В воскресенье Нина проснулась, как всегда, рано. Дети, трехлетняя Лиза и семнадцатилетний Илюшка, спали в своих комнатах. Никогда не умевшая вскакивать, едва открыв глаза, она сонно потянулась. Какое блаженство — никуда не спешить.

Нина лениво скользила взглядом по спальне. Андреевская церковь привычно возносилась в предгрозовое небо с акварели на стене. Счастье, что они не поддались повальной моде на евроремонт, обезличивающий дом и делающий его похожим на другие, как оловянные солдатики из одной коробки. Эти сверхсовременные ремонты изгоняли из стен душу и лишали старых вещей, устоявшегося беспорядка, навсегда вытравливая память о грустных и веселых событиях в жизни семьи.

А теперь еще приспособились выбрасывать книжные шкафы вместе с содержимым, заменяя их хрупкими горками, в которых, наряду с фарфором, выделялась полка для нескольких книг. Но только чтобы обложки непременно гармонировали с цветовым решением комнаты. И что это за дом без книг? Все равно что без детей. Без любви. Без тепла.

Нине иногда казалось, что в стерильно-модерных домах, с интерьером, тщательно продуманным дизайнерами, невозможно испытывать нормальные человеческие чувства. А у нее все не так. Вещи новые вперемешку со старыми, к которым прикипело сердце. С ними связано столько воспоминаний…

— Опять решаешь вселенские проблемы? — в приоткрывшуюся дверь заглянул муж. — Вставай, соня. Кофе готов. Или тебе сюда принести?

— Нет, спасибо. Сейчас приду.

Из кухни действительно распространялся «чарующий аромат настоящего кофе», как с маниакальной настойчивостью через каждые полчаса восторгался с экрана стареющий актер-супермен.

Нина нашарила под кроватью тапки, накинула уютный махровый халат и, позевывая, поплелась в кухню. Утренний ритуал наслаждения кофе, сваренным мужем по его личной технологии из свежемолотых зерен (а не растворенный из пережженного порошка, который предлагался с экрана. Интересно, а сам актер его пьет?), был завоеван в многолетней борьбе за право посидеть пятнадцать минут в тишине. Дети, периодически пытавшиеся заявить свои права, беспощадно изгонялись и в конце концов смирились с тем, что родителей в это время лучше не трогать.

Это были лучшие минуты. Скоро все проснутся, каждый начнет требовать внимания и немедленного разрешения насущных вопросов. А пока можно спокойно сидеть и разговаривать.

Телефонный звонок, неожиданный в такую рань, вызвал чувство досады. Кому это не спится? Нина недовольно посмотрела на мужа. Может, не брать трубку? Но звонки настойчиво разрывали утреннюю тишину. Пожав плечами, красноречиво кивнула на аппарат: «Отвечай, теперь уже никуда не деться». Муж взял трубку:

— Да! Слушаю!

Некоторое время он действительно слушал невидимого собеседника, а на вопросительный взгляд Нины недоуменно поднял брови: мол, понятия не имею, кто бы это мог быть.

— Да, квартира Пастуховых. Кто-кто?

Муж прикрыл ладонью трубку и, понизив голос, сказал:

— Ничего не понимаю. Кто-то с ужасающим акцентом. Какой-то иностранец. По-моему, это тебя. Наверное, из-за монографии.

— Алло! — сказала Нина и, поскольку в трубке клубилась глухая тишина, еще раз повторила: — Алло!

— А мне нужна Нина… — неуверенно произнес мужской голос.

— Ну я, предположим, Нина, — бодро ответила она и вдруг, по какому-то наитию, добавила: — Нина Одельская.

Пауза. Молчание. Тишина. Эй, да есть там кто-нибудь?

— Это Гриша. Гриша Зильберман. Ты меня помнишь?

Помнит ли она?

— Как ты меня нашел?

— Долго объяснять. Искал…

— Гришка! Ты где?

— В Чикаго. Как ты? Ты замужем? Это твой муж со мной разговаривал?

— Да.

Сердце Нины глухо ухнуло вниз. Гришка! Как с того света…

— А дети у вас есть?

— Двое. — Нина заставила себя говорить ровным тоном, несмотря на пересохший рот и переставшие слушаться губы. — Младший, Илюшка, в этом году школу заканчивает. Скоро выпускной. А старший — Борис. Ему… Ему уже двадцать семь.

Нина на ходу убавила Борьке три года, не желая свести свою жизнь к банальной мелодраме, и печально посмотрела на мужа. Сергей грустно улыбнулся. Все понял. Понял, что звонит Гриша.

Тогда, в семьдесят пятом, встретив свою бывшую одноклассницу в коридоре Владивостокского университета, он страшно обрадовался: ведь ходил за ней тенью еще в школе, не решаясь признаться. А потом, заметив, что похудевшая и подурневшая Нина истерзана неведомой бедой, заставил рассказать обо всем. Когда узнал, что она ждет ребенка, уговорил расписаться.

Нина, вначале безразлично слушавшая его пылкие тирады, неуверенно согласилась. Аргументы были убедительными: «Хочешь называться матерью-одиночкой? Чтобы тебе кости перемывали? А что с твоей мамой будет? А у ребенка в метрике будет позорный прочерк? Что ты ему скажешь, когда он вырастет?» И так далее.

Нина и сама это кино крутила беспрестанно. Выхода, казалось, не было. Прервать беременность, как это делали некоторые девочки, не могла. Панически боялась боли. К тому же суеверно думала, что ребенок — единственная тонкая нить, которая не позволит Грише раствориться, уйти навсегда, не вернуться. Если бы мама была рядом… Нет, даже маме об этом говорить нельзя. Это ее просто убьет.

Расписались. Нахлебались — выше крыши. Сначала снимали комнату в избушке на курьих ножках на окраине Владивостока. Потом университетское начальство сжалилось, дало им клетушку в студенческом общежитии. Сережа учился на четвертом курсе биофака и подрабатывал где только мог. Нина умудрилась даже академ не брать — передавали Борьку, спеленутого тугой колбаской, как эстафету — с рук на руки. Спасибо однокурсникам, составили расписание добровольных нянек и по очереди прогуливали лекции, переписывая потом до полуночи конспекты. Когда Нина перестала кормить грудью, Борьку отвезли верной Веке, постаревшей, но по-прежнему преданной.

Сережа как принял в сердце новорожденного Борьку, врученного ему медсестрой в роддоме, так и не выпускал. И даже не вспоминал никогда, что он ему не родной. Возился с ним больше, чем медлительная Нина.

— Совсем взрослый. Он уже окончил свое образование?

— Конечно. И жениться успел. Они с женой — врачи, онкологи. Сейчас в Харбине, на учебе. В Китае сильная школа. А Лизу нам подкинули. Ей уже три года.

— Так ты бабушка? — впервые засмеялся Гриша. — Я тебя бабушкой не представляю.

— Я сама себя не представляю. Но Лиза — это такое чудо!

— А как твои киевские родственники? Женя и Лера, кажется?

— В Штатах. И тетя Леля с ними. Дядя Миша умер. А сестры мои в порядке. Лера в Нью-Йорке, а Женя — в Бостоне. Обе замужем, у каждой два сына. Старшие дети университеты окончили, младшие еще учатся.

Лелино неприятие эмиграции взорвал Чернобыль. Она, до той поры свято верившая в социалистические идеалы, после аварии на атомной станции поняла, что ее любимое правительство, действия которого до сих пор были направлены на процветание страны, абсолютно равнодушно к отдельным составляющим народных масс. Больше всего ее потрясло преступное молчание руководства страны, не предупредившего вовремя население о радиационной опасности. Она все время повторяла: «Дети! После аварии дети несколько дней на улице играли в футбол. В пыли! Неужели нельзя было по радио объявить, чтобы детей забрали домой и закрыли окна? Пока западные радиостанции не подняли крик, наши так и молчали!»

Сборы и оформление документов заняли несколько лет, поэтому Нина успела свыкнуться с мыслью о еще одной неизбежной разлуке. Когда Нина с Ольгой Борисовной прилетели на похороны Веки, в Киеве оставалась только Женя с мужем и детьми, а все остальные уже уехали. Женя рассказала о том, что Века умерла внезапно. Не болела, не жаловалась. Легла спать — и не проснулась. Ее похоронили рядом с бабушкой Лизой. Нина так безнадежно плакала на кладбище, что даже видавшие виды невозмутимые могильщики на нее оборачивались: где это видано так убиваться над древней высохшей старушкой? Пожила — дай Бог всякому. И невозможно было объяснить, что уходили вместе с ней Нинина жизнь, счастье, любовь…

Через неделю было еще одно тягостное прощание, с Женей, уезжающей в Новый Свет. В ее пустой квартире, где остались лишь длинный стол и импровизированные лавки из досок, положенных на табуретки, клубилась толпа провожающих. Звучали тосты, оптимистические напутствия. Женя была взвинченно, истерически весела, вся в ожидании новой жизни. Если у нее и разрывалось сердце, она этого не показывала. Отрезано — и баста! Нужно увозить детей из этой безумной страны. Прилавки магазинов стремительно пустеют, и с такой же скоростью обесцениваются инфляцией деньги. Люди, пытаясь спасти хоть крохи из заработанного, панически скупают совершенно ненужные вещи. Чернобыль тяжело дышит рядом с Киевом и неизвестно, как он себя поведет дальше. Роскошная киевская зелень таит в своих кронах смертельную опасность: на листьях оседает радиоактивная пыль. Да что далеко ходить: каштаны в этом году зацвели дважды — весной, как и положено, и сейчас, в конце августа. И никакой радости это чудо природы не вызывает. Мертвенно-белые свечи зажжены в память о тех, кто ушел. И будет уходить…

— Здесь, в Штатах, много киевлян. Из наших полкласса, если не больше. А вы не хотели уехать?

— Нет. Мы никуда не собирались.

Неправда. Собирались. Когда в восемьдесят восьмом родили младшего, Илюшку, казалось, что жизнь благополучна и стабильна. Борька подрос. Квартиру получили хорошую. Зарплата, даже по сахалинским меркам, немаленькая. Можно себе позволить второго ребенка. И вдруг все рухнуло. Инфляция съела сбережения, но тратить деньги все равно было не на что. Прилавки были уставлены шеренгами трехлитровых банок с маринованной капустой и бутылок с уксусом, а если и «выбрасывали» в продажу что-нибудь съедобное, очереди выстраивались на километры.

У Нины пропало молоко, а добыть детское питание было невозможно. К счастью, отец, к тому времени вышедший на пенсию и обосновавшийся в Киеве, присылал посылки с «Малюткой», а потом с импортным «Пилтти». Изворачивались как могли. Федор где-то неведомыми путями добывал тушенку, сгущенку, сайру и подкармливал всех по кругу.

Мама заболела сахарным диабетом, и это добавило проблем по добыванию инсулина. Не было бы счастья, да несчастье помогло: ей продавали гречку и жилистую говядину в специальных отделах магазинов, предназначенных для «диабетчиков» — как гласили таблички, раздражающие обозленных не-диабетиков, не имеющих доступа к этим скупым радостям.

Но по талонам какие-никакие продукты выдавали, поэтому призрак голода только маячил. Было лишь чувство унижения и беспомощности. Начала поступать гуманитарная помощь. Однажды Нина возвратилась домой с визжащим Илюшкой и обнаружила под своей дверью огромный картонный ящик, доставленный водителем родного НИИ. Сверху фломастером было наискось размашисто написано: «Пастуховы», а сбоку красовалась надпись: «В дар от японского народа». Нина открыла дверь, распутала распаренного Илюшку из одежек, а потом еле-еле втащила тяжеленный дар в прихожую. Распаковала. Рис. Мука. Растительное масло. Пакет с леденцами. Спасибо! Все очень кстати. Спасение, можно сказать.

Илюшка сполз с дивана и приковылял посмотреть. Нина развернула бумажку, дала леденец сыну, расплывшемуся от счастья. Илюшка чмокал, пуская розовые пузыри, а потом подавился, стал судорожно кашлять. Нина с перепугу схватила малыша вниз головой и тряхнула изо всех сил. Конфета выпала и укатилась под шкаф. И тут Нину затрясло. Даже ребенок дармовой подачкой давится, что уж о взрослых говорить? Что они — безногие, безрукие, инвалиды? Они сами хотят зарабатывать на жизнь и кормить своих детей!

Вскоре стали задерживать зарплату, а потом и совсем перестали выдавать, справедливо рассудив, что научные сотрудники, не производящие материальных ценностей, практической пользы обществу не приносят. Отправленные в бессрочный отпуск без содержания, они изворачивались на всяких мыслимых и немыслимых работах. Сережа даже «челноком» в Китай ездил, привозил баулы с барахлом и торговал им на рынке, отворачиваясь от знакомых.

Последней каплей стали выборы. Толкая перед собой коляску по раскисшему после оттепели снегу, они шли на избирательный участок. Навстречу двигались счастливые люди с бело-голубыми пакетами молока. Ускорили шаг, предвкушая, как сейчас на избирательном участке купят три! нет, четыре пакета молока и сварят настоящую манную кашу для Илюшки. Но их ждали металлические поддоны, на которых сиротливо лежали лопнувшие пакеты в белых лужах. И тут Нина не выдержала. «Я больше не могу. Уедем. Нам здесь не выжить».

С тех пор каждый день, наматывая круги по городу с коляской, говорили об одном и том же: едем. Уговорили маму. Начали собирать документы. Решение было принято.

Нина проснулась ночью. Фонари, конечно, не горели, но комната скупо освещалась луной, равнодушно смотревшей в окно. Свет был ни к чему, она и так наизусть знала каждый предмет в своем доме. Мысленно перебирала вещи: что взять, а что оставить? И дошла до книг. Их они с Сергеем собирали долгие годы: меняли на макулатуру, покупали у букинистов, отправили в контейнере из Киева. Гоголь. Лев Толстой. Алексей Толстой. Лесков. Есенин. Пушкин. Лермонтов. Достоевский. Чехов. Фейхтвангер. Диккенс. Шолом-Алейхем…

Книги взять нельзя. И оставить невозможно. Как их бросить в чужих руках? Многие из бабушкиного дома. И будут они неприкаянными сиротами скитаться, пока не окончат жизнь где-нибудь на свалке или в печи. Нина представила, как огненные языки лижут старые пожелтевшие страницы, как сворачиваются в трубку переплеты, изгибаясь от жара, как наутро холодную золу выбрасывают в мокрый снег… А еще с собой не увезешь вербу за окном, на которой раскачивают кормушку воробьи. Скрипучие качели во дворе. Одуванчики, упрямо пробивающиеся на обочинах. Соседей. Знакомых. Друзей, понимающих с полуслова. Русский язык, в конце концов…

— А твой брат тоже остался? Я помню, как он за нами по вечерам ходил. Тебя от меня охранял.

— Федор? Ну что ты, куда он денется? Он у нас большой человек: буровой мастер. С американцами на шельфе работает. Его ценят, он из старых специалистов, таких сейчас не делают. Жена его не работает, на пенсию вышла. А Саша стал актером. Сейчас в Петербурге, в театре Товстоногова. Мы иногда к нему на спектакли ездим.

— Странно… Петербург… Как все изменилось. А Сашеньку я помню совсем крошкой. Слушай, целая жизнь прошла, а? Да что же я о маме твоей забыл? Как Ольга Борисовна?

— Мамы больше нет…

— Прости…

Мама боялась стать обузой. Гордая и независимая, она пыталась сохранить самостоятельность, и если принимала помощь, всегда старалась обставить ее как равноценный обмен, отщипывая детям от своего скудного пайка что-нибудь повкуснее. Когда перестроечный вынужденный аскетизм стал постепенно размываться хлынувшими на прилавки импортными продуктами по астрономическим ценам, она первая из всей семьи приободрилась и говорила, что все в конце концов образуется. К ней в дом все так же тянулись толпы друзей и приятелей. Причем возрастной ценз ровесниками не ограничивался: с ней с большим удовольствием дружили и взрослые, и подростки.

Проблем с ее диетой была масса. Известно: при диабете того нельзя, этого нельзя. Со временем ей стало трудно ездить в магазин, к которому ее прикрепили. Нина брала ее документы и ехала за продуктами сама. Повздыхав над сине-бурыми засохшими кусками древней говядины, ехала на рынок и покупала по заоблачным ценам фермерское мясо. Когда приносила добычу маме, та по-детски радовалась, какая Нина везучая: ей самой никогда такое в магазине не попадается! И тут же щедрой рукой отполовинивала добрый кусок.

В самые трудные годы она держалась сама и поддерживала детей. А когда жизнь стала налаживаться, Сергей с Ниной вернулись в свой НИИ, Илюшка пошел в школу, а Боря поступил в институт, Ольга Борисовна сникла. С каждым годом она все больше боялась повиснуть бесполезным грузом на плечах детей. И однажды решилась.

В Южно-Сахалинск приехал на несколько дней израильский консул. Ольга Борисовна собрала документы и пошла за визой. Консул внимательно изучил бумаги, а потом неожиданно подмигнул ей и в полузабытой одесской манере воскликнул: «Оля! А потом тебя не будет рвать на родину? Ты хорошо-таки подумала? Так будем считать — ты первая ласточка!» — и шлепнул печать в паспорт.

Когда она показала Нине штамп и объявила о своем решении, та пришла в ужас. Ей не нужно было объяснять истинную причину отъезда матери. «На что тебе сдалась эта историческая родина? Не морочь мне голову! — возмущалась она. — Ты что думаешь, я не понимаю, почему ты решила от нас сбежать? Вот ты уедешь — и мы все облегченно вздохнем! Какое счастье! Разгрузились наконец!» «Не утрируй, пожалуйста, — возражала Ольга Борисовна. — Уеду, найду работу. Буду вам помогать». «Здрасьте пожалуйста! — злилась Нина. — Ты лучше тут помогай. Вон Илюшка в четверти тройку по математике схлопотал. А у меня защита на носу. Кто с ним заниматься будет?»

Уговорила. Убедила. Не пустила. А потом думала: может, зря? Говорят, в Израиле медицина хорошая. Может быть, прожила бы мама дольше?

В одночасье все совпало: в стране дефолт. У мамы инсульт. Ольга Борисовна об очередном потрясении так и не узнала. Она была за гранью безумной действительности. Нина ринулась звонить Свете. Только она могла помочь. Света договорилась со своими докторами, и Ольгу Борисовну положили к ней, в палату интенсивной терапии. Несмотря на то, что Нина из больницы почти не выходила, подруга ничего ей делать не позволяла. Сама кормила, мыла, перестилала. Конечно, у нее гораздо лучше получалось: шутка ли, двадцать лет работает реанимационной медицинской сестрой. И руки у нее золотые. Все делает словно не торопясь, а получается быстро и ловко.

Однажды, сидя у постели, следя за каплями, монотонно падающими в пластмассовый стаканчик капельницы, Нина пожаловалась, что сделала глупость: удержала маму, не пустила ее в Израиль. Подруга горестно вздохнула: «А моя уехала в Корею. Говорит, ей там лучше». «Света! Неужели ты не понимаешь: она просто боялась стать обузой. Старики к этому очень болезненно относятся». — «Понимаю… — тихо ответила Света, — но не смогла маму уговорить. У меня на душе кошки скребут — как она там без меня?»

Провожать Ольгу Борисовну пришло полгорода. Пяти больших автобусов не хватило, чтобы вместить всех желающих. Слушая рвущую душу музыку Шопена, Нина не плакала. Она смотрела на все происходящее словно со стороны. Ей казалось, что это дурной сон. Вот сейчас мама откроет глаза, увидит огромную толпу, море цветов, духовой оркестр и весело спросит: «Что это за балаган вы, ребята, устроили?»

— Нина! — вернул ее в реальность далекий голос. — А помнишь нашу беседку?

— Конечно, помню.

— Я хочу, чтобы ты знала: всю жизнь я любил одну тебя. У меня даже пароль в компьютере «Нина».

— Ты женился?

— Да. У меня двое сыновей. У всех сыновья — у тебя, у меня…

— Зато внучка — девочка, — поторопилась уйти от опасной темы Нина.

— Да, я не спросил: где ты работаешь? Наверное, все‑таки стала учительницей?

— Да что ты! Я паразитолог. Изучаю гельминты промысловой рыбы.

— Как тебя в науку занесло? — удивился Гриша.

— Абсолютно случайно! — засмеялась Нина. — Но я так увлеклась, что даже кандидатскую защитила.

— А докторскую? — с иронией спросил Гриша.

— Скоро. Месяцев через пять-шесть. Мне муж помогает. Он-то уже лет десять как доктор биологических наук. Профессор.

— Слушай! Но если вы таких высот достигли, почему до сих пор на Сахалине сидите? Могли бы поехать куда‑нибудь. В Москву или Ленинград.

— Могли бы. Не хочется.

А вот это правда. Уезжать с Сахалина действительно не хочется. Приросли. Прикипели. Работы — море и в прямом, и в переносном смысле. А главное — зачем? Тут друзья. Федор и Галя. Дети. Они даже слышать о переезде не хотят. Для них остров — край родной. А Нина и Сергей уже весь мир объездили. Где только не были — и в Европе, и в Азии, и в Африке.

Вот и сейчас — только недавно вернулись с Кипра. Если бы Гриша неделю назад позвонил — не застал бы. На Кипре проводился очередной симпозиум. В последние годы организаторы конференций почему-то полюбили эту страну. Нина с Сергеем впервые там побывали. Интересно, конечно. Но поневоле напрашивались аналогии. Кипр — остров. И Сахалин — остров. Только один в Средиземном море, а другой — в Тихом океане.

Но на этом сходство кончалось. Однообразные холмы напоминали соломенные шляпы не только плоской формой, но и скудной выжженной растительностью. Единственная радость — редкие эвкалиптовые рощи, светящиеся бело-розовыми гладкими стволами. Разве можно сравнить этот скромный пейзаж с буйными красками осенней тайги, синими сопками, прозрачными горными реками? С тех пор как купили джип, все уголки райского острова стали ближе и доступнее. Такой красоты они нигде больше не встречали, ни на одном из прославленных курортов. И куда бы ни ездили работать или отдыхать, обоих ровно через десять дней начинало тянуть домой, на родной Сахалин.

— Так приятно слышать, что у тебя все хорошо.

— А ты как? — спохватилась Нина. — Самого главного я не спросила: ты стал нейрохирургом?

— Нет. Не получилось. Здесь было очень трудно. Нужно было выжить. Чего стоило гражданство получить — это словами не расскажешь, — голос Гриши поскучнел. — Но у меня хороший бизнес, — с гордостью добавил он. — Я владелец… как это по-русски… ну, где автомобили чинят.

— Автосервис?

— Точно! У вас теперь такие слова есть? — удивился Гриша.

— У нас не только слова, но много чего другого есть, — Нина искренне рассмеялась.

— Имею хороший доход. У меня дом, машина…

— У меня тоже дом и две машины, Гришка! — не выдержала Нина. — Это не главное. Главное — ты!

В дальней комнате послышалось Лизино щебетание и низкий Сережкин голос. Пора было закругляться.

— У меня Лизочек проснулся. Надо умывать, кормить. А то она сейчас крик поднимет.

— Да. Я понимаю. Нинка! Любимая…

Нина, еле сдерживая слезы, быстро сказала, словно не слышала:

— Что же ты о своих родителях ничего не рассказал?

— Мама жива. Ей девяносто один год. Она в специальной клинике для пожилых. Я ее навещаю, только она меня почти не узнает. А отец умер двадцать лет назад. Года за два до смерти поехал по туристической путевке в Киев. А вернулся тихий какой-то, все время молчал. Потом все же рассказал. Он, оказывается, поехал, чтобы остаться. Не мог без Киева жить. Приехал и пошел сдаваться властям. А они ему ответили: пожалуйста, оставайтесь. Только заплатите сколько-то там долларов. У него денег в обрез было. Пришлось вернуться. Только и успел что по улицам походить да «Приму» покурить. Очень он по ней тосковал.

— Печально…

— Да. Печально…

— Ну все. Давай прощаться, — решилась Нина. — Прощай.

— До свидания…

Нина нажала на рычаг. Из трубки почему-то не понеслись равнодушные гудки отбоя. Только слышался равномерный гул, будто плелась нить, навеки связавшая их судьбы.

Она с отчаянием прошептала в трубку:

— Господи! Отпусти народ мой!

В Киев.

В Москву.

В Америку.

В Израиль.

В Корею.

На Сахалин.

Отпусти народ мой…

К О Н Е Ц