Дальнейшее рассказанное Херасковым будет пересказано своими словами, чтобы перевести его мычания и рассказ, изобиловавший междометиями, во что-то хотя бы отчасти связное. При этом, разумеется, на тексте скажутся последствия выпивки (я записал его едва пришел домой, в тот же вечер), а также и перевод все того же, навязшего, но кажущегося теперь уже почти прекрасным "Жгучего лона страсти".

Политтехнолог — и со двора было видно — находился в задумчивости. В стране теперь никак не складывалась конструктивная оппозициями хотя пока— тем более учитывая навалившиеся катастрофы — этого еще не было заметно, но именно реакция общества в полосе катастроф — имея в виду характер реакции — и свидетельствовала о проблеме, которая будет становиться все более актуальной в ближайшие год-два. У всех, кто мог бы составить оппозицию, была тонка кишка, они не могли даже внятно сформулировать собственные претензии, куда уж — альтернативную повестку дня. Тем более что в результате претензий СМИ, перепутавших себя с субъектами политики, никто не мог понять, что власть делает вообще. Как следствие, оппозиция могла возникнуть только на уровне отношения к тому, что сделано, что в любом варианте было не более чем гавканьем вслед каравану (тут он постиг грусть этой поговорки: грусть принадлежала каравану, все отношения к движению которого неизбежно запаздывали, лаяли всегда сзади). Нельзя было даже и помыслить о конкуренции повесток дня (что, впрочем, было бы слишком), но и наличие альтернативы внутри готовой повестки отсутствовало также.

Нужен коллективный президент, — мечтал он. — Разделить нынешнего на несколько частей и чтобы они функционировали согласно. Хорошо бы, чтобы их было примерно двенадцать, — прикидывал он, соотнося это, кажется, с футболом, предполагая, что тогда несомненно откроется общественная жизнь. — По сути, групповое президентство можно будет подать в СМИ именно как футбольную команду — с тем, чтобы ажиотаж публики переходил на ее состав, внутренние интриги — на тренерские замыслы, возможно (он подумал о себе). А почему двенадцать, он понять не мог, потому что в команде вроде бы одиннадцать игроков.

Понятно было, что власти не нужна свобода печати и даже поддержка населения, власть не должна организовывать экономику и какие-то движения куда-то вперед. Она всего лишь должна правильно организовать желания граждан. Но в то же время власти нужно, чтобы к ней относились, — загибал пальцы политтехнолог.

А то ведь представить только: вот император Павел пишет свои дурацкие указы о том, чтоб те, кто желает иметь на окошках горшки с цветами, держали бы оные по внутреннюю сторону окон, но если по наружную, то не иначе чтоб были решетки, и запрещается носить жабо. Чтоб никто не имел бакенбард.

Казалось бы, повод для смеха. Но власть и все ее двенадцать составляющих команд должны быть понятными. Они не должны играть в какой-нибудь неведомый в России бейсбол, только в футбол. Потому что вот представить себе, как в осеннюю пору ходит Павел по Царскому Селу, то есть — по Павловску, по аллее Красного Молодца, думает об Отечестве, возвращается в дом. Ходит по галерее с плохими картинами, думает, присаживается в уголке, пишет указы — а ночью их ксерят писцы по числу губернских субъектов Империи, наутро же во дворе на лошадках фельдъегеря переминаются, им вручают указы, и они скачут прочь, удаляясь по всей территории державы.

А что Павел? Ходит по аллее Зеленой Женщины, о сыне не думает, а ждет ответа… обратной связи… не дождется, фельды еще и до Москвы не доскакали, а он же Государь — вот и сочиняет новый указ, и снова с утра из Павловска выезжают фельды: потому что надо же управлять державой… Так что и цветочными горшками займешься, чтобы увидеть, что указы выполняются, что и в самом деле — Государь.

То есть требуется что угодно внятное, пусть даже и вызовы, угрозы — даже мнимые. Тогда будет разговор. Проблема в том, что разговор или возникнет, или нет. В конце концов, все приличные люди в СМИ имеют дело с тем, что уже есть. Все их альтернативы — только потом, постфактум. Они не выдвинут ничего реального. Поэтому власть всегда будет плохой. Любой, кто что-то сделает, всегда будет плохим, потому что от его действий никогда не зацветет рай. А критики и эксперты требуют, чтобы всякий раз возникал рай для всех сословий. Или по крайней мере для них самих. В виде, скажем, вакансий.

Должно быть сразу несколько вариантов обещаний, тогда люди и будут примеривать их на себя, они будут решать, что им лучше. Да, они всегда выберут не то, как выяснится, но будут вынуждены думать о том, что это они продешевили в выборе. Да и то: у нас предпочтение отдается диалогическому сознанию, так что позарез нужна оппозиция, а иначе власть в государстве схлопнется в лужу.

А как бы славно было с оппозицией. Тогда остается всего лишь гнуть свою линию движения к некой цели. В каждой ее точке будут оппозиционные выкрики и реакции, но в каждой точке их размах будет примерно одинаков. Следственно, движение по линии к неведомой цели ими не ощущалось бы вовсе. Только в конце, при достижении результата, оппозиция попадет в ступор, вспомнив то, с чего все начиналось (если вообще вспомнят). Но это возмущение можно будет списать на то, что это просто время прошло, и все плачут по дням своей свежести. Это значит оскорбить в них мачо, ну так пусть мужают.

Судя по всему, — из того, что уловил Херасков, — некая черная дыра власти (была такая, была! — ощутил он зябнущим загривком) засасывала думавшего, который своими размышлениями пытался — того не вполне осознавая — противиться этому засасыванию. То есть было вовсе не понятно — то ли он думает что-то государственное, то ли этими размышлениями пытается отстоять свой ум, а не упасть туда, где все происходит само собой, как уж получится. Конечно, осталось непонятым, чего он сам хочет. Возможно, что его личная воля уже была подорвана бесконечными совещаниями по разметке жизни для власти.

Закончив на этом месте, Херасков сделал изрядный глоток и сказал:

— Мда… А интересно иногда подглядывать. Как в кино сходил, и даже приятнее — на свежем воздухе.

С тем мы вскоре и разошлись, аккуратно убрав за собой бутылки и целлофановые обертки от крабовых палочек в дырявое ведро, стоявшее сбоку от скамейки. Причем, преисполнившись что ли величием момента, старались делать все по возможности тише.

Я шел, не глядя по сторонам, думая о том, отчего же это жизнь проходит так, будто посрал за забором. Не в политтехнологе дело и не в Хераскове с его мылом, но как-то вообще. Ничего почему-то не важно. И нет никого, кто нужен. Кто бы просто был. Чего-то своего нет, уж точно нет тут чего-то своего, а ведь оно же, должно быть, предполагалось, а то откуда бы тоска по его отсутствию… Иначе я и не думал бы об этом. Вот увидел в гостях, когда за той же собакой к Распоповичу заходили, его вешалку, такую же, какая когда-то была у нас дома, еще в школу ходил… такая же, такое же, все это было, куда-то пропало. Или вот дети нынешние, 1 сентября. Я же даже забыл уже, как когда-то переживал, что мне когда-нибудь больше в школу ходить не придется, а идти надо будет в другое, непонятное место. И вот так все время и приходилось, приходится куда-то в другое место уходить, потому что времена перемен. И вообще, не относятся ко мне никакие даты, которые нарисованы в календаре красным цветом, — так отчего-то получилось, что не относятся, а ведь хотелось бы, наверное, чтобы да, такие хорошие числа.

Тогда остается любить процесс? Чего-то желать, добиваться. Женщин, денег, размеренной жизни. Так ведь она и так размеренная. Детей что ли завести и растить, только не очень понятно, зачем мне это. Не было никакой среды, которой хотелось бы принадлежать, кому завидовать, чьи правила игры принимать или же нет. Теперь остались только личные истории. Даже советской власти нет, чтобы над ней издеваться. А что тут может быть взамен? Ну не над быдлом же.

Нет общего слоя приключений, они находились теперь внутри частной жизни, так что и похвастаться не перед кем. Я даже и не думал теперь зайти к Галкиной, потому что приступ темного желания войти с ней в соответствие, посетивший меня с месяц назад, как-то рассосался. Окончательно, наверное, после башиловского рассказа, как она в гости заходила, а отчасти я просто не знал, как с ней быть. Что мне с ней делать, что нам вместе делать. Мало того, что я не знал, что ей интересно и чего она хочет, так я и про себя этого не знал.

Дойдя до дому, я отчего-то внутрь не пошел. Конечно, по инерции, все же по 0,5 на человека, трезвым я не был, отчего и желание оказалось неожиданным. Я сообразил, что возле киоска вроде бы появилась тетка, торговавшая вареной кукурузой. Очень захотелось вареной кукурузы. Повернул обратно, так все и было. Купил початок, намазал его солью, отошел на аллею, мягко раскачивавшуюся перед нетрезвыми глазами. Подумал, что нехорошо будет, если столкнусь тут с Галкиной, но она бы вряд ли стала заходить в киоск — она там ничего не покупала, считая тамошние продукты недоброкачественными, а иного смысла появиться тут ей не было. Тем более что аллея прикрывалась листвой, так что с улицы сидящих там различить можно было только при желании это сделать.

Но там был другой человек, — о котором я отчего-то совсем забыл. Собственно, не человек. Это был Голем или как его там — Саша? Он был вместе с еще одним обитателем сквота, захожим обитателем, он забредал только изредка. Он был что ли художником, притом, кстати, был жутко похож на Галчинскую. Будто брат, только что не близнец, хотя им явно не был. Такие вот у нас тут игры природы.

Они сидели на лавочке и что ли пили. Я поздоровался, подсел к ним, стал есть кукурузу. А они вовсе не пили, а курили, запивая минералкой.

— Давно, кстати, не было немых трипов, — говорил художник. — Скорее даже слуховые галлюцинации. Немое успокаивает, даже если ужасно, а звук грузит.

— А я летом такое пробовал просто придумать. Странный эффект.

— Немое придумать? Это невозможно, любая мысль на слух, да и изображать в полной немоте не получается. Поскольку как же тогда мыслить.

— Можно-можно. Зато потом затыкает так, что вообще можно говорить только общепринятые фразы, ну штампы.

— Думать, одновременно отстраняясь от процесса? Но все равно же что-то думает. Процесс идет, и машина гудит, ты просто отходишь от нее и слышишь шум, как бы издалека.

— Нет, это уже как бы доводя мессиджи до взаимного уничтожения.

— Но все ж машинерия нужна, хотя бы для появления минимального мессиджа, а уж потом они друг друга съедят. Впрочем, раз так, то, стало быть, есть еще какая-то таблица Менделеева, по которой они друг друга съедают.

— О! Конечно, есть, она-то и интересна.

— Но редко себя кажет… хотя если уж кажет, то мало никому не кажется. Надо ее засветить и уличить. Пока, правда, не под силу, — задумался художник и замолчал явно надолго.

"Буддисты обдолбанные", — подумал я, хотя при чем тут, собственно, был буддизм.

Включиться в их размышления я, по причине разницы наших форматов, не мог, так что лишь слушал да разглядывал Голема. Он вполне соответствовал оценке Башилова по части сходства с актером Кайдановским, так что я даже расстроился, отчего это не пришло мне в голову при нашей первой встрече. Даже голова казалась какой-то запаршивленной, что ли в перхоти или он пятнами седел. Лет ему было к сорока. Ну, плюс-минус года три, а то и пять, что там спьяну разберешь. Попросил у них минералки, отхлебнул.

Сказать, что от него исходила какая-то угроза, я не мог. Но что-то все же исходило — возможно, это просто транслировался шмальной приход. Но он что ли был каким-то пульсирующим, то есть — его же только что сказанными словами говоря: нес в себе некий совершенно непонятный мне мессидж. Тут я поймал себя на том, что думаю о нем, искоса его исследуя, одновременно думая снова о Галкиной. Чуть было не испугался, подумав, что начинается какой-то возрастной кирдык, будто бы я держу ее в уме, прикидывая, что они бы могли делать вместе и друг с другом. Нет, однако. Меня, оказывается, больше заинтересовало то, по какой выемке, выступу они бы могли состыковаться, причем возможность такой состыковки была для меня очевидной. Но я не понимал, в связи с чем эта состыковка могла бы возникнуть. В каком пространстве, на чьей территории.

Странно, то ли от шмали, то ли от изрядного все же количества водки, то ли от всего вместе, а еще и от полета мысли Хераскова я совершенно не ощутил новизны ситуации: как-никак этот человек меня интересовал давно, тем более — учитывая предположения, сделанные на его счет. Одет он был вполне обычно, какие-то выбеленные джинсы, еще новые, оранжевая майка и, несколько вульгарно, кроссовки на босу ногу. Кроссовки, впрочем, были раздолбанными, так что он, похоже, надел их впопыхах, судя по всему — вызванный художником покурить на улицу. Докурив свою сигарету, я поднялся, решив вдруг пойти в сквот. То ли я начинал трезветь и захотелось общества на остатки хмеля, то ли — не противореча первой мысли — захотелось добавить. Завтра уже все равно полдня валяться-лечиться. Впрочем, я все же выпил меньше поллит-ры, Херасков явно оттяпал большую часть, вот и хорошо.