Дербервиль сидел в своем любимом кресле и курил свою любимую трубку. Он поглядывал на телефон: скоро к нему начнут звонить его именитые друзья.

В комнату вошла старая служанка Дербервиля.

— Виталька, — сказала она, — опять ты держишь во рту ингалятор? Хочешь, я тебе дам чернослив в шоколаде?

— Пегги, — сказал Дербервиль, — вы бы лучше вытерли пыль на моем столе.

— Ты опять? — сказала старушка. — Утром я протирала твои вещицы.

Уж эта Пегги! К старости она стала сварливой.

— Бабуля, — сказал Дербервиль, — что ты нервничаешь? Тащи свой чернослив. Я уже кончил курить.

Однажды Пегги попросила Дербервиля называть ее «бабуля». И хотя Дербервилю очень не нравилось это слово, он согласился: ему не трудно, а старушке радость. Старая преданная служанка принесла Дербервилю две конфеты и стала придумывать себе работу: смахнула пыль со стола, поправила плед на диване, картину на стене, хотя картина висела ровно. Дербервиль давно изучил наивные хитрости старой женщины: Пегги хочется поболтать. Дербервиль и сам любит поговорить со старушкой. Но на этот раз разговор не состоялся: зазвонил телефон и пришлось старушку отослать на кухню. Неторопливым движением руки Дербервиль взял трубку и поднес к уху:

— Аллоу?

Звонил Горбылевский. Он сообщил, что решено организовать одно дело, но Мишенька не хочет со мной организовывать никаких дел, потому что я гад.

— Это Мишенька так говорит, — уточнил Горбылевский, — я тут ни при чем.

Я ответил, что Мишенька сам гад и что мы вполне можем без него обойтись. Но Горбылевский сказал, что он без Мишеньки никуда не пойдет. Тогда я сказал, что он тоже гад, и положил трубку, чтобы последнее слово осталось за мной.

Потом я позвонил Мишеньке и сказал:

— Шавка!

Потом зазвонил телефон, но я не стал брать трубку, потому что понял: это Мишенька хочет меня шакалом обозвать.

Потом позвонил Марат Васильев и сказал, что Мишенька всех обзванивает и сообщает, что я гад, но Марат считает, что гад не я, а Мишенька, и раз я не иду организовывать дело, то и он не пойдет.

Потом зазвонил телефон, но я не взял трубку, потому что догадался, что это Мишенька во второй раз пытается меня шакалом обозвать.

Потом позвонил Горбылевский и спросил:

— Ну как, ты идешь?

Я ответил:

— Ладно, иду.

Потом позвонил Марат Васильев и спросил:

— Это правда, что ты идешь?

Я ответил:

— Да ты что? Через час, не раньше.

Я ему посоветовал, чтобы и он не торопился. Он сказал, что так и сделает. Но я знал, что он сейчас же помчится — слабохарактерный. Зато у меня силы воли хватает. Целый час я думал о том, что Горбылевский подлиза: если бы у Мишеньки не было «Жигулей», то он бы меня поддерживал. Раньше так всегда было. Ровно через час я вышел из дому.

Своих телефонных друзей я увидел на обычном месте — на пустыре у глухой стены дома. Они играли в нашу обычную игру: кто кому больше пинков отвесит. Я решил принять участие: хотелось Мишеньку как следует угостить. Все бросились на меня в атаку. Мне досталось от Горбылевского и Марата Васильева, но зато я изловчился и по-футбольному поддал Мишеньке. Мишенька охнул и стал кричать, что я бью изо всех сил.

Мы с полчаса после этого стояли, защищая свои тылы стеной. Иногда кто-нибудь перебегал, и тогда все набрасывались на него. И вот я стоял и думал: «Ничего себе человеческие отношения!» Мишенька злился на меня. Марат Васильев — на Горбылевского, а Горбылевский, я заметил, только делал вид, что старается поддать Мишеньке. «А защищал меня Чувал», — подумал я и пошел от этих кретинов. Они бросились на меня в атаку, но я не по правилам толкнул Мишеньку двумя руками в грудь. Им стало понятно, что ко мне лучше не подходить. Марат Васильев немного прошелся, держась от меня подальше.

— Что случилось?

Я и не подумал отвечать. Марат симпатичный, но он несамостоятельный человек.

— Не ходи за ним, — сказал Горбылевский Марату, — он чокнулся.

Марат отстал. Я разок обернулся: Мишенька стоял в трусах, а Марат Васильев примерял его джинсы. Кретины, ничего не могут придумать!

Со мной еще такого не случалось: я не знал, куда пойти, чем заняться, слонялся по улице, потом по скверу. Несколько раз мне мерещилось, будто кто-то меня толкает в плечо и спрашивает: «Ты что, с ними расплевался? Как же ты будешь без телефонных разговоров?»

Молодая мама попросила меня побыть с ее малышкой — всего пять минут. Я согласился. Я неплохо провел время: учил малышку прыгать на одной ноге, делал вид, что смотрю на нее сердито, а она делала вид, что пугается: заходилась в смехе и в притворном испуге так, что можно было подумать, будто это не понарошку; но сразу же она просила: «Еще!» Мама застала нас за этой игрой и решила, что я всерьез девочку пугаю. Она ее подальше от меня увела и даже спасибо не сказала. А мне почему-то ужасно не хотелось расставаться с малышкой. «Ишь ты! — подумал я. — Разлучила». Я ушел из сквера. Шел быстро, по-деловому, как будто меня ждали неотложные дела.

Дело вскоре подвернулось: я увидел пшенку ЛБ и побежал за ним. Такие у нас традиции: когда мне попадается пшенка в одиночку, я за ним бегу. ЛБ оглядывался и, наверно, удивлялся, почему это я до сих пор его не догнал, — я же самый быстроногий в классе. Но мне не хотелось его догонять, я бежал ради традиции. Пшенка скоро выдохся и перешел на шаг, я сделал вид, что тоже выдохся. Тогда пшенка остановился и стал корчить рожи. Эти пшенки от беспомощности к наглости переходят мгновенно. Я вытащил из кармана жвачку, ту самую, итальянскую, и бросил ему. Мне пшенки всегда нравились, хоть они и относятся к моим недоброжелателям. ЛБ подобрал жвачку. Вот кролик. Хоть бы спасибо сказал. Но он лучше придумал: что-то вытащил из кармана и тоже бросил. Я подобрал — кусочек дорожного сахара в упаковке. Пшенка побежал дальше. Точно: кролик. Я наблюдал за ним, пока он не вбежал в парадное дома, где живет пшенка АИ, — там они все собираются. Сейчас будут жвачку делить.

Я съел сахар и опять быстро зашагал по улице. Опять у меня была походка очень занятого человека. Несколько раз я принимался думать о том, зачем это мне понадобилось дарить пшенке последнюю свою жвачку. Мне эти жвачки нелегко достались. Целая переписка была с моим двоюродным братом Генкой. Но меня это почему-то не очень беспокоило.

Потом я заинтересовался своими ногами: куда они меня несут?

Они привели меня к дому Чувала. Я почти уверен был, что Чувала дома нет: он целыми днями околачивается у Хиггинса. Но я все же решил зайти к нему — посмотрю, как человек живет. Квартира Чувала на седьмом этаже. Я понял, почему Чувалу так нравится рисовать крыши: из окон только крыши и видны были — покатые, плоские, черепичные, железные, антенны, трубы, чердачные окошки; я и двух кошек приметил — на солнышке грелись. Я начал путешествовать по этим крышам, как тот чудак в кроссовках, которого рисует Чувал. Я перепрыгивал с крыши на крышу, полы моего фрака развевались Дербервиль резвился. Чувала дома, конечно, не было. Нужно было уходить. Но мне захотелось посмотреть рисунки Чувала. Теперь интересно было взглянуть на нарисованные крыши. Я сказал об этом маме Чувала. Она обрадовалась и дала две папки. В папках оказались совсем другие рисунки — не крыши. Разное было нарисовано, но чудак в кроссовках попадался часто. На одном рисунке он ехал верхом на ослике; мимо проносились машины, в небе реактивный самолет — еще быстрей, а он себе ехал на ослике и, наверно, думал: «Ах, хорошо!» Я заметил, что на каждом рисунке дорога какая-нибудь — асфальтированная, или проселочная, или тропинка; на одном рисунке только с краю кусочек дороги был, а остальное — деревья и небо в облаках.

Во второй папке были портреты: маму свою Чувал много раз рисовал, был там портрет одной нашей учительницы, Ксении Владимировны. Чувал любит с ней поговорить на переменке. Я свой портрет увидел! Потом еще один и еще всего их семь было. Три портрета изображали Быстроглазого: что-то я высматривал, что-то замышлял. Три портрета — Дербервиля. До сих пор не могу понять, как Чувал обо всем догадался: и как Дербервиль в любимом кресле сидит, и как трубку свою любимую курит, и фрак был такой, какой Дербервиль любит носить, только на одном портрете неточность была: перстень на безымянном пальце Дербервилю пририсовал — Дербервиль терпеть не может перстней. «Подслушивает он меня, что ли?» — подумал я. Но самым удивительным был седьмой портрет: не Дербервиль, не Быстроглазый, но точь-в-точь я. И знаете где? На крыше! И на ногах кроссовки! Сидел этот не Дербервиль, не Быстроглазый, но похожий на меня на краю крыши, свесив ноги, и вслушивался, не раздастся ли дудение детского шарика. «Умеет мысли читать! — решил я. — Ай да Чувал!»

— Он любит тебя, — сказала мама Чувала.

Она все это время за моей спиной стояла. Она забавная: ходит в нашу школьную столовую сырки покупать. Иногда она заносит сырок Чувалу. Он всегда смущается, шепчет: «Мама, да иди ты со своим сырком!» Она отвечает: «Ну, ты чудак», кладет сырок на парту и уходит. Насмешники наши Чувала после этого спрашивают: «Что, мамочка сырок принесла?» У Чувала щеки розовеют. И чего стесняться? Мне бабушка тоже иной раз поесть в школу приносит. Я говорю: «Бабуля, что так мало?» Бывает, в сумку загляну: может, там что-нибудь лежит для сюрприза? Зрители, конечно, тоже собираются. Но надо мной не смеются. Наоборот, говорят: «Вот дает!»

Я не поверил матери Чувала, что Чувал меня любит. Что я ему, родственник?

— Правда, правда, — сказала мама Чувала. — Любит. Ты его защищаешь. Если б не ты, он бы до сих пор одни крыши рисовал.

Я подумал: «Наверно, она меня с моим папой путает. Впрочем, почему бы ему меня не любить? Ведь бросился же он меня защищать».

Я начал говорить. Я сам удивлялся своим словам.

— Вот есть люди, — говорил я, — так что за радость с ними общаться? Они тебе ногой поддадут или шакалом обзовут, с ними начеку все время надо быть. Но Чувал не такой. С ним за партой сидеть — радость, потому что знаешь: он никакой гадости о тебе не думает. И вообще — скромность. Сидит человек, рисует. Он, может быть, талант, а он об этом совсем не думает… Он рисует и радуется, если кто-нибудь на его рисунки посмотрит… А уж защитить товарища — это он умеет, себя не пожалеет! Я вам советую, сказал я, — сырки ему в класс не носить. Не такой он человек, чтоб ему сырки носить. Его уже «маменькиным сырком» дразнят.

— Я учту это, — сказала она.

Я опять доверился своим ногам. До чего ж деловой вид у меня был! Какая-то женщина даже посторонилась, пропуская меня. Наверно, решила, что я спешу к больной бабушке. Ноги мои на этот раз привели меня к дому Хиггинса. Но к Хиггинсу я заходить не стал: все таким же деловым шагом перешел на другую сторону улицы и вошел в парадное, что напротив дома Хиггинса. Оттуда я вел наблюдение, пока не появились Хиггинс и Чувал. Чувал нес папку в руке (конечно, с рисунками), а Хиггинс ему что-то говорил — два раза они коснулись плечами друг друга. Теперь можно было уходить. Получалось: важное дело, ради которого я торопился, уже сделано. Опять я шел по-деловому. Теперь меня воспоминания начали преследовать — о Чувале разное вспоминалось. И хотя бы только вспоминалось, а то и представлялось. Например, вот такое: он бежит за мной со своим ужасным завтраком в руке и умоляет: «Быстроглазый, съешь, пожалуйста!» А я отвечаю: «И не проси!» «Может, я на ходу вздремнул, и мне приснилось? — подумал я. — Ох, неладно со мной! Что за жизнь я сегодня веду? Путаную, бесцельную. Можно подумать, кто-то по радио мной управляет. Может, Мишенька такой передатчик на барахолке приобрел и теперь шкодничает?»

Я знаю очень хороший способ, как избавиться от неприятных воспоминаний: нужно выпить газировки.

По крайней мере, теперь уж я знал, куда иду, и знал, что по важному делу, но прохожие этого не понимали: кто-то мне крикнул вслед:

— Чего прешься на людей!

Я выпил стакан газировки — помогло. Но было понятно: неприятные воспоминания притаились и готовы снова на меня наброситься. Я попросил продавщицу налить мне еще стакан, выпил и постоял, проверяя, достаточно ли. Женщина держала стакан наготове под мензуркой с сиропом.

— Еще один, — сказал я. — Последний.

— Я тебе сейчас скажу, что ты ел, — пообещала продавщица.

Я выпил третий стакан. В самый раз — залил.

— Тертый голландский сыр с майонезом и чесноком? — спросила женщина.

— Точно! — сказал я. — И как вы догадались?

— Э, милый, поживи с мое.

Женщина начала прищелкивать языком: раз прищелкнула, второй, третий. Она заерзала на табуретке.

— Что случилось? — спросил я.

— Да вот навязчивые мысли.

— Я это понимаю, — сказал я. — Со мной тоже случается.

— Пришло в голову, что неплохо бы съесть пирожок. Теперь, пока не съем, не успокоюсь. Сбегай, я тебя прошу.

Я принес ей пирожок, продавщица стала есть, но я все почему-то не уходил.

— Ты не в себе, — сказала она, — я точно вижу.

— Один вот, — сказал я. — Одинок, как дерево в лесу.

— Это почему же как дерево?

— Художественный образ, — объяснил я. — Деревьев в лесу много, но каждое само по себе растет.

Мы долго смотрели на прохожих.

— Я тоже одна. Детей одна растила. Внуки, правда, есть. Но это же не заменит. Человеку всегда, до самой старости, личная жизнь нужна. Ты это запомни!

— Обязательно, — сказал я. — У меня так: одни со мной не прочь дружить, но я с ними не хочу, а есть такие, с которыми я хочу, так у них своя компания. В чужую компанию, знаете, не очень любят новых принимать.

— У меня точно так же! — сказала женщина. — Да ты становись сюда.

Мы стали вдвоем торговать: она наливала и стаканы мыла, а я брал деньги и сдачу выдавал.

— Есть один пенсионер, очень моложавый. Я бы не прочь за него выйти, но он говорит, что таких, как была его покойная жена, больше на свете нет. Он только вот, как ты, поговорить подходит… А я, может, и не хуже его жены — откуда он знает?

— Вот именно! — сказал я.

— А другой и не пенсионер еще, и очень на мне жениться хочет, да у меня к нему сердце не лежит. Я же вижу: деспот он.

— Один человек, — сказал я, — все в чувствах своих разбирается, дружить со мной или нет. Как вы это находите?

— А что, правильно делает! Я тоже так! Если в чувствах не разобраться, можно влипнуть.

Она мне рассказала, как однажды чуть не влипла.

— Но все-таки надо поскорей разбираться, — сказал я, — а не тянуть волынку. У меня есть одна компания на примете, куда меня с удовольствием возьмут. Вообще-то люди тянутся ко мне…

— А вот это точно! — сказала она. — В чувствах надо разбираться побыстрей. Человек не может без конца ждать. Есть и другие объекты.

— Вы посмотрите, что получается, — сказал я. — С некоторыми людьми даже молчать интересно. К некоторым интересно зайти, даже когда их нет дома: рисунки можно посмотреть или с мамой его поговорить. Все с такими людьми интересно! Вспоминать о таком человеке приятно! Другие же только и умеют злиться, пинаться и завидовать. Разве это человеческие отношения?! Дружить с такими — зря время терять.

— Не дружи! — сказала женщина. — Не нравится человек — не подходи: пожалеешь потом.

Еще с полчаса я помогал женщине продавать воду. Я чувствовал, что обрел душевное равновесие, никакие воспоминания меня больше не беспокоили. Теперь говорила одна женщина. Она мне объясняла, какая у нее тонкая работа — какой нужен глазомер, как нужно каждое слово взвешивать, даже мурлатой или заспанной и то нельзя быть: скандалов не оберешься! Взялся с людьми работать, так держись. Она меня пригласила захаживать к ней под зонтик. Я сказал:

— Обязательно.

Когда я возвращался домой, меня пытались убить: слишком поздно я заметил «Жигули» Мишенькиного папы. Мишенька сидел рядом со своим отцом, который недавно защитил тему, купил себе модные часы с браслетом, а месяц тому назад еще и «Жигули». Мишеньке, конечно, было чем меня убивать. На заднем сиденье наслаждались ездой три подлизы: Горбылевский, Марат Васильев и какой-то бестелефонный приблудыш из параллельного класса. Я слишком поздно сориентировался — Мишенька поймал меня взглядом и стал убивать. Подлизы ему помогали: показывали на меня пальцами и хохотали. Можно было подумать, что все они кричат: «А-а! Завидуешь!» Так попасться! Мишенька, наверно, думал, что убил меня. Но я остался жив. Я, правда, зашатался, но сразу же взял себя в руки. У меня появился план мести.

Дома я поставил свой магнитофон на стул, а стул придвинул к телефонному столику. Теперь надо было подождать, чтобы Мишенька вернулся домой.

Мой брат Генка вместе со жвачками прислал мне кассету с редчайшей записью: крик человека из фильма ужасов. Не знаю, кто записал этот крик, где Генка эту запись достал, но я, наверно, первый придумал ей применение. Я набрал Мишенькин номер и, когда Мишенька подошел к телефону, сказал ему: «Шавка». Потом я стал ждать ответного Мишенькиного звонка, покуривая дербервильскую трубку. Когда телефон зазвонил, я принялся за дело. Я замечательно управился с двумя аппаратами — те, кто изобрел телефон и магнитофон, могли бы порадоваться: не зря старались. Я держал трубку перед магнитофоном. Я его на полную громкость включил. Крик разнесся по квартире и дальше помчался через открытую форточку: кричал человек нечеловеческим голосом — пронзительно и жалобно, молил, возмущался, всхлипывал, пока не умер. Я положил трубку на рычаг, выключил магнитофон и выглянул на улицу: на тротуарах стояли люди с задранными головами. Вбежала бабушка, держась за сердце и охая, потом раздался громкий долгий звонок в дверь: прибежал кто-то из соседей поинтересоваться, что случилось. Наконец-то я совершил нормальный, легко объяснимый поступок! Мне уже не казалось, что со мной неладно.

Но радость моя была преждевременной.