На следующий день я отправился врачевать свою душу музыкой. Но прежде чем рассказать, что из этого получилось, я должен вас познакомить с Геннадием Матвеевичем.

Наш благополучный дом ко всему еще и музыкальный: он укомплектован прекрасным немецким пианино, которому цены нет, и стереофонической радиолой «Симфония» за триста пятьдесят рублей (о магнитофоне вы уже знаете).

Пианино дед приобрел по дешевке в тысяча девятьсот сорок пятом году для меня: он был уверен, что рано или поздно я появлюсь на свете. И как видите, я появился, но надежд деда не оправдал. Моя учительница музыки, интеллигентная старушка, намекала деду, что я не туда, куда надо, колочу и чересчур уж сильно, но дед не хотел понимать ее намеков: очень ему нравилось смотреть на меня, когда я за инструментом. Дед говорил старушке:

— Ничего, тренируйте его, он научится.

Тогда я посоветовал моей учительнице, чтоб она поговорила с папой. И вскоре состоялся наш последний урок. У моей старой учительницы был торжественный вид, она сидела рядом со мной, как всегда, держась прямо, а я наигрывал и напевал песенку: «Быстроногий, быстроглазый собирал металлолом». Она меня поправляла, подпевала, под конец мы спели эту песенку вдвоем под мой безукоризненный аккомпанемент. Учительница сказала:

— Все-таки ты чему-то научился.

Мы оба радовались нашей разлуке. Теперь, когда я бываю на именинах в доме, где есть инструмент, я исполняю эту песенку, и это всегда оказывается лучшим номером. А пианино стоит у нас, как и стояло: кому охота выносить из дому хорошую вещь? Иногда к нему подсаживается папа и наигрывает что-нибудь на слух, его пальцы не тарабанят по клавишам, а извлекают звуки вдумчиво и с толком, но когда кто-нибудь заходит в комнату, папа перестает играть и опускает крышку.

«Симфонию» тоже приобрел дед, после того как я ему объяснил, что наш дом недоукомплектован. Я созвал телефонщиков, чтоб они посмотрели новую вещицу. Это мое мероприятие принесло государству семьсот рублей: вскоре у Горбылевского и Мишеньки тоже появилась «Симфония». Они тоже устроили показ новой вещицы, и, хотя они хвастались при этом вовсю, я их не осуждал: кто бы стал покупать дорогую вещь, если бы нельзя было похвастаться? Но Марат Васильев начал вести себя не по правилам — он заявил, что терпеть не может музыки. Вот тут Мишенька его и убил. Он сказал:

— И зря: твой папа вполне мог бы тебе купить губную гармошку за рубль.

«Симфонией» заинтересовался один папа: он стал собирать пластинки, по вечерам устраивал для себя концерты, на этих концертах он и меня заставлял присутствовать. Он шутил:

— Музыка врачует душу — посиди.

Было немного обидно: что же, у меня такая душа, что ее врачевать надо? Больше всего папе нравится неоконченная симфония Шуберта и музыка к «Розамунде» — он чаще других прослушивает эту пластинку, а однажды, когда вертелась эта симфония, которую Шуберт, слава богу, не окончил, когда скрипки выделывали одно, а какие-то басовитые инструменты другое, чтоб доказать, что и они не хуже, а писклявая дудка, на которой мальчишка баловался, в это время свою линию гнула и доказывала, что все на свете ерунда, кроме ее писка, — однажды в этом самом месте, папа схватил меня за руку и сказал:

— Ты посмотри, что делает!

Он стал рукой по-дирижерски помахивать. Я подумал: «Ну и Шуберт! Давно, понимаете ли, умер, а папу заставляет дергать рукой и гримасничать». Кто бы мог подумать, что благодаря этим принудительным концертам в моей коллекции появятся редчайшие марки?

В прошлом учебном году в нашей школе появился высокий старик с раскатистым голосом, которым он умел громко шептать, тихо кричать и говорить так, что казалось, будто он поет. За ним по коридору увязывалась малышня. Выяснилось, что старик этот руководит драмкружком в школе.

На школьном вечере скоро показали пьесу о разведчиках. Старик пришел на вечер со своей женой; он усадил ее в первом ряду, сам то и дело к ней подсаживался, но вскоре опять уходил, наверно, давать указания актерам. И старик и его жена были взволнованы, переглядывались, старушка все время кивала мужу: не волнуйся, мол, все идет хорошо. А на сцене чепуха происходила: главного, самого храброго разведчика изображал Димка Вахромеев из 8-го «А». Ему отец однажды на улице по мордасам надавал. В другой раз я слышал, как отец воспитывал его дома, похоже, ремнем, а Димка, как какой-нибудь четвероклассник со слабой психикой, кричал: «Ой, папа! Ой, больно!» Зато на сцене он ходил с таким видом, будто никому никогда в голову не приходило охаживать его ремнем, засовывал руки в карманы и раскачивался взад-вперед, — и весь зал должен был смотреть на это, никто не мог его одернуть. Другой разведчик тоже хорош был, известный жадюга Шкляев из 7-го «Б». В этой пьесе он подарил одному солдату трофейный аккордеон. Зато пленного немца изображал тихий и правдивый семиклассник: он вел себя скромно и хорошо соображал, где что надо делать: разведчики еще и кляп не успевали приготовить, а он уже раскрывал рот. Было ясно: старик роли распределил неправильно. И я тогда же на вечере решил: чем этот Димка перед всей школой будет воображать, так уж лучше я.

Я расспросил симпатичного семиклассника, который немца изображал, как записаться в драмкружок. Он сказал:

— Это просто, но такого малорослого, как ты, Геннадий Матвеевич вряд ли возьмет. — Но потом добавил: — Может, на роль Добчинского или Бобчинского.

Я начал расспрашивать в классе, нет ли у кого журнала о театре. Ни у кого не оказалось. Тогда я захватил с собой из дому номер «Советского экрана». После уроков я с этим журналом пришел в пионерскую комнату, где собирались на репетицию драмкружковцы. Я поиграл в шашки с одним семиклассником, который пришел посмотреть, как пьесу будут ставить, но потом я игру оставил и стал ходить по пионерской комнате не очень близко, но и не очень далеко от Геннадия Матвеевича, и в это время я внимательно читал журнал.

Геннадий Матвеевич подошел и спросил:

— Ты любишь кино?

— Не только кино, — ответил я, — но и театр.

И чтоб Геннадий Матвеевич не сомневался, я ему показал портрет артиста Ульянова. Когда в школе устраивают культпоход в театр, я билет покупаю, чтобы классный руководитель не нервничала, но в театре я был только один раз — мы шумели, кто-то додумался стрелять по ногам артистов из резинки. Нетрудно было додуматься: ноги у них были обтянуты трико. Особенно интересно прошло последнее действие. После спектакля женщина какая-то со сцены нас стыдила.

— Прекрасный актер! — сказал я об Ульянове. — Отточенное мастерство.

— Ах, зачем это! — сказал Геннадий Матвеевич и пошел проделывать фокусы голосом. — Зачем эти наивные хитрости! — Он выхватил у меня журнал и швырнул на стол. — Если тебе нравится театр, так иди на сцену! Попробуй себя! И ты иди, мальчик! — сказал он семикласснику. — Я же вижу: тебя это волнует!

Я поднялся на сцену и запрыгал на одной ноге, ступню другой ноги я придерживал рукой у самого кармана; потом, когда все начали на меня смотреть, я засунул ступню в карман — я не прочь был выступить с этим номером. Но Геннадий Матвеевич остановил меня:

— У нас не цирк.

Он усадил всех за стол и стал читать пьесу: он изображал голосом и движениями, он объяснял, что это за люди такие — Городничий, Земляника, Хлестаков и все прочие.

Геннадий Матвеевич решил попробовать меня на роль Бобчинского.

— «Чрезвычайное происшествие, — начал я читать дербервилевским голосом. — Приходим с Петром Ивановичем в гостиницу…»

Все засмеялись.

Мне нравилось на репетициях. Геннадий Матвеевич следил, чтобы я не очень-то раскачивался взад-вперед и не совал то и дело руки в карманы. Димка Вахромеев — он изображал Городничего — всегда зло на меня смотрел, когда я это проделывал: считал, что только ему можно. Пришлось перестать раскачиваться. Но я решил: когда будем выступать перед зрителями, я все равно наверстаю.

Мы с папой заделались театралами. Один актер в театре так же, как мы с Димкой, любил раскачиваться взад-вперед, еще он здорово умел руки воздевать — я на репетициях точно так же стал делать; у другого актера я научился ходить мелкими шажками и цыкать зубом. Шажки Геннадий Матвеевич оставил, а цыкать запретил.

Спектакль наш состоялся в конце учебного года. Дед, папа и мама пришли смотреть. Опять Геннадий Матвеевич волновался, опять в первом ряду сидела его старенькая жена и успокаивала его взглядом. В зале было много хохоту, особенно когда мы с Димкой долго стояли друг против друга и раскачивались. После спектакля Геннадий Матвеевич каждого из нас обнял и расцеловал, мне он сказал:

— Виталий, поздравляю! Это успех!

Он прослезился, а уж когда в комнату, где мы толпились, прибежала какая-то семиклассница и преподнесла нашему руководителю букет роз, Геннадию Матвеевичу пришлось достать платок и вытереть себе глаза. Потом я узнал: цветы прислал папа. Дома он рассказывал, что смотрел не столько на сцену, сколько на «этих старых людей».

В тот же вечер Геннадий Матвеевич пригласил меня к себе домой:

— Виталий, составь компанию старому артисту.

Он познакомил меня со своей женой, и мы пошли по городу, справлявшему, по всем приметам, какой-то праздник: тихие предвечерние улицы украшены были нежной зеленью, которая кое-где отливала золотом.

Жили старики в коммунальной квартире, в комнате с одним окном; мебель в ней стояла старая, половичок на полу был замызганный, с чернильным пятном, которое выводили, да не вывели; коврик над кроватью был линялый, кое-где из него нитки торчали — хотелось его причесать. Быстроглазый сразу разглядел филателистический каталог на письменном столе, и уже о нем не забывал и все старался угадать, где Геннадий Матвеевич коллекцию держит.

Меня угощали чаем с творожным печеньем. Чашки все три были разные, одна со щербинкой; ложки — тоже разные, но я все-таки верил, что коллекция должна быть настоящей. Разговор шел о театре, а хотелось его на марочные дела перевести. Разносилось похожее на пение:

— Ты, Виталий, удивительно Бобчинского сыграл, никто еще эту роль так не трактовал. Твой Бобчинский держится как английский лорд. Но он же не лорд. Где уж там! Вот и получился комический эффект. Ты это интуитивно схватил.

Я старался держаться солидно, только вот ко мне прицепились слова «между прочим».

— Между прочим, я понимаю, — говорил я, — что такое «интуитивно». Вы не беспокойтесь, что я не пойму. У нас дома полно словарей, и папа следит, чтобы я в них заглядывал. Я знаю, что такое «интуитивно», «экспрессивно» и даже «сентенциозно». Вы слышали это слово?

— Да, — сказал Геннадий Матвеевич, — лет сорок тому назад я это слово употреблял и думал, что становлюсь от этого умнее.

Он, конечно, неправильно рассуждал: если ты говоришь «сентенциозно», то сразу видно, что ты не дурак и человек начитанный. Но спорить я не стал.

— Между прочим, — сказал я, — в умственном отношении очень хорошо заниматься коллекционированием марок.

— Бесспорно, — сказал Геннадий Матвеевич. — А как насчет музыки? Музыкой ты увлекаешься?

— Еще бы, — сказал я, — музыка врачует душу! Между прочим, я не только музыкой интересуюсь. Коллекционирование марок тоже хорошее хобби.

Но о марках Геннадий Матвеевич как бы не слышал: поставил на стол какой-то допотопный проигрыватель, пластиночку установил — не стереофоническую, не долгоиграющую, а тоже допотопную. Но все получилось: пластинка завертелась, музыка зазвучала.

— «Розамундочка»! — закричал я. — Вы тоже это любите?

Я скромненько, одной кистью, подирижировал, потом посидел в задумчивости.

— Что делает! — сказал я.

Геннадий Матвеевич согласился, кивнул.

— Так ты, значит, в самом деле интересуешься музыкой, — сказал он, когда Шуберт умолк. — Что ж, перейдем к маркам. Ты так наивно, по своему обыкновению, намекал. Но я таких намеков не понимаю — имей это в виду.

Коллекция находилась в тумбе письменного стола. Она была удивительной! В образцовом состоянии.

— Виталий, — сказал Геннадий Матвеевич, — этой коллекции больше сорока лет. Это единственное, что мне в жизни удалось довести до конца. Но не будем хныкать: другим и этого не удается.

Мы поговорили о марках. Геннадий Матвеевич понял, что я не профан. Я листал кляссеры, как полагается: не цапал, не дряпал, не пожирал глазами, а любовался радостно и хорошо понимал, в честь чего это на улице сегодня праздник справлялся. Это был праздник филателии! И голос Геннадия Матвеевича был украшением этого праздника — как он озорничал, как обещал еще новое веселье! Но и вникнуть в то, что этот голос произносил, тоже было интересно.

— Почему, Виталий, я тебя выделил из всех ребят? Вот загадка. И Зиночка тоже тебя выделила. Почему?

Я знал почему, но не стал объяснять. Люди тянутся ко мне, им нравится со мной общаться и одаривать меня — я это давно заметил.

— Ты не представляешь, Виталий, какой сегодня день. Знаменательный для меня день, торжественный. С юности я мечтал поставить «Ревизора» — и вот осуществилось. Пусть теперь, когда я на пенсии. Раньше никак нельзя было: я играл добрых королей и других симпатичных людей, которых понимал и которым сочувствовал. Но меня не все понимали. Люди, от которых это зависело, не могли поверить, что я могу потянуть «Ревизора». Но все-таки осуществилось! И вот цветы. Никогда, Виталий, никогда ничто не сбывается так, как мы себе это представляем. Вот и все, я сказал свой монолог. Я привел тебя, чтобы был слушатель. Руководствуясь наивной хитростью. Но сейчас мы все поправим: сделаем вид, что я привел тебя в этот дом, чтобы подарить тебе… Ну, скажем, три редкие марки.

Они лежали отдельно, эти три марки, в конверте. Редчайшие. Мне хотелось улизнуть куда-нибудь и долго, сколько захочется, рассматривать их. Но прежде надо было выслушать еще один монолог. Этот монолог произносился вполголоса. Геннадий Матвеевич держал перед собой коллекцию, то вытягивал руки с альбомами, то к груди подносил.

— Ты знаешь, Виталий, какая цена этой коллекции? Догадываешься, правда? Сумму мы не будем называть, чтоб не потрясать воображения. Можно было бы продать всю, можно было бы продать часть, но я решил оставить. Видишь ли, сорок лет я собирал эти марки, так почему же сейчас, когда мы стары, это собирание должно лишиться своего смысла? Ты понимаешь, о чем я говорю? О том, что жизнь человека от начала до конца должна подчиняться высокому смыслу.

О высоком смысле я кое-что знал из тех историй, которые папа печатал на машинке (только там эти слова с большой буквы писались). Но ни за что бы я не поверил, что в жизни можно встретить человека, который с этим самым Высоким Смыслом советуется, продать ему марки или нет. Да кто его видел? Может, это выдумка и больше ничего. Нет, не научный это был подход.

— Зиночка не понимает, — продолжал Геннадий Матвеевич. — Она хочет, чтобы я часть коллекции ликвидировал и чтобы на эти деньги мы ездили по свету и поддерживали свое здоровье.

— Не всю же, — сказала жена Геннадия Матвеевича.

— Ну, подумаем, подумаем, — сказал он.

Я вздохнул и стал смотреть в окно. Во дворе белье сушилось. Я не сомневался, чье оно: из той же компании, что половичок и коврик. Жаль было старых людей: могли бы жить по-человечески.

Мы договорились с Геннадием Матвеевичем, что я его буду навещать во второе и четвертое воскресенье каждого месяца.

В последний раз, когда я был у Геннадия Матвеевича, он мне сообщил, что решил ликвидировать часть коллекции. Он все обдумал. Теперь, когда он поставил «Ревизора», можно это сделать. Он поедет в Москву вместе с Зиночкой и привезет оттуда много денег. На эти деньги остаток дней своих они будут путешествовать.