Сидели мы как-то опять на кухне. Я читал что-то, курил. А он стоял у окна, смотрел на улицу.

— Вот отчего тебе бывает плохо, как ты думаешь? — вдруг спросил он.

— Не знаю, — машинально пробормотал я. — Не так уж и плохо. А если плохо… Я думал, да… Вот была советская схема человека, его обязанностей. Должны быть на все моменты жизни, даже книжка здоровья и обязательной диспансеризации. Просто уйма разных функций — член профсоюза, человек, имеющий читательский билет, военнообязанный, общественные нагрузки, спортивная секция, а еще и езда за грибами всем коллективом осенью с пьянкой, в колхозы отправляли картошку собирать, а еще и возрастные связи. В сумме очень много узлов, которые человека и составляли: социальность рожала физиологию. Все схвачено, не важно кем-чем, но все при деле. А потом стало стремно — как же можно жить, если работаешь не с половины девятого до пяти пятнадцати с перерывом, а обедаешь не в обеденный перерыв — в иное время столовая закрыта, но обедать обязательно надо. Как жить, когда понял, что есть три раза в день не обязательно? А можно, оказывается, жить не по месту прописки, еще и в съемной квартире, вообще в другой стране. Поди выбери: а вдруг ошибешься и впереди бездна?

— Нет, — он помотал головой. — Наоборот. Сначала было логично, а потом ты сбился. Чем сильнее государство давит на людей, тем больше шансов, что у людей появятся двойники. У всех тогда были двойники и никуда они не делись. У тех, кто вырос в то время.

Я подумал, что это правда. Ведь давно же бабушка умерла, а все равно где-то есть ее квартира, ровно такая же, какая была. И я вполне мог бы в нее сейчас зайти.

— Если давление слишком сильное, то все становятся зомби. А если оно не совсем уж невыносимое, тогда и возникают двойники. Если давления нет, то человеку двойник не нужен, он свои желания может разместить и в жизни. А посмотри на тех, кому сейчас до тридцати. Это же недоделанные совки, в них успели вставить только начальную часть программы, они не успели получить дальнейших инструкций. Программа не отработала, двойник не возник. И они хотят какой-то стенки, к которой прилепиться. Они помнят, что должна быть какая-то схема, у них чувства на нее заряжены. У них внутри какой-то порядок, которого они не застали, не досталось им пионерских дружин и личных планов комсомольца: им не удовлетвориться. Они этого ждут, но их все так никто и не начинает ебать. Но они еще сообразят себе схемы, договорятся, кто кого в каких случаях мучает, устроятся.

А мы все были при двойниках, которые жили где-то в другом месте, нас из той жизни выдавили. У нас другие ценности были, топография жизни и никакой структуры. Мы процентов на восемьдесят двойники, привыкли к неопределенности, не связывали себя с тем, что происходило тут. А теперь ты пытаешься жить привычной жизнью, то есть — жизнью двойника, — но уже здесь. А пространство-то другое. Тебе будет только приятно, если снова начнут прессовать. Не так, что молодость вспомнишь, но ты, двойник, с радостью уйдешь отсюда. Поставишь тут свою старую куклу и вернешься туда, где полная неопределенность, счастье твое.

Я вот на Садово-Триумфальной мужика видел. Обношенный человек-бутерброд, только у него не реклама на груди, а простая картонка, а там фломастером написано: "Внимание! Глухонемой. Голодный. Страдание". Вот вы такие же, двойники: глухонемые как двойники, голодные — не та здесь потому что пища. Вот и страдание, страдания…

Через два дня после этого разговора он ушел к ней вовсе, забрал свою постель, заплатил за весь декабрь — я возражал, но он что ли бартером попросил, чтобы его книги тут еще постояли какое-то время.