Наутро очень хотелось еды. Тарахтел мусоровоз, облагораживая прохладное, даже сумеречное утро. Дома из еды не было ничего, оставалось идти в люди. По диагонали, в первом этаже дома № 39, имелось примерно кафе— этакий чулан со стойкой и боковым залом.

Я сидел возле окна, ел омлет, который тут летом для красоты покрывали нарубленными кусочками помидора, пил чай, потому что кофе тут был совсем уже невыносим, и глядел в окно. Накрапывал дождь. Несущественный, но хмурый, вовсе не летний, хотя духота сохранялась.

Туг дверь открылась и, как было видно в проеме, появился Башилов. Просыпался он, поди, в семь утра — если уж в десять выглядел совершенно бодрым, отчего и приветствовал меня громким голосом.

— П-п-п-ривет, — вскричал он (он несколько заикался). Я давно подозревал, что заикался он исключительно для художественного эффекта, к которому примешивалась хитрость — растягивая фразы, он заставлял в них вслушиваться, запоминать. И его заодно. Позиционировался он как художник, точнее его род жизни определить было трудно, поскольку он вроде бы занимался всеми видами отрасли. Итак, он сказал:

— П-п-п-ривет. А у меня холодно, страсть. Согреться выскочил.

Он жил в сквоте, в двух домах отсюда. Там была небольшая арт-колония, постепенно усыхающая, но пока еще живая. Чуть ли не последний, наверное, сквот на свете.

— Б-б-б-лин, — добавил он, принеся за мой столик свой чай. — И еще такая напасть, не понимаю почему… вот указательный палец болит, левой руки, — который мне и продемонстрировал, совершенно нетронутый и гладкий. — Ничего не понимаю, такое ощущение, как будто из него кровь на анализ брали. Знаешь, такой трубочкой-пистолетиком — тюк и он тебя дырявит, отсасывают. А потом такая боль внутренняя. А ты все куришь и это вредно.

— А что это у вас холодно? Летом-то?

— В-в-в-от, понимаешь, в том и история. Тебе как историографу этой местности это точно будет интересно.

— С чего это я историограф? — я опешил, потому что почти поверил в то, что меня им кто-то назначил, а я и не знал. Провел он меня, да.

— А теперь будешь, потому что случайно я бы э-т-т-их слов не с-с-сказал. Ну вот, слушай, начали мы зачем-то вчера стенки простукивать. Клад что ли решили искать. Всю квартиру простукали, и, представляешь, в моей комнатенке как раз как-то неправильно отвечает. Я им говорю, мало ли там, кирпич неправильно положили, схалтурили. А они ни в какую, давай долбить! Ломик даже нашли, раздолбили.

— Ну и?

— Что "ну и"? Я заинтересованности в тебе жду, а ты "ну и"…

— Заинтересован я, заинтересован.

— Нет, ты с-с-скажи, что б-б-будешь историографом, т-т-тогда расскажу, потому что нас всех нужно увековечить. А то еще получится, что мы зря жили.

— Буду, буду, — согласился я, странным образом осознав, что и в самом деле — отчего бы и не увековечить?

Мало того, пойду сейчас домой и вместо того, чтобы тюкать положенную на сегодня половину листа перевода дамского романа "Горячее лоно страсти", мисс… англичанки какой-то, запишу все, что произошло накануне этой встречи, — начиная со вчерашнего мальчика, и непременно расскажу, зачем мы тут все находимся.

— Так заинтересован ты или нет? — продолжал искажаться Башилов. Впрочем, кажется, он поверил в мою искренность. — Да, вижу, что заинтересован. Так вот, там, в стене, теперь дыра. И в дырке обнаружились эти, как их… ну как гарнитуры шрифтов. Как это называлось, когда они были свинцовыми?

— Литеры?

— Или не литеры. То есть литеры, но какое-то еще слово, кажется, было. А еще номера какой-то газетки, желтые такие. "Голос подполья" называется. Хотя какое к чер-рту лодполье, квартира же на третьем этаже.

— А про что?

— Да хр-р-рен знает… социки какие-то дореволюционные. Наши, понятно, тут же все повелись натом, что подполье. Но это не важно, главное — теперь оттуда дует. Сильно дует и не просто так, а какой-то холодной сыростью. Ты не знаешь, где взять цемент?

Словом, допили мы чай и отправились к нему.