Бог нажимает на кнопки

Левит Ева

Часть третья. 2031 год

 

 

Глава 1

Раскольников не убивал старуху-процентщицу.

Намеревался это сделать, все тщательно распланировал, завернул деревяшку под видом заклада в несколько слоев плотной бумаги и навертел сверху продольно и поперечно огромное количество суровых ниток. Все это – да.

Поднялся по лестнице, был впущен Аленой Ивановной в квартиру, имел в специально приделанной под пальто тряпичной петле топор. Но в решающий момент так и не смог извлечь его на свет божий и применить в соответствии с первичным замыслом.

Пока она копалась, повернувшись к свету передом, а к своему потенциальному убийце задом, он мучительно боролся с собой, весь покрылся испариной, но бездействовал. Словно руки налились свинцовой тяжестью и – пытайся не пытайся – не поднимутся, не извлекут орудие возмездия за все несправедливости этого мира, которое могла бы понести на себе угнетательница нищего, но благородного студенчества Алена Ивановна.

И в то самое время, когда она мучилась с крепко обвязанной фальшивой папиросочницей, он дрожал, в полном соответствии с собственным определением жалкой твари.

А потом не выдержал этой муки и, резким движением выдернув из рук старушонки (аж пальцы ей оцарапал) замотанную деревяшку, выбежал из квартиры наружу, на воздух, так необходимый ему с его начинающейся лихорадкой.

Вскоре ему полегчало, хоть и разочаровался он в себе совершенно и на былых грезах о какой-то своей уникальности поставил крест.

Университет Родион Романович бросил, женился на Сонечке Мармеладовой и перебрался в глушь к родительнице и сестре, которая выучилась на белошвейку и даже сделала себе на этом поприще карьеру, пока ее романтичный и вместе с тем практичный муж Разумихин поражал провинциалов продукцией собственного издательства – все сплошь критикой оппозиционеров.

Гамлет тоже не убивал Полония. И Лаэрта, и Клавдия, и Розенкранца с Гильденстерном. Не становился он и причиной смерти Гертруды.

Он смирился со злой судьбой, которая дарует успех коварным предателям, и предпочел удалиться от светского мира, чтобы замуровать себя в раковине интеллектуального отшельничества.

Пусть себе власти предержащие тянут на себя лоскутное одеяло особых полномочий, лично он предпочитает уединенное созерцание гармоничной природы, а не лицезрение их паноптикума.

К тому же рядом с ним есть те, кто готов повторить отцовский подвиг смирения. Ведь женившись на беременной уже к тому времени Офелии, он вскоре обзавелся двойней, которая получала от мамы скромную ласку, а от самого Гамлета – постоянную возможность попрактиковаться в применении на практике жизненно важного кредо: принимай жизнь такой, какая она есть, и не пытайся ничего изменить.

Офелия всю жизнь называла супруга на вы и принцем. И всю жизнь носила украшения, подаренные им еще в период ухаживания, довольствуясь малым и избегая роскоши.

Ее отец Полоний, конечно, сетовал по этому поводу и сокрушался, что в дочери нет ни капли честолюбия, которое помогло бы ей бороться за трон, чтобы стать преемницей Гертруды.

А ведь у королевы не было детей, кроме Гамлета. И она, и Клавдий хотели было их заиметь, да возраст был уже не тот, увы.

И вопроса «Быть или не быть?» тоже не было. Поскольку очевидно, что быть. Там быть и так быть, как продиктовано обстоятельствами и государственной необходимостью.

Что же касается Гулливера, то он очень быстро научился адаптироваться к ситуации. В стране лилипутов он стремительно мельчал, в стране великанов – раздавался в рост, а заодно и вширь. С гуигнгнмами он пристрастился к ржанию, а с правителем острова Лапуту заключил наивыгоднейшее деловое соглашение.

Как известно, тот король любил сажать на головы непокорных граждан свой летучий остров и таким образом давить крамолу и в прямом, и в переносном смысле этого слова.

Благодаря натренированному в корабельном деле зрению и высокой степени приспособляемости Гулливер стал кормчим карательного острова и уничтожал зародыши любого бунта на корню.

Да оно и понятно – такому человечку все карты в руки: когда надо, он уменьшится и сольется со стеной, чтобы важное подслушать; когда надо, возвысится, как городская башня, чтобы нужное высмотреть. Короче, не подданный, а мечта. Национальная гордость Ноттингемшира.

А когда Карлсон, который живет на крыше, пригласил на эту самую крышу своего малолетнего друга, которого, как известно, все так и называли – просто Малыш, тот, хоть и мелкий, зато умный не по годам, с гневом отверг сделанное ему предложение.

Мол, нельзя несовершеннолетним заниматься экстремальными видами спорта. К тому же у Карлсона нет ремней безопасности, соответствующих госстандарту. Да и мама с папой будут расстроены Малышовым непослушанием и в будущем лишат его достойной материальной поддержки.

Так что лучше Карлсону лететь куда подальше одному.

А если ему так уж хочется компании, то пусть обратится к другому, менее разумному ребенку, который заодно позволит и новую машинку взорвать, и пропагандировать сладкое, вопреки предупреждениям минздрава о вреде сахара и излишних калорий.

И пусть летающий бомж не пробует возражать в своем вечном асоциальном стиле, что, мол, какие еще калории, что, мол, пустяки это все и дело житейское.

Ан нет. Раз уж речь зашла о деле житейском, пусть призадумается о качестве, а заодно и о продолжительности этой самой жизни, которую он и себе губит, и другим портит.

А Малыш лучше пока уроки сделает и свою комнату пропылесосит.

И тогда семейство Свантесонов сможет сэкономить на няне и уборщице. Потому что зачем няня тому мальчику, который ничего не делает без спроса и все время сам выполняет домашние задания? И зачем уборщица в том доме, где есть мальчик, который постоянно пылесосит?

На сэкономленные деньги Свантесоны могли бы купить Малышу собаку, но он-то прекрасно понимает, что от собаки много шерсти, а от этого, в свою очередь, пылесосить становится еще более затруднительно.

Вот и пусть подавятся своей идеей о собаке. А он если чего и заслуживает, то уж точно не гадящей шумной животины, а подзорной трубы, с помощью которой будет удобно наблюдать за полетами Карлсона, выследить (не рискуя сломать себе шею), на какой именно крыше он живет, и сдать полиции.

Ну и пусть мама мясных тефтелек наваляет по случаю. Уж их-то мы завсегда!

– Какое глупейшее занятие – писать книги, – скажет однажды за завтраком юный прапрапрапраправнук по отцовской линии французского писателя Ги де Мопассана, о чем, правда, ему, потомку, неведомо. И уж тем более не догадывается он, как далеко от Франции занесло его недавних предков.

– Почему это? – удивится его мать, подсыпая ему в опустевшую тарелку еще кукурузных хлопьев.

– Потому что в результате получается одна скукота. Как и в жизни. Я думал, хоть в книжках можно встретить настоящего героя. А их нет.

– Наверное, героизм просто не в природе человека, – скажет мать. – А писатели ведь пишут то, что видят.

– Глаза бы мои не глядели! – с чувством произнесет сын и с отвращением отодвинет тарелку.

На что же не должны смотреть его глаза – на постылые кукурузные хлопья или на постылый мир, – так и останется непонятным.

 

Глава 2

Племянник Евгения оказался копией своего дяди.

– Вот что значит гены! – радовалась свежеиспеченная мать.

Но сам-то Евгений прекрасно знал, что его гены не имеют ничего общего с ее генами, а значит… Что же это значит?

Эта мысль не давала ему покоя с тех самых пор, как все родственники признали удивительное сходство их двоих: большого и маленького.

– Это может значить только одно, – сказала ему Кирочка. – Если, конечно, отбросить предположение о случайном подобии двух чужих людей.

– И что же это?

– Он все-таки твой родственник.

– Да как же это может быть, если мы с сестрой неродные? – перебил Евгений.

– Очень просто: родственник не по матери, а по отцу.

Евгений задумался.

– Ты хочешь сказать, что я тоже его сын? Что мы с малышом – братья?

– Получается, так.

– Но как, каким образом? И что же, диктатор превратил в слепца собственного ребенка?

– Он мог и не знать, что ты его ребенок. Это могло быть простым совпадением.

– Ничего себе совпадение!

– Да. Ты помнишь, что было в день его самого первого эфира? Я тогда сразу же почти поверила, а теперь просто уверена, что все это было правдой.

– Что? – Евгений наморщил лоб, стараясь воссоздать в памяти тот вечер.

– Когда открыли телефонную линию, в студию дозвонилась женщина, которая обвинила его в изнасиловании, – напомнила ему Кирочка.

– Да, точно. Но он сказал, что к святости всегда липли блудницы, непорочные девы и юродивые. И что она относится к последнему разряду. Я не сомневался тогда в его правоте.

– Но на самом деле права была она. А ей просто-напросто заткнули рот.

– Ты думаешь, это была моя мать?

– Может быть. А может и нет. Судя по тому, на скольких юных девушек, включая твою сестру, его хватает сегодня, он был любителем непорочных дев и в молодости. Скорее всего, не одна та несчастная, которая дозвонилась, стала его жертвой. Их могли быть сотни.

– И какая-то из них моя мать.

– Которая не смогла принять ребенка от насильника и отказалась от него…

– Сдала в приют… – продолжил фантазировать Евгений.

– А оттуда ребенка забрали его же подручные «добрые» люди…

– Сделали ему… то есть мне… операцию и нашли усыновителей…

– Чтобы потом использовать тебя для шоу фальшивых чудес и завоевать доверие миллионов.

– Все так. Но где доказательства?

– Как где? По-моему, это очевидно. Одно доказательство ты почти всю жизнь носишь с собой.

Дальше они закончили в унисон:

– Прибор в голове.

Евгений встал и прошелся по комнате.

– Странно, что я не подумал об этом раньше. Но вот он – способ доказать людям правду. Мне надо сделать томографию головы, заснять все на камеру и показать видео в прямом эфире. Я один из первых исцеленных. Люди мне поверят, если увидят запись своими глазами.

– Как ты попадешь в прямой эфир?

– Действительно, как? Может быть, у тебя остались там знакомые?

– Сомневаюсь, – ответила Кирочка. – Но даже если и так, они побоятся дать тебе рупор. Потом с ними жестоко расправятся. И с тобой тоже. А я почему-то этого совсем не хочу.

Только тут Евгений подумал о высочайшем риске, который навлечет на себя попытками разоблачения живого Бога.

– Но мы же не можем молчать. Кто тогда остановит все это, если не мы?

– Ты прав, – насупилась Кирочка. – Но я не хочу тебя терять. Ты знаешь, что с нами сделают после всего этого?

– Казнят?

– Казнят. Или придумают еще что-нибудь похуже. Сломают, заставят подчиниться, работать на них.

– Но кто-то же должен!

– Да. И если мы не решимся, грош нам тогда цена. Но не надо лезть напролом и действовать наобум. Надо заручиться поддержкой.

– Какой?

– Найти других.

– Кого?

– Других исцеленных. Нет ведь никакого сомнения, что он на самом деле не умеет исцелять. Потому-то он всегда и говорил, что выбирает лишь самых достойных. Про которых он точно знал, что сработает. А значит, все, все они искалеченные дети. Надо найти их и выступить сообща. Сделать томографию всем вам – тогда уже точно поверят. Одному тебе – нет. А сотням – да.

– Заговор? – предложил Евгений, и глаза его блеснули.

– Революция! – уточнила Кирочка.

– А если они не захотят присоединиться? Ведь многие из них так же слепо верят в него, как и я когда-то.

– Надо действовать осторожно и найти убедительные аргументы. Может быть, не все, но кто-то обязательно присоединится.

– А еще призвать тех, кто пока еще помнит правду…

– Кто помнит оригиналы испорченных книг…

– Кто помнит, чему учился когда-то в школе…

– И все-таки ты должен понимать, что может ничего и не получиться.

– Я понимаю. Люди напуганы. Люди боятся потерять даже самое малое из того, что имеют.

– Мы можем проиграть. И тогда надо готовиться к худшему.

– Но мы обязаны попробовать. Помнишь, Ключник говорил, что если человек обладает информацией, он обязательно должен с ней что-то сделать?

– Мы и сделаем. Только пока не надо лезть на рожон.

– Что ты имеешь в виду? – спросил Евгений.

– Все уже сделали номера на руках. Ты – нет. С твоим высоким номерным статусом это опасно. Обязательно привлечет внимание: как это такой социально продвинутый человек не спешит запечатлеть свое превосходство на руке, чтобы все видели?

– Ты предлагаешь написать?

– Да. Это мелочь. Но она может испортить весь наш план.

– Но мне противно.

– Это надо сделать, – настаивала Кирочка.

– Да ты сама до сих пор без номера.

– С меня какой спрос? Никчемная приемщица стеклотары. А ты на виду.

– И значит, всем известно, что я дружу с никчемной приемщицей стеклотары. Ты тоже под прицелом.

– Ты прав, – нахмурилась Кирочка. – Может быть, нам тогда лучше пока не встречаться?

– А вот это ни за что! – возмутился Евгений и прижал ее к себе.

– Номер все-таки сделай, – повторила Кирочка. – Может быть, когда-нибудь, когда наступят лучшие времена, мы превратим его в сук и посадим на него родную сестру моей вороны.

– Она хороша для женского плеча, но не для мужской ладони.

– Хорошо, мы подберем более подходящее животное.

– А все-таки противно.

– Знаешь, – предложила Кирочка, – Относись к этому иначе. Твой номер не так уж и плох. Когда я встретила тебя, мне было как раз двадцать два. Вот пусть это и будет здесь написано.

С этими словами она подняла его руку и поцеловала в тыльную сторону ладони.

– Ну тогда другое дело, – согласился он и поцеловал ее в макушку.

И в это самое время зазвонил телефон. Взволнованный материнский голос сообщил Евгению, что его срочно вызывает к себе учитель. Прямо сегодня, через два часа.

 

Глава 3

В стране шла охота на библиотекарей и преподавателей литературы.

Их отлавливали прямо на улицах, как бездомных котов, и увозили в тюрьмы целыми грузовиками.

Забирали их и из квартир – и тогда по лестницам прокатывался плач, затухая от пролета к пролету, спотыкаясь о ступеньки. Это родные провожали изъятый из общества номер, не зная, доведется ли увидеться вновь.

Слово «филолог» стало таким же страшным, каким когда-то было слово «чума». Нет, намного более страшным, что, впрочем, и понятно: ведь чуму победили еще в прошлом веке и слово оставалось уместным только в книжках, с постепенным вымиранием которых название этой болезни превращалось в смутный шелест, в россыпь песчинок, растрепанную ветром. Скоро уже никто не будет знать, что же это было такое и как оно прочесывало народы частым гребнем смерти.

А будут ли помнить завтра, кто такие знатоки литературы? Скорее всего, тоже нет, потому что их безжалостно выдавливают из гнойных бубонов университетских кафедр и из школьных учительских.

За что? За какую такую вину? За то, что у них в головах нашли последнее укрытие Бальзак и Стендаль, Сэлинджер и Кинг, Салтыков-Щедрин и Платонов.

– Вы с 2018 по 2026 год числились преподавателем зарубежной литературы XX века в институте культуры? – спрашивают двое в черных пальто неимоверно высокого и худого гражданина, который поначалу смотрит на них сверху вниз, но потихоньку оседает, скукоживается, становится почти ровней.

– Да, числился, – отвечает он, недоумевая, как его опознали среди толпы, по дороге от метро в бакалею, где он намеревался приобрести сливочного масла и рассыпчатого печенья к чаю.

– Тогда пройдемте с нами, – предлагают двое и легонечко теснят гражданина к машине.

– Но я уже давно там не работаю! – кричит гражданин. – Я переквалифицировался в кондитера, украшаю торты кремом.

– Это неважно, – говорят двое по очереди. – Вы арестованы. Препровождаетесь в место заключения. И еще вы лишаетесь номера, который будет передан другому гражданину.

– Но как же? Вот же у меня на руке…

– Сотрем.

Гражданин бессознательно прячет руки за спину, но выбора у него нет, и он забирается в фургон.

Там сидят еще пятеро. Четверо преподавателей и один литературный критик. Они даже не приветствуют нового собрата по несчастью. Они просто смотрят перед собой на поцарапанную стенку и молчат.

И он молчит. Отныне молчание – лучший способ общения. По крайней мере, пока не прикажут это молчание нарушить.

А там, куда их везут, кипит работа. Профессионалов чтения ведь очень много – с трудом справишься с таким количеством.

Большинство арестантов не допрашивают, а сразу распределяют в две категории. Некоторых – в основном рядовых библиотекарей – в камеру, кого-то – в основном профессоров и авторов публикаций – к стенке.

А к следователям ведут тех, у кого в ордере на арест стоит знак вопроса. И выяснять у них будут, насколько сильно они проникнуты духом прочитанных произведений и является ли литература в их сознании случайной гостьей или постоянной излюбленной жилицей.

– Ваши любимые произведения? – спрашивают у этих сомнительных пока лиц.

– Детские сказки, – отвечает какое-то лицо из этого списка.

– Расстрелять! – озвучивает свой молниеносный вердикт следователь. – Сказки всегда на стороне народа.

– Ваши любимые авторы?

– Тургенев.

– Расстрелять! Тургенев сокрушался о несвободе крепостного сознания.

Получается у следователей почему-то все больше «расстрелять».

– А вот вы сами очень начитанный человек, – атакует вдруг следователя допрашиваемый. – Не боитесь, что и вас расстреляют?

– Расстрелять! – говорит следователь. – Неправильные вопросы задаете.

А ведь следователь действительно боится. Потому что понимает: покамест их брат ценен своими знаниями и умением наложить на толпы арестованных нужные лекала, но что будет потом, когда все филологи будут уничтожены, а все книги переписаны?

– Расстрелять! – слышится каждому из них.

Это уже им теперь выносят приговор. За то, что отслужили свое и больше не нужны.

Убежать бы куда, пока еще живы. Но некуда: границы закрыты и внутри границ все номера наперечет.

И книги из страны вывозить нельзя. И ввозить тоже нельзя – первая вещь для конфискации.

И в интернете целые порталы перекрыты. Хочешь разобраться в десятках тысяч сортов роз – добро пожаловать в сеть. А жаждешь творчества Ремарка – нет такого, не существует.

Да и с розами иногда какая-то ерунда получается. Введешь, например, в поиске это слово. И тебе вдруг выдаются строчки:

Старинные розы Несу, одинок, В снега и в морозы, И путь мой далек.

А дальше вот что:

…………………………….

Ну, тебе становится интересно. Ты пытаешься найти продолжение или имя автора. И ничего.

А в это самое время:

– Ваши любимые авторы? – спрашивает следователь.

– Блок.

– Что, например?

– Да все. Вот это, скажем: о смерти, которая обязательно растопчет любовь, надежду и саму жизнь:

Старинные розы Несу, одинок, В снега и в морозы, И путь мой далек. И той же тропою, С мечом на плече, Идет он за мною В туманном плаще. Идет он и знает, Что снег уже смят, Что там догорает Последний закат, Что нет мне исхода Всю ночь напролет, Что больше свобода За мной не пойдет. И где, запоздалый, Сыщу я ночлег? Лишь розы на талый Падают снег. Лишь слезы на алый Падают снег. Тоскуя смертельно, Помочь не могу. Он розы бесцельно Затопчет в снегу.

– Расстрелять! – говорит следователь.

А вот и Ключник в очереди у длинной стенки.

– Проходите в кабинет, – говорят ему.

Он проходит и садится на жесткий стул.

– Ваши любимые авторы?

– Маяковский.

– Зачитайте.

– Извольте, если вам так хочется:

Улица провалилась, как нос сифилитика. Река – сладострастье, растекшееся в слюни. Отбросив белье до последнего листика, сады похабно развалились в июне. Я вышел на площадь, выжженный квартал надел на голову, как рыжий парик. Людям страшно – у меня изо рта шевелит ногами непрожеванный крик. Но меня не осудят, но меня не облают, как пророку, цветами устелят мне след. Все эти, провалившиеся носами, знают: я – ваш поэт. Как трактир, мне страшен ваш страшный суд! Меня одного сквозь горящие здания проститутки, как святыню, на руках понесут и покажут богу в свое оправдание. И бог заплачет над моею книжкой! Не слова – судороги, слипшиеся комом; и побежит по небу с моими стихами под мышкой и будет, задыхаясь, читать их своим знакомым.

– Расстрелять! – говорит следователь.

– Да мне не страшно, молодой человек. Посмотрите на меня: мне много лет и я достаточно пожил. Но знаете, что бы я вам лично посоветовал?

– Что?

– Я видел, вам понравились эти стихи. Так вы постарайтесь раздобыть себе где-нибудь томик этого поэта на черный день. Поверьте мне: если когда-нибудь что-нибудь не очень хорошее случится с вами, вам будет намного легче пережить свою драму вместе с Маяковским.

Следователь ничего не говорит.

Но стихи ему действительно понравились. Он даже под столом отбивал ритм пальцами по коленке.

 

Глава 4

Бог сидел в низком кресле и смотрел на гостя прямо, приветливо, показывая, что весь внимание, что весь открыт, что весь, мол, к вашим услугам.

Евгений, впрочем, никаких услуг от него не ожидал, а потому не торопился начинать разговор. Его ведь сюда позвали, пусть и разъясняют что к чему.

Молчание, однако, затягивалось.

«Кто кого? – подумал Евгений. – Я или он? Сын или отец?»

Это слово, мысленно примененное к сидящему напротив, больно кольнуло.

«А может, выпалить ему все как есть? Сказать, что довольно игры в прятки, что правда обнаружена и пора выбегать из укрытия и стучать в стенку? Нет, нельзя. Надо затаиться. Главное еще не сделано, и нельзя рисковать».

Бог молчал. Евгений тоже.

«Это опять игра такая, – думал он. – Он ждет, пока я занервничаю и выдам себя. А если занервничаю и выдам, значит, виноват. Так я не буду нервничать, не дождется».

Бог молчал.

«А если это мое нежелание начать разговор, наоборот, подозрительно? Как бы я поступил, будучи прежним? Заговорил бы с ним первым? Улыбнулся? Поспешил выразить радость от встречи?»

Странно, но почему-то все прежнее как-то совершенно выветрилось из памяти.

Да, они уже много раз встречались в этой приемной, обсуждали разные темы. Но это словно бы было вовсе и не с ним. С кем-то, кто умер у него внутри, так же испарился, как раньше это сделал бывший слепой, а потом бывший девственник.

– Двадцать два, – наконец нарушил молчание Бог. – Хорошее число. Для хорошего человека.

«Да он издевается, – подумал Евгений. – И что мне на это ответить: спасибо, мол, как приятно это слышать? Бред какой-то».

Не зная, как именно правильно реагировать, он так ничего и не сказал.

– А я ведь тебя ждал, – продолжил учитель.

– Вот, я пришел.

– Ждал тебя.

– Я слушаю.

– Почему ты думаешь, что у меня есть что тебе сказать?

– Ну раз ждали.

– Ждал.

Евгений насторожился еще больше.

– Ждал. Соскучился по тебе. Давно не видел. Ты меня совсем забыл, не заглядываешь, – посетовал Бог.

– Да все как-то не приходилось, занят был.

– И чем же таким важным ты занимаешься?

– Я?

– Ты.

– Я…

– Ты… – передразнил Бог с той же восходящей задумчивой интонацией.

– Я работал.

– И кем же ты работаешь?

– Грузчиком в магазине.

Брови Бога поползли кверху, придав его прекрасному лицу чертовщинки.

– С таким номером, как у тебя, ты должен работать в министерстве.

– Мне больше по сердцу физический труд.

– Что ж, твоя воля, твоя воля.

Он опять замолчал и изучающе смотрел на собеседника. Под этим взглядом хотелось ерзать и искать более удобное положение для ног, но Евгений не пошевелился.

– Магазин-то твой возле рынка? – спросил вдруг Бог.

– Да.

– То-то мне докладывают, что ты туда зачастил.

Теперь была очередь бровям Евгения ползти вверх.

– Докладывают? – переспросил он. – Вы хотите сказать, что за мной следят?

– Боже упаси! – притворно обиделся Бог, в устах которого употребленное выражение было явной тавтологией. – Как можно следить! Мы же совершенно доверяем друг другу, не так ли?

– Так.

– А то, что мне докладывают, – это лишь результат случайных совпадений. Человек ты заметный. Наших людей по городу много гуляет. Встречаетесь. Случайно.

– Я понимаю.

Глаза Бога сверкнули, и он вдруг перестал казаться прямодушным и своим.

– А вот что не случайно, – сказал он с ударением на отрицательной частице, – так это сведения, полученные от твоих родных.

У Евгения вдруг резко пересохло в горле. И может, вследствие этой психосоматической реакции, а может и вследствие простого упрямства, но он так и не задал ожидаемого от него вопроса.

Бог подождал несколько мгновений и еще менее стал похож на гостеприимного хозяина.

– Никто на тебя напрямую не жаловался. Но твоя сестра во время проверки на полиграфе выразила сомнение в твоей вере и в твоей поддержке правительству. И это вызывает у меня беспокойство. Сам понимаешь, по-родственному… Ты же мой самый близкий ученик.

Слово «по-родственному», услышанное Евгением, проникло в мозг и заставило сердце забиться в два раза чаще.

«Знает или не знает? – думал он, вглядываясь в лицо отца. – Специально он это сказал или случайно получилось?»

Быть сыном такого человека в этот момент казалось невыносимым. Если, конечно, предположение Кирочки справедливо. Но оно ведь справедливо и не может быть иным.

Евгению ужасно хотелось заорать на своего собеседника, даже, может быть, ударить его, чтобы выбить из этого человека ощущение незыблемого превосходства и неподотчетности никому и ничему.

«Он реально мнит себя богом, – думал Евгений. – А я его сын. Один из, быть может, многочисленных его детей. Ему я обязан жизнью. Всем тем, что у меня есть. Но могу испытывать к нему только ненависть».

А ведь совсем недавно он его боготворил – как же все изменилось в последнее время!

– Кстати, как самочувствие твоей сестры?

– Все… Все в порядке.

– Что ж, славно, – Бог прищурился.

Он не знал, что она родила от него. Если бы знал, забрал бы ребенка. Но с другой стороны, он смотрел сейчас так, как будто бы знал. Или, по крайней мере, догадывался.

«Не проболтаться, – велел себе Евгений. – От меня он ничего не услышит».

– И родителей твоих жалко, – продолжил Бог. – Они были у меня. Говорили, что ты утратил ориентиры и мечешься в темноте.

Вот еще одно болезненное слово – «темнота». Не оттуда ли целитель извлек сидящего напротив? Не туда ли его погрузил на целых двадцать шесть лет?

Евгений молчал.

– Так я тебе вот что скажу, сынок! – с нарочитым отеческим снисхождением сказал Бог.

И слово «сынок» в его устах опять полоснуло Евгения острым лезвием иронии.

– Что? – спросил он с неожиданным вызовом в голосе.

– А то, что ты мне всегда нравился. И продолжаешь нравиться. Но, как мы знаем из истории, даже боги не всесильны. Об этом нужно помнить.

Что означает эта скрытая угроза?

Что учитель пока еще покровительствует непокорному ученику, но может и перестать?

Что он готовит ему ловушку?

Что это просто очередная игра в кошки-мышки?

Что он хочет помериться силами?

(Вздор, они ведь в совершенно разных весовых категориях.)

Что за ним на самом деле следят?

(А вот это очень даже может быть. И тогда: что делать с планом разоблачения? И что будет с Кирочкой, про которую им наверняка все известно?)

«Так знает он, что является моим отцом, или нет?»

Этот вопрос Евгений задавал себе, спускаясь по лестнице учительского дома. Завидев дверь спальни, содрогнулся – там была изнасилована его сестра.

 

Глава 5

Страна объявила войну сразу нескольким соседям.

Были, правда, у нее и союзники, чьи дружественные правительства всецело поддержали правящий в стране режим и ожидали бесспорной военной победы и дележа трофеев.

Часть примкнувших к коалиции стран была покорена личным обаянием чудотворца, явившего зрительским массам этих держав беспрецедентную целительную силу.

Посланник Небес оказался докой и в политике, так что в результате множественных переговоров при закрытых дверях будущая перекройка карты мира была предопределена.

В стране же с наступлением военного режима все стало еще строже.

Границы замкнулись окончательно.

Патриотизм возрос многократно.

И слежка граждан друг за другом, информаторские обращения в специальные кабинеты и по специальным телефонам тоже участились.

А в столичном метро завелся юродивый. Он переходил из вагона в вагон, путешествуя в любом произвольном направлении и пусть хаотично, но упорно отмечаясь на каждой существующей ветке, и производил в уме (при этом озвучивая процесс громким шепотом) сложные математические вычисления.

Предметом его вдохновения были номера перемещающихся в тех же вагонах граждан, с которыми он творил что хотел: складывал, вычитал, делил и умножал.

– Три тысячи восемьдесят пять умножить на восемьдесят тысяч четыреста двадцать шесть. Это получается двести сорок восемь миллионов сто четырнадцать тысяч двести десять. Теперь вычтем вас, гражданочка. Это, стало быть, двести сорок восемь миллионов сто четырнадцать тысяч двести десять минус сорок пять тысяч семьсот тринадцать. Получается двести сорок восемь миллионов шестьдесят восемь тысяч четыреста девяносто семь.

У юродивого появились фанаты, которые следовали за ним по пятам с карманными компьютерами, телефонами и калькуляторами и проверяли правильность его результатов.

– Поразительно, – восхищались они. – Ни одной ошибки! Это не человек, а вычислительная машина.

Скоро сумасшедший математик вошел в моду и породил целое течение последователей, которые ухитрялись находить в полученных числах некий шифр, поток знамений и пророчеств.

– Он не случайно выбирает из толпы только определенные номера, – утверждали они. – Он интуитивно цепляет глазом значимые числа. Это предсказание. Это тайный мистический код.

Как ни странно, но многие подслушанные у юродивого числа начали воплощаться в реальности и обрастать мифами.

– Вчера, – брызгая слюной от восторга, делились его адепты друг с другом, – он произнес: «Двадцать четыре тысячи триста шестьдесят пять».

– И?!

– И как вы думаете, каким оказался выигрышный номер вчерашней государственной лотереи?

– Неужели?

– В яблочко! Двадцать четыре тысячи триста шестьдесят пять.

– С ума сойти!

– Вот-вот. А то ли еще будет!

С каждым новым слухом число поклонников новоявленного пророка росло в геометрической прогрессии. Почти с такой же скоростью, как и нагромождаемые им друг на друга огромные числа.

– Вы знаете? Вы слышали? – разносилось тут и там.

– О да. Я-то знаю. Я услышал об этом одним из первых.

Или вот так:

– Вы уже в курсе?

– Что такое?

– Прорицатель предрек день окончания войны.

– Как это? Не может быть!

– А вот и может! Может!

– Что, прямо так и сказал, когда именно война закончится?

– Нет, конечно, что вы глупые вопросы задаете? Он же никогда не произносит никаких слов, одни только числа.

– Так откуда же вы это взяли?

– Очень просто. Да это и не я. Это все так говорят.

– Что именно?

– Он на днях в метро вдруг остановился на мгновение и говорит этак тихо, но серьезно, торжественно даже…

– Что говорит?

– Говорит: «Двадцать шесть миллионов семьдесят две тысячи тридцать два». Во как!

– Что-то я не понял. Ну и что?

– А представьте себе это число написанным.

– Не могу как-то представить.

– Ну что же вы! Да ладно. Я вам вот тут на телефончике наберу. Вот, видите? 26 07 20 32.

– Ну вижу. И что тут такого?

– Да вы, я смотрю, совсем недалекий. Вот же, вглядитесь внимательно. Усекли?

– Нет.

– Ладно. Я вам точки расставлю в нужных местах. Вот, набираю. Смотрите теперь, что получилось: 26.07.2032. Теперь понимаете? Это же дата. Дата в наступающем году.

– Ой, точно.

– Умные люди сразу и начали кумекать, что тут к чему. Ну откуда у пророка такая торжественность в лице была? Не иначе, как это будущий наш день победы!

– Точно. Похоже на то.

– А если не победы, а поражения? – встревает в разговор кто-то третий с соседнего автобусного сиденья.

И тут же взгляды обоих собеседников упираются в его номер под прозрачной перчаткой. Запоминают. А потом устроят соревнование: кто первый донесет куда следует.

А может, не донесут? Расхотят? Забудут?

Нет, невозможно. Ведь и другие пассажиры все видели и слышали. Если не донесут они, донесут другие. И заодно назовут их номера, как ближайших свидетелей. И придется тогда объяснять, почему сам не доложил.

– Так зуб разболелся до невозможности. Три дня об одном этом зубе проклятом только и думал! – скажет кто-то из них.

– А где справка от зубного? – спросит следователь.

– Так дома лечился. Сам. Водочкой полоскал. Зубных-то врачей я до смерти боюсь.

– И полегчало?

– Полегчало. Воспаление сняло как рукой.

– А жена сможет подтвердить?

Ну и так далее, слово за слово.

Вам такое надо? Ну и нам не надо.

А юродивый тем временем бродит по вагонам, а люди за ним, с диктофонами и блокнотами. Подслушивают счастливые номера: когда переезжать, когда ребенка зачинать, когда прибавку к зарплате просить. И сколько добавят. И кто на скачках выиграет. И еще много чего. Было бы желание, а цифры удружат. Подстроятся и наобещают что угодно. И с три короба наврут. А может, и не наврут. Сами ведь слышали, сколько уже совпадений было.

Доносили о мнимом пророке Богу. Но тот угрозы себе в этом факте не усмотрел. Наоборот, улыбнулся и сказал, что это славно и даже очень кстати. Религиозное сознание масс надо повышать и поощрять.

– А то, что они не только в меня верят, – добавил он, – не страшно. Надо только подсказать его сторонникам, что он и меня как-то в свои вычисления приплел. Ну там дату моего рождения как счастливый номер. И всякое такое прочее. Скажите нашим сочинителям слухов. Пусть отработают тему и запустят в толпу.

– Будет сделано! – обещают министры президенту, а тот Богу.

– Да, и вот еще что: у нас там жертвы на фронтах. Пусть это тоже обыграют. Мол, число убитых неизбежно. Но победа – за нами!

 

Глава 6

Он был очень честным человеком. С самого рождения.

Честным даже необязательно перед кем-то, но прежде всего перед самим собой.

Это означало, что даже в мысленной беседе с внутренним «я» он ни разу в жизни не позволил себе подбирать аргументы для победы над бдительной совестью. Они сосуществовали в полном согласии.

Отсюда не следовало, конечно, что он должен кричать о своих истинных взглядах на вещи на каждом углу, но если бы вдруг кто-то припер его к стенке и сказал ему что-нибудь в этаком роде: «А признайтесь, голубчик, что вы в Бога-то не верите!» или «А не кажется ли вам, что наше правительство радеет о себе, а не о народе?», то он, несомненно, подтвердил бы вслух и то и другое.

Потому что не мог врать. Физиологически. Даже ради самосохранения.

– Дружище, не подменишь ли меня в ночную смену, а то жена захворала? – вопрошал его коллега.

При этом про коллегу достоверно было известно, что врет он. Что никакая жена его не захворала, а наоборот, уехала с любовником на дачу. И что сам коллега потому и хочет увильнуть от ночной смены, чтобы в опустевшей квартире воспользоваться привилегиями мнимого холостяка.

Но он-то сам врать не мог.

Другой бы на его месте ответил проходимцу: «Извини, мол, брат. Только я уже приглашен на именины и не хочу обидеть хозяев, специально для меня приготовивших мой любимый гусиный паштет».

Но он такого говорить не умел, а потому просто соглашался. И дежурил за всех коллег.

Работал он в больнице, в отделении магнитно-резонансной томографии, и его задачей было просвечивать людей и обнаруживать неполадки в их организме.

Может, он потому и выбрал такую специальность, что сам был сродни своей машине: исповедовал такую же прозрачность взглядов, чтобы все как есть, начистоту?

Он об этом никогда не задумывался, а работу свою любил. Особенно когда мог сказать обеспокоенным пациентам, что тревога была напрасной, а диагноз мнимым и что все у них в полном порядке или легко исправимо.

К нему-то и потекли на проверку бывшие инвалиды, исцеленные Богом. Почему именно к нему – тому была своя причина.

Выбрали его Кирочка с Евгением.

Выбрали из семнадцати профессионально подходящих на эту роль претендентов.

Выбрали очень легко.

Ко всем семнадцати идти даже не пришлось. Этот был девятым по счету, и остальные – те, что стояли в списке после него, – отпали сами собой.

В кабинет к каждому из девяти Кирочка заходила с конвертом и говорила, что в нем лежат деньги за услугу.

Дело в том, что к тому времени люди без номеров уже не имели права на медицинское обслуживание, так что ей, вычеркнутой из общества, не составляло труда объяснить цель своего визита к специалисту.

Она жаловалась на невыносимые головные боли. А также на то, что ее никто не принимает. Совершенно никто. Так, может быть, примет он? Естественно, за собранную честным трудом сумму в качестве вознаграждения.

Восемь первых специалистов по МРТ отказались сразу и категорически. При этом они использовали выражения «Да как вы смеете? Мне? Взятку? Вон из кабинета!» и тому подобные.

Было очевидно, что если бы они не опасались, что все происходящее лишь провокация, хорошо отрепетированный спектакль для выявления нарушающих закон тружеников на поприще здравоохранения, то они бы согласились. Ибо конверт был пухл, а Кирочка – несчастна. Но страх был пуще соблазна, а потому ее и гнали взашей.

Что же касается девятого доктора, то он – неожиданно для уже практически отчаявшейся актрисы – произнес совершенно другие слова: «Уберите деньги. Мой врачебный долг велит мне помогать больному. И я сделаю это бесплатно. Опишите только сначала точные симптомы».

Сам по себе этот ответ, да еще и тон, которым все это было произнесено, казались чудом.

Чудом был и тот факт, что удивительного доктора еще не посадили.

Но Кирочка с Евгением не верили в чудеса, а потому просто порадовались, что в этой стране еще остались хорошие люди, и приступили к делу.

Прежде всего поговорили, и честный врач признался, что и сам, будучи убежденным материалистом, имел сомнения в божественной силе целителя и будет рад служить ее разоблачению.

Затем он отвел Евгения на рентген, после чего все смогли убедиться, что в голове у него действительно присутствует инородное тело.

Но насчет томографии доктор имел сомнения. Кто знает, из чего эта штуковина сделана: если из титана, например, то все в порядке, можно делать проверку, а если из железа, то томография – чуть ли не верная смерть, потому что прибор, притянутый магнитом, просто-напросто вспорет мозг.

– Как узнать, не попробовав? – спросил Евгений.

– Никак. Только вытащив ее.

– Операция?

– Операция.

– Есть люди, которые смогут это сделать и держать язык за зубами?

– Во всей этой больнице ни за одного не поручусь.

– Тогда будем рисковать, – решил Евгений.

– Я клялся способствовать спасению жизней, а не убийству, – заметил врач.

– Но это будет ради науки. И ради правды.

Доктор покачал головой.

– Конечно, маловероятно, что там железо. В начале века в операционных уже работали в основном с титаном. Но кто его знает, что еще там понапичкано: батарейки или еще какая ерундистика. Как оно вообще работало там все эти годы?

– Давайте посмотрим.

– Опасно.

– Да вы на улицу когда-нибудь отсюда выходили? – возмутился Евгений. – Там сейчас опасность на каждом шагу: и аресты, и казни, и война.

Уговорил.

– И кто же это такую гадость придумал? – сокрушался доктор после проверки. – Кто этот сумасшедший изобретатель?

– Я не знаю, он ли автор технологии, – ответил Евгений. – Но автор самой идеи нам всем известен.

– Бог! – сказала Кирочка.

– Бог! – сказал Евгений.

– Бог! Он Бог! – сказал первый исцеленный инвалид, к которому они пришли с предложением сделать томографию. – И никто не имеет права в нем сомневаться!

– А если мы вам покажем видеозапись сканирования моего мозга? – спросил Евгений. – Это вас в чем-нибудь убедит?

– Нет, я даже смотреть не буду!

– Он нас выдаст, – сказала Кирочка, когда они с Евгением остались наедине.

– Значит, нельзя терять ни минуты. Надо как можно скорее попытаться уговорить других.

И они попытались.

Первой на проверку согласилась бывшая глухая. Та самая, с которой когда-то началось знаменитое шоу.

– Мне всегда претило, что нас выставили перед толпой, – говорила она. – В этом было что-то ужасно гадкое. Какое-то нездоровое честолюбие. И пренебрежение нашими чувствами. Я и соглашаться-то не хотела, но все-таки поддалась на уговоры.

– Почему?

– Потому что мечтала услышать, как мой самый родной человек говорит мне: «Я тебя люблю!» Я умела читать это у него по губам. Да он и писал мне об этом много раз: в письмах, в телефонных сообщениях, выводил кончиками пальцев по моей ноге. Но я хотела слышать! Ради этого и пошла на сцену. Потом, после того как меня оглушило и меня увели под руки эти нелепые девицы, мне было так жутко, что хотелось обратно в глухоту. И только его долгожданные слова «Я тебя люблю!» – он сказал их так нежно, так неимоверно сладко – только они примирили меня с новой действительностью. И даже сейчас я часто запираюсь в комнате, где все стены обиты звукоизоляционным материалом, чтобы спрятаться от этого жуткого гула. И целыми днями ни с кем не разговариваю. Только с ним одним. Так что вы видите, что они со мною сделали.

– Значит, вы согласны?

– Да. Я вам верю. И я пойду с вами.

– Отлично!

Постепенно в кабинете магнитно-резонансной томографии вызревал бунт.

 

Глава 7

Это были люди.

Очень много людей, которых если рисовать, то только так – толпой, сплошным потоком, надувающей и сжимающей тысячи легких волной.

Тюбики поездов и троллейбусов выдавливают их разогретую в спертом воздухе массу на асфальт, и они, мгновенно осваиваясь с внешней температурой, приободряются и расползаются в нужных направлениях.

Но транспорт при этом никогда не пустеет, а заполняется другими людьми, жаждущими других маршрутов ради других, одним им ведомых целей.

Впрочем, для художника, найдись таковой рядом и вздумай сделать набросок-другой, не будет никакой разницы. Их лица все равно не значимы. Их лица затерты до шаблонов по их собственной воле – чтобы другим неповадно было всматриваться и выискивать отличия, как в стандартной детской игре с похожими картинками.

«Точка, точка, запятая – вышла рожица кривая!» – вот он, совет для художника-любителя: старайся не старайся, а лучше не изобразишь.

Познакомьтесь, это – люди.

Испуганные и преисполненные надежд, истово верующие и сомневающиеся.

Люди, которым суждено причудливо сворачиваться очередями и расплескиваться каплями в переулки с площадей.

Люди, которых так умопомрачительно много для военных сводок и социологических опросов, что каждый из них отдельно становится как бы и ничем, стремится к нулю, расщепляется на аминокислоты и скармливается другим представителям мироздания.

Каждого такого не жалко, что бы с ним ни случилось. Казнят ли его или убьют на войне – о нем погорюют другие одиночки и только.

Так было всегда, так будет всегда. И как всегда, почти никто из них не задумывается об этом, занятый своими шагами, своими маленькими целями на ближайший вечер.

Среди них кого только нет! Эй ты, художник, ну присмотрись же наконец.

Вот печальная девушка. Смотрит в пол, крутит на пальце нитку из распоровшегося блузочного шва. Что с ней произошло? Хочешь знать? А ты умеешь хранить секреты?

Если умеешь, тогда слушай. Она совсем недавно вышла замуж. Ты ведь должен быть хорошим наблюдателем, художник – вот и присмотрись: кольцо совсем еще блестящее, почти без царапинок.

Но с того самого дня, как они поклялись друг другу в верности перед людьми и воплощением Бога живого на земле, она все грустит и задумывается: а люблю ли я?

И чем больше она привыкает к кольцу, которое уже перестает казаться лишним при мытье посуды и замачивании мужниных рубашек, тем с большей уверенностью она отвечает на свой так и не заданный вслух вопрос: нет, не люблю.

Зачем же выходила замуж? Сама не понимает, как ее угораздило. Вот и сидит, уставившись в пол. Прячет от других пассажиров набегающие слезы. Нервно крутит нитку. И совершенно не хочет домой.

Понимаешь ли ты ее, художник? Знаешь ли, что в такие моменты, когда ты находишься между – между работой и домом, между остановками автобуса, между падением монет в кошелек билетерши, которая еще не оторвала тебе билетик, – именно в такие моменты иногда больше всего ощущается позор неправильно сделанного выбора? И больше всего хочется задержаться в этом «между», как в спасительной колыбели, уберечься от следующих неправильных жестов и слов?

А рядом с девушкой сидит дедушка. Ему тоже не по себе. Его бабке снова стало хуже, и ни один врач уже не в силах помочь.

Всю жизнь они прошли вместе, и вот она готовится оставить его сиротой.

Он тоже, как и юная его соседка, не знает, любил ли бабку хоть когда-нибудь, но точно знает, что боится ее потерять. Ведь это так страшно – вставать ночью помочиться, а потом гасить свет в старом клозете и шлепать в пустую комнату, в пустую кровать!

Сейчас она хоть во сне покряхтит. Иногда скрипнет какая пружинка под ее исхудавшим телом. И вот ему уже не боязно скользнуть под одеяло – рядом живой человек, дышит, щекочет каждым выдохом его ключицу.

«Помрет бабка. Как пить дать помрет, – думает дед и вздыхает. – Как бы и самому помереть поскорее!»

Ой, да он ли это подумал? Вроде он. Кому же еще?

Вот, значит, как чужая близкая смерть с тобой аукается – на себя начинаешь примерять.

А рядом еще люди: мужчины и женщины, подчиненные и начальники, здоровяки и аллергики, владельцы собак, котов и рыбок.

У кого-то сын на войне, уже неделю не звонил, и телефон отключен. У кого-то на работе грядут увольнения.

Что делать? На кого уповать?

«Господи, помоги! – думает дед и мысленно представляет лицо Бога. – Сохрани старушку еще хотя бы на пару годков!»

Люди говорят, Бог вездесущий. Он все слышит, даже самые тихенькие твои мысли. И если Его о чем-то попросить, то он исполнит. Если ты достоин, конечно. Бабка точно достойна. Но это ведь не ей одной оставаться. А пожалеет ли Бог его, эгоиста… Старик молча шевелит губами и качает головой.

Вот какие это люди. Каждый со своей мечтой и со своей бедой.

Но художнику не видно. Ему интересны только массовые сцены. Ему нравится следить, как толпа проливается через край улиц, как ее отдельные стайки формируются в причудливые формы.

Он пишет свое полотно, стоя на высокой крыше, откуда лиц не видать. Откуда все лица лишь белизна, затертая чьим-то ластиком до простого шаблона.

Да и не заказывали художнику лица, а заказывали массовые настроения, уличную атмосферу.

Люди бредут с кошелками, приглядываются к витринам, штурмуют магазины.

Это потому, что в городах пропали продукты. То одного, то другого не хватает.

Оно, конечно, понятно – война, с импортом-экспортом плоховато. Но народу хочется сытости.

Если макароны, то с кетчупом. Если картошку, то с селедочкой да с лучком. Чай с сахаром. Пирог с начинкой.

И разве осудишь народ за такие желания?

Нет, не осудишь.

А вот за это?

– А вы слышали, говорят, за каждого обнаруженного врага и шпиона будут талоны на дефицитные продукты выдавать.

– Да вы что!

– А что?

– А то, что здорово это! Давно пора!

– У жены день рождения скоро, хорошо бы к этому событию разжиться коньячком.

– Тогда смотри в оба. Выглядывай врага. На ловца и зверь бежит.

Люди уставшие. Люди потухшие.

Странно это. Ведь большинство из них верующие. А глаза не горят.

Привыкли к чудесам? Пообносили обесценившееся волшебство?

На асфальте расчерчены классики. Девочка подталкивает носком ботинка камешек и прыгает по клеткам вслед за ним.

В клетках номера. Не один, два, три и дальше по порядку, а от больших к малым, от миллионов к единицам.

В верхней одинокой клетке, куда еще скакать и скакать, слово «Бог». Большими круглыми буквами, с крошками поломавшегося от излишнего усердия девчачьей руки мела.

Это, значит, вот она – ее такая разлинованная мечта. Из грязи в князи. От плохого номера к хорошему. И к Богу поближе, хоть на работу, хоть в постель.

Может, она и сама этого не осознает. Может, не знает всех подробностей взрослой жизни, где все под этим самым Богом ходят. Но смутно желает продвинуться – вот и толкает камушек. Вот и шепчет про себя: «Подальше лети, подальше!»

– А что это ты, девочка, по этому слову ногами ходишь? – спрашивает случайный прохожий и прищуривается над верхней клеткой на расчерченном асфальте.

Девочка приседает от неожиданности и от пристальности буравящего взгляда.

– А что это ты слово «Бог» топчешь? – повторяет прохожий.

«А вот интересно, – думается ему в этот момент, – жалобы на детей тоже принимают?»

 

Глава 8

Дочь покойной любительницы черешни провалила карьеру в рекламном бизнесе и благодаря своему низкому сексапильному голосу устроилась в телефонную службу.

Она работала на открытой линии для желающих поделиться информацией о подозрительном поведении граждан и в последнее время все чаще сталкивалась с жалобами на один и тот же номер – 22-й. Его личное дело распухало день ото дня.

К концу каждой рабочей смены дочь покойной любительницы черешни составляла отчет для начальника, который фильтровал полученные от нее сведения и решал, чему доверять, а что отбросить как ненужную шелуху элементарной человеческой зависти и глупости.

Понятно, что часто повторяемые информаторами номера представляли для него особый интерес, и к ним он относился со всей серьезностью.

«Вот и удивится же он, – думала телефонистка, – когда увидит, что только у меня 22-й упоминается четырежды. А ведь есть и другие девушки на линии. Интересно, сколько раз сталкиваются с этим номером они?»

Ей лично сегодня сообщили, что 22-й во время поездки в метро делал пометки в блокноте. Заглядывая ему через плечо, информатор смог различить следующие подозрительные слова: «37-е доказательство» и «разоблачение диктатора».

Оно конечно, может, все совсем невинно. Ну мало ли, человек в метро поэму пишет. Однако же, лучше принять к сведению. Информатор – номер 27 834-й.

У телефонистки уже выстроилась определенная теория, основанная на проведенной ею статистике звонков. Теория заключалась в том, что доносительские качества особо присущи номерам от 20 до 100 тысяч. Как будто именно эта социальная группа развила в себе особый инстинкт к услужению. Большие номера звонили редко (должно быть, махнули рукой на собственный статус и возможность продвинуться). Малые номера не звонили никогда (должно быть, их устраивало то положение, которое они имеют). Хотя все это, конечно, лишь ее личные домыслы.

А вот интересно будет когда-нибудь все это систематизировать и записать – может получиться любопытная научная работа.

Если, конечно, ей хватит времени и упорства.

Нет, хватит вряд ли.

Потому что времени пока катастрофически не хватало.

В свою смену она не могла даже отпроситься в туалет из-за шквала звонков, которые разрывали все линии. И перекусывать – как, впрочем, и остальным ее товаркам и товарищам – ей приходилось, не снимая наушников и не отрывая хотя бы одной руки от клавиатуры.

– Девушка, а я вот что имею сказать, – начинался очередной разговор из тех, что сменяли один другой без секундного даже перерыва и казались вымученными одним умом, одним больным воображением.

– Я вас внимательно слушаю, – уверяла она.

– Так этот гражданин, стало быть, идет, а ширинка у него расстегнута.

«Ну ты и козел, – думала дочь покойной любительницы черешни. – Ну какое тебе дело до чужой ширинки? Может, у человека молния разошлась. Или забыл застегнуть по пьяному делу».

Но вслух она ничего не произносила – не по чину: им полагалось слушать и записывать, а не возражать.

– Я точно вам говорю: эксгибиционист это проклятый! Смущает сознание малолетних. Вы бы видели, сколько народу на эту его ширинку пялилось. А оттуда труселя виднеются – сиреневые. Я вас спрашиваю: нормальный мужик вообще наденет сиреневые трусы? Гомик он растленный, по детские души на охоту вышел. Посадить его надо. Слышите меня? Посадить – и поскорее!

Она послушно вбивала данные: номер жалобщика, номер того, на кого жалуются, место и время происшествия.

– Я его сразу, заразу, раскусил, – заливался информатор. – Так что примите меры. А если я эту гниду голубую в сиреневом еще один раз на свободе увижу, то на вас буду жаловаться. За то, что не вняли голосу народа.

Она послушно записывала.

Опять же, странно, что на номер 22 доносили все больше по делу. Как будто другие номера привлекали только сумасшедших, а этот – людей по-настоящему серьезных и политически чутких.

Вторая жалоба на 22-го за сегодняшний день посвящалась его манере речи.

Некто спешил донести, что в ответ на уличное оскорбление в том, что 22-й – гнусный сноб и чурается простого народа (у него попросили закурить, а он ответил, что не курит), тот возразил обидчику стихами:

Когда все расселятся в раю и в аду, земля итогами подведена будет – помните: в 1916 году из Петрограда исчезли красивые люди.

То есть не то чтобы он прямо-таки оскорбившего имел в виду. Он как-то словно вскользь эту муру зачитал – вроде как самому себе по большей части, а остальным по мере понимания. Но как же можно такое при людях проповедовать?

Хорошо, у доносителя всегда при себе диктофончик имеется. Только после третьего прослушивания смог стишки расшифровать. А стишки опасные: что это еще за рай и ад? Мы, как известно, всей страной раю в лице Бога, нашего заступника, присягнули, так что упоминания об аде получаются совсем уже неуместными. И почему нас к 1916 году отсылают? Это что за исторический момент такой? Что за намеки?

Телефонистка фиксировала услышанные рассуждения слово в слово. Хотя и ей с трудом дались стихи с их сложным ритмом и пунктуацией.

Впрочем, за их грамотностью никто особо не следил. Тут важны были факты, а не запятые. Так что переживать за правильность цитаты не приходилось.

А еще 22-му инкриминировали ношение футболки с иностранной надписью (это в час войны-то – на вражеском языке!) и… (вот тут телефонистка насторожилась, потому что подобную информацию получала уже несколько раз) посещение кабинета магнитно-резонансной томографии вне очереди.

Был он там не один, а с каким-то другим молодым человеком. И имен их в списке назначенных на прием пациентов не числилось.

«Вот! – подумала дочь покойной любительницы черешни. – Тут-то самая собака и зарыта. Что-то зачастил он без очереди на томографию. И каждый раз не один!»

В своем отчете она особо подчеркнула именно этот факт. Ее начальник должен был остаться довольным ее наблюдательностью и прозорливостью.

«А вообще – было бы прикольно посмотреть на этого 22-го. Какой он из себя? Молодой, красивый, самобытный?»

Что-то подсказывало ей, что он должен быть именно таким.

А еще у нее было однозначное ощущение грядущей беды, которая поджидает этот странный номер, ухитрившийся насолить своим поведением столь многим бдительным гражданам страны.

«Что же сделают с ним? – прикидывала она. – Столько жалоб! Тут, пожалуй, тюрьмой не отделаешься».

И в ее уме возникал торжественный и жуткий образ: молодой, красивый и самобытный парень с гордо поднятой головой идет на казнь. А внизу скандирует толпа: «Правосудия! Правосудия!»

А он им с помоста вот это самое свое… как там оно звучит? Телефонистка сверилась со сделанной в компьютере записью. Ну да:

Когда все расселятся в раю и в аду, земля итогами подведена будет – помните: в 1916 году из Петрограда исчезли красивые люди.

И одним красивым человеком станет меньше!

Аж дух захватывает!

 

Глава 9

Клара просматривала свежие газеты и осознавала, что пора уже примерить первые в жизни очки: чтение явно напрягало глаза.

Что же касается содержания изучаемой ею прессы, то все издания были на одно лицо, от передовиц и до страниц объявлений.

Первые полосы, как и должно, посвящались войне.

Добросовестно пройдясь по каждой, Клара заподозрила, что минимум в три газеты пишут одни и те же авторы, прикрываясь разными псевдонимами.

Помпезность стиля и способ выстраивать последовательность фактов обнажали один не слишком радивый ум, тщетно пытающийся замаскироваться.

«Впрочем, а почему бы и нет? – думала Клара. – Народ все равно не будет читать сразу все газеты. А для формирования единого коллективного мнения схожесть текстов даже полезна».

Клара вооружилась карандашом и подчеркнула несколько особо удачных мест. Она всегда это делала для Бога, если вдруг ему захочется пробежаться глазами по свежим статейкам во время трапезы.

«Страна едина в своем гражданском порыве, – писал некто под псевдонимом Н. Патриот. – Заводы выдыхают дым из высоких труб, пекарни заполняют улицы запахом свежеиспеченного хлеба, учителя закаляют детей духом мужества и геройства, солдаты маршируют в строю – все для одной цели, все для победы над врагом!

Иностранный мир в своем злобном порыве хотел растоптать ростки нашей веры и нашей избранности. Но с таким народом, который весь проникнут идеей бескорыстного служения вплоть до самопожертвования, нашей стране не грозит поражение!

Что они могут против нас? Они, погрязшие в болоте бытовых интересов? Они, не омытые чистой росой Высшего откровения? Они, не знающие путей духовного возмужания и искреннего послушания Небесам? Они, не искушенные в чудесах?

Они могут полагаться только на силу своих армий, на количество орудий, брошенных на поля сражений. Но мы осенены пророческим откровением. С нами живое Божество. И значит, сила их армий и полные оружейные арсеналы – ничто. Они будут сокрушены одной распростертой дланью нашего заступника. Они рассыплются в прах, растекутся потоком несвязных молекул.

Будь только воля его, и мы победим без усилий, а они сдадутся без боя!

И только наши грехи отдаляют нас от возможного торжества! Только сомнения – от долгожданного мига победы!

Так отдадим же сердца наши Небесному посланнику! Присягнем ему все и дружно – и тогда нам не придется считать жертвы и хоронить тех, кто пока еще гибнет, заслоняя нас и по нашей же вине.

Слава Богу нашему живому! Так победим! Аминь!»

«Последнее слово, пожалуй, лишнее, – подумала Клара. – А в остальном – хорошо! Надо будет позвонить в газету похвалить Патриота. Пусть его поощрят как-нибудь. Талонами, что ли, на ликер».

Шелест листа, и Клара уже погружена в следующий текст, не менее помпезный, чем предыдущий, но не хвалебный, а обличительный.

«Так-так, интересно, – думает Клара, – какой порок бичуем сегодня?»

Под заметкой в рубрике «Блюститель нравов» значится некая Анна Домини.

«Неудачный псевдоним, – недовольна Клара. – С одной стороны, правильный. Намекает на рождение новой религии. Но слишком уж избитый».

Карандаш подчеркивает раздражающие слова двойной жирной чертой.

Взять на заметку и разобраться по мере возможности.

А сам текст этой (этого?) Домини хорош. По делу и с правильно выдержанным накалом эмоций.

«Доколе?» – начинается ее статья.

«Доколе? Еще раз повторю вам: доколе мы будем терпеть пораженческие настроения в нашем обществе, подобные струпьям на теле изъязвленного проказой?

Нет, мы просто обязаны выйти на улицы и совместно дать решительный бой каждому изгою, который отравляет своим ядовитым дыханием наше вдохновение, необходимое в час войны как воздух!

Не далее как вчера вечером мне лично довелось наблюдать отвратительную сцену: некий асоциал без номера и лица (это практически в буквальном смысле, ибо сомнительный гражданин прятал черты под козырьком кепки и капюшоном) высмеивал мать-старушку, пытавшуюся по просроченному талону приобрести для сына-солдата коробку кускового сахара и карамельки-тянучки.

Дело было в известном столичном магазине, куда в последнее время в ожидании выброса дефицитных товаров стекаются жители центра и близлежащих районов.

Упомянутая старушка запуталась в датах и не подозревала, что срок принесенных ею для отоваривания талонов истек накануне.

Сколько слез было пролито возле кассы! Это еще и после того, как солдатская мать отстояла не менее часа в длинной очереди к прилавку!

Асоциал без номера оказался тут как тут. Хотя, казалось бы, откуда у него талоны на продукты?

Этот вопрос не преминули обсудить и стоящие в очереди. Мне же, невольно подслушавшей их беседу, остается только согласиться со сделанным ими выводом, что талоны у асоциала не иначе как краденые.

Эту догадку подтверждает и то, с какою легкостью он с ними расстался в пользу плачущей старушки, чего не могло бы быть, если бы он их заработал честным трудом.

Старушка сначала высушила слезы и прижала пожертвованное ей богатство к груди. Но после того, как совершивший мнимый широкий жест асоциал прокомментировал свой дар циничными словами о том, что, мол, солдат на фронте больше бы обрадовался водке, а не карамелькам, но, впрочем, мол, ему все равно помирать, так что чего беречь зубы и не побаловаться напоследок сладеньким, она швырнула талоны прямо в спрятанное под кепкой лицо и зарыдала вновь.

Обидчика матери, естественно, скрутили и поволокли на дознание.

А я стояла, смотрела уходящим вслед и думала про себя: что же является большей виной этого человека – вероятная кража заработанных чужим потом талонов или сомнение в победе, высказанное в лицо женщине, замирающей при каждой новой сводке с фронта и при каждом повороте ключа в почтовом ящике?

Я думаю, если изгнать из общества таких, как он, наша победа окажется несомненной. Но пока среди нас ходят люди, готовые высмеивать героизм наших солдат, мы в опасности!

Я постараюсь выяснить судьбу арестованного и сообщить подробности нашим читателям в следующих номерах. Пока же призываю каждого сознательного гражданина: будьте бдительны! Не позволяйте духу разложения проникать в наши сплоченные ряды!»

Клара просмотрела еще несколько страниц и уткнулась в кроссворд.

Пять по горизонтали: яйцекладущее млекопитающее, шесть букв. Так, понятно: ехидна.

Семь по горизонтали: народное название метрополитена, восемь букв. Подземка.

Клара уже было соскучилась и отложила карандаш, как вдруг взгляд ее вцепился в типографскую крамолу. Шестнадцать по вертикали: физиологический порок, название одного из романов Жозе Сарамаго.

Клара решительно схватилась за телефон и набрала кого-то по внутренней связи.

Там ответили мгновенно.

– Узнайте, кто сочиняет кроссворды для издания «Правда. И ничего, кроме правды». Узнайте и арестуйте.

И ее карандаш залетал по газетной бумаге, вспарывая остро заточенным кончиком тонкую бумажную плоть, прорывая траншеи.

В настоящих траншеях в это время гибли люди. И сын старушки-матери лежал со вспоротым осколком животом. Его потухающие глаза наблюдали ход облаков, похожих на сахарную вату.

Ему казалось, что они обязательно должны быть сладкими на вкус, а сладкое он очень любил. Вот сейчас вознесется на небо и лизнет по пути.

 

Глава 10

Сестра Евгения повезла своего малыша на прививку.

По дороге он высматривал из коляски небо и довольно погулькивал, таким образом выражая свое впечатление об увиденном.

Над коляской прошмыгнула резвая пичуга, и малыш тут же удивился и скорчил гримаску. Это, по-видимому, должно было обозначать неодобрение слишком быстро промелькнувшему в поле его зрения существу.

Но потом обида улеглась, и он снова занялся обзором доступного: телеграфных столбов, на которых глумливо расселись такие же, как та, что пролетела, темненькие точки. И не стыдно им? Они на нас сверху вниз, а нам их никак не достать.

То есть, конечно, ребенок-то так не думал. Рано ему еще в возрасте нескольких месяцев осознавать воспетое другими (он, кстати, этого уже никогда не прочтет) птичье преимущество: мол, почему люди не летают, как птицы. Но он что-то такое смутно ощущал. Какое-то не определимое пока словами желание дотянуться и схватить.

Но раз уж нет, так нет. А что тут у нас в пределах досягаемости?

Вот погремушка. Он еще не умеет держать ее цепко, и она то и дело вываливается из уставших познавать пальчиков. Но на данный момент она снова актуальна. По крайней мере, пока мимо не пройдет высокий дядька, у которого при каждом шаге свистят башмаки.

– Пс-шу, пс-шу, пс-шу, – напевает дядькина обувь.

И малыш улыбается и подыгрывает погремушкой.

Хорошо, что дядька подошвы не латает. Без них на свете было бы гораздо скучнее жить.

Мама малыша торопится и разгоняет коляску. А ему это только в радость – он отдается движению, всасывает темп, познает новые ощущения тела, доступные на виражах.

Погремушка надоела, дядька свернул на боковую улицу. Скучно. Заснуть, что ли?

Нет, не заснет. Рядом разыгрывается драматическая сцена.

– Какое еще мороженое? – возмущается чья-то мать.

– Холооооодное, слаааадкое, – пищит девчонка с тощей, как ветка вербы, косичонкой.

– Нет мороженого. Страна воюет, – упрекает мать.

– Зачем воюуует? – хнычет девчонка.

– Ради лучшего будущего.

– Какое же оно лучшее, если нет мороженого?

Малыш не понимает смысла их разговора, но ему нравятся мелодии фраз. Особенно вот эта девчоночья манера растягивать гласные. Надо бы ему тоже попробовать.

Не сейчас, потому что сейчас плакать совсем не хочется. Но потом, когда появится причина плакать, он тоже затянет свои «оооо» да «ииии».

Коляска подпрыгивает на неровном асфальте, и у малыша захватывает дух.

Сначала он пугается немного, а потом понимает, что ему понравилось. Еще бы так: ууух – вверх, а потом резко вниз.

У него еще нет зубов, но в десенках свербит, значит, скоро полезут.

Жалко, погремушка слишком большая, а то бы засунул в рот и почесал как следует. Надо как-то маме намекнуть, чтоб дала что-то другое, подходящее под размер его ротовой полости.

Путь в поликлинику недолгий, но для его впечатлительности даже, пожалуй, и утомительный. Ну сколько можно уделять этому миру пристальное внимание? Пятнадцать минут – это даже с лихвой.

Он устает и начинает помаргивать. Причем с каждым разом веки закрываются все крепче и остаются слепленными все дольше.

Заснет, наверно.

Ан нет. Мимо мчится кто-то на мотоцикле, и страшный звук «бжжжжжжжррррр» заставляет малыша опять распахнуть глаза.

Что бы это такое могло быть? Зверь не зверь. Птица не птица.

Он причмокивает губами, но ничего похожего изобразить не получается. Ну раз так, значит, все-таки спать.

Но только он погружается в сон, как его извлекают из коляски и сажают на колени. Это мама в очереди в прививочный кабинет. Ждет, когда их позовут.

Ему в ручонку вкладывается погремушка.

«Фу, не хочу», – не думает, а как-то просто осознает он и швыряет надоевшую игрушку на пол.

– Ай какой нехороший мальчик, – говорит мама.

Ничего себе! Это он-то нехороший? Дали бы ей сейчас вместо него штангу подержать, мы бы на нее посмотрели.

Погремушка поднимается с пола, вытирается о мамин подол и опять тычется ему в усталую ручку.

Но с ним этот номер не пройдет, и он снова швыряет ее на пол.

Мама уже знает, что ее ребенок – очень упрямый человек.

И он сам тоже это знает и понимает, как настоять на своем, потому что сила воли у него – о-го-го какая. Прямо как у отца. А тот, между прочим, всю страну в кулаке держит, не то что погремушку какую-то.

Пока держит, а потом может и выбросить, если надоест. Он великий, ему все можно.

Погремушка опять поднята, но мама сдалась и пытается дотянуться до коляски, чтобы припрятать там игрушку до лучших времен.

Но не тут-то было. Вот как раз сейчас, когда ему ее не дают, она ему очень понадобилась. И он начинает заливаться призывным ором, старательно растягивая гласные, как ему запомнилось из путешествия в поликлинику.

Мать снова сдается и возвращает погремушку в протянутую руку. Опс, а мы ее бросим на пол.

И он снова гулит и смеется. Как же это забавно – мучить взрослых и заставлять их плясать под свою дудку!

Да нет, он, конечно же, делает это не со зла. Он просто такой веселый любопытный малыш, и ему нравится экспериментировать с жизнью и всем, что она ему подставляет в качестве объектов его личного тренинга.

– Ваша очередь, – подсказывает чья-то чужая мать его матери.

И они встают и вплывают в кабинет. Вернее, она-то идет, а он вплывает в ее объятиях.

В кабинете запах лекарств, и ему это не нравится.

Он морщит носик и отворачивается к двери, словно показывая: а пошли-ка обратно, тут фу как нехорошо.

Но никто его не понимает, а мама послушно выкладывает его на маленький столик, где его разденут, осмотрят, а потом вколят ему в плечо какую-то фу-фу-фу.

– Первое время он может быть вялым, – предупреждает медсестра. – Но вы не беспокойтесь, это нормальная реакция.

– Хорошо, спасибо, – говорит мама, радуясь, что укол уже позади и можно возвращаться домой.

Потому что в последнее время на улицах и в учреждениях она чувствует себя как-то неловко.

Малыш тупо смотрит в сторону. И не засыпает вроде, но и не любопытствует, не пытается вычмокать все доступные ему звуки, запахи, картинки и вкусы.

Ну он же и может быть вялым первое время. Ее же предупредили, что это вполне нормально.

Они едут домой. Но весь обратный путь ребенку скучно.

Вот снова просверкнула над головой птичка, как стрелка.

Она даже будто замедлила полет и замерла на мгновение, так что ее очень хорошо видно из-под колясочного козырька.

Но он не видит.

Мимо проходит хромой, подволакивая ногу.

Он издает звуки, еще более интересные, чем дядька со свистящими башмаками. Но почему-то малыш не вслушивается, ему совсем неинтересно.

И погремушка лежит рядом с ним, упираясь своим пластмассовым цветным боком прямо в его большой пальчик.

Но он не тянется и не пытается схватить.

Спи, малыш. Может быть, после сна ты оживешь и воспрянешь духом?

Мама, как обычно по вечерам, будет купать тебя в маленькой ванночке, где плавают сразу пять резиновых утят.

И бабушка с дедушкой будут соревноваться за право подержать тебя и потетешкать.

И даже дядя, который редко бывает дома, если вдруг заглянет, то обязательно схватит, будет подбрасывать тебя к потолку, и ловить, и пихать, и тискать – на это он любитель.

Но тебе почему-то все равно.

И тебе вообще-то уже давно пора менять подгузник, но ты не сигнализируешь об этом забывчивым и нечутким взрослым. Эта неприятная тебе раньше прелость почему-то уже не раздражает.

В общем, если сами догадаются, то поменяют. А если нет, то и так сойдет.

– Он почему-то больше не тянется к игрушкам, – жалуется его мать своей матери. – А если я ему всовываю их в руки, может их держать часами, даже не глядя и не делая никаких движений.

Она беспокоится. Ведь первое время, о котором говорила медсестра, уже давно прошло. Пора бы ему уже стать прежним, веселым, шумным и упрямым.

– Может, отведем его к врачу? – хмурится бабушка.

– Но в остальном он кажется совсем здоровым, – говорит мать. – Ест хорошо, прибавляет в весе.

– Но он не улыбается.

– Да, не улыбается. А раньше улыбался так часто.

И сама не зная почему, мама плачет.

Он тоже не знает, да ему и все равно, что там вытекает у нее из глаз.

Ему вообще все равно.

Потому что на нем и его ровесниках уже опробовали новую вакцину.

Хитрую такую разработку министерства здравоохранения – вакцину, подавляющую волю. Или, как они ее называют, «вакцину послушания».

Человек, который ничего особо не хочет, ни к чему не стремится, не имеет никаких волеизъявлений, так удобен в обществе.

И если для профилактики вколоть ему нужный состав в плечико в самом раннем детстве, то потом даже и воспитывать не надо будет. Он сам вырастет таким, каким надо государству.

– Малыш, ну возьми уточку, – рыдает мать над полной ванночкой.

Малыш слушает, как плещется вода: «фллл-фллл». Но даже не пытается повторить эти звуки.

Полифония жизни его больше не интересует.

 

Глава 11

Заседание кабинета министров, как всегда, начиналось на пределе нервных возможностей присутствующих.

Первым должен был докладывать министр здравоохранения, и, вероятно, именно поэтому он выглядел сегодня настолько нездоровым.

Цвет его лица заметно подпортился за последнее время. И глаза бегали тревожно, изобличая человека, который всегда настороже, всегда ожидает подвоха.

А может быть, все дело было просто в том, что он знал кое-что, чего остальные еще пока не знали? Потому и покрывался испариной и поминутно прикладывал к лицу несвежий уже платок.

Воплощение этой пока не раскрытой его коллегам тайны в данный момент лежало в его портфеле – в небольшом плоском металлическом контейнере, простерилизованном изнутри.

Портфель стоял рядом с креслом на полу. Он как вошел, сразу поставил его там и больше не касался.

Так откуда же у министра это ощущение тяжести и дрожь в коленях? Как будто секретный груз прижимает его к земле, мешает пошевелиться.

А ведь сейчас ему вставать и читать доклад. Только сможет ли он подняться? Не рухнет ли обратно в кресло, которое засасывает его в себя, душит – вот-вот убьет и переварит?

Президент смотрит на него пристально. Этим своим взглядом, проникающим в кишки и даже в самый затемненный и секретный уголок души, в котором мелким рыжим тараканом затаилась совесть.

Президент тоже знает.

Но его-то это знание не заставляет сутулиться и не вдавливает в кресло. Магнитное поле тайны не властно над президентом, наоборот – лишь придает его осанке еще большую прямоту, будто главу правительства насадили на вертел, но не для прожаривания, а для пущей выправки.

Глаза министра здравоохранения юркают по залу заседания, как маленькие серые мышки, подбирающие крохи в непосредственной близости от кота. И вдруг оказывается, что это заразно. Что чужие глаза от этого тоже быстро превращаются в мышей. Только они не сбиваются в стайки, а охотятся недружно: каждая сама по себе, на свой страх и риск, с писком и угрожающим поблескиванием остреньких зубов – другим для острастки.

В зале душно, но министру холодно. И он точно знает, что холодным липким потом скоро покроются и остальные.

Пока еще их костюмы безупречны. Но еще час, и они начнут слабо смердеть и оплывать, вопреки утюжке и крахмалу.

– Приступим, – предлагает президент, вдоволь наигравшийся в гляделки. – У нашего министра здравоохранения есть для нас интересная информация.

Усилием воли министр отрывает тяжелый зад от мягкой кожи. Колени все-таки предательски дрожат, и ему приходится наклониться вперед и опереться о стол.

Он должен объявить коллегам о результатах начатого в стране глобального медицинского эксперимента – о вакцине послушания.

Пока она опробована только на детях, но министерство получило приказ вколоть чудодейственный раствор первой группе взрослых людей. Группе добровольцев, из которых пока еще никто не знает, что избран быть таковым.

Никто, кроме министра здравоохранения, которому и стол не помогает держаться ровно.

И министр транспорта, сидящий в непосредственной близости от коллеги-докладчика, с ужасом отодвигается подальше, опасаясь падения нетвердо стоящей на ногах внушительной туши.

Если бы министр транспорта знал, что именно спрятано у министра здравоохранения в блестящем металлическом контейнере, он бы не отодвигался, а бежал сломя голову.

Но ему некуда бежать. Двери зала заседания охраняются, а президент смотрит особенно безжалостно. И вертел президентской воли невозможно согнуть или сломать. И значит, спасения нет.

Но это все еще пока неактуально. Все еще просто слушают доклад.

О детях. О поразительных показателях. О новом типе человека, рожденного обычным способом, но улучшенного производственным. О прогнозах социологов. О новых возможностях для лабораторных исследований (тут министр обороны просит уточнений, и министр здравоохранения углубляется в детали потенциальных исследований, вроде следующего: будет ли непривитый ребенок, рожденный привитыми родителями, лишен воли как продукт их воспитания и влияния среды или он не будет автоматически послушным благодаря генетике и врожденным инстинктам).

Президент наблюдает за ходом совещания молча, пригвождая взглядом к креслам каждого министра по очереди, не минуя никого.

– А как именно работает эта вакцина? – осмеливается уточнить министр внутренних дел.

– Подавляет область головного мозга, ответственную за волеизъявление, – отвечает министр здравоохранения.

– Но если человек ничего не хочет, то он не способен порождать новые идеи. Не отразится ли вакцинация на технологиях страны? На прогрессе? Ведь без воли к познанию и творчеству изобретатели не смогут изобретать.

– Все, что надо, в этом мире уже изобрели, – вмешивается президент.

– А иностранные державы? Конкуренты? – не сдается министр внутренних дел. – Они обскачут нас в технологиях и подчинят себе. Или мы убедим в пользе этих прививок все человечество?

– Не всегда надо действовать убеждением, – загадочно комментирует это предположение президент.

– Или надо будет всегда оставлять контрольную группу непривитых людей, – подает голос министр туризма. – Из их среды и будут происходить изобретатели и иные стимуляторы прогресса.

– Это исключено, – отвечает президент. – Такие люди обязательно захотят устроить революцию.

На некоторое время в зале воцаряется тишина, а потом министр культуры задает роковой вопрос:

– И когда ожидается начало глобальной вакцинации страны?

– Прямо сейчас, – отвечает президент и кивает министру здравоохранения.

Тот пошатывается.

Час металлического контейнера пробил.

– Взрослыми добровольцами, которые первыми опробуют на себе вакцину, будете вы, – объявляет президент.

Министры леденеют.

– Согласитесь, это самый гуманный способ, – обрушивает на них президент горячую и циничную проповедь. – Мы ведь еще не знаем, как вакцина действует на сформировавшийся мозг. Нет ли у нее каких-нибудь неожиданных побочных эффектов. Так разве мы можем опробовать ее на рядовых гражданах? Мы, давшие обет служить своему народу! Нет, мы рискнем сами. И сделаем это прямо сейчас.

– Но как же? – ужасается трепещущий министр связи. – Вот так, без подготовки? Не поставив в известность семью?

– Разве служение Родине не требует ежесекундной готовности к самопожертвованию? – выражает удивление президент, причем с такой интонацией, которая обычно требует приподнятой брови. Но бровь президента при этом, как обычно, не приподнимается.

Министр здравоохранения наконец достал и раскрыл свой контейнер. Там лежали наполненные прозрачной жидкостью шприцы.

Остальные министры уже впали в панику, и воздух в зале сгустился от спонтанных испарений их тел.

Подставить свое плечо означает перестать быть собой. Таким, каким привык быть.

Не мечтать о том, о чем мечталось еще за завтраком и по пути в здание правительства. Не желать того, на что было брошено столько усилий и что уже брезжит на горизонте.

Не хотеть вообще. Или все-таки чего-то хотеть? Еды? Напитков? Женщин?

«А если больше уже никогда не встанет ни на одну красотку?» – думает кто-то.

«А у меня и так уже давно не стоит», – думает кто-то другой, не то в качестве мысленного ответа на чужой посыл, не то ради самоутешения.

«И больше не захочется пользоваться накопленными деньгами?»

«А мы новую спальню купили. Из мраморного дерева. Так что же это получается: душа уже не будет радоваться игре красок редкой древесины?»

«Хочу домой!»

«Хочу в туалет!»

«А может, отпроситься и сбежать?»

Шприцы поблескивают и кажутся неотвратимыми.

И в каждом – эликсир духовного скопчества.

А вообще: можно ли жить дальше без воли?

Или какая-то воля все-таки останется?

«Что же делать?»

«Вскочить с ногами на стол и растоптать это все?»

«Броситься в ноги, сказать, что жена на сносях. Может, пощадят?»

«А мы ведь сами, сами себя на это обрекли. Не надо было с такой легкостью отдавать на растерзание народ. Вот и аукнулось».

«А я, кажется, сейчас описаюсь. Вот позорище. Но терпеть мочи нет. Почему? Совсем недавно вообще не хотелось».

«Во поле березка стояла. Во поле кудрявая стояла. Люли-люли стояла. Некому березу заломати. Некому кудряву заломати. Люли-люли… Я, должно быть, с ума схожу».

«А если всем перемигнуться и вколоть эту дрянь президенту? Кто нас тогда потом заставит? Никто».

«Жену, жену жалко. Только зажили».

«На коврик упасть и ползком, ползком».

«Срочно подать в отставку. Объявить себя недееспособным».

И весь этот вихрь мыслей в разных головах за мгновения, за не поддающиеся вычленению доли секунд.

– А кто колоть будет? – спрашивает министр транспорта.

– Я думал сам, – говорит министр здравоохранения.

– Нет, – вмешивается президент. – У министра здравоохранения руки слегка дрожат. Поэтому колоть будет наша медсестра Диана.

По знаку президента стоящий на входе чин в гражданском распахивает дверь, и в зал входит тезка древней богини-охотницы – медсестра с белой наколкой в прическе и с подносом в руках.

На подносе склянка со спиртом, вата. И колоть ей не стрелами из божественного колчана, а медицинскими иголками.

Теперь и министр здравоохранения в панике. Он ведь пометил один шприц, предназначенный для него самого. А в этом шприце не вакцина, а физраствор.

Что же теперь делать? Его обман сейчас раскроется, и его казнят.

И он даже не думает о том, что мог ведь и не приносить сюда этот страшный яд. Мог отказаться. Или предупредить остальных. Или приготовить пустышки для всех.

Он не задает себе вопрос, почему он этого не сделал. Он думает о том, что план личного спасения провалился.

– Как быстро действует вакцина? – спрашивает министр связи.

– В течение получаса, – отвечает министр здравоохранения, с трудом ворочая языком.

Нет, это все какой-то бред. И откуда у них вообще силы задавать вопросы? Ведь все, что они сейчас собой представляют, – это только один тягучий и плотный звериный страх.

Одному из них все-таки очень хочется уколоть президента. Это было бы самым правильным поступком в сложившейся ситуации.

Но как он сможет сделать это один? Или его поддержат остальные?

Нет, не поддержат. Хотя…

Ситуация экстремальная – обычное чувство осторожности может и отступить под напором инстинкта самосохранения.

Но как дать им знать? Броситься вперед и надеяться, что они присоединятся? Крикнуть?

Он уже полон решимости, но дверь в зал снова открывается, и внутрь заходят мужчины: один, два, три… Как минимум по двое на каждого министра. И это значит, что спасения нет.

А министру здравоохранения остается надеяться на рулетку. Но если все-таки шприц с пустышкой достанется другому, то ему лично уже будет все равно, что с ним сделают после разоблачения.

В зале возникает запах спирта. Влажные использованные ватки падают на поднос одна за другой.

Почему это сделали именно с ними?

Они ведь и так всегда были послушны. Если надо было, голосовали «за».

Президент сидит молча. Нанизывает их поникшие тушки на леску своего взгляда, как бусины. Время от времени смотрит на часы.

Глядя на свой кабинет министров, он думает о том, что, вероятно, это совсем неплохо и самому получить такую же вакцину. Многие вещи станут тогда еще проще.

Он ненавидит людей, но сам устал от этой ненависти. Порой усталость так сильна, что он уже не может радоваться своей мести человечеству. Вероятно, после укола, когда желаний больше не останется, он сможет уйти на покой. По крайней мере, он должен подумать об этом.

Его мысли размерены, лицо каменное. Он смотрит на лица своих министров и понимает, что вместе с проваливающимися в прошлое секундами из них вытекает жизнь. Потому что вакцина работает.

На кого они теперь похожи, эти люди? Наверное, на усталых рабов из каменоломен, прикованных к стенам, после целой смены с тяжелыми молотками.

Или на пациентов с тяжелой формой хронической депрессии, которым все совершенно безразлично.

Или на заключенных в камере смертников в их последнюю ночь.

Или на тех, у кого только-только миновала лихорадка, но они еще слишком слабы даже для того, чтобы вытереть пот со лба и проглотить ложку бульона.

И только один из них – министр промышленности – как-то розовее и живее других. Должно быть, гад министр здравоохранения чего-то смухлевал. Или, может быть, у некоторых индивидов существует какой-то иммунитет к этой вакцине? Любопытно было бы изучить.

Хотя для изучения есть в стране еще очень много других людей, а с этими уже все решено.

– Господа! – торжественно объявляет президент. – По случаю вашего чудесного перевоплощения – банкет!

И вот уже в зал вносят подносы с канапе, морскими деликатесами, фруктами.

Министры безучастно смотрят на поданную им снедь.

– Но перед тем как вы угоститесь, как честный человек я должен признаться: еда очень вкусная, но она отравлена. Вы все умрете, господа, а на ваше место придут другие.

Министрам все равно, и только министр промышленности начинает задыхаться.

– Я бы поднял бокал за ваше здоровье, но, во-первых, оно вам уже не пригодится, а во-вторых, я с вами пить, увы, не могу, потому что у меня еще есть кое-какие дела в этом мире. Поэтому выпьете вы – за тех, кто остается.

Охрана раздает бокалы и закуску.

Министры все понимают, но не протестуют. Они чинно, без жадности, начинают жевать и глотать.

Президент внимательно смотрит на них и останавливает взгляд на министре промышленности. Тот еще не притронулся к предложенным ему яствам.

– Ешь! – приказывает президент. – Живым из этой комнаты ты все равно не выйдешь. Так лучше так, чем от пули в лоб. Приятнее. Можно сказать: смерть с превосходным вкусом.

Министр несколько секунд смотрит на бутерброд, а потом запихивает его в рот целиком.

Сегодня же пресса взорвется от душераздирающей новости.

Все министры страны отравлены вражеским внедренцем, проникшим в правительственную кухню. Президент спасся чудом, и то только благодаря не на шутку разыгравшемуся язвенному колиту и прописанной в связи с этим строжайшей диете.

Новый кабинет министров сформирован немедленно, таковы нужды военного времени.

Президент в трауре.

Повара арестованы.

Народ призывают к еще пущей бдительности.

– А зачем все так сложно? – спрашивал накануне президент Бога. – Их же можно просто так отравить. Они и знать не будут.

– Так интереснее, – ответил Бог. – Когда люди знают, но все равно делают. И потом, я хочу испытать действие вакцины.

– Но почему на них?

– Потому что богам дано право по собственному произволу распоряжаться судьбами людей и при этом никому не давать отчета.

– А если министр здравоохранения откажется прийти на заседание и принести вакцину?

– Не откажется. Или я ничего не понимаю в психологии.

 

Глава 12

Когда Евгений входил в подсобку своего магазина, другие грузчики сразу замолкали.

Ну не складывались у них дружеские отношения – что ж тут поделаешь? Да он и не вправе был рассчитывать на их симпатию и понимание, ибо как таковые могут возникнуть между людьми, номера которых разнятся в целые сотни тысяч, если не в миллионы?

– 22-му не место на разгрузке товаров. Ему бы в министерство куда: не коробки с овсяными и кукурузными хлопьями пересчитывать, а благонадежных жителей страны и рост валового продукта.

– А что такое валовый продукт? – спрашивает один из грузчиков другого, обронившего столь едкое замечание о Евгении.

– Это, брат, я не знаю, что такое, – отвечает тот. – Но его всегда подсчитывают, когда говорят об экономике.

– Ну-ну! – ухмыляется первый. – Сам-то какие слова употребляешь, умник!

И они толкают друг друга в бок. Потому что даже если один из них чуть-чуть посмышленее другого, они так и так ровня. Потому что математику не обманешь. И если она удостоила их смежными номерами, значит, прозревала в самую суть их существа.

А с Евгением они не будут делить ни шуточки, ни табачок. Только тяжести: каждому на спину по одинаковому количеству ящиков да тюков.

Были у Евгения также подозрения, что его коллеги подворовывают продукты. Но если даже директор магазина смотрел на это сквозь пальцы (должно быть, и сам воровал), то чего уж Евгению соваться не в свое дело. Тем более он же понимает: у грузчиков семьи, а на дворе война.

Но если он и думал так, то они-то не могли быть совершенно спокойны на его счет и всё прикидывали так и этак, стоя у стены в ожидании следующего грузовика и посасывая папироски, что лучше сделать: взять салагу в долю или побить для острастки.

– Избавиться от него надо, – предлагал самый уважаемый грузчик, известный сторонник кардинальных мер в решении проблем.

– Это как же избавиться? – испуганно спрашивал его более робкий коллега. – Это, что ли…

И он быстро проводил рукой по шее.

– Да нет! – возмущался первый грузчик. – Ишь чего подумал. Да за такого казнят потом.

– А что ж тогда?

– Уволить его надо.

– Да за что ж его увольнять? Работает, как и все, не прогуливает смены по пьяному делу, домой не тащит.

– Можно подумать, увольняют только за это.

– А за что еще?

– Вот ты тупой, – ругался первый грузчик. – Написать на него надо. Или позвонить.

– И что ты им скажешь?

– Да что ворует, сука.

– Ну и сам дурак. Приедут разбираться, нас же и заметут.

– Да, твоя правда.

– Поэтому лучше с ним никуда и не соваться.

– Нет. Надо просто придумать что-то другое. Что от военной службы уклоняется. Что провокационные речи заводит. Что на хлеб Родины жалуется, мол, плохо пропечен и добавки вредные содержит.

– Ну ты даешь!

– А ты не робей. Дай мне только время, и я уж фантазию напрягу. Такое придумаю, что ему точно кранты. Только смотри мне, чтобы и ты подписал.

Робкий грузчик выбрасывает бычок и растирает его носком ботинка.

– Я-то? – спрашивает он.

– Ты-то, ты-то!

– А я что? А я завсегда.

Евгений в это время читает книгу в дальнем углу подсобки. Он вообще всегда, когда есть лишняя минутка, читает книгу.

– А может, на это и нажалуемся? – осеняет вдруг догадка второго, более робкого грузчика.

– На что? – теперь очередь задавать глупые вопросы выпадает первому.

– Да на книжки евонные. Кто там знает, чего он читает? Может, крамолу какую запретную заграничную.

– Или нашенскую крамолу, – подхватывает первый грузчик.

– И это в рабочее время!

– А другим людям спины гнуть за этого интеллигента.

– Точно!

– Сдадим его.

– Сегодня же и позвоним.

Смазливая телефонистка из третьего бокса – как раз того, что по соседству с кабинкой, где сидит дочь покойной любительницы черешни, – скоро опять удивится, что на 22-го поступили сразу три жалобы (грузчики – они же все как одна семья, да и трудно ли подтвердить слова коллег, просто передавая друг другу трубку).

Если бы сам Евгений знал, сколько уже на него накопилось материала, он бы очень удивился, что до сих пор не арестован и не казнен.

Удивлялись этому и телефонистки. И их начальник удивлялся. И начальник их начальника. И те, кто выписывал ордера на арест. И те, кто засиживался без дела в ожидании новых допросов.

В общем, все этому очень удивлялись.

И только Бог не удивлялся. Бог велел, чтобы печально знаменитого в определенных инстанциях 22-го не трогали.

Странно, конечно, но кто же будет спорить с Богом? Он же всесильный, так что спорить – себе дороже.

– Знаешь, – говорил Евгений Кирочке. – Мы, кажется, уже близки. Набралось столько материала. Пора показать его народу.

– Ты точно готов к тому, что неминуемо случится потом? – спрашивала она.

– Почему неминуемо? Ты совсем не веришь в наш возможный успех? В то, что народ услышит нас и свергнет диктатора? Не веришь ни капельки?

– Ни капельки, – отвечала Кирочка. – Народ ничего не сделает.

– Но тогда зачем мы всё это затеваем?

– Затем, чтобы кто-то – хотя бы сто, даже десять, даже пять, даже три человека, а может, всего лишь один! – поверил и задумался. Потом эти люди убедят остальных. И когда-нибудь эти семена прорастут.

– Ты жертвуешь собой ради будущего? – спросил Евгений.

– Я бы так не сказала. Я жертвую собой ради настоящего тоже. Ради нашего с тобой настоящего. Ведь если бы мы этого не делали, мы бы перестали быть достойны друг друга. Мы бы убили нашу любовь. А по мне, так лучше убить себя, но не то, что есть между нами.

Она была права, конечно. Но почему-то Евгению хотелось думать, что все будет не так. Что им удастся надломить что-то в общественном устройстве их страны. И что они сами не погибнут, а укроются где-нибудь в безопасном месте и еще увидят на склоне дней, как люди, отпущенные на свободу, оживают и идут в библиотеки за оригиналами старых книг.

Кирочка во время этих его размышлений готовила яичницу и жаловалась, что теперь может позволить себе бросить на сковородку лишь по одному яйцу на каждого. И не каждый день.

А Бог в это время тоже ел яичницу. Обмакивал в вязкий желток ломоть свежего домашнего хлеба и чему-то очень радовался.

«Что это у него на уме сегодня?» – думала Клара, подливая ему в чашку мастерски сваренный кофе.

Она не осмеливалась спрашивать, но видела по его лицу, что он опять задумал что-то оригинальное.

– Я подумываю о новом шоу, – сказал он ей неожиданно.

– О сезоне? – уточнила она, заливаясь краской (все-таки быть прежде всего продюсером – это вечное и неистребимое состояние ее души).

– Нет. Это будет что-то одноразовое. Но в совершенно новом стиле.

– Расскажешь? – взмолилась она.

– Не сейчас. Чуть позже. Надо еще немного подождать.

 

Глава 13

Девочки и мальчики, еще пару секунд назад разбрызгивавшие звонкое хихиканье по всем углам рекреации, волею всесильного звонка перевоплотились в молчаливый и неподвижный строй, и полная директриса проплыла по слегка уже стертому множеством шагов линолеуму к установленному в центре микрофону.

– Здравствуйте, дети! – сказала она звучно и с таким выражением лица, как будто следующего дня может и не быть, и в связи с этим в последнее возможное приветствие ученикам надо вложить всю силу своей печали и весь педагогический пыл.

– Здрав-ствуй-те! – дружно и по слогам проскандировали приученные к ритуалу дети.

– Как всегда перед началом уроков, помолимся Господину нашему, воплощению Бога живого на земле.

И с этими словами директриса в молитвенном экстазе приподняла голову кверху, расправляя и третий, и даже второй подбородок, закатила глаза и прижала скрещенные ладони к груди.

Дети скопировали ее жесты и затянули хором, подхватывая первый же директрисин звук «о»:

– Отец наш и заступник! Смилуйся над нами и пошли благодати! Исцели страждущих паствы Твоей и достойных чудес Твоих! Защити воюющих за Тебя и рискующих за Тебя! Просвети темных, жаждущих света! Озари их мудростью Твоей и провидением Твоим! Наполни сердца наши верой и трепетом! Удержи нас от греха! Не дай оступиться ни делом, ни словом, ни мыслью! И не покинь нас до скончания времен!

Сам отец и заступник, красивый и строгий, взирал на детишек со стены, словно замеряя силу их энтузиазма.

А одного низкорослого мальчика из строя как раз недавно научили плеваться из трубочки жеваной бумагой, и он вытягивал шею, прикидывая, долетит ли мокрый плотный катышек до Божьего лика, если плюнуть прямо с того места, где он сейчас стоит.

Он еще не научился предугадывать траекторию полета запущенного силою губных мышц снаряда и потому сомневался и повторял про себя:

«Кажется, долетит. А может, и не долетит. Хотя если очень сильно дунуть, тогда точно долетит».

Со стороны могло показаться, что мальчик встает на цыпочки, чтобы лучше рассмотреть портрет, вдохновляющий его на произнесение слов молитвы с большим чувством. Но на самом деле, губы его в отличие от того момента, когда они плевались бумагой, шевелились совершенно автоматически, и он не понимал смысла произносимых слов.

С тех пор как какой-то изверг убил и распотрошил его любимого кота Грегори, выпущенного мальчиком на профилактическую от тоски прогулку, он понял, что Бога нет и что человек с портрета, соответственно, никаким Богом не является. Потому что если бы Бог существовал, коты не умирали бы жестокой смертью. И люди тоже не умирали бы. А они ведь умирают на войне, и их внутренности тоже выпотрошены, как у несчастного Грегори, которого он искал целых три дня, пока не нашел – застывшего в судороге и облепленного личинками.

У мальчика два дяди погибли на войне. У девчонки из их подъезда – отец. У половины одноклассников тоже кто-нибудь да погиб. И значит, Бога нет, а тот, кто зовется Богом, заслужил плевка из трубочки.

Директриса разливается райской птицей. Наверное, воображает себя оперной певицей. Да и то верно: они часто такие же толстые, как она.

Или мальчику это только кажется? Ведь оперные театры давно закрыли, и, стало быть, он может что-то путать.

Говорят, Бог умеет исцелять. Почему же он хотя бы не исцелил Грегори, если уж не сумел предотвратить его убийство? Или для этого надо было тащить труп кота к Богу в резиденцию?

Он бы и потащил – если бы пустили и если бы мама в ужасе от того, что он вернулся домой с уже разлагающимися останками Грегори, не выбросила их на помойку.

Если Бога нет, тогда понятно, почему кот не устоял в схватке с более сильным и злым врагом. Но если Бог есть, то ведь тогда все должно быть по справедливости: злым и жестоким – от ворот поворот, а невинным котам и любящим их мальчикам – хорошая жизнь.

Вместе с потоками слез, пролитых им по Грегори, наружу просочились по капле последние остатки детской веры. И теперь ни одной директрисе на свете, будь у нее хоть пятнадцать подбородков, не убедить его в правдивости произносимой ими всеми молитвы.

А Бог все смотрит с портрета и не отрывает взгляда, как будто пытается и впрямь показаться вездесущим.

Но его не было рядом с убийцей кота, чтобы остановить его жестокое лезвие. И рядом с дядями его не было.

– Что поделать, малыш, – говорит мама. – В мире много жестокости. Но мы ведь не видим всей картины целиком. Мы не знаем предысторий человеческих поступков, а потому не можем быть объективными. Представь себе, например, что ты видишь у входа в метро нищего калеку, которому никто не подает ни монеты, ни ломтя хлеба. Ты смотришь на него и жалеешь бедолагу. И плачешь от того, что у тебя самого карманы пусты и тебе нечем ему помочь. Ты думаешь, что жизнь несправедлива. Но может быть, на самом деле все совсем не так. Может, этот нищий когда-то был жестоким человеком и по его вине умирали от голода другие люди. И теперь, у входа в метро, это просто справедливое возмездие. И то, что в кармане у тебя не оказалось монеты или хлеба – это тоже неслучайно. Монету ты только что потратил на жвачку, а хлеб недавно съел сам. Почему же они не дождались в кармане этой твоей встречи с нищим? Чтобы ты не смог оказать помощи тому, кто заслужил страдания и голод.

Мама, когда хотела, могла быть очень убедительной. Но он все равно ей не поверил. Потому что если Бог все-таки есть и Он справедлив, то почему бы и Ему Самому не поделиться своими соображениями по этому поводу? Не сказать людям: вы, мол, Меня не понимаете, так хотя бы поверьте, что Я прав.

– Но он же об этом часто говорит. По телевизору уже несколько раз говорил, – удивлялась мама.

– Вот пока он по телевизору выступает и пускает другие дела на самотек, какие-то звери и убивают невинных котов! – не сдавался мальчик.

И что оставалось делать маме? Не звонить же по телефону для доносчиков с просьбой, чтобы кто-нибудь вразумил ее сына? И не советоваться же с директрисой, у которой подход к детям напрямую зависит от их порядкового номера, а не от их талантов и свойств характера.

Кстати, мама тоже любила Грегори, особенно когда он забирался к ней на колени и грел ее серым теплым комом благодарности за ласку.

А директриса не любит котов. Она любит ровный строй детей в одинаковой школьной форме. Будь ее воля, она бы и правильные ответы на все учительские вопросы написала заранее и дала детям заучить, чтоб отвечали хором, как сейчас на молитве в рекреации.

А в десяти шагах от мальчика на этой же молитве присутствует девочка, которая недавно играла в классики и наступала ногами на верхнюю клетку со словом «Бог».

Ее тогда так наказали за это родители, которым нажаловался случайный прохожий, что с тех пор каждое утро она вкладывает в ежедневную молитву столь искренние боль и покаяние, что даже и директрисе не снились.

– Боже, прости меня! – шепчет она, сбиваясь с общего ритма и вставляя в канон собственные слова. – Прости меня и не наказывай хоть Ты. Меня уже папа побил. И мама целый день не кормила. Но Ты-то добрее и лучше их. Ты добрее и лучше всех, я знаю! Вот и не сердись. Не будешь, правда?

Хорошо, что директриса не читает по губам, а иначе она бы обязательно пристала с расспросами о девочкином грехе, что да как. А потом бы устроила собственный суд – даже страшно подумать с каким приговором.

– Но Ты ведь ей не скажешь, правда? – спрашивает она Бога. – Пусть это будет нашим с Тобой секретом. А я все искуплю. Хочешь, я даже вообще больше не буду прыгать? И в другие игры играть тоже? Хочешь, я стану серьезной и пойду на войну защищать страну вместе со взрослыми? А если я сейчас мала, то, может, в будущем у Тебя будет еще какая-нибудь война и я смогу пригодиться Тебе там? Это было бы неплохим вариантом, как Ты думаешь? В общем, давай так, договорились? А пока просто прости и знай, что я сумею Тебя отблагодарить.

Если к тому времени, как эта девочка окончит школу, у Бога еще сохранится потенция, то отблагодарить его будет совсем нетрудно. Но она пока еще о таком способе не догадывается.

Что ж. Всему свое время.

 

Глава 14

Дастин не умер и все еще работал на телевидении, шипя над своими кабелями, как заклинатель змей, и превращая пустые гулкие помещения в сказочные палаты небожителей.

– Давно не виделись, – сказала ему Кирочка, высчитывая, сколько новых морщин прибавилось у него на лбу.

– Давненько, – согласился он и опустил на пол тяжелый прожектор, которому как раз подыскивал подходящее место, когда она появилась.

Он сам устроил ей пропуск, иначе бы ее без номера и служебного удостоверения ни за что сюда не пустили. Но зачем ей вдруг понадобилось возвращаться в этот сознательно брошенный ею мир и ворошить прошлое, она ему по телефону не сказала.

Надо было бы сказать сейчас, но почему-то здесь, в еще не готовой студии, прошедшей лишь половину перевоплощения из гусеницы в бабочку телевизионного дизайна, говорить не хотелось.

Дастин ощутил ее неловкость и предложил пройти в его кабинет, больше похожий на чулан, забитый всяким хламом и бутафорией, в кучи которых были кое-как воткнуты старый стол с его ровесником компьютером и простой деревянный стул.

За кофе надо было идти в конец коридора, чтобы потом всю дорогу обратно стараться не расплескать.

Дастин предложил угостить и Кирочку, но она предпочитала кофе какао, которого здесь отродясь не водилось.

– Тогда лучше чаю, – попросила она.

И вот они уже сидят рядом: он за столом, она на каком-то бруске – с трудом найдя место для ног и с неменьшим трудом закрыв рассохшуюся дверь.

– Дядя Дастин, я вас сразу предупреждаю: речь пойдет о деле опасном. Так что лучше немедленно скажите, если не хотите слушать. А я обещаю, что пойму и не обижусь.

– Любопытно мне, – ответил на это Дастин. – Ты боишься подвергнуть опасности меня. А не думала ли ты, что, доверившись мне, ты подвергнешь опасности саму себя?

Кирочка прикусила губу.

– Ты вообще понимаешь, куда ты пришла и что здесь творится?

– Нет, я вас слишком хорошо знаю, – решительно тряхнула головой Кирочка. – Вы меня не выдадите.

Дастин горько усмехнулся и спросил, слышала ли она о знаменитой китайской пытке?

– Это когда связанного человека помещали в холодную комнату и всю ночь, а то и дольше, лили ему на лоб холодную воду по капле – медленно, с равными промежутками, – пояснил Дастин. – Ни один человек не мог выдержать этой муки и обязательно сходил с ума.

– Да, – вспомнила Кирочка. – Я что-то такое слышала. А зачем вы мне это сейчас рассказали?

– Затем, что здесь у нас творится то же самое. Каждую минуту – холодная капля на лоб. Каждую минуту – порция ненависти, лжи, зависти. Плюс замеси это все на дрожжах контроля, и ты поймешь, почему тебе нельзя доверять никому: этой пытки не выдержит ни один человек. И ни один человек после этого не останется прежним.

– Ясно. Значит, вы не хотите слушать.

– Ну я-то, может, и хочу. А вот хочешь ли ты до сих пор говорить?

– С вашего согласия – да.

– Тогда я слушаю.

И Кирочка рассказала ему об их с Евгением грандиозном проекте. О правде, отснятой в кабинете МРТ. О надежде, что люди увидят и поверят. Только как увидят, если он им не поможет?

– Это безумие, – сказал Дастин. – Допустим, мне лично все то, что ты поведала, кажется логичным и вероятным. Я всегда сомневался, что в этом шоу были настоящие исцеления, а не фокусы. Но пустить ваш материал в эфир равняется самоубийству. Причем групповому, потому что погибнуть придется каждому, кто примет в этом участие.

– Это значит?..

– Это значит, что… Еще раз повторю эти слова: мне лично терять нечего, но все остальные – тот, кто поставит кассету, тот, кто нажмет на кнопку, тот, кто выдержит хотя бы пару минут, чтобы не перекрыть этот материал рекламой, – они все будут рисковать своей головой.

– А нельзя ли как-нибудь иначе? – спросила Кирочка.

– Как иначе?

– Ну, чтобы никто ни о чем не знал. Мы бы подменили кассеты. И все это ваши ребята пустили бы в эфир, не подозревая о подвохе.

– Но это же моментально отключат! – удивился Дастин ее непонятливости. – В первые же секунды, когда поймут, что материал не тот, что должен быть по плану.

– А если не поймут?

– Да как же можно не понять?

– Ну, например, поставить это во время программы о медицине. Подмонтировать туда стандартное начало: заставку, музыку, приветствие. А потом в качестве сюжета показать то, что мы засняли. Больницу, аппаратуру, явно видимые инородные тела, внедренные в человеческий мозг. Свидетельства пострадавших, графику со статистикой. Но чтобы не сразу было понятно. И чтобы все это пошло в смену самых невнимательных работников. Или самых равнодушных.

– Или самых тупых.

– Так что скажете?

– Звучит как совершенное сумасшествие, – покачал головой Дастин.

Они помолчали, дохлебывая свои остывшие напитки.

– А вот если… – вдруг сказал Дастин.

– Что? – встрепенулась и Кирочка.

– А вот если, как только они пустят все это, я отключу нужные кабели от режиссерского пульта… Чтобы выключить быстро не смогли…

Кирочка бросилась к нему на шею и пылко обняла.

– Первый раз в жизни вижу человека, который так радуется перед смертью, – констатировал Дастин. – И она еще хочет, чтобы я стал ее добровольным палачом!

– Пожалуйста!

– Я подумаю.

– Только постарайтесь сами остаться в тени. Можно ведь сделать так, чтобы все выглядело, как будто само сломалось?

– Девочка, никто этому не поверит.

– Тогда я не имею права просить вас об этой услуге.

– Знаешь что? – спросил Дастин.

– Что?

– Каждый день человек становится перед выбором между подлостью и совестью. Теперь, после того как ты мне все рассказала, избежать выбора уже нельзя. Так дай мне сделать его самостоятельно.

Они еще немного помолчали, а потом договорились о дальнейшем сценарии.

На телевидение Кирочке приходить больше нельзя: слишком заметно и подозрительно. Встречаться будут на рынке. Причем с соблюдением предосторожностей: сначала он войдет к ней в магазин сдавать бутылки незадолго до конца рабочего дня. Это будет означать, что после закрытия пункта она сможет найти его в молочном ряду. Там, как бы невзначай, они пересекутся и обменяются информацией. Он даст ей знать, возможна ли операция с подлогом в эфире. Если возможна, то она передаст ему кассету. Пока как-то так.

– И помни про китайскую пытку, – напомнил он ей на прощание. – Ни одному человеку нельзя доверять, девочка. И в том зачастую нет его вины. Его просто могут за одну ночь превратить в совершенно другое существо. Помни это и про меня, и про себя, и про своего любимого. Помни, как бы ни хотелось отогнать эту мысль подальше. Как бы горько ни было это осознавать, но случается так: ты вглядываешься в знакомые черты и обнаруживаешь за ними монстра.

Кирочка понимала, что он прав.

– Но мы не собираемся попадать в плен к китайцам, – сказала она, чтобы приободрить и его, и себя. – Не собираемся ведь, правда?

– Мы-то не собираемся. Но мы не знаем их планов, – грустно вздохнул Дастин.

 

Глава 15

«Что есть добро и зло? – думал он. – Сколько всего уже напридумано и понаписано по этому поводу, а ответа так и нет».

В его стакане пронзительным желтым кошачьим глазом поблескивал недопитый виски. Но сам стакан теплел от его ладони, а потому допивать не хотелось, и он налил себе другой, благо их рядом стояло много: чистых, протертых заботливыми руками, без пятнышка.

Он выпил почти залпом и, опустив стакан обратно на стеклянный столик, воззрился на эту самую теплую ладонь.

Она была мягкая, красивой формы, с холеной и гладкой, не по возрасту, кожей. На вид и не скажешь, что полна чужой крови. Кровь давно отмыта и осталась в ладони только крылатой фразой: летучей, прилипчивой, но недоказуемой.

«Что есть добро и зло? Лишь два нелепых слова, которые в моей власти стереть из памяти всего народа, чтобы потом воссоздать их в новом значении. Захочу – поменяю их местами, захочу – заставлю людей верить, что добро – это клубника, а зло – зубная паста, насыщенная фтором».

Да и то: взгляни на тот или иной человеческий поступок, взятый отдельно, и ты увидишь, что, как бы четко он ни салютовал добру или злу, в контексте иных поступков он уже размыт, унижен, обращен в свою противоположность.

Клубника, пролившаяся соком на чьи-то десны или сгнившая в жару без холодильника. Зубная паста, выдавленная из тюбика, смешавшаяся со слюной и выплюнутая в грязную раковину.

Все бред! Все бессмыслица!

Он быстро пьянел.

«Хорошо бы разбомбить все к чертям! – загорелся он старой своей мыслью, в очередной раз приманенной желтым глазом виски. – Убить всех! Уничтожить! Чтобы люди больше не смели тут копошиться и строить свои нелепейшие теории о смысле жизни.

Смысла ведь нет – одно только жалкое шевеление обреченной гниению плоти, которая тщится быть значимой и запечатленной в вечности. И все эти художники и скульпторы, писатели и философы с их потугами создать себе имя смешны и жалки. Я уже расправился с их книгами, я разотру в порошок и остальные их шедевры. Картины и статуи. Я даже дворцы снесу и построю бараки: одинаковые для всех, рациональные и совершенно сиюминутные. Чтобы даже ни в чьей памяти не отложились. Я…

Зачем я борюсь со всем этим? Чтобы превратить нелепый хаос жизни в расчерченную твердым карандашом схему? Чтобы сорняки не пробивались сквозь асфальт, а музыка – сквозь черепные коробки? Так не Бог ли я тогда и в самом деле?»

Он захохотал:

– Я Бог! Я точно Бог! По крайней мере, мне действительно удалось создать мало-мальски упорядоченный мир, который подчиняется установленным правилам, а не распадается на частицы хаоса, чтобы воссоздаться вновь в еще худшей форме.

Я внес смысл в это разрозненное движение индивидов. Я внедрился в их сознание. И теперь на минном поле выбора, которое есть в мозгу у каждого из этих людей, я диктую им, куда опустить ногу, а где замереть, не дыша.

«В мозгу! – он опять засмеялся. – Мозги такие податливые и послушные. Их можно напичкать чем угодно. И ничего – пережуют и сглотнут с удовольствием».

Он отпил виски.

Голова начинала кружиться.

«Остается только решить: убить ли всех вообще или оставить кого-то для выведения новой популяции?»

Он рухнул на диван и, не выпуская стакана, запрокинул голову на подушки и уставился в потолок.

«Наверное, лучше всех – до меня, должно быть, такого еще никто не делал».

А может, делал. Просто людишки просочились в щели и каким-то образом выжили. И пришлось тому, кто хотел убить их всех, менять сценарий – придумывать им новые правила игры и даровать Священное Писание.

Но наверняка «те, кто» желали иного. Они понимали, что смысла нет. Что оставлять это позорище под солнцем нелепо и отвратительно. Что надо раздолбать планету, как глиняный горшок. И растереть черепки в пыль. Только возможно ли это?

Растворить Землю в кислоте, рассыпать на атомы и вытряхнуть во Вселенную, как старую нестираную скатерть.

Нет, науке такое еще неподвластно.

А что подвластно?

Затопить? Столкнуть с другой искусственной планетой?

Но они же все равно выживут. Притаятся, как тараканы в сливе канализации, а потом полезут вновь. И с ними опять просочатся наружу эти бациллы цивилизации с ее поисками морали и смысла жизни.

Вот в чем суть – не получится у меня так, чтобы насовсем.

А может, и не надо? Пусть так. Это тоже прикольно. Я напишу им новую Библию. Не особо похожую на предыдущий вариант.

И любопытно будет поглядеть на то, что они сделают с собой через пару тысяч лет.

Что это я сказал? Любопытно? Неужели еще осталось что-то, что вызывает у меня любопытство?

Плохой знак.

Я думал, что это уже совершенно в прошлом.

Да и какой смысл интересоваться будущим человечества, в которое мне все равно не суждено заглянуть? Не правильно ли повторить за умным королем: «После меня хоть потоп»?

Вот опять дурацкое слово: «суждено». Разве я уже не доказал себе, что нет никакой судьбы, есть только моя воля.

И я, моею волею, повелеваю…

Его мысли уже начали путаться, но он цеплялся за их короткие юркие лапки, пытающиеся ускользнуть и увести своего хозяина куда-то в душный сон.

«Не хочу спать! – упрямился он. – Хочу по-другому. Не сна, а смерти. Но чтобы забрать с собой всех. Как древние цари, ради которых подвергались закланию жены, дети, рабы, рабыни, даже скот. Чтобы в усыпальнице вечного сна… или вечной смерти… или вечной жизни… не все ли одно, в конце концов… покоиться вместе.

Я царь. Я хочу в свою гробницу весь мир».

Рука бессильно опала, и пустой уже стакан покатился с покрывала на толстый ковер. Тот поглотил стекло беззвучно, не смея тревожить засыпающего хозяина, – обнял недавнее вместилище желтой усыпляющей жидкости податливым ворсом.

И снился Богу сон.

На изувеченной ядерным оружием земле вновь прорастает трава.

Маленькие колкие травинки не настолько сильны, чтобы как следует налиться зеленым пигментом – но это определенно трава. Вездесущая, способная скрыть под собой чужие кости и, напитавшись ими, стать кормом для коров.

А вот и коровы. Чахлые и злые, как во сне библейского фараона. Они мычат жалобно, и их ссохшиеся вымена болтаются, как тряпки, и трясутся под ветром.

«Я Бог! – думает Бог во сне. – Я хочу молочка. Парного. Но как его добыть?»

Для того чтобы, как в сказке, молоко побежало по вымечку, а из вымечка по копытечку, надо дать людям сельское хозяйство, научить их создавать примитивные орудия труда.

– Где вы, люди?! – кричит Бог. – Выходите сюда, не прячьтесь. Я больше не буду вас убивать, буду только учить и наставлять.

Вот это соха. Это хомут. А вот это буквы. Их много, но надо постараться запомнить все и научиться их складывать. А иначе я скоро умру, я ведь очень старенький Бог, и тогда вы останетесь совсем одни и не сможете больше получать знания.

Придется тогда самим: пробовать, ошибаться и отчаиваться. Хотите так?

Вот в том-то и дело, что не хотите. Поэтому надо запомнить буквы. С их помощью вы сможете потом прочесть мои указания.

Там будет говориться о том, как доить корову. И как сеять зерно. И как заниматься сексом. И как пользоваться компьютером.

Ах да! У вас же нет компьютеров. Но я все равно это напишу. Когда будут, может и пригодится.

А они будут?

Бог смеется во сне.

Потому что ну где вообще гарантия, что люди придумают все то же самое, что и в прошлый раз?

Неважно. Он напишет, а там уже видно будет.

Не ему, конечно. Другому Богу.

Главное, чтобы этот другой когда-нибудь появился.

А для этого надо написать что-то еще более важное: повествование о Боге. Иначе откуда людям понять, что такие существуют?

Так.

Древние, кажется, писали не на бумаге, а на пергаменте – так долговечнее.

Что ж, он тоже может ободрать нескольких коров. Все равно они молока не дают, так что и не жалко.

И начать надо в традиционном стиле. Потому что зачем напрягаться и придумывать все самому? Можно позаимствовать какие-то готовые куски и у предшественников. Например, начало у них очень славное было. Такое короткое, но ясное. Вот он его и воспроизведет. Как там?

А, ну да: «В начале сотворил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною…»

У Бога во сне уже давно сели батарейки в фонаре, но еще где-то оставались спички.

Он чиркнет одной по коробку – она пшикнет и потухнет. Отсырела, что ли?

Но он еще чиркнет. И будет чиркать снова и снова до тех пор, пока не разгорится огонь. И он зажарит на огне жилистое мясо тощей коровы, с которой ободрал шкуру.

Да будет свет!

А не страшно ли коров резать? У них глазища как лужи, в которых отражается луна.

Да не страшно. И людей-то резать не страшно. Кому как не Богу об этом знать?

 

Глава 16

Он летел высоко-высоко, и в брюхе его самолета до поры дремала смерть.

Он был пилотом тяжелого бомбардировщика и в данный момент направлялся на очередное задание – уничтожать вражескую деревню.

Когда смотришь на землю свысока, все привычные внизу смыслы резко меняются.

Вот дом. Сидя в нем, ощущаешь уют. И сонливость от баюкающего звука настенных часов. И запах собачьей шерсти (опять Гай – непослушный пес – забегал в дом со двора). И аромат шипящего в сковороде лука, обжариваемого в масле.

А сверху?

Разве сверху ты можешь разглядеть что-то, кроме маленькой невзрачной коробочки?

А что такую же коробочку, которая для тебя самого родная и любимая, кто-то тоже рассматривает в прицел и видит в ней разве что пособие по геометрии и географии одновременно, тебе на ум не приходит.

Или приходит?

Вот товарищам по эскадрилье не приходит. Они вечером пьют, закусывают, хвастаются точными попаданиями.

А он думает про маму. Про то, как она жарит лук на масле и вот-вот добавит в сковороду нарезанный тонкими ломтиками картофель. Разве может быть что-нибудь вкуснее?

Когда он учился летать, думал о небе, а не о том, что внизу.

Думал о первых снах, в которых обязательно взмываешь над землей, ощущая под пятками упоительную пустоту.

Думал о бумажных самолетиках, запущенных с балкона. О целых тоннах бумаги, изведенной им на этих самодельных красавцев, которые с неизбежностью гибли под подошвами прохожих и колесами автомобилей.

Думал о злых драконах, которых можно победить, только познав высоту и скорость.

Только о войне не думал. А сбылась с ним именно она.

– Чего ты маешься? – жалел его командир эскадрильи. – Выше нос давай, молодец. Ты же Родину защищаешь.

Вроде так оно и получалось.

Только почему он защищает Родину в такой дали от нее? И чем помешала Родине женщина в переднике в цветочек, жарящая сейчас лук в одном из домов деревни, которую ему надо уничтожить?

– Чудак ты, право, – говорил ему командир. – Зачем ты думаешь об этом?

Да и вправду: зачем он думает и откуда знает, что там обязательно женщина? И что она обязательно в переднике в цветочек? И что она обязательно жарит лук?

Ну хорошо: пусть будет не в цветочек, а в горошек. Сути-то это не меняет.

И даже если не лук, а цветную капусту.

Все равно же там кто-то есть и что-то обязательно жарит, варит, парит. Или стирает, гладит. Или сидит за компьютером и пишет лекцию по истории древних викингов.

Какая разница?

А вот его мама точно в переднике в цветочек. У нее все такие. Любит она их.

А если его маму тоже чей-то сын?..

– Тебе, брат, надо научиться пить и голову проветривать, – советовал командир.

Командир вообще у него жалостливый и хороший.

У других – хуже. А он уж всякого тут на фронте по этому поводу наслушался.

Говорят, некоторые словно и не люди, а звери. За малейшую провинность – под трибунал. За малейшее сомнение – в тюрьму.

Здесь же у них в эскадрилье – рай, грех жаловаться.

Только из рая, где голубое небо, на котором пасутся облачные козочки, пьют дождевую воду и она стекает у них по подбородкам на землю, приходится заглядывать вниз, на коробочки домов. На коробочки целей. На коробочки влюбленных в их стены людей.

– Там враг! Ты это понимаешь? Враг! – кричал на него инструктор по наводке. – Нет людей. Нет сковородок. Нет вообще ничего. Только враги.

Он качал головой и делал вид, что понимает.

А сам не понимал.

– Правительству виднее! – гремел инструктор. – Оно тебя сюда послало, значит, ему лучше знать.

– Да.

– А если ты сейчас волю правительства не выполнишь, то враги прилетят к нам. И будут бомбить наших людей. Своих. Родных. Ты понимаешь?

– А им ведь тоже сказали, что нет сковородок. Только враги. Это про нас.

– Тьфу ты. Ну что за солдат? Руки золотые, а с мозгами что-то не так. Природа перестаралась.

Как только его отпустят в отпуск, он поедет к маме и попросит поджарить картошки. Как только она одна умеет.

А может, и не одна.

Может, в этой коробочке снизу картошка выходит еще более золотистая и хрусткая.

А он сейчас как бабахнет, и картошка подгорит.

Вместе с женщиной, которая ее начала, да не докончит жарить. И вместе с ее домом.

А кому она картошку-то жарит? Неужто только себе одной? Но тогда зачем так много? Вон ее сколько в сковороде, еле лопаткой переворачивает. И то один, то другой ломтик норовит выпрыгнуть прочь.

Для кого же это?

Наверное, у женщины есть муж.

Хорошо бы, чтобы он на работе был. Не увидит смерти дома и жены.

А дети? У них есть дети?

Но сегодня же обычный будний день, значит, дети должны быть в школе.

Который час?

Скоро полдень. Надо скорее бомбить, пока они не вернулись.

Вернутся, а от дома уже только угольки дотлевают. А в угольках мамина рука с обугленной лопаткой.

Да нет. Что за глупости? Детей туда не пустят. Сразу соберут всех в машину – и в детский дом.

А там они попросят картошки, а им фигу с маслом. Или дадут – полусырую. Не мамкину уже, а казенную, с общей кухни.

Он отгоняет от себя навязчивые видения.

– Ну пойдите уже прочь! – умоляет он. – Ну чего пристали?

До отпуска ему уже всего ничего. Он почти налетал уже нужное количество километров. Еще парочка вылетов и все – домой. На две недели. Как по уставу положено.

Но сегодняшний полет ему не засчитают, если он не нажмет на гашетку. Так что хочешь не хочешь, а надо жать.

– Стреляй! – кричат ему из диспетчерской.

Они видят, что он давно уже над целью, но чего-то медлит. Не заставляет самолет выблевать из себя взрывчатку. Не возвращается налегке.

– Стреляй, черт, пока тебя не засекли!

Ну что он может поделать? Ведь это совершенная правда, что ничего. Только нажать и улететь.

И стараться не смотреть вниз. Не видеть, как вспучивается земля. Как огонь обгладывает косточки на своем пиру. Как в воздухе кружатся поднятые взрывной волной предметы. Как деревня превращается в красно-черное кружево.

– Что-то ты сдаешь, брат, – сетует его командир по возвращении. – В отпуск надо поскорее. Еще две деревни, и отправим тебя на поправку.

Еще две?

Летчик улыбается, как ребенок. То ли рад, что только две. То ли не понимает смысла сказанных ему слов.

Его товарищи по эскадрилье слетаются один за другим. Сажают самолеты. Проходят на базу. Жадно пьют минералку. Принимают душ.

Не война, а гостиница. Сейчас еще и ужин будет. Горячий. И с горячими напитками для души.

– Смотрите-ка, – тычет кто-то пальцем в улыбающегося летчика. – Наш-то скромник, кажется, тоже решил научиться пить. Вон он, из столовой водку тащит.

– Эй ты! – подхватывает другой шутник. – Куда бутылку попер? Начинать-то в коллективе надо, дурной!

Он не слышит.

Сейчас зальет свое горе и заснет.

– Не трогайте его! – велит парням командир. – Он молодец. Справляется. Привыкнет скоро и еще вам всем покажет.

– Да ладно, – успокаиваются другие летчики. – Мы-то что? Мы ничего.

А он идет на задний двор, и в руке его бутылка водки.

Не целая, початая, да ладно – ему хватит.

На заднем дворе всякая хозяйственная всячина. Он ее оглядывает, выискивает что-то.

Остальные пируют в столовой и думать про него забыли. Сегодня ужин на редкость хорош: курица в соусе и жареная картошка с луком. Золотистая и хрустящая, как дома.

Чего это ради повар расстарался?

Жаль, он не успел дождаться картошки. Хапнул бутылку – и вон.

Может, попробовал бы жареной своей любимой и успокоился.

Он прикладывается к горлышку и жадно пьет.

Один-два-три-четыре-пять-шесть-семь-восемь глотков.

Должно быть, хватит.

Остальное он выливает на свою правую кисть и на лезвие топора.

Тут уж до восьми считать не надо. Просто занести топор повыше и опустить на палец, которым на гашетку жал.

Он его не пожалеет. Он накажет. Чтобы впредь неповадно было.

Палец падает в земляную пыль.

А летчик улыбается.

Он почему-то уверен, что теперь, после совершенного им приговора, уже никто не осмелится бомбить коробочку, где его мама развешивает просохнуть чистые передники в цветочек.

 

Глава 17

Радостная музыка прервалась на каком-то сверхторжественном аккорде, заполнившем целый такт с претензией на вечность, и диктор новостей обрушил на публику сначала легкое белозубое покашливание, а потом и долгожданную сводку событий с фронта.

Наши, как всегда, атаковали и побеждали с небольшими потерями. Они, как всегда, отступали и покрывали солдатской мертвой плотью квадратные километры лесов, полей и рек.

На карте, возникшей за спиной у диктора, можно было наблюдать распределение своего и вражеского цветов: первый уже всосал в себя огромное количество недавно еще оборонявшихся населенных пунктов, второй робко высыхал, как последняя весенняя лужа, и жался к обочине цивилизации.

Ухоженное место вокруг диктора обрывалось в двух метрах от него и переходило в пейзаж, который часто используют в фильмах о последствиях ядерного взрыва. Немытые стены, заставленные арматурой и перевернутыми декорациями, кучи кабелей, затоптанный пол.

Сразу же после выпуска диктору придется пробираться через эту полосу междуцарствия, которая соединяет помпезные эфиры и рутину городских улиц. А проводником в этой мрачной зоне служит местный Харон по имени Дастин, заклинатель кабелей и фонарей.

Вот и сейчас он ждет конца новостного выпуска, чтобы ухватиться за бороду выверенного по секундам времени и направить его поток в иной угол студии, где обитают спортивные комментаторы и награжденные железными мускулами гости.

А пока он будет переключать освещение и подгонять под рост спортсменов кресла, в эфире стартует другая программа, заставка которой заставляет Дастина вздрогнуть и уставиться на один из экранов.

Это вполне себе рейтинговая программа о здоровье – та самая, которая как нельзя больше подходит для того, чтобы в нее вставить секретные кадры, о которых говорила Кирочка.

Дастин смотрит на часы и представляет такой же точно день и час, только через пару недель или, скажем, пару месяцев.

Если дать отыграть заставке, а потом сразу запустить подпольную пленку, то техперсоналу из аппаратной понадобится какое-то количество секунд, чтобы обнаружить подлог. Но если отключить их пульты…

Дастин прикидывает так и эдак – вроде все сходится. Эта идея должна выгореть, как ни крути. Только вот какие у нее будут последствия?

Никто не поверит, что проблема с кабелями возникла сама по себе, и значит, обязательно будут искать виноватого.

Он, конечно, может постараться обеспечить себе алиби. Отрубить связь дистанционно, будучи при этом у какого-нибудь надежного типа на глазах. Или устроить видимость короткого замыкания на определенном участке электроцепи.

Но… Этому ведь все равно никто не поверит. Потому что одно дело, когда такие поломки происходят во время мирной детской передачи, и совсем другое, когда они совпадают с антиправительственной диверсией.

Так что свою голову придется подставить точно – это Дастину ясно. Вопрос только в том, удастся ли выгородить остальных.

Ну допустим, подготовит кассету он самостоятельно. Положит ее в нужную коробку и на нужное место тоже сам. Естественно, в самый последний момент перед трансляцией, вместо уже проверенной режиссером кассеты, когда все обязательно на что-нибудь – он придумает на что – отвлекутся.

Те, кто пустит ее в эфир, естественно, не будут виноваты ни сном ни духом. Но поверят ли им?

Вероятно, что и поверят. Тут ведь все просто: подключат к полиграфу и выяснят, что о подвохе никто не подозревал.

Ну кроме него, естественно.

И всех оправдают.

А его казнят.

Готов ли он к такому концу?

Этот вопрос Дастин задает себе уже несколько дней, и кажется ему, что ответ положительный. Что он, да, готов расстаться с этой жизнью и даже без особых сожалений.

Да и о чем жалеть?

Обитает он уже давно совсем один.

Единственная дочь, по счастью, вышла замуж за границу.

Он и не слышал о ней ничего последние несколько лет, и, стало быть, можно надеяться, что и она не услышит о его неожиданной кончине.

А если и услышит, что ж – всем детям рано или поздно приходится оплакивать стариков.

Они, конечно, про него наговорят всяких ужасов.

Что предатель и враг.

Но ему все равно.

Кто в такое поверит, такие ему все равно безразличны. А те, кто дорог, имеют обыкновение судить о близких самостоятельно, а не с подсказкой ведущих новостей.

Да, кстати, новости-то уже давно закончились, а он еще не справился со своей работой.

«Сконцентрируйся, дружок!» – мысленно велит он самому себе.

Потому что только этого ему сейчас не хватает: быть признанным в потере профпригодности и отправиться на пенсию прямо накануне выпавшей ему на долю тайной миссии.

Очень важной миссии, кстати.

Потому что Кирочка права: наверняка в этой стране есть много людей, которые все еще мечтают о правде и только и ждут сигнала к действию.

С другой стороны (вот еще один аргумент против его самоотверженного героизма), такие люди ведь, скорее всего, не смотрят телевизор. Потому что зачем же им его включать в ожидании правды, если уже всем давно известно, что телевидение – первая инстанция, подвергнутая жесткой цензуре.

И значит, вся эта их «грандиозная» акция может оказаться совершенно бессмысленной. Покорные начальстволюбивые граждане не вникнут в суть чудовищного шоу, разыгранного мнимым Богом, а он ни за что взойдет на эшафот.

И Кирочка, и ее парень тоже погибнут зря.

Так нужно ли?

Так нужно ли?

Но когда он был еще маленьким, его мама, любительница фильмов с участием Дастина Хоффмана, любила повторять, что даже наедине с самим собой, даже запертый в малюсенькой комнате без окон, человек должен представлять себя стоящим на сцене перед полным залом и в разговоре с собственной совестью ни сфальшивить ни на йоту.

Более того, диалогов с этой самой совестью и быть не должно, потому что в амплуа порядочного человека в данном случае предусмотрены только монологи. Чтобы нечего и возразить было. Чтобы и вопросов о нравственных принципах не возникало.

Поэтому он никогда не обманывал маму. И если приготовленная ею тыквенная каша была невкусной, он так и говорил. Говорил, а потом все равно старался доесть.

И если школьный учитель оказывался дураком, он тоже об этом маме так и говорил. И она прощала ему плохие отметки и дисциплинарные замечания в дневнике.

Самое главное, что правда ему всегда легко давалась.

А вот сейчас что-то трудновато приходится.

И не потому, что придется умирать – это-то ведь в любом случае неизбежно. А потому что не знает он, найдется ли среди миллионов телезрителей хоть одна еще такая мама, которая учит своих мальчиков не фальшивить среди голых стен, не имеющих ушей.

В студию начинают сползаться жизнерадостные спортсмены, и Дастину пора отвлечься от своих мыслей и закончить работу.

Только почему-то, глядя на то, как они рассаживаются вокруг стола, по команде сплевывают жвачку в подставленную продюсером салфетку и поправляют повязанные чужой рукой галстуки, он совершенно успокаивается и понимает, что на самом деле решение уже принято и что он обязательно запустит в эфир эту пленку с чужими мозгами. Потому что пора уже сделать на этом канале хоть что-то стоящее.

И публика в зале его подсознания одобрительно свищет и поднимает большие пальцы. Ведь не каждый день толстые пожилые дяди столь достоверно играют принцев датских.

 

Глава 18

Группа могильщиков с лопатами вышагивала нестройно. Так что уже по тому, как они шли по пыльной дороге, можно было сделать вывод, что работать им совсем не хотелось.

И не потому, что их отвращало само ремесло. В конце концов они люди привычные, да и заработать человеку с огромным номером на кладбище проще, чем в других местах.

Тогда откуда же эта вялость и это постоянное сплевывание под ноги, выражающее крайнюю степень пренебрежения к тому, что их ожидает?

А дело в том, что сегодня им велено не закапывать покойников, а выкапывать, и это, надо признать, совсем не одно и то же.

И пусть для выполнения обеих целей нужно совершить приблизительно равное количество взмахов лопатой, однако лопата сегодня будет намного тяжелее, потому что на ней гирей повиснет встревоженная совесть.

Да оно и понятно: не покой даруем нынче бренным оболочкам упорхнувших душ, а тревожим давнишний сон их полуистлевших останков.

– И кому это такое в голову могло прийти? – возмущался самый коренастый из могильщиков.

– А тебе-то что? Ты знай копай, а вопросов не задавай, – отвечал самый тощий.

– А то, что я бы не хотел, чтобы меня когда-нибудь вышвырнули из могилы.

– Тогда-то тебе не все равно, что ли, будет?

– А кто знает, все равно или не все равно? Поживем – увидим.

– Ты хотел сказать: помрем – увидим, – ухмыльнулся третий, не худой и не толстый.

– Хоть бы и так, – ответил коренастый.

– Вообще-то Степан прав, – согласился не худой и не толстый, чуть ли не впервые назвав коренастого по имени. – Не по-божески это – мертвяков беспокоить.

– Во-во, – согласился Степан. – И я о том же.

– Но, с другой стороны, – судя по всему, не худой и нетолстый был философом, – о живых тоже надо думать. И если правительство решило кладбище сносить, чтобы людям хаты строить, что ж тут можно возразить?

– Ха, – усмехнулся и в очередной раз сплюнул Степан. – А ты бы хотел на бывшем кладбище жить?

И все трое замолчали ненадолго, представляя мрачный дом, в котором завывает по углам. А что там завывает: ветер или хор изгнанных из земли упырей – кто ж разберет?

– Нет, не хотел бы я там жить, – подвел итог своих размышлений не худой и не толстый.

– Да они и не будут знать, где квартиры купили, – встрял тощий. – Тут все расчистят, домов понастроят, деревьев насадят – и будет район, как и все остальные.

– Все равно жутко.

– Тебе-то что? Вот, дошли уже. Давай начинай копать.

Перед ними выстроились скособоченные памятники с размытыми дождями буквами имен и выгоревшими на солнце фотографиями. Рядом наблюдался и экскаватор, на него сегодня вся надежда – выкорчевывать памятники и цементные покрытия могил.

– А камни эти куда девать? – задумался тощий.

– Камни – в отдельную кучу, в оборот пойдут.

– Эй ты, в кабине, – крикнул Степан водителю экскаватора. – Готов, что ли?

– Вас ждал, – прокричал тот в ответ.

– И скольких нам сегодня надо обработать? – мрачно поинтересовался тощий.

– Как пойдет, – ответил не худой и не толстый и воткнул лопату в землю, помогая ногой.

Первый извлеченный из земли на свет божий покойник никому из них не понравился.

– Что ж, это с нами со всеми будет, – констатировал Степан, глядя в пустые глазницы лишенного плоти, но еще одетого в синтетический костюм скелета.

– Велю жене, чтоб меня в натуральном хоронила, – сплюнул тощий. – А то это просто позорище какое-то. Отрава для земли.

– Жена твоя старше тебя, – заметил не худой и не толстый.

– Старше-то старше, но еще нас всех переживет.

И они потащили костюмного в сторону.

– С ними-то чего будет? – спросил Степан.

– Спалят, – ответил более сведущий водитель экскаватора.

– И их, что ли, пока в кучу?

– В кучу.

Куча росла.

– Слушайте, вы только посмотрите, какая красивая баба была, – позвал вдруг тощий, выныривая из-за могильного памятника. – И фото яркое, словно тридцать лет под солнцем не стояло.

– Ну-ка, поглядим на твою бабу, – отозвался Степан, бросая лопату. А за ним уже потянулись и не худой и не толстый, и экскаваторщик.

– Моя… Кабы у меня такая была, я бы счастливым человеком себя почитал! – вздохнул тощий.

– И вправду хороша! – согласился подоспевший Степан.

И они вчетвером стояли и смотрели на лицо той, которую скоро надо будет вытащить из могилы.

Смотрели и боялись начать копать, чтобы не испортить ожидающим их ужасным зрелищем дивное впечатление волшебства, которым повеяло на них с портрета.

Рыжая, как лиса, прекрасная женщина с огромными глазами словно вытягивала из них дремавшее до срока добро, высасывала улыбки и улыбалась в ответ.

– Колдовство, – сам не зная почему, сказал экскаваторщик.

И как будто сама земля под их ногами поплыла куда-то вниз, а их подхватило волной горячего воздуха, и солнце нежно, не обжигая, выпило пот со лбов и из-под рубах, и запахло хвоей, и захотелось рассыпчатого пирога и холодного кваса, и жизнь показалась лучше, чем она есть, и покойники перестали смердеть из кучи, и было просто необходимо потрепать друг друга по плечу.

– Красавица она была. И умерла такой молодой, – прервал магию не худой и не толстый.

– А звали-то ее как, посмотрите, – поддержал Степан. – Василиса. Василиса Прекрасная. Как в сказке.

– Счастливчиком был ее мужик, – гнул свою линию тощий.

– Нет, – не согласился экскаваторщик. – Он был несчастным, когда ее потерял.

– А может, у нее не было никакого мужика, – предположил Степан.

– Может, не было. А может, и был. Придет сюда с детьми навестить могилку, а могилки не осталось.

И вдруг всем им эта затея с перекапыванием кладбища показалась совершенно дикой и омерзительной.

Потому что других еще можно было трогать, а эту Василису нельзя.

Потому что страшное надругательство это над самой красотой. Над человеческой душой, которая если и существует, то у нее такие же глаза, как у Василисы, и волосы такие же рыжие.

А этим могильщикам уже никогда в жизни не представить душу ни брюнеткой, ни блондинкой, ни шатенкой – она будет являться им только в Василисином обличье.

– Я не буду эту бабу трогать, – сказал Степан и снова сплюнул. – Вы как хотите, а я ухожу.

– Уволят же тебя, – напомнил не худой и не толстый.

– Пусть увольняют, а я ее выкапывать не буду.

– И я тогда не буду, – присоединился к спонтанному бунту тощий. – За такую женщину умереть можно, не только работу потерять.

– Ну вы чудные, – удивился экскаваторщик. – Она же неживая уже. Вон, такая же скелетина, как и остальные на этом участке. Чего за нее умирать-то?

– Не хочешь умирать, живи, – отмахнулся Степан. – А я жить с этим не смогу. Не по мне это.

И с этими словами он развернулся и пошел прочь по той же пыльной дороге, которая привела их сегодня утром не то на кладбищенскую территорию, не то к рубежам собственного важного выбора.

– Постой ты, – окликнул его тощий. – Я с тобой, погоди.

– Ну тогда, прости, и я с ними. Мы всегда одной бригадой, сам понимаешь… – извинился не худой и не толстый перед экскаваторщиком и зашагал за своими напарниками.

– Во дают! – в очередной раз изумился водитель. – Что ж мне, одному, что ли, их всех из земли тягать? Нет, так не пойдет. Пусть начальство новую команду присылает.

И он завел свою хриплую машину и поехал восвояси.

А Василиса продолжала улыбаться. Потому как, что бы ни сделали завтра с ее телом и с ее могильным памятником, а эти славные мужики ее теперь долго не забудут – продлят ей не вовремя оборвавшуюся жизнь.

 

Глава 19

Кирочкины родители были палеонтологами. Оба. На палеонтологической практике (от разных институтов) они и познакомились.

Когда Кирочка, будучи еще совсем маленькой девочкой, спрашивала их, почему они выбрали именно эту специальность, отвечали они следующее.

Мама говорила, что всю жизнь мечтала найти материальное подтверждение реального существования героев любимых волшебных сказок – ведь не может же быть, чтобы все эти драконы, единороги, кентавры и прочие удивительные существа возникли в народном сознании просто так, не зафиксированные чьим-то зорким глазом.

Папа же говорил, что пошел копаться в земле, чтобы не запачкаться городской жизнью (как это возможно, Кирочка тогда не понимала и упрекала папу в том, что он все перепутал: это земля грязная, и значит, ею-то скорее и можно испачкаться), а потом, когда встретил маму, передумал и тоже стал искать останки драконов.

В последний раз Кирочка видела родителей, когда ей было шесть – в то самое лето они оставили ее у бабушки и поехали в одну из самых волнующих и перспективных экспедиций, которая сулила им настоящее Открытие с большой буквы.

– А вы привезете мне дракончика? – канючила Кирочка, не желая отпускать маму с папой без твердого обещания диковинной компенсации за разлуку.

– Живого? Нет, детка, не привезем.

Кто мог тогда знать, что и они сами живыми не вернутся?

Их засыпало на раскопках, когда халтурно сделанные опоры не выдержали нагрузки и подломились под натиском земли, не желавшей расставаться со своими сокровищами.

Изломанные тела мамы, папы и еще нескольких энтузиастов и чернорабочих были с трудом извлечены из насладившейся отмщением земли и доставлены на родину в закрытых цинковых гробах.

Так их и похоронили. А Кирочке осталось только восстанавливать образ родителей по фотографиям, что, впрочем, не особо помогало, потому что ей все время казалось, что что-то в них не то и не так и что на самом деле те, кто тут изображен, были совсем-совсем другими.

Может, она думала так потому, что фотографии совершенно плоские и не пахнут, а мама для нее всегда была немыслима без ямочки на согнутом локте и без запаха цветочных духов, или пирожков с корицей, или, на худой конец, средства для мытья посуды. И папа тоже всегда привносил с собой табачный дух и особо приятный аромат собственной кожи, который Кирочка чувствовала даже на расстоянии.

Теперь же, уменьшенные до фальшивки размером двенадцать на пятнадцать сантиметров и лишенные возможности насытить воздух своим душистым присутствием, они слабели и исчезали из памяти.

К тому же скоро и бабушка, присматривавшая за Кирочкой, слегла от физических и душевных недугов и быстро отправилась в мир теней на поиски безвременно отобранной у нее дочери.

Кирочка, правда, ни в какой мир теней не верила. В драконов верила, а в царство мертвых поверить никак не получалось. Хотя со временем и ей начало казаться, что будь ее выбор, она бы предпочла, чтобы таковое существовало. Чтобы сбежать туда.

Но это уже потом, когда она попала в детдом.

Однажды она рассказала Евгению о том, как ей там жилось, и ему стало очень горько.

– Как несправедлива жизнь, – посетовал он тогда. – Мы с тобой оба сироты. Но я, хоть и не знал своих настоящих родителей, воспитывался в любви, а ты, помня настоящую любящую семью, чуть не погибла в этом жутком заведении.

– Меня там не щадили, – сказала она в ответ на это. – Может быть, именно поэтому. Потому что помнила родителей и не могла о них сказать ничего плохого.

– Интересно, они успели найти своего дракона?

– Не знаю. После трагедии раскопки на этом месте прекратились. Я сначала думала, что вырасту и довершу то, что маме с папой не удалось. А потом расхотелось как-то.

– Перестала верить в драконов?

– Нет. Не перестала и не перестану. Просто показалось, что важнее разбираться с существующими драконами, которые вокруг нас.

– Ты решила делать это на телевидении?

– Мне казалось, это хороший вариант. Я же не знала тогда, чем все закончится.

– А как ты вообще туда попала?

И Кирочка рассказала Евгению историю о том, как в их детдоме снимали фильм про жестокое обращение с детьми. И как Кирочке пришлось демонстрировать документалистам маленькие дырочки около губ – следы от ниток, которыми ей зашивали рот, если она болтала после отбоя.

– Кто зашивал? – в ужасе спросил Евгений.

– Дежурный воспитатель.

– А зачем же ты болтала?

– Другие дети хотели слушать сказки на ночь, а я рассказывала их лучше всех.

А потом она так понравилась режиссеру, что он навещал ее еще несколько раз после завершения фильма и даже обещал устроить ее жизнь. И действительно, после выпуска из детдома пристроил ее ассистенткой на телевидение.

– Потом мы, правда, почти уже не виделись – он уехал что-то снимать за границу, да так и не вернулся. А со мной сам знаешь, что стало.

– Знаю.

Покинув детдом, Кирочка поселилась в оставленной ей по наследству бабушкой и родителями квартире, где сейчас они с Евгением обитали уже вместе.

А детдом возвращался к ней только в страшных снах, от которых она часто просыпалась и тут же утыкалась любимому в бок. С некоторого времени ей казалось, что лучше этого средства от страхов просто не бывает.

– А как же туда пустили киношников? – удивлялся Евгений. – Они же там должны были скрывать свои делишки и не позволять чужим совать свой нос.

– Так и было, – отвечала Кирочка. – А потом дирекция сменилась, и повеяло новым духом.

– Как это произошло?

– А я и не помню. Я как раз тогда в больнице лежала с подозрением на менингит. У нас вообще очень много детей болело почему-то. От питания, что ли, плохого. Или просто заражали один другого. Но очень многие побывали в больницах.

– А твой менингит – он подтвердился? – спросил Евгений.

– Нет. Но, наверное, все-таки что-то серьезное у меня было. Я не помню подробностей, но я вернулась в детдом с наголо обритой головой. И со швом. Меня еще потом за это дразнили. Хотя, надо сказать, недолго дразнили, потому что многие такими же вернулись – и девочки, и мальчики.

«Странно», – подумал тогда Евгений, зарываясь носом в пахучую копну Кирочкиных волос и совершенно не представляя ее обритой наголо.

И он прижимал ее к себе сильнее и очень жалел ту маленькую девочку, которую после смерти родных и до ее встречи с ним так долго никто не любил и так много кто обижал.

Но ведь даже там, в этом страшном детдоме, она считалась лучшей рассказчицей сказок, а это дорогого стоит.

– А знаешь что? – сказал однажды Евгений, когда она вот так проснулась среди ночи и прильнула к нему горячим испуганным телом.

– Что?

– Когда все это кончится, почему бы нам… ну, если, конечно, удастся выжить и, ну, сама понимаешь… Почему бы нам не уехать куда-нибудь далеко и не поискать останки драконов? По-моему, прекрасное занятие.

– Да, хорошее.

– Ведь твой папа был совершенно прав, когда хотел рыть землю, чтобы не запачкаться городской жизнью.

– Да, он был прав.

– Ну так поехали?

– Поедем.

Они помолчали некоторое время.

– А что мы сделаем с найденным драконом? – неожиданно спросила Кирочка.

– Мы никому про него не расскажем, – ответил Евгений. – Оставим его лежать, где лежал. Пока.

– А когда все изменится к лучшему, покажем его людям?

– Тогда покажем.

– Это хорошо.

И они обнялись и заснули вновь.