На другой день ранним утром, едва-едва только успело пройти в поле крикливое сельское стадо, а уж дьячок и исправляющий должность наставника при училище в селе Разгоняе сидел в переднем углу своей новой горницы, облокотившись на стол руками, и во что-то пристально вдумывался. Подле него с самым тревожным видом стояла дьячиха. Время от времени они таинственно о чем-то перешептывались.

– Так как же? – спрашивала дьячиха.

– Да как? – отвечал муж. – Я, ей-богу, не придумаю, – всю ночь глаз не сомкнул. Хорошо бы, если бы эдак было: ехал, примерно, какой-нибудь большой чиновник через наше село, узнал про мое рвение и донес по начальству; а начальство в виде награды и дальнейшего поощрения и выслало мне его… не в пример прочим, – понимаешь? Так-то бы хорошо, а то, пожалуй, распечатаешь, а она тебе сейчас: лишить его, скажет, и дьячковского и наставнического места! Чудна ты, погляжу я на тебя, как это ты ничего не понимаешь: ведь она вся, как есть, печатная… Ну, будь что будет! Бог не без милости! – проговорил наконец дьячок с отчаянною решимостью после некоторого молчания. – Давай умываться да посылай за полштофом. Нечего, верно, делать-то, потому тут вникать надо…

Дьячиха, всегда противоборствовавшая посылке за полштофом, на этот раз с видимой охотой зазвонила ключами и принялась, секретно уткнувшись в длинный зеленый сундук, отсчитывать пятаки и гривны, потребные для приобретения полштофа. Дьячок между тем, успевший уже умыться и с особым усердием помолиться богу, облачился теперь в праздничное полукафтанье и потом снова уселся в передний угол, где вместе с различными церковными принадлежностями, как-то: требником в переплете из толстой черной кожи, закапанной воском, бутылкой с деревянным маслом, смиренно притаившейся в самом темном уголке, – вместе, наконец, с узлом ветхих риз, вышедших из употребления, – лежал и вчерашний тюк, который с такою опасностью для своей жизни притащил к нему из города Лука. Над всем этим любопытно свешивались с домашнего иконостаса прошлогодние вербы, красные святовские яйца в вырезных из разноцветной бумаги вяхирях и пучки разных высохших цветов и благовонных трав, которыми старшая дьячковская дочь с таким искусством и любовью убирала домашние иконы. Сидел дьячок на своем хозяйском, насиженном месте и тревожно думал: чем все это кончится? А в окно уже начали западать первые лучи восходящего солнца, и так ярко осветили они перед ним его светлую, новую горницу с ее незатейливыми удобствами, с ее добришком, копленным целые тридцать лет, что все это показалось хозяину несравненно дороже того, чем на самом деле было, и он еще пуще задумался.

«Что, ежели в самом-то деле, – мелькало в его голове, – распечатаю, а там скажут: а дьячок села Разгоняя за грубость и за пьянство посылается в монастырь на полгода на послушание, и впредь его никуда не определять.»

Толстый тюк смотрел на него в это время и насмешливо и сердито за один раз.

– Матушка царица небесная! Спаси и помилуй! Не для меня, а детей малых ради!

– На вот! – сказала наконец дьячиха, ставя на стол полуштоф. – Только, ради бога, муж, гляди, не очень чтобы часто прикладывайся к нему…

– Такой ли случай? – вскрикнул дьячок. – Не больше как для прочищения мозга хочу выпить, а она про прикладыванье…

Тут он, благословясь, хватил большую чайную чашку водки, крякнул и принялся осторожно разрезывать рогожу, в которую был упакован тюк. По долгом и тщательном обделывании этого дела оно наконец, как и всякое дело, кончилось; все веревочки обрезаны, рогожа и толстая холстина облуплены, и ждущим глазам дьячка представился объемистый пакет с палатской печатью и с такого рода почетною надписью: «Господину исправляющему должность наставника Разгоняевского сельского училища, почтеннейшему клирику Архипу Вифаидскому».

– Вот так-то! – с чуть заметной улыбкой и чуть слышно проговорил чтец. – Господину исправляющему должность наставника и почтеннейшему клирику! Из самой-то губернии!.. Дождись-ка поди другой кто. Н-ну-с! – почти уже совсем отдохнув, произнес он, наливая еще водки в чашку. – Распечатаем с божией помощью.

«Достоуважаемый г. наставник! – значилось в самом пакете. – Европа исстари смотрела с завистью на наше пространное отечество… его неисчислимые богатства… а также и всеобщее рвение к просвещению, которое в нынешнее время, когда и проч. А посему, надеясь на ваше просвещенное внимание, прилагаемые при сем экземпляры „Столичных ведомостей“ всеми зависящими от вас средствами и проч. Затем навсегда есмь ваш и проч.»

– Гм! Что ж такое? Это дело не грешное! – проворчал дьячок с немалым достоинством, расположившись к нему величественным и вместе с тем в некотором роде даже почтительным слогом письма. – Налей-ка мне, жена, еще безделицу винца-то. Надо тут ум да ум…

– Смотри ты, – умоляла жена. – Не много ли? Будь ты, ради Христа, осторожнее. Про детей вспомни… На кого их оставишь?

– Отстань! Видишь ли, что тут печатью изображено? Прочитай, ежели разберешь: «Господину исправляющему должность наставника» и проч. и проч. «Архипу Вифаидскому». Д-да-с! Ведь это печать, а не скоропись. Постигни.

– От кого же это?

– А уже это не твоего ума дело. С тобой ежели до гроба разговаривать об этом, так ты все-таки не поймешь ни словечка, потому что тут вся наука, – и при этом дьячок самодовольно щелкнул пальцем по «Столичным ведомостям».

Дьячиха обиделась за этот разговор и, желая в то же время доказать супругу свою понятливость, спросила:

– Война, что ли?

– Ну, с тобой не сговоришь, – сказал дьячок. – Поди-ка ты лучше пошли работника в училище, чтобы он сказал там: ребятишки, мол, ступайте по домам, – ныне ученья не будет, да чтобы отцы беспременно сейчас к моему дому собрались – бумагу из губернии слушать. Беспременно чтобы собирались, а то, скажи, беда им будет. Учитель, мол, за непослушание в губернию отпишет.

Скоро вслед за этим распоряжением по улице звонко разнесся оглушительный гам юных питомцев Архипа Вифаидского. Быстро разбегаясь по улицам, одни из них безмерно радостно вскрикивали: «Ученья нет! Ученья нет! Ноне мастер праздник сделал» – а другие, сознавая важность возложенного на них дьячковским Кузьмой поручения, усердно орали:

– Собирайтесь к нашему мастеру бумагу из губернии слушать. Из самой губернии та бумага пришла…

– Она вчера дяде Лукашке совсем как живая являлась… Он ее вез в телеге, а она вырвалась от него да к дьячку-то пешком и пришла…

– Что врешь-то?

– Нет, я не вру. Это ты все брешешь-то. – И маленькие кулачишки загуляли. Большая суматоха пошла по селу, когда матери выбежали разнимать сразившихся ребятишек. Только одна улица не меняла своего обыкновенного, унылого вида; стояла она по-всегдашнему безмолвная и печальная и тому, кто слушал, грустно шептала:

«Господи! Хошь бы ребятишек-то моих дьячок отучил полыскаться ни за што ни про што!.. Да где уж ему? Радость такая долго, поди, моего сиротского лица не украсит!..»