Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы

Левитов Александр Иванович

Московская тайна

 

 

I

На Спасских воротах бьет двенадцать часов московского, следовательно, раннего летнего утра. Бой часов, впрочем, поглощается громом экипажей, криками кучеров и вообще шумным смятением той столичной деятельности, от которой невыносимо страдает голова, сама не привыкшая ежедневно толочься в этой безустанной толчее такого множества разносортных, разнокалиберных физиономий с крайне интересными оттенками многоразличной суеты, манящей их, как сказано Островским, куда-то и зачем-то, под предлогом обделывания самых безотлагательных дел.

Острая, едкая пыль облаками летает в раскаленном воздухе, белыми тучами спускается на тощие деревья московских бульваров, воровски прокрадывается в окна домов, плотно, по-видимому, закрытые непроницаемыми шторами, и, толстыми слоями улегшись на каменных тротуарах, служит для пешеходов каким-то громадным полотном, по которому, самым понятным для наблюдательного глаза образом, выводится бесчисленное множество узорчатых иероглифов о людской суете, и звенящими саблями военных, и глухо стукающими по тротуарным столбам палками мирных граждан, и хотя до невероятия широчайшие кринолины дам более или менее сметают иероглифы, но все-таки их еще остается настолько, чтобы можно было без особенного затруднения прочитать главную тему, изображаемую ими, что дескать: vanitas vanitatum et omnia vanitas!..

Воскресенские ворота. Гравюра А. Е. Мартынова из «Русской старины» 1859 г. Государственная публичная историческая библиотека России

В это время всеобщих попыхов, в это время неизбежной надобности, представляющейся каждому пешеходу, раскрыть рот и бежать, сломя голову, расталкивая направо и налево ближних, взманенных своей собственной суетой, бежать и смачивать влагой, в малом количестве сохранившеюся еще на языке, иссушенные палящим солнцем губы, – в это, говорю, время серьезно и неторопливо, как и всякому бравому служивому надлежит, шел себе по одной из самых шумных московских улиц, заложив руки за спину, отставной надворный советник и ордена Св. Станислава третьей степени кавалер, Петр Феофилактович Зуйченко, вчера только приехавший из тех благословенных стран, которые некий мой приятель называет одним именем: из-пид Пилтавы.

Я не буду рисовать вам характера моего героя, потому что настоящий очерк пишется собственно с целью подражания «Парижским тайнам», где, как всякому, кроме, впрочем, наших уездных барышень, известно, рассказывается только, как принц Рудольф Герольштейн разыскивал по Парижу красивых, но опаленных безжалостным солнцем камелий и возвращал их к прежней цветущей жизни, посредством безалаберного осыпания немецким золотом. Известно всякому, как осыпание золотом подействовало, например, на мосье Шуринера и его злоехидную Сову, как известно и то, что, кроме этих россказней о подвигах принца, особенной верной рисовки характеров в «Парижских тайнах» не имеется, хотя уездные барышни в этом случае и разногласят со мной. Они, сказать в скобках, и прочитав сию многознаменитую сказку, непременно начинают думать, что вот-вот в какой-нибудь Глупов затешется знаменитый иностранец со своими неистощимыми богатствами для того собственно, чтобы бедные, но благородные приказницы безотлагательно могли выполнить влечения своих нежных сердец, стремящихся к законному вступлению в брак с гарнизонными офицерами, которые в свою очередь – чер-ррт меня с-совсем побер-ри! – постоянно шатаясь и тяжело вздыхая под окнами оных приказниц, от законного брака, однако, весьма пугливо ретируются, ибо-де им – канал-льство! – кар-рьер нужно сделать: с купчихи какой-нибудь, для обеспечения, военному человеку необходимого, тысяч десять или даже двадцать не мешало бы сколотить!

Но какого черта будет делать в Глупове принц фон Герольштейн! Если бы даже он и сделал Глупову честь своим посещением, – даю честное слово, он скоро бы уехал оттуда в какое-нибудь другое место, потому что глуповцы, как мне известно, ничем теперь не занимаются, как только взаимным оплевыванием по рецепту господина Щедрина. Следовательно, мое мнение относительно того, что в «Парижских тайнах» есть рассказ про подвиги каких-то кукол, в которые с таким удовольствием играют наши уездные Марии, и нет рассказа про людей действительных, – верно. Теперь ненатурально ли с моей стороны будет, ежели я, для вящего и успешнейшего подражания Эжену Сю, не стану рисовать надворного советника Зуйченко как действительного человека из-пид Пилтавы, а просто расскажу об его необыкновенных московских подвигах, до того необыкновенных, что в них, как и в подвиги Рудольштейна, пожалуй, никто не уверует, кроме уездных барышень.

Итак, из того благодатного края, где в ожиряющем изобилии растут пузатые кавуны и цветут дули, груши и сливы, т. е. из Хохландии, Петр Феофилактович в первый раз приехал в Первопрестольную столицу. Все те уличные предметы, мимо которых мы с вами, читатель, как истинно цивилизованные столичные джентльмены, прошли бы, так сказать, не пошевелив даже особенно сдвинутыми бровями, в высшей степени привлекают любознательное внимание господина надворного советника Зуйченко.

С завидной способностью степного орла, который прямо и долго смотрится в ясное солнце, Петр Феофилактович впивается своими любопытными глазами в громадный купол храма Христа Спасителя, который льет от себя целое море ослепляющих золотых лучей. Смотрится в это светлое море Петр Феофилактович до того задумчиво и сосредоточенно, что те пронзительные крики, которыми молодые шалуны-разносчики, для ради шутки, думали развлечь зазевавшегося барина, те в состоянии потрясти гору в ее основаниях, озлобленные тычки, которыми деловые, с быстротой молнии стремящиеся куда-то, люди обыкновенно сталкивают со своей дороги праздных зевак, едва-едва могли вывести его из задумчивого до столбняка созерцания московской святыни.

Идет Петр Феофилактович, а широкие картины широкой столицы переливающимися волнами хлещут ему в глаза, привыкшие видеть однообразный зеленый фон степной растительности; непрерывное гудение бегущей, кричащей, скачущей жизни бьет ему в уши. На лице его ясно написано ошеломляющее впечатление, которым непременно поражает всякого приезжего степняка громадное столичное целое.

Очевидно было, что это целое охватило все его существование до такой степени, что отдельные частности его, как бы маленькие придорожные птички, неуловимо быстро мелькали пред его глазами таким же сбивающим с толку полетом, каким в поле роятся оживленные черные точки предрассветного мрака; роились они пред Петром Феофилактовичем и не давали ему возможности сообразить, какие именно звуки из этого громко хаотического жужжания всего более терзают его уши, какие именно лица из всей толпы, неутомимо снующей перед ним и за ним, особенно поражают его.

– Как пройти к Иверской Божией Матери? – осведомляется наконец Петр Феофилактович у серого воина, важно стоящего на углу улицы.

– Направо отсюда, потом налево по Тверской, с Тверской направо и прямо, – отвечает серый воин.

– А я-то на что, ваше превосходительство? – суетливо спрашивает Петра Феофилактовича близстоящий извозчик. – Разбодрил бы я для вашего сиятельства своего жеребца: живо бы к месту доставил! – обещает он, проворно загораживая Петру Феофилактовичу дорогу своим калибером.

Но его сиятельство обходит калибер и направляется направо, по рецепту серого воина.

– Экой черт толстый! Двугривенного пожалел, скупердяй эдакой! Небось вспаришься, когда дороги-то сам не знаешь.

Петр Феофилактович, неизменно привыкший видеть в Хохландии удовлетворяющее самые пылкие ожидания почтение к своей солидной фигуре с эмалевой кокардой на лбу, строго наморщивается и храбро идет на извозчика с целью проучить грубияна; но грубиян хлещет вожжами по костистым бокам своей клячи и, мгновенно скрываясь в ближний переулок, орет во все горло:

– Пробежись-ка за мной, медведь! Промни бока-то!

Извозчики, стоящие на углу, поощряют рацею своего благоприятеля до безобразия веселым хохотом.

– Скоты! – шепчет покрасневший, как рак, Петр Феофилактович и скорым маршем идет отыскивать часовню Иверской Божией Матери.

Неотступно преследуя Петра Феофилактовича, я имел случай видеть, как благоговейно простирался он ниц на каменном помосте часовни, как становил местным иконам толстые свечи, как обделял заранее приготовленными копейками целую армию нищих, стремительно окружившую его при выходе из часовни. Одним словом, по порядку и без поразительных скачков, Петр Феофилактович проходил все те фазы столичной жизни, которые неминуемо должен пройти всякий провинциал, посещающий столицу в первый раз. Я видел, как он искренно прослезился и дал серебряный гривенник «обыкновенному» человеку Иверских ворот, когда обыкновенный человек подкатил к нему своей франтовитой военной побежкой и, изгибаясь змеем, понес ему свою обыкновенную, тысячу раз каждый день повторяемую, исповедь:

– Бедный офицер! жертва злобной судьбы! Голодное семейство, больная жена, умирающие дети! М-с-вый г-с-дарь! страждущее человечество взывает о помощи! Бог за все заплатит сторицей. Мерси боку!

Немецкий рынок в Москве. Открытка начала XX в. Частная коллекция

Видел я, как долго не сходила слеза с лица Петра Феофилактовича, когда он пристально смотрел вслед обыкновенному человеку, который полным галопом потащил добытый гривенник в полпивную, где сосредоточивались все жизненные надежды его, т. е. больная жена и умирающие дети.

Наконец Петр Феофилактович вытаскивает серебряную луковицу – наследие предков, смотрит на нее и отправляется в ближайший трактир, не столько с целью заморения червячка, сколько для приблизительного сравнения чужеземных ресторанов с Горот'ами, Париж'ами и Аршавами, благополучно процветающими на его благословенной родине. И вот три рюмки выпиты Петром Феофилактовичем с обычным прикрехтом, вылетевшим, так сказать, из всего живота, бифштекс съеден дотла, тарелка аккуратно вычищена оставшимся хлебом, и я имею удовольствие видеть, как до сих пор озабоченное лицо моего героя расцвечивается приятной улыбкой, ибо «Ведомости Московской городской полиции» почтительно докладывают ему следующее: «Приехавший из Риги действительный статский советник Штруль, из Хохландии надворный советник Зуйченко» et cetera, не так уже занимательные.

Красивый молодой человек в самом злобном пиджаке, завитой и раздушенный, в лазурных, как небо, перчатках, султаном развалившись на соседней кушетке, одной рукой грациозно шалит своей изящной часовой цепочкой, конечно, золотой. Не нарушая нисколько приятного впечатления, которое непременно должны производить на всякого его приятные эволюции, он в то же время наблюдательно посматривает на Петра Феофилактовича и даже как будто соображает, что именно знаменует его приятная улыбка. Наконец он берет со своего стола нумер какой-то газеты и элегантным шагом человека, налощившего в своей жизни не один паркет, подходит к углубившемуся в чтение о приезжающих Петру Феофилактовичу.

– Прошу извинить! – говорит ему молодой нобль самым симпатическим голосом, делая в высшей степени фешенебельный поклон. – Сколько я вижу, вы изволили до конца прочитать вашу газету, – не угодно ли вам поменяться на мою?

Петр Феофилактович вскакивает со стула и своим поклоном и шарканьем старается изобразить нечто подобное поклону и шарканью деликатного незнакомца.

– Покорно благодарю! – лепечет он ни к селу ни к городу. – Сочту за честь! Извольте.

И при этом, когда он подавал франту «Ведомости», я видел, как лицо его девственно краснело, а руки пугливо дрожали.

– Очень вам благодарен! – отвечает прекрасный незнакомец. – Прошу о продолжении вашего интересного знакомства. Барон Гюббель к вашим услугам! – рекомендуется он, присаживаясь к столу Петра Феофилактовича.

– Государя моего надворный советник и ордена Св. Станислава третьей степени кавалер, Петр Феофилактович, сын Зуйченко! – важно и торжественно называет в свою очередь себя Петр Феофилактович.

– Ах, Боже мой! – радостно восклицает барон, – так вы отец ротмистра Зуйченко, моего лучшего друга?.. Я с ним в одном полку служил. Позвольте обнять вас.

– Не имею, государь мой, детей мужского пола ни единого даже. Было две дочери у меня: Митродора и Степанида, но и тех, по благой Промысла воле, в цветущих летах схоронил.

– Ах, Боже мой! – снова молится лучший друг ротмистра Зуйченко, – скажите, какое несчастье!

– Истинно несчастье, государь мой, ибо на старости лет не имею существа, руку помощи мне подать могущего.

– Ах, какое несчастье! Какое несчастье! – самым скорбящим тоном растягивает чувствительный барон фон Гюббель.

– Бог даде, Бог и отъя! – сказано в книге Иова Многострадательного. Его святая воля над нами! Никогда мы ее не прейдем, слабыми и ограниченными существами в своем естестве будучи.

Барон жалостно оперся локтем одной руки о стол, а другой драматически взъерошивал свои завитые волосы.

– Истинную правду вы изрекли, Петр Феофилактович, – сказал он с глубоким вздохом. – Слабы и смертны мы все.

Настала продолжительная пауза. Барон закрыл лицо своими лазурными перчатками и, судя по его последней фразе, раздумывал, должно быть, о слабости и смертности человеческой, а Петр Феофилактович, болезненно моргая своими слезящимися глазами, и на него, и на все окружавшее смотрел так внимательно, как будто отыскивал в трактирной толпе человека, который бы после ранней смерти дочерей его, Митродоры и Степаниды, мог достойным образом подать ему на старости лет руку помощи.

– Да! – как бы спросонья вдруг воскликнул барон, азартно пожимая руку своего нового друга, – вы истинный философ! Я уважаю и должным образом ценю ваши благородные правила. Бог даде, Бог и отъя! – вот наше единственное утешение и подпора во всех ударах судьбы. Прошу вас, достойный Петр Феофилактович, сделать мне честь откушать со мной.

Петр Феофилактович вырастал в своих собственных глазах. Первый шаг, который он сделал в столице, привел его к знакомству с человеком, фамилия которого магически подействовала на него, обывателя из-пид Пилтавы. В его голове зароились разные счастливые предположения, которые основывались на аристократическом знакомстве с высокородным бароном. «Кто знает, – думает про себя Петр Феофилактович, – может быть, барон, по великому знакомству своему с разными высокими сановниками, местечко мне схлопочет какое-нибудь?»

– Государь мой! – отвечал он барону, парадно поднимаясь со своих кресел, – в особенную честь и таковое же удовольствие разделить с вами трапезу вменяю себе.

Высокородный фон Гюббель в ответ на эту рацею отлил и свою пулю не менее круглого и удовлетворительного свойства.

– Моей неопытной юности приятно воспользоваться мудрыми правилами такого благоразумного и искусившегося в жизни мужа, как вы, – говорил барон, совершенно по-детски выпучив свои глаза на мудреца из-пид Пилтавы.

Таким образом, после всех этих фраз, доказывающих отличное знакомство обоих собеседников с любезной книжицей «О прикладах, како пишутся кумплименты разные», барон заказал обед с такими неестественными блюдами, к которым Петр Феофилактович не знал как и приступить. При каждом появлении новых тарелок он мучительно ломал голову, придумывая, что бы такое спросить у своего юного друга с формально дипломатической целью отдалить жгучую минуту прикосновения к блюду до тех пор, пока благородный собеседник его собственным примером не покажет ему, при помощи какого столового орудия нужно прикасаться к этому блюду.

Барон не скупился на уроки. Он ясно видел плебейскую хитрость Петра Феофилактовича и грациозно действовал в его назидание ложкой, ножом и вилкой. Петр Феофилактович без шуток засматривался на те поистине восхитительные приемы, с которыми барон обращался с замысловатым обедом, так что, по моему крайнему разумению, приемы эти в тысячу раз были восхитительнее приемов, отличавших некогда усопших предков барона в то время, когда они, конные и пешие, ручным и дальним боем защищали честь и имущество знаменитейшей, по их мнению, фамилии баронов фон Гюббель, непобедимых рыцарей безукоризненного герба кабаньей головы в грязной луже с золотой подписью по-латыни: Asinus asinum fricat.

Но всякому времени свое. Известно, что наше поколение против прежнего обмелело, поэтому и неудивительно, что в старину грациозно пили и грациозно давали в зубы; неудивительно и то, что ныне грациозно пьют и не имеют силенки, хоть бы и без особенной грации заехать в физику; следовательно, если бы дело шло о правильном определении, когда было лучше на свете, теперь или в старину, я бы без затруднения ответил, что и в старину, и теперь. Но ведь всякий, кто только прочитает эти строки, без сомнения, настолько грамотен, что непременно увидит, что я, так сказать, зарапортовался и что только та необыкновенная гибкость, с какой я владею словом, помогла мне от старых времен, от гербов перейти к обеду, которым угощал Петра Феофилактовича обязательный барон фон Гюббель.

Итак, я очень рад, что разделался со старинными временами и продолжаю.

Портвейн и лафит, ошеломившие своей дикой ценностью Петра Феофилактовича, развязали ему язык наконец, по крайней мере настолько, что он перестал в разговоре с бароном цитировать лучшие места из книги «О прикладах, како пишутся кумплименты разные», и заговорил простой речью.

– Очень, очень рад я, барон (позвольте узнать ваше имя и отчество), что имел честь познакомиться с вами. Я приехал сюда по весьма для меня важному делу.

– Право? – спрашивает барон.

– Да, я теперь на вас как на каменную гору надеюсь. Вы мне, батюшка, Христа ради, помогите! Уж, пожалуйста, будьте отцом, заставьте за себя вечно Бога молить.

– Не просите вы меня, – умоляет в свою очередь барон, – все, что могу, я рад для вас сделать без всяких просьб.

– Будь благодетель! – фамильярничает с юношей Петр Феофилактович. – Эх! пуншику бы выпил теперь.

– Пуншу! – командует барон. – Какое же у вас дело в Москве?

– Да что, батюшка, место приехал искать. Знакомых, можете себе представить, во всей Москве ни комара, ни мухи.

И подъехать, то есть чтобы попросить там, кого следует, совсем не к кому.

– Ну, еще это беда не беда, – говорит барон, – с этим-то мы как-нибудь сладим. Какое же место вам нужно?

– Да хоть бы какое-нибудь дали, все бы всласть было! – острит Петр Феофилактович, смакуя другой стакан пунша. – Не до горячего нам, братец ты мой, лишь бы только роток попарить.

Барон снисходительно слушал разные дружелюбные эпитеты, которыми удостаивал его разгулявшийся Петр Феофилактович, думающий в это время о том, какой необыкновенно милый человек его новый знакомый.

Улица Покровка в Москве. Фотография начала XX в. Частный архив

«Что же такое? – думает он чуть не вслух. – Это ничего, что он аристократ. Я сам из обер-офицерских детей. Опять же я старик и надворный советник, а у него небось и первого чина еще нет. Усенки-то у него еще не выросли».

И ему начинает казаться, что барон непременно обидится на него, если он не станет обходиться с ним по-родительски.

– Напрасно ты, друг мой любезный, вином меня таким дорогим угощал. Я тебя давеча еще хотел побранить за это. Ты, милый, береги денежку про черный день!.. – самым поучающим тоном приказывал барону Петр Феофилактович.

– Что делать, Петр Феофилактович! Привычка. Впрочем, очень вам благодарен, – отвечал барон с приятной покорностью милого ребенка-ученика.

– Нужно бросать дурные привычки, дружок! Прикажи-ка, братец, мне еще стаканчик пуншику-то. А ежели ты меня для первого знакомства угостить хотел, я тебе вперед сказываю: не люблю я этих вин. Я матушку российскую люблю. Я за нее за матушку страдаю, а люблю. За нее меня из службы новый губернатор вон вытурил. Как узнал, что я запиваю (я, братец ты мой, по году, по два не пью, да уж когда закучу, так чертям тошно! Ты не смотри, что я старик. Это ничего! Мне в это время удержу нет) – так как только он узнал, что я запиваю, и говорит: «Подавайте в отставку: вы пьяница». Я и вышел. Сначала я было не хотел выходить, а он и говорит мне: «Ну, так я сам вас выгоню». Они, новые-то, все такие!.. Черт с ними! Я пью, я и дело знаю. Опять же я редко пью…

У питейного дома. Рис. А. Агина. 1890-е гг. Коллекция ГИМЗ «Горки Ленинские»

– Это ничего, Петр Феофилактович! – утешает барон. – У меня дядя есть князь. Он хоть и не служит теперь, но ему только слово стоит сказать, так вам какое угодно место дадут. Я к вам завтра приду и повезу вас к нему.

– Вот и отлично! Вот и молодец! – в необыкновенном восторге кричит Петр Феофилактович. – Дай я тебя поцелую за то, что ты нас, стариков, уважаешь. Че-ла-э-к! графин водки сюда. Выпьем с тобой, друг!

– Извините, Петр Феофилактович, не могу: после обеда не пью.

– Выпей, выпей, пожалуйста! Я тебя поцелую за это. Всю, всю, всю пей. Молодец! Эй ты, машинист! – обращается Петр Феофилактович к трактирному лакею. – Будет тебе чертовщину-то играть. Поставь русскую!..

Трактирная зала оглашается разухабистою «Вдоль да по речке, вдоль по Казанке». Петр Феофилактович пускается в азартный пляс, а барон поставляет ему деликатно на вид, что это нехорошо.

– Молчи, молокосос! Разве не видишь, что я запил? Ты заезжай за мной завтра, а теперь мне удержу нет…

 

II

На другое утро Петр Феофилактович проснулся с больной головой. Голова решительно хотела у него лопнуть, потому что, не говоря уже про изящного барона фон Гюббеля и паров выпитого вчера вина, в ней роились густые толпы каких-то странных призраков, которых Петр Феофилактович видел как будто где-то и когда-то, но когда и где именно, он припомнить решительно не был в состоянии. Отдаленным, но тем не менее потрясающим громом в больной голове моего героя раздавался музыкальный гул трактирной машины, играющей «Вдоль да по речке», – неясно припоминались какие-то новые знакомства с какими-то новыми людьми, обнимания и целования с ними, уверения этих людей во всегдашней и неизменной дружбе, которую будто бы почувствовали они к Петру Феофилактовичу при первом взгляде на него. Припомнилась ему потом темная, темная ночь, суровые груды зданий, мрачно накрытые ею, лихая езда по каким-то улицам, кривым и длинным, услужливые извозчики, ярко освещенные подъезды каких-то домов, гром оркестров, какие-то воздушные, влекущие феи, какие-то люди разного звания, поющие под эти оркестры, любезничающие с этими феями, а наконец, во главе всей этой длинной шеренги воспоминаний, припоминался Петру Феофилактовичу сам Петр Феофилактович, буйный и кутящий до отрицания всякого, по его же словам, удержу.

– Господи! – наконец воскликнул он, – что же это я делаю? Старый я шут!.. Приехал за делом, да на первый же день и запьянствовал. А с хорошим было человеком познакомился: и место бы, может быть, он мне схлопотал. Теперь барон смотреть-то не станет на меня, на пьяного дурака.

Но слава и честь барону! Это был верный друг, добрый товарищ. По пословице, легок на помине, он, едва только Петр Феофилактович окончил свою против себя филиппику, весело влетел к нему в трехаршинный нумер, заведываемый некоторой ярославской солдаткой Марфой, стремившейся главным образом к той цели, чтобы жильцы ее клеток величали ее не иначе, как мадамой, или по крайней мере Марфой Ивановной.

– Поздненько изволите вставать, Петр Феофилактович! Вас уже там невесты заждались… – шутит барон.

– О-ох, батюшка! Простите вы меня, Христа ради! Что я там набедокурил, хоть убейте меня сейчас, старого дурака, ничего не припомню, – умирающим голосом отзывается Петр Феофилактович.

– Что это вы, Петр Феофилактович? Как вам не стыдно извиняться передо мной! Велика беда покутить, когда хочется. Я вот молодой человек, да так иногда накуролесишь, что самому стыдно в зеркало на себя посмотреть. Быль молодцу не укор, Петр Феофилактович! А вы вот лучше всего поправляйтесь поскорее. Вечером нынче мы с вами к дядюшке отправимся. Я уж ему толковал об вас.

– О-о, Господи! – протягивает Петр Феофилактович. – Чем мне только благодарить вас?

– Да вот когда-нибудь мы с вами в трактир отправимся, – хохочет барон, – так вы мне еще гопака вашего протанцуете. Вот вам и благодарность вся. А вы это чудесно делаете:

Черевикам, що купила, Лыхо трепку задам {221} .

И каблуками хлоп, хлоп… Чудо что такое! Истинно по-казацки.

– Не вспоминайте уж лучше! – стыдливо просит Петр Феофилактович, и в то же время, ободренный дружеским тоном барона, моментально распоряжается вызовом из темных пределов меблированных комнат некоторой кривой бабы для того собственно, чтоб она мгновенно летела в погреб за полштофом желудочной.

Совершая возложенную на нее экспедицию, кривая баба подала барону великолепный повод сравнить ее с несчастным сэром Джоном Франклином, и хотя острота эта весьма мало подходит к моему рассказу, тем не менее я никак не могу умолчать про нее, потому что все кривые бабы, прозябающие в меблированных комнатах, ни более ни менее как в некотором роде франклины. Смелость такого сравнения вас, может быть, очень удивит, но я желаю вам лучше удивляться смелости, с которой я сделал это сравнение, нежели собственным опытом испытать те горестные факты, которые у меня, жителя меблированных комнат, вынудили его. Мое отступление от рассказа, надеюсь, будет прощено мне, когда я скажу, чем именно я руковожусь в этом случае. Меня побуждает к отступлению высокогуманная цель: с одной стороны, прошуметь на всю Москву, что в наших комнатах снебилью процветает такое гнусное варварство, которое рано или поздно непременно умерщвляет всякого жильца, что кривые бабы, составляющие их прислугу, пропадают, как пропал сэр Джон Франклин, по целым дням, ежели вы будете иметь наивность послать их куда-нибудь на четверть часа. Покусывая их моим обличением, я, следовательно, с другой стороны, подвигаю кривых баб к более скорому и толковому исполнению их обязанностей, чему я, как плебс, обязанный жить в комнатах снебилью, главным образом служу с детства и буду служить до самой могилы…

В трактире. Рисунок XIX в. Частная коллекция

– Где тебя черти носили? – азартно спрашивает Петр Феофилактович кривую бабу, когда она ставит на стол желудочную.

– Где носили, там теперь меня нет! – гневно отвечает баба.

– Ты у меня вперед скорее ходи, а то я тебе, вместо полтинника, какой ты с меня вчера содрала, шлык на сторону сворочу.

– Посклизнешься неравно на моем шлыку-то, нос разобьешь! – бормочет баба, благоразумно, впрочем, направляясь к дверям.

– Ах ты, каналья эдакая! Да я тебя сейчас!.. Ты грубиянить еще тут вздумала! – кричит Петр Феофилактович, бросаясь вслед за ней, так сказать, с жаждой крови.

– Потише кричи: халат лопнет, – заканчивает баба, скрываясь в непроницаемом мраке длинного пахучего коридора, непременной принадлежности всех вообще комнат снебилью.

Петр Феофилактович, после трех рюмок настойки, едва-едва мог забыть оскорбление, нанесенное ему кривой бабой; барон хохотал во все горло, уверяя, что на эту дрянь не стоит обращать внимания, и убедительно предлагал ему исключительно заняться поправлением к вечеру своего здоровья, чтобы можно было достойным образом, не роняя себя лицом в грязь, представиться дядюшке-князю.

– А ну, как запах от этой штуки к вечеру-то не пройдет? – боязливо спрашивает Петр Феофилактович?

– Ничего! – успокаивает барон. – Он ведь старикашка, и не услышит ничего. Только вот что я вам скажу, Петр Феофилактович. Любит дядя очень в карты играть, так вы, ежели он пригласит вас, от игры не отказывайтесь. А в случае, ежели проиграете, вот вам деньги, заплатите. Он это очень любит.

Петр Феофилактович в восторге от своего юного друга.

– Да к чему это вы, барон, мне деньги даете? Мне, право, совестно. Я, ежели проиграю, могу свои заплатить.

– До этого-то я вас не допущу – свои-то проигрывать. Не за тем я вас везу к князю. Другое дело, ежели вы у него что-нибудь выиграете, тогда так.

Последовала благородная борьба великодушных сердец, результатом которой было, что барон всучил-таки Петру Феофилактовичу довольно толстую пачку депозиток для игры со старикашкой-князем.

– Ну, так смотрите же, будьте готовы! – говорит барон. – Вечером я за вами заеду.

Действительно, этим же вечером Петр Феофилактович, предводимый милым бароном, с болезненно замирающим сердцем шагал по широкой освещенной лестнице его сиятельства князя Рангоут-Брызгачева.

– Дядюшка! – рекомендует барон седому, величественной наружности, старику Петра Феофилактовича, – мой лучший друг Петр Феофилактович Зуйченко! Поручаю его, дядюшка, вашему доброму вниманию.

– Очень рад! – говорит князь тоном Юпитера-милостивца.

Затем Петру Феофилактовичу предстоит высокая честь усесться в креслах напротив высокого сановника, которому, по словам барона, стоит сказать одно только слово – и Петра Феофилактовича пошлют кормиться на какое угодно место.

Исполнивши процесс восседания с той ловкостью, которая так привлекательна в медведях и так смешна в людях, Петр Феофилактович находится вынужденным приставить свой носовой платок ко рту и несколько покашлять самым, впрочем, мягким, вызывающим на приятную беседу, кашлем.

Князь заводит с ним дружеский разговор, из которого Петр Феофилактович узнает, что предупредительный друг его барон насказал о нем своему могучему дядюшке весьма много приятных вещей, успевших заранее приобрести ему все расположение благородного вельможи.

– Вы мне поскорее напишите подробную записку, как, где и чего вы желаете, – говорит князь. – Я скажу об вас моему кузену, князю Петру; он все сделает для вас.

Петр Феофилактович благоговейно кланяется сидящему перед ним идолу, а идол, молчаливо принимая от него эти поклонения, все в больший и больший священный трепет повергает душу поклонника своей торжественной, гордой осанкой.

– Вот это, Петр Феофилактович, – говорит барон, оттащивши его от князя, – важная особа, хоть и не аристократ. С Дибичем-покойником большие друзья были. Он у главнокомандующего всеми частными делами, как хотел, управлял. Теперь он преимущественно литературой занимается. Ум у него, скажу я вам, как у Вельзевула какого. Так и жжет. Весь аристократический свет его ужасно боится.

– Как же его фамилия? – спросил Петр Феофилактович, не без страха посматривая на старое, сгорбленное существо, которое в буквальном смысле рассыпалось перед князем, заставляя его неистово хохотать.

– Едем мы, князь, – говорит старичишка, ужасающий аристократический свет, – по Категату. Только вдруг откуда ни возьмись крокодил, ширины, докладываю вам, по крайней мере, как наша Ходынка, и при этом такой длинный, что например, стоя у его хвоста, вы никак бы не могли видеть его голову. Вдруг этот гигант берет наш пароход на спину и плывет вместе с нами. Можете себе представить, что мы были ни живы ни мертвы на спине этого шалуна. Наконец к вечеру мы освоились с нашим положением настолько, что общество, по моему предложению, сходило с парохода гулять по крокодилу. Как остров какой-нибудь, весь он лесом и камышами порос. Француз один ехал с нами, так тот несколько строфокамилов застрелил на нем. Ах, князь! если б вы только слышали, какие тут смелые предположения выводил я, откуда бы мог взяться на Категате крокодил со строфокамилами на спине.

– Вы вот небось думаете, старик дичь порет, – говорит барон Петру Феофилактовичу. – Ничего не бывало! Это, изволите видеть, он на днях воротился из-за границы и теперь этой аллегорией непременно хочет выразить какое-нибудь политическое намерение какого-нибудь государства.

– Неужели? – спрашивает порабощенный Петр Феофилактович.

– Верно, – отвечал барон.

Вечер для Петра Феофилактовича кончился интересным знакомством с Вельзевулом и проигрышем князю довольно круглой суммы, которую он с важностью богатого собственника сейчас же и выложил на стол из пачки, данной ему предусмотревшим этот пассаж бароном.

Попал таким манером наш Петр Феофилактович в знать и возблаженствовал, потому что, ежели он проигрывал князю, за него платил барон, говоря, что он на чужой стороне, что ему нужно деньги беречь, как заезжему человеку; а ежели слепая фортуна подвозила Петру Феофилактовичу, он клал денежки в свой собственный карман, ибо рыцарь-барон никак не соглашался не только брать их все, но даже и от половинной части постоянно отказывался.

– Ваше счастье, Петр Феофилактович, – говорил барон. – Старикашке-князю этого добра девать некуда, а вам при годится.

Петр Феофилактович благоразумно соглашался и добрым друзьям своим из-пид Пилтавы, спрашивавшим у него, каково идут его дела, по почте отписывал, что делишки его, слава Богу, очень, очень хороши и что получение места почитай что совсем начеку.

Но всему бывает конец.

Одним прекрасным утром, когда, в некотором смысле, вся природа радовалась и ликовала, барон фон Гюббель в необыкновенной тревоге врывается к Петру Феофилактовичу, сладко мечтавшему в это время о месте старшего чиновника особых поручений в одной из хлебнейших губерний.

– Батюшка, Петр Феофилактович, спасите! – говорит барон, не то шутя, не то серьезно. – Старичишко-то мой беспутный что наделал вчера? Одному приехавшему помещику десять тысяч на честное слово до нынешнего дня пробухал. Четыре-то я достал кое-как (с самого утра как угорелый мечусь по знакомым и как на грех ни одного шута дома не застанешь), а шести ближе недели нигде не добыть. Нет ли у вас свободных, Петр Феофилактович? Мы бы со старика проценты, какие угодно вам, счистили.

У Петра Феофилактовича было ровно шесть тысяч, нажитых им на различных должностях, отлично-ревностное исполнение которых сделало его надворным советником и ордена Св. Станислава третьей степени кавалером.

– Помилуйте, барон! Какие тут проценты, – говорит Петр Феофилактович. – За честь почту. Только зажился я очень у вас в Москве, скучно без дела мне, старику. Вы уж, пожалуйста, барон, попросите князя-то. Конечно, я это не к тому речь веду, чтобы т. е. того… вы извините… Я всегда с удовольствием… – лепетал Петр Феофилактович, направляясь к желтой пузатой шкатулке, которую он, по своей необразованности, всегда называл щекатункой.

– Я ему, старому, отдыха теперь насчет вашего места не дам. Я ему теперь все уши прожужжу, а то ведь он сопеть любит! – горячился барон.

Желтая шкатулка раскрыла свои вместительные недра. Петр Феофилактович, счастливый сознанием, что и он наконец делается полезен своему доброму другу, вынимает улежавшиеся пачки кредиток и вручает их барону. Барон уверяет его, что он через неделю привезет ему деньги не иначе, как с процентами, и после крепкого лобзания последним целованием оставляет Петра Феофилактовича на жертву ярославской солдатки – съемщицы меблированных комнат, претендующей на звание мадамы, и ее угрюмой сподручницы – кривой бабы.

«Виды нашей прислуги». Чистильщик обуви. Рисунок С. Ф. Александровского из журнала «Всемирная иллюстрация». 1872 г. Государственная публичная историческая библиотека России

Сейчас сказал я «последним целованием» на том основании, что шеститысячным займом кончилось знакомство Петра Феофилактовича с интересным бароном фон Гюббелем. После этой истории мы видим их совершенно на разных дорогах. Петр Феофилактович, очень долгое время озабоченной походкой человека, отыскивающего потерянное, каждый день подходит к великолепному подъезду князя Рангоут-Брызгачева, где на его смиренный звонок обыкновенно выскакивает серьезный швейцар с неизбежной фразой: «Его сиятельство изволили выехать», или: «Его сиятельство не изволят принимать».

– А барон дома? – нерешительно спрашивает Петр Феофилактович.

– Я вам в прошлый раз докладывал, что барон изволили уехать за границу! – строго извещает швейцар и громко хлопает резной дверью подъезда.

Долго смотрел на эту историю соседский дворник, и вот однажды, отпустивши Петра Феофилактовича на некоторое расстояние от княжеского дома, он подбегает к нему и ведет такую речь:

– Напрасно, ваше благородие, вы ходите сюда. Здесь, судырь, страшные надувалы живут. Они себя князьями и графами величают, только все это они, мошенники, врут. Старик-от сам, который что князем себя называет, точно что дворянин, а около-то него такие, самые что ни есть сквозные, мошенники. К ним так-то иной день человек сто приходят звонить. Не вы одни…

Петр Феофилактович скоро покорился своей участи.

– Бог даде, Бог и отъя! – сказал он и смирно стал у Иверских ворот в ряды обыкновенных людей этих ворот, и порой вы можете видеть и слышать, как важно подходит он к какому-нибудь приходящему и с сознанием своего достоинства начинает говорить:

– Государь мой! помощью своей милостивой мошеннического и бесстыдного обмана жертву осчастливить соблаговолите.

А в другое время, ежели вам это нравится, полюбуйтесь на него в соседней полпивной, где он, блистая своими медными пуговицами на изношенном вицмундире, кутит на собранные гроши, так что ни содержатель полпивной, ни его прислуга, ни даже сам полицейский ундер не могут безнаказанно подступиться к надворному советнику и ордена Св. Станислава третьей степени кавалеру Петру Феофилактовичу Зуйченко.

Барон фон Гюббель, раззнакомившись с Петром Феофилактовичем, не раззнакомился, однако же, с нами. Мы и теперь не упускаем его из виду. По последним известиям из большого света – арены его подвигов, слышно, что князь Рангоут-Брызгачев, утомившись своей многотрудной деятельностью, ухитрился выйти в более светлое море других спекуляций, на первый взгляд весьма честных и полезных, место же свое – атамана мошеннической шайки, передал своему юному другу, барону фон Гюббелю, который, впрочем, на самом деле есть не кто другой, как беспаспортный рижский мещанин Карл Гильз.

Есть надежда, что сей Карл, или Карлушка, достойным образом заместит князя Рангоут-Брызгачева, ибо на официальном вечере, который князь давал всей своей шайке по случаю передачи им Карлуше своих атаманских регалий, последний сказал следующий назидательный спич:

«Господа! По-настоящему я должен был бы начать мою речь торжественной клятвой, что мой метод ведения наших общих дел будет такого, так сказать, беспромашного свойства, что никогда не затемнит блеска этих регалий, которые сделал мне честь передать мой уважаемый предшественник, князь Рангоут-Брызгачев. Но я не начну моей речи такой клятвой, потому что, смею думать, и без моей клятвы все вы единодушно уверены, что промахов с моей стороны быть никогда не должно. Поэтому я вам скажу только то, что скажу. Вам всем известно, что я очень и очень малограмотен, но во всяком случае, не настолько, чтоб отказаться от какой-нибудь сделки даже и по книжной торговле. На днях я так и поступил, т. е. не отказался от сделки, предложенной мне одним здешним книгопродавцем. Поясняя, в чем именно состояла эта сделка, я должен сказать вам, что я просто-напросто, по счастливому течению судеб, заграбастал у него книг рублей на тысячу. Но сила не в этом. В числе книг, подброшенных мне благоприятствующей судьбой, было сотни три экземпляров сочинений какого-то господина Павлова. Несколько таких экземпляров, какие побольше поизмялись, я оставил себе собственно для ради домашнего обихода. Мучимый однажды бессонницей, я схватил первое, до чего с кровати могла достать рука моя, и достал повесть означенного Павлова, озаглавленную «Миллион». Там случайно дочитался я до такой великолепной мысли: «Я отдам на растерзание мое тело, я оскверню мою душу каким хотите пороком, я спою с кругу весь мир, я, пожалуй, пойду в герои добродетели, ежели это вам нравится, только заплатите мне». Отныне, господа, это мой девиз. Господа! заканчивая мою речь, я спрашиваю вас, справедливы ли после того все надежды, которые вам угодно было возложить на меня?»

Общество в полном энтузиазме. Общество поощряет громкими «ура» слова своего юного патрона; князь же, как истинно великий человек, подошедши к Карлуше, возлагает свою руку на его голову и произносит:

– Друг мой! Будь всегда таким. Смолоду я сам был такой же. А теперь устал, теперь хочу отдохнуть…