— Здравствуй, Анечка! — добросовестно растянула губы в улыбке тетя Таня, новая жена отца.

Ее колючие глаза настороженно вглядывались в гостью. Совершенно некстати эти родственные визиты. Виктор изображает из себя нового русского на Черкизовском рынке, но видимого дохода пока не ожидается. Почему именно она должна взвалить на себя еще одну обузу? У нее и так свой крест есть, довольно увесистый. По имени Марина Николаевна. По статусу — мачеха. По возрасту — выжившая из ума маразматичка.

И о чем только отец думал, когда опрометчиво женился на немолодой женщине? Самому-то уже седьмой десяток тогда пошел, а Марина Николаевна его старше на пару лет. Предположим, ему нужен был уход, общение, какое-то человеческое тепло. После маминой смерти он тосковал, сильно сдал. Видимо, поэтому и к Марине Николаевне прислонился. Непонятно лишь одно: к чему было официально регистрировать отношения и прописывать ее? Татьяна хоть и жила на Дальнем Востоке, всегда знала, что в Москве у нее есть квартира, куда она может в любой день вернуться. А не спешила с переездом потому, что с отцом под одной крышей жить было невозможно — его крутой властный характер, с возрастом усугубившийся старческим брюзжанием и акцентированием на бессмысленных мелочах, не давал надежды на относительно сносное существование.

Когда они с Виктором приехали, оказалось, что в родительском двухкомнатном кооперативе на законных основаниях живет непрошеная квартирантка, заполонив пространство древним хламом. Бороться с кипами старых пожелтевших газет, увязанными для порядка бечевками крест-накрест, пустыми конфетными коробками, жестяными баночками из-под кофе и чая, пыльными открытками и засохшей геранью Татьяна поначалу пыталась, но вскоре сдалась, побежденная не столько настойчивостью Марины Николаевны, сколько неожиданно рассыпавшимся привычным сонным покоем в стране.

Татьяна внесла свою лепту в склад бессмысленных вещей. Пытаясь спасти стремительно обесценивавшиеся деньги, судорожно металась по магазинам и хватала все, что давали, обменивая бесполезные бумажки на потенциально нужные товары в раблезианских количествах. Покупала хозяйственное мыло коробками, стиральный порошок ящиками, сахар и гречку мешками, ситец рулонами. Иногда удавалось приобрести предметы роскоши: набор ножей, вилок и ложек всех разновидностей — столовых, десертных и чайных, накрепко притянутых резиночками к бархатному чреву нарядной подарочной коробки, или кофейный сервиз на шесть персон с такими микроскопическими чашечками, что никто из них не пил, довольствуясь обыденными кухонными чашками.

Но впопыхах приобретенные бакалея и мануфактура особой радости не принесли: сахар спрессовался внутри мешка в твердую глыбу, от которой приходилось откалывать куски с помощью кухонного топорика, предназначенного для рубки мяса. Гречка слежалась и приобрела затхлый запах, став прибежищем для безнаказанно размножающихся на вольных хлебах жучков. Мыло пошло трещинами, как сухая почва в пустыне, и крошилось, а «Лотос» пропитал едким ароматом воздух, вызывая аллергический насморк и слезотечение. В итоге в квартире царила сложная композиция запахов скобяной лавки, старой рухляди, мастики для натирания паркета и покупных пельменей из картонной коробки, слипшимся комом булькающих на плите.

Не выдержав затянувшейся паузы, пельмени призывно зашипели, вытесняя воду из кастрюли.

— Ой, убежало! — воскликнула Татьяна и бросилась спасать обед. — Давай проходи. Сама разберешься? Ты к нам надолго?

Аня пристроила в углу под вешалкой чемодан. Подумав, сняла туфли: ноги ныли невыносимо. В ванной она с любопытством огляделась. Ее нисколько не удивили ни старая пожелтевшая ванна с отбитой эмалью, ни груда разнокалиберных тазов, ни потрескавшийся и во многих местах отставший от стен блекло-голубой кафель, ни хлипкий погнутый кран — так было у всех. Странным показалось обилие предметов неясного назначения — какие-то ветхие тряпочки, обрывочки, веревочки, нанизанные поперек основной веревки, натянутой по диагонали — от пузатой газовой колонки до ржавой трубы. От созерцания оторвал возглас Татьяны:

— Да где ты там? Иди, а то все остынет!

На кухонном столе дымилась в тарелках клейкая масса, скупо обмазанная поверху сливочным маслом.

— Иду… — из коридора послышалось старческое глухое бормотание, сопровождающееся шарканьем войлочных тапочек.

Цепляясь за стены сморщенной рукой в пигментных пятнах, с трудом переставляя ноги, в кухню вползла старуха и тяжело опустилась на табуретку.

— А это кто же будет? — увидела она Аню сквозь очки. — Что-то не признаю никак. Вы Марьи Антоновны внучка? Давно к нам не заходили.

— Господи, при чем тут Марья Антоновна со своей внучкой? Марья Антоновна уже сто лет как померла, а внучка ее уже своих внуков нянчит! — завелась Татьяна.

— Извини, Танечка. Эти очки такие мутные стали, — принялась смущенно оправдываться Марина Николаевна. — Чья ж это барышня?

— Да какое вам дело, в конце концов! Вот все вам надо знать. Ну ни одно мероприятие без вас не обойдется. Вот вам не все равно? — раздраженно продолжила Татьяна, швырнув пустую кастрюлю в раковину. Кастрюля жалобно дзинькнула и притихла.

— Я Аня… — поспешила предотвратить надвигающийся скандал девушка, но Татьяна торопливо закончила за нее:

— Это Аня, родственница Виктора. Поживет у нас пару дней.

— Я не пару… — начала было Аня, но осеклась под красноречивым взглядом Татьяны.

— Но, деточка, почему так мало? — недоуменно возразила старуха. — В Москву надо приезжать надолго. Старый город посмотреть спокойно, не торопясь. Он созерцания требует, вдумчивости. В музеи походить. На одну Третьяковку месяца мало. А театры? Я помню, в «Большом» давали «Лебединое озеро» с Плисецкой…

— Марина Николаевна! «Большой» сейчас на гастролях! Кажется. Нам только балетов не хватает. У нас и так сплошной театр. Даже цирк. И вообще — идите в свою комнату.

— Но…

— Идите-идите! Нечего тут. Потом пообщаетесь.

Старуха тяжело встала и послушно побрела по коридору в дальнюю комнату, а Татьяна, подхватив тарелку с пельменным комом, недовольно засеменила вслед за ней.

— Не обращай внимания. Старуха совсем сбрендила, — успокоила она Аню, вернувшись в кухню. — Ешь давай. Ну, рассказывай, как добралась? Какие планы?

— Добралась я хорошо, — тоном старательной ученицы начала отчитываться Аня. — Только в метро запуталась. У кого ни спрашивала — никто не отвечает. Все бегут, как ненормальные. Народу — ужас! А где Андрюша?

— В садике. Вечером заберем.

— Ладно. А где папа? Я так соскучилась…

— Так! Ну вот что, — решительно произнесла Татьяна, — ты отца при Андрюшке папой не зови. Говори — Виктор Иваныч. Или дядя Витя.

— Почему? — опешила девушка.

— Потому! Андрюша слишком мал еще. Ему совершенно незачем знать, что у отца другая семья была. И другая дочка.

— Но ведь я же есть?

— Конечно, есть! — подтвердила официальность Аниного существования Татьяна. — Нечего ребенка травмировать.

— Хорошо.

Несмотря на внешнюю покладистость, в душе Аня недоумевала: почему она должна называть родного отца дядей и прятаться от младшего брата? Многие люди разводятся и не делают из этого тайну мадридского двора. Но, может быть, тетя Таня действительно права? Со временем все устоится, определится и она станет Андрюше настоящей старшей сестрой. Она волновалась, ожидая первой встречи с неизвестным братиком, но чувствовала, помимо любопытства, готовность принять малыша в свое сердце, не ревнуя его к отцу. Тем более что теперь они — одна семья, ей пять лет учиться в Москве. При условии поступления в институт, что маловероятно.

Думая о вступительных экзаменах, она ощущала противный холодок под ложечкой, и настроение прыгало, как на качелях: от тревоги и неуверенности до радостных предвкушений студенческой жизни. Правда, было совершенно непонятно, куда именно поступать. Тянуло в двух взаимоисключающих направлениях: в медицину и журналистику. Но в медицинский нужно было сдавать химию и физику, и успех на экзаменах мог считаться из разряда фантастики. С журналистикой можно было бы попытаться сразиться… Сомневаясь, она рассчитывала на помощь отца.

Детский сад оказался неподалеку, всего в пяти минутах лавирования во дворах. За сетчатым заборчиком, как пестрые звонкие птички в клетке, порхали и щебетали дети. Татьяна, велев стоять у калитки, вошла на площадку, тесно уставленную отслужившими свой век автомобильными шинами, раскрашенными в ярмарочные цвета, подставляющими упругие бока под прыгунов, бегунов и крикунов. Поискав глазами сына, она выхватила его из галдящей стайки и, одернув на нем для порядка футболку и вытерев мордочку платком, пристроила малыша к Ане, а потом ушла докладываться воспитательнице.

— Привет! Давай знакомиться. Я — Аня.

Крутолобый мальчик, набычившись, настороженно уставился на Аню темными материнскими глазами и, доверившись незнакомке, протянул ей спичечный коробок. Внутри что-то царапалось и шуршало.

— А у меня кузница! — похвастался он.

Аня засмеялась. Чудесное слово «кузница» неожиданно раскрылось, объединив «кузнечика» и «гусеницу».

— Она в соседней коробочке сидит!

— Почему в соседней? — удивилась Аня.

— Потому что мне ее соседка подарила.

— Немедленно выброси эту гадость! — закричала Татьяна и, отобрав у сына коробок, швырнула его в кусты. Андрюшка заревел на одной протяжной ноте, а мать принялась одновременно целовать сына в тугие щеки и шлепать.

— Горе луковое! Ну что с тобой делать? Мало мне хлама в доме, так ты еще тащишь. Ну-ка, показывай карманы.

Андрюша, не переставая реветь, покорно вывернул карманы, и на землю градом посыпались камни.

— Вот! Что я говорила! — торжествующе воскликнула Татьяна и, поддернув Андрюшу за руку, решительно потащила его к дому.

— Мам! Умираю — хочу пить! — хныкал по дороге малыш. — Купи мне умиралку!

— Вот вымогатель, — посетовала Татьяна.

— Ура! Я — помогатель! — обрадовался Андрюша.

Аня вновь восхитилась детскому умению перестраивать слова, придавая им непредвиденный смысл.

— Вот вы где! — у подъезда стоял Виктор и улыбался навстречу. — С приездом!

Родной, любимый, единственный папка, о котором так сладко плакалось по ночам в подушку и чье лицо почти стерлось из памяти, был рядом, так близко, что его можно было потрогать. Он был все тем же: серо-голубые глаза, обрамленные стрелками белых морщин, ярко сияли на загорелом лице; волосы поредели, но по-прежнему легкомысленно распадались в стороны от косого пробора неровными прядями: справа — побольше, слева — поменьше. Вот только светлее стали, подернутые серебряными нитями. И ростом отец стал гораздо ниже: раньше она утыкалась носом ему в живот, а пряжка ремня больно колола подбородок. А сейчас наклонила голову, чтобы пристроить ее на отцовское плечо. Глаза пронзительно защипало, но отец, слегка отстранившись, нарочито грубовато, маскируя дрогнувший от волнения голос, скомандовал:

— А ну-ка, покажись, какая ты стала! Худющая — ужас! Тебя там совсем не кормили? Да ты выше меня, кажется?

Глаза его влажно заблестели, и Аня торопливо ответила:

— Нет, не выше. Мы с тобой одного роста, — и при этом мысленно добавила: «Мы с тобой одной крови — ты и я».

— Ладно, хватит уже обниматься, — вмешалась Татьяна, ревниво ограждая любопытного Андрюшу от сомнительной сцены возвращения блудной дочери.

Ночевать Аню устроили в кухне, на раскладушке. Одну комнату занимала Марина Николаевна, а другую делили на троих отец, Татьяна и малыш. Она уснула быстро, смертельно устав после рева самолетных двигателей, гудения автобуса, постукивания на рельсовых стыках вагона метро, плавной монотонности ленты эскалатора, хаотического бега прохожих. Сквозь сон пробивались голоса: раздраженный — Татьяны, наивно-простодушный — Марины Николаевны, плачуще-требовательный — Андрюши, мягкий, нежный, любимый — отца. Они лились, переплетались и распадались, пока не объединились в единый убаюкивающий поток, из которого вынырнули два, приглушенно звучащие за стенкой.

— Не понимаю, зачем Наталья ее прислала? Спихнула девчонку с рук, а нам тут расхлебывать. Все из-за твоей бесхарактерности. Мог бы прямо сказать: не могу. И все тут.

— Что значит «не могу»? Это моя дочь, между прочим. Ты соображаешь, о чем говоришь?

— Это ты ничего не соображаешь. Повернуться у нас тут негде — это раз! Денег хватает еле-еле концы с концами свести — это два! И потом, ты ее аттестат видел? Трояки пополам с четверками. Куда ее девать с такими успехами? Прямо разбежались тут ее принимать. Уже дорожку красную постелили.

— Тань, не злись, а? Попробовать можно. А вдруг получится? Она ведь не совсем дурочка.

— Совсем! Это ж умудриться надо — в какой‑то тьмутаракани нормальный аттестат не получить. Потому что Наталья совсем девчонкой не занималась. Ей свою личную жизнь надо было устраивать.

— Вот только Наташку оставь в покое. Это тебя вообще не касается.

— Ах, не касается? Скажи лучше честно: ты до сих пор жалеешь, что от нее ушел. Я все знаю — ты меня никогда не любил. И женился только из-за Андрюшки. И можешь катиться к своей ненаглядной Наташеньке! Никто тебя не держит!

— Тише! Ребенка разбудишь.

— Подумаешь! Тебе на нас наплевать. У тебя теперь доченька есть. А мне, между прочим, ее обслуживать придется.

— Тебе что, тарелку супа жаль?

— Ничего не жаль. А его еще и сварить надо. И продукты домой на горбу приволочь. Сколько можно на меня одну? Я устала! Понимаешь, устала!

— Ладно, без нытья. Придумаю что-нибудь. Не ной, я сказал!

— Да, а ты меня совсем не любишь.

— Ну что ты выдумываешь. Конечно, люблю.

— Честно?

— Честно. Спи.

Аня затаилась, боясь шевельнуться и нечаянным скрипом дряхлой раскладушки выдать свое бодрствование. Жалко отца. Теперь он должен разрываться между нею и семьей. Но ведь Аня тоже его семья. Или нет? И тетю Таню понять можно: времена сейчас действительно трудные. Да и во многом она права. Аттестат и в самом деле никудышный. Может быть, лучше в техникум попробовать? А еще лучше — в медицинское училище. Это ей по душе.

С утра пораньше Аня увязалась с отцом на работу. Хотелось поговорить с ним наедине, не ежась под пристально-изучающим взглядом Татьяны. Добирались на метро долго, с двумя пересадками. В новинку были подземные станции, похожие на сказочные дворцы. Самым интересным было разглядывать москвичей, вознесенных Аниным доверчивым восхищением в ранг небожителей.

Ее ждало разочарование. Вместо красивых, уверенных, успешных жителей столицы она видела хмурых, подавленных людей, тянущих за собой огромные сумки и мешки, больно бьющие зазевавшихся. Удивило обилие нищих попрошаек, сидящих в бесконечных мрачных переходах, прямо на заплеванном полу, или бредущих по вагонам в ожидании подаяния. Девушка, ровесница Ани, вдохновенно водила смычком по струнам скрипки и не обращала внимания на мелочь, брошенную сердобольными любителями Вивальди в коробку у ее ног. Безногий молодой инвалид, сидя в коляске, выставлял перед собой самодельный плакат: «Помогите ветерану Афгана». Женщина с изможденным лицом, наполовину скрытым небрежно повязанной цветастой шалью, кормила ребенка грудью, не смущаясь толпы, безразлично бредущей мимо. Немытые, казалось, с самого рождения, чумазые ребятишки легкой стайкой вбежали в вагон и весело затянули: «Помогите кто чем может, люди добрые! Сами мы не местные!» Сновали коробейники, громко рекламируя невзрачные шариковые ручки, грошовые зубные щетки и прочую ерунду. В вагоне напротив уселся грязный нечесаный бродяга и уснул под стук колес.

Нет, не такой представлялась в мечтах Москва. Когда собиралась к отцу, воображала идиллию: за столом, покрытым белоснежной крахмальной скатертью, сидят счастливые папа, его жена и маленький мальчик. Пьют чай из огромного сияющего самовара и едят вишневое варенье из резных розеток. Неизвестно, почему она придумала это «Чаепитие в Мытищах», но действительность оказалась совсем другой.

Москвичи и гости столицы торговали. Продавцы всех возрастов — от детского до преклонного, всех социальных групп — от школьников до профессоров стояли вдоль обочин, предлагая нехитрые товары в любых количествах: сигареты блоками, пачками и штуками; конфеты коробками и поодиночке; семечки стаканами матрешечных калибров; самодельные пирожки с начинкой неясной этиологии.

Аня слегка побаивалась, шагая рядом с отцом по замусоренному тротуару сквозь печальные шеренги. Она смотрела себе под ноги, ступая по шелухе семечек, рваным упаковкам, окуркам. Торговый строй становился все плотнее и насыщеннее, количество неизбежно перешло в качество: потянулись рыночные ряды, сплошь уставленные пестрыми палатками, напоминающими галдящий, торгующийся, жующий табор.

Ходить, прицениваясь и приглядываясь, надо было осторожно, не теряя бдительности. В толпе шныряли карманники, выглядывая своих зазевавшихся клиентов. Мошенники предлагали настоящие американские джинсы, распяленные для убедительности на вытянутых руках, но в последний момент меняли дефицит на бесполезную тряпку, всунутую в фирменный пакет, и растворялись. Наперсточники ловко катали примитивный и понятный шарик, искушая стремительным обогащением. Монументальная дама с лицом и осанкой Екатерины Великой приоткрывала полы плаща, утыканные изнутри прозрачными клеенчатыми карманами, манящими дипломами всех известных и неизвестных учебных заведений, вплоть до Гарварда и Сорбонны. В толпу со скоростью пушечных ядер с лязгом и грохотом врезались огромные металлические тележки. Лихачи-грузчики азартно налегали на поручни. Они ничего не видели из-за тюков, но для очистки совести истошно вопили: «Поберегись!» Между ними сновали тележки поменьше, с пристегнутыми баулами. Москва встала на колеса и покатила: «Поберегись!»

Отцовская палатка, прилепившаяся к контейнеру-складу, стояла в центре рынка. Аня с готовностью бросилась помогать налаживать торговлю: пристраивала плохонькие тряпки, добиваясь пущего эстетического эффекта. Затем отступила на пару шагов в сторону, рискуя быть сбитой грузовой колесницей, и критически осмотрела плоды своих усилий.

Люди текли мимо не задерживаясь. Изредка кто‑нибудь на ходу дотрагивался до выставленной одежды, проверяя ее на прочность или иные качества, и равнодушно отворачивался. Только немолодая женщина небрежно бросила в свой безразмерный баул стопку детских маечек да бойкий дедок выторговал тренировочные штаны с лампасами.

— Что-то торговля у тебя не очень, — извиняющимся тоном сказала Аня.

— Много ты понимаешь. Это только начало. Скоро магазин открою.

— «Я планов наших люблю громадье!» — весело процитировала Аня, надеясь убить несколько зайцев сразу.

Заяц номер один: морально поддержать отца. Какой-то он жалкий. Суетится, пыжится, пытается что-то доказать. А ведь мама говорила, он был неплохим инженером. Заяц номер два: найти взаимопонимание. За семь лет разлуки они здорово отвыкли друг от друга. Им теперь надо заново знакомиться. И, наконец, заяц номер три: доказать, что она достойна отцовского уважения.

Все эти заячьи мотивы разбежались по полочкам сами собой — очень хотелось понимания. И любви.

— «Громадье!» — передразнил отец. — Что б ты понимала! Сейчас столько возможностей. Шевелиться надо, а не болтать.

— Но я же поступать приехала, — попыталась она оправдаться.

— Кстати, насчет поступать. С твоим аттестатом только в дворники.

— Ну и пусть! — расстроилась Аня.

Отвернулась и принялась перекладывать рубашки, самостроченные предприимчивыми кооператорами, пряча вспыхнувшее предательским румянцем лицо. Конечно, отец прав. Она действительно ни на что не годится. И зачем в Москву приехала? Только деньги на билет потратила. Мама из-за этого в долги влезла, нанялась еще полы мыть в сберкассе, будто мало ей работы в киоске.

— Хватит уже дуться, — примирительно сказал отец. — Так куда собираешься все-таки?

— Не знаю. Думала на журналистику.

— Да это стопроцентно безнадежный вариант. Туда поступить — или лапу волосатую надо иметь, или мешок денег. У меня, извини, ни того, ни другого. И пытаться нечего. Иди куда-нибудь в экономический, что ли.

— Там математика…

— Надо было с репетиторами заниматься.

— А деньги? Откуда они у нас?

— Что, мать не в состоянии заработать хотя бы минимум?

— Она и так на двух работах.

— Да хоть на десяти. Надо мозги напрягать, а не полы мыть. Вот хотя бы открыли кабинет психологической разгрузки, — на ходу воодушевился отец.

— Как это?

— Так это. Книги надо нормальные читать. Читаешь всякую муру. Полно ведь приличной литературы. Кабинет психологической разгрузки. Слышала про такое? Стены светлые, ковер там, шторы всякие. Цветов побольше. И чтобы музыка тихая играла. И все!

— Что — все?

— Народ валом повалит. Будут сидеть в креслах, слушать музыку. Стрессы снимать. И за это платят, между прочим, прилично. Только пальцем помани.

— Ну да. Поразгружаются, порасслабляются — и бегом в огород картошку копать. Или полы в подъезде мыть.

— Ничего ты не понимаешь. Я тебе дело говорю. Взяли бы и попробовали. Или нормального жениха бы нашла, иностранца. И за бугор свалила. Все так делают.

— Не с моей внешностью, — уже почти весело ответила она. — Мне только за тракториста светит.

— Да уж, — согласился отец. — Куда же тебя девать?

— В медицинское училище. А что? Нормальная профессия. Может, у меня получится.

— Чего ж не получится — горшки выносить? Мадам! — отец повернулся к необъятной женщине. — Мадам! Обратите внимание: кофточка — прямо на вас сшита. Европейское качество. Сделана по немецким лекалам. Да вы пощупайте ткань, пощупайте. Чувствуете?

Виктор мечтательно прикрыл глаза, демонстрируя неземное наслаждение от прикосновения к дешевой синтетике, и полностью переключился на торговлю, поскольку возле прилавка стал постепенно скапливаться народ, притянутый стадным инстинктом: если покупают, значит, это кому-нибудь нужно.

Ночью не спалось. Накануне с трудом дождалась, пока все отужинают и освободят кухню. Еще не привыкла к сдвинувшемуся времени. Особенно изнурительным был ранний вечер — глаза закрывались сами собой, тело наливалось свинцовой тяжестью, а голова соскальзывала с подставленных подпорками рук. Она мгновенно провалилась в сон на своем шатком ложе, невзирая на капризы Андрюши, громкие разговоры взрослых, глухой монотонный прибой большого города, врывающийся в открытое окно.

Внезапно проснулась в полной тишине, чувствуя легкость и бодрость. Поначалу старательно лежала, надеясь снова уснуть. Но потом, не выдержав, осторожно встала и, усевшись на подоконник, задумалась.

На простеньких электронных часах светились цифры. Три часа. До утра еще так далеко… За окном тихо дышала сонная Москва, затопленная мраком. Уличные фонари изгибались вопросительными знаками, в доме напротив не теплилось ни одно окно, слепые витрины прятали в глубине мохнатую мглу, и лишь тусклые звезды печально мерцали в черном далеком небе, стесняясь озарять неприбранную столицу.

Изредка тишину нарушали торопливые гулкие шаги ночных прохожих. В подъезде взвыл лифт, разбуженный припозднившимся соседом, затем лязгнула средневековая дверь, надежно упрятывая своего владельца.

Аня зябко передернула плечами. Стараясь не шуметь, спрыгнула на пол и нашарила клавишу выключателя. Лампочка послушно вспыхнула, и она зажмурилась. В коридоре зашуршали медленные шаги, дверь в кухню неуверенно приоткрылась.

— Деточка, вы не спите? — прошелестела Марина Николаевна.

— Нет. У нас сейчас день. Никак не могу привыкнуть, — шепотом пожаловалась Аня.

— И мне не спится. Старческая бессонница, — лукаво улыбнулась Марина Николаевна. — Я бы не стала вас беспокоить, но увидела свет. Пить очень хочется.

— Давайте я вам чайник вскипячу.

— Нет-нет, не надо. Еще разбудим всех. Достанется обеим. Я водички выпью. А хотите, у меня посидим?

— Хочу.

— У меня не очень прибрано, — смущенно призналась Марина Николаевна, тяжело опустившись на тахту, застеленную серым застиранным бельем, сбившимся в застарелые складки, усеянные крошками. — Садитесь куда‑нибудь.

Сесть было решительно некуда. На табурете скучали лекарственные флаконы и коробочки, тарелка с остатками подсохшей вермишели, тусклый граненый стакан и неожиданно изящная позолоченная чашка из тонкого фарфора. Рассохшееся кресло-качалка пряталось под грудами тряпья. Аня осторожно сдвинула его в сторону и села. Проснулся облезлый волнистый попугайчик, заскрипел на той же ноте, что и качалка. Марина Николаевна спохватилась:

— Деточка, набросьте шаль на клетку. Не дай Бог, Танечка услышит.

Аня укрыла клетку ветхой шелковой шалью, и попугай притих.

— Тоскует Антошенька. Раньше у него была подружка, но померла. Одному-то скучно. Вот и приходится со мной беседовать.

— А вам не скучно?

— Бывает. Читать не могу, почти ничего не вижу. И телевизор только слушаю. Да лучше бы не слушала. Такое творится — страх один.

— Зато теперь свобода. Можно говорить что хочешь. И делать тоже.

— Это вам только кажется, Анечка. Делать то, что хочется, — большая роскошь. А во время революции и просто недоступная.

— Какой еще революции? — недоуменно спросила Аня. — У нас обыкновенная перестройка. Революция — это когда дворцы штурмуют. Стреляют. Вон как в кино показывают: сколько народу погибло — тьма. Зато сейчас все тихо-спокойно.

— Да, помню я то время.

— Вы? Не может быть! — изумилась Аня.

— Ну почему не может? В семнадцатом мне было семь лет. И вот что странно, Аннушка: то, что было на той неделе или месяц назад, полностью вылетело из головы. Не знаю, выпила вечером свое лекарство или нет? А детство свое вижу так отчетливо — вы не поверите…

…маленькая Мариша жила будто внутри музыкальной шкатулки. Звучали гаммы, «Детский альбом», «Времена года». Не отрываясь от ученика, ноги которого еще не доставали до педалей, мама попутно обращалась к ней, пропевая от нижнего к верхнему «до» и обратно. Вечером приходил папа, тогда из блестящей граммофонной трубы-колокольчика пел Шаляпин. «Вдоль по Питерской, по Тверской-Ямской, да эх!..» Бас заполнял анфиладу комнат и добирался до кухни, где ворчливая Паша колдовала над чугунками, а летом вырывался из открытого окна сквозь тюлевые занавески. Он заглушал заунывную шарманку по ту сторону забора, но сквозь бодрое «То не лед трещит, не комар пищит…» все равно промелькивало жалостное: «Ах, мой милый Августин, Августин, Августин, ах, мой милый Августин, все прошло, все…».

Когда Мариша подросла, усадили и ее за фортепиано. У матери хватало терпения выдержать капризы и даже настоящий бунт: сбросила гипсовый бюстик Моцарта, безмолвного свидетеля многолетних уроков, на пол. Великий композитор в тот раз не пострадал, потерялся гораздо позже, в двадцать седьмом, когда в Москву переезжали. Да и ее, помнится, не наказали…

Отец был фотографом. Единственным на весь Джанкой. Обыватели по торжественным поводам — свадьба или сын гимназию окончил — непременно снимок на память делали. С виньетками и надписью: «Фотографическое ателье господина Шубина». Он накрывал себя вместе с фотоаппаратом, стоявшим на трех длинных ножках, черной тканью. И кричал: «Сейчас вылетит птичка!» Мариша всегда ждала, а птичка не вылетала, зато вспышка ярко так взрывалась: пых! В витрине вывешивали лучшие портреты. Один запомнился: очень красивая дама в шляпе с полями. Изнутри резные, гофрированные. Как гриб с изнанки. Все мечтала — вырастет и закажет себе такую же…

Мамина наука крепко пригодилась. Марина Николаевна до самой пенсии была музыкальным работником в детском саду. Приятно с детишками заниматься. Жаль, Татьяна ребенка к ней не очень допускает. Боится — совсем из ума выжила… Пианино продали. Раньше оно в той комнате стояло. А сейчас — повернуться негде. Мало того, что она всем мешает, так еще этот старый «Беккер»…

— Про революцию вы хотели рассказать, — напомнила Аня. — Страшно было?

— Да нет… Мы не голодали. Правда, мама хлеб сама выучилась печь. И козу завели. Единственное — гимназию закрыли. Меня тогда в единую трудовую школу записали. Но учителя там старые остались. У нас тихо было. Не стреляли. Один только случай был. Мне тогда девять лет исполнилось. Точно, в девятнадцатом году. Утром в школу пошла, вижу: на снегу убитый лежит.

— Красноармеец?

— Нет, просто человек. В валенках. Валенки большие, серые, на них калоши надеты, блестящие. Одна калоша слезла и внутри красная, войлочная. И кровь такая яркая на белом снегу. Приехали люди на санях. Погрузили его и увезли куда-то… Вот и вся революция.

— А я-то думала…

— Да, видите, как бывает, деточка. У каждого своя революция. Потом потянулась длинная жизнь. На десять романов хватит. Только рассказывать некому.

— Мне интересно.

— Интересно… Надоест вам со старухой сидеть. И времени не будет. Вы же учиться приехали. Дай вам Бог терпения. Таня добрая, только невыдержанная. Ребенка дергает. Вы ведь дочка Виктора?

— Ой, как вы догадались? Тетя Таня велела никому не говорить, чтобы Андрюшу не расстраивать.

— Я уж давно на свете живу. Все вижу, даром что почти ослепла. Не по-людски Таня распорядилась. Пусть бы знал мальчик, что у него сестра есть. Что тут особенного? Родная душа была бы у ребенка. Ну да Бог ей судья, — спохватилась старуха. — Лучше скажите, Аннушка, куда учиться-то пойдете?

— Не знаю… Папа говорит, с моими способностями об институте и мечтать нечего. Может, в медучилище пойти? На сестру.

— Что ж, дело хорошее. Раньше говорили: сестра милосердия.

— Решено! Мне и вправду очень хочется! Завтра выходной, а в понедельник поеду, подам документы.

— Вот и славно.