Начало весны для человека, не одетого в драповое пальто на легкой ватной подкладке, не обутого в крепкие калоши, – вещь, по общему мнению, далеко не ублажающая. Таким образом, было однажды начало весны, а у меня не было драпового пальто на легкой ватной подкладке и калош не было, потому собственно, может быть, что были сапоги, которые, что называется, просили каши. Они, т. е. мои несчастные сапожонки, до того широко разинули свои рты, что как будто хотели вычерпать всю грязную воду, залившую грязные улицы. Не знаю, каким образом не умер я в описываемое время от холода первой весенней ночи и как не отвалились у меня ноги, обваренные режущим кипятком натаявшей из снега воды.

Итак, было начало весны. На дворе стояла непроглядная ночь, именно та самая ночь, которой можно дать имя ночи любопытствующей, ночи, всячески старающейся определить, что крепче на сем свете есть: дерево ли фонарных столбов, или лбы пешеходов, несчастные, бедные лбы, осужденные во время любопытствующих ночей стукаться не только об означенные столбы, но пожалуй даже, говоря возвышенной речью, и об холодный гранит тротуаров.

Можете себе представить, как я благословлял эту ночь, шлепая по ее лужам, утопая в ее канавах и ежеминутно удовлетворяя ее любознательность насчет того, так сказать, насколько я меднолобен. Весенним страницам Фета, положительно докладываю, весьма было бы лестно украситься благословениями, которые я призывал на первую весеннюю ночь.

– Господин Сизой, – сказал мне, часа за три до наступления описываемой ночи, хозяин жалчайшей лачужки, в которой жил я, – вы очень бедны: у вас нет работы. Без свойственного мне уважения к несчастью ближнего я бы, конечно, мог протурить вас с квартиры, как об этом мило говорится, в три жилы, потому что вы мне не платите ни копейки. Я не сделаю этого, потому что под тремя жилами, в этом случае, разумеют шею, а у вас она, сколько мне известно, одна. Но если вы сейчас же не изволите оставить эту комнату, предупредите меня, ибо в таком случае я намерен с вами поступить по законам, т. е. стащить вас в квартал.

Выказав так забавно свое остроумие, мой хозяин, необыкновенно носастый и совершенно обрусевший немец (кстати сказать, он был так носаст, что сквозь нос его можно было высмотреть все, о чем он именно думал), заложил руки за спину, заломил назад голову и вопросительно выпучил на меня свои насмешливые бельма. Положение его головы, как вы поймете, было именно такое, что я сразу увидел через его вздернутый нос, что он говорит дело, без малейших притязаний на любезные шутки, а увидевши, что он говорит дело, я засвидетельствовал ему мое всенижайшее, взял с окна мой дневник, положил в карман березовый мундштучок, некоторый миниатюрный портрет, когда-то украшенный золотом, давно уже пропавшим в залоге у жида, и вот вы видите меня на улице, преследующего проклятую цель – ночевать у кого-нибудь из моих многочисленных грачевских приятелей. Насколько я прав, назвавши мою цель проклятой, судите сами. Я родился и воспитывался в той благовонной среде, где и теперь еще обеими руками держатся за знаменитое изречение блаженного во отцех Игнатия Лойолы: «Цель оправдывает средства». Теперь же, перенесенный благоприятствующей судьбой в иной круг, я по чести говорю, что я еще не успел забыть ни то палочье, которым вбивали в меня это правило, ни самое правило. Откровенности такой, ей-богу, в наше время днем со свечой не найдешь, но, клянусь вам, она составляет, может быть, только миллионную долю всех достоинств. У меня много всего было! Говорю вам словами Федора в «Свадьбе Кречинского»: «Было, батюшки мои, много всего было, да быльем поросло!» Отчего именно все быльем поросло – это другой вопрос. Разреши я этот вопрос, как мог бы я разрешить его, моя бутада не была бы напечатана. При моем же миросозерцании бутада моя представляется мне рукой-кормительницей.

– Иван, – говорит мне она, – помолчи благоразумно, а то ведь выпить не на что будет.

Воз с корзинами у моста на Грибном рынке. Фотография начала XX в. Частный архив

Я не хлопочу о хлебе, потому что не о хлебе едином жив будет человек. Я оправдываю целью средства и молчу. Молчу, закусивши бледные губы, и тогда, когда хочется мне разрешить вопрос, отчего все мое быльем поросло, и теперь молчу, когда человек, с которым я делил все, что доставал своей мозолистой работой, которого я толкнул на дорогу, на мою просьбу о ночлеге, сказал мне:

– Не могу.

– Отчего ж? – спрашиваю я.

– Да вот, видишь ли, – говорит он, – в одной комнате я сам сплю, а другая, хочется мне, чтобы всегда чистая была. Сам согласись, – говорит, – придет ежели завтра кто ко мне поутру, а ты спать тут будешь, – неловко.

– Правда, – отвечаю я ему. – Действительно, это неловко.

В моей голове промелькнуло в это время представление о том зверином голоде, который обыкновенно мучил нас обоих, когда я давал у себя приют этому человеку. Живя в столичном городе, мы были с ним беспомощны, как матросы в море, претерпевшие кораблекрушение. Поистине я не согрешил бы тогда, ежели бы убил его для того, чтобы не дать ему достающейся на его долю порции черного хлеба с гнилым маслом, специально, впрочем, добытой мной. Но я не убивал его, хотя мускулы у меня, как вообще у плебеев, могу сказать, таки тово… Я ничего не сказал ему об этом представлении из нашей прошлой жизни и вышел.

Когда у меня после таких случаев бывают деньги, я обыкновенно запиваю, потому что, помню я, отец мой, когда, бывало, придет домой с половиной бороды, с израненным лицом, на котором засохла кровь, тоже запивал. Пусть кто меня осудит за это! «Родителям подражай!», – измарал я сто тысяч раз аспидную доску, когда учился писать. А я что же делаю, когда запиваю? Разве кто уверит меня, что я в этом случае не подражаю родителю?

Я прихожу к одному весьма юному студенту, занимающему двухаршинную келью.

– Ночевать пустишь, что ль? – спрашиваю его. – Меня носастый немец с квартиры прогнал.

– Располагайся, – говорит, – как тебе свободнее, на этом полу, потому что на кровати со мной нынешнюю ночь спать тебе невозможно. Праздник завтра.

– А! – догадался я и ушел.

К нему накануне каждого праздника ходит одна швея, до бесконечности милое и наивное создание, на которой мой бедный приятель неизменно решил жениться и которую он, вследствие того, что называется, возвышает до себя. Я не буду мешать вам, счастливые дети!

– Так тебя, говоришь, носастый немец с квартиры прогнал? – сказали мне в другом месте. – Этот пассаж имеет в себе ту хорошую сторону, что ты принужден будешь найти себе другую нору: тогда я к тебе привалю на новоселье с компанией, а теперь ночевать у меня невозможно. Завтра праздник и сейчас

«Придет сюда она, Это милое созданье {126} . Чернобровая моя!»

Сам знаешь, у ихних мадамов работы ни в праздник, ни под праздник не бывает, а ночевать просишься! Эх ты, голова! Гряди и ожидай меня на новоселье с компанией.

– Поди ты к черту и с компанией!

– Впрочем, стой, подожди на минуту ругаться. Чаю не хочешь ли? Я для своей Дульцинеи припас было крендельков, сухариков разных ерундистых, так ты пожри их. С нее довольно будет любви огневой.

– Пожалуй, давай в карман: я с собой заберу, а чаю мне твоего дожидаться некогда.

– Укладывай с богом – и марш под дождь! На дожде, говорят, больше растется, – сострил он окончательно, подавая мне бумажный пакет с ерундистыми крендельками и сухариками.

В другие комнаты снебилью, к другим приятелям прихожу я, упорно преследуя мою цель – ночевать не под открытым небом. В передней, освещенная тусклым светом вонючего ночника, обыкновенно сидит мегера, родившаяся на сокрушение бездомовного народа в каком-нибудь селе Ярославской губернии. Как возовая лошадь, громко сопит она над двадцатой чашкой кронштадтского чая. Обыкновенно, не умея смотреть на этих, как они называют, хозяек иначе, как со скрежетом зубов, я в это время отступаю от своих принципов и самым заигрывающим манером желаю мадаме приятного аппетиту-с.

– Вот вешать-то некому! – злобно ворчит мадам, – в какую погоду шатаются. Пол-то весь загрязнили вы мне! – возвышает она свой крикливый голос, вечно просящий денег. – Снимайте поскорее пальто. Словно утопленник какой ввалился. Где только носило вас?!

– В гостях был у вашего благоверного. Поклон с нами вам прислал. Поцеловать вас, как можно, наказывал.

И при этом я как будто изловчаюсь влепить ей комиссионный, так сказать, поцелуй, но зверовидное существо находит в себе, против моих ожиданий, настолько женственности, чтобы самым неуклюжим манером гримасничать и увертываться от моих, жаждущих теплой постели, объятий.

– Какого ты черта возишься там? – слышится из-за перегородки голос моего приятеля, к которому пришел я с намерением ночевать. – Говорил бы прямо, что на ночевку пришел, так я бы тебе тоже прямо сказал, что нельзя нынче у меня ночевать, потому что праздник завтра.

«И тут праздник!» – с ужасом восклицаю я про себя.

– Каким же образом у тебя-то праздник? – кричу я ему в стену, – ведь ты жид.

– Ну, это уж не твое дело! – отвечает он мне. – А за то, что ты жидом ругаешься, не пущу же тебя ночевать, хотя одна добрая душа очень меня упрашивает укрыть тебя от темной ночи.

Я видел, что мои дела поправляются, т. е. что ночевище мое почти уже готово, но я ушел и отсюда, потому что за стеной заслышал некоторый умоляющий шепот:

– Пусти его, Евзель, ночевать, пожалуйста, пусти. Ты не сердись на него, что он тебя жидом изругал. Он ведь, этот Сизой, почти всегда пьян. Может, это он спьяна тебя изругал.

У этой девочки, которая навещала Езеля Гараха, такие большие, такие ничего не выражающие глаза! Я всегда как-то не симпатизировал ей, а тут еще шепчет она, чтобы Езель Тарах, студент медицины, снабженный трехаршинными бакенбардами и талейрановской головой, не мстил приятелю своему, Ивану Сизому, за то, что тот его жидом назвал.

– Ну, хорошо! Я прощаю тебе, Иван, что ты меня жидом обругал, – кричал мне с хохотом Езель. – Иди и ночуй. Обещаю тебе не пить твоей крови за обиду мне нанесенную.

– Как это трогательно! – злобно заметил я, сознавая необходимость уходить и отсюда, чтобы не видеть больших круглых глаз феи, вышептывающей мне великодушное прощение.

Но прежде, нежели уйти мне от Езеля, я сцепился с хозяйкой преимущественно в видах, чтобы, разозливши ее, лишить тем самым надлежащего аппетиту, с которым она заливала нутро свое чаем. Я начал с того, что она коломенская жирная дура, а не хозяйка, что ей бы только судомойкой в солдатских казармах быть, а не хозяйничать. Зверообразная баба, к великому моему наслаждению, была поражена в самое сердце.

– Вот оно, вот оно, как накинулся! – могла она только выговорить, глядя на меня с заметным недоумением.

– Ну, какая ты хозяйка? – продолжал я наддавать ей жару. – Мне вон Тарах сказывал, как ты в самоварную трубу воды налила, а углей наклала туда, куда добрые люди воду льют. Вот ты какая хозяйка! Небось на правой руке пальцев сколько, не знаешь.

Тарах хохотал во все горло за своей перегородкой. Он, очевидно, понимал мою дипломатию, которая главным образом состояла в том, чтобы, сразившись с хозяйкой часа на два, сколько можно сократить мучительную ночь на тротуарах.

– Есть ли у тебя какое-нибудь миросозерцание, дура ты эдакая? – спрашивал я у бабы. – Ты вот теперь воображаешь, что сняла три лачужки и пустила в них жильцов, так ты хозяйка не только над этими лачужками, но и над самими жильцами. Почтения от них требуешь. Хочешь, чтоб они тебя мадамой звали. Какая же ты мадам, когда чаю по двадцати чашек зараз выпиваешь?

– Что ж такое? Купчихи-то не пьют разве?

– И купчихи тоже дуры, как и ты. Чай грудь сушит.

– Крепкий сушит-то, а я какой пью? Чуть только желтеется.

– Молчи лучше! А то сейчас офицера вызову из крайней комнаты. Он с тобой не будет разговаривать, а по-вчерашнему возьмет да отдует.

– Как же! Каждый день будет дуть? Что ж, что он барин: я его хозяйка зато. Я и в квартал дорогу найду.

– Про квартал ты тоже перестань разговаривать. Там вашу сестру хорошо учат. Там тебе сразу объяснят, что ты не имеешь никаких филологических соображений. Там тебе какой-нибудь ундер Хлобов или вестовой Шпыренко сразу растолкует, что ты хозяйка только своего чрева, а вовсе не жильцов.

Водовозы у фонтана на площади перед Шереметевским странноприимным домом. Фотография 1880-х гг. Частный архив

Забираясь иногда в самый мозг к таким франтихам, я, к величайшему моему ужасу, находил, что слово «хозяйка» употребляется ими в значении, так сказать, деспотическом. Ежели, например, жилец, разбешенный той опрятностью, которую обыкновенно соблюдают эти создания в своих клетках, возвысит голос для приказания вымыть пол, вытереть мебель, хозяйка сначала струсит этого голоса, а потом на дороге в кухню непременно скажет: «Экий народ какой безобразный! Вишь как на хозяйку кричит!» Вследствие столь наивного понимания происходили, например, такие столкновения.

Прошлой зимой на Грачевке жило очень много французов, рабочих с Нижегородской железной дороги.

– Баба! – говорит один молодец своей хозяйке, уходя фланировать по московским улицам, – убери комнату. Никогда ничего не сделай, скверно тут, тут и там!

При этом он указывает на заплесневелые, промороженные углы, на залитые водой подоконники, на запыленный графин, в который наползли пауки. Последнее обстоятельство всего более возмущает француза.

– Утри, mille diables! Деньга не дам! Bar-r-bar-r-re!

– А вы, мусье, не ругайтесь. Я не варварка. Я ваша хозяйка.

– Ventrebleu! Козяйка! Что такой козяй? Ты мена нанимал? Ты мена деньги платил? Я теба деньги платил, monster!

– Что ж, что деньги платил? – орет в свою очередь хозяйка. – Я не позволю кричать на себя, – заимствуется она фразой у своей племянницы, весьма образованной мамзели, никогда, впрочем, не ночующей дома. – Я хозяйка в своей фатере.

– Bah! – восклицает француз. – Свой фатер? Мой фатер! Я платил деньга. Матушка, черт!

Баба направляется в двери деликатной рукой иностранца.

– Матушка, черт! – повторяет он, выпроваживая ее за дверь.

Но такое обхождение окончательно противоречит ее пониманию слова «хозяйка». Она начинает орать и бранить француза всякими непристойностями. Француз не выдерживает и дает ей туза, на который баба отвечает громким «Караул!» Ее фаворит, обыкновенно еще довольно молодой портной или сапожник, стремительно бросается к ней на помощь из глубины кухни.

– За что ты дерешься? – азартно спрашивает он француза, потряхивая волосами.

– Fichtre! – шипит француз.

– Нет, ты скажи прежде, за что ты прибил ее? – настаивал фаворит.

– Bah! – вскрикивает француз на своем уже родном наречии, не зная, как это выразить по-русски. – Отчета от меня требует эта свинья. Что ему за дело? Этот непонятный лепет мастеровой объясняет трусостью, которую он, по его соображениям, навел на француза своим грозным видом. Поэтому он схватывает его за борт сюртука и говорит: – Иди-ка-сь, друг сладкий, к фартальному!

Француз неистово взвизгивает, когда прикоснулась к нему посторонняя рука. Сильным движением назад он освобождает свой борт, сбрасывает с себя коротенькую вигоневую жакетку и в одну минуту поражает мастерового градом ударов.

– О-го-го! – в азарте визжит француз, как угорелый, фехтуя около своего врага. – Отчет тебе нужно? Вот тебе отчет!

Мастеровой минут пять не может оправиться от этого быстрого нападения и, словно в столбняке, все это время стойко выдерживает удары; наконец он успевает, что называется, подмять француза под себя. Тесная комната очень много помогает ему изловить эту маленькую птицу с острыми когтями.

– Так ты такой-то? – задыхается в свою очередь мастеровой. – Ты, я вижу, бойкий. Погоди же, я таперича помну тебя. Теперь не скоро вырвешься!

Хозяйка достает откуда-то длинную палку и ею принимается возить француза с гораздо большим ожесточением сравнительно с ожесточением своего друга.

– А! разбойники! – дрожащим от злости голосом кричит француз и старается выбиться из-под мастерового.

Наконец победитель и побежденный выкатываются на просторный двор, где побежденного снова разыгрывает мастеровой. Французская ловкость берет верх над русской силой. Хозяйкина палка торжественно переломлена французом о спину хозяйки. Мастеровой, не видя возможности изловить врага и снова подмять его под себя, как ошалелый, пугливо прислоняется к забору и нечувствительной спиной выдерживает быстрые налеты разозлившейся французской птицы.

– Messieurs, messieurs! – кричит француз, рассчитывая, что его услышат товарищи, живущие в соседних домах или случайно проходящие мимо. – Спасите: меня убивают!

И не два раза случалось так, что на его сторону набегал десяток французов, на сторону хозяйки десяток мастеровых, и Грачевка оглашалась военными криками двух наций, как бы на настоящей войне, азартно сражавшихся до тех пор, пока не приходила другая, серая армия, которая и разгоняла воителей палочьем.

– Чудесно это, право, с ненашинскими драться! – говорили мастеровые, возвращаясь после драки к своим станкам и верстакам. – Задали им жару на порядках!

– Небось так-то и в Севастополе действовали! – предполагает другой.

– Известно, так же, – уверенно заканчивает третий, со страшными желваками на окровавленном лице. – В Севастополе только пострашней, чай, было, потому там штыками дрались, из ружей палили.

Мне удалось выкинуть часа три из моей безночлежной ночи, которые я благополучно препровел со съемщицей, объясняя ей настоящее значение слова «хозяйка». Потом, когда уже различные доказывающие факты мои привели ее в состояние, близкое к бешенству, т. е. когда она начала задыхаться от злости и одуренно заметалась по кухне с целью, вероятно, отыскать обломки той палки, которой она или не она некогда колотила француза, я распрощался с ней, ибо у меня при всем том, что я ни более ни менее как только Jean de Sizoy, как у всякого другого человека, совесть-таки сохранилась еще.

«Довольно! – думаю я, уходя. – Должно быть, теперь к заутрене скоро заблаговестят. Пойду в церковь замаливать невольный грех моей нищеты».

– Ежели и завтра не найдешь квартиры, – кричит Тарах вслед за мной, – приходи ко мне: я ждать буду.

Темный бульвар, на который я вышел в это время, показался мне уже не таким темным, каким он был в действительности, потому что его освещало мое представление лица моего приятеля, отпустившего меня ночевать под открытым небом не одного, а по крайней мере с надеждой провести у него завтрашнюю ночь.

Я сел на скамейку и задумался.

Бог знает почему мне спутанно вспомнились картины моего незатейливого, но мирного прошлого, как вдруг, словно отпадший дух, загрязненный, усталый и бесприютный, как я, появился передо мной, точно из земли вырос или бы с неба упал, мой друг экс-студент Дебоширин.

– Здорово! – сказал он, пожимая мою руку. – Без ночлега?

– Как видишь, – отвечал я, – а ты?

– Нет! У Пржембицкого был?

– Был. К нему пришла Стеша.

– А у Скворцова?

– И у него тоже: Паша или Саша.

– У Гараха?

– Не говори. У него теперь эта девочка с овечьими глазками… Она теперь умаливает его, чтоб он простил меня, что я его жидом назвал.

– Я думаю, по ее просьбе он тебя и простит, – серьезно заметил Дебоширин. – А она, по моим соображениям, ни за что бы тебя не простила, когда бы слышала, что ты ее глаза называешь овечьими. Впрочем, завтра я не премину доложить ей об этом для поддержания между вами доброго согласия.

Питье чая на морозе. Гравюра Л. А. Серякова по рисунку В. М. Шпака из журнала «Всемирная иллюстрация». 1873 г. Государственная публичная историческая библиотека России

– Ты лучше поди доложи черту., что ты дьявол! – озлился я на него за его шутку в то время., когда грудь хотела лопнуть от кипевших в ней слез и проклятий.

– Кричи сильней., – советовал он. – Это тебе полезно. Выкрикивайся и будь готов наслаждаться дивными красками ночной природы под открытым небом.

– Уж лучше бы ты к будочнику как-нибудь подобрался. У тебя., я знаю., связи тут есть., – просил я Дебоширина., обезоруженный его хладнокровием.

– Что нам будочник? Будочник – табак! А я тебя в клуб сведу, милое дитя! Ты только не бранись. У меня кстати имеются два пятачка.

– Что же мы сделаем в этом клубе на два пятачка, и какой это именно клуб?

– А клуб в Нехорошем переулке. Впрочем, ты его едва ли знаешь, потому что я сам очень недавно открыл его в одну из подобных бессонных ночей. Мы там на гривенник хватим самой оглушающей водки и вдобавок просидим целую ночь безданно, беспошлинно. Я был там не более пяти раз, хотя, зная свою бездомовность, успел познакомиться с хозяином настолько, что он уже открыл мне некоторый кредит. Обещаю тебе знакомство со многими из посетителей. Публика, я тебе скажу, первостатейная.

Я просто не буду есть никакого меда, когда меня обещают сводить в какое-либо место вроде нехорошевского клуба, где обыкновенно гнездятся по ночам те ночные птицы человеческого рода, редкое появление которых на улице среди белого дня колет как будто светлые глаза Божьему солнцу. Я быстро шагаю за моим руководителем в нехорошевский клуб, куда меня тянет магнетическая надежда на возможное тепло, а в темной дали яркой путеводной звездой блещет стакан водки, заглушающей человеческое горе, обещанный Дебошириным.

Несмотря на позднюю пору, Нехороший переулок кипел самой широкой, шумной жизнью. Из раскрытых окон, неизбежно украшенных красными драпри, громко неслись безобразные звуки разбитых клавикордов; визгливые скрипки заглушали песни, которые из каждого дома вырывались на улицу. Какие-то особенно хриплые голоса мужчин, какие-то, только в Нехорошем переулке возможные, надсаженные, так сказать, голоса женщин дикими ругательствами терзают свежий воздух ночной. Говорю, терзают потому собственно, что более громко, чем в другое время, раздавались в нем эти ругательства, следовательно, могу думать, что свежие воздушные струи очень страдали, когда их разрезывали хулящие природу человека выкрики ночного разврата.

Громкий стук пролеток извозчиков-лихачей, которые, сломя голову, летают вдоль переулка, окончательно завершает эту шумную, оглушающую картину.

В этом-то переулке, в лавчонке под вывеской: «Продажа китайских чаеф и разных овочных товаров» – и находился так называемый нехорошевский клуб.

Когда мы вошли в вечно бодрствующее капище, там было только двое посетителей. Один, во фраке и клетчатых шароварах, довольно молодой человек с толстыми скулами и посоловевшими глазами, сидел на скамье у самых дверей, ближе, как он говорил, к холодку, и бессмысленно смотрел в грязный пол клуба. Другой, в очках, с бакенбардами, могущими возмутить самую ледяную душу, принадлежащий, по-видимому, к расе ученых, развалился на стуле у прилавка, сосредоточив все свое внимание на огромном стакане с водкой, стоявшем перед ним.

У задней стены лавки, с заложенными за спину руками, стоял хозяин, бледный, апатичный толстяк со взъерошенной прической. Подле него безотлучно пребывал молодой мурластый парень, – необыкновенно слонообразная мебель. Его назначение в лавке, очевидно, заключалось в том, чтоб одним вздохом низвергать на средину мостовой буйных клубистов.

Дебоширин весьма коротко пожал руку хозяину и господину с возмутительными бакенбардами, слегка ткнул в едало слонообразную мебель, отчего она радостно улыбнулась, и спросил водки. Спектакль начался слезливыми просьбами скуластого юноши, с которыми он обратился к хозяину.

– Степан Андреич! – умолял его несчастный клубист, – ради бога, одну только рюмочку, голубчик. Больше я и просить не буду. Только что выпью одну рюмочку, сейчас и уйду.

– Вы и так уж очень много напили, – бесстрастно ответил хозяин.

– Плевать! Ну, право, плевать. Завтра все отдам. Ну, пожалуйста! Ради Христа, прикажите налить!

– Налей рюмку, Семен! – обратился хозяин к малому. – Только одну: больше, смотри, не давай.

Юноша жадно проглотил рюмку и судорожно скривил лицо. Бакенбардист во все горло захохотал сделанной пьяницею гримасе.

– Чему вы смеетесь, милостивый государь? – запальчиво спросил его юноша.

– Вы, вероятно, хотите сказать: над кем? В таком случае я говорю, что над вами, – отвечал протяжно бакенбардист.

– Так вы подлец после этого!..

– Что такое? – равнодушно осведомились бакенбарды.

– Ты подлец!

– Ну, любезный, будь осторожнее, а то как раз скушаешь оплеуху.

– Что? Ты смеешь мне дать оплеуху? Мне? Чиновнику?

– Для меня все равно, кому ни дать. Лучше замолчи.

– Да ты-то кто? Мещанин какой-нибудь? Сапожник?

– Мещанин и сапожник. Ты угадал.

– Так я тебя, скотина, в часть отправлю.

– Эй, не горячись. Дам оплеуху, – пожалуй заплачешь…

– Ударь! ударь! – закипел юноша. – Попробуй, ударь.

– Ты просишь?

– Прошу – ударь!

– Господа, – обратился бакенбардист к публике, – прошу вас быть свидетелями, что вот этот франт безотвязно просит ударить его.

– Ударь! ударь! – орал чиновник, подставляя свою физиономию и сгибая ее несколько на бок.

– Получай! – сказал бакенбардист, и вслед за этим раздалась сильная оплеуха.

Юноша повалился на пол.

– Ничего, недурно; того стоит, – внушительно заметил хозяин.

Тяжело вздыхая, юноша поднялся с пола. На его губах показалась яркая кровь. Убедившись, что получить оплеуху вовсе не так трудно, как кажется с первого взгляда, он присмирел, как ягненок. Не имея ни копейки в кармане, ни кредита у хозяина, он все-таки продолжал сидеть в клубе, упорно вглядываясь в оставшиеся на прилавке графины с водкой. Заметно было, что у него сохранились весьма сильные надежды выпросить еще рюмочку Христа ради; но, с другой стороны, приятельский кулак очень серьезно пошатнул эти надежды, так что во все остальное время юноша ни одним словом не выказал не только этих надежд, но даже и своего присутствия.

– Вы нынче на водку что-то и не смотрите, – обратился хозяин к Дебоширину.

– Денег нет.

– Так что же? Вы знаете, что я вам на сто рублей поверю. Сделайте одолжение, не церемоньтесь.

– Пожалуй. Только смотрите: двух графинов в мгновение ока, можно сказать, вы недосчитаетесь.

– На доброе здоровье, – любезно пожелал нам хозяин, наливая стаканы.

– Пожалуйста, закусить чего-нибудь спроси, – шепнул я Дебоширину.

– Дождь-то как разыгрался, просто страсти! – говорил вошедший в эту минуту весьма подозрительный верзила. – Мы уж к вам, Степан Андреич, как в храм спасения, забираемся на всю ночь.

– Откуда шли? – спросил хозяин.

– Да так. В «Крымце» поболтались немного, по окрестностям тоже. Нет на улицах хода.

Малый Каменный мост. Открытка начала XX в. Частная коллекция

– Значит, нового ничего нет?

– Почитай ничего! Разве вот на это посмотришь? – И верзила подал часы. – Простенькие, – добавил он. – И купить, пожалуй, охотника не найдется.

– Я, ежели сходно будет, возьму пожалуй за себя, – хитрил хозяин.

– И толковать нечего, – согласился верзила. – Получи! Мы вот тут выпьем у вас чего-нибудь да закусим – и квит.

– Семен, подавай, что прикажут, – завел хозяин слонообразную машину.

– Капусты мне кислой на пятачок, да две селедки отпустите, – говорила лавочнику некоторая бойкая девица с изумительно быстрыми манерами.

– Кисленького захотелось? – шутили бакенбарды. – Я и сам, когда устаю, всегда селедку или капусту ем, – продолжал он, задумчиво лелея свой сенокос. – На горячие сердца это хорошо действует.

– Не очень-то с вами разговаривать станут, – обидчиво отвечала девица. – Умылись бы прежде.

– Умыт уж. А вот на вас полюбоваться позвольте, – заигрывал он с девицей. – Небось так и разит кокосовым.

Бойкая девица, в справедливом негодовании, весьма энергически оттолкнула любезника и, как мимолетное виденье, скрылась из лавки с приобретенными селедками и капустой.

– Много, должно быть, разбирают у вас селедок-то и капусты? – спросил у хозяина бакенбардист.

– Берут-с довольно, – удовлетворил его хозяин.

– Очень их по вечерам на соленое да на кислое тянет, – со знаменательной улыбкой прибавила от себя слонообразная мебель.

– Волосатый! – Самым заигрывающим тоном вдруг вскрикнула только что вышедшая девица, на мгновение показавшись в дверь лавки.

– Обиделась с первого раза, так проваливай. Я не очень люблю недотрог, – ответил волосатый.

– Тебя-то кто любит, – презрительно спрашивала девица за кулисами. – Ровно свинья из камышей высматриваешь.

– Ах ты дрянь! – заревели сенокосные луга. – Вот я тебя.

– Сволочь! – вместе со звонким хохотом прилетело к нам с улицы в клуб звонкое слово, и затем раздался шорох быстро улепетывающих башмаков.

– Не метнуть ли? – спросил подозрительный верзила у пришедшего вместе с ним рыжего франта, блиставшего необыкновенно оригинальными брелоками на часовой цепочке.

– Сколько закладываешь? – спросил франт.

– Да мы, для провождения времени, сыграем на зелененькую.

– Не хочу я, братец, зелененькой твоей руки марать.

– Валяй на десятку, когда так, – с увлечением предложил верзила и вынутыми из кармана картами начал метать штос.

– Поцелуй ручки у десятки и разлучись с ней навеки, – пошутил рыжий франт, срывая банк милочкой-дамой, которую он весьма страстно целовал прежде, нежели пустил ее в экспедицию за приятельской десяткой.

– Ничего, – покорился подозрительный верзила тяжкой судьбе своей. – Вот тебе другая десятка.

– И другой мы найдем место в кармане. Готово?

– Готово.

– А когда готово, поди, мой дружок, возьми у него и эту десятку. Я тебе платье сошью, – благословлял рыжий свою даму на новый подвиг. – Ва-банк!

Верзила с проклятием положил даму налево по второму абцугу и заложил двадцатипятирублевый банк.

– И это нам пригодится на шляпку, – флегматически предполагал рыжий франт, выбирая понтерку.

– Две карты сии по пяти рублей каждая, – неожиданно произнесла доселе молчаливая личность, по всей вероятности, принадлежавшая отставному монастырскому служке. Его длинное полукафтанье и плисовая шапочка до очевидности доказывали справедливость этого предположения.

– Можно-с. Отчего же-с, – благодарственно пробормотал подозрительный верзила.

– Как же это? – в недоумении спрашивал служка, когда карты, поставленные им, были обе убиты банкометом. – Ну, была не была! – как-то отчаянно говорил он. – Еще на десять рублей прокиньте.

– И на десять можно, – великодушно согласился верзила. Внимание всех клубистов сосредоточилось по преимуществу на играющих. Шелест карт один только нарушал общее молчание.

– Степан Андреич, отпустите, пожалуйста, до завтра селедочек парочку да капустки фунтик, – упрашивала хозяина хриплым, болезненным голосом молодая еще женщина.

– И так много я тебе наверил, барыня, не могу больше. Мне самому нужно за товар платить, – отказывал лавочник.

– Ей-богу завтра отдам.

– Завтра и за капустой приходи.

– Двадцать пять целковых туз, – шумел в азарте служка.

– Бит туз, – мимоходом сказал верзила. – И твоя дама бита, – заметил он рыжему франту.

– Экое счастье дураку повезло! – отозвался рыжий франт.

– Степан Андреич! очень сердце жжет. Отпусти капустки. Мне она все равно лекарство. Я тебе платок в заклад дам.

– Куды мне тут с вашими закладами!

– Пятьдесят целковых последние! – крикнул служка. – Налейте сосуд, – обратился он к хозяину – хочу горе залить.

– На пальто играть будете? – спросил Дебоширин подозрительного верзилу. – В десять рублей принимаете?

– Можно-с, – учтиво ответил верзила, осмотрев пальто.

– Пять рублей! – поставил Дебоширин. – Пораздольнее мечите, а то руки обобью. Режу!

И, срезав талию, он пристально начал всматриваться в беглые пальцы банкомета.

Счастье изменилось от этого пристального вглядывания. Служка выиграл пятьдесят рублей, карта Дебоширина тоже была дана.

– Отыгрались? – спросил Дебоширин у служки.

– Слава Богу! – ответил он. – Воротил.

– Что же? разве вы не будете больше играть?

– Не буду.

– А я так еще закачу! – радовался служка.

– Не играйте и вы, – серьезно сказал ему Дебоширин.

– Отчего же?

– Оттого, что проиграете. Вам не повезет. Верзила смекнул, в чем тут штука.

– Какое право имеете вы, – важно спрашивал он, – отсоветовать им играть? Не в свое дело прошу не мешаться.

– Молчи, мошенник! – крикнул на него Дебоширин. – Разве я не видал, как ты передергиваешь?

Рыжий франт и подозрительный верзила ожесточенно бросились на Дебоширина; мы дружно приняли их на наши толстые палки. Благодарный служка помог нам.

Пользуясь происшедшей свалкой, охриплая женщина стащила было несколько селедок, но слонообразная мебель схватила ее на месте преступления.

– Ведь жгет мне сердце-то! – оправдывалась она. – Без соленого али кислого умерла бы, пожалуй, а он в долг не дает.

– Тащи в квартал! – приказывал хозяин.

– Заступитесь, голубчики, – ох, не выдавайте меня! – упрашивала она предстоящих. – Высекут меня там.

– Отпустите ее, Степан Андреевич, – вступился Дебоширин. – Я заплачу за нее.

– Учить их следует, – противился хозяин. – Ну, да уж бог с ней! Ради вас только прощаю.

– Благодетель! – кричал служка Дебоширину. – Выпьемте по сосуду. Все бы я им ерникам проиграл, когда бы не вы. У тестя раздобыл деньжонок, домишко покупаю, так в задаток нес, да и закутил.

– А вы домой скорей поезжайте. Будет уж сосуды-то осушать А то на других жуликов налетите, – некому будет спасти.

– Я, благодетель, сейчас же домой и отправлюсь. Только выпьем еще по сосуду, уважь ты меня, ради бога!

К крыльцу лавки с грохотом подкатила пролетка, и в дверях показался герой. Все в нем, от волос, торчавших из-под шляпы á la черт меня побери, и молодецких концов галстука, глядевших в разные стороны, до малейших черт лица и необыкновенно резких телодвижений, изобличали героя á la russe, натуру в высокой степени широкую и размашистую.

Варварка у Гостиного Двора. Открытка начала XX в. Частная коллекция

– Водки! живее! – командовал он. – Поворачиваться у меня по-военному!

Почтенный хозяин клуба, оставив свою обычную флегму, с трактирною ловкостью налил ему стакан.

– Стар-р-ранись, душа, оболью! – стращал герой свою душу, и на лету, так сказать, проглотил водку.

– Закусить чего прикажете? – предупредительно спрашивал хозяин.

– Квасу! Я закусываю квасом. Жив-ва! Кто хочет пить? – спрашивал герой, торжественно осматривая нашу компанию. – Пейте в мой счет, сколько влезет: за всех плачу.

Некоторые клубисты с благодарностью принимают это предложение. Слонообразная мебель и толстый хозяин не успевали наливать стаканов.

– Квасу! Водки! – попеременно кричал герой, принимая от пьющих на его счет должную дань благодарности и уважения.

– Накачивайте теперь его, – указал он на стоявшего у порога пьяного извозчика с дураковатым лицом. – А ты, Ванька, пей, сколько душа затребует. Без церемоний валяй. Да дайте ему папирос крепких. Бафра! Жив-ва!.. Люблю я тебя, каналья! Молодец ты господ возить.

Счастье дураковатого Ваньки было полное. Подпершись фертом, он до истомы затягивался папироской и улыбался самым глупейшим образом.

– Сколько следует? – спросил герой.

– За восемьдесят стаканов восемь рублей, за пять бутылок квасу двадцать пять копеек, за пять пачек папирос рубль двадцать пять… – отвечал хозяин.

Герой вынул туго набитый бумажник, и клубный прилавок заблистал радугами сотенной кредитки.

– Нет ли помельче?

– Ну, уж мельче у меня не бывает. Пошлите разменять. Да, впрочем, ей ты, Ванька! поезжай туда, где мы были сейчас. Там тебе разменяют. Да уж сиди лучше здесь, нарезывайся: я сам съезжу.

– Ладно, ваше благородие, – отвечал извозчик, – только насчет поднесения не оставьте.

– Пусть пьет, – лаконически приказал герой хозяину, взял с прилавка ассигнацию, сел в пролетку и поскакал по переулку.

– Кто это? – спросил у извозчика хозяин.

– Барин какой-то. Страсть какой богатый! Мы с ним другие сутки путаемся.

– Ты почаще таких-то вози, – просил хозяин.

– Уж это с нашим почтением; а вы мне вот поесть чего-нибудь дайте. Эдак белорыбицы, или икорки, – сладострастно претендовал неумытый Ванька.

Вошло двое пожилых господ с весьма бюрократическими признаками и геморроидальным цветом лиц.

– А, знакомая лавка! Тут с меня прошлого зимой шубу сняли, – проговорил один.

– Ошибаетесь, – счел долгом разуверить хозяин. – У меня подобных происшествий не бывает-с.

– Толкуйте! я очень хорошо помню, что и вы тут были.

– Спрррраведливо, – подтвердил другой и пошатнулся.

– Никак-с нет. Это, вероятно, случилось в другой лавке. Тут их пять.

– Может быть, может быть. На вас претендовать то же, что воду лить в решето. Давайте-ка водки.

Бюрократы выпили и удалились. Их сменили двое молодых офицеров.

Артельщик. Рисунок С. Ф. Александровского из журнала «Всемирная иллюстрация». 1872 г. Государственная публичная историческая библиотека России

– Нет, как хочешь, а мы далеки еще от истинной дороги прогресса, – говорил один.

– С какой точки будешь иметь взгляд.

– Конечно, с абсолютной.

– Абсолютного ничего нет. Дайте нам водки.

– Абсолютного нет в смысле абсолютном, но возможно абсолютное всегда существует.

– Но как же ты определишь это возможное?

– Собственным убеждением определю.

– Это будет ерунда.

Значительно заложивши, офицеры вышли из клуба.

– Что-то нет твоего барина, – сказал хозяин, обращаясь к извозчику.

– У барышень, надо думать, засиделся. Известно, разговоров-то у них побольше нашего будет.

– Не улизнул ли?

– Эвона! Не из таких, – проговорил извозчик, беспечно пуская клубы дыма.

Прошло еще с полчаса. Хозяин послал слонообразную мебель в тот дом, куда отправился герой.

– А барина-то твоего в другой раз у барышень вовсе и не было. Во всем переулке ни одной пролетки нет, – доложила слонообразная мебель.

– Батюшки! – вскричал извозчик, мгновенно вытрезвившись. – Сейчас зарежусь пойду!

– Отпустите-ка шеледочек пару, Штепан Андреич, да капуштки, – суетливо говорила сильно запыхавшаяся мамзель.

– Поди ты к черту и с селедками! – не менее суетливо ответил ей хозяин. – Запирай лавку, Семен! – продолжал он, выталкивая на улицу извозчика, который с отчаянием запустил руки в волосы и кричал:

– Ой, родимые мои! Удушусь сейчас.

Публика поспешно улепетывала из клуба. Между тем уже совершенно рассвело.

– Слушай-ка, стой! – сказал Дебоширин, подавая мне выигранные им пять рублей, – ты постарайся нынче нанять себе квартиру.

– Да ты на эти деньги сам можешь устроиться, – ответил я.

– Будет глупости городить! – нетерпеливо закончил Дебоширин. – Разве не знаешь, что я привык уж?!