать, что из-за пережитого у него могут быть кошмары или что-нибудь ещё хуже. Но мы ничего такого в нём потом не заметили.

Никогда.

В больницу меня повёз Федерико. Было совершенно невозможно, чтобы я сел за руль сам. К маме они пустили меня не сразу. Хотели сперва немного подготовить труп, чтобы избавить меня от избыточного шока. Йонаса они поместили – за неимением лучшего варианта – в пустую больничную палату, там он расслабленно лежал на кровати, включив телевизор. Там шли Симпсоны, это я помню. Он тогда любил эту передачу, особенно персонажей Ичи и Скретчи. Я поднял его на руки и прижал к себе, а он отвернул голову. Он часто отторгал всякие нежности, но на сей раз у меня было впечатление, что он просто хотел смотреть свою передачу.

Он даже снял ботинки перед тем, как лечь на кровать.

239

Когда мне наконец можно стало взглянуть на маму, вид у неё был ужасный. Тщетны были все их усилия как-то приукрасить её. Её лицо.

Не всё можно записать. Есть вещи, которые не хочется вспоминать. Достаточно плохо уже то, что не можешь их забыть. Мне и по сей день иногда ещё снится мамино лицо.

Я ожидал, что на захоронении урны мы будем присутствовать нашим тесным кругом: только мы трое да родители Хелене. Из немногих родственников, с которыми мама поддерживала связь, никто не жил в нашем городе.

Но на кладбище пришли какие-то посторонние люди. Главным образом старые – как соседка мамы, но были и несколько совсем молодых. Особенно хорошо я помню одного молодого человека, потому что всю церемонию он не находил места своим рукам: то почёсывался, то поправлял шарф, которым был обмотан, несмотря на жаркий день. Совершенно явно на наркотиках. Потом, когда они по очереди пожимали мне руку и выражали соболезнование, этот меня вдруг обнял, так что я не смог уклониться от его немытого запаха. «Она была хорошая женщина, – сказал он и ещё повторил несколько раз: – Хорошая, хорошая женщина».

То, что мама легко вступает в разговор с совершенно чужими людьми, я часто видел. У неё был талант понимать других. Но то, что из этого могло развиться столько дружб, мне никогда не приходило в голову. Вот так думаешь, что знаешь другого человека – а кого знаешь лучше, чем собственную мать? – а потом переживаешь такие сюрпризы.

Я думал, что хорошо знаю Йонаса.

На кладбище он тоже не плакал. Даже было такое впечатление: ему как будто было стыдно, что его отец не может сдержать слёз. Ребёнком ищещь утешения и не должен сам утешать других. Но он похлопал меня по руке, неуверенно, как будто видел этот жест в кино, но сомневался, подходит ли он к данному случаю. Мне это показалось таким трогательным, что я ещё больше разревелся.

Позднее Хелене с родителями уже отошли, а мы ещё стояли рядом перед свежим холмиком земли, и он сказал такое, чего мне никогда не забыть, потому что никакой семилетний не мог бы это сказать. Это была его неловкая попытка меня утешить. «Человек не умирает, когда умирает, – сказал Йонас. – Только не может больше помнить».

И потом ещё это: «Так лучше для неё. Для всех лучше».

240

То был несчастный случай. А что же это ещё могло быть?

Старая женщина, у которой давно были проблемы с равновесием, спотыкается и трагически падает под трамвай. Маленький мальчик, которого она держит за руку – или он просто стоит рядом с ней, – не может её удержать. Трагично, разумеется, но в этом нет ничего необычного. Сообщение в газете не заслужило и четырёх строчек. Факт для статистики несчастных случаев, не более того.

Если это было так.

А если тот тип из будки с колбасками всё-таки был прав?

Я с ним никогда не говорил. Я лишь взглянул на него, потом, когда всё уже было улажено и дело закрыли. Пошёл и взглянул на него. Вообще-то я собирался у него что-нибудь заказать, колбаску с картошкой фри, съесть её там, прямо у прилавка, и при этом заговорить с ним. Не сознаваться, что я сын той женщины под трамваем, а незаметно свернуть на эту тему. Чтобы он сам рассказал эту историю. Но потом я понял, что не смогу сдержаться, накричу на него, буду упрекать, обвинять во лжи. И я тогда просто остановился и сделал вид, что у меня развязался шнурок. Он был небрит, а белый фартук на нём был не вполне чист. Неаппетитно.

Но, может, моё воспоминание что-то преувеличивает. Я ведь был зол на него. Для меня это был человек, нарушивший смертный покой моей матери.

«Смертный покой». При этом я понятия не имею, есть ли вообще у мёртвых покой. Этого не можешь знать.

У него была эта непроизносимая восточно-европейская фамилия. Полицейский не хотел мне её называть, не имел права, но дело лежало перед ним, и фамилия была подчёркнута. Я хотя и не мог её разобрать – вверх ногами, – но видел, что она длинная, на конце это «ищ». Однозначно восточно-европейская.

Как будто это было важно. Как будто имело какое-то значение. Он мог бы быть и Мюллер или Шульце, это ничего бы не изменило. Важным было только заявление. Он пошёл в полицию и сделал заявление. Захотелось ему поважничать.

Это верно, от его будки хорошо видно то место, где произошёл несчастный случай. Если то, что он рассказал, действительно имело место, то он и впрямь мог его видеть. Но этого конечно не было.

До сегодняшнего дня я был абсолютно уверен, что этого не было.

241

На другой день после похорон нам позвонили из полиции, очень вежливый сотрудник. Не смогу ли я зайти в отделение, чтобы ответить на несколько вопросов. Мол, поступило заявление, и они обязаны расследовать дело. Но что я не должен беспокоиться, допрос будет проводить психолог.

Я поначалу ничего не понял. «Какое заявление? – спросил я. – И почему психолог?»

Есть такое предписание, сказал сотрудник, как допрашивать детей. Ах да, он, дескать, забыл сказать: я должен прийти вместе с Йонасом.

Потом оказалось, что этот колбасочно-будочник заявил в полицию, что мама вовсе не сама упала, а Йонас намеренно толкнул её под трамвай. Только представить себе: семилетний ребёнок, и этот сумасшедший утверждает…

Но если бы мне кто-нибудь сказал, что Йонас убежит из дома, разработав предварительный план исчезновения – я бы тоже счёл его сумасшедшим.

Хелене хотела, чтобы мы отказались и вообще не пошли. Мол, нельзя подвергать Йонаса такому, после шока с несчастным случаем. И сотрудник по телефону тоже сказал, что у них есть только одно заявление от этого человека и больше никаких других свидетельств. Но Йонасу было интересно, чтоб его допросили в полиции. Для семилетнего всё – игра. Он даже немного похныкал, что мы хотим лишить его этого развлечения. И я пошёл с ним в отделение.

Они сами там испытывали неловкость по этому делу. Извинялись передо мной, что вообще дали ему ход, но его требовалось завершить. Йонас всё это время был в приподнятом настроении.

Разглядывал на стенах объявления о розыске и спрашивал, нельзя ли ему взглянуть на камеры с задержанными. Не знаю, почему его это так интересовало. Он был тогда в первом классе, и, наверное, они там на переменах играют в бандитов и жандармов. Ему потом даже подарили красочную книжку с картинками. Храбрый маленький полицейский. Я думаю, он в неё даже не заглянул. Он уже тогда читал настоящие книги.

Его допрос длился недолго. Мне при этом не разрешалось присутствовать, поэтому я точно не знаю, какие вопросы ему задавали и что он на них отвечал. Психолог мне потом сказал: «Какой у вас интересный маленький мальчик».

Когда по дороге домой я спросил у Йонаса, как всё было, он ответил: «Он был слишком уж добреньким. Так никому ничего не докажешь».

Потом мы больше ничего не слышали об этом заявлении.

242

Но сегодня я спрашиваю себя…

Нет, я больше ничего не спрашиваю. Я только заслоняюсь от ответа.

Одному мне не справиться. Кто бы мне сказал, что всё совсем не так, как я тут себе надумал. Ведь ему же было всего семь лет. Только что начал в школу ходить. Возраст, когда ещё верят в деда Мороза. Когда собирают картинки про футбол. Ведь не мог же он тогда…

Теперь ему двенадцать, и он выстроил план, как сбежать от нас так, чтобы его не нашли. И ему это удалось.

Ему было всего семь лет, когда это произошло, но он не плакал. «Так для неё лучше», – сказал.

От Single Malt осталось всего полбутылки. Не поможет ли это вымыть из головы дурные мысли.

Я выпил три стаканчика или пять, не знаю. Я же не из стаканчика пил. Теперь бутылка пуста, а мысли так и не смыло.

В яслях он взял нож и порезал другого мальчика.

Может, у него в мозгу коммутация не так перемкнулась. Если такое бывает у взрослых, почему бы не быть и у детей. Может, что-то у него в голове есть такое, что большую часть времени он разумный, а потом вдруг раз – и…

Это было не вдруг. Свой побег он готовил месяцами.

Не могли же мы с Хелене всё делать неправильно. Ведь мы же старались.

«Мы действовали из благих побуждений и по совести». Так говорят политики, когда их застукают на неблаговидных делах. Из благих побуждений и по совести. Но мы-то ничего не знали. Вообще ничего. Или всё, что мы – как нам казалось – знали, было ложью.

Это нечестно, что обо всём этом мне приходится думать в одиночку. Ведь мы же как-никак женаты, Хелене. В богатстве и в здравии, в бедности и в болезни. Ты не смеешь бросать меня одного с моими мыслями.

Вот уже три часа утра. Она будет в ярости, если я сейчас позвоню.

А мне плевать, в ярости так в ярости. Я должен ей это сказать. Я должен сказать ей всё. Прямо сейчас.

Ведь это же наше общее дело, чёрт бы его побрал.

243

Сейчас утро, во рту у меня сушь. В глотке наждак. Я осушил целый кран холодной воды, но не помогло.

Я проснулся на софе в гостиной. До кровати, как видно, добраться не смог. Но хотя бы поспал, хоть пару часов. Теперь я сижу за столом и пытаюсь записать, что произошло. Пытаюсь разделаться с этим через запись. Как советовала Майя.

Тупая корова. Она виновата во всём.

Конечно, я был пьян вчера ночью. Второй раз за неделю, а ведь я вообще не переношу крепкий алкоголь, да он мне и не нравится. Изредка выпить бутылку вина или одно-два пива, вот и всё. Дорогой виски стоял запечатанный в шкафу с нашей свадьбы. Но у меня была причина напиться. Лучше всего мне было бы вообще больше не трезветь.

Не будь я пьян, я бы не позвонил Хелене среди ночи.

Пьяный, но в своём уме. Рассудок мой функционировал. Даже слишком хорошо. Мне даже не пришлось искать номер их телефона, хотя звонил я Петеру и Луизе лишь от случая к случаю. Середина ночи казалась мне самым подходящим моментом времени. Самым логичным, если и не самым разумным. Чтобы к аппарату подошла сама Хелене – так я рассудил, – если она не хочет, чтобы проснулись Петер и Луизе.

Как было бы хорошо, если бы всё, что я передумал в эту ночь, было лишь пьяными измышлениями. Но сейчас я протрезвел, а думаю всё то же.

Мне не пришлось долго звонить. Она спит в маленькой каморке рядом с гостиной, Петер называл эту каморку своим кабинетом, хотя это была лишь кладовка. Бывшую комнату Хелене занимала теперь Луизе. Из-за этой своей дрожи она не хочет больше спать в одной кровати с мужем. Стыдится своей болезни.

Я всё рассчитал правильно. Трубку сняла Хелене, и я смог наконец-то поговорить со своей женой. Но это не был разговор, каким я себе его представлял. Я хотел ей рассказать всё – позитивное и негативное, что я наконец нашёл след Ионаса, что прояснил для себя, как задолго началась подготовка к побегу, хотел обсудить с ней то, что мы, может быть, уже целые годы неверно оценивали нашего сына. Но до этого дело не дошло. «Я должен тебе кое-что сказать», – началя, но она сразу меня перебила.

«Я знаю, что ты хочешь мне сказать», – заявила она.

«Я не хочу это слышать», – заявила она.

«Тебе должно быть стыдно», – заявила она.

244

Перед её пациентами, которые раз в неделю за большие деньги ложатся на кушетку в её кабинете, у Майи есть обязанность сохранения тайны. Они могут ей рассказывать всё что хотят, а она об этом должна молчать. Может, она их вообще не слушает. Сама же мне говорила: «Человеку хорошо уже от одного того, что он может выговориться».

А мне было бы гораздо лучше, если бы она про это не проговорилась.

Но я ведь не пациент, я лишь мужчина, с которым она была в постели, поэтому ей плевать на то, что она ему учинит своей болтовнёй. Но Хелене это же совсем другое дело! Это их старая дружба, и они, девочки, должны держаться друг друга против подлых мужчин.

Майя позвонила ей и во всём исповедалась. На другой же день после того, как это произошло. Наверное, рассказала в деталях, как было дело. Она и раньше всегда любила рассказывать о своих победах.

Но победой она это, естественно, не называла. Возможно, рассказала Хелене, что я на неё набросился. «Я ничего не могла поделать, совсем ничего».

Арно во всём виноват. Наверное, не трудно было в этом убедить Хелене.

«Не надо мне ничего рассказывать, – сказала мне жена. – Я знаю, что произошло».

«Произошло». Как будто случилась неполадка, кратковременная ошибка функции. Небольшой сбой системы. Но ведь это был не просто эпизод, случившийся помимо чьей-либо воли. Ведь это было нечто большее?

Или я обманываюсь в этом?

Так или иначе, ей не следовало выбалтывать это Хелене. Изображает из себя бог знает какую психологиню и ни минуты не думает о том, какие бедствия этим учинит. Теперь Хелене будет думать, что я насилу дождался, когда мы поссоримся, прямо вот подстерегал случай, когда она уедет из дома. И что я рад тому, что она меня покинула.

«Теперь-то я знаю, что ты за человек», – сказала Хелене.

Я попытался ей объяснить, как это случилось и что она тоже к этому причастна, бросив меня одного, но она ничего не хотела слышать. У неё уже было готовое мнение. «Я слышала, моя кровать уже стоит в подвале, – сказала она. – Очень удобно для тебя. Теперь ты можешь установить в спальне большой сексодром для своих случек».

Она сказала это очень тихо. Как будто это её нимало не волнует. Но, может, и потому, что не хотела разбудить родителей. «Это окончательное всё между нами», – сказала она тем же спокойным тоном.

До разговора о Йонасе дело даже не дошло.

245

Сегодня воскресенье, одиннадцать часов утра, и с улицы доносится звон церковных колоколов. Может, это та самая церковь, в которой они сейчас все сидят, разнаряженные, и говорят друг другу: «Что может быть лучше, чем стать отцом?»

У Пиа и Федерико родилась дочь, Ангела, и они крестят её по всем правилам, со священником и семейным празднеством. Федерико спросил меня, не буду ли я крёстным отцом, как он был у Йонаса, но я отказался. Крёстный должен приносить младенцу счастье, а я неподходящий человек для счастья. Я не смог бы держать новорождённую на руках без чёрных мыслей, не смог бы вымолить для крестницы хорошее будущее. Какой бы она ни была очаровательной, как бы блаженно ни спала и как бы громко ни вопила, я бы видел в ней совсем другое лицо – лицо того, кто принимает наркотики или идёт на панель.

Лицо человека, который однажды просто сбежит и бросит меня одного.

Пиа, пожалуй, поняла мой отказ, но Федерико огорчился, хотя старался не подать вида. Хотя бы на обед ты всё-таки придёшь, сказал он, но и тут я отказался. Там будет Майя, а я не хочу её видеть.

Кроме того, они наверняка пригласили и Хелене, может, даже замышляли посадить нас рядом за столом. За хорошей едой мы бы наверняка помирились, так они, наверное, рассуждали, они ведь и сами сошлись за столом по какому-то семейному поводу. Я не смог бы это выдержать. Хелене бы не показала виду, даже вела бы со мной вежливую беседу, «как тебе погода?» и «как тебе закуска?». Только о двух вещах мы бы не говорили: о Ионасе и о письме, которое мне прислал её адвокат.

Я не буду возражать против развода.

Нет, у меня бы не получилось разыгрывать, что всё нормально. Я бы не выдержал среди всех этих благодушных людей. И я совсем не падок на чужую еду. У меня со вчерашнего дня ещё остался кусок пиццы, салями и двойной пеперончини. Они холодные, и тесто промокло и раскисло, но бывает и хуже.

Всегда бывает что похуже, и чаще всего оно и случается.

Завтра я скажу Федерико, что для нас обоих будет лучше, если я подыщу себе другое место. Я и так давно уже не выполняю ту работу, какую он вправе ждать от меня. В городе всегда ищут кого-нибудь в IT-отдел, работа непыльная, замечательно скучная, и всегда вовремя идёшь домой.

Хотя не знаю, что мне делать со свободным временем. Сидеть и думать про Йонаса. Есть чем себя занять.

Мне бы взять больничный. Но я не болен. Я только сломан.

246

В городе меня никуда не взяли. Ну и ладно.

Я сейчас запишу то, что узнал сегодня, и потом захлопну этот дневник и больше не раскрою никогда. Может, даже выброшу.

Сегодня после обеда мне позвонил господин Ауфхойзер и сообщил, что нашли Ремуса. Останки Ремуса. Я им в точности описывал его ошейник, и по ошейнику они его опознали. Больше от него мало что осталось.

То, что осталось, лежало в пойменном лесу, в нескольких метрах от дорожки, по которой в хорошую погоду всегда кто-нибудь прогуливается. «Если бы собака хотя бы лаяла, – сказал господин Ауфхойзер, – её бы непременно заметили». Но Ремус не лаял.

«Сколько он там пролежал?» – спросил я, хотя и сам знал ответ. С того дня, как Йонас исчез. К парикмахеру он ещё взял с собой Ремуса. А оттуда до леса не так далеко.

«Насколько мы можем установить, – сказал господин Ауфхойзер, – собака не была привязана. Нет и признаков насильственных действий. С абсолютной уверенностью уже нельзя сказать, но наши специалисты считают, что собака издохла от голода. Мы не можем себе этого объяснить».

Я мог бы им объяснить, но что бы это дало? Собака слишком бросалась в глаза, как и синий хаер на голове. Если разыскивается мальчик с овчаркой, то мальчику лучше остаться без овчарки. То есть Йонас и это заранее спланировал. Он пошёл с Ремусом в лес, нашёл место, где случайных прохожих не бывает, и отдал приказ: «Сидеть!» И ушёл – даже, пожалуй, не оглянувшись ни разу. Как он это сделал в тот раз, когда хотел показать нам, как хорошо выдрессировал собаку.

И Ремус его ждал. Верил, что Йонас непременно вернётся. Может – я не знаю, могут ли собаки думать нечто такое, – думал, что это проверка.

Но это было совсем другое.

Если бы я попытался объяснить это господину Ауфхойзеру, он бы, возможно, спросил меня: «Не вы ли говорили мне, что ваш сын любит свою собаку?»

Да, господин Ауфхойзер, я это говорил. Я так и думал. Так же, как я думал, что он любит своих родителей. Я ошибся и в том, и в другом.

Он заставил нас ждать, пока наша надежда не сдохла от голода. Пока мы не перестали уговаривать себя, что он вернётся. Он выдрессировал нас, и мы поддались дрессировке.

«Я не хозяин его, – сказал он в тот раз. – Я его господин».