В школе я старался вести себя так, как будто ничего не случилось. Я по-прежнему был весел, встревал во все разговоры на переменах, я то и дело принимался насвистывать и притоптывал в это время ногой, чтоб всякому, кто ни взглянет, было понятно: дела у меня идут чудесно. Ко мне подошла Люсенька Витович и попросила одолжить ей тетрадку в клетку.

— Виталька, — сказала она, — ни у кого нет, ты моя последняя надежда.

— Ты меня всегда Быстроглазиком называла, — сказал я. — Чего это ты вдруг «Виталька» говоришь?

— Не знаю, — ответила Люсенька. — Само собой получилось. Что ты на меня так подозрительно смотришь?

Я достал из портфеля тетрадь и дал Люсеньке.

— Очень тебя прошу, — сказал я, — подумай, почему ты меня назвала Виталькой.

— А ну тебя! — сказала Люсенька. — Вечно ты разыгрываешь.

— Да нет же! — сказал я. — Это очень важно. Подумай, на следующей перемене скажешь.

— Хорошо, хорошо, не волнуйся, — сказала Люсенька и попятилась от меня.

На той же перемене Горбылевский с Мишенькой затеяли разговор в коридоре — специально для меня.

— Ходят слухи, — сказал Мишенька, — что один человек дежурит целыми днями на улице и выполняет любые поручения.

— Я же сразу сказал, что он чокнулся, — ответил Горбылевский.

Я стал насвистывать и притоптывать ногой. Телефонщики тоже насвистывали и притоптывали.

На следующей перемене Люсенька Витович сказала мне, что думала целый урок, но так и не смогла понять, почему вдруг назвала меня Виталькой.

— Ладно, — сказал я, — если что придет в голову, сообщи.

Как только прозвенел звонок с последнего урока, Люсенька подскочила ко мне, страшно веселая.

— Виталька, — сказала она, — я только что поняла, честное слово! Посмотрела на тебя — и поняла!

Она долго хохотала, прежде чем произнесла:

— У тебя глаза перестали бегать! Ой, как здорово! Поздравляю тебя!

«Чему ты радуешься? — хотелось мне крикнуть. — Это же симптом!»

На улице я обнаружил новые симптомы. Все у меня чесалось: нос, затылок, ноги; спина зачесалась в таком месте, что не дотянуться. Я решил было почесать ее об угол дома, но спохватился, что после этого Дербервиль не сможет себя уважать. Пришлось терпеть. Мука! Что приходится иной раз выносить человеку, чтоб сохранить достоинство. Я все поеживался, шевелил лопатками и даже стал похохатывать. Тут выяснилось, что почти все слова, которыми мы пользуемся, смешные. Особенно меня рассмешили слова «троллейбус» и «милиционер». Я удивлялся, как это раньше без смеха эти слова произносил. Как назло, мне два милиционера попались на глаза. От первого я, смеясь, убежал, а второму радостно, как солнышку после целой недели дождей, заулыбался. Он мне ответил такой же радостной улыбкой — мы разошлись счастливые.

Самым смешным оказалось слово «простокваша». Я долго стоял перед витриной молочного магазина, смотрел на бутылку с простоквашей, на свое улыбающееся отражение и думал о том, что, слава богу, на свете ничего серьезного нет и быть не может, все трын-трава, и мои симптомы тоже.

Дома я помылся под душем и растерся полотенцем — симптомы прошли. Обедать я отказался, заперся в своей комнате и долго стоял перед зеркалом, стараясь спокойно, по-научному наблюдать за своими глазами. Я прислушивался, не появятся ли новые симптомы. Кое-какие симптомчики давали о себе знать, но сразу же пропадали. Потом я стал что-то искать глазами и искал до тех пор, пока не увидел книжку стихов: папа — упорный человек! — продолжает мне подсовывать стихи. Раз уж мои глаза остановились на этой книжке, я стал сперва перелистывать ее, потом прочел первую строфу одного стихотворения и обнаружил, что там про меня. Я прочел стихотворение до конца — про меня! Еще одно — про меня! Необъяснимым, невероятным образом складывалась моя жизнь: таинственные совпадения, от которых мурашки по спине бегали. Вся книжка от начала до конца была про меня! «Не знаю, о чем я тоскую. Покоя душе моей нет», — читал я и плакал. Сколько времени я провел за чтением, не знаю.

Я услышал звонок, голос Саса: он спрашивал, дома ли я. Я утер слезы и вышел к нему. Сас сообщил, что начал писать вчера исторический роман: Англия семнадцатого века. Один молодой англичанин, безнадежно влюбленный, вступает в армию Кромвеля. Сас как раз дошел до того места, когда этот англичанин после боя находит раненого и беспомощного мужа той женщины, которую он любит. Сас сказал, что готов мне почитать, хотя ему не терпится дальше писать, — пусть рука отдохнет.

— Ты такого не читал! Идем.

Я понимал, что роман интересный, но разве мне до романов? Да и знал я уже, чем в этом романе все кончится. Англичанин «прогрессивных взглядов» будет лечить мужа «той женщины», перевязывать ему раны, а потом отправит этого рослого баскетболиста к его Неллечке. Что я, Саса не знаю?

Я поплелся за Сасом в его квартиру. Я подумал: «Этот эрудит, наверно, может разобраться, что со мной происходит».

— А ну-ка, Сас, взгляни на меня, — сказал я. — Ты не замечаешь никаких перемен?

Сас взглянул: что-то есть, но он так сразу не может ответить — нужно проанализировать.

— Ты на глаза мои смотри, — сказал я.

— У тебя красные веки, — сказал Сас. — Следовательно, ты плакал.

— Сас, — сказал я в тоске, — они перестали бегать! Никогда больше я не увижу козу, которая собирается боднуть меня в спину!

Сас отнесся легкомысленно к тому, что я сообщил. Он захихикал довольно обидно.

— И ты из-за этого плакал? — сказал он и пожал плечами. — Должен тебе сказать, у большинства людей глаза не бегают — и ничего, они без этого обходятся. Невесть какое достоинство.

Сас стал ходить по комнате, стал вдумываться в этот вопрос и объяснять мне: ни у одного мыслителя глаза не бегали — ни у Эйнштейна, ни у Сократа, ни у Альберта Швейцера…

— Сас, — сказал я. — Так это же еще не все! Это же только симптом: мне страшное приходит в голову.

Сас стал деловитым и спокойным. Он собрал на столе бумаги, сложил их в стопку.

— Давно это с тобой? — спросил он.

Я ответил, что довольно давно; вначале, правда, не так явно было, но вот вчера отчетливо и ужасно… Сас кивнул. Он ушел на кухню и вернулся с топориком, каким мясо разделывают, и с ножом. Он положил обе эти загадочные вещи на стол. Нож был мельхиоровый. Я машинально потянулся рукой к красивой вещице. Сас отбросил мою руку и переложил нож и топорик подальше от меня.

— Я понял сразу, — сказал Сас сухо. — Тебе хочется убить человека. При некоторых душевных расстройствах это бывает.

Сас всегда был обо мне хорошенького мнения.

— Да нет, Сас! — сказал я. — Мне хочется подарить свою коллекцию марок. Всю сразу! Нестерпимо хочется! Приступы такие, понимаешь? Я боюсь, что не справлюсь с собой!

Сас опять отнесся слишком легкомысленно к моему сообщению. Опять он захихикал и уже без опаски приблизился ко мне.

— Я не знаю, — сказал он, — чего ты так нервничаешь? Ну так подари. Что тут страшного?

— Тебе легко говорить, — сказал я. — Это дорогущая коллекция. Ее еще дед начал собирать. Это мое самое сильное увлечение. Ты подумай, Сас, в каком я положении!

Сас подумал: походил по комнате, держа голову набок.

— И все-таки я считаю, — сказал он, — что ты должен совершить этот поступок: нельзя подавлять в себе благородные порывы. Это украсит твою жизнь! Может быть, — добавил Сас со своим противным смешком, — это будет ее единственным украшением.

— Сас, — сказал я, — подари мне вот этот красивый ножичек.

— Чего вдруг?

— Вот видишь, — сказал я, — легко говорить о благородных поступках, но гораздо труднее их совершать.

Сас пробормотал, что я болтаю пошлости и что все его доводы разбиваются о мою тупость.

— Неужели тебе не жаль своих благородных порывов?! — спросил он. Неужели тебе хочется их в себе задушить?!

— Сас, — сказал я, — если можешь, задуши их во мне: пользы никакой, а убытков много.

— Пусть будет по-твоему, — сказал Сас. — Но знай: когда-нибудь ты пожалеешь об этом.

Он велел мне раздеться до пояса.

— Начнем, как полагается, с опроса, — сказал Сас. — С чего начались у тебя эти… ненормальности?

— Они начались после того, доктор, как я ударился головой о ступеньку.

Сас спросил, не было ли у нас психически больных в роду. Я ответил, что у меня папа со странностями: способен на необъяснимые поступки. Сас поморщился и уже после этого все делал мне назло. Он стал нагло водить пальцем перед моим носом и велел мне следить глазами за этим пальцем.

— Ничего, бегают, — сказал Сас и опять захихикал. Он надел очки и стал больно водить ручкой ножа по моей груди.

— Сас, потише, — попросил я.

— Цыц! — прикрикнул он.

Потом он посадил меня на стул, закинул одну мою ногу на другую, взял со стола топорик для разделки мяса и примерился обушком.

— Сас, ты не мог бы ручкой ножа? — попросил я.

— Цыц, — ответил он, — не указывай мне!

С четвертого раза он мне попал в очень болючее место. Я завопил и забегал по комнате, а Сас спокойно положил инструмент на стол и сообщил, что пока что не может мне сказать ничего определенного: ему нужно подчитать литературу. Конечно, он бы мог проконсультироваться у своего брата, невропатолога, но он привык до всего доходить своим умом. Сас стал подсчитывать, сколько ему времени понадобится.

— На роман — три дня, — бормотал он. — На изучение литературы — дней десять… Зайдешь ко мне через две недели, — велел он.

— Сас, и ты совсем ничего не можешь сказать? — спросил я. — На тебя это не похоже.

Сас ответил: кое-что ему, конечно, ясно. Но пока его мысли носят скорей гипотетический характер — он не может на них опираться при установлении диагноза. Но своими гипотезами он готов со мной поделиться. Например, ему известен один случай, когда человек, начисто лишенный слуха, ударился головой вот так же, как я, и после этого начал сочинять довольно неплохую музыку.

— Та же картина! — сказал этот ехидина. — От сотрясения в мозгу обнаружилось что-то стоящее. Но, — продолжал Сас развивать свои гипотезы, — скорей всего, дело в адреналинчике и гормончиках: чуть меньше выделяется в организме, чем нужно, чуть больше — и психическое равновесие нарушено, человек начинает делать и говорить не то.

Он мне рассказал об одной американской миллионерше, которая за один день раздарила двенадцать миллионов. Хорошо, что детям пришло в голову ее обследовать. Мысль о том, что адреналинчик с гормончиками распоряжаются моими марками, показалась мне страшной. Но Сас их так по-приятельски называл: адреналинчик, гормончики. Просто не верилось, что он не может с ними договориться.

— Сас, — спросил я, — ты не мог бы как-нибудь на них воздействовать?

— Об этом еще рано говорить, — ответил Сас. — Пока что мы остановимся на аутотренинге. Может, это как раз то, что тебе нужно.

Он за несколько минут обучил меня аутотренингу, и я пошел домой лечиться.

Я лег на диван, расслабился, как учил Сас, отключился мысленно от всего и сосредоточился на своем теле. Я стал внушать себе, как велел Сас: «Я сильный! Я контролирую свои поступки!» Но тут мне подумалось, что надо бы поконкретней. Я начал пользоваться другим внушением: «Я нормальный! Я никому ничего не дарю! Я ни для кого ничего не делаю за так! Я совершаю только разумные поступки!» Это внушение мне тоже показалось недостаточно конкретным и чересчур длинным. Я новое придумал: «Я никому не подарю своих марок! Не подарю — и все!» От этого внушения у меня почему-то начались судороги — аутотренинг мне вредил.

Я вскочил с дивана и набрал рабочий номер Пети Баша.