Бог нажимает на кнопки

Левит Ева

Часть четвертая. Разновременье

 

 

Глава 1. 1991 год

В тот день накрапывал дождь.

В тот самый день, когда он наконец решился ограбить инкассаторскую машину.

Он все просчитал и понял, что нет лучшего способа обзавестись начальным капиталом, без которого весь его прекрасный план мог остаться просто жалким пусканием ветров, выдохом после затяжки, праздной щекоткой мысли.

А он так не любил. Потому что в его жизни уже тогда был один, но твердый принцип: доводить задуманное до конца во что бы то ни стало.

Поэтому инкассаторская машина. В серый дождливый полдень, чтобы прохожих поменьше.

И он тогда еще надел тонкую куртенку с капюшоном. А локоны наружу. С ними он имел совсем еще детский безобидный вид.

– Тебе чего, мальчик? – спросил толстый инкассатор, запихивая в машину тугие мешочки.

– Дяденька, а я такое в кино видел, – сказал он. – Там внутри, что, правда куча денег?

– Правда-правда. Иди давай отсюда.

– Я-то иду. А просто интересно.

– Интерееесно! – передразнил тот. – Иди давай уроки делай.

– Я-то пойду.

– Ну и иди.

А сопровождающий милиционер подозрительно скосился в его сторону и медленно потащил ладонь по сукну штанов к кобуре.

Очень медленно, потому что куда торопиться? Какая такая угроза может исходить от старшеклассника в промокшей куртке?

– А на эти деньги можно было бы машину купить? – спросил он.

И тут уже в разговор вступил милиционер. Не тот, что спереди, а тот, который всегда стоит рядом с инкассатором.

– Тебе сказали валить, так и вали по-хорошему! – рявкнул милиционер.

– Да лааадно, – обиделся мальчик. И вроде как пошел себе мимо.

Но проходя мимо милиционера, который уже убрал ладонь с кобуры, он вдруг резко извернулся и брызнул ему в лицо краской из распылителя.

Тот завопил и вытащил пистолет. Но стрелять не мог, потому что, ослепленный, не видел цели и боялся попасть в невинных.

Мальчик тут же воспользовался ситуацией и воткнул в горло милиционера заточку.

Милиционер осел и выпустил из руки пистолет, чтобы нападающий мог подхватить его и перестрелять всех остальных. И забрать деньги.

Все просто. Даже проще, чем в кино, которое он действительно видел (ну не стал бы он обманывать славного дядьку-инкассатора).

И тут вдруг случилось нечто непредвиденное.

Тот из двух милиционеров, который сидел впереди, рядом с водителем, вместо того чтобы спокойно умереть в идеальном соответствии плану, как-то очень быстро оказался рядом с мальчиком и, направив дуло прямо ему в лицо, совершенно молча и спокойно посмотрел в глаза.

Так они и играли в гляделки некоторое время, и не похоже было, что кто-то из них собирается сдаваться.

Семнадцатилетний подросток и молодой мужчина двадцати с небольшим.

Преступник и представитель органов безопасности.

Два зверя с неморгающими веками.

В лице милиционера была какая-то аномальная одеревенелость. Его глаза свидетельствовали о бурном мыслительном процессе, происходящем в данный момент в его голове, но при этом ни один мускул лица не дрогнул, да, кажется, и вовсе не умел дрожать.

Наверное, на других людей эта странная маска должна была производить жуткое впечатление, но мальчику почему-то она очень понравилась, и он улыбнулся милиционеру, не спуская, впрочем, пальца со спускового крючка.

И если бы кто-то в это мгновение посмотрел на них со стороны, он бы затруднился выбрать, что показалось ему более страшным: лицо, не выражающее никаких эмоций, или эта улыбка.

Но некому было смотреть и оценивать, потому что инкассатор, водитель и другой милиционер уже были мертвы, а на улице шел дождь, так что случайные прохожие только ускоряли шаг и старались не наступать на лужи, оберегая обувь, чулки и брюки.

Да и в банке еще не всполошились, словно и не слышали выстрелов.

А может, и вправду не слышали, ведь он стрелял, прислоняя ствол вплотную к потной плоти своих жертв.

Или все-таки слышали? И где-то уже визжит сиреной вызванная ими милицейская машина с подкреплением?

В то время патрули не слишком-то торопились, перегруженные вызовами и омраченные безнадежностью правого дела.

Но даже если сюда еще никто не спешил, все равно – время было дорого, и кому-то из двоих требовалось сделать первое движение. Только оба колебались и оттягивали неизбежное, пока милиционер – наверное, на правах старшего по возрасту и званию – не решился и не отвел пистолет.

Вообще-то это могло стоить ему жизни, но он совершенно не боялся. Жизнь давно уже казалась ему жестокой и бессмысленной штукой – так стоило ли страшиться с ней расстаться?

Что же касается мальчика, то он умел ценить подобные жесты, так что убивать милиционера не собирался. По крайней мере, не выяснив причины его отказа от борьбы.

– Ты думал, куда и как переправишь деньги? – спросил милиционер.

– Хата есть. Ехать не очень далеко. Собирался на этой машине и прокатиться.

– Водить умеешь?

– Умею.

– Ну так садись за руль. А я рядом, как и положено.

– А этих куда? – спросил мальчик, указывая на три трупа.

Но милиционер не отвечал – он уже тащил толстяка-инкассатора в машину, обхватив его руками, как собственную невесту.

Сам мальчик не собирался брать убитых с собой, но не мог не признать, что так безопаснее.

Только время на часах не думало замедлять свой ход, и секундная стрелка на циферблате казалась высунутым языком на насмешливой физиономии.

«А если выследят и догонят? – думал он, следя за этой кривлякой. – Если схватят? Вздор, попадаются только трусы, а я не трус. Да и не настолько сильны наши органы, чтобы так быстро отследить движение мирной инкассаторской машины, пока еще не объявленной в розыск. И вообще: их бы угоняли намного чаще, если бы люди не боялись бросить вызов закону. Да, именно так. Закон держится на слабости боящихся закона, а не на собственной силе. А мне бояться нечего!»

По дороге на родительскую дачу мальчик думал о мотивах милиционера.

Хотел ли тот поделить награбленное? Наверняка хотел. Но в таком случае какой процент ему причитается?

– Я сделал это не из-за денег, – сказал милиционер, словно прочитав мысли своего попутчика.

– А зачем тогда? – спросил тот.

– Ты мне понравился.

– Чем это?

– Ты сильный и с фантазией. Сила есть и у меня, но меньше твоей, а с фантазией совсем худо. Если мы будем держаться вместе, то многое сможем.

– Ты же в милиции работаешь, – напомнил мальчик, тоже сразу, без излишних церемоний назвав собеседника на ты.

– Я туда за этим и шел.

– За чем?

– За силой. За правом убивать.

Мальчик усмехнулся.

– Что за чушь? – сказал он. – Такое право невозможно получить по распределению, его можно заиметь только по собственной воле. Вырастить внутри себя самого.

– Вот поэтому я и решил быть с тобой.

– Но я еще ничего такого не решал.

– Твоя воля.

Мальчику становилось все веселее и веселее. Кто бы мог подумать, что судьба (нет, чушь, стоп: никакой судьбы не бывает), то есть, конечно, не судьба, а стечение обстоятельств (а это как-то сухо) и (вот именно – и) невероятное везение сведут его с таким полезным человеком.

Понятно, что, помимо прочего, мальчишке льстило признание взрослого – да еще и обладающего правом носить оружие! – мужчины. Но, с другой стороны, он ощущал себя вполне достойным этой лести, а потому посчитал милиционера очень умным субъектом, что было весьма недурно для потенциального партнера. В общем, совсем подфартило.

– Твоих предков дом? – спросил милиционер, когда они достигли цели.

– Да.

– Это не годится. Пора осваивать собственные территории.

– Сам знаю, – огрызнулся мальчик. – Это только на время. Да деньги и не залежатся, я собираюсь их быстро пустить в оборот.

– Сначала мы пустим эту машину в далекое плавание.

И они разгрузили деньги и утопили машину в реке. За триста километров от дома.

– Тебя будут искать, – предостерег мальчика милиционер.

– Меня не найдут, – пообещал тот. – А если найдут…

Милиционер не дал ему договорить и сам закончил фразу:

– Тебя все равно не найдут.

Стоит ли рисковать, оставляя такого серьезного свидетеля?

Его вымуштрованная, как сука охотничьих кровей, интуиция подсказывала, что стоит.

– Почему ты хочешь убивать людей? – спросил он милиционера.

– Потому что я их ненавижу.

– Что они тебе сделали?

– Ничего.

Тут мальчик искренне удивился.

– Как ничего? Обычно за фасадом ненависти прячутся темные чуланы, доверху набитые всяким дерьмом, вроде издевательств над невинным дитятей, сигаретных ожогов или инцеста.

– Ничего такого не было. Я имел вполне спокойное детство.

– Тогда почему?

– Нипочему. Ненавижу. Всегда ненавидел. Они мелочны. Глупы. Безвольны. Подлы. Эгоистичны.

Мальчик снова улыбнулся.

– Иных набор перечисленных качеств тянет заниматься облагораживанием людской природы.

– Меня тянет ее уничтожать.

– А может, проще умереть самому?

– Я думал об этом. Наверное, еще не готов. Еще жду чего-то.

– Ну ты если надумаешь, всегда обращайся.

Милиционер посмотрел на него пристально, так и не изменив выражение лица.

– Это я в том смысле, – пояснил мальчик, – что могу помочь умереть.

– Я понял.

– Но пока можем разыграть что-то поинтереснее.

– Поинтереснее…

– Да. Я вот, например, рано или поздно собираюсь стать Богом.

– Богом?

– Да. А ты можешь выбрать себе какой-то иной вакантный пост. Как насчет президента?

– У этой страны есть президент.

– Есть. И я не обещаю, что ты будешь следующим. Но третьим после нынешнего, максимум четвертым или пятым вполне можешь стать.

– А зачем мне становиться президентом?

– Чтобы делать с людьми, что в голову взбредет. Разве ты не этого хочешь?

Трясясь в попутке до города, мальчик все прикидывал, сколько лет займет реализация его грандиозного плана.

Пожалуй, что лет тридцать. А то и больше.

Но ему некуда торопиться. Ведь и по пути должно быть весело.

 

Глава 2. 2009 год

Старичок из Конторы слишком зажился.

Неслучайно он казался некоторым девушкам злым волшебником из страшной сказки. А как известно, всем злым волшебникам приходит время пасть в битве с настоящим героем.

Правда, в этой сказке герой тоже злой. Но это уже издержки сюжета. И поменять тут ничего нельзя – так получилось, и некому переписать построенную под себя злым героем историю.

Старичок-волшебник, кстати, пока ничего об этом не знает. Устроился себе в своем покрытом фальшивой кожей кресле, которое, равно как и его близнец напротив, имеет обыкновение всасывать садящихся с мягким и тихим хлюпом, и чинит карандаши.

Ему всегда нужно много остро отточенных карандашей, потому что он не терпит писать тупыми, которые неприятно шуршат по бумаге, вместо того чтобы впиваться в нее с бодрым солдатским скрежетом и выводить тонкие, как волоски ребенка, линии.

Кстати, о детях. В последнее время что-то начало меняться. Заказов на детей все меньше и меньше. А это плохо, ой как плохо. Как бы теперь без работы не остаться и не скатиться на одно только пенсионное пособие, цинично тощее на фоне сторонних барышей.

«Что произошло? – думал старичок и свою нерастраченную на дело прыткость вкладывал в свистящие взмахи бритвой. – Почему детей больше не запрашивают?»

К сожалению, ответа от заказчиков он потребовать не мог – не по статусу. Вот и приходилось довольствоваться лишь собственными предположениями, весьма иллюзорными, впрочем, так как старичку неведома была прежде всего сама цель, ради которой эти дети сотнями собирались им ранее.

Он, конечно, и этим вопросом задавался. Но тоже подкармливал свое любопытство лишь доморощенными гипотезами.

Зачем же тогда ему умирать?

Это уже не его вопрос. Он-то о надвигающейся смерти и не думает вовсе.

Это вопрос человека с мертвым лицом человеку с лицом красивым – таким красивым, что может принадлежать лишь святому, и никак иначе.

– Что ты сказал? – переспрашивает красивый человек.

– Зачем ему умирать? Он же не знает ничего.

– Он знает слишком много. Чьи дети. Кто забрал. Когда забрал.

– Но куда забрал – не знает. И для чего забрал – тоже не знает.

– Неважно. Зажился он – и не о чем тут спорить.

– Так уж и сам на ладан дышит.

– А это уж нет. Такие долго не мрут, присасываются к почве липким мхом. Так что надо отдирать.

– Сделаю.

А старичок и не подозревает, что жизни ему осталось только на пять карандашей. А он-то дюжину незаточенных припас – вот беда.

«За границу они их продавали, за валюту. Вот в чем дело! – думает старичок, поигрывая бритвой. – Что ж теперь? Не требуются больше детки-то?»

Нет, не требуются. Эта часть грандиозного плана выполнена.

А для других деталей плана и дети постарше сойдут. Детдомовские, например, которых не надо выкупать у глупых мамаш ни деньгами, ни квартирной платой, ни усиленным питанием.

Так что извини, седобровый волшебник, пришла тебе пора пасть от руки молодого богатыря. Он уже едет к тебе в своей черной машине. Едет и светофоры промахивает не глядя.

– Вжик-вжик, – говорит карандаш, не то страдая под кусачим лезвием, не то радуясь своей новой парадной форме.

Старик откладывает его в стакан и берется за следующий.

«Закрывать контору надо, – думает он. – И уехать к родным в деревню. Все. Пожил. Заработал. Домишко организовать на кровных сотках и жить не тужить».

Жить. А жизни-то на два карандаша.

А обо всех этих детях старичок и не думает вовсе. И никогда не думал. Что ему думать-то было? Его дело до роддома довести, а дальше…

К тому же разве ж эта дурная какая работа была? Матери все эти непутевые, невесть от кого залетевшие, детей бы своих в грязи держали и мимо детских кроваток кобелей бы к себе водили.

А так… Детки его наверняка по заграницам подрастают. На иностранных языках шпарят.

А то, что родного не разумеют, так и что с того? Невелика печаль. От нашего языка только помутнение одно в голове. На нем под водочку хорошо беседовать. А на чужом – про бизнес балакать.

Так что радуйтесь, детки, что дедка вас удачно пристроил.

И он берет очередной карандаш и рассматривает его под лампой со всех сторон.

Ладный карандаш. Последний, хотя он об этом еще не знает.

– Ну привет, что ли, старик, – говорит ему человек с деревянным лицом, открывая дверь снаружи.

Скрип – и дверь настежь.

Скрип – и она уже закрывается за спиной незваного гостя.

А на двери табличка. С простой и ни к чему не обязывающей надписью: «Контора». А что за контора, по какому поводу контора – об этом никому знать не обязательно. А те, кто знает, не расскажут, проси не проси.

Тем более что один из тех, кто что-то знает, сейчас тоже уже перестанет знать. И даже карандаш не успеет доточить.

«Зачем пришел? – думает старик. – Без предупреждения. Вдруг».

Подвижные стариковские брови живут своей жизнью. Дергаются. Наползают на прищуренные глаза. Кустятся косматым серебром.

А палец что-то уж чересчур сильно нажимает на бритву, так что она впивается в дряхлую кожу и перегрызает капилляр.

Человек с одеревенелым лицом смотрит на маленькие красные капли, которые медленно, в темпе стариковского пульса, выползают из рассеченной плоти на бумагу. Но ничего в его лице, как и обычно, не меняется. И старику, стало быть, в его мысли не проникнуть. Не разгадать, что тут к чему.

– Ну, добро пожаловать! – говорит он гостю. – Давненько не наведывались. Или опять старичок понадобился?

– Как никогда, – говорит гость. И по голосу его слышно, что вроде как он улыбается. Но губы недвижимы, читай по ним не читай.

А думает он о том, как старичка убить.

И не просто так, а артистически. Раз уж убивать, то со вкусом.

Стрелять? Размозжить голову здесь же стоящим, прямо-таки ко всем услугам, пресс-папье?

И тут на глаза человеку с недвижимым лицом попадаются остро наточенные карандаши.

Последний из них еще у старичка в руке – прирос намертво, ни за что не выпадет из напряженных подозрением и страхом мышц.

Гость же его не торопится. Деловито усаживается в кресле, расспрашивает о житье-бытье.

– Контору, что ли, закрывать будем? – догадывается, куда тот клонит, старичок.

– Верно говоришь.

– А мне выходное пособие, наверное, полагается по такому поводу?

– Выходное пособие? – веселится, не улыбаясь, человек с омертвелым лицом. – Еще как полагается. Выйти-то, конечно, подсобим.

Брови старика мечутся на лице, как два маленьких беспомощных зверька.

«Не к добру это, – думает он. – Не к добру».

– А книги все твои, ведомости эти, мне надо забрать, – требует гость.

– Ну надо так надо, – соглашается старик, выпускает наконец из рук карандаш и бочком протискивается от стола к шкафу.

Бочком, боясь повернуться к сидящему в кресле спиной.

Следя одним, до щелочки сузившимся, глазом.

Загребая документы в одну руку и оставляя вторую пустой, подвижной.

На столе растет груда тетрадей, картонок, папок.

Гость молча следит за этим изменением настольного ландшафта и не говорит ни слова.

– Ну вот, вроде все, – подводит итоги старик, смахивая проступивший на лбу не то от натуги, а не то и от страха пот.

– Все, – повторяет с той же интонацией человек со страшным лицом.

– Ой, что-то нехорошо мне, – вдруг складывается почти пополам старик. – Живот схватило. В уборную бы мне. Я сбегаю, да?

Гость смотрит молча. И совершенно непонятно, разрешает он хозяину конторы отлучиться в туалет или не разрешает.

Старик по-прежнему бочком ползет вдоль стенки к спасительной двери.

«А ведь он хитер, – думает человек с одеревенелым лицом. – Все чует. Смерть свою чует».

А смерть уже навострилась. Смерть размером с карандаш, с острием наизготовку.

– Чего это? – крякает старик, придавленный телом гостя к стене в одном шаге от двери.

– Хорошо карандаши наточил ты, старичок. Любо-дорого поглядеть, – говорит его убийца и втыкает карандаш в испуганный глаз.

Карандаш входит глубоко. Больше чем наполовину, и вокруг него начинает сочиться жидкая жизнь.

Но гостю уже неинтересно, что будет дальше. Пока поверженный наземь волшебник корчится в конвульсиях, он деловито собирает бумаги и, не глядя на тело, идет прочь.

Дверь, правда, поддается не сразу – старик мешает.

Не страшно. Человек с неподвижным лицом отодвигает его ногой и навсегда покидает кабинет.

Скрип – и дверь настежь.

Скрип – и она уже закрывается за спиной.

А на ней табличка. С простой и ни к чему не обязывающей надписью: «Контора». А что за контора, по какому поводу контора – об этом никому знать не обязательно. И никто уже ничего никому не расскажет, проси не проси.

 

Глава 3. 2010 год

У них накопилась уже весьма солидная коллекция.

Они хранили их в специальном шкафу со множеством ящиков, обозначенных литерами и цифрами.

Каждому пульту – свое место. Потому что у каждого пульта своя история: имена, даты, обстоятельства, диагноз.

Вот, например, ящик под литерой «М». В нем четыре пульта для Марии, Марины, Марка и Макса. Семи, восьми, пяти и десяти лет соответственно.

У каждого свое заболевание, но каждый может быть исцелен, если только кое-кто захочет.

А этот кое-кто захочет обязательно, просто не сейчас.

Потом.

Когда все будет готово и можно будет выбираться из подполья на свет.

На каждом пульте еще и номер, соответствующий личному делу ребенка. А эти дела уже рассортированы по папкам и разложены по полкам инвалидности. Одна полка для глухоты, другая – для слепоты… И для парализованных, умственно отсталых, немых и всяких прочих увечных тоже есть местечко в шкафу и раздел в классификации.

Странно, кстати: их тут так много – всех этих собранных в одной комнате историй детской боли – а он помнит почти всех.

Номера, может, и не воссоздаст в памяти, а вот имена, диагнозы, подробности жизни…

С какого же ему начать, когда придет время?

Может быть, вот с этого? С маленького Толи с параличом нижней части туловища?

Он как раз сидит в своем кабинете и смотрит прямо на этого мальчика.

Нет, не на живого Толика. На Толика с экрана – его агенты практически вездесущи и периодически снабжают босса видеозаписями о подрастающих дрожжах его будущего успеха.

Ребенка засняли на детской площадке. Он не мог двигаться, но с восторгом и одновременно с печалью следил за тем, как по горкам с облезшей краской лазают другие дети.

Каждый раз, когда он выбирал глазами какого-то конкретного мальчика или девочку, то невольно начинал покачиваться в такт их движениям, хвататься пальцами за воздух, как за поручни горок, и быстрее дышать.

Рядом сидела его приемная мать (знал ли он, что приемная? скорее всего, нет) и вязала свитер.

А может быть, это вовсе и не свитер, а жилет с высокой горловиной. Но дело вовсе не в этом синем и пушистом произведении ее рук, а в том, как эти руки порхали над шерстью, живя самостоятельной жизнью и словно никак не участвуя в групповой работе остальных частей ее тела.

Ее глаза смотрели не на спицы, а на ребенка. Вернее, на его ноги. Причем с какой-то маниакальной сосредоточенностью. Словно она ждала чего-то.

Чего-то нереального, как сигнал из космоса от братьев по разуму.

Но несмотря на всю нереальность – почему-то с искренней и твердой верой в то, что ожидаемое обязательно должно произойти.

Дело в том, что несколько дней назад ей показалось, будто мальчик пошевелил пальцами правой ноги.

И как бы она ни уверяла саму себя, что это была лишь галлюцинация, искривившая реальность в соответствии с ее тайными желаниями, и что не надо обнадеживать себя глупыми несбыточными мечтами, все равно где-то в глубине души она знала, что все увиденное – правда, что надежда есть.

Вот почему она так всматривалась в застывшие на подножии инвалидного кресла стопы. Вот почему в конце каждого ряда она переворачивала спицы, ни разу не проверив, не спустилась ли петля.

На видео, конечно, такого не разглядишь. Да он и не пытается прочесть мысли приемной матери Толика. Ему важно рассмотреть лишь его самого.

Худенький. Как и положено, ножки-палочки. Губы слегка потрескались. И не видит, что его снимают. Смотрит себе на горки. Всем существом своим хочет быть там.

С ним был проведен ювелирно выверенный фокус.

Его приемные родители оформили бумаги на усыновление еще до того, как мальчика парализовало.

Операцию же сделали как раз в период между подписанием этих бумаг и назначенной комиссией датой, когда Толику можно было перебираться в свой новый дом.

Что же оставалось делать безутешным родителям, когда выяснилось, что выбирали они здорового ребенка, а получили инвалида?

Может, они и были расстроены или даже раздосадованы нелепым поворотом событий, но совесть не позволила им роптать или повернуть вспять уже доведенный до конца процесс.

Они взяли мальчика к себе и истоптали пороги всех известных в городе клиник – естественно, безрезультатно.

Врачи даже объяснить-то как следует не могли странное превращение бодрого и уже встающего на ножки мальчугана в обездвиженное и морально угнетенное этим фактом существо.

– Наверное, это какая-то врожденная патология, – говорили они и разводили руками. – Может быть, у него родители алкоголики и это как-то сказалось? Может быть, это генетическое?

– Но почему сейчас? Почему вдруг?

Правду знали только авторы эксперимента, которым нужно было лишь проследить, чтобы мальчику не сделали томографию головы и не обнаружили там кое-что любопытное и управляемое пультом, до поры до времени притаившимся в шкафу.

Это, впрочем, было легче легкого.

Редкие по тому времени кабинеты МРТ были взяты под жесткий контроль, и организаторам шоу оставалось лишь со стороны спокойно наслаждаться предсказуемыми метаниями по незримой сцене цинично одураченной супружеской пары.

Симпатичные, кстати, люди.

И Толик такой фотогеничный.

Так не начать ли с него? Не сделать ли его героем газетных бабочек-однодневок?

И будущий Бог представлял себе свежую, только из-под пресса, передовицу с худенькой большеглазой мордашкой, озаренной выражением неизмеримого счастья.

Так. Стоп. А кто сказал, что через десять лет (или сколько там ему еще понадобится для окончательной реализации своего плана?) Толик будет таким же симпатичным, как сегодня?

Может быть, из наивного, одухотворенного страданием существа он превратится в угрюмого недружелюбного субъекта, покрытого прыщами от подбородка и до первых залысин на лбу?

Фе…

Так что нечего пока строить планы. Поживем, как говорится, увидим. И тогда уже выберем того или ту, с фантастического перевоплощения которого или которой начнется его восхождение на Олимп, откуда другим богам в срочном порядке придется делать ноги. Потому что конкуренции он не потерпит.

Как же изгнать богов с Олимпа?

И вот тут-то ему и приходит в голову идея о переписывании старых книг.

Приходит внезапно. Пробирается в мозг исподволь, ползком. И прорастает там скорой цепкой плесенью, заставляя хозяина захлебываться от восторга.

Ведь это же невероятно перспективная мысль – стать королем любого печатного слова и казнить этих более или менее звучных подданных одним лишь мановением властной руки.

И сам Олимп тогда вдруг сможет оказаться лепрозорием для свергнутых с Неба. И Зевс-громовержец съежится до размера и характера крыловской заносчивой Моськи, зачем-то сменившей кличку. И богиня любви займет положенное ей место в земном борделе. И он сам подберет себе новый пантеон по личному усмотрению.

Да, он вполне ощущает в себе вкус к мифотворчеству и готов взяться за первый пробный сюжет прямо сейчас.

Только сначала надо выключить видеозапись с Толиком и сделать необходимые распоряжения по его делу.

– Внедритесь в эту семью, – говорит он своему главному помощнику – человеку с неподвижным лицом.

– Как именно? – спрашивает тот.

– Назовитесь представителями зарубежного благотворительного фонда в пользу детей-инвалидов. Пообещайте бесплатное японское автоматическое кресло новой модели. Потом подарите его, щелкнитесь для газеты. Станьте нужными и желанными. Пригодится.

И вот так радеть о каждом и каждой! Так разве же он и в самом деле не Господь Бог?!

 

Глава 4. 2010 год

Несмотря на щедро предоставленные ему тысячелетия, времени как следует обдумать свою ситуацию у него почти не было – все уходило на погружение в боль или на беспокойный сон, дарующий весьма слабое утешение, но все же необходимый телу.

С пробуждения же на рассвете и до самой ночи он мог думать только о мучениях и ни о чем другом.

Проклятая скала.

Проклятая цепь.

Проклятый орел.

Проклятая печень, которая все никак не может распасться бесполезным крошевом, а заживает и заживает вновь.

А ведь из всех богов Олимпа только один он – Прометей – был нормальным и креативным. Все же остальные просто растленная эгоистичная пьянь.

У них в мыслях одно: нажраться, совокупиться, помериться достижениями в первом и втором.

А он сотворил людей. Вылепил их из глины. Вдохнул в них жизнь. Научил обрабатывать землю и лепить горшки.

Кстати, если кто-то думает, что их не боги обжигают, то он сильно ошибается: если бы не Прометей – лучший из титанов – то фиг бы эти люди научились обжигу. Ведь и огонь с неба на землю принес он, за что и был наказан этим дебилом Зевсом, неспособным мыслить дальше собственного носа и собственного члена.

Казалось бы, не ты развел человеческую популяцию, так и не суй туда эти самые нос и член. Так нет же: как пригляделся к копошащимся внизу, тут же и распалился. Обрюхатил пару баб. На остальных наслал грозу и страдания.

Как же он их ненавидит!!!

Потому что ему на долю выпала лишь эта скала. И цепь. И толстый прут, протыкающий грудь и глубоко уходящий в камень. Чтобы не только уйти, но и пошевелиться, хотя бы сменить позу, не смог.

У орла клюв твердый, как титан.

Этот металл Прометей не успел показать людям, а сами они еще долго не найдут – куда им. Но он-то бог, и предвидения у него никто (даже Зевс) еще не отнимал. Так что он точно знает, что назовут титан титаном в честь него самого и его родных.

А Зевс – мелкотня. Злобный пакостник, который победил гигантов хитростью, но никогда не сравняется с ними ни силой, ни умом.

Что же делать? Что делать? Как избавиться от этого проклятого жребия: от скалы, и цепи, и орла?

Как пророку ему открыто: еще какая-то тысчонка лет – и явится освободитель по имени Геракл, может быть, самый лучший из порожденного им человеческого племени, и разомкнет цепи.

Но не обидно ли выжидать эту лишнюю тысячу? Быть распятым на скале и позволять дрессированной птице узурпатора питаться живою печенью?

О, как унизительно! Как мерзко!

А люди, люди-то каковы!

Он их породил. Он их любил. Давал, что просили. И даже, что не просили, потому что не знали, что надо попросить.

Все, все для них делал!

И хоть бы одна сука пришла с клещами и перекусила на хрен эту цепь! Нет, не пришли. И не придут. Придется ждать Геракла.

Или не ждать?

Как бы изловчиться и задушить этого проклятого орла? И сожрать его печень, предварительно изжарив.

Так ведь не схватишь – цепь не дает. Опутала вдоль и поперек, вдавливает в камень, стирает кожу в хлопья.

А под скалой море – окунуться бы туда, омыть затекшее титаново тело, залечить едкою морскою солью раны.

Как же победить орла? Как схватить и разорвать могучими руками на две кровавые части?

Он же не человек, бог. У бога не бывает атрофии мышц. Богу не полагается больничный. Даже после трех тысяч лет, проведенных в цепях на холодном камне. Даже с проткнутой грудью и изъеденной хищной птицей печенью.

Поэтому силы в руках хватило бы, лишь бы цепь поддалась.

– Здравствуй, Прометей! – кричит пролетающий мимо вечный мальчик на побегушках, олимпийский почтальон Гермес.

– И тебе не хворать, – с горькой иронией отвечает Прометей.

– Слышь, а может, замолвить за тебя словечко перед папой? – предлагает Гермес.

Он вообще неплохой мужик. Тоже людей обучал втихомолку. Научил их читать, писать, считать.

– Ну так как, что думаешь?

– А слабо не спрашивать у папы, а просто расковать меня и лететь себе дальше в своих крылатых сандалиях? – подначивает Прометей.

– Слабо, – честно признается Гермес.

– Ну и лети тогда, куда летел.

– Упрямый ты, черт!

– А вы все трусы и быдло. Знаете, что Зевс не прав, и молчите.

И закипает в груди у Прометея злоба. И думает он, что как только освободится из оков – своими силами или дождавшись Геракла – он всем покажет и всем отомстит.

Он такое устроит в этом поганом мирке! И тоже все будут молчать! Глотать и молчать!

Гермес утирает своим носовым платком пот с Прометеева лба. Это единственное, чем он может сейчас помочь.

– А ты куда летишь-то? – спрашивает Прометей, все же в глубине души немного благодарный Гермесу и за платок, и за разговор.

– Папа новую болезнь изобрел. Лечу распылять над Микенами.

– А Микены-то ему чем не угодили?

– На братца моего Персея разозлился старик…

– Не называй его стариком. Зевс моложе меня.

– Прости.

– Так что ты там говорил про Персея?

– Микены – его город. Вот отец и бесится. Вот и решил опробовать там новую бациллу.

– Дело дрянь, – говорит Прометей и сплевывает, следя, как ветер уносит его плевок прямо в голову орлу.

Орел отрывается на мгновение от клевания Прометеевой печени и возмущенно стряхивает титанову слюну.

Прометей замечает это и радуется. Набирает побольше воздуха и опять плюет в орла, теперь уже сознательно.

Орел недовольно клекочет.

– Что, не нравится? – хохочет Прометей и плюет опять.

– Отогнал бы ты его от меня хоть ненадолго, – просит он Гермеса.

– Не могу! – извиняется тот. – Папа рассердится.

Нет, на других тут рассчитывать никак нельзя. Надо выкручиваться самому.

– Сволочь твой папа, – ругается Прометей.

– Сам знаю, – соглашается Гермес. – Ну ладно. Мне пора. Навещу тебя как-нибудь еще.

«Если я тут еще буду», – со злостью думает Прометей.

И хочется ему взорвать весь этот мир. Разнести в клочья. Начать с орла и закончить мраморными храмами, построенными во славу сонма тупых мелочных богов.

Все и вся разнести! Все и вся!

Орел тем временем впадает в бешенство. У него, должно быть, аллергия на Прометееву слюну. Он с остервенением трется головой о скалу, чешет встревоженную зудом кожу под перьями.

Это же надо было три тысячи лет тут висеть, чтобы вдруг открыть такое сильнодействующее средство для поганого пернатого!

Прометей не дремлет – накапливает во рту как можно больше слюны и выстреливает ею в орла, визжащего от отвращения, как щенок.

Главное, чтобы во рту совсем не пересохло, пока эта тварь не отвяжется и не улетит жаловаться Зевсу.

Прометей представляет себе эту сцену и вновь хохочет. И как же приятно смеяться после стольких лет плача.

Орел в недоумении и страхе. Что-то сегодня пошло не так, и он своим маленьким птичьим мозгом не может осознать суть нестыковки.

Он косит глазом и смотрит уже не хищно, а почти жалобно, по-куриному.

А Прометей ощущает небывалое вдохновение. И чем больше он радуется, тем сильнее становится, тем больше ощущает себя титаном, а не блеклым лоскутом, натянутым на скалу.

Он напрягает диафрагму и пытается силой грудных мышц вытолкнуть прут из груди.

Тщетно. Прут ведь протыкает не только Прометеево тело, но и часть скалы.

Или все-таки он поддался на маленькую толику своей длины?

Прометей напряженно дышит, а потом набирает воздух и снова сжимает мышцы, толкая наружу.

Тут может понадобиться еще одна тысяча лет. Но это уже не срок, когда видишь цель.

Лишь бы только проклятый орел отвязался, а с камнем и железом он как-нибудь справится.

– Эй, Прометей! – кричит Гермес.

Он уже выполнил отцовское задание и летит обратно.

– Чего тебе?

– Говорят, Зевс придумал для тебя новое наказание.

– Кто говорит?

– По дороге слышал. Пара нимф перешептывались. Несколько сатиров гоготали. Музы вздыхали, как обычно.

– Что за наказание?

– Он хочет низвергнуть тебя в бездну вместе со скалой. Ты сильно разобьешься при падении и больше не сможешь видеть неба.

– Сволочь!

– Я знаю.

– И даже после этого ты меня не освободишь?

– Извини.

Но нет уж! Дудки! Он больше не позволит этому ничтожеству Зевсу над собой издеваться. Он сам низвергнет его в бездну. А потом смешает землю с небесами и живое с мертвым.

Ополоумевший орел чует приближение заката и хочет лететь прочь, но Прометей крепко сжимает его лапы между ног, так что тому не вырваться, как бы он ни пытался.

Гигантская птица рвется изо всех сил, дергает мощным телом и немножко приподнимает ноги Прометея над скалой.

Цепь не пускает дальше. Цепь вгрызается в плоть и оставляет на ней кровавые круги содранной кожи.

Эту цепь ковал Гефест: плакал над каждым звеном, но тоже не имел решимости ослушаться отца.

Все они слабовольные твари! И этому жалкому хромому кузнецу он тоже покажет. Трахнет его жену Афродиту. Тем более что та сама всегда не против, насколько он ее помнит.

А помнит неплохо, потому как что для титановой памяти жалкие три тысячи лет?

И ненависть к Гефесту делает чудо и размягчает скованные им цепи.

Должно быть, тут есть какой-то магический фокус – материя, созданная врагом, ослабляется ненавистью к врагу.

О да! Как же он всех их ненавидит.

И цепи падают к его ногам.

И он вырывает из груди тяжелый прут и бьет им орла, одним ударом – насмерть.

И он снова хохочет. И поднимает над головой скалу, которая так долго держала его в плену, и низвергает в море (хорошо бы прямо на голову еще одной суке – Посейдону).

И он идет к Олимпу, где скоро будет очень весело и где никому не укрыться от гнева преданного всеми бога, желающего мстить. И две шлюхи Зевса – Сила и Власть, помогавшие Гефесту приковать Прометея к скале, – теперь будут служить ему и отсасывать ему!

Он хохочет.

Что ж! Готовьтесь! Отныне все здесь будут существовать по моим правилам.

И грязные боги, и ничтожные людишки.

И как же ты не прав был, Зевс, когда сковал титана, но не забрал у него жизнь.

Теперь за каждую секунду этой напрасно растраченной жизни будут платить другие.

Ненависть! Как же ты смогла занять место былой любви?

Неужели это скала, цепь и орел добились такого страшного эффекта?

Неужели любому рабу уготовано стать тираном?

Неважно.

Как бы то ни было, отныне ненависть – смысл его жизни.

Мир, созданный титанами, берегись!

Вообще-то это очень прикольно – сочинять новые мифы.

 

Глава 5. 2024 год

Ее звали Лизой, и была она очень хороша и столь же несчастна.

«Бедная Лиза» – писал Карамзин. Как будто сегодня. Как будто о ней.

Ей, конечно, не приходилось по весне собирать на полянах ландыши, чтобы потом продавать их на городских улицах.

И ее не обманывал мужчина.

Но все равно она была несчастна, потому что больше всего на свете ценила ритм и рифму, а жестокая природа предоставила ей право наслаждаться этими сокровищами только глазами, лишив слуха и голоса.

Она никогда не спрашивала почему. Ей неинтересно было дискутировать с судьбой о причинно-следственных связях. Но она страдала.

Она была неродным ребенком в семье – от нее никогда этого не скрывали.

Ее отца никто, кроме матери, в глаза не видел, а мать погибла, сорвавшись по пьяному делу с моста над рекой.

Лиза тогда была нескольких месяцев от роду и лежала в прописанной коляске под надзором древней старухи-соседки.

Соседка, не дождавшись возвращения загулявшей где-то матери даже к ночи, начала названивать в милицию, и стражи порядка восстановили цепочку фактов, признав Лизино сиротство и срочную необходимость ее, мокрую и жаждущую молока, спровадить туда, где о ней позаботятся.

Сначала ее отдали на попечение работников детского приюта. Затем связались с ее дядькой по материнской линии и спросили, не хочет ли он взять ответственность за племянницу на себя.

Дядька не хотел. Но тут вдруг появились какие-то ангелы-хранители из столицы и предложили дядьке материальное вознаграждение за благородные родственные чувства, проявленные по отношению к несчастной сиротке. Дядьке польстило и понравилось. И похвала, и вознаграждение.

Так Лиза и попала в этот скучный дом, где, наверное, только обрадовались ее немоте и глухоте: не услышит лишнего – не вынесет сор из избы и вопросов, свойственных подрастающим детям, тоже задавать не будет.

Вопросы она все-таки задавала. В письменном виде.

Но вопросы те были очень странными и тетку с дядькой озадачивали, а временами даже пугали.

Лиза почему-то не спрашивала, откуда берутся дети или почему своей родной дочери родственники всегда дают два куска кекса, а ей только один, причем тоже всегда.

Она интересовалась совсем другими вещами. Например, слышно ли, как бабочка машет крыльями во время полета, и нельзя ли купить ей на день рождения какой-нибудь музыкальный инструмент, ну хотя бы самую дешевую балалайку.

– Зачем тебе инструмент? – спрашивала тетка, предоставляя девочке право считывать по губам.

– Хочу научиться играть.

– У тебя же нет слуха. Ни музыкального, ни даже простого.

– А я по нотам. А вы потом расскажете, получается ли.

– Обойдешься.

Еще Лиза хотела знать, можно ли отличить по звуку моторы автомобилей разных марок, пение соловья от пения соловьихи и еще кучу разной ерунды, человеку с рабочими ушами известной априори.

Впрочем, интересовала ее не только природа звуков.

Она спрашивала также, почему тетя с дядей не любят друг друга и все-таки живут вместе, почему, когда они пьют кефир, шеи у обоих напрягаются по-разному и почему сосед с нижнего этажа, сталкиваясь с ней в подъезде, все время демонстративно облизывает губы. Вот что бы все это значило?

Дядя с тетей уже устали тратиться на бесконечные тетрадки для племяшки и подумывали ввести экономию. А она использовала любую подвернувшуюся под руку бумажку, хоть даже и туалетную, для того чтобы записать вопрос, мысль или… стихи.

Стихи пришли не сразу, а после того как она впервые столкнулась с образцами чужой поэзии в своей спецшколе для глухонемых.

Сначала ее удивило, как выглядит страница с поэтическим опусом. Она не поняла, почему строки там расположены так неэкономно, оставляя больше белого пространства, чем пространства, заполненного текстом.

А потом она вгляделась повнимательней, вчиталась и догадалась. И с того самого мгновения рифмованные тексты затмили для нее все другие прелести жизни, которых она уже успела отведать.

Она бредила стихами. Она переписывала в специальные тетради самые полюбившиеся из них. Наконец, она начала пробовать сама.

Но она не была удовлетворена до конца. Ни чтением чужого, ни перечитыванием готового своего. Потому что ей необходимо было слышать, как все это звучит: со свистом свистящих, с шипением шипящих звуков, с бульканьем, с рычанием, со звонкой дробью. Со всем тем, на что способен производящий элементы речи артикуляционный аппарат.

Но именно этого она и была лишена.

И на этом фоне привычное с самого первого воспоминания о себе сиротство, а также издевательства над нею других детей во дворе и на детской площадке, постоянные понукания дядьки с теткой и их упреки за каждую проглоченную ложку супа казались не такими уж серьезными проблемами.

Нет, конечно, ей бы хотелось, чтобы ее любили. Чтоб никто не дразнил, не выкрикивал в лицо грубую брань, наслаждаясь тем, что она все равно не может ничего услышать. Ей бы хотелось.

Но если бы вдруг на ее подоконнике однажды присела усталая от долгого полета добрая фея, Лиза не попросила бы в качестве платы за предложенные страннице стакан теплого чая и сухарик ни любви, ни признания.

Что, речь идет только об одном-единственном желании? Тогда слух и речь. И собрания сочинений всех поэтов мира.

Как? Разве же это два желания? Нет, одно. Потому что если нет стихов, то и язык, и уши не нужны. Слух, речь, рифма – вот она святая троица ее подростковой веры.

Но феи почему-то все время пролетали мимо, так что загадывать желание было некому.

А тетрадь со стихами пухла и пухла. И ей даже некому было ее показать.

– Вы позволите взглянуть? – спросил человек, пару минут назад присевший рядом с ней на скамейку. – Я не люблю подглядывать через плечо, а уж больно любопытно, что вы там такое интересное пишете.

Она, конечно, не услышала. Только краем глаза заметила, что незнакомец изменил позу и придвинулся к ней поближе.

«Я глухонемая, – написала она на пустой странице тетрадки. – Повторите, пожалуйста, еще раз».

– Я попросил разрешения почитать стихи, которые вы только что сочинили, – сказал сосед по скамейке, стараясь как можно четче произносить слова и как можно интенсивнее растягивать губы.

Она была удивлена его интересом, но, в конце концов, почему бы и нет? И она протянула любопытному мужчине тетрадь, где среди множества штрихов, зачеркивающих неудачные варианты слов и строк, все же выстраивались довольно ровные столбики.

В этом стихотворении она писала о себе:

А если бы вас пригвоздили к молчанию, Изъяли бы звук у перепонок барабанных, То вы бы смогли совершенно нечаянно, Вдруг разгадать, принимая ванну, Журчанье воды, ласкающей кафель, Шипенье пены, влюбленной в тело? А я познала звучание капель И им языком подражаю умело. Вы скажете: «Вздор! Не может глухая Услышать воду, бегущую к сливу!» А я в ответ: «Это вы не слыхали! Вы от правды бежите трусливо!» А правда в том, что не только уши Имеют право на децибелы. Заткните их и пытайтесь слушать Музыку нашего света белого. Слышите? Ну, скажите, что слышите В том оркестре многоголосом, Как рвется нить на рубахе вышитой, Как на клевере тают росы, Как от тополя пух по маю Разлетается клейкой ватой. И как ту, что глухонемая, Бьют за то, что не виновата.

– Это потрясающе, – сказал мужчина.

И не ограничившись устной похвалой, зафиксировал ее еще и письменно.

«Спасибо», – написала она.

– Это надо издать!

«У меня нет денег».

– У меня есть!

И у него они действительно были. Так что первый Лизин сборник «Из тишины» вышел в свет уже через пару месяцев после встречи с незнакомцем и был полностью распродан за пару недель.

«Как это все-таки здорово и удивительно! – думала Лиза. – Как славно, что он случайно присел именно на мою скамейку!»

Бедная Лиза! Да кто же тебе сказал, что случайно?

Он совершенно сознательно сделал то, что сделал. Чтобы потом, когда тебя исцелят, публика, уже знакомая с твоим проникновенным творчеством, прослезилась вдвойне.

«Фантастическая история! – напишут потом про тебя газеты. – Юное дарование, недавно заставившее плакать всю читательскую аудиторию страны, снова тревожит сердца!

Потрясающий поэт, сирота, никогда не видевшая своих настоящих родителей, глухонемая от рождения, не только умеет слышать внутреннюю музыку языка и соединять отдельные слова в цельные шедевры, отныне она еще и дарует надежду каждому страждущему существу.

После двадцатилетнего молчания она разомкнула уста и заговорила вслух. Как это возможно? Спросим об этом у человека, который совершил самое настоящее чудо и исцелил глухонемую одним произнесенным и – подчеркнем – даже не услышанным ею словом.

Великий врачеватель поделился своим секретом с нашими читателями…»

Да, она была правильно выбрана, эта Лиза. Публика оценила ее пронзительную историю.

Но когда она сама потом захотела воспеть в стихах своего спасителя, у нее почему-то не получилось.

У нее вообще стало хуже получаться с тех пор, как она научилась воспринимать стихи не только глазами.

 

Глава 6. 2027 год

Он ехал на это шоу и почему-то заранее скучал.

Странно, конечно: он шел к этому событию почти сорок лет – с тех самых пор, когда на памятном уроке анатомии у него возникла эта гениальная идея – и вот часы показывают, что до начала трансляции осталось каких-то пятьдесят минут, а ему скучно. И кажется, подождал бы еще немного. А то и много. Словно ожидание гораздо привлекательнее результата. Словно граница между «вот-вот» и «уже» убивает всю радость достижения.

На заднем сиденье его автомобиля расположился один из юных неофитов – 22-й. Он ему нравится.

Почему?

Кто же может сказать почему? На то она и симпатия, чтобы быть сотканной из множества неуловимых причин, не подвластных анализу, а стало быть, и не в полной мере имеющих право называться причинами.

Вот просто нравится, и все.

Может быть, потому что красив и чем-то даже походит на него самого. Может быть, потому что при разговоре размахивает ладонью, недавно освобожденной от вечного груза специальной палки для слепцов. А может быть, потому что то и дело замирает и напряженно всматривается куда-то – что, собственно говоря, понятно, ведь это нам уже успело осточертеть все, что вокруг, а ему большинство реалий этого мира в диковинку и в радость.

В общем, нипочему. Просто нравится. Потому и находится сейчас рядом, будучи доверенным лицом и посредником между целителем и телевизионным персоналом.

22-й сидел прямо и слегка улыбался – предвкушал, должно быть, сочные будущие чудеса.

И вот ни капли же сомнения у этого парня: а вдруг не получится, а вдруг учитель даст маху. Нет! Верит. С такой силой верит, как будто от этой веры зависит, продлится ли еще волшебство, преобразившее его самого, окажется ли обретенное зрение вечным или только временным даром.

А рядом с 22-м лежит чемодан с кодовым замком. А в чемодане настоящее сокровище – пульты от чужих мозгов. Точно такие же пульты, как тот, что подарил свет и цвет самому 22-му.

А он-то сидит рядом и даже не подозревает, как все обстоит на самом деле. Как все хитро и подло. Как я – я и никто иной! – вторгся в его жизнь и сделал с ней, что хотел.

И когда я выйду из машины, он обязательно попросит разрешения нести мой чемодан. И получит его, несомненно. И не будет знать, что несет ключ к чужой боли, выкованный по произволу того, кто посмел.

Сметь!

А посмею ли я приказать шоферу повернуть обратно? Наплевать на ожидание распаленных рекламой миллионов телезрителей и сорвать это шоу к чертовой матери?

Отменить то, чего ждал сорок лет! Не в этом ли истинная власть, которая бывает только над самим собой и ни над кем другим?

Вот если бы я был Моисеем и сорок лет водил занудный и наглый народ по задолбавшей до одури пустыне… И вот она уже наплывает из-за горизонта, обретает черты, эта гребаная земля обетованная. И народ ликует. И Моисей роняет в седую бороду за считаные секунды высыхающие от жары слезы. А потом смотрит вперед, смотрит назад и понимает, что нефиг было из-за всего этого париться. И что не хочет он больше никого никуда вести.

– Идите сами, – говорит Моисей. – А я тут, в пустыне помру.

А это быдло два шага без поводыря сделать не может. Просят:

– Не бросай ты нас, Моисеюшка!

Как будто бы не они ему все эти сорок лет мозги выносили. И даже раньше еще, в Египте, откуда выходить не хотели, рабское племя.

А он уперся – и не сдвинешь.

– Никуда, – говорит, – не пойду.

И все: на фиг мечту, на фиг землю обетованную.

Вот смог бы он так?

Настоящий Моисей не смог. Наоборот, умирать не хотел, все у Бога клянчил право зайти в землю и хоть одним глазком…

А он смог бы?

Вот сейчас точно развернет машину, и пропади все пропадом.

А как же тогда мечта стать Богом? Вместо этого старого, жалкого, нелепо выдуманного, который так и не внял просьбам Моисея.

Как же с этим быть?

Но вот что-то подсказывает ему, что по-настоящему можно стать Богом, только отказавшись. Только выпустив уже зажатую в кулаке цель на свободу.

Но он тоже мелочится, отодвигает обеими руками эту правильную мысль, торгуется. Вот сначала попробую, каково это, а потом и откажусь. Отказаться-то никогда не поздно.

При этом сам знает, что поздно. Что надо именно сейчас. Еще до того, как все это началось. Что иначе уже не будет смысла. Что иначе у отказа уже не будет веса.

И все равно он знает и то, что ни за что не откажется.

Потому что на самом деле слаб.

Потому что на самом деле не Бог.

И он начинает раздражаться. И ненавидеть всех тех, кто через какой-то час обязательно начнет пресмыкаться перед ним и падать ниц.

И хотя тогда, на уроке анатомии, он этого и хотел – чтобы пресмыкались и падали ниц, – сейчас он жутко злится на людей за то, что они будут так делать.

Так вот что значит быть Богом? Ненавидеть зависимых от тебя. Растаптывать их, причинять им боль и еще больше ненавидеть. Чем больше топтать, тем больше ненавидеть.

Или это-то как раз значит именно не быть Богом? А Бог – только тот, кто любит? Следовательно, его нет и быть не может. Как не может быть любви. Ибо есть ли такой человек, кто не сожрет официально объявленного его любимым, если будет очень голоден или будет принужден тем, кто сильнее, тем, кто смеет?

– Останови машину! – кричит он в бешенстве шоферу. – Останови! Я хочу выйти!

– Но здесь же движение. Это опасно, – пытается образумить его шофер.

– Останови! – рявкает он. – Плевать! Мне плевать! Останови!

И он почти еще на ходу, не дождавшись полного торможения, выскакивает из машины и идет по темной дороге, расцвеченной быстро мчащимися и прикованными к месту огнями.

22-й опускает стекло и встревоженно смотрит на учителя, готовый в любой момент броситься на помощь.

А он идет быстрыми шагами и плачет, как Моисей.

Но не потому что земля обетованная наплыла из-за горизонта и растет ввысь и вширь. А потому что хочет, чтобы не наплывала и не росла.

Он совсем запутался в своих мыслях. В поисках того, что на самом деле является большим доказательством внутренней силы: отказаться от цели или достичь ее, желая отказаться, то есть отказаться от отказа.

И ему, может быть, даже хочется сейчас – впервые в жизни! – чтобы на него наехала машина. Ну почему бы ей и в самом деле сейчас на него не наехать? Он ведь так удобно идет по самому центру скоростного шоссе.

Но он знает, что не наедет. Что он должен выбирать сам, без помощи извне.

Прямо сейчас, черт бы побрал это мгновение. И эту дорогу, и чемодан, который остался в машине на сиденье рядом с 22-м.

Глупо играть в прятки с самим собой. Он прекрасно знает, что и выбегал-то на дорогу совершенно зря, больше из позы, нежели взаправду.

И это позерство перед самим собой (ну не перед шофером же, и не перед человеком с деревянным лицом, и не перед 22-м он фокусничает) бесит его еще больше.

Он так же быстро возвращается в машину и дает сигнал ехать дальше.

Они срываются с места, и земля обетованная выплывает из-за дальней кромки асфальта прямо на них.

У земли обетованной вид как у телевизионной студии.

Бедный Моисей. Он, наверное, тоже был очень разочарован.

– Приехали, – сообщает шофер и выпрыгивает первым, чтобы открыть Богу дверцу.

– Я могу понести ваш чемодан? – спрашивает 22-й.

– Конечно, сынок! Пожалуйста, понеси.

 

Глава 7. 2027 год

Когда Клара ползла по-пластунски по полу студии, не беспокоясь о чистоте любимого комбинезона и не обращая внимания на жалкий писк рации в кармане, в голове проносились неведомые ей ранее мысли и образы.

Мало того что ей как-то мгновенно стало совершенно ясно, что за этого мужчину на троне она легко могла бы отдать собственную жизнь или отнять чужую, но помимо этой внезапно вспыхнувшей смеси любви и решимости она испытывала и еще кое-что.

Ей вдруг представилось, что она древняя язычница, распластанная не перед телевизионной сценой, а перед гигантским приапическим идолом.

То есть не то чтобы она поняла, что именно это есть Приап, но ей представился очень чувственный идол с гипертрофированным половым органом – вот ассоциация и сработала.

Вокруг ползли другие верующие – в экстазе и надежде, что после сегодняшних оргий их ожидает воистину урожайный и легкий во всех отношениях год.

Это были зрители из студии, но Клара нынче видела их преображенными – полуголыми, а то и совсем голыми, вымазанными краской и виноградным соком.

Они ползли, не считаясь с маршрутами соседей, а потому часто наползали друг на друга и с визгом давили друг друга, не желая уступить место поближе к божеству.

Сама же совершенно преображенная экстазом Клара почему-то в некой части своего сознания сохраняла трезвость рассуждений. И вот там, в этом не замутненном страстью уголке, она анализировала – словно со стороны – происходившее в них и в ней, пыталась найти этому правильное имя.

«Нет, мы все-таки совершенно не изменились за тысячелетия, – думала она. – И никакая эволюция не в состоянии вписать в наши мозги новую строку, которая бы стерла старые генетические импульсы и освободила бы нас от сладостной жажды поклонения и рабства.

Нет, мы все остаемся язычниками, нам только дай чему-нибудь присягнуть, а мы и рады. Мы не можем избавиться от желания полностью подчиниться чужой воле, неотделимой частицей влиться в оргиастическую толпу и вместе с нею рыдать и плакать, бичевать себя и совокупляться со всеми подряд, быть отданными в жертву или приносить в кровавую жертву других».

И Кларе представился древний, отполированный массовым употреблением, лоснящийся от пролитого на него жира камень, на который возлагают связанных мужчин и женщин, чтобы по очереди перерезать им горло и вырезать еще пульсирующие сердца.

И это жуткое зрелище в данный момент не пугало Клару, а казалось таким сладким, как ничто другое, когда-либо испытанное ею в этой жизни. И она хотела бы сейчас оказаться рядом с этим камнем, и смотреть, как умирают другие язычники, и чувствовать брызги свежей крови на собственном лице.

Это было наваждение, как будто воздух телевизионной студии смешали с каким-то вредоносным газом убийственной силы. Как будто в легких каждого, кто находился там, кто-то танцевал пляску святого Витта. Как будто над ними сейчас ставили какой-то жуткий психологический эксперимент.

Ну что ж, что-то в этом роде там и происходило. Только без всяких газов или иных психотропных средств. Просто в каждом человеке (и это сейчас осознавала Клара) есть естественная порция безумия, которая с удовольствием выплеснется наружу и заразит собою весь мозг, если только услышит зов такой же частицы в другом человеке, а лучше во множестве человек, собранных в одном месте в один час.

И тогда слепленная внутренним безумием, помноженным на сто, тысячу или десятки тысяч порций, толпа пойдет за кем угодно, куда угодно и на что угодно.

Она пойдет бить печально известные витрины Хрустальной ночи. Она пойдет расстреливать невинных, добровольно раздевшихся догола и легших в ими же выкопанный ров. Она пойдет резать пациентов детской психбольницы, как будто эти одутловатые круглоглазые существа хоть чем-то опасны и хоть раз кому-то пожелали зла. Они будут улюлюкать, наблюдая за качанием по ветру мгновение назад задохнувшихся висельников, за стонами истекающих кровью быков и тореро, за последним горловым бульканьем исполосованных мечами гладиаторов, за треском суставов разорванных на дыбе сектантов.

Нет ничего опаснее толпы. Разве что ее лидер.

Нет ничего прекраснее толпы. Разве что ее лидер.

И о том и о другом думала сейчас Клара и была в восторге от своей причастности разыгравшейся в телестудии мистерии. И вместе с тем эгоистично желала быть выделенной из толпы, замеченной мужчиной на подиуме и поднятой им до себя, избранной для сакрального действа или хотя бы для помощи в зашнуровывании ботинок.

Она бы сейчас сделала по его приказу все что угодно. Разделась бы донага, вскрыла бы себе вены, проглотила бы яд.

А он смотрел на все это безумство со своего трона и, кажется, спрашивал себя: рад, мол, я или не рад?

Впрочем, кто Клара такая, чтобы сметь анализировать возможные мысли только что обретенного ею божества?

Лишь бы только быть рядом с ним, лишь бы лицезреть. А если удастся дотронуться, перемолвиться словом, разделить вдыхаемый им воздух одних помещений – чего же еще можно пожелать?!

А рация в кармане все пищит и пищит – это охрана и техперсонал студии пытаются дозвониться до нее и спросить, что делать, как остановить охватившее зал безумие.

Ведь эти неистовствующие люди крушат декорации, рвут в клочья занавесы, ломают скамейки. Судя по всему, в зале есть и жертвы, затоптанные толпой.

Охрана вызвала «скорую помощь», но санитарам не протиснуться в зал – их снесет волной человеческого экстаза.

Может быть, стоит погасить в зале свет и тогда охваченные безумием зрители успокоятся? Или вызвать пожарных, чтобы они как следует полили бесчинствующих из шлангов. Да, пожалуй, острые беспощадные струи холодной воды – это именно то, что надо.

Но распоряжается-то здесь всем Клара.

А Клара не слышит писк своей рации. Она вообще ничего не слышит, кроме собственной крови, стучащей в висках. Кровь гораздо громче безумного воя превращенных сидящим на троне в толпу оборотней и упырей.

И что же их так завело?

Чудо.

Данное в ощущении глазами, ушами, носами, пальцами чудо.

Чудо, брошенное неверящим в него, как кость голодным псам – рвите, убивайте друг друга в соперничестве за неожиданное лакомство.

Чудо, ворвавшееся в серую жизнь и расцветившее ее внезапным фейерверком ярких огней.

Чудо, скормленное дистрофикам с маленькими желудками, которые теперь блюют восторгом и жаждут повторения трапезы.

Клара и не думала, что она сама так падка на чудеса.

А может быть, не просто на чудеса, а на чудеса, исполненные этим прекрасным телом и этим дивным голосом. И если бы их творил какой-нибудь невзрачный хлюпик, то она бы не ползла сейчас по-пластунски и не думала бы, что за этого мужчину она легко может отдать собственную жизнь или отнять чужую.

– Клара, что это с вами? – услышала она вдруг где-то над головой.

Это пузатый Дастин наткнулся на нее в толпе и пытался вернуть к действительности.

«Зачем он здесь? Зачем пришел и все испортил?» – подумала Клара, снизу глядя на его брюхо и лицо, совершенно не вписывающиеся в языческую мистерию.

Рядом с ним магия почему-то пропадала. Он был такой будничный и обычный, что его даже на жертвенник возлагать неинтересно. Потому что он и там, вместо того чтобы экстатически сопереживать собственному закланию, будет мямлить: «Люди, что это с вами?»

– Что тебе от меня надо? – крикнула Клара злобно, как фурия.

– Возьмите ситуацию под контроль. Вы же умеете. Дайте распоряжения. Иначе следующего шоу не будет. Мы не сможем восстановить оформление студии за неделю. Никак не сможем.

И это отрезвило Клару. Нет, она не могла позволить шоу быть сорванным. И как продюсер, и как женщина, которая теперь будет жить только одной мечтой – увидеть божественного мужчину через неделю, а потом еще через неделю, а потом еще.

И она взлетела с пола. И достала рацию. И отменила пожарных. И велела Дастину включить звук на полную мощность и парализовать безумных акустическим шоком. И запустить санитаров. И – вот это самое важное – поставить охрану рядом с магом и волшебником и никуда не выпускать его до тех пор, пока она лично не проверит, что ему ничего не угрожает.

 

Глава 8. 2031 год

Дастину не пришлось жертвовать собой. Он так и не получил от Кирочки кассету – она не успела, к ним домой ворвались раньше.

Это было глубокой ночью, когда Кирочка видела уже третий сон, а Евгений – пятый.

Он вообще, с тех пор как прозрел, упивался снами, нахлынувшими на него с невероятной мощью, словно желал компенсировать все те цветные сны, которые не досмотрел за предыдущие двадцать три года.

В ту ночь в пятом сне ему снова привиделась черешня. Только на этот раз она больше выпячивала свой цвет, а не вкус и сочность, и с гордостью демонстрировала бока – ярко-красные, бледно-желтые, багровые почти до черноты.

Он брал ягоды с большого блюда с розовыми цветочками (странно – кажется, у них в буфете такого не было) и клал в рот Кирочке, которая протыкала их зубами и смеялась, когда он пытался вырвать черенки из ее плотно сомкнутых губ.

Естественно, от смеха ее губы раскрывались, и ему уже не составляло труда раздобыть черенок, иногда вместе с непрожеванной до конца ягодой.

И вот тут-то, на очередном таком этапе борьбы за черешневую палочку, в дверь и позвонили.

Звонили, наверное, долго, потому что когда Кирочка и Евгений наконец проснулись, звонки были уже быстрыми и нетерпеливыми. Звонки были такими, что по ним становилось совершенно ясно, кто именно звонит.

– Ну вот и все, – сказала Кирочка.

– Может, не открывать? – предложил Евгений.

– Глупо. Они все равно войдут.

– Все равно войдут, – повторил он тихим эхом и встал с кровати, на ходу натягивая майку.

– Кто там? – спросил он, прекрасно зная, кто там.

– Открывайте! Полиция.

Он открыл.

А потом их долго обыскивали, но ни о чем не спрашивали, видимо приберегая допрос для специалистов.

Ключи от книжного склада Евгений хранил не здесь, а дома у родителей, в ящике с носками, в одном из носков.

Из запрещенных книг здесь был всего лишь любимый ими обоими невинный «Винни-Пух» – запрещенный, по всей видимости, за сумасбродство («Вот такой я бродительный и забредательный медведь»), которое не следовало прививать детишкам, готовящимся к превращению в сознательных религиозных граждан.

Но за Винни-Пуха много дать не должны были. А вот…

Да, готовая для передачи Дастину кассета была здесь.

Кирочка, как чувствовала, предлагала отнести ее на работу – в пункт сбора утильсырья – и спрятать где-нибудь среди ящиков со стеклотарой. Но почему-то он не внял ей, и кассета осталась дома.

Ее сейчас и держал один из полицейских (как всегда, переодетых в гражданское) и, морща лоб, прикидывал, на каком допотопном приборе можно такое посмотреть.

– Это для телевизионной аппаратной, – сказала Клара, взглянув на кассету, доставленную по личному распоряжению Бога к ним в дом. – Можем посмотреть у меня в кабинете.

Но Бог изъявил желание посмотреть запись лично, без свидетелей. Так что Кларе пришлось включить и уйти.

А он увидел приблизительно то, что ожидал увидеть. То, что мерещилось ему с тех самых пор, как ему сообщили о неадекватном интересе 22-го к кабинету магнитно-резонансной томографии.

«Как он догадался? – спрашивал себя Бог. – Как же он догадался? Где мы дали маху? Каких свидетелей оставили в живых?»

Но как он ни разбирал и ни складывал обратно мозаику из былых участников его грандиозной махинации, все никак не образовывалось пустот: каждая цветная частичка ложилась на отведенное ей место и общая картина заполнялась целиком.

«Всех, всех подчистили, – уверял себя в который раз Бог. – Так как же он узнал? Неужели самого озарило?»

Да, ему всегда нравился 22-й. Он чувствовал в нем особое упорство, сродни собственному. Только их упорства были направлены на достижение совершенно противоположных целей: задачей Бога являлось сокрытие истины и превращение ее во что-то иное, корректируемое прихотями собственной воли, Евгений же задался поисками истины в первозданной чистоте – истины, избавленной от всех присвоенных ей ретивыми модельерами одежд.

Может быть, потому Бог и не торопился арестовывать сына (не зная, несмотря на разительное сходство, что он его сын), а все ждал, затягивал игру в кошки-мышки, втайне даже надеялся, что тот его переиграет, что выкинет некий неожиданный фортель и разобьет стеклянный колпак неискоренимой скуки, захватившей его в крепкие любовные сети.

Президент не одобрял такой лояльности и каждый день настаивал на обыске.

– Не сейчас, – говорил Бог. – И чего ты боишься? Они же под надзором. Даже если захотят что-нибудь натворить, ты их всегда успеешь остановить.

– Они входят в контакт со все большим количеством людей. «Наших» людей.

– Ну и что? Те уже отработали свое. Убьешь их. Больше не жалко.

– После тридцати лет?

– Какая разница?

И игра продолжалась.

И Богу было даже немного весело.

А теперь вот эта кассета.

Значит, все. Значит, пора принимать решение.

Значит, он подавит этот заговор и, скорее всего, тем самым убьет зародыши всех последующих.

И будет уже совершенно скучно.

И войну все-таки придется довести до конца.

И человечество отравится ядерным взрывом.

А он выживет, потому что для этого у него есть специальный бункер.

А потом он напишет для других выживших новую Библию.

И все начнется сначала.

И когда-нибудь через пять тысяч лет другой мальчик на уроке анатомии придумает, как использовать чужие мозги для приобретения величия.

И этому мальчику однажды тоже придется выбрать, становиться Богом или нет.

И он, конечно же, выберет неправильно – по-другому, наверное, просто не бывает.

И тоже взорвет Землю на хрен.

Как же скучно!

А если не казнить Евгения, а дать ему сделать то, что задумал? Если позволить ему показать кассету людям?

Вдруг тогда они удивят его? Вдруг поверят и взбунтуются? И свергнут его? И казнят вместе с президентом? И сотворят республику?

И вот ему уже хочется выбрать именно такой сценарий. Освободить их от себя. Дать шанс стать людьми, а не стадом.

А потом он вспоминает, что людей не бывает. Что бывают только стада. И что – даже разыграв мимолетную демократию – они все равно скатятся обратно к диктатуре. А значит, лучше все-таки довести дело до конца. Раздолбать их ко всем чертям. Зря, что ли, он начинал?

И это значит, что Евгения все-таки надо наказать.

И он уже знает как.

И представив себе это, он смеется. Ему опять весело. Потому что начинается новый эксперимент, еще не опробованный им доселе. Шоу, о котором он намекал недавно Кларе. Шоу, режиссировать которое пришла пора.

 

Глава 9. 2031 год

– Так вот вы, значит, как, да? – спросил Бог у Евгения и Кирочки, сидящих напротив него в довольно далеко расставленных креслах, но все-таки дотягивавшихся друг до друга руками и переплетавших пальцы.

– Вашей власти все равно придет конец, – ответил на это Евгений, не желая ни оправдываться, ни интересоваться собственной судьбой.

– О, я так не думаю, – улыбнулся Бог. – У меня есть способы обеспечить себе довольно стабильное воздействие на чужие умы. Я бы не стал тут употреблять понятие «вечность», но что-то близкое к этому вполне достижимо.

– Вздор! – усмехнулся и Евгений. – Даже если народ вас не свергнет, значит, воспользуется для освобождения вашей естественной смертью.

– Я не припомню, чтобы после смерти Христа он стал менее популярен, – сказал Бог. – Хуже того, его власть только укреплялась с веками. В моем же распоряжении намного более развитый инструментарий, чем у него. Так что и претендую я на большее.

Евгений хотел было возразить, но осекся. Он понял, что и такое возможно.

Значило ли это, что их неудавшийся бунт был зря?

Нет. Попытаться все равно стоило. Если не ради других, то, по крайней мере, ради самих себя.

«Врешь! – вдруг заговорил в Евгении кто-то другой. – Ради себя надо было поступать совсем по-другому. Ехать в захолустье и копаться в земле в поисках драконьих скелетов. И есть сардины из банки. И пить воду из колодцев. И срывать с яблонь кислые плоды, не дожидаясь пока созреют. И любить ее. Бесконечно, неутомимо любить. Вот что надо было сделать».

Но она же сказала ему недавно, что, заботясь только о себе, они бы расплескали любовь.

Значит, все правильно. Значит, можно было только так, а не иначе.

Он не мог спросить сейчас ее мнения, он мог только крепче сжимать ее пальцы.

– Чем же вы гордитесь? – спросила вдруг Кирочка, впервые обращаясь к Богу. – Подбавить утопающим в дерьме еще больше дерьма – разве же это подвиг? А вот если бы вы обратили свою фантазию на созидание, разве бы вы не прославили свое имя по-настоящему? И разве бы люди не произносили его с куда большим удовольствием, чем сейчас, и без страха?

– Оставь свою сентиментальную чушь, – оборвал ее Бог. – Не скрою, мне даже приятно слышать этот лепет, звучащий свежо на фоне остальных речей, принятых в этой стране. Но ты неубедительна. – Он отхлебнул из стакана. – Ты не понимаешь, о чем говоришь. А что касается моей фантазии, то вам, наверное, будет интересно, что она приготовила для вас двоих.

Руки влюбленных напряглись.

– О да, любовь! Ну конечно же, как всегда любовь! – сказал Бог не без кривляния. – Великая любовь! Капризная, непостижимая любовь, которая свела воедино два моих бесподобных детища.

– Какие еще два детища? – забеспокоился Евгений, ожидая подвоха, чего-то ужасающего и отвратительного.

Бог достал из ящика и швырнул на стол заранее приготовленную папку.

Как ни вытягивал шею Евгений, он не мог прочесть, что там написано на обложке. А Бог понаслаждался его страхом еще пару секунд, снова отхлебнул и, раскрыв папку, начал читать, монотонно, как положено не демиургу, но бюрократу:

– Так, что тут у нас? Кира. 2005 года рождения. Сирота. Родители – палеонтологи. Погибли при обвале на раскопках. Семь месяцев жила с бабкой, после смерти которой водворена в детский дом № 4. Доставлена в больницу под предлогом диагностирования менингита. Операция проведена 7 августа 2016 года. Прошла успешно. В головной мозг внедрен прибор, подавляющий зоны слуха и речи. Потенциальная глухонемая. После совершеннолетия живет в полученной по наследству квартире. Социально нестабильна. Не прошла нумерацию. Бросила престижную работу. Ныне работает в пункте сбора утильсырья по адресу… Ну, это вы и так знаете. Вот главное… Состоит в сексуальных отношениях с бывшим слепым, № 22, Евгений – дело 63, исцелен 17 мая 2024 года… Что ж, как видите, мы знаем все, а вы… как это говорится в народе, два сапога пара.

– Как? – плакала Кирочка. – Этого не может быть! Я что, тоже? Но зачем? И меня же никто не включал. То есть не глушил. Зачем?

– Зачем? – спросил и Евгений, потрясенный ничуть не меньше.

Бог снова улыбнулся и допил стакан до дна.

– Видите ли, – начал он, – как-то мне пришло в голову, что людям необходимы два рода чудес. Первое, ярко продемонстрированное мною с помощью Евгения и других ему подобных калек, призвано дать народу надежду и веру. Но этого мало. Потому что необходимо также держать народ в узде и подкреплять уже зародившуюся веру страхом. Помните, как в Библии? Там же есть две заповеди: и любите Господа, и бойтесь его.

Доселе я подкармливал необходимое народу чувство страха ужесточением законов, арестами и публичными казнями. Но что может быть действеннее чуда? И тут я подразумеваю второй сорт чудес. Такой, который мне еще не доводилось демонстрировать публике.

Я как раз сейчас готовлю новое телевизионное шоу. И для него вы оба прекрасно подойдете. Ты, Евгений, вообще-то сам выбрал себе такую судьбу. А что касается вас, Кира, извините, сколь бы вы ни верили в силу собственного выбора, но, увы, вы были подготовлены для этого заранее. Мной и моими помощниками.

– Вы хотите сказать?.. – на лице Евгения отобразилось понимание.

– Да, конечно. Какие могут быть сомнения? – обрадовался Бог. – Я покажу людям, как поступаю с ослушниками, с мятежниками. Я вас обоих включу. Ведь твой аппарат, Женя, никто не вынимал из твоей головы, и он по-прежнему в боевой готовности. Одно нажатие на кнопку пульта – и ты снова провалишься в темноту.

Бог помолчал немного, переводя дыхание и следя за реакцией этих глупых детей, задумавших помериться с ним силами.

– И все же, – продолжил он. – Гораздо большего эффекта можно добиться с помощью нашей прелестной дамы. Ведь она всю жизнь в отличие от некоторых, – взгляд на Евгения, – была совершенно здорова. Так что ее внезапную глухоту и немоту никак нельзя будет списать на рецидив былой болезни. Как видите, я все предусмотрел. Моя любезная Клара, кстати, – взгляд на Кирочку, – ваш бывший работодатель, вовсю старается, чтобы шоу получилось самым шикарным из всех, в которых я когда-либо принимал участие. Вам же осталось подождать до следующего четверга. И все смогут увидеть в эфире, как парочка неудачливых революционеров подвергается тяжелой, но, увы, совершенно заслуженной Божьей каре.

– А что потом? Вы нас убьете? За кадром? – спросила Кирочка.

– Что ж, я рад, что у вас еще есть возможность потренировать пока не ставший бесполезным язык, – съязвил Бог. – И я честно скажу вам, что убивать вас не собираюсь. Я вас отпущу на все четыре стороны. Прочь из города. Только при этом строго-настрого запрещу народу оказывать вам какую-либо помощь. Так что как вы там умрете: от голода ли, от болезни ли, – это, как говорится, поживем – увидим.

– А остальные исцеленные? Которые были на кассете?

– О, про них я еще не думал. Они все уже арестованы, но мне пока не до них. Надо к программе готовиться.

– Вы монстр! – сказала Кирочка.

«Вы мой отец!» – хотел сказать Евгений, но удержался. А то докопаются до маленького брата (мнимого племянника) и сотворят с ним и с сестрой что-нибудь мерзкое.

«А если бы он знал, что я его сын, он бы поступил как-то иначе? – думал Евгений в отдельной камере, куда его поместили, оторвав от него любимую. – Нет. Уверен, что он поступил бы точно так же. Впрочем, проверить все равно не удастся».

 

Глава 10. 2031 год

Люди стояли плотными шеренгами – как обычно во время экзекуций.

Был довольно прохладный день, но они согревали друг друга телами и горячностью единого порыва.

Они собрались здесь не просто так, а ради созерцания правосудия. И пары негодования вырывались из их ноздрей и ртов вместе с дыханием и витали над толпой каким-то гипнотическим конденсатом, так что любой опоздавший, если бы таковой нашелся, присоединившись к этой толпе, немедля бы ощутил ту же слепую ненависть, которая склеивала их всех воедино.

Тут и там, среди толпы и по сторонам, виднелись телекамеры – действо должны были транслировать по всем каналам в прямом эфире. И декорации, с учетом потребностей трансляции, были изготовлены на славу.

По центру, на своеобразной проплешине этого человеческого леса, было создано возвышение, куда предполагалось привести осужденных, чтобы продемонстрировать жаждущим мести их до и после.

На этот раз толпа была особо взбудоражена, потому что приговор не был объявлен заранее.

«Что с ними сделают? – думали все и не находили ответа. – Камнями не забьют, иначе бы нам выдали по камню. Но тогда что? Ведь там, на помосте, нет ни виселицы, ни дыбы, ни стены, у которой можно было бы расстреливать».

Зато там стоял высокий трон. И это вызывало особую радость предвкушения:

«Как? Неужели? Неужели Он сам будет участвовать?»

И впереди стоящие радовались, что пришли заранее и заняли лучшие места, а теснящиеся сзади остро завидовали передним.

– Он их испепелит взглядом, – предполагал кто-то из толпы.

– Нее! Он их превратит в свиней.

– Вы когда-нибудь видели, чтобы Он кого-то превращал в животных?

– А что Ему стоит?

Клара наблюдала за народом из диспетчерской через камеры.

– Они вполне уже на взводе, – сказала она в микрофон. – Пора начинать.

И на экранах, тут и там воткнутых среди толпы, как всегда в таких случаях, возникли лица казнимых. Он и она. Он редкий красавец! Она тоже ничего себе такая.

– А парень-то на Бога похож, – сказала какая-то баба, томно улыбаясь.

– Молчи, дура! – прикрикнул стоящий рядом с нею муж. – Как бы тебя за такие слова не упекли!

– А что я?

– А что я? – передразнил он. – Ты кого сравнила, стерва?! Он Бог! А это преступник.

И баба ужаснулась и не стала возражать.

Да и некогда было – на помост восходил Сам.

Толпа тут же впала в неистовство.

– Господи! – скандировали люди. – Бог наш живой! Мы любим тебя! Мы любим тебя!

Кто-то молился.

Кто-то пытался броситься ниц, но не тут-то было: напирали со всех сторон и не давали места.

– Люди! – ответствовал со своего трона Бог. – Дорогой мой народ! Сегодня мы собрались здесь, чтобы восторжествовала справедливость! Чтобы недостойные сыны отечества, – кажется, с сынами он перестарался, ведь одна-то была дочерью, но ладно – и так скушают, – понесли заслуженное наказание за свои злодеяния. Как вам уже известно из прессы, взыскующей правды и передающей оную читателям, нашлись в стране мужчина и женщина, поставившие своей целью свержение нашего строя и покушение на меня!

– Позор! Смерть проклятым! – понеслось со всех сторон, но Бог поднял длань и все моментально утихли.

– В слепоте и глухоте духовной они восстали на порядок и на святую веру и теперь должны за это поплатиться.

– Каз-нить! Каз-нить! – опять заклекотал народ.

– Нет, мы их не казним, – возразил Бог. – Но в милосердии нашем поступим с ними иначе. Мера за меру!

– Мера за меру! – подхватила толпа, не понимая пока, к чему именно Бог клонит.

– Они не успели привести в исполнение задуманное, – сообщил Бог, – но были схвачены нашими бдительными стражами порядка. А посему их, так и не поднявших руку на убийство, я накажу не убийством же, но физическими недугами, соответственными недугам их несчастных душ. Они были слепы и глухи к нашей правде и к нашей вере, и я их покараю слепотой и глухотой. Я явлю вам чудо! Обливаясь слезами, сострадая павшим, но вынуждая себя не прощать зло! Да будет так!

– Да будет так! – опять закричали в толпе.

– Или вы бы хотели не чуда, а казни? – вдруг спросил Бог у народа, разыгрывая демократию.

– Чу-да! Чу-да! Чу-да!

– Приведите осужденных! – распорядился Бог, и не ожидавший иной реакции.

И тут же на помосте появились Евгений и Кирочка. И на лицах их был не страх – там была радость. Они ведь не виделись десять дней и вот наконец оказались рядом.

– Раскаиваетесь ли вы в том, что содеяли? – спросил Бог.

Ни Кирочка, ни Евгений и не подумали удостоить его ответом.

Бог развел руками, как бы сокрушаясь об упрямых, погрязших в грехе созданиях и говоря народу: мол, сами видите, и хотел бы простить, да нельзя.

– Чу-да! Чу-да! Чу-да! – продолжала требовать толпа.

– Я дарую вам чудо! – прокричал Бог. – А им дарую заслуженную кару!

И встав в драматическую, достойную памятника позу – одна рука за спиной, другая простерта вперед и чуть ввысь, – он сказал Евгению:

– Преступник, ослепни!

И в то же мгновение тот покачнулся и чуть не упал, но был вовремя схвачен блюстителями порядка, не отходящими от подсудимых ни на шаг.

Толпа ахнула, как один человек.

И тут же набежали доктора, стали светить в глаза новоиспеченного калеки своими хитрыми фонариками и что-то записывать в блокноты.

– Он слеп! Совершенно слеп! – огласил свой вердикт один из них в услужливо подставленный младшим продюсером микрофон.

Толпа снова ахнула.

Бог же к тому времени уже успел как-то незаметно извлечь из кармана второй пульт и спрятать его в заложенной за спину руке.

– Теперь женщина, – распорядился он, и камеры тут же переключились на Кирочкин крупный план. – Преступница, оглохни!

И Кирочкин мир тут же утратил звук, как резко выключенный телевизор.

На нее тоже сразу налетела стая хищных докторов, уверенных, что трудятся на благо науки, но ей было как-то все равно. Она спокойно, без отвращения позволила им залезать в уши и в горло. Да, впрочем, ничего сказать она уже и не могла.

А когда экзекуция кончилась, ей осталось только наблюдать, как Бог открывает рот, и догадываться, что именно он сейчас внушает толпе.

Естественно, то, что обещал. Что ежели найдется кто-то, кто протянет осужденным руку помощи – поделится едой или крышей над головой, снабдит одеждой или транспортом, подскажет путь или ободрит теплым словом, – он будет наказан.

Да и надо ли было все это говорить? Никто и так бы не решился. А если бы вдруг решился тогда, то решится и сейчас, уже после того, как все это произнесено. Если, конечно, мир не без добрых людей.

А потом наступил самый хороший момент.

Полицейские (как всегда, в штатском) подвели Евгения и Кирочку друг к другу и соединили их руки.

Что ж, пора спускаться с помоста.

Пора стать друг другу опорой. Ей быть его глазами, ему быть ее ушами.

Получится ли у них? И если получится, то как долго?

Где-то в толпе Дастин сворачивал кабели и плакал.

 

Глава 11. 2031 год

Они шли по дороге, не зная, куда идут.

Они шли и думали об одном и том же.

О том, что только сейчас по-настоящему ощутили великую силу любви.

Что у них осталось друг для друга?

Сколько бы он ни старался, он больше никогда не увидит ее лица. Ее тела.

Как хорошо, что он изучил ее раньше. Изучил кончиками пальцев. Всю. Даже ворону, присевшую на плече.

У вороны теперь был шрам, так что он точно мог знать, где именно она притаилась.

Как же хорошо, что он это знал.

Потому что так он мог быть уверен, что это она. Что его не обманули. Не подсунули ему другую женщину. Не ту, которую он любит.

А так он знает точно: его не обманули. И он часами может скользить пальцами по ее коже, по каждому ее изгибу, по волосам. И узнавать. Узнавать каждый волос. И каждый палец. И каждую выпуклую родинку из тех восьми родинок, которые насчитал у нее когда-то.

Он не может ни видеть ее, ни слышать.

Если бы она могла сказать ему, что именно видит глазами. Что бы это ни было: препятствие на дороге, дурной человек, преградивший путь, еда, протянутая кем-то хорошим и бесстрашным… Но нет, она не может.

Она бы написала ему на бумажке, да он все равно не сумеет прочесть.

Что же общего им осталось?

Только прикосновения.

Она видит его. Смотрит, как он хватается за пустоту, и плачет от этой картины.

Она находит крепкий сук и всовывает ему в руку. В руку, привычную к палке для слепцов.

Она находит уже подмерзшие последние ягоды в лесу и всовывает ему в рот.

Он жует, потом шевелит губами. Наверное, говорит спасибо, но она его не слышит.

Не слышит этого прекрасного голоса, который навсегда стал для нее стихами и признаниями в любви.

А теперь этого голоса нет – его убили.

Хорошо хоть она видит его. А он ее не видит, какая жалость!

Так что же общего осталось у них друг для друга?

Только прикосновения.

Но не это ли и есть любовь? Любовь, которой больше ничего и не нужно. Любовь, которая довольствуется одним сцеплением пальцев. И поцелуем. И соитием. И тем, как в кромешной тьме он пытается видеть ее руками, а она пытается слышать его памятью.

Не это ли и есть любовь?

И сколько бы им ни осталось находиться рядом, они будут счастливы.