Тут я не без удивления обнаружил такую пару: Мэри Поппинс (местное название, конечно) и Куракина, моего старшего приятеля, того самого, который и вовлек меня однажды в переводческие труды. С него поэтому описание и начну. Но тут была проблема: подсаживаться к ним или нет? И неловко вроде бы нарушать уединение, а как не подсядешь, когда все знакомы лет двадцать, пусть даже в такой конфигурации никогда не встречались? Куракин мои сомнения разрешил, отодвинув третий стул у стола.

Я, конечно, еще отошел к стойке, брать себе еду и водку. У буфетчицы был какой-то неблагоприятный день, она все роняла— собственно, они уже почти закрывались. Кроме Мэри и Куракина еще только в углу полулежала засыпающая компания лиц кавказской национальности, время от времени забредавшая в наши края. Кто они были такие, я не знал. Не интеллектуалы, уж точно, не то что мы. Еще на высокой подставке в углу о чем-то мелькал телевизор, но звук был почти не слышен.

Куракин был высок, сутул, немного неопрятен, но в варианте неопрятности человека, смолоду носящего пиджаки, хотя бы и разной степени потертости. Чего он это так, никогда у него не спрашивал, даже отчего-то раньше не удивлялся: может, пиджаки создавали ему уместное ощущение тяжести на плечах.

У него была такая фенька. Он был журналист, случалось, что работавший и в штате, но предпочитавший разнообразный freelance и всякие малоответственные подработки. Отчасти условный журналист, конечно: ни в правительственных, ни в отраслевых пулах он сроду не состоял — так, гибко халявил. Это ему было удобно, поскольку позволяло сдавать почти один и тот же текст в разные органы, сотрудники которых друг друга не читали никогда, поскольку не читали вообще ничего. Тем не менее на всякий случай у него было некоторое количество псевдонимов, но уже через день после написания текста он об оном не помнил. Так вот, зачем-то — чтобы как-то осуществить свое распространение в природе что ли — он обязательно и бессмысленно внедрял в каждый текст слово "однозначно", а в текст, казавшийся ему удачным, фразу "в полный рост".

Учитывая то, что статьи писались на самые разные темы, появление этих словоформ было совершенно абсурдным стилистически, однако же обеспечивало текстам какую-то странную связь, еще и помогая узнать впоследствии собственный текст, хотя и непонятно зачем. Возможно, это могло пригодиться в ка-'ких-нибудь спорных гонорарных историях. Нет, скорее, это он так фиксировался в некой вечности — того ее сорта, который проецируется на бумажное пространство. Возможно, в его пристрастии к двум упомянутым фразам была определенная магия, что-то, возможно, изменившая за эти годы в природе и Отечестве. Вообще, человек он был серьезный, у него имелась даже электронная записная книжка.

А с организациями, хотящими его слов, у него всегда было удачно. В начале 90-х, например, он халтурил на американских евангелистов, людей чинных и самовлюбленных, переводя их гимны на русскую мову. Тут, по его рассказу, ему помогали походы на насыпь в район дома

№ 24, с видом на надпись ШИНОМО, тогда, впрочем, еще не появившуюся. Там иной раз по выходным из-за насыпи распространялись звуки гармони, в ходе чего Куракин и перелопачивал подстрочники баптистов в нечто народное, примерно этакое: "Надежда моя одна и проста — на Господа нашего И… — тут гармошка как бы сдыхала, выпустив из себя воздух, и, растягиваемая, взвизгивала, — исуса Христа".

Эти его американо-баптистские евангелисты располагались тогда в бывшем кинотеатре, в пяти домах отсюда, в 44-м. Куракин говорил, что платили они изрядно, вот только через полгода снялись и куда-то отправились: то ли дальше, в Сибирь, то ли восвояси. Может быть, потому, что им киношку приватизировать не дали.

Честно говоря, в кафе дома № 39 не было уютно. Более того, там даже воняло — особенно по утрам, от перегара, и по вечерам, в момент производства этого перегара. Теперь был второй вариант. Помещение как бы съеживалось и, чуть помедлив, раздавалось обратно, при этом промахивалось мимо своих исконных размеров, отчего тут же начинало снова съеживаться, снова промахивалось. В результате пульсаций воздух то теснил грудь, то — в явном противоречии с прокурен-ностью (несмотря на кондиционер) — становился разреженным.

Так что обнаружить здесь эту парочку было весьма странно. Куракину теперь было лет к пятидесяти, девушке Мэри — к сорока, но она не без успеха держала себя вполне еще девушкой, так что можно было даже подумать, что ей только что исполнилось тридцать четыре.

Поскольку я жил в этом районе всегда и чего тут только не помнил — штурмы водочного магазина, например, который был на углу улицы с трамвайной линией, а еще — в раннем совсем детстве — по улице даже похоронная процессия однажды прошла, с оркестром. Так что эту девушку я уж тем более знал и вполне мог оценить благосклонность природы, ей оказанную. С учетом того, что я несколько близорук и такие вещи, как появление морщинок вокруг глаз, для меня невидимы, она выглядела замечательно. С достаточно постоянной и бесхитростной стрижкой то ли "под горшок", то ли "паж", если тут есть разница. Ростом она была примерно метр семьдесят, худощавая, но крепкая, спортивная. Ее можно было обнаружить бегающей по школьному стадиону, точнее — по дороге на стадион и обратно (уж на стадион-то меня затащить было невозможно, тем более с утра), даже и не уставшей, а только разрумянившейся от бега. В общем, она удачно боролась с ходом времени, а может, и не боролась, а таким был ее жизненный уклад. Она была этакой Мэри Поппинс, вариантом местного совершенства — ею явно культивируемого, отчего между собой мы ее так и прозвали. Вообще, эта тяга к совершенству была у нее отчетливо платонической, поскольку, если вспомнить, ее существование в здешних кварталах не скрашивали ни лимузины, тормозившие возле дома (она жила в 31-м), ни ухажеры с охапками роз. Не исключено, разумеется, что ее счастье в те годы происходило в более продвинутых районах, ну а тут она держала себя, почти надменно.

Они о чем-то бормотали, про какой-то кинофильм, который я не видел, так что слушать их было бессмысленно, и я, поедая яичницу, глядел на ее коленки, вспоминая о том, как некоторое время она была для нас, мужских учащихся 10-го, выпускного класса, Лолитой.

То есть там прежде должна была появиться книжка — что, понятное дело, произошло случайно, потому что кто ж знал про Набокова. Чей-то родитель почему-то привез, книжка и пошла по рукам. Переходила она между своими как, естественно, порнография — вряд ли в точности под этим термином, но, несомненно, как потаенная литература. Хотя и воспринятая не вполне верно, а что до конкретных половых ощущений, то нами было понято не больше трети, кажется.

То есть порнухи как таковой там выявилось мало, тем не менее, по странной и счастливой — полагаю — склонности, эта история каким-то образом взбудоражила некоторую группу товарищей, прочитавших книгу, отчего между нами были часты споры, кого следует считать нимфеткой. Учитывая поголовную девственность участников обсуждения, сама тема относилась, пожалуй, к разряду физико-математических или общественных наук. Во всяком случае, в 10-м классе уже не тискают младшеклассниц, поскольку мысли обращены на несколько иные моменты, не вполне внятные — тем более что дело было в те дикие и бесчеловечные советские годы, когда обнаженная натура существовала только на полотнах Великих Художников, вызывая при этом хихиканье школьников на музейных экскурсиях. Лолитой, соответственно, Машу и назначили. Да, помнится, и соперниц было мало. Если вспомнить, то ничего нимфеточного в ней не было, во всяком случае — никаких физиологических излучений от нее явно не исходило. Напротив, она была зтакой стерильной семиклассницей, совершенно безупречной по меркам того, самого из застойных времен.

В этом ее выборе стиля была определенная изощренность: учитывая несомненные коллективные склонности Лолиты-Маши. Она тогда, как-никак, еще только выходила из пионерского возраста, будучи председателем совета дружины — ну, чего-то такого. Во всяком случае, была у пионеров главной, в беленьких гольфиках. Но, кажется, насчет гольфиков (подумал я, глядя на ее ноги теперь: вовсе без гольфиков, в аккуратных черных носках), насчет гольфиков— это я пытаюсь вспомнить, что именно тогда будоражило. По-видимому, это мы через Мэри впервые обнаружили соответствие литературы и жизни: о противоестественной роли поощряемой литературы в те годы в частной жизни говорить как-то уже противно. Ну а так— ничего в ней особенно не будоражило. Да' ее и одноклассники, кажется, тоже не тискали. Впрочем, может быть, из-за ее пионерской должности. Хотя… в таком случае должны были делать это хотя бы из побочных соображений. Нет, не тискали. Следовательно — совсем не будоражила, хотя и была прехорошенькой. Но вот что запомнилось-то: ножки в белых гольфиках. А и то сказать, были ли в СССР черные носочки? А ну как легкая промышленность их вообще не производила, по причине пессимистичности цвета? Уже и не вспомнить.

Еще, глядя в прошлое, можно было бы удивиться тому, насколько все же в той стране коллективно отыгрывались даже столь частные дела, — наши воспоминания, таким образом, представляют всегда коллективный опыт. Да, судя по всему, она так никогда и не узнала, что некоторое количество молодых людей какое-то время считали ее Лолитой.

Позже она подросла, вошла в обиход жизни нашего района, в частности — каким-то образом познакомилась с Херасковым, уж и не знаю каким — возможно, что просто в гастрономе. Впрочем, произошло это уже относительно недавно, лет семь назад, уже более чем во взрослом возрасте. Тогда для нее настала любовь, происходившая в обстановке весьма частых пьянок, на которых она — по обыкновению пившая водку только в разбавленном виде — сидела в уголке и смотрела на Хераскова влюбленными глазами. Зрелище было надрывным, тем более что Херасков воспринимал ее чувства лишь как повод ко все более вдохновенному разглагольствованию (вполне как сейчас Куракин), а вовсе не как намек к интиму. В результате на какой-то особо вдохновенной пьянке он пробормотал в ее сторону: "Ну зачем нам из-за двух-трех фрикций портить дружеские отношения?" — после чего отношения, конечно, так и не испортились — кто ж мог обижаться на Хераскова, в силу его полной интеллектуальной от-мороженности, не говоря уже о жизненной позиции, состоявшей в также позаимствованной из народного опыта фразе, что не ебарь он, а ханыга. А к Маше он хорошо относился, в самом деле. Он-то ее Мэри П. и прозвал. Наверное, вот он-то и в самом деле воспринимал ее Лолитой.

Но странно, что она не была знакома с Куракиным: сидели они как люди, познакомившиеся недавно. Могли бы, кажется, познакомиться уже лет десять назад как минимум. А то и двадцать, так что с чего бы это теперь вдруг, хотя кто знает, может, они и были знакомы. Но тогда тем более, зачем им торчать в этой точке, где никогда не бывает даже новых бутербродов? Шли бы уж к кому-нибудь домой, одинокие же оба. Хотя, конечно, я же, например, тоже не домой пошел… Странно, вокруг меня все были отчего-то одинокими.

Это, наверное, просто от меня самого зависело — какой сам, с теми и водишься, тех и встречаешь. Ну, видишь-то разных, а за столик присаживаешься именно к одиноким.

И эта мысль вернула меня к Голему.

— Послушай, — сказал я приятелю, передумав спрашивать Машу о том, знала ли она, что ее считали Лолитой, и как бы к этому теперь отнеслась. — Что ты знаешь про големов?

Куракин, вообще, сам бы сошел за голема, потому что на любой вопрос по любому поводу всегда давал ворох ответов, а именно этим, в моем представлении, голем отличаться и должен.

— Ну, это просто, — немедленно отозвался он. — Это еврейское слово, "комок", "неготовое", "неоформленное". Каббалистический персонаж, типа глиняного великана — почему-то великана, только хрен поймешь, что для каббалистических евреев великан. Оживляют его магическими способами. Но там не все однозначно. Во-первых, големом является сам Адам — Яхве лепит человеческую фигуру из красной глины, животворя ее затем вдуваемым "дыханием жизни". Типа эфиром, надо думать. Во-вторых, это верхняя оценка магико-теургических сил, заключенных в именах Бога, а также вера в особую сакральность написанного слова сравнительно с произнесенным. В начале Нового времени считалось, что для того, чтобы сделать голема, надо вылепить из красной глины человеческую фигуру, имитируя действия Бога; фигура эта должна иметь рост 10-летнего ребенка. Оживляется она либо именем Бога, либо словом "жизнь", написанным на ее лбу; но считается, что голем не способен к речи и не обладает человеческой душой. То есть "дыхание жизни" в него вдохнуть нельзя, потому что это может только Бог. Голем быстро растет и скоро достигает исполинского роста и нечеловеческой мощи. Исполняет работу, ему порученную (обслуживает, скажем, евреев по субботам). Вырываясь из-под контроля, являет слепое своеволие. Из авторов наиболее знаменит раввин Лев, автор "пражского Голема". Это век 17-й что ли.

— Что ли просто робот? — поинтересовалась Маша Поппинс.

— Нет, Маруся, — покачал головой Куракин. — Это что ли такое попсовое истолкование, уж прости. Это такое романтическое отношение: вот в 19-м веке про голема в европейской литepaтype писали исключительно в том разрезе, что искусственные существа приобретают человечность, познав любовь. Чем переводили историю из непостижимой в банальную метафору. А это и есть попса. Да и непонятно, как он приобретает человечность только после любви, — как он тогда эту любовь делает? С какой такой стати? Там все сложнее.

— Ну?.. — (это я сказал, а не Маша).

— Да я вспоминаю…

У Куракина был мягкий и вкрадчивый голос. Такой, что говорение не забирало у него физических сил. То есть говорить он мог очень долго. Пока он вспоминал, я искоса разглядывал Мэри (странно, никогда не испытывал к ней чувств) — вполне расслабленную, пившую, как обычно, водку с каким-то соком. Вот, думал я, как оно все на свете. Сначала она была Лолитой (далась мне эта Лолита…), потом — стала Мэри П., а ведь придется стать еще и старушкой. Не мог я ее представить старушкой. А и то сказать— решительная тайна: откуда они, старушки, берутся? Вот представить по какой-нибудь из них, как она в молодости блядо-вала налево-направо и парней раскручивала на развлечения. Редко по какой представишь, а ведь блядовали-то, поди, не менее половины, ну а раскручивали и того больше. А вот комсомолками и пионерками их всех представить— легко.

Разумеется, у меня были все возможности увидеть, как это чудесное превращение происходит наяву. На примере той же Маши: ну вряд ли она вдруг съедет из нашего района в Америку, уже бы раньше это сделала. Вообще, она держала себя в стиле, аккуратно, строго, никаких рюшечек — декоративных строчек, разрезиков, серебристых туфелек или дутых серег. Только однотонная одежда, хорошо к ней прилегавшая. Теперь она была в сандалиях с плоской подошвой, темно-синих джинсах, черном свитере. Еще был плащ, тонкий, темно-синий, нацепленный на рогульку вешалки, а пахло от нее чем-то горьковатым.

— Ну вот, примерно так, — собрался с мыслями Куракин. — Големы бывают из плоти, каменные, железные и земляные. Големы из плоти почти ничем не отличаются от людей, хотя выглядят в среднем менее привлекательными, чем они. Обычно их создают, чтобы они были помощниками в алхимических экспериментах. Каменные и железные големы обладают колоссальной силой и практически неуязвимы, при этом железные големы способны к обучению и самостоятельному существованию. Земляные големы делать проще всего, но способностей у них почти никаких, фактически это просто медленно передвигающиеся кучи земли, обычно их используют, чтобы освободить от земли некоторую яму (земля сама уходит из ямы). Хм… Маша, тебе не скучно?

Маше не было скучно. Она скорее блаженствовала, щеки ее порозовели. Вообще, отчего бы не блаженствовать женщине еще молодых средних лет, попивающей "отвертку" в компании двух вполне приличных мужчин средне-средних лет?

Куракин встал; пошел к стойке взять себе сто грамм — явно сработали какие-то профессиональные щелкоперские инстинкты, требующие долива вдохновения. Водку — в отличие от моей яичницы с чаем — буфетчица выдала ему моментально и автоматически. Вернулся, отпил половину и стал гнать свою телегу дальше:

— Для голема земляного обыкновенного необходима пудра Гамбринуса, изготовляемая из 1 частей древесного пепла, которые перемешиваются с 3 частями земляной пыли и 9 частями сухой растертой человеческой плоти. После трех циклов инвольтаций как его, блин, звали… Лунитари — 45 минут ночью, — к пудре добавляется человеческая кровь до консистенции густого теста. Из этого теста изготовляется сердце голема, внутрь которого запекают листок пергамента из лошадиной кожи, на котором надписывается имя голема и магическая формула оживления. Такой голем после смерти оставляет непроходимый завал там, где умирает.

Казалось, что он вошел в некую прострацию, собственно — вошел несомненно. Возможно, чтобы произвести дополнительное впечатление на даму, но зачем даме подобные прострации, она и так была к нему мила. Из чего следовало, что знакомы они все-таки недавно, кроме того — раз уж он старался произвести впечатление, то имел на Машу какие-то виды, а что до Маши, то (уж я-то ее реакции немного знал), она явно имела неопределенные виды на Куракина. Всюду жизнь, в натуре. Но вот почему одинокие люди, имеющие виды друг на друга, склонны вести себя вычурно? Все же так понятно на этом свете, а они сходятся друг с другом будто своими тенями — на какой-то кинематографической простынке, беспокоясь вовсе не о том, чтобы сойтись, а чтобы другой не заслонил его тень, но — ее бы видел. Не думая, наверное, о том каком-то свете, который и производил в миру их — увы, уже вполне стареющие тени.

— Тело же каменного голема изготавливается из камней средней величины, сложенных в кучу, сходную очертаниями с человеческим телом, а впрочем — это даже не важно. Куча чем-то посыпалась, что ли толченым алмазом и какой-то еще алхимической тайной. Металлического же делают из какого-то металла. Тоже чем-то посыпают и пишут на лбу знаки "силы", "разума" и "жизни", а также его имя. Может поднимать грузы до 32 тонн. В силу неких причин гальванического свойства он чрезвычайно подвержен действию воды (причем золотые големы тоже ее боятся), но покрытие лаком спасает от преждевременной гибели. По причине чрезмерных собственных напряжений в металле подвержен спонтанному разрушению, в среднем существует не более недели.

— Ну, это ты компьютерную игру какую-то рассказываешь. Ты про настоящего скажи.

Куракин задумался, припоминая. Похоже, что про големов он писал совсем недавно. В какую-нибудь "Экспресс-газету".

— Да, наверное. Это уже больше на игру похоже. Не помню, откуда я это вычитал. Но все равно, что же получается? Значит, все так на свете и разыгрывается, если все время повторяется?

— Ну дальше, а живой-то? — это уже и Маша меня поддержала.

— Такой голем сшивается из разрозненных кусков плоти: человеческой или животной. Для оживления требуется гальваническое воздействие, для чего устанавливаются у головы и у ног оживляемого голема два электрода, связанных с молниеулавливателями. Когда все готово, остается ждать грозы: аппаратура эффекта не даст. В сущности, он такой же человек, как и настоящие люди, только несколько странный и медлительный. Относительно него не вполне ясна степень его подчинения и то, что он может делать.

"Гроза вчера была", — тут же вспомнил я.

— Ужас какой, — пожала плечами Маша. — Это же надо так было забивать себе голову.

— Вот в том-то и дело, — сказал я, несколько охмелев, наконец, после ста пятидесяти грамм. — В том-то и дело, что они голову себе забивали. Значит, перло из них это, то есть для них это было вполне конкретно. Хотя бы для того, кто это записывал… вот в чем пафос.

— Однозначно — кивнул Куракин. — Причем надо вот на что обратить внимание. По одной логике, его делают из глины, по другой — из куска мяса. И оживляют тоже — либо именем Бога, либо словом "жизнь", а еще в одном варианте необходимо было дотронуть ся до его лба и написать там слово "emeth" (правда) — он оживал. А чтобы его уничтожить, надо было соскрести первую букву, тогда слово сокращалось до "meth" (он мертв) и голем превращался обратно в сухую глину.

Что ли зря я все это затеял, потому что Маша погрустнела, как бы украдкой, но все же и демонстративно зевнула, и сказала, что пойдет домой. Куракин встал и присоединился к ней, дабы сопровождать. Кажется, я им все-таки испортил посиделки. А куда было деваться и о чем бы иначе стали говорить? Не про былые же годы… Впрочем, Мэри могла сдуру принять вопрос про Голема на свой счет — с нее бы сталось. Ну так и поделом. Или же она вовсе не погрустнела?

Но было в ней еще что-то не съеденное. Как объяснить? Что-то пригодное для чего-то. Даже и не то чтобы пригодное, а вот именно что еще не съеденное. На примере юных девиц: в них же есть эта "несъеденность", что, в общем, и причина их привлекательности, а иначе чем они могут быть интересны? К таким же ничего нового никогда не придет, у них есть только что-то "это", пока его не сожрут. К сексу это отношения не имеет, он и без этой вещи происходит, некая иная штучка. Возможно, люди такого сорта именно ее имеют в виду, когда говорят о самовыражении: то есть как-то сделать так, чтобы от этой штуки избавиться, куда-то ее вложив. В Мэри это "что-то такое" еще оставалось, что, похоже, и служило опорой ее сохраняющейся загадочности. С Куракиным же было сложнее: отчего он, например, такой разговорчивый? Впрочем, как и большинство журналистов средних лет. Ну а про себя, конечно, никогда ничего не знаешь.

Интересно все-таки, почему они теперь начали вместе расхаживать. Не по причине пошлого любопытства, а странно — чего это вдруг теперь. Надо будет к нему завтра зайти и выяснить, на этой улице ведь мало что происходит. Что ли с возрастом все становятся ленивее, рассуждая, что нам и так неплохо живется, и чего тут входить в непривычные сферы, связи и пространства.

Я некоторое время еще посидел в забегаловке — у меня был чай и водка на донышке, так что мой неуход с ними мог быть списан именно на это, хотя кого волновало. У них, у нас — одиноких — рано или поздно все как-то хочет устроиться. Есть же внутри человека ощущение какого-то дома. Должно быть — при всех расходящихся по жизни историях. Душа же как-то ощущает, что для нее дом и даже каким бы он мог быть тут. Вот и находится что-то приблизительное, но тогда лучше, чтобы со скандалами, они отвлекут от того, что это лишь приблизительно. А если тебя лично кто-то когда-то заколдовал и ты согласился на то, что тебе подсунули, так сам и виноват, что с тобой этот трюк прошел.

Потом я все же вышел, да меня и выгнали — закрыться хотели. Было около часа ночи. Тем не менее неподалеку обнаружился вчерашний мальчонка — я, кстати сказать, так и не спросил, как его зовут, — но, что характерно, — с Симпсоном. Они приближались, причем парень меня и не узнал даже. Я его окликнул. Тут он узнал, уже по голосу.

— Ну вот, нашелся, — показал он на пса. Пес выглядел довольным и, как бы это сказать, несколько таинственным. По всей видимости, у него появился некий новый опыт, полученный им за время отсутствия, причем пес кумекал, что хозяин о сути этого опыта дознаться не сможет.

— А как нашелся? — поинтересовался я.

— Сам пришел. Мать утром приехала, а он возле дверей лежал. Разругала меня.

— Тебя-то за что?

— Ну как… за то, что без поводка гулять вывел. Хотя я сто раз его с поводка спускал, да и она сама тоже. Зачем на нашей улице поводок.

— Ну вот и хорошо, что обошлось, — оставалось констатировать мне. — Что ж ты все по ночам-то ходишь?

— Так он просится, — . ответил мне вслед пацан.

И вот тут, дойдя до своей квартиры, я понял: Гал-чинская-то могла иметь в виду что-то вовсе другое, но я увидел, как ее слова могли оказаться правдой. Вот в чем дело: теперь големом могло быть сочтено просто модифицированное существо. Не обязательно клонированное, а просто генетически измененное. То есть существо, которое полностью — в результате какой-то процедуры— теряло некую… не физическую даже, а смысловую, родовую связь со своим происхождением. Как крещение искупает первородный грех, то есть выводит человека… из-под кармы что ли. Аннулируя, скажем, его генетические, наследственные зависимости. Человек, он же может стать совсем другим. Как после Чечни.

Она, конечно, могла сама и не знать, что именно сказала: все так и сходится из кусочков. Каким-нибудь паззлом. Я же пока тоже не знаю, что может получиться в сумме, пока только два-три кусочка картинки сошлись, составились, слиплись.

Можно было, наверное, не уничтожать даже память — например, если в человеке в самом деле есть точка какой-то настройки, которая производит ему объяснения того, что с ним происходит. Ее перемена сделает человека иным, то есть внедрение в него чужой точки и произведет на свет голема.

Чтобы понять, что это так, вовсе не надо никаких страшилок вроде психотропной обработки в КГБ или глубинного НЛП. Достаточно вспомнить, как переменились знакомые за десять лет, прошедшие с конца совка: тихие терапевты превращались в широких менеджеров, горлопаны становились смирными. То есть подобные перемены происходили, были возможны. Да и вообще, откуда на свете берутся, например, спартаковские фанаты? Чем не големы. Земляные там, железные, сшитые из мясной плоти. Конечно, такие перемены можно и провоцировать. Была бы цель.

Тут мне стало муторно, что-то не то происходило по жизни. Она лежала как пласт дерна. Так бывает, когда немного выпьешь и от нечего делать примешься перечитывать классиков — и тут видишь, вот у них роман, повесть, рассказ — что-то там происходит, какие-то страсти и интриги, но всякий такой текст, история — это только пласт дерна: отдельный, в нем все переплетено слабыми бесцветными корешками, а так он отдельный, откуда-то вырезанный. А где этому куску положено лежать? В твоей душе что ли? А там ему негде, на этом месте хотя бы воспоминания о том, как ты это читал впервые и что из этого пытался приспособить себе — по молодости, конечно.

А теперь это стало ощутимым и по поводу собственной жизни. Что ж за тоска-то такая.

Между тем под окнами затеялась какая-то кутерьма. Будто бы подъехали сразу несколько машин, донесся топот ног, хлопанье дверей. Но весь этот народ никуда не делся. В смысле — не грохотнула никакая из дверей подъездов, и шаги не стали подниматься наверх. Внизу затеялись разговоры, невнятное топтание, невразумительные, но явно подначивающие крики.

Я вышел на улицу. Там было такое зрелище: вдоль улицы небрежно встали несколько мощных тачек, среди которых был и совершенно монструозный джип. Человек семь в слегка лоснящихся в свете фонарей костюмах стояли поодаль, что-то покрикивая. Метрах в пяти от них, практически на проезжей части, один худощавый малец махался с четырьмя отнюдь не субтильными пацанами.

Странно, такое обычно бывало в первой половине 90-х, и не здесь, а на аллейке. Там тогда стояли ларьки, но в торце аллеи оставалось место для того, чтобы драться на деньги. Там делались ставки на дерущихся, с милицией при этом имелась какая-то договоренность, да и сами менты иной раз с любопытством наблюдали этот спорт. Дрались, понятно, в кровь.

А теперь дрались как-то странно. Не в том дело, что один против четверых, — и такое бывало. Но вот где уж выкопали этих четверых, понять было трудно. Будто просто какая-то компания, ресторанный столик, пошла на принцип и стала доказывать, что его, этого парня, любой уложит, а он типа сказал, что хоть все четверо сразу, они и потребовали ответить за базар. Чего они только до аллеи не доехали? Видимо, раньше в нашем районе не бывали.

Похоже, мое предположение было верным: судя по невнятности их движений, равно как и полной неприспособленности к боевым действиям нападавших. Они явно обленились и потеряли форму. Малец попеременно поотламывал им руки-ноги — не полностью, понятно, но повыключал из активной жизни. Впрочем, он вел себя деликатно, даже на землю их не стал класть — что не составило бы ему никакого труда. Возможно, он опасался, что у зрителей в руках могла оказаться монтировка, а то и нечто режущее или огнестрельное. Так что он просто доработал до выключения из процесса последнего соперника, после чего возникла тихая пауза — как бы в ожидании дальнейшего.

Дальнейшим, однако, оказался я — отчего-то двинувшийся вперед. Меня тут же обнаружили. Ну а что им, если подумать, какой-то мужик, переходящий ночью улицу? Конечно, чтобы его спросить, где тут продают водку. Известно где, в киоске.

Да, это же была воскресная ночь, так что ребята, похоже, просто догуливали и решили сыграть в какой-нибудь "Бойцовский клуб". Или же парнишка стал в кабаке набиваться к ним в секьюрити, и ему устроили чисто конкретную проверку. Никакого ожесточения между присутствующими не наблюдалось и они, вполне дружелюбно подначивая друг друга, расселись по своим лакированным гробам и рванули вперед, к ларьку.