К концу первого курса Нину начали одолевать сомнения: правильно ли она остановила свой выбор на филфаке Южно-Сахалинского пединститута. Учиться было, конечно, необыкновенно интересно и достаточно легко — зимнюю сессию она сдала на «отлично». Правда, пришлось пересдать историю КПСС, до того позорно проваленную, потому что со страху перед экзаменом наелась элениума. Даже получала повышенную стипендию: целое состояние в пятьдесят два рубля. Но после института неизбежно придется работать в школе, сеять «жи-ши» и годами обсуждать два самых главных вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?» с легкомысленными школьниками, которым, по большому счету, наплевать на русский вместе с литературой.
Нина хорошо помнила уроки Людмилы Николаевны, их классной мамы — сухонькой, тоненькой, увядающей старой девы. Она изо всех сил старалась пробудить в юных душах чувства дивные, говорила красиво и вдохновенно читала наизусть стихи. Но ее почти никто не слушал, занимаясь «морским боем», складыванием бумажных самолетиков, сочинением записок или рисованием фасонов будущих платьев. Слабый голос Людмилы Николаевны был еле слышен на фоне ровного гула, привычно сопровождающего ее речи.
Классная не сердилась и выходила из себя крайне редко, когда кто-нибудь из оболтусов-второгодников чересчур нарушал относительный покой в классе. Обычно она, едва заметно привставая на цыпочки, вытягивала вверх тоненькую шейку, на которой уже заметно проявлялась морщинистая дряблость, наивно прикрытая шелковой косыночкой, и повышала голос, пытаясь перекрыть шум и честно выполнить программу. До откровенных срывов уроков дело не доходило, но толку от усилий Людмилы Николаевны было чуть.
Нина такой судьбы не хотела. Теперь она поняла, что страсть к литературе была ошибочно принята за призвание. Из любви к чтению профессию не сошьешь, а тяги к преподаванию она не ощущала. Все чаще задумывалась о том, что нужно, пока не поздно, пойти в другой институт. Только куда? Может быть, и в самом деле поехать во Владивосток? Сережка Пастухов так расхваливал свой биофак… А пока, на всякий случай, не мешало бы сдать летнюю сессию.
Но до экзаменов дело не дошло. В начале мая пришло письмо от Веки. Она писала, тщательно подбирая выражения, чтобы не испугать своих девочек, о том, что Елизавета Евсеевна сильно больна. Приходит медсестра из поликлиники, делает уколы. Хорошо бы проконсультироваться с каким-нибудь хорошим специалистом…
Из скупых строчек было ясно, что дело обстоит крайне серьезно и Ольге Борисовне нужно немедленно ехать. До отпуска оставалось еще месяца полтора, и, главное, было неизвестно, как долго придется пробыть в Киеве.
Тогда Нина, ухватившись за возможность поставить точку на своем филологическом образовании, вызвалась ехать к бабушке. Мама поначалу пришла в ужас от таких речей (бросить институт! Да это совершенно немыслимо!), но Нине удалось ее убедить. Та, махнув рукой, согласилась. Она никогда не давила на своего благополучного ребенка, предоставляя дочери право выбора.
И Нина полетела к бабушкам. У нее была заготовлена легенда о том, почему она в конце учебного года оказалась на Украине: сдала сессию досрочно и ее, как отличницу и умницу, направили на стажировку в киевский университет. Несмотря на очевидную бредовость этой версии, бабушки поверили. Или сделали вид, что поверили. Века, напуганная болезнью сестры, обрадовалась поддержке внучки. А Елизавете Евсеевне было так плохо, что у нее не хватало сил что-либо анализировать.
Несколько измененных клеток, спрятавшихся от скальпеля и устоявших перед лучевой терапией и химиопрепаратами, тайно размножились и проникли в здоровые органы и ткани. Метастазы расползались, оплетая паутиной пористую легочную ткань.
Елизавета Евсеевна задыхалась. Каждый вдох, каждый выдох давались ей с невероятным трудом. Помимо удушья, мучили боли: поначалу глухие и ноющие, они набирали силу, ненадолго отступая после инъекций промедола.
Нина вошла в большую комнату, где у настежь распахнутого окна стояла, опираясь на стол, любимая бабушка. Оконные стекла были все так же промыты до хрустального звона, на подоконнике стояли те же цветущие китайские розы и лилии, а с холма по-прежнему вздымалась в синее весеннее небо бело-голубая Андреевская церковь. И эти привычные и обыденные приметы всегдашней киевской жизни, казалось, еще сильнее подчеркивали ужас бабушкиного состояния. Она тяжело дышала, все силы отдавая таким простым и естественным движениям: вдох… выдох… вдох… выдох…
Елизавета Евсеевна с трудом повернула голову к Нине и встретилась с ней взглядом. И столько было в ее страдающих глазах любви, боли и тоски, что Нина будет помнить этот взгляд до своего последнего вздоха.
И потекли дни. И потекли ночи, наполненные заботами о бабушке: накормить — ну хоть немного, совсем чуть-чуть, вот, молодец… напоить — давай сделаем один глоток, не спеши, теперь еще один… вымыть — давай оботрем левую руку, так, молодец… теперь отдохнем немножко, и правую… а теперь причешемся, какая ты у меня красавица…
Удалось разыскать и привезти на такси светило онкологии для консультации. Надеялись на его визит как на чудо, которое вылечит бабушку и развеет ее болезнь как черный дым. Профессор долго осматривал больную, честно отрабатывая свой гонорар, стыдливо сунутый Векой в голубом авиаконверте. Врач был абсолютно невозмутим, повидав за свою долгую практику сотни умирающих больных и растерянных родственников. Рекомендации были все те же, знакомые: наркотические анальгетики (участковый врач выпишет), кокарбоксилаза (есть возможность достать?) и кислородные ингаляции.
Нина и без того два-три раза в день бегала вниз, в аптеку на Жданова, где ей за пять копеек наполняли подушку кислородом из голубого баллона. Бабушке после вдыхания кислорода через влажную марлю, надетую на черный респиратор, ненадолго становилось легче, но обе подушки к полуночи становились пустыми, и приходилось идти в дежурную аптеку на Верхний Вал. Нина бы в железных башмаках весь город обошла, если бы это могло помочь бабушке.
Века категорически запрещала внучке ходить по ночам одной, только в сопровождении дяди Миши или Гриши. Чаще всего получалось так, что Гриша перехватывал Нину почти у самого дома, и сонный дядя, безропотно провожающий Нину, отправлялся спать. Они шли по ночному городу почти не разговаривая. Тоска не разжимала свою стальную хватку, и Нина боялась, что если заговорит, слова тут же выльются в нескончаемые рыдания. Только просила Гришу приходить хотя бы через ночь, чтобы не спать потом на занятиях, тем более что сессия на носу.
Гриша только печально улыбался: какие занятия? Какая сессия? Ему достаточно просто явиться вовремя, без опозданий, и «пятерка» сама прыгнет в зачетку. Потому что учится он в медицинском училище. В прошлом году, опять не выдержав проклятый конкурс, взял в институте справку с экзаменационными оценками, по которой его без лишних слов приняли в училище. Принудительный выбор учебного заведения был оправдан: во-первых, учеба в медицине никогда лишней не бывает, особенно практика; во-вторых, нужно получить красный диплом, дающий дополнительный шанс для поступления в неприступную крепость института; и, наконец, дневное отделение дает отсрочку от армии. Гриша против службы ничего не имеет, но еще два года потерять он не может. В общем, опасения, что ночные походы могут помешать ему учиться, абсолютно беспочвенны. Он рад хоть чем-то помочь своей Нинке, такой потерянной и жалкой. И Елизавету Евсеевну он прекрасно знает и сильно переживает за нее.
Почти месяц продолжалось это судорожное цепляние за любую призрачную надежду. Дни и ночи слились в одну сплошную мутную пелену. Несмотря на помощь Лели и ее семьи, Нина и Века не могли себе позволить отдохнуть ни на секунду. Под утро, когда бабушка забывалась тяжелым сном, Нина ложилась рядом с ней на раскладушке, готовая тут же вскочить. Усталость не имела значения. Только не было сил смотреть на эти незаслуженные, несправедливые, унизительные муки.
Нина, поддерживая легенду о мифической стажировке в университете, каждое утро уходила из дома на пару часов. Бесцельно бродила по набережной и, глядя на мутные волны, лижущие каменный парапет, отдавалась одним и тем же сжигающим мыслям: спасти, удержать, не пустить…
Однажды, достав из сумки карманное зеркальце, неловко выпустила его из рук. Блестящий кружок полетел вниз, через чугунную балюстраду, на гранитные ступени, и, сверкнув напоследок солнечным всполохом, распался на мелкие осколки. «Плохая примета!» — мелькнула мысль, и Нина помчалась домой.
Века сидела у низкой тахты, на которой лежала Елизавета Евсеевна, и держала сестру за руку. Нина тихонько подошла и спросила:
— Спит? — и тут же подумала: «Почему так тихо?»
Века молча посмотрела на внучку.
Все было ясно без слов.
Ольга Борисовна должна была прилететь день в день, успевая проводить маму. О том, что Елизавета Евсеевна умерла, ей не сообщили — дома у Оли телефона не было, а заказать переговоры по телеграмме уже не было времени. Утром Нина поехала автобусом в Борисполь, моля Бога о том, чтобы рейс не задержали. Самолет прилетел по расписанию. Она издалека увидела мать, потерянно бредущую в толпе пассажиров. «Господи, как я ей скажу?» — в отчаянии думала Нина.
— Мама! Мамочка! — вот и все, что она могла выговорить.
Они вышли на площадь перед аэропортом и остановились. Наконец Нина взмолилась:
— Мама! Неужели я должна тебе это сказать?
— Не надо. Я все знаю…
К дому они подъехали на такси, когда усыпанный цветами гроб уже выносили. Всю долгую дорогу к кладбищу Оля сидела, положив свою руку на руки матери, сложенные на груди. Когда стояли у открытой могилы, к ним подошел незнакомый человек в круглой маленькой шапочке и предложил прочитать поминальную молитву, кадиш. Оля не сразу поняла, что это кантор из синагоги, а догадавшись, не смогла отказать.
И полились над пустынным кладбищем печальные звуки незнакомого языка, непонятного никому из толпы провожающих. Елизавета Евсеевна не была религиозной, но показалось правильным, что звучат именно эти древние слова:
…Примите Божий мир, каким он есть и каким Бог хотел, чтобы он был.
…Радуйтесь жизни в память об усопшем.
…Надейтесь и молитесь, и трудитесь для мира добра.
* * *
В середине июня Нина собралась на Сахалин. Нужно было успеть забрать документы из пединститута и подать куда-нибудь. Куда? Да какая разница? После смерти бабушки было так тоскливо, что о перспективах думать не хотелось.
Накануне отъезда Нина с Гришей, как обычно, сидели в «своей» беседке и прощались. Но прежнего беззаботного настроения не было. Первая настоящая утрата мгновенно сделала их безвозвратно взрослыми. Наконец Гриша решительно сказал:
— Давай поступай, а потом сразу возвращайся. Мы должны немедленно расписаться.
— С ума сошел? Сначала нужно институт закончить, — удивилась Нина, а потом, краснея, добавила: — А вдруг ребенок будет?
— Не будет. Распишемся — и все.
— К чему такая срочность?
— В общем, так. Раньше тебе не говорил, не до того было. Но я решил еще и этим летом попытаться пробиться в мед. Договорился с секретарем учебной части, она мне потихоньку аттестат на время даст. Попробую в последний раз. Хотя и так ясно: мед для меня закрыт.
— Почему в последний раз? Ты не отступишься, я знаю. Вот будет у тебя красный диплом, и никуда они не денутся.
— Денутся. Им мои знания безразличны. Смотрят стеклянными глазами, когда я на экзамене по вузовской программе отвечаю. Короче, все. Я уже решил: попробую еще один раз. А потом подам документы на выезд. Родителей я уже убедил. Да и куда им деваться? Они прекрасно понимают, что иного выхода нет. Уеду к чертовой матери и стану нейрохирургом! — Черные глаза Гриши засверкали фанатическим блеском. — И тебя с собой возьму!
— Не возьмешь… — после долгой паузы еле слышно прошептала Нина и даже слегка отодвинулась. — Не возьмешь… Тебе от меня теперь подальше держаться нужно. Из-за меня и тебя не выпустят.
— Почему?
— Ты что, забыл про моего отца? Он офицер ракетных войск. Военную академию окончил. А мама до сих пор с ним официально не разведена. Говорит, что замуж больше не собирается, ей и так хорошо. Поэтому меня никто за границу не выпустит. И тебя вместе со мной…
Господи, что делать? Жить без Гриши невозможно. И удержать его невозможно. Как тяжело, Господи! Нина отвернулась, чтобы он не увидел ее слез. Гриша резко рванул ее к себе:
— Смотри на меня! Смотри и слушай! Я поступлю! Сдохну, но поступлю! Клянусь!
И они не обнялись, нет. Они судорожно вцепились друг в друга, навек, насмерть, чтобы никакая сила не могла их разлучить. Отчаянно, до боли сжимали хватку, не ощущая ничего, кроме лихорадочного желания не отпустить, не потерять, не утратить навек, не расстаться…