Галкина к вечеру пришла, не обманула. Мысли тут же приняли другой оборот: она всегда была загружена неведомыми мне проблемами, которые… ну не могли же сводиться к тому, чтобы денег заработать или чтобы с работы не уволили. И вот эти неведомые мне проблемы окружали ее всегда так плотно, что мои собственные мысли сплющивались или ссыхались в порошок. Видимо, общение с ней должно было способствовать — да и способствовало поди — развитию во мне неврозов. И ведь она даже не упоминала о своих делах, а что ли обладала каким-то, тьфу, полем, в котором растения & цветочки чужих мыслей & чувств немедленно сникали. Оттого, собственно, у нее самой проблемы, — сообразил я внезапно, ну чисто просветлился: в самом деле, произошло что-то такое же, как тогда, когда я впервые увидел ее голые ноги. Дело было плохо, шло к тому, что херасковским предметом для просветления в моем случае окажется она, лично сама… Впрочем, моя новая восприимчивость могла распространяться только лишь на нее, и это было бы несправедливо, потому что радости мне тут никакой.
Сели мы чай пить. Она даже торт принесла, сухой, вафельный. С миндалем. Фабрика "Коломенская".
— На вот, посмотри, — сказала она и передала мне лист бумаги, из принтера, не вполне свежий:
"…Далее затеваются мрачные истории, связанные с "похитителями тел" — уже по Крипке — план содержания имеет логический приоритет над планом выражения: множество объектов, к которым относится слово, определяется универсальными свойствами, охватываемыми его значением. Антидескриптивизм здесь легко преобразуется в политтехнологию, решая проблему идентификации частного в общем так: слово соединяется с объектом или рядом объектов в акте "первого крещения", и эта связь сохранится, даже если набор отличительных признаков, первоначально определявших значение слова, совершенно изменится.
Вопрос идентификации здесь ключевой не сам по себе, а именно что с политтехнологических позиций (воздействие в рамках идеологии). Имя принадлежит объекту, потому что этот объект так называется. Кем называется? В данном случае — именно тем, кто его так назвал.
Далее в книге логично разводятся Психологически воображаемая идентификация (то, "какими мы хотели бы быть") и Символическая идентификация (идентификация с местом, "откуда при взгляде на самих себя мы кажемся себе привлекательными"). По причине общинности электората в России политтехнологам следует ориентироваться не на первый вариант, а на второй. Построение места взгляда принципиально конструктивнее в сравнении с деятельностью имиджмейкера, выставляющего политическое лицо X в качестве примера для воображаемой идентификации.
Побочно решается и главный вопрос любой идеологии: что делать с прошлым? Речь не о том, чтобы переписать его способом оруэлловского "1984", но— идеологически обеспечить его безболезненное восприятие. Требуется, чтобы новая идеология не называла его неудачным, отвратительным, преступным, бессмысленным и т. п. Рассчитывать на то, чтобы две трети электората, воспринимающие это прошлое как главное содержание своей жизни, вымерли, — неразумно, к тому моменту уже сами идеологи окажутся в их положении. Но как сделать прошлое уместным, если новая идеология обязана отталкиваться от предшествовавшей, ее преодолевая?
Преимущество схемы "по Жижеку" позволяет разрешить это противоречие. Ведь любая система знаков, разумно размещенных друг относительно друга, служит именно тому, чтобы выделить знак отсутствующий: он же будет ключевым. Тогда этот знак сможет называть вещи своей волей — не выглядя при этом ни тоталитарной, ни автократической вершиной. Он-то и примирит с прошлым, поскольку ему, очевидно, достаточно владеть только стилем — жестом, который наиболее внятен подданным.
…Сам по себе этот человек является не чем иным, как "чистым различием", его функция является исключительно структурной. Его значение совпадает с актом его провозглашения — короче, это "означающее без означаемого", это элемент, просто занимающий место нехватки, элемент, чья телесность есть не что иное, как воплощение нехватки, и он — воспринимается как точка предельной полноты.
То есть идеология, спускаемая властью каждому подданному, сводится к тому, что как только он "gets some style" (предоставленный ему идеологией и властью), то ему не нужна больше внешняя точка идентификации, ведь он достигает своей собственной идентичности, "становится самим собой", "самодостаточной личностью". Ну а поскольку в России эмоциональное отторжение традиционно сильнее аргументированных претензий, схема представляется только что не идеальной".
— Что это за крутизна? — озадачился я.
— Я у Голема со стола утащила. Там два листка было. Это второй. Незаметно.
— А что, у вас такое на работе положено писать?
— Нет вроде. Но мало ли куда он мог писать. Я это просто к тому принесла, что кто он такой.
— Ну и кто?
— Голем, конечно.
— В каком смысле?
— В прямом. То есть мне не важно, откуда он на свет взялся. Но человек такое сосчитать не очень может. Такое написать может только голем — на этой странице такая куча чувств отсутствует, что кто же еще. Можно так и определить: голем — это тот, кто может написать вот такое. Он совершенно не обладает прошлым. То есть его колешь на этот предмет, а ему пофиг. Будто вчера родился. Он каждый день как вчера родился. Хотя и все помнит.
— А о чем это вообще? Ну вот, на листке?
— Я понимаю так, что о том, что можно управлять через вакуум.
— То есть?
— Власть на уровне идеологии вообще себя не проявляет — только на уровне мифологем, из которых человек выберет сам себе по своему характеру и склонностям. Образовательным. Половым. Каким угодно.
— То есть власть пустоты?
— Нет, не пустоты, а вакуума. Пустота была бы субъективным вариантом, ее нельзя навязать. А тут речь о вакууме, который создает власть. Она и так в себя всасывает — на общественном что ли уровне, а через вакуум— еще и на уровне подсознательном. То есть в результате обыватель оказывается человеком без идеологических, общественных свойств, но при этом— совершенно привязан к власти. И те свойства, которые в нем по его вкусу возникнут, они на самом-то деле принадлежат ей.
— А такое возможно? В действительности?
— В общем да. Только для этого надо хорошо соображать и владеть собой что ли.
— Но это получается вроде фашизма? Какого-то фашизма исподтишка.
— Ну, либерального фашизма хотя бы.
Мы немного помолчали.
— Ничего, что ты этот лист утащила?
— Ну, распечатает еще. Там третья страница и так потерялась. Да это какой-то старый текст, сейчас бы он такое писать уже не стал.
— А зачем он это писал? Ты же говоришь, что от вас этого не требуют.
— Он в другом отделе работает, я к нему так, покурить зашла. Но все равно это явно не по работе. Да записал один из сценариев, да и рецензия это на самом-то деле. Любопытно ему стало, вот и все.
— То есть это никуда дальше не пойдет?
— Да не бойся… — рассмеялась она. — Что бы он там ни делал, но сценарии они точно не пишут. Такие глобальные никто писать и не станет. Там проще надо. Того — туда, этого — сюда, сделать — то-то, а получиться может примерно так. Ситуацию же надо реально вести.
— Но ведь то, что он нарисовал, это же реально?
— Совершенно. Да еще и конкретно. И ведь там есть и волшебная вещь: если власть себя ведет так, то ей не надо думать, что делать с макроидентификацией.
— Чего?
— Не надо выяснять про социальные слои, спектры восприятия. У всех же восприятие разное, люди расслаиваются. Это только при совке было, что "ихний", "за совок, дурак", или "против совка". А потом все смешалось и только желтая пресса сразу для всех. А тут — не надо никаких выяснений, кто, что и как воспринимает. Люди сами выберут из ничего себе то, с чем смогут себя соотнести. И все довольны.
— Так это реально?
— Да и нет. Реально как пример того, как решения не принимаются. Не может же нейрохирург, который копается в мозгах, претендовать на то, что именно он лучше всех знает про принятие решений. Хотя то, в чем копается нейрохирург, и в самом деле влияет на принятие решений. Мало того, его профессия может объяснить, отчего принимаются некоторые решения. Но что с того?
— Странно, — удивился я, — не ожидал я от тебя…
— Чего?
— Ну… Таких выводов… — я не знал, как сказать мягче, — суровых…
— Да я, в общем, университет закончила, — она пожала плечами.
Мда, выяснить ее образовательный уровень мне раньше как-то в голову не пришло.
Впрочем, чуть замявшись и даже потупившись, она пробормотала: — Ну и у него чуть-чуть выяснила…
— Но ты знаешь, он изменился, — тут же добавила она. — Раньше был другим. Я же его давно знаю, почти год. Или стало понятно, что он не такой, каким казался. Странно как все получилось — я же не знала, что это про него история. Слушай, а посели его у себя, — вдруг предложила она. — Он жаловался, что там плохо живется. Денег платить будет, у тебя же есть пустая комната? Или ты предпочитаешь, чтобы вообще вокруг никого не было?
В самом деле, у меня была вторая комната, и не маленькая, но я туда так давно не заходил, что иногда по утрам казалось, что там кто-то завелся. От этой мысли хотелось дверь немедленно открыть, даже страшно становилось. Но Галкиной отвечать я не стал, мы заговорили уже не помню о чем, потом я отвел ее домой.
Возвращался в сумерках, редкие огни. Тяжелая листва, еще не начинавшая желтеть, пахла как-то сытно. Все тут вокруг было привычно соразмерно, и в этой соразмерности казалось, что все тут связано, даже зачем-то появившаяся только в сентябре бочка с квасом возле киоска. Некими сочленениями.
Получалось, будто идешь внутри купола, составленного из тротуара, домов, огней в домах. Деревьев, ветвей деревьев, крыш, неба. Вывесок, уличных фонарей, машин. Кругом был отчужденный, будто имевший собственный смысл, вид. По крайней мере в пределах этой улицы — отдельной, замкнутой собой, в себе, на себе. Мало обращающей внимание на тех, кто тут живет. И, ощутив это, показалось, что происходит какое-то освобождение от оболочек — это чувство даже перехватило дыхание: вот отваливаются они с тебя, а что там в результате будет — то ли какой-то прочный каркас, или просто игла, как у Кащея, в яйце, внутри скорлупы, просто пустота. Важнее был процесс, а не результат. Получалась не известная раньше жизнь.
А что, — подумал я, — в самом деле, разве я предпочитаю, чтобы вокруг никого?
Дома я долго сидел, глядя в кухонное окно. Ну вот я один. Чем надо — обеспечен, излишества мне не нужны, а то, что нужно, достигается без особенных хлопот. Но странное дело, нет какой-то свободы. Не понять почему— не от отсутствия же уверенности в завтрашнем дне. Ну переменится все, так и так все только и делало, что менялось. Не пропаду. Старость маячит, ну так и что с того, что маячит, — отлично чувствую, что у всякого возраста свои заморочки, и теперь об этом думать глупо. Но в чем зависимость? Близкие люди какие-то есть, зайти к кому тоже есть. Жить не скучно, но висит какая-то непонятная зависимость.
Будто есть некие обязательства, или даже не обязательства, а у кого-то есть возможность на тебя влиять. Будто были подписаны когда-то какие-то обязательства, есть над тобой некая власть. И не дает себя понять, примерно так, незаметно, действует на нервы какая-нибудь трансформаторная будка в окрестностях.
Вряд ли эта невнятная власть существовала только как угроза того, что снова лее будет меняться и нельзя будет жить сообразно себе. Всегда наоборот было: когда все мешалось, тогда и удавалось жить по-своему. Тогда нет правил, ничему не надо соответствовать или, наоборот, намеренно не соответствовать. А вот теперь все опять будет устанавливаться, снова надо будет входить в соответствие, так, сяк. "За", "против".
То есть власть — это каркас, на который налепляются новые привычки, устои, правила. Налепляются, а власть гудит себе, как трансформатор. Что ж, раз уж мне нынче выпали такие знакомые, так в самый раз выяснить наконец, что же она такое. Следовательно, я соглашаюсь на предложение Галкиной. Осталось только встретиться с Големом и незаметно уговорить его переехать ко мне. И когда мы дочитаем эту историю, то, несомненно, будем знать гораздо больше, чем в ее начале.
Прилетел мотылек— небольшой, но абсолютно белый. Совершенно будто какой-то бумажный, из очень хорошей бумаги. Никогда такого не видел, даже трудно было подумать, что он мог прилететь просто так.