Линолеум в длинном коридоре был выучен за две недели наизусть. У окна в торце был самый лучший — влажно блестел почти как новенький. Под процедурным кабинетом тряпка вечно застревала на синей заплатке, прибитой выпирающими гвоздиками, потом освобожденно скользила вдоль палат, задерживалась у поста на протоптанных до цемента дырах, бежала мимо ординаторской, тормозила у гипсовой, огибая каталку у стены, и устало завершала марафон возле туалетов. Теперь нужно было приниматься за самую неприятную работу. Еще хорошо, что старшая не вредничала: выдавала для уборки хирургические перчатки из гуманитарной помощи.
Отделение просыпалось: скрипело панцирными сетками кроватей, хрипло откашливалось, бодро постукивало костылями, неуверенно отзывалось осторожными шагами. Дежурная сестра уже разносила по палатам градусники, а выключенный стерилизатор на посту прощально вздрагивал перезвоном никелированных шприцев, готовясь к утренним инъекциям антибиотиков.
Вот и все! Аня разогнула спину. Осталось только сбегать к контейнерам, вынести мешки с мусором. Хорошо, что уже лето. Выскочила — и порядок. Ничего страшного. «Глаза боятся — а руки делают», — вспомнила любимую мамину поговорку. И ничуть не жалела, что решила совместить приятное с полезным: двухнедельную практику и работу. Ее с большим удовольствием оформили на полставки санитаркой, вечно их не хватает. К тому же нашлась уважительная причина поменьше быть дома, где хрупкое спокойствие в любую минуту могло по самой непредвиденной причине превратиться в грандиозный скандал, бушующий так долго, что никто не мог вспомнить, с чего все началось.
Вот и вчера невинные сборы на дачу, традиционные по выходным, запустили цепную реакцию со слезами, хлопаньем дверьми, взаимными упреками и обвинениями. И все из-за невозмутимого глухого сопротивления Петра. Он никогда напрямую не отлынивал, но всячески тянул время, безмятежно лежа на диване перед телевизором. Маму это доводило до злых слез и красных пятен, дрожащих на груди и шее. Она срывалась в крик, требуя немедленного подчинения.
Петр насилия в любом виде, даже самом мирном, не терпел и, сохраняя спокойствие, обычно упрямо гнул свою линию. А вчера его угораздило насмешливо запеть: «Пусть рвутся тол, и динамит, и аммонал — я эту дачу в телевизоре видал!» И понеслось. Мама кричала, что это хамство! Хамство, и ничего более! И пусть эта картошка сгниет на этой проклятой даче без окучивания! А Петр спокойненько так возразил — какая разница, в каком виде она сгниет: окученная или неокученная. И в результате досталось рикошетом Ане, как всегда. Сумасшедший дом! Уж лучше в больнице спрятаться, хотя травматологическое отделение — далеко не санаторий.
Она переоделась в сестринской, для надежности укрывшись за отворенной дверцей платяного шкафа: в любой момент мог заглянуть кто-нибудь из больных. Надев туго накрахмаленный и тщательно выглаженный дома белый халат взамен застиранного казенного, предназначенного для уборки, и спрятав волосы под шапочку, она превратилась из санитарки в студентку-практикантку. Пора: уже восемь утра.
Лариска, как всегда, опаздывала. Интересно, какую легенду она приготовила на этот раз?
— Привет! Чуть не опоздала! Представляешь, машина водой из лужи окатила! Пришлось возвращаться. Меня еще не искали?
— Никто тебя не искал. Старшей больше делать нечего, только тебя разыскивать.
— Порядок! Солнышко, дай дневник списать, а? Я за четверг-пятницу ничего не писала и уже забыла, что мы делали!
— Мы-то делали. А вот что вы делали, известно: шуры-муры разводили с Рябовым из первой палаты.
— С чего ты взяла? — Лариска захлопала намазанными ресничками. — Он мне просто помогал салфетки резать.
— Да видела я, какие салфетки он у тебя на коленках резал! Не надейся — замуж не позовет. Видали мы таких!
— Еще чего не хватало! — возмутилась Лариска. — Замуж за Рябова! И не подумаю! Я вообще на всякий случай практику отбуду, а потом снова в институт поеду. Может, в этот раз повезет?
— Конечно, повезет, — успокоила Аня. — Зря, что ли, анатомию целый год зубрила?
— Ой, боюсь, снова провалюсь, — затянула Лариска свою обычную песню, прихорашиваясь перед зеркалом и подвивая пальцами тугие каштановые кольца, выбивающиеся из-под крошечного колпачка. Волос он не прятал, как положено, а сидел на макушке экзотической вышитой бабочкой.
— Распустила Дуня косы, а за нею все матросы!
— Ну и пусть! — не согласилась Лариска. — Я не собираюсь в монашки записываться. А насчет матросов — у самой рыльце в пушку. Вася-Василек на тебя глаз положил.
— С чего ты взяла? Мы с ним просто друзья.
Лариска насмешливо сверкнула карими глазищами, но развеять неведение подруги не успела.
— Девочки! Больных умывать! — пропела постовая сестра, заглянув в приоткрытую дверь.
— Уже идем, — отозвалась Аня.
Девушки, прихватив таз и чайник с теплой водой, отправились по палатам помогать умываться лежачим. Те, кто могли самостоятельно передвигаться, уже потянулись в туалетные комнаты. Лариска с видом оскорбленной добродетели скупо лила вялую струю на подставленные руки, а Аня бегала, выливала грязную воду. В женских палатах надо было еще и судна вынести, не дожидаясь, пока Лариска, зажав нос, возвестит, что ее опять тошнит. В мужских, к счастью, ходячие больные сами выносили эмалированные посудины и стеклянные утки за своими товарищами, стеснявшимися молоденьких практиканток.
В третьей палате лежал Вася, молодой моряк с рыболовного сейнера, на правах старожила занявший койку в дальнем уютном углу. Самыми плохими считались те, что стояли у входной двери.
Медсестры постарше звали моряка Васей-Васильком, намекая на его синие глаза и пшеничные волосы. Он единственный изо всех обитателей палаты не вставал. Остальные ходили: Иваненко — на костылях, по-воробьиному подпрыгивая на здоровой правой ноге и выставив вперед левую в аппарате Илизарова; Степанцов свободно гулял, нянча загипсованную руку; Братеев пользовался временной свободой, готовясь к операции, — лучевая кость срослась, да неправильно; старик Дмитрич балагурил, приставая к сестричкам, оберегая забинтованное плечо, порезанное в беседе с соседом. Почему Вася-Василек не ходил, было неизвестно. Обычно он сидел, подоткнув за спину две подушки, вытянув мускулистые руки поверх одеяла.
— Доброе утро! Умываться будешь? — спросила Аня, улыбаясь.
— Если только еще раз. Мне Дмитрич уже воду приносил, — засиял синими глазами Вася. — Давай заходи. Поболтаем.
— Попозже, — заторопилась Аня.
Рассиживаться действительно было некогда. В буфетной уже гремели ведра, грохотала посуда. Нужно было развозить завтрак по палатам. Буфетчица с пулеметной скоростью метала тарелки на двухэтажную скрипучую тележку, выкрашенную белой, уже облупившейся масляной краской, помеченную надписью «травма», будто на нее кто-нибудь покушался из терапии или хирургии. С этой конструкцией надо было пребывать в постоянной боевой готовности: по прямой она летела стрелой, но на поворотах упрямилась, как мул. Девушки, поначалу сражавшиеся со строптивицей, внесли рационализаторское предложение — Аня останавливалась у дверей, не вкатывая дребезжащую тележку в палату, а Лариска разносила тарелки с манной кашей и притулившимся сбоку хлебом с кубиком масла и припечатывала их на тумбочки. Потом практикантки обегали палаты с чайниками и наливали чай в стаканы.
Почти все больные могли поесть самостоятельно, даже лежачие исхитрялись повернуться к тумбочке или пристроить тарелку у себя на груди. Но Люду и Катю надо было осторожно кормить с ложечки и поить из поильника, ласково уговаривая, как маленьких, сделать еще один глоток.
Людой и Катей назывались два неподвижных забинтованных кокона. Отличались они лишь размерами: Люда — кокон большой, а Катя — маленький. До больницы они работали на плавбазе прачками. Котел взорвался, их обдало раскаленным паром. Обеим досталось так, что было непонятно, почему они до сих пор живы.
Один раз практиканток позвали помочь на перевязке, но дело кончилось тем, что Аня съехала по стене в обмороке, и врачу с сестрой пришлось заниматься не Людой, а этой неженкой: хлопать по щекам, вести под руки в сестринскую и укладывать на дежурный диванчик. Лариска оказалась покрепче, самостоятельно вылетела из перевязочной, закрыла лицо ладонями и взахлеб запричитала: «Провались пропадом эта медицина! Я не могу! Не-могу-не-могу-не-могу!», пока ее старшая не погнала с глаз долой, чтобы больных не пугала.
Одного раза было достаточно: больше студенток на перевязку прачек не звали. А сами девушки, тревожно ожидая ежедневного мучения несчастных, заранее старались уйти куда-нибудь подальше от салатово-матовых пупырчатых дверей перевязочной, чтобы ничего не слышать.
Единственное, что девушкам доверяли — это напоить, накормить и поговорить. Аня наигранно бодро произносила оптимистические фразы, чувствуя, как сердце рвется на куски от жалости. Люда и Катя отвечали: открывали и прикрывали глаза. Аня, даже уходя домой, думала: как они там, в своей ожоговой палате? Какой длинной кажется тягучая ночь, как холодно и одиноко неподвижно лежать на жесткой функциональной кровати и терпеть нескончаемую боль…
Чтобы делать эти перевязки, нужно было обладать спокойным мудрым терпением, как у Галины Ивановны. В тот день, когда Аня позорно хлопнулась в обморок, в конце смены она вызвала ее, усадила на кушетку и сначала отругала как следует, мол, медицина не для кисейных барышень, вообразивших, что основное занятие — это щеголять в коротком халатике и глазками стрелять, а потом, смягчившись, сказала: «Ты думаешь, у меня душа не болит? Я не меньше твоего за каждого больного переживаю. Но им ахи и охи не нужны. Спокойно надо работать, а не истерики закатывать. Тогда и толк от лечения будет». Аня попыталась робко оправдаться, объяснить, что жалость перекрывает у нее все разумные доводы. Но Галина Ивановна твердо постановила: «Если не научишься эмоции в кулак зажимать — медицина не для тебя. И ничего такого в этом нет. Эта работа не всем по плечу. Тут надо иметь холодную голову и твердые руки». Девушка молча краснела. Напоследок медсестра добавила: «Ладно, не переживай. Будем надеяться, что все получится. Втянешься…»
Последний день практики летел по накатанному распорядку. Аня наспех пробежалась со своей подружкой-шваброй по палатам, а Лариска, как всегда, выкрутилась — изображала инспекторскую проверку тумбочек, безжалостно выбрасывая позавчерашние продукты, натасканные сердобольными родственниками. Потом они были на подхвате: скатывали бинты в гипсовой, мыли шприцы, резали марлю и крутили салфетки, турунды и шарики, раскладывали таблетки в отмытые флакончики из-под пенициллина, сверяясь с листами назначений, отвозили больных на каталке в рентгенкабинет. Хотелось делать инъекции, хотя бы внутримышечные, но сегодня дежурила вредная старуха Игнатьевна, не доверявшая «этим черепахам». Она так быстро бегала по палатам с лотком, гремящим наполненными шприцами, что гоняться за ней было смешно.
— Нам бы точно пару влепили, — бурчала недовольная Лариска. — Сто раз объясняли, что одной иглой колоть нельзя. Стерильность же нарушается. И зачем она перед инъекцией шлепает? Какой смысл обрабатывать спиртом, если она по тому же месту рукой лупит?
— Отвлекающий маневр, — пожала плечами Аня. — Больные сами просят. Говорят, так не больно.
— Ага, не больно! — продолжала возмущаться Лариска. — Доиграются до абсцесса — будут знать, как не больно. Вот возьму и скажу старшей.
— И что? Игнатьевна мигом перевоспитается? Да ее уже поздно переучивать. И как она в таком возрасте еще носится? Сидела бы на пенсии, носки вязала.
— Вот именно! — согласилась Лариска. — Пора дать дорогу молодым. Хотя лично я не собираюсь до старости девочкой на побегушках быть. Все равно институт закончу и буду Ларисой Александровной, уважаемым человеком.
— Тебя же от всего тошнит, — засомневалась Аня. — Сама говорила: работа в отделении не для тебя.
— Естественно! Но ведь полно других вариантов. Можно пойти в физиотерапию. А что? Тепло, светло, сухо. И ответственности никакой. Никого еще д'Арсонвалем не угробили. Отработаю себе спокойненько до трех — а там хоть трава не расти. А то была забота: до следующего утра переживай, чтоб никто не помер.
— Опять бездельничаете? — накинулась на подружек Игнатьевна. — Хоть бы помогли капельницы разнести!
Не дожидаясь помощи, ухватила стойку на треножнике и побежала, покачивая головой, прикрытой легкомысленной девчоночьей косынкой с ушками. Девушки переглянулись и бросились за ней, пытаясь на бегу перехватить штатив, но Игнатьевна не отдала, сердито отмахнувшись.
— Вот так всегда! Еще и виноваты остались, — расстроилась Аня.
— Это она просто так ворчит. Хочет доказать свою незаменимость. Думает — никто лучше ее не сделает. У меня бабуля такая же, не угодишь. Как бы я ни старалась — все переделает по-своему. Ой, а нам же еще характеристики подписывать. Практика закончилась. Ура, свобода!
— Кому свобода, а кому не очень. Я пока останусь. Поработаю лето санитаркой. Опыта наберусь.
— Хорош опыт! Полы мыть! — съехидничала Лариска.
— Кому-то и полы надо мыть. Да я уже к больным привыкла. Как они без меня?
Ровно в шестнадцать ноль-ноль Лариска усвистела, довольная характеристикой, удостоверяющей, что она прошла практику «на отлично», овладела в полном объеме техникой выполнения манипуляций, навыками ухода за больными; в общении доброжелательна и вежлива, обладает этико-деонтологическими качествами медицинского работника. Все!
Аня задержалась до вечера, ей зарплату платили как санитарке. После ужина, когда бурлящая жизнь в отделении замерла, последние посетители ушли, пожелав всем скорейшего выздоровления и подробно выспросив, чего именно принести завтра, вновь принялась за уборку. Во второй палате мыть полы было не очень радостно под недовольные вздохи и постоянные претензии Горчаковой с мениском: то ей окно прикрой, то открой; то подай зеркальце с тумбочки, хотя руку протяни — вот оно, рядом; то тапочки ее драгоценные задвинули под кровать слишком далеко, и непонятно, на что они ей сдались, ведь ходить при помощи костылей и не пытается, несмотря на то, что давно пора двигаться. И еще, гоняя Аню по своим вздорным поручениям, снисходительно называла ее ненавистным именем «Анюта», отчего девушке припоминались глупые детские стишки: «Анюта! — Что, барыня? Я тута!» Словно она прислуга. Или крепостная какая-нибудь.
Вот и сейчас Горчакова, демонстративно прикрыв глаза, капризничала:
— Не стучи шваброй, Анюта. У меня мигрень от твоего грохота разыгрывается.
— Я потихоньку, Диана Ивановна. Немного осталось, сейчас закончу.
— Ладно, — устало взмахнула рукой Горчакова. — Возьми там конфетку. Сын принес. Нет, но какой идиот! Довел меня до сердцебиения. Вот тут бьется, прямо трепещет. Додумался: жениться собрался.
— Вот и хорошо.
— Хорошо! Прекрасно! Лучше не бывает! И где он ее только взял? Я понимаю, когда невесту находят из своего круга. Когда родители знакомы и могут посоветовать. А эти уличные знакомства — не понимаю! Какая-то воспитательница из детского сада. О чем с ней разговаривать? Девушка должна иметь приличное образование.
— Ну не знаю, — ответила Аня. Чем воспитательница отличается от будущей медсестры, зарабатывающей мытьем полов? К заоблачным высям, в которых живут Горчаковы, ей никогда не долететь. Домыла полы и успокаивающе бросила несколько ничего не значащих фраз: дескать, все образуется.
На сегодня почти все. Осталась только третья палата. Едва Аня вошла, смех и шумные возгласы смолкли, а больные организованно двинулись в коридор — надо бы пройтись, перекурить. Даже Иваненко нашарил костыли и неловко запрыгал к выходу.
Василек пристально следил за возвратно-поступательными движениями швабры и явно прикидывал, что бы такое сказать.
— Ань, дай воды попить, — придумал наконец.
Сделал пару глотков, не отводя жалобно-ищущего взгляда от ее лица и, отдавая стакан, крепко схватил девушку за руку.
— С ума сошел? Воду из-за тебя вылила, — рассердилась Аня. — Пусти!
Но парень железным капканом сжал и вторую руку. Притянул Аню к себе и стал отчаянно целовать. Девушка вырвалась и отскочила на безопасное расстояние. Не очень-то испугалась, скорее разозлилась.
— Что ты себе позволяешь? — возмутилась она.
— Аня! Анечка, не сердись. Я тебя люблю.
— Тоже мне, жених нашелся! — в сердцах выпалила Аня.
— А! Не гожусь в женихи? — разъярился обычно улыбчивый и добродушный Василек. — Может, скажешь, почему я тебе не нужен? Может, объяснишь?
— Не понимаю, чего ты разозлился?
— А! Не понимаешь! Врешь ты все! Просто с калекой не хочешь связываться!
— Каким еще калекой? — искренне удивилась Аня. — Вот подлечишься, выпишешься и на танцы пойдешь.
— Танцы! Танцы! — побледнел от гнева парень. — Танцы!
— Да что с тобой такое сегодня?
Вася рывком сбросил одеяло. Аня с ужасом увидела, что его левая нога чуть ниже колена заканчивается аккуратно забинтованной культей.
— Ты знала! Знала, что мне ногу отрезали! Поэтому я тебе не нужен. Я никому не нужен! Убирайся вон! Я тебя ненавижу! Я вас всех ненавижу!
Аня села на койку Иваненко. Наконец собралась с духом и звенящим от волнения голосом сказала:
— Вась, я ведь вправду не знала. Честное слово. Ты мне веришь?
— Уйди.
— Хорошо. Только ты знай: я не из-за ноги. У меня парень есть. Я замуж выхожу. А ты — замечательный. Ты очень хороший…
— Уходи…
Аня подобрала с пола швабру, подхватила за дужку ведро и вышла. Господи, ну почему она такая безмозглая? Вместо того чтобы улыбаться и шутить, лучше бы узнала, почему он не встает. Кстати, а почему он не встает? Мог бы костыли взять. Правая нога, кажется, в порядке?
Просто ужасно все получилось. Еще хорошо, что догадалась соврать про несуществующего жениха и мифическую свадьбу. Разве что Белкин? Но после поспешного бегства из Москвы они больше не встречались. Аня отгоняла воспоминания и о нем самом, и о его поцелуях, бесповоротно решив, что между ними ничего быть не может. Между ними пропасть. С одной стороны — умный, талантливый, самоуверенный художник. С другой — бездарная поломойка. И не докричаться, не дотянуться. Лучше молча повернуться и уйти. Не навязываться. Не унижаться. Не ждать, когда тебя бросят.
Было стыдно. Непонятно, почему. Она уже привыкла не обращать внимания ни на легкий флирт, ни на назойливые приставания многих, ни даже на откровенное преследование со стороны прочно женатого анестезиолога Воропаева, устроившего прямо-таки нескончаемую облаву и норовившего притиснуть ее в каждом углу. И Вася, надеясь на то, что вдруг сестричка окажется сговорчивой, ничем не выделялся. В открытом море на судне оборвался какой-то трос и хлестнул его с огромной силой по ноге. Пока пришли в порт, пока доставили в больницу — время было упущено, начался некроз, и ногу спасти не удалось.
Девушка стояла в сестринской у окна и задумчиво смотрела на улицу. Мимо шли прохожие. Торопился седой подтянутый мужчина, нервно поглядывая на часы, — опаздывал куда-то. Медленно тащилась старушка, перекладывая тяжелую сумку из одной руки в другую. Легко подпрыгивала на каблучках девочка-подросток, весело перебирая стройными ножками. Толстуха, задыхаясь, догоняла малыша, крутившего педали трехколесного велосипеда. Высокий парень в темных очках призывно махал рукой на обочине, пытаясь поймать машину. Люди шли, бежали, торопились. Суетились. Хотели куда-то успеть…
— Аня! — в приоткрытую дверь всунул голову Братеев. — Иди, тебя Василий зовет. Иди, чего уж там.
Она вошла в палату, так и не придумав, о чем говорить и как себя вести.
— Ань, не сердись, а? Ты не виновата, — тихо попросил Вася.
— Я не сержусь. С чего ты взял? Не обижайся, я действительно не знала.
— Все! Забыто! Мир?
— Мир! — облегченно выдохнула Аня. — Кстати, давно хотела спросить: почему бы тебе в холле телевизор не посмотреть? Там кино интересное.
— Да я раньше смотрел. А как ты появилась — стеснялся, что мою ногу увидишь.
— Нечего стесняться. Дать костыли? Давай, помогу тебе дойти.
— А костылей нет лишних. Все растащили. Может, на табуретке доехать? Только ты одна не справишься.
— А я Надю позову! — обрадовалась Аня и бросилась за помощью к дежурной сестре.