Надо было возвращаться, чтобы немного полежать, а потом отправиться за едой. Впрочем, ее можно купить по дороге, в «Billa». Так что я возвращался несколько криво, выйдя из метро не на «Volkstheater’е», а проехав еще одну остановку до «Neubaugasse». Если идти домой оттуда, то там по дороге «Billa» есть. Купил всякую мелкую ерунду, повернул на Бурггассе, потом свернул в переулок, который должен был вывести на Нойштифтгассе, ровно к Августину. Можно было бы просто пройти по Бурггассе до Музеумштрассе, налево – и пансион, но захотелось рассмотреть Ульрихплац – с улиц ее не видно, она чуть в глубине квартала, будто в ямке. По пути выяснилось, что на Нойштифтгассе для этого выходить и не надо, имелся еще один, совсем короткий переулок, тут же выведший к церкви и площади.
Там все по-прежнему, лавки, как и год назад, не работают, обнаружилось граффити – из тех, которые по шаблону: черный контурный чел кидает в мусорник крест – ну, как раз возле церкви. Рядом собака в окне, сеттер, черно-белый. Лавочные этажи по всему периметру отделаны коричневым деревом – крашеные; лавки не работают, да. Лестница к церкви перегорожена цепочкой с надписью, что ее переступать запрещается, надпись красивая: обычный венский шрифт черным по белому с тонкой красной рамочкой, но не по самому краю, а чуть отступив. Не красный, что ли алый – в общем, государственного цвета. На половине лестницы, ближе к церковным дверям, сидит какой-то дурацкий голубь, будто он там работает. Ну вот, осмотрел, пошел дальше.
На Нойштифтгассе, почти уже возле поворота к пансиону попалась парадная: полутемная, но приоткрытая. Обычно она закрыта, как же было не зайти. И не зря: там сразу слева дверь квартиры, возле нее половик, а на нем лежит букет лилово-фиолетовых тюльпанов. Будто как к памятнику принесли или на могилу. Половичок серый, но тоже с цветочком. Красно-желтый цветок вроде астры и еще птичка сбоку. Птичка типа канарейки, но почему-то желто-красно-черная – решительно официально-германская, бывают ли такие на свете?
Но дело не в этом. Интересно же, кому на пол перед его квартирой возлагают цветы. Смотрю на табличку, она латунная, прямоугольная, на ней черными буквами: MUSIL. Прописными. Выше еще одна табличка – та просто запрещает расклеивать рекламу. Направо от квартиры выход в небольшой двор: садик – цветочные клумбы, садовый стол, пластиковые стулья. Цветы уже распустились. Стекло в парадном с травленым рисунком: полупрозрачный кавалер кое-что делает с чуть менее внятной дамой; ничего особо предосудительного для общественного места: полуобнимает.
И вот что тут может быть за Музиль, которому на пол приносят цветы? Тот Музиль – судя по справочникам – в этом районе никогда не жил. Он жил примерно там же, где дом Витгентшейна, это, если от Бельведера, в сторону канала: Rasumofskygasse, Ungargasse. Что же тогда за табличка и букет тюльпанов на полу? Случайно, почему нет? Узнать, конечно, не удастся, но в субботу, 28 марта 2009 года тюльпаны там лежали. Лиловые или фиолетовые, в полумраке разницы нет.
Что же, раз Музиль, то с этим фактом – коль скоро он возник по дороге – надо что-то сделать. Вообще, это его ощущение распада, с ним надо считаться, память следует поддерживать насильно. Потому что он, похоже, чувствовал, что с памятью не все в порядке, что-то ее совсем перестало поддерживать. Ничего, то есть, не поддерживает, она так и хочет раствориться. А тогда это уже отдельная культура, надо все записывать и постоянно перечитывать, инвентаризуя эту память в оформленном виде и закрывая обнаруженные прорехи. Примерно таким был его – и прочих венцев начала того века – икспириенс, в рамках которого он утверждал, что Вена – «кипящее сферическое тело, покоящееся в некоем сосуде», – неустойчивость конструкции очевидна. Здесь тоже не обошлось без оттовагнера, фраза с очевидностью отсылает к зданию Сецессиона, белому массивному кубу, на голове которого – витая полусфера, в прошлом называемая горожанами золотой капустой. Вообще, золотых шаров у них полно: хоть на Сецессионе, хоть гладкий шар, вмурованный в стену Kunstforum’а, хоть на частной станции метро, построенной тем же Вагнером в Хитциге для императора (ближе к станции «Шёнбрунн») – вроде он даже ее использовал пару раз.
Словом, MUSIL получался как бы отдельным веществом, которое может быть где угодно. Где табличка, там и он. А после их страданий столетней давности случилась музеефикация, тренды не стали развиваться, зато красиво оформились и репродуцируются для масс, пусть и оставляя место оригиналам. Но их, оригиналов, так много, что устанешь содержать имеющиеся, куда уж там лезть дальше. А это угнетает, отчего здешние акционисты и захотели разрушить музейный код, но добились лишь его освежения. Предъявив факт разрушения кода, они, в свою очередь, тоже музеефицировались и находятся теперь, как в саркофаге, где-то в подвалах музея Людвига, то есть просто в MUMOK’е, куда надо бы дойти, хотя бы завтра.
Если уж здешняя цивилизация вошла в музеефицирование, то тут уж ничего не поделать. Но тогда легко мог удвоиться и сам Музиль: вот, значит, и на Нойштифтгассе он тоже был. Почему, собственно, нет? Но чтобы до сих пор табличка с именем и цветы на полу? Вообще, уже много чего нельзя вспомнить, но вот этот тяжелый гул – узнаваемый по его определенной не так чтобы тяжести, но массивности, – именно он сопровождает все эти чувства. Не шум в ушах, тот, другой. А тут, что ли, в самом деле гул, гудение какого-то отсутствия, притом – раз уж гудит, как машина – отсутствия, происходящего постоянно. Почему, собственно, постоянно присутствующее отсутствие не должно себя воспроизводить?
Потом, ведь все, что помнишь, – оно именно что сопровождается этим гулом. Не так чтобы слышимым, но ощущаемым. И не так, что одно производит другое, шум – память или наоборот, просто все запоминается именно тогда, когда еще и ощущаешь этот гул. Ну а распад, это даже конструктивно: чуть больно отваливаются лишние чешуйки, а звук становится только четче, капча рассыхается по частям.
Но тогда эта музеефикация: капчу фиксируют, и она все определяет; как ежемесячный репертуар Венской оперы: раз в месяц непременно «Любовный напиток», «Парсифаль» и «Богема» – несколько раз, а еще обязательно «Риголетто» и Рихард Штраус. Моцарт, преимущественно в виде «Die Zauberflöte». Что в таких обстоятельствах помешает жить вечно? Но всегда прёт что-то, что заставляет обстоятельства ветшать. Какая-то масса, возможно – возрастное выбывание людей, которые в силу схожего образования и просто возраста были подвержены именно этой капче, как стилю, наконец, и они поддерживали ее собой. И вот они выбывают, она начинает трескаться так, что и починить ее в точности нельзя, никто не помнит исходной схемы. Ее возможно лишь включить в новый контекст, и это целая работа по устройству преемственности, что ли. Здесь могут быть употреблены даже обломки, что уж говорить о вполне целых газометрах. Новый вариант зацепится за старую схему, но ее уже переиначит. Зато будет вроде как даже не музейным.
А я тут – в удачном положении: в Вене я социально чужой, даже деньги в форме евро не родные, в Риге на них пока не перешли, так что я не мог попасть тут ни в какие капчи и не имел шанса – даже при желании – повестись ни на что. Не на название же города, и даже не на Нойбау, как место временного жительства. Нельзя же прилипнуть к содержимому множества музеев и галерей и к тому же «Любовному напитку» в опере.
Одновременно здешняя жизнь не так уж отличалась от привычной, чтобы примерять на нее свои обстоятельства, прикидывая – как бы, кем бы я был тут? Меня, конечно, тут как раз фактически нет, а есть лишь три дня в пансионе: никаких многолетних затрат вроде медитаций и строгой дисциплины какой-то духовной жизни. Хороший вариант, экономный.
Притом что я, конечно, ощущаю свое влипание – уже и потому, что я здесь, и через свои чувства ко всему этому. По факту данного текста и рассуждений на эту тему, наконец. Но мне заметно то, что незаметно, например – как именно тебя захватывает этот город своими бытовыми и временными для тебя физиологическими отношениями, спасибо простуде. Да, все поверхностно, вскользь, не углубляясь, но мозг уже приводит какие-то свои параметры в соответствие с их значениями здесь – так в память вставляется, заменив/вытеснив предыдущий, новый код подъезда после смены жилья. На второй день я еще мог глядеть на это со стороны: на то, как именно меня захватывает и уточняет до своей версии город; тратя время именно на наблюдение за этим процессом. Когда и где это еще возможно?
Я еще тут не укоренен, и к этому временному здешнему мне от какого-то неизвестного, но реального меня-as-is, как такового тянется прозрачная субстанция, тонкая, как растянутая жевательная резинка. Тянется и тянется откуда-то, как прозрачный человек бесформенного вида; по необходимости тянется к телу, все соединяя: это медиа и есть message, откуда-то выталкивающийся тебе в рот или пальцы. Неважно, как это на самом деле, но я воображу себя так и смогу глядеть на все непредвзято. Потому что их городское вещество я с детства не ел, а за два дня оно хоть и накопилось, но в количестве, пригодном лишь для стороннего сочувствия и неполного понимания.
В Вене же – с ее стороны – какое-то такое вещество, которое физиологически модифицирует новоприбывших; в том случае, конечно, когда они согласны на этот акт (ну, не зажимаются) и если более-менее годятся ей по свойствам. Вещество это – не запах; газ не газ, влага не влага, не воздух даже, что-то отчужденно колючее. Не так что колющее, а как-то мелко покалывающее, и не так, как кактусы с мелким подшерстком, который своим колхозом и впивается. Нет, уколов много, но они отчетливо различимы и отдельные; каждый из них есть острое проницание, боль проходит в момент укола – жало доставать не надо, и она, Вена, его тоже не вынимает. Как если бы ледяные иголки: укололи и тут же растаяли. Нет, все же присутствует и запах: слабый горький, не дыма, может быть, миндаля – едва выраженного, только его оттенок. Запах сопровождал не иголки, не укол, он возникает по факту переживания ощущения, и не после, а еще за секунду до него. В остальном же Вена для меня так и не пахла, она была разве что немного злая: как я в моих личных обстоятельствах (ценностный вакуум), так и она в своих общественно-социальных. Будто у нас тут сейчас относительно схожий возраст.
Ее вещество было белесо-прозрачным, минимально липким. Вот, рассказывают, у катаров было такое свое – оставшееся неизвестным, конечно, – вещество, присутствие которого в их телах давало им возможность менять физиологию, обходиться без символики тайн и легко переносить сжигание на кострах. Не говоря уже о вегетарианстве и неверии в особый смысл семейной жизни, равно как и прочего здешнего ада. Вряд ли бы эта особенность освобождала их от переживаний на тему ценностного вакуума, но коль скоро такого вещества в организме уже много, то они могли воспринимать ситуацию как нормальную дисгармонию местного ада. Конечно, раз уж я с этим корреспондировал, то и сопрягал все подряд с самим собой. Собственно, с кем еще.
Но Вена, да, не пахла и не собиралась начинать: ни в каком из вариантов не пахла. Да, были пятна отдельных запахов в апреле, когда цветет всякое разное, но тоже – едва-едва. Именно пятнами, по локальной необходимости, но это не запах города в целом. Чуть-чуть запах побелки в метро на линиях 4 и 6, где эти бело-зеленые-золото-черные павильоны. Даже если там и не побелка, а краска – стены не особо пачкались, но они все равно выглядели как побеленные, откуда и призрак ее запаха. Иногда свежей сыростью пах дождь, но только пока еще падал вниз, а в виде луж уже не имел запаха. Ну да, может быть, мой запах совпадал с венским, но что именно совпадало? Запахи субстанций, или же субстанция вообще пахнет всюду одинаково, а именно в Вене у меня есть в нее дырка, вход?
Возможно, в этом и состояла моя тяга к этому странному месту – а как не странному, когда поведение города всегда было нелепо, и вообще, крах городского проекта: раз уж, опять же, их тут сейчас живет меньше, чем в начале XX века. Но и обреченности длительного увядания тоже не было, несмотря на громадное количество заброшенных лавок. Вообще, если тут музеефикация и крах, а я ощущаю с этим городом сходство, то что же, мои дела обстоят так же? Тогда надо их улучшать, именно за его счет. Ему-то уж тогда все равно.
Но если подумать, то никакой Вены и не было, это такие просто всюду кольца, ребристые, полужидкие, сквозь которые проходит лента, шелковая, с резкими краями. И это кольцо – Вена, и следующее, а ты сквозь них проскальзываешь своей субстанцией, что – от легкого трения – дает чувство нематериального вожделения – то ли к городу, что абсурдно, то ли невесть к чему. Никакой такой особенной Вены не было, она была почти депрессивным местом с большим прошлым, которое как-то присутствовало, но она все равно оставалась вполне скучной и почти злой, не было тут ничего недосказанного.
Оно разве что подразумевалось и додумывалось; точнее – не имея оснований для додумывания, возвращалось к последней оформленной теме попадания чего-то в свою дырку, как если колеса шестеренок совпали и фактически слиплись; их зубцы неощутимы более, и теряешь свои внешние формы, а как не потерять, когда они уже влипли в окружение, странным образом при этом открыв щель в дальнейшую – не сказать, что непременно осмысленную, но иную деятельность: как проход между домами или дверь в стене – а там, за ней, тихо, пропали постоянные щелканье и повизгивание, внутри там спокойно и без зацеплений с чем бы то ни было; а потом уже знаешь, что эта тишина сделана почти неслышимым гулом, который и глушит в себе прочие звуки.
Тут как-то ранее медленно текшее время дернулось, и был уже некий литой тяжелый плотный вечерний ночной шар, который катался от темечка через рот в гортань и обратно: каменный, но не очень твердый. Похоже на катание на бывшем биме номер 1 кругами по Рингу по часовой стрелке (я так никогда и не проехал на биме номер 2 по кругу против часовой – а теперь уже и не проеду, ведь их же отменили), или, наоборот, езда по Рингу похожа на катание этого шара, а тогда, если есть шар, при чем тут вообще трамвай? А, да, дождь, но можно выйти на «Шоттенторе» и пойти на U2, там под навесом в переходе много разных развлечений, даже книжная лавка, не говоря уже о кофейне, где на стене еще цены в шиллингах, видимо – протестуя против глобализации и хода времени, но сегодня не было никакого дождя, значит – шуршат машины под окном.