Ветер с горечью полыни

Левонович Леонид Киреевич

Роман рассказывает о жизни людей и политических событиях в Белоруссии с августа по декабрь 1991 года.

 

I

Обычно он просыпался рано — часов в пять. Сегодня подхватился еще раньше: темнота окутывала сеновал, тишина, густая, вязкая, царила вокруг. Ни единой птицы не было слышно: птицы свое отпели, на дворе уже Спасовка — за порогом стоит осень.

Внезапно Бравусов насторожился — вверху, под стрехою, послышался некий шорох, лопотание крыльев. Он аж вздрогнул от неожиданности, но быстро догадался: это возвращались с ночной охоты летучие мыши. Бравусов знал, что под стрехой у конька живут летучие мыши, сквозь дырки во фронтоне вылетают на волю, а зимуют в его погребе: висят вниз головою, маленькие, усохшие, словно свернутые в трубочку ольховые листья. Летучие мыши отыскали свое укрытие, успокоились. Тогда громко захлопал крыльями петух, затянул извечное заливистое «кукареку». Вскоре отозвался другой певун, потом еще один.

Снова больно обожгла мысль: как мало осталось жителей в Хатыничах. Некогда было полторы сотни дворов, а теперь какая-то горстка — остались самые завзятые, упертые жители, которые не захотели убегать от Чернобыля. Другие же, как начали давать деньги за их постройки, разлетелись по миру, словно птицы в поисках теплых краев. А вот шорохи летучих мышей обрадовали Бравусова. Верней, не сами звуки, а то, что услышал их. В прошлом году он, Владимир Устинович Бравусов, отпраздновал свое шестидесятипятилетие, раненый, контуженный на войне, но, гляди ты, не глухой как тетеря. А еще это означает, что хорошо выспался, в голове ясно, давление нормальное, а то в последнее временя слышал гул в ушах, жене Марине приходилось разговаривать с ним громче.

Сколько ж это времени, подумал Бравусов, потянулся рукой за подушку, где в сене лежал плоский фонарик. Посветил на часы и, хоть цифры на циферблате выразительные, не мелкие, все равно не разобрал. Очки с собой не взял, чтобы не раздавить ненароком. И еще подумалось: ночи все удлиняются, сильнее сжимают в объятьях дни, которые усыхают, сокращаются. Поэтому утренний свет никак не может пробиться на сеновал.

Хорошо, что уши подводят, а не глаза… В конце концов, нечего Бога гневить. Еще в сорок четвертом, после ранения под Рогачевом, провалялся в госпитале четыре месяца, и его комиссовали по близорукости. Бравусов вернулся домой, оклемался, мать лечила ягодами, все больше черникой, и, о чудо, он спрятал в ящик стола очки и не доставал их почти сорок лет!

А прошлой осенью пришлось об очках вспомнить. Так годы ж не маленькие. Сколько чего пережито! Сколько актов, протоколов составил участковый инспектор милиции Бравусов за тридцать лет добросовестной службы! Мог погибнуть еще в первые месяцы войны, когда пробирался из окружения аж из-под Ельца в родную деревню. Сколько раз глядел смерти в глаза командир партизанского взвода Володька Бравусов! И нагрешил немало. Под Рогачевом, разозленный спором с солдатом Рацеевым — тот ругал колхозную жизнь — даже взял его на мушку во время атаки. Но не успел нажать на курок: немецкий снаряд опередил. От Рацеева остались одни ошметки…

И все же Бравусову, видно, на роду было написано убить человека. Он сделал это не умышленно: Круподеров, бывший уполномоченный по заготовкам, в добром подпитии бросился на него с кулаками. Бравусов защищался и превысил меру обороны — нечаянно задушил хозяина хаты, с которым вместе выпивали. Круподеров пригласил Бравусова приехать за мелкой картошкой, хотел отблагодарить, что помог выкопать весь огород. Встреча давних знакомцев оказалась трагичной. Но никто об этом не дознался: бывший участковый замел следы.

На дворе светлело, в щели сеновала цедился утренний свет, но солнце еще не взошло, и вставать Бравусов не спешил. Услышал, как ляпнула дверь веранды — значит, вышла Марина. Ах, если б она сюда заглянула! А может позвать? Желание мгновенно овладело им, быстренько отворил ворота, кликнул:

— Марина! Ходи на минутку.

— Ну, как тебе спалось? — Марина пристально глянула на него. — Вчера ты перебрал трохи.

— Да нет, Маринка. У меня, хвактически, многолетняя тренировка. Поллитровка, да при хорошей закуси — что собаке муха. Не будем про ето. Мы с тобой еще сянни не целовались, — притянул к себе жену, обнял нежно.

— Дак не было ж когда. Еще и солнце не взошло.

— А что нам солнце? Ты — мое солнце. Ты — моя радость, — он начал ее целовать, все больше распаляясь…

Марина не уклонялась от поцелуев, наоборот, вскинула ему руки на плечи, приподнялась на цыпочки и отдалась наслаждению. Даже запах водки не мешал, она и сама вчера выпила пару рюмок, крепко спала и проснулась с желанием ласки. Все ее тело, которое ждало мужской любви почти целых полвека, переполняла извечная страсть. Марина вышла на улицу, потянулась, пожалела, что не пошла спать на сено, захотелось, чтобы он позвал ее. И он почувствовал ее желание. Разве это не чудо!

Марина думала об этом, когда разгоряченная, счастливая лежала на еще сильной руке своего мужа.

— Я вот лежу, а во мне еще все трепечется, — шумно дыша, сказал Бравусов.

— Докуда ты еще будешь трепетаться? — в голосе Марины он услышал усмешку, удовлетворение и надежду на новую радость.

— На две пятилетки меня хватит. А может, и на три.

— Ну, расхрабрился, как тот петух.

— До петуха мне далеко. Он, хвактически, пока трех-четырех хохлушек поутру не потопчет, зерна клевать не станет. А я только тебя хочу, ласточка ты моя милая…

Бравусов поймал себя на мысли, что первой жене, Тамаре, с которой прожил тридцать пять лет, редко говорил ласковые слова. Теперь понял, что грех жалеть доброго слова Марине, которую любил с молодости, которую помнил всю жизнь и уже не надеялся, что судьба сведет их.

Марина будто догадалась, о чем он думает, шершавой, огрубевшей ладонью погладила его лицо, поредевшие седые волосы… Она была благодарна небу, Богу, хоть и не верила в глубине души, что он есть, за эту радость на исходе горемычной, одинокой жизни. Марина ничего хорошего уже не ждала. Думала, как доживать одной в пустой родительской хате. И тут появился Бравусов. С того времени, как начали жить вместе, она частенько поглядывала в зеркало и не узнавала себя: под глазами разгладились гусиные лапки морщинок. Глаза по-молодому заблестели. Марина не ходила, а летала по земле, ей хотелось петь, прыгать, обнимать еженощно своего мужа. Как-то Юзя, Мамутова жена-минчанка, принесла завернутую в газету книжку. «Полистай, Маринка. Тут все про любовь. «Кама-Сутра» называется. Мне подруга из Москвы привезла. Пусть и Устинович почитает. А в постели хорошо читать вдвоем, — подмигнула Юзя. — Вдохновляет мужиков на подвиги. Мой Евдокимович грамотный человек, директор школы. А полистал книжку, так сказал, что у него глаза открылись. И мы смелее становимся».

Марина листала книжку и диву давалась, что про это можно так открыто писать, что в книгах могут быть такие снимки — мужчина с женщиной в самых разных позах. Бравусова больше поразили не фотоснимки, а древние скульптуры голых мужиков и женщин также в разных позах. «Ето ж тысячи лет тому назад люди умели любиться. А мы живем в конце двадцатого века и ничего, хвактически, не знаем. Нам долдонили: в СССР секса нет. И песню ежедневно крутили по радио, по телику: «Раньше думай о Родине, а потом о себе». Так о себе и подумать было некогда».

Бравусов словно угадал ее мысли, молча прижал, чмокнул в щеку.

— Ну что, перестал трепетаться? Где там твой трепетун? — Марина счастливо улыбнулась. Рука ее смело скользнула под одеяло, нащупала мужнин пенис, нежно погладила, словно благодарила за радость. Вчера они мылись в бане. Чистые. Почему не погладить, если это приятно и ему, и ей.

— Когда-то в медицинской книжке я вычитала, что левое яичко у мужчин больше правого. Оказывается, это правда. От сейчас убедилась.

— А я, хвактически, и не знал, — захохотал Бравусов. — Меня ето не заботило. Главное, чтобы стоял…

В сарае замычала корова, а после приглушенно заржала кобыла.

— Ничего. Успеют. Пусть подождут. Сейчас больно холодная роса. Травы хватает, — Бравусов зевнул, сладко потянулся. — Полежим пару минут да и будем подниматься.

— Я заведу кобылу. И корову выпущу. А ты отдохни…

— Милочка моя, всю ночь отдыхал, хвактически. А что любовью мы с тобой занялись, дак ето ж разве работа? Ето ж удовольствие. Смакота. На целый день, хвактически, зарядка. Вот пойду косить отаву. Буду махать косой и радоваться. Чиряк ему, етому Чернобылю. Фигу с маком! Будем жить и радоваться. И никуда отсюда не уедем.

— Я согласна. Что мы лучше найдем? Тут уже будем доживать. Тут деды наши, прадеды на кладбище… И мои, и твои недалеко… — Марина вздохнула, спросила: — А что сегодня будем делать?

— Ну, я отаву пойду косить. Если погода постоит, так за три дня высушим. Хоть бы пару возов насобирать еще. Оно и позже можно накосить. Сянни только девятнадцатое.

— Ето ж сянни Спас! — спохватилась Марина. — А я хотела жать картофельную ботву, она уже сохнет. Можно ли на еткий праздник?

— Работникам Бог прощает. Лентяев, лодырей не любит. А ботву положено жать за две недели до уборки, — уверенно сказал Бравусов.

В последние годы он много читал разных ученых книжек и мог поспорить с агрономом, когда что сеять, когда убирать.

Они вошли в дом. На кухне говорило радио, которое никогда не выключали, разве что приглушали на ночь. Бравусов прибавил звук и ясно услышал:

— Соотечественники!.. Граждане!..

У него аж сердце екнуло. Неужели снова война? Он приник к матовому, с мушиными точками, репродуктору, включил на всю мощь. Репродуктор начал трещать, шуметь, но Бравусов разобрал все. В Москве создан «Государственный комитет по чрезвычайному положению — ГКЧП». Входят в него восемь человек: министры, члены Политбюро. Бравусов услышал знакомые фамилии: главного кагебешника Крючкова, милицейского министра Пуго, маршала Язова, а также вице-президента Янаева, секретаря ЦК Бакланова.

«Ну, так у них и так вся власть. Какого рожна им надо? Правьте! А может, Горбачев против? Не позволял… Кто их разберет», — думал Бравусов.

Подошла и Марина, она хлопотала у печи, но тоже ловила ухом то, что творится в Москве.

— Так что они задумали? Зачем им ето положение чрезвычайное?

— Я думаю, что они, хвактически, хотят спихнуть Горбачева. А тогда прищемить хвост етим разным демократам. В Прибалтике, в Молдавии, в Грузии…

— Ой, верно, прибалтам ето не понравится. Они ж свою власть установили. Хоть бы война не началась, — встревожилась Марина. — Мало, что ли, Чернобыля на нашу голову? Так еще и етое ГКЧП. С жиру бесятся они там, в Москве, — Марина крутнулась с ведром за порог.

Бравусов снова приник к репродуктору. Радио передавало известия из Армении, Литвы, Молдавии, Эстонии. Всюду все было спокойно. «Слава Богу, пока без крови», — подумал Бравусов и начал собираться на сенокос. Он вывел кобылу Зорьку, Марина выгнала хворостиной Красулю. Ярко-розовое солнце, похожее на апельсин, низко висело над лесом. Оно только взошло и теперь помалу вскатывалось на белесо-голубой купол неба. Над Беседью клубился редкий, белый, словно клочья ваты, туманок.

Разгорался еще один августовский день над Прибеседьем, засыпанным смертоносными радионуклидами. Всеобъемлющая тишина царила вокруг. Лишь изредка подавали голос петухи. Не слышно было и человеческих голосов, словно все хатыньчане прилипли к репродукторам и ловили вести из далекой Москвы, где образовалось некое непонятное, пугающее ГКЧП.

Думал о событиях в Москве и Бравусов, размеренно, привычно махая косой. Росная отава резалась легко, вслед за ним тянулись две рыжевато-зеленые дорожки-следа и пышные валки-прокосы. Через час-другой косец основательно угрелся, хапнул пригоршню срезанной травы, вытер косу, старательно поточил. И показалось, что звон от косы покатился над широким порыжевшим лугом и растаял, утонул в Беседи. Бравусов воткнул косу, словно межевой знак, косовищем в землю, чтобы издали было видать, и неспешно пошел к реке.

Солнце поднялось выше, начало припекать, но уже не так щедро, как в Петровку, будто сберегало свой жар до следующего лета.

Утреннее солнце в Спасовку — словно поздняя любовь, греет, но не печет, подумал Бравусов и удивился: то ли сам он сделал такое открытие, то ли где вычитал. Но мне повезло испытать и горячую любовь на склоне жизни, рассуждал он дальше. И это была именно его, собственная мысль, это было самим пережитое, испытанное, десятки раз обдуманное чувство. И даже сегодня он с таким наслаждением обнимал свою любимую…

У воды Бравусов оглянулся и тихо обрадовался — то самое место, где он встретился с Мариной, где впервые услышал ее признание: «И ты, Володечка, наравился мне». Марина в тот день пасла с отцом коров — отбывала черед, а он в добром подпитии возвращался с именин Круподерова. И было это летом 1981 года. А в ту осень Бравусов своими руками задушил именинника — взял грех на душу. Взглянул на свои ладони, аж поежился. Сколько жутких ночей провел Бравусов после того происшествия, но и сейчас, почти через десять лет, он четко помнит все, что тогда произошло. «Неужто он так и будет мучить меня до конца дней? Сам бросился драться, хотел схватить нож..» Захотелось поскорее помыть руки…

Спина уже взмокла. Бравусов стянул выгоревшую, некогда синюю, милицейскую форменную рубашку. Оглянулся, куда бы ее повесить, а то на мокрую траву класть не хотелось. Углядел метров за десять вниз по течению кряжистый куст ольшаника, направился к нему. Еще дальше торчали два пня — все, что осталось от прежнего парома… Как быстро меняется все на земле, думал Бравусов, такая наезженная дорога вдоль реки вела к переправе, а теперь от нее нет и знака — все затянуло густой, как овечья шерсть, муравой. А он же катил вдоль реки в тот день на велосипеде.

Поехал по этой дороге не затем, чтобы освежиться в Беседи, а чтобы не попасться на глаза свату Ивану Сыродоеву, который был тогда председателем сельсовета и в душе считал Бравусова за выпивоху, хоть и сам чарку никогда не проносил мимо рта. Это Бравусов знал точно, поскольку не раз угощались в молодые годы — бывший участковый и бывший финагент работали в одном сельсовете. Как все переплетено в жизни! Не поехал бы он вдоль реки, не встретил бы Марину, может бы, после смерти жены сошелся бы с другой женщиной, поскольку любовь к Марине с годами притупилась, а обида на нее жила в глубине души. И как не обижаться: единственная девушка, которая побрезговала им, лучшим кавалером во всей округе, не позарилась на блестящие офицерские погоны, не покорили ее русоватые кудри и нахально-красивые синие очи. Не раз думал Бравусов после ссоры с Тамарой, что его семейная жизнь могла быть иной. Одно утешало: вырастили хороших детей, дождались внуков. Как ни крути, сын — директор школы, а дочка — врач, а теперь даже заведующая поликлиникой в Могилеве. Этим можно гордиться!

С Тамарой он изведал много радости. Была она здоровая, не уродина на вид. Имела высокую полную грудь, которые любил целовать и шутя приговаривать: «Ну и женка у меня! Полная пазуха цыцок. На одну можно лечь, а другой накрыться». И Тамаре нравились его грубоватые шутки. Старалась угодить. Потому что всегда помнила свой обман: сказала, что забеременела, а ребенок родился почти через год после Тамариного «признания».

Правда, он редко укорял жену за тот обман, может, раза два упрекнул за всю жизнь, да и то после ссоры. Он никогда не думал, что его Тамара, здоровая, гладкая, не замордованная тяжким трудом женщина, так внезапно угаснет. Когда парился с ней в бане, всегда любовался ее шикарными формами. В последние годы она начала толстеть, причем не снизу, не в бедрах, а в плечах и груди. Но и в этом была своя женственность и влекущая красота. Ее грудь оказалась, так сказать, ахиллесовой пятой, в них и вцепился клешнястый усач — рак, который и свел преждевременно в могилу еще не старую женщину — Тамаре не было и шестидесяти. Теперь бы списали на Чернобыль, однако же Тамара умерла за три года до аварии на атомной станции. Значит, всегда была эта проклятая онкология.

Бравусов старательно умылся, зачерпнул пригоршню воды, плеснул на грудь, несколько холодных капель попали в штаны, он потопал резиновиками, словно застоявшийся конь. Речная вода пахла явором, водорослями, рыбьей чешуей, еще чем-то таинственно-приятным. «И где тут та радиация? Где смертельные нуклиды?» — рассуждал Бравусов. Все как и раньше. Даже рыбы прибавилось, потому что меньше стало рыбаков, а некоторые и есть боятся речную рыбу, потому и не ловят.

Он взял рубашку на руку и пошел к своим покосам. На ходу окинул взглядом деревню. Издали она по-прежнему выглядела большой и красивой, поскольку хаты почти все стояли на своих местах, две или три новые пятистенки вывезли в соседнюю Белую Гору, а вот столбики дыма над печными трубами курились изредка. Отыскал свой двор — теперь хата Матвея Сахуты стала для него почти что родной, а свою в Белой Горе продал и переселился сюда, в зону. Над стрехой кучерявился тонкий сизый столбик дыма. Представил Марину, которая хлопочет подле печки, верно, печет драники, потому что, что ни говори, он заработал их…

Бравусов бросил взгляд дальше. Возле Шамовского ручья тянулась вверх дымная тропка — там жил однорукий Тимох Емельянов, другая такая же тропка била в небо из-за развесистых ив — там доживала век Ольга. Ее сын, Петька, которого смастерил ей Тимох в послевоенные годы, теперь уважаемый человек, работает бригадиром в Белой Горе, вырастил троих детей и мать не забывает, частенько трещит его мотоцикл. И все что-то везет в мамин двор. Но и от матери без гостинцев никогда не возвращается.

Живут Хатыничи, хоть и слабо, но еще дышат. Бравусов знал, что в войну деревню наполовину сожгли немцы. Матвей Сахута, Маринин отец, строил новый дом, в него семья перебралась после темной и сырой землянки, в которой довелось зимовать жене с детьми.

Бравусов снова взялся за косу, прошел несколько прокосов и вдруг услышал приглушенное ржание — спутанная Зорька будто звала его. «Чего ты хочешь, волчья сыть? Разве тебе травы мало? Поить тебя еще рано», — подумал Бравусов, поискал глазами привязанную дальше, на болотине возле Градзи, Красулю. И увидел Марину — издали узнал по белой косынке. Да и кто еще мог идти к нему?! Только Марина, давняя любовь, которая все-таки стала его, хоть под конец жизни. И волна нежности, любви к этой женщине, у которой был первым мужчиной, нахлынула на него. Если б не я, так бы и свековала девкой, подумал Бравусов, так бы и не узнала мужской ласки.

Всплыл в памяти солнечный весенний день. Бравусов возвращался из Мамоновки-Портюковки, где ночевал у Проси. Был уже вдовцом, и потому некуда было спешить, некого было бояться: и Прося, и он — люди свободные. Пенсионеры. Кого и чего им боятся? Людских оговоров? Так люди всегда будут говорить, но потреплют языками, да и перестанут. А жизнь одна, единственная, у каждого своя, и другой не будет.

Прося, как прослышала о смерти Тамары, даже сама однажды заглянула к Бравусову: дескать, возвращалась из района, вышла из автобуса, хоть могла это сделать около поселка Козельского — оттуда до ее дома вдвое ближе. Хозяин угостил ее, помянули Тамару, приглашал остаться, но Прося не согласилась:

— Ну что ты, Устинович? Еще постель не остыла после жены… Предь когда-нибудь ко мне.

— А драники будут? — по старой привычке оскалился Бравусов.

— Почему ж нет? Будут.

И он приехал. И остался на всю ночь. Оба затосковали по ласке и нежности, поэтому не знали устали. К тому же Прося стремилась показать все, на что была способна. Она надеялась, что Бравусов предложит жить вместе. Прося хотела этого и в то же время боялась. Помнила молодого партизана Бравусова, который хотел ее, жену полицейского, и маленьких детей поставить к стенке, но старшие партизаны не дали. А потом Прося много лет тайно встречалась с участковым. Позже, когда он вышел в отставку, виделись реже.

Договорились встретиться и в тот осенний день, когда Бравусов приезжал к Круподерову, но то, что там случилось, сорвало их свидание. Прося, когда прослышала о смерти Круподерова, сразу подумала: Володька спровадил своего приятеля на тот свет. Но о своей догадке никому не сказала, и с Бравусовым никогда Круподерова не упоминала. Жизнь приучила вдову полицейского крепко держать язык на привязи, ибо ни одно лишнее слово ей не прощается. Как-то поссорилась с соседкой из-за курицы, залезшей в грядки, так та зло ощерилась: «Ах ты, гадина! Сучка полицейская…» — и посыпала матом-перематом.

О, если бы кто знал, как проклинала Прося бессонными ночами войну, разлучившую ее с мужем, осиротившую ее дочку и сына. Нет, старший полицейский Степан Воронин не погиб. В тот день, когда пятеро партизан под командованием Володьки Бравусова приехали арестовывать, Степану удалось бежать, но его ранили в ногу. В Саковичах в больнице сделали операцию, немцы наградили медалью за храбрость. Вместе с немцами Степан подался на запад и оказался аж в Аргентине, где живет и сейчас, имеет новую семью, сына, внуков, изредка присылает письма Просе, дочке Нине.

Так вот, Бравусов возвращался от любовницы, ехал через Хатыничи и встретился с Мариной. Она была в темном платке, темном платье. Бравусов слышал о смерти Матвея Сахуты, остановил коня, поздоровался, выразил соболезнование.

— Спасибо, Устинович. Что тут сделаешь? Он свое прожил. Восемьдесят с гаком. Прими и ты соболезнования. Слышала, жену похоронил.

— К сожалению, да, — вздохнул Бравусов, лицо его помрачнело, передернулись губы, и он отвел глаза в сторону.

Марина не могла не заметить, что это было искреннее сожаление, неожиданно для себя самой дотронулась до его руки:

— Не горюй. С того света не вернешь. У тебя есть дети, внуки.

В этих словах он расслышал скрытое сожаление, может, даже укор самой себе, что их пути не сошлись.

— Может, помочь в чем? Конь же у меня в руках. Не стесняйся, скажи, если надо.

— Ну, подъедь. Может бы какого ольшаника привезли на дрова.

И он приехал. Привезли дров. А потом была ночь на сеновале. Но ничего у них не получалось. Целовала Марина жарко, вся готовая отдаться, а дальше ничего не получалось. Бравусов злился на себя, на нее. Марина успокаивала:

— Мне и так с тобой хорошо. Не переживай. Не знала я мужиков. Ты ж ведал моего хлопца. В одном отряде были.

Марина сходила в дом, вернулась, обняла его, крепко поцеловала. И у них все получилось: помогло растительное масло…

А через пару месяцев бывший участковый перебрался в Хатыничи.

Все это, будто на кинопленке, промелькнуло в голове Бравусова за считанные минуты, пока Марина приближалась к нему. На плече у нее белели грабли.

— Ну, так изрядно уже накосил. Пошли завтракать. Может, я разобью покосы. Пусть подсыхают.

— Разбивать еще рановато. Пусть ветер обвеет. Но можно попробовать.

Он косовищем, а Марина граблями вдвоем быстро разворошили скошенную траву и пошли домой.

— Что передают? Какие новости? — спросил Бравусов.

— Повторяют то же самое. Концерт все передают. «Вижу чудное приволье…»

— Эх, кабы не Чернобыль! Лучшего приволья, чемся у нас, не найдешь на свете.

Бравусов обнял Марину за плечи, и так, обнявшись, они шли до деревни.

После завтрака хозяин вновь косил. Марина ворошила отаву, доила корову, присматривала по хозяйству. Бравусов махал косой, а мысли были далеко от Хатыничей: что там творится в Москве? А как откликнется Минск на это ГКЧП? Думал о последний событиях спокойно, без особой тревоги: в зоне отселения ничего не переменится.

После обеда он включил телевизор: может, там что скажут о событиях в Москве, но по одной программе показывали балет «Лебединое озеро», а по другим — ничего. По радио объявили: в 19.30 будет пресс-конференция ГКЧП. Это надо посмотреть, решили они с Мариной. Бравусов отправился на сено, поскольку чувствовал усталость во всем теле. Он обычно отдыхал немного после обеда, потому что под конец дня часто болели ноги: то ли радиация, то ли старость тому были причиной, а скорей всего, и радиация, и старость объединились против него. Бравусов редко жаловался Марине на свою немочь, благо сил на объятия хватало.

Под вечер хорошо косилась отава, поскольку роса в августе выпадает рано. Потом он напоил в Беседи Зорьку, вновь спутал и пустил на луг — пускай пасется до темноты. Когда пришел домой, пресс-конференция уже кончилась. Не посмотрела ее и Марина. По телику вновь звучали песни народов СССР.

— Надо «Время» посмотреть. Там все покажут, — рассудил Бравусов.

В Спасовку темнеет раньше. До девяти вечера все работы были окончены, накормлены два поросенка, ухоженные Зорька и Красуля стояли в сарае. Бравусов уговорил Марину за ужином опрокинуть по рюмке самогона — все-таки праздник, яблочный Спас. Марина погоревала, что яблоки не осветила в церкви, что нету поблизости храма.

— Можно и так есть. Спас — всему час. Ето если у женщины дети помирали, так ей нельзя до Спаса есть яблоки.

Марина ничего не ответила, поскольку напоминание о детях всегда больно бередило душу. Бравусов это понял, нацепил очки и притих. Все внимание — на экран. И вот они появились. Старый телевизор показывал не слишком четко, но Бравусов разглядел, что у Янаева, главного закоперщика, тряслись руки, когда он начал пересказывать ихнюю программу: надо навести в стране порядок, что «в отдельных местностях» будет объявлено чрезвычайное положение, что президент Горбачев болеет, но вскоре поздоровеет, и они будут работать вместе.

Он слушал, рассуждал и ничего необычного в этих рассуждениях не находил. Премьер — на месте, силовые министры — тоже. Значит, порядок будет обеспечен. Кто ж у них, хвактически, главный закоперщик? Бывший участковый профессиональным, цепким взглядом придирчиво всматривался в лица заговорщиков. Может, премьер Павлов? Нет, на его хорошо раскормленном лице, в глуховатом голосе не было решительности. Маршал Язов? И его широкая мурластая физия была слишком спокойна и даже безразлична. Всем своим видом вояка будто говорил: вы тут петушитесь, а давать ли танкистам приказ, я подумаю. Бравусов особенно внимательно приглядывался к милицейскому министру Пуго. Генерал был хмур. Слишком мрачен. Словно у него болели зубы. «Что-то Пуго как не в своей тарелке, — рассуждал участковый. — Понимает, что ему придется земляков-латышей, всех прибалтов загонять назад. В советскую конюшню. А они уже свежего воздуха вдохнули, не захотят назад. Хлопот у него может быть, хвактически, по маковку». Наиболее активно и уверенно вел себя шеф КГБ Крючков. Должно быть, он у них атаман, решил Бравусов. Без кагебешников такие дела не делают. А Янаев — марионетка. Но боится больше всех. Бумаги подписал и испугался. Вон как руки дрожат. Мандраж Янаева особенно впечатлил бывшего участкового. «Эге, браток, если ты етак боишься, так навряд ли, чтобы у тебя что-то получилось. Дрожащими руками власть не удержишь. Все ж люди увидели, какой ты храбрый заяц…» — подумал Бравусов. Сказал об этом Марине.

— А что нам до них? Как себе хотят. А руки дрожат, может, с похмелья. Не дури себе голову. И не думай про них. Где будешь спать? Пойдешь на сено?

— Пошли вместе.

— Ты что, не наработался за день? Утром были вместе…

— На поцелуи у меня всегда есть желание.

Они долго целовались, стоя у порога, словно на распутье.

На дворе царил ядреный, росистый звонкий августовский вечер. Бравусов взглянул на небо и аж застыл от удивления: темный купол неба был усыпан крупными мерцающими звездами. Недаром пишут, что августовские звезды самые яркие, а росы самые густые. После выхода в отставку он много читал. Книги, газеты, календари — все, что попадалось на глаза.

Спать не хотелось. В голове, как ни отгонял, засела, словно гвоздь, назойливая мысль о ГКЧП. Что-то тут не так, рассуждал он, пусть себе президент приболел. Но бумаги же он мог подписать сам. Авторучка — это ж не пудовая гиря. Выходит, он против. А его соратники воспользовались отсутствием. Создали ГКЧП. Когда-то же Хрущев поехал в Пицунду пузо греть, а в Москве без него собрали пленум ЦК: приезжай, Никита Сергеевич, мы тута все ждем тебя. Приехал. И турнули со всех должностей. Не дали и слова сказать в оправдание. Сиди и не вякай. Так и с Горбачевым может быть.

Мелькнула мысль: стоило бы сходить к учителю Мамуте, может, он «голоса» какие слушал. Но поздно уже, да и уморился за день. Завтра схожу обязательно, решил Бравусов, зевнул, но чувствовал, что не заснет, сел на колодку подле ворот. Снова вгляделся в небо. Вся северная его сторона была хорошо видна, поэтому легко отыскал Большую Медведицу, а потом — Малую Медведицу. Эти созвездия знал даже его отец, хоть и имел всего три класса за плечами. И называл он их — Большой Воз и Малый Воз. Полярную звезду Бравусов научился находить, когда служил в армии. По ней определял свой путь, когда из окружения добирался домой. А потом уже его сын-десятиклассник показал созвездие Стожар — по научному Плеяды. Отыскал их сейчас: словно горстка ярких угольков, созвездие довольно низко висело на востоке. Неподалеку от Плеяд Бравусов углядел светлый шарик, который словно катился меж звезд. «Неужели спутник?» — встрепенулся он, но вскоре увидел пульсирующий красный огонек — значит, самолет. Курс держит на запад. Может, на Минск, а может, на Варшаву или Берлин.

Вот летят в том самолете люди, кто дремлет, кто разговаривает между собой. Только что сели в одном городе, а через час-другой уже за тысячу километров. Каких высот достигла наука! А на Земле как не было порядка, так и нет. В небе все движется по извечному распорядку, а на Земле черт знает что творится: то войны, то перевороты. Наверное, и первобытные люди видели небо таким же, как и теперь, дивились, давали названия созвездиям, планетам.

Бравусов припомнил, как когда-то учитель Мамута рассказывал, что до войны на высоком берегу Беседи, где впадает Кончанский ручей, минские ученые проводили раскопки, нашли множество каменных инструментов первобытного человека и доказали, что люди жили тут примерно сто тысяч лет тому назад.

А теперь Чернобыль своим смертоносным крылом выметает всех отсюда. Кого уже вымел, а кто еще упирается, как он с Мариной. Или тот же Петрок Мамута, бывший директор школы, завзятый пасечник, уважаемый в округе человек. Бравусов поймал себя на мысли, что в их судьбах нечто общее: умерли жены, пришлось искать новых. Мамутова Татьяна долго болела сердцем, а когда отправилась на тот свет, в Хатыничи прикатила женщина из Минска. Здоровая, красивая. Оказывается, после войны Мамута поехал в столицу учиться, жил на квартире и втрескался в Юзю, дочку хозяйки. А дочка была уже молодой вдовой-солдаткой, ребенка имела. И от Петра Мамуты родила сына. Учебу он бросил, вернулся к семье. Юзя звала его в Минск, мол, беги от Чернобыля, а он в ответ: там негде пчел держать, не могу их оставить. И тогда Юзя покинула столицу, приехала к нему. Вот какие чудеса на свете.

В сарае приглушенно замычала корова. Неужто она слышит меня, подумал Бравусов, тихо отпер ворота, нащупал в сене возле угла плоский фонарик, осветил свое ложе. Затем посветил вверх, будто искал летучих мышей, которых слышал ночью, но вверху ничего не увидел, лег, почувствовал аромат чабреца и ромашек. А еще показалось ему, что влажно-холодная подушка пахнет Мариниными волосами. Он счастливо улыбнулся, прошептал:

— Спасибо тебе, Боже, если ты есть, за еще один прожитый денек. И подари мне завтра еткий же счастливый.

Глубокая тишина стояла над Хатыничами, засыпанными смертоносными радионуклидами. Земля светилась ими, аккурат миллионами светляков. Сверкающее звездное небо поворачивалось, словно колесо на оси, вокруг неподвижной Полярной звезды.

Большая и такая маленькая планета Земля мчалась в космическом пространстве навстречу новому дню.

Хроника БЕЛТА и ТАСС, август 1991 г.

7 августа. Костюковичи, Могилевская область. Жители города очень удивились, когда однажды утром над райисполкомом вместо красно-зеленого Государственного флага БССР увидели бело-красно-белый флаг. «Другого способа пропагандировать национальное возрождение Беларуси у меня просто не было», — заявил следователю житель города Евген Дрозд.

13 августа. Алма-Ата. Встретиться руководителям 15 республик в Алма-Ате без участия Центра — такую идею высказал Президент Казахстана Нурсултан Назарбаев.

20 августа. Москва. Газеты напечатали Указ вице-президента СССР Г. И. Янаева: в связи с невозможностью по состоянию здоровья исполнения Горбачевым Михаилом Сергеевичем своих обязанностей Президента СССР на основании статьи 127 Конституции СССР вступил в исполнение обязанностей Президента СССР с 19 августа 1991 года.

21 августа. Вашингтон. Ситуация в Советском Союзе находится под контролем. Об этом, по словам Президента США Дж. Буша, ему сообщил в телефонном разговоре Президент СССР М. С. Горбачев.

 

II

Весть о создании в Москве ГКЧП очень взбудоражила Георгия Акопяна, взволновала и обнадежила. Может, кончится разгул демократии, митинговой болтовни, и районное начальство, и то, что повыше, вспомнит о почти что уже построенном огромном цементном заводе. Надо привести все в порядок, и к концу года завод даст первый цемент. И Советский Союз будет жить, рассуждал Акопян, потому что эти люди решили отпихнуть Горбачева от руля, взять всю власть в свои руки и навести порядок. Но директора завода насторожило, что никто в мире, даже сосянние страны, не бросается признавать новый государственный орган. Вчера до полуночи он плавал по волнам своего транзисторного «Океана», ловил забугорные голоса, и почти все зарубежные радиостанции поносили «гэкачепистов», которые хотят повернуть советский корабль «вспять».

Эти же радиостанции охотно передавали заявления Ельцина: нужно спасать демократию, костьми ляжем, но демократию отстоим. Насторожило Георгия Акопяна, что тысячи москвичей вышли на защиту Верховного Совета Российской Федерации, где обосновался Ельцин.

«Ну почему не могут справиться с этим горлопаном? — удивлялся Акопян. — В их руках вся сила. Армия, КГБ, милиция. Неужели не могли арестовать его?»

Вчера Акопян смотрел пресс-конференцию ГКЧП, поразили его дрожащие руки вице-президента Янаева. Такая пугливость главного заговорщика не понравилась. А директору завода хотелось, чтобы гэкачеписты взяли власть и начали наводить порядок. Тогда бы и поставки отовсюду шли, как и раньше, и люди работали бы, как и раньше. А то он в последнее время бьется, как рыба об лед, а высшим руководителям как будто все до лампочки: они начали тайком заниматься коммерцией, строить коттеджи — все готовятся к рынку. Будто ему одному нужен новый цементный завод, который будет крупнейшим в Европе — таким его спроектировали ленинградские инженеры.

Георгий Акопян приехал в Лобановку шесть лет тому назад. Можно сказать, вернулся, поскольку здесь в послевоенное время бегал в школу, а его отец Сергей Хачатурович Акопян был первым секретарем райкома партии. Веселый, кучерявый, с горячими кавказскими глазами, он умел к каждому подойти, поговорить, каждому из подчиненных, посетителям говорил «душа любезный». Эти его словечки знал весь район. Сын армянина Хачатура и русской женщины Пелагеи попал служить в Бобруйск, освобождал Западную Беларусь. А как кончился этот поход, вернулся в Бобруйск, приженился, подучился в Могилеве на курсах партийно-советского актива. После освобождения западных районов туда направили много опытных проверенных кадров с востока республики, на вакантные места набирали новых, молодых. Так и попал Сергей Акопян в кресло инструктора райкома партии. Кресло это было не слишком мягкое, не теплое и не уютное. Как белка в колесе, носился Акопян по району, мобилизуя партийцев, а также беспартийные массы на подъем хозяйства, на досрочное выполнение сталинских пятилеток. На этой должности и застала его война. Маленькому Жорику — мать любила его звать Юриком — тогда исполнилось три года. Акопян применил всю прыть молодого партийного функционера, чтобы вместе с семьями других начальников отправить на восток и свою. Но успели они заехать только за Гомель — дальше были немцы. Пришлось жене с Юриком возвращаться к матери, жившей в глухой полесской деревне под Мозырем, где и переждали долгие годы военного лихолетья. Нашел свою семью Акопян после освобождения Гомельщины.

Сам он в начале войны защищал Могилев, попал в окружение, удалось бежать из лагеря, пошел в партизаны. Клетнянские леса, что на Брянщине, командир партизанского взвода, а затем комиссар отряда Сергей Акопян запомнил на всю жизнь. В конце сорок четвертого он появился в Лобановке, где по рекомендации обкома пленум избрал его первым секретарем райкома. Вновь-таки поспособствовали кадровые перестановки. Василя Луговцова, местного опытного партийца, тоже партизана, направили на Брестчину, другого местного кадра Антона Прокопенку решили оставить в кресле председателя райисполкома, а молодого горячего кавказца выдвинули в партийные лидеры. В те времена большую власть имели председатели райисполкомов, а партийные руководители были словно те партизанские комиссары: командир отряда решал, как воевать, брал всю ответственность на свои плечи, а комиссар отвечал за боевой дух и линию партии. Тогда под всеми постановлениями районной власти сначала стояла подпись председателя райисполкома, а сбоку — секретаря райкома. Слово «первый» даже не употреблялось.

Постепенно партийная бюрократия все сильней тянула одеяло на себя. И способствовала этому доктрина кремлевских идеологов о «возрастающей» роли партии. После смерти Сталина партия забрала в свои руки всю власть, но дела от этого не улучшились, коммунизм, будто горизонт, все отдалялся, как к нему ни спешили. Но в послевоенное время партийному лидеру Сергею Акопяну власти хватало. Первую зиму он прожил в Лобановке без семьи, поскольку и квартиры человеческой не имел. Жену и маленького Юрика перевез летом сорок пятого. А осенью маленький Акопян пошел в школу. Учителя удивлялись, глядя на белоголового, будто подсолнух, мальчугана с армянской фамилией. Не знали они, что в жилах мальца течет русская кровь бабушки и белорусская — от матери. Зато от отца он имел темно-карие глаза и армянскую фамилию.

Жора Акопян учился в пятом классе, когда его горячий, неугомонный отец погорел на своей должности… Спустя много лет, когда сына назначили директором недостроенного цементного завода в Лобановке, отец рассказал сыну ту давнюю историю.

Как-то по весне на железнодорожную станцию прибыли тракторные плуги, которые тогда были большим дефицитом. Начальник станции ждал указаний сверху, чтобы распределить их на три района. Горячий, неудержимый Акопян ждать не мог. Земля прогрелась, подсохла, самое время пахать. Приказал забрать все плуги для колхозов своего района. Так и сделали. Он прикинул: пока в области будут чесаться, они отсеются, а победителей не судят. Но ему позвонил секретарь обкома Василь Луговцов, тот самый, что освободил кресло партийного лидера в Лобановке, приказал отдать плуги соседям, потому как у них трактора стоят.

— Василь Петрович, душа любезный, плуги все в работе. Мы ж не для себя стараемся. План хлебозаготовок надо выполнять?

— И сосянним районам план надо выполнять. А им нечем пахать. Немедленно верните плуги на станцию.

— Легко сказать: верните. А как их забрать у тракториста, который работает в поле в разгар сева.

На другой день снова позвонил Луговцов, ответ ему был тот же самый. Тогда через несколько минут позвонил разгневанный первый секретарь, бывший партизанский комбриг, отматерил Акопяна и приказал через день быть на бюро обкома. Понял Акопян, что дела его плохи — попал как муха в паутину, и пахнет тут не только выговором, к которым было не привыкать. Начал лихорадочно искать выхода и сделал отчаянный ход конем: отбил телеграмму в Москву. Маленкову: создали невыносимые условия для работы, прошу разрешения приехать для доклада. В ответ пришло сообщение: приезжайте…

И покатил Акопян в Москву, в ЦК. Георгий Максимилианович Маленков был тогда правой рукой Сталина по партийным делам. Принял он Акопяна, выслушал. Гость признался, что следит за кипучей деятельностью партийца Маленкова, любит слушать и читать его выступления, что и сын его зовется Георгием. «Хотите в Армению?» Акопян замялся: мать у него русская, жена белоруска, родной язык слабо знает. Тогда ему предложили должность секретаря горкома по идеологии в городе Дербент. «Это Дагестан. Все ж ближе к родине. Стоит соглашаться», — посоветовал Маленков. Отступать было некуда. Акопян согласился. «Ну, желаю успехов! — мордатый Маленков широко улыбнулся, пожал гостю руку, похлопал по плечу. — Сыну, моему тезке, привет».

Вскоре школьник Георгий Акопян знакомился с новыми друзьями. Был он там белой вороной с армянской фамилией. Правда, учились в классе несколько русскоязычных мальчиков и девочек, с ними и подружился Георгий. Но школу в Дербенте окончить не удалось. Года через три отец во время отдыха завернул с женой в Минск, встретил знакомых партизан, имевших высокие должности, они перетянули его в Могилев. Тут Георгий закончил школу. Отец мечтал, чтобы сын стал инженером-строителем, поскольку в глубине души считал партийную работу болтовней, которая выматывает душу и сердце. Георгий послушался отца, поступил в машиностроительный институт. После него работал на цементном заводе в Кричеве, потом в Волковыске на Гродненщине. А потом в министерстве решили, что Георгий Акопян — именно тот человек, который завершит строительство гиганта в Лобановке. Вот тогда отец и поведал сыну про свое послевоенное житье, про поездку в Москву к Маленкову.

— Хотел бы я, сынок, съездить в Лобановку. Поглядеть, что там делается, — тяжело, прерывисто дыша, сказал отец.

— Конечно, съездим. Вот осмотрюсь там. Освоюсь. И съездим. Обязательно.

Отец, который имел за плечами восемьдесят с гаком и два инфаркта, довольно кивал седой, некогда смоляно-черной кучерявой головой.

Георгий Акопян приехал строить цементный завод в начале 1985-го. В его потемневшей с годами шевелюре проблескивали редкие нитки седины, как осенние паутинки, что свидетельствуют о приходе бабьего лета. А тут они говорили о другом: наступает ранняя мужская осень, поскольку их хозяину нет еще и полусотни. Завод уже строился больше пяти лет. Огромные железобетонные коробки будущих производственных цехов впечатляли. Но самих строителей это не радовало, поскольку многие из них не имели жилья. Со строительства квартир и начал свою деятельность Акопян. Понимал: приличной квартирой можно, будто пряником, привлечь сюда молодого талантливого специалиста. Вот где пригодились Георгию Акопяну его опыт, настойчивость, генетическая восточная мудрость, смешанная с хитростью. Дома начали подниматься ввысь, как грибы после дождя. Вскоре зазвенели песни новоселов. И тут грянул Чернобыль. Через некоторое время начали отселять окрестные деревни. Специалисты с маленькими детьми бросали уютные квартиры, денежные должности и бежали кто куда. Правда, местные зрелые кадры оставались.

Медленно, со скрипом, словно несмазанные колеса по гравию, продвигалось строительство. И чем ближе к финишу, тем тяжелей было движение. Все чаще подводили поставщики — то российские, то украинские. Акопян слал телеграммы, звонил во все концы. В Москве от него отмахивались, как от надоедливого комара, в Минске слушали, обещали, но слова не держали, обещания не выполняли. Порой Георгию Акопяну казалось, что никто из чиновников ничего не делает — все смотрят по телевизору заседания Верховного Совета СССР. Это было ежедневное зрелище, или, как говорил Акопян со злостью: «Ну и спектакль! Цирк на проволоке».

Депутаты наперегонки рвались к микрофону, как голодный к хлебу, чтобы засветиться, чтобы их увидели, а что они скажут, какие законы предложат — не так важно. И все несогласные — как огонь с водою, — кричали, спорили, готовые сцепиться загрудки. Но были предложения, которые Акопян принимал душой и сердцем, а отцу они сильно не нравились. Как-то выступал московский профессор и заявил, что народ превыше партии, конституция превыше партийного устава. Зал встретил эти слова овацией. Готов был аплодировать и сын бывшего первого секретаря райкома Георгий Акопян.

Однажды вечером позвонил отец, разозленный на депутатов:

— Что они делают? Они раскачивают лодку. Развалят страну. Всех потопят.

— Не переживай, отец. Депутаты говорят правду. Вокруг бордель. Никто ничего не делает. Нужно наводить порядок. Иначе — труба!

— Так же не с шельмованья коммунистов надо начинать, — задыхаясь, втолковывал отец.

— Отец, партия уже не та. Оторвалась от народа. Потеряла авторитет и уважение.

— Сынок, и ты меня топишь. Бросаешь, будто щенка в воду.

В трубке послышались короткие гудки: не попрощавшись, старик Акопян прервал разговор. А утром позвонила мать, испуганная, взволнованная: «Юрочка, у отца инфаркт. «Скорая» забрала в больницу. Приезжай…» — «У меня сейчас планерка. Позвоню через полчаса».

А планерка затянулась. Акопян сидел, как на горячих угольях, нервы горели, в голове билась мысль: «Как там отец?» А тут сцепился его заместитель с главным инженером, начали выяснять отношения — кто из них больше виноват в том, что срывается пуск завода. Акопян сидел, слышал, как у самого саднит сердце, давит за грудиной. Чуть довел планерку до конца. Хотел пожурить заместителя, но времени на это не было. Да и что упрекать, если вся страна заседает, все вокруг кричат и ссорятся, в очередях, на сходках, особенно дискутируют в банях, поскольку там все голые: не видно ни погонов, ни орденов, ни иных регалий.

Акопян мчался в Могилев. В дороге водитель включил радио: в Москве продолжался съезд народных депутатов. Акопян уже было задремал, поскольку ночью спал плохо, как вдруг услышал выступление известного ученого, специалиста по охране природы: «Партия должна срочно позеленеть…»

— Слыхали, Георгий Сергеевич? — повернулся к нему водитель. — Партия должна позеленеть. Да еще «срочно»! Чтоб ты сам посинел, как гусиный пуп.

— От, демагоги! Выключи эту болтовню. Тут не до них, — Акопян снова закрыл глаза. Дорога всегда успокаивает, как малыша люлька.

Отец находился в реанимации, сына к нему не пустили. Чем он мог помочь? Успокоил малость мать и вернулся домой.

Дела на заводе шли все хуже. Поставки срывались, рабочие стояли в очередях, хватали соль и сахар. И все сильней ныло сердце генерального директора завода. Он кусал себе локти от бессилия, беспомощности. А когда смотрел передачи про съезд в Москве, со злостью думал: «Даже в зале не могут навести порядок. Что они могут в стране сделать? Какой порядок? А может, нарочно это показывают? Чтобы не только я так подумал. Мол, во какой у вас бедлам. Разве можно так жить дальше?»

Голова пухла от скорбных мыслей, догадок, рассуждений. Мысли мыслями, а работу делать надо. В начале года ему удалось пробиться к председателю Совета Министров Вячеславу Кебичу. Тот внимательно выслушал. В больших серо-голубых глазах премьера Акопян видел понимание и сочувствие, желание помочь, поддержать директора завода, который очень нужен стране.

— Георгий Сергеевич, вы правильно ставите вопрос. По-государственному. Время не ждет. Но в нашей большой стране царит сейчас бедлам. Сумбур. Ни россиян, ни украинцев, ни тех же казахов, которые подводят, подогнать не могу. Буду просить. А что в наших руках, это мы должны сделать.

Вызвал своего зама, куратора промышленности, потом отраслевого министра.

— Ну вот что, мужики, — выслушав всех, веско сказал премьер — Теперь втроем засучивайте рукава — и за работу! К концу года завод должен вступить в строй. Дать продукцию.

— А как насчет того… Ну, чтоб на троих… сообразить? — ухмыльнулся вице-премьер.

— Когда дело решите. Это ваша личная проблема. Но без меня. Я с радостью выпью шампанского в день пуска завода.

От воспоминаний оторвал телефон. В трубке послышался бодрый голос молодого партийного лидера района Анатолия Раковича.

— У нас в районе гость из Могилева. Шандабыла Николай Артемович. Он тут по чернобыльским делам. По зоне шастает. Какие на вечер планы? Есть предложение на Беседь выскочить. Уху сварганим. Посидим, поболтаем. Николай Артемович хочет с тобой повидаться. Вечером он собирается отъезжать.

— Ну, раз начальство хочет, кто ж будет перечить? Мое дело техническое: выпить да закусить, — хмыкнул Георгий Акопян. — Что там в Москве? Какие новости?

— Никаких новостей. Ельцин горлопанит. Гэкачеписты сидят как мыши под веником. Значит, будешь? Там поговорим. Около шести заеду. Ну, пока.

Вечер был теплый, с легким туманцем над Беседью. Тишина царила вокруг, лишь потрескивали сухие сучья в костре. Над ним дымился подвешенный казан. У огня суетились трое мужчин: толстоватый, коренастый Данила Баханьков, директор местного совхоза, молодой, рослый лесничий Дмитрий Акулич и верткий, сухопарый, словно стручок гороха, егерь лесничества. Он тут был в роли подсобного рабочего, так сказать, слуга двух господ.

Вскоре в тишине послышался шум моторов, свет фар будто ощупывал стволы деревьев. Данила Баханьков шустро рванулся навстречу гостям. Послышались голоса. К костру подошли гости. Первым уверенно топал Анатолий Ракович, за ним тяжело, грузно переваливался Микола Шандабыла, шел и озирался вокруг, поскольку давно здесь не был. Данила и Георгий Акопян замыкали шествие.

Мужчины громко разговаривали, знакомились. Новым был только местный лесничий Акулич, которого весной назначили в Белую Гору. Хозяева постарались: подстрелили двух уток, утушили их с картошкой, наловили рыбы, сготовили душистую уху. Неподалеку под елками притулился небольшой домик. Тут, вдали от лишних глаз, частенько отдыхало, расслаблялось руководство района.

Микола Шандабыла отвел в сторону Георгия Акопяна.

— Вы знаете, что я промышленностью не занимаюсь. Но ваш куратор и сам председатель просили поинтересоваться, как у вас идут дела. Какие проблемы?

Георгий коротко объяснил, какова ситуация на заводе, перечислил, какие поставки сорваны уже в этом месяце, добавил:

— Если так будет и дальше, то завод в этом году не вступит в строй.

Областной начальник согласно кивал головой, поддакивал:

— Понимаю. Все доложу председателю. Неизвестно, чем кончится эта заварушка в Москве.

И у костра также говорили о ГКЧП. Спорили, особенно горячился молодой партийный лидер Анатолий Ракович:

— Горбачеву коленом под зад надо было дать давно. Занимается болтовней. Развел демократию. Гласности ему, видите ли, мало. Надо наводить порядок, а не языком трепать. Где какая заварушка — там чрезвычайное положение вводить. А то планы не выполняются, все трещит по швам. Вон наш Георгий Сергеевич поседел до времени. Потому что срываются все поставки. И ни у кого голова не болит.

— Почему ни у кого? У меня просто раскалывается от забот. Хочется волком выть от беспомощности, — вздохнул Акопян.

Разговор решительно прервал Данила Баханьков:

— Братишки, ушица стынет. Пошли в нашу хату. Как говорится, чем богаты, тем и рады. Прошу!

В скромной, неприметной с виду хибарке был массивный стол из толстенных белехоньких березовых досок. На нем маняще поблескивали две серебристоголовые бутылки шампанского, к ним, высоким, надменным, застенчиво жались две поллитровки водки.

За столом, после рюмки-другой беседа пошла веселее. Даже анекдоты вспомнили — это аккурат на гарнир в застолье. И первым начал Данила:

— Слушайте народную шутку: «Михась, куда это ты собрался так поздно да с фонарем?» — спрашивает сосед. — «К невесте». — «Не думал я, что ты этакий трус. Я к своей невесте темной ночью ходил и без фонаря». — «Я так и подумал, когда увидел твою жену…»

Все захохотали, но довольно сдержанно, как-то нерешительно.

— Шутка в продолжение темы, — вытер салфеткой губы Ракович, переждал, пока все успокоились: — Обращается мужик в милицию: «Пропала жена». — «Дайте ее письменное описание». — «С одним условием: когда она найдется, вы это описание ей не покажете».

На этот раз смеялись дружней и громче, но раскованность и искренность еще не завладели компанией уставших за рабочий день мужчин, озабоченных и встревоженных неожиданными и непонятными событиями в столице.

— Друзья, давайте выпьем за успех нашего дела! — поднялся Микола Шандабыла. — Не знаю, как там что решится с этим ГКЧП. Важно, чтобы у нас был порядок. А на столе чарка и шкварка. Не падайте духом. Все перемелется, перетрется и снова хорошо будет. Желаю вам крепкого здоровья, успехов во всех делах и лада в ваших семьях. За вас, мои дорогие земляки!

Все дружно выпили, затем так же дружно сербали душистую, слегка подстывшую уху. Кое-кто пробовал мясо утки. Молодой лесничий втолковывал: если даже и есть малость нуклидов, то после чарки они распадаются.

— Микола Артемович, скажите по правде, как у нас с радиацией? — повернулся к гостю из области Данила.

— Хватает проклятых нуклидов. Но малость уровень снизился. Распадается, размывается радиация. И никто точно не знает, как природа будет с нею бороться. Потому что нигде в мире ничего подобного не было. Это за пять лет так изменилось. А что будет дальше? Неизвестно. Я верю в силу природы. В ее способность очищаться. Все перелопачивать. Один дед в Саковичах… Деревня отселенная. Там тридцать два кюри. Ну, где больше, а где и меньше. Там живут с десяток семей. Так вот, дедок и говорит: «Мне восемьдесят два. Никуда не отселялся. А мои ровесники, которые переехали, все уже отсыпались. А я живу. Хоть бы хны. Самогонку попиваю».

— Старое дерево не пересаживают, — громко, авторитетно промолвил лесничий Акулич.

— Правильно. Людей оторвали от всего родного, будто корни обрубили, — горячо подхватил Данила. — Пусть себе и на территории района переселение. Но не там, где жизнь прожита. Где все родное с малых лет… С отселением наломали дров. Молчали, молчали, а тогда давай кричать: «Караул!» И всех отселять. Кого надо, кого не надо. И Хатыничи можно было не трогать.

— Ну как не трогать? С маленькими детьми надо отселять? Надо! Раз нельзя землю использовать, значит механизаторов, специалистов — тоже надо, — не согласился Анатолий Ракович. — Оставить одних немощных пенсионеров? Кто за ними будет ухаживать? Раз школа закрыта, магазин закрыт, клубы, библиотеки. Какая жизнь без этого? Может, где и погорячились, — оправдывал линию партии первый секретарь.

Ему и в страшном сне не могло присниться, что сидит он в партийном кресле последние дни.

— Мужики, давайте еще по одной антабке, — подал голос молодой лесничий. Он освоился среди начальников, посмелел, да и считал себя одним из хозяев: он и его егерь накрыли стол, приготовили уток, сварили уху.

— А что такое антабка? — отважился показать свою неосведомленность областной гость Шандабыла.

— От выпьем, тогда скажу, — заинтриговал лесничий. — В наше время не пьет только сова: днем не видит, а ночью магазин закрыт.

Все захохотали, дружно выпили, захрустели свежими огурчиками — мясом и рыбой уже удовлетворились. Лесничий рассказал современный анекдот. Собрались женщины на симпозиум — решали проблему: сколько надо заниматься любовью? Англичанка говорит: один раз в неделю. Немка: два раза в неделю. Русская: «Три раза в неделю». А наша Ганулька, белорусочка: «Тры разы ў нядзелю — гэта добра. А ў будныя дні колькі?»

Мощный мужской хохот взлетел над костром и покатился над притихшей Беседью, эхом отозвался в прибрежном лесу.

— Ну, молодчина, Дмитрий! — раскатисто смеялся Шандабыла. — Так, говоришь, наша Ганулька не подвела? Молодежь теперь зубастая. Палец в рот не клади. Смелая, раскованная. Мы были стеснительными.

— Век сексуальной революции. Октябрьская кончилась. Научно-техническая тоже. Сексуальная только начинается, — довольный веселым настроением компании, рассуждал Ракович.

— Это у нас. А на западе уже идет давно, — подал голос молчаливый Акопян. — А в СССР секса нет. На Кавказе мужчины потому и живут долго, что пьют виноградное вино. Не ленятся заниматься любовью. И не только в воскресенье. А и в будние дни. Любят танцевать. Петь.

Туман ярам, ярам даліною, За туманам нічога не відна… – затянул сильным густым баритоном лесничий. Толькі відна дуба зелянога… –

порывисто подхватил Микола Шандабыла. Давешний хатыничский гармонист словно ждал мгновения, чтобы всей душой отдаться пению.

Пад тым дубам крыніца стаяла, – дружно затянуло все застолье.

Пел и Георгий Акопян. Именно эту песню любила его жена. А он сознательно, настойчиво разучивал белорусские песни, чтобы в компании своих здешних помощников, да и начальников тоже, не выглядеть белой вороной. В последнее время активно читал белорусскоязычную прессу, прочитал почти всего Короткевича. Акопян мог свободно говорить по-белорусски, даже чище, ближе к литературному языку, чем к «трасянке», которой пользовалась почти вся районная элита. И как только кончилась песня, он первым захлопал в ладоши:

— Ну, молодцы. Я когда-то думал, что хорошо поют только кавказские мужчины. Особенно грузины. Их пение очень слаженное, голоса гортанные. Ну, какой-то удивительный мелодизм. Заслушаться! Так, оказывается, и мы могем!

— Почему ж нет? Могем! Давно не пел с такой радостью. Гори оно гаром то ГКЧП! — махнул рукой Микола Шандабыла.

«Леший с ним, с недостроенным заводом, — подумал Акопян, — когда так славно поется после хорошей чарки и вкусной ухи».

— Я и не знал, что ты етак здорово поешь, — Данила по-дружески обнял молодого лесничего, с которым вместе готовили уху.

— Бабушкина школа. О, она много белорусских песен знает. Ну, и я почти все выучил, — и, как бы в доказательство своих слов, затянул, сначала тихо, нерешительно, будто вспоминая мелодию:

Ехалі казакі са службы да дому, Падманулі Галю, павязлі з сабою…

Микола Шандабыла встрепенулся, снова отчаянно махнул рукой, будто дирижер, но внезапно как-то притих, закрыл глаза, будто что-то вспоминал из пережитого, подхватил, но негромко, задумчиво:

Ой, ты, Галя, Галя маладая! Падманулі Галю, павязлі з сабою…

Солнце спряталось за лесом. Небо на западе наливалось дрожаще-розовой краснотой. Она обещала назавтра ветреный день. Но пока что вокруг царила тишина. И затихла природа не ради того, чтобы лучше расслышать пение своих прихмелевших сыновей. Все в природе ждало дождя, потому что с востока наползала огромная темно-сизая туча. И дождь вскоре хлынул как из ведра, небо аккурат прорвало. Веселое застолье это почувствовало, когда грянул гром.

— На небе свое ГКЧП. И там грохочут танки, — хмыкнул Данила.

Эти слова, будто холодный душ, отрезвили застолье. Что там делается в Москве? Чем кончится эта заваруха? Об этом думал каждый из них. И почти все они желали победы гэкачепистам. Лишь молодой лесничий думал иначе: пусть победит Ельцин, а значит, верх возьмет демократия. Все республики станут самостоятельными, и Беларусь — тоже. И родной язык станет государственным взаправду, и родная песня раскинет широко крылья. Понятно, про свои мысли Дмитрий Акулич не сказал, вслух он произнес:

— Ну что, еще по одной антабке? — не то спросил, не то предложил, обвел веселыми глазами застолье, почесал кончик тонкого носа.

— Какие будут предложения?

— Так, слушай, что все-таки означает антабка? В конце концов, пора уже и открыться. Мне нужно ехать, — вздохнул Шандабыла.

— От, Артемович, не торопись. До утра еще далеко. Перестанет дождь — лучше будет ехать. Водитель накормлен, отдыхает, — успокоил земляка Данила.

Акопяну было удивительно, что директор совхоза называет на «ты» высокого областного начальника, к тому же старшего по возрасту. Шандабыла будто догадался про Акопяновы мысли, повернулся к нему, сказал:

— Ну, пускай перещукнет дождь. Моя матушка, Хадора, любила говорить: «Дождь ущук». А ребенок начнет хныкать, то она на него цыкнет: «ущукни!».

— А твой отец, Артем Иванович, частенько говорил: Значит, брат, соль тебе в глаза, помело в зубы, — хохотнул Данила.

— Да, отец был юморист. Ну, так что такое антабка? Признавайся, Дмитрий.

— Для меня рюмка — антабка. Ложка — антабка. Фляжка — тоже. А по правде антабка… — лесничий сделал паузу, еще больше всех заинтриговал. — Антабка — это металлическая скобка, за которую крепится ремень ружья или автомата. Звучит хорошо — антабка…

— Ну что ж, тогда оглоблевую антабку, — Микола Шандабыла поднял рюмку, сам поднялся тяжеловато, похоже, его чрево, распиравшее голубую полосатую тенниску, еще потяжелело. — Спасибо за гостеприимство. Желаю вам, дорогие земляки… И вам желаю, Георгий Сергеевич, — крутнул голову в сторону Акопяна, — осуществить свои планы. Вопреки всяким трудностям и разному лиху. А нашему молодому другу-лесничему желаю, чтобы на столе всегда был хлеб, ну и антабка. А изредка — и уха. Еще раз большое спасибо.

Затем вся компания проводила к машине областного начальника. Николай Артемович был в изрядном подпитии. Ракович поддерживал его под руку. Последним двинулся Акопян. Его шатало в стороны, мысли путались в голове. «Перебрал я, эх, перебрал», — мелькнула отчаянная мысль. Он зацепился за какую-то корягу и чуть не упал. Снова шатнуло в сторону, он ухватился за дерево, наткнулся на короткий острый сук, который больно кольну в грудь. «О, черт, так и покалечиться недолго… Ну и дурень, набрался, как жаба грязи. Вот тебе и антабка», — укорял себя Акопян. Дальше идти не мог, ноги подгибались, ему стало дурно, горячая волна сжала горло, и вдруг его начало тошнить… И он потерял сознание.

Очнулся Акопян на жестком топчане, сбоку стола, за которым они пировали. Ракович сунул ему в рот таблетку валидола.

— Возьми под язык. Пососи. Полегчает. Как себя чувствуешь?

Бледное лицо, бессознательное состояние Акопяна очень напугали Раковича, потому что именно он нес за все ответственность.

— Ничего, уже лучше, — разнял бледные губы Акопян. — Последняя антабка, видно, была лишняя.

— Ну, Георгий Сергеевич, ты еще молодой мужик. Не последняя, оглоблевая. Такое случается. Да мало ли какое. Мы ж много не выпили, — успокаивал и Раковича, и себя Данила. — Ну что, будем убирать антабки? — глянул он на лесничего.

Вдвоем они принялись убирать со стола, поскольку егерь давно покатил на велосипеде домой. Ракович двинулся к дверям. У него тоже была тяжелая голова. Подошел к Беседи, осторожно наклонился, зачерпнул пригоршню воды, плеснул на разгоряченное лицо, утерся платком. Сразу почувствовал облегчение. Подошел Данила.

— Ну что, вода уже холодная? Спасовка на дворе. Илья давно помочился, — Данила помолчал, шумно вздохнул. — А какой воздух! Какой аромат! С детства люблю время после дождя. Когда-то мы босиком ходили по лужам с Андреем Сахутой. Он теперь в Минском обкоме партии. Секретарь по идеологии. Я вообще люблю пасмурные дни. Тогда солнце не палит, не выжигает землю. Все растет, наливается силой. Солнечных дней не надо много. Неделю на косовицу. Пару недель на жатву, — задумчиво рассуждал Данила.

Ракович был не совсем согласен: на косовицу недели мало, а на жатву и трех не хватит, — но перечить не хотелось, в затуманенной водкой голове билась одна мысль: что там в Москве?

Небо на востоке вспыхивало молниями. В этих мерцающих вспышках, освещавших абрисы пепельно-розовых облаков, было что-то тревожное и таинственное.

 

III

Уже четвертый год Андрей Сахута занимал должность секретаря обкома партии по идеологии. А точнее, абкама. Теперь и писали, и произносили эти слова-символы советско-партийной власти по законам белорусской грамматики: райком — райкам, обком — абкам, исполком — выканкам. С особым смаком поносили «райкамы» и «абкамы» выступающие на митингах, но язык Андрея Сахуты упорно не слушался новых веяний времени, и он произносил эти слова-символы на прежний копыл, как и его коллеги — партийные функционеры. Однажды снял трубку телефона — секретарша где-то выбежала в коридор — и услышал приятный женский голосок: это абкам? Он укусил себя за язык, потому что так и тянуло сказать: «Нет, дорогуша, это обком…» О, как тосковал он по былому времени! Хотя в глубине души понимал: жизнь ставит все на свое место. Понимать понимал, но все его существо сопротивлялось горбачевской перестройке и новому мышлению.

Андрей Сахута, как и большинство его друзей-партократов, считал, что это все делается во вред партии и народу, но партийная дисциплина, словно железная узда, заставляла держаться борозды, по которой вели верховные лидеры, те, что сидели в Кремле и держали вожжи. Если б только держали! Так же безжалостно дергали! И не раз вспоминал Андрей крылатые, мудрые слова белорусского классика-юмориста: «Управлять то управляй, да не слишком дергай!»

Но не только допекало высшее руководство, все чаще показывала зубы и сама жизнь, та самая жизнь, которую философы называют объективной реальностью.

Как-то начальство предлагало Сахуте, тогда первому секретарю райкома, перейти в горком партии секретарем. Он встретил это предложение без особого желания. Да что он мог сказать, кроме привычного: я — солдат партии, раз надо, значит надо. Но на партконференции возникла другая кандидатура, альтернативная — друзья выдвинули заведующего отделом горкома. В воздухе уже ощущалось веяние демократии, Горбачев трубил о гласности и новом мышлении. Правда, никто, может, и сам генсек не знал, что это такое — новое мышление. Но фраза, словно пробный шар, была запущена и полетела, покатилась по властным и партийным коридорам, замелькала на страницах газет. После телевизионной программы «Время» гласность, новое мышление высвечивал «Прожектор перестройки».

Так вот, на партконференции обсуждались две кандидатуры, выступали оба претендента. Горкомовец оказался более тонким и умелым демагогом, и, похоже, он больше жаждал повышения и нового кресла, потому и получил больше голосов. Болезненно переживал Андрей Сахута, для которого это было первое публичное поражение.

Зато на областной конференции за него голосовали дружно: может, поспособствовало деревенское происхождение, лесничий по образованию, но хорошо знает и столичные коридоры. Тогда еще все прислушивались к голосу партии, но с каждым годом ее критиковали все смелей. Первым это сделал вожак московских коммунистов Борис Ельцин на пленуме ЦК в октябре 1987 года. Сахута тогда сцепился с Петром Моховиковым, земляком, тележурналистом. А вышло вот как.

Петро приехал к нему в обком под конец дня. Снял мокрое от снега пальто, отряхнул шапку, гладко зачесал поредевшие волосы, прикрывавшие широкую лысину. Андрей невольно подумал, что у друга прическа как у знакомого секретаря горкома, у некоторых работников ЦК. Типовая, номенклатурная прическа.

— У тебя, Петро, прическа как у секретаря горкома Галко. Номенклатурная. Зря ты не согласился на повышение…

— Не удивительно, что люди говорят — галком. Собрались вороны и галки. Только и делают, что горлопанят и галдят. Кричат о гласности. Требуют, чтобы человек высказывал свои мысли. А как Ельцин вякнул на пленуме… Покритиковал старых бюрократов. Генсека зацепил, так и съели. Вот и кончилась перестройка, — взволнованно заговорил Петро.

— Слишком круто берешь. Перестройка не кончилась, — Андрей понизил голос, добавил: — Хотя я сам думаю, что-то тут не так. Нам говорили: надо учиться перестройке на примере Москвы. А тут вдруг — «политическая ошибка». Мне кажется, это большая ошибка Горбачева. Мы теперь оправдываем Бухарина, разных там оппортунистов. А тут человек выступил с критикой на пленуме, и его выступление признается «политически ошибочным». И его сразу снимают с должности за «крупные ошибки». И спекся папуас. А где ж демократия и гласность?

— И новое мышление, о котором кричит генсек. Перестройке — кранты. Это однозначно, — рубанул рукой, словно шашкой, Петро. — А Ельцин теперь станет самым популярным человеком. Россия любит мучеников. Это искони…

Андрей достал из ящика стола справочник «Коммунист» — толстую книжечку карманного размера, отыскал список партийной верхушки.

— Тут, брат, чистка идет. Много кого нет. Кунаева — нет. Алиева, Зимянина — тоже… — Толстым красным карандашом Андрей Сахута вычеркивал фамилии «бывших». Вычеркнул и Ельцина. — Во сколько вакансий!

— Ты произнес эти слова таким тоном… Ну, показалось мне: жалеешь, что не можешь занять одну из них.

— Нет, братец. Жалеть нечего. Каждому свое. А чего ты так задираешься? Ты против, чтобы я стал членом Политбюро? — улыбнулся Андрей, чтобы скрыть раздражение от настырной задиристости земляка. — Сам не идешь в начальники и мне не желаешь повышения.

— Почему — не желаю? Большому кораблю — большое плавание.

Петро Моховиков не был до конца искренен: не признался Сахуте, что против его назначения на должность заместителя председателя Гостелерадио высказался секретарь парткома, и именно потому, что Петро иной раз довольно резко выступал на собраниях. Может, и по этой причине историю с Ельциным он принял близко к сердцу и потому готов был грызть партийных бюрократов, в число которых включал и своего земляка, поскольку и он вынужден аукать, как и все. Именно с того дня между друзьями будто проскочила серая кошка.

Вскоре пришло сообщение: Ельцина назначили первым заместителем председателя Госстроя СССР, министром. Сразу же позвонил Петру:

— Ну, слышал о назначении Ельцина? Солидный оклад, портфель министра. Персональная «Чайка» ему выделена. А ты говорил: съели, съели…

— Правильно. Не то время, когда вычеркивали из списка. И из жизни одним махом.

Андрей Сахута понял упрек: друг напоминал, как он, Сахута, красным карандашом вычеркивал из справочника партийных начальников.

— Вот увидишь, через какое-то время Борис Николаевич всплывет. На первых же выборах в Верховный Совет он пройдет. Москвичи за него стоят горой.

— Поживем — увидим. Ну, будь здоров! — Андрей положил трубку, впервые забыв передать привет семье, жене.

В голове секретаря обкома настойчиво билась мысль: почему так произошло с Ельциным? Почему прозвучало это выступление, словно ложка дегтя, на торжественном пленуме, посвященном обсуждению доклада о 70-летии Октябрьской революции? И посеял сомнения первый секретарь обкома, когда рассказал про свои впечатления о том пленуме. Горбачев окончил доклад. Лигачев, который вел пленум, сказал: «Доклад окончен. Может, у кого есть вопросы? Нет. Ну, тогда пленум можно считать закрытым». И тут Горбачев: «У товарища Ельцина есть вопрос». Лигачев говорит: «Давайте посоветуемся. Есть ли необходимость начинать прения?» — «Нет», — выкрикнул зал. А Горбачев свое: «У товарища Ельцина есть некое заявление». И Лигачеву пришлось дать слово Ельцину. Выходит, Горбачев его вытащил на трибуну. И раньше, когда уж снимали за «политические ошибки», так снимали с треском. А тут назначили министром, персональную «Чайку» оставили.

Все это Сахута припомнил особенно остро, когда слушал пламенное Ельцинское выступление в защиту Горбачева, которого гэкачеписты заперли на даче в Форосе, а сами пробуют совершить переворот. Но почему Ельцину дали возможность выступать? Разве нельзя было отключить электричество в здании Верховного Совета? Неужели силовые министры, — а в их руках армия, КГБ, милиция, — настолько беспомощны? А может, Горбачев с этими заговорщиками заодно? Если бы против был, так его надо арестовать.

Андрею даже подумалось, что тогда, на пленуме 1987 года, Горбачев знал, о чем будет говорить Ельцин, и тянул его на трибуну. Будто чья-то невидимая рука вела этих партийных петухов по жизни, порой сводила, чтобы они сцепились, потом разводила. Эта невидимая рука возвела одного на трон Президента СССР, а другого сделала Президентом России. Казалось, что Горбачев все делал, чтобы не допустить Ельцина к власти, но своим противодействием еще больше способствовал его популярности и восхождению на российский властный Олимп. А теперь Ельцин пытается спасти Горбачева, сорвать планы ГКЧП. А заговорщики третий день ничего не могут сделать, имея силу и власть.

В тот день, а на календаре было 21 августа, среда, на прием к секретарю обкома Сахуте записались три человека. Семейная пара Бутримовичей и художник Виктор Грищенко. В последнее время на прием записывалось все меньше людей, и звонков из обкома партии чиновники разной масти не пугались так, как раньше. Власть перетекала к Советам. Порой Андрею Сахуте казалось, что земля постепенно, но неуклонно уходит из-под его ног.

Однажды приснился сон, что он, Андрей Сахута, оказался на безлюдном острове, вокруг ни души. На широком толстенном пне стоял красный телефонный аппарат «вертушка», по которому звонило ему высокое начальство и он мог также позвонить на самый верх. Но делать это он боялся. Зато во сне он настойчиво набирал номер первого секретаря ЦК, но никто не отвечал, слышались короткие гудки: занято. И сколько ни звонил, сколько ни алекал в трубку, никто не отозвался. Тогда он набрал номер своего куратора, секретаря ЦК по идеологии, от которого частенько получал ЦУ, а то и выволочки. Андрей молча слушал, порой поддакивал, но перечил редко. Знал золотое правило: дай начальству выпустить пар — и оно успокоится, подобреет. Но теперь, во сне, Сахута был настроен воинственно, готов всыпать куратору под завязку за все прежние обиды, но и того не было на месте. Набрал номер своего шефа — первого секретаря обкома, но и того тоже не было, и его помощник не отозвался. «Куда они делись? Как черт кнутом их поразгонял», — встревожился Сахута.

Внезапно на соседнем дереве застрекотала сорока, в чащобе отозвалась другая. Птицы растрещались на весь лес. «Что их так встревожило?» — подумал Сахута. Он с детства помнил отцовскую науку: если в лесу стрекочет громко сорока, значит там волк или лиса. Сахута взял емкую хворостину и пошел в чащу. Но чем дальше он продирался, тем лесные недра становились гуще, деревья, кустарник переплетались то ли хмелем, то ли другими растениями, напоминавшими тропические лианы. Он уже совсем изнемог, внезапно зацепился за корч, грохнулся оземь. И… проснулся. Сердце колотилось в груди, готовое выскочить, во рту все пересохло. Но он с радостью осознал, что это только сон.

Про странный, кошмарный сон Сахута не сказал никому, даже жене. Ада и так уже не раз говорила ему: «Ищи себе работу, ничего ты не высидишь в обкоме. Твою идеологию уже моль побила». Он злился, вспыхивала ссора. Сегодня Ада должна вернуться из Москвы, куда поехала со своей начальницей в Министерство финансов.

Секретарша доложила по телефону, что пришла Бутримович. «Пусть заходит», — коротко ответил он. Подумалось, что и секретарша относится к нему без прежнего уважения, не зашла в кабинет, а сообщила по телефону, мол, не велик пан секретарь обкома.

В кабинет вошла высокая полногрудая женщина с большими серыми глазами, глянула как-то настороженно, поздоровалась приятным мелодичным голосом, села на предложенное кресло. Сперва она прижала к ногам широкую юбку — и сделала это красивым, грациозным движением, а потом мягко опустилась в кресло.

— Вы ж записались вдвоем…

— Да. Муж не смог. По уважительной причине. Знаете, как теперь бывает. С утра напился — день свободен. Просила, молила, ради Бога, не пей, потерпи. Нет, не выдержал. Сам же посоветовал сходить к вам. Как-то вы у них выступали. Ну, в университете. Ему понравилось ваше выступление. Поверил он. Ну, что вы поможете…

Женщина смолкла. Будто осеклась или испугалась того, о чем сказала незнакомому человеку.

— А в чем суть? Чем я могу помочь?

Взволнованно, с повторами, с перескоками с одной темы на другую, вот о чем рассказала женщина.

Валентина с детства любила музыку и пение. Окончила музыкальное училище, преподавала музыку и пение в школе. Была веселая. Заводная. Всюду — душа компании. Вышла замуж за физика, молодого преподавателя университета Юрия, который окончил аспирантуру, готовил кандидатскую диссертацию. Родился сын, потом — дочь. Казалось, семья счастливая, дружная, все идет как надо. Дети подрастали, Валентина все чаще ощущала неудовлетворенность жизнью. Неудовлетворенность мужем. Ей хотелось ласки, нежности, а муж уткнет нос в книги, конспекты, то дома сидит, а то на целый вечер уходит в библиотеку. Нашла Валя любовника. Потом второго. Третьего. И все было мало. Жажда любви не давала роздыха…

Видимо, Андрей Сахута очень внимательно слушал, сочувственно качал головой, поскольку женщина этак разговорилась, ее потянуло на такую искренность и открытость, что он готов был покраснеть. И в глубине души чувствовал себя неловко, потому что никогда ничего подобного не слышал от женщины.

— Вы можете не верить. Но порой я места себе не находила. Так хотелось побыть с мужчиной. Тогда и нарушилась моя психика. И оказалась в психбольнице. Дети — школьники. А у матери крыша съехала. Юрий и за детьми смотрел, и ко мне почти ежедневно прилетал.

«Вот почему ты такая открытая и искренняя. Разве ж нормальный человек о таком скажет?» — подумал Андрей, всем своим видом показывая сочувствие и внимание.

— И так продолжалось несколько лет, — рассказывала женщина дальше. — Диссертацию Юрий так и не защитил. То дети были маленькие. А то жену пришлось спасать. И он спас меня. Помалу я успокоилась. Как люди говорят: перебесилась. Дали инвалидность. Пенсию назначили. Дети выросли хорошие. Сын окончил юрфак. Теперь занялся коммерцией. Дочка — врач-стоматолог. Вышла замуж. Сына имеет. Муж — заботливый, трудолюбивый. Не пьет, не курит. Живут душа в душу. Все кажется, хорошо. Одна беда — Юра мой втянулся в водку. Да уж так распился. На собачий хвост. Ректор предупредил: еще раз попадешь в вытрезвитель — выгоню. Выходит, я сломала ему жизнь. Меня вытащил из ямы. А сам туда свалился. Гибнет на глазах.

— Ну, зачем вы так? Иметь хороших детей — разве это не радость? Это важней любой диссертации. Вы все понимаете, все делаете, чтобы спасти его.

— Я готова жизнь ему отдать, — сквозь слезы исповедовалась женщина. — слушайте дальше. Решили мы построить в деревне дом. Разрушили старый. Юра и не притронулся ни к чему. Наняла людей. Сын дал денег. Уже накупила пиломатериалов, кирпича, цемента. У меня столько энергии. Желания. Могу горы свернуть. И всюду одна. Все сама. Не хочет муж помогать. Бог с ним. Не лежит у него душа к этой стройке. Он говорит: я устал жить. Понимаю. На его долю столько свалилось забот. Пришлось крутиться как Марку по пеклу…

«Вот тебе ГКЧП. Человеческая драма», — грустно подумал Сахута, понимая, что он бессилен помочь. Ректор новый, малознакомый, да и сколько может терпеть любой ректор? Секретаря парткома знает лучше, а что может сделать тот? Позовет на беседу. Пожурит. Человек послушает. Выйдет от него и снова напьется. Как не выдержал сегодня…

— Со стройкой я справлюсь. Но тут выскочила проблема. Председатель сельсовета уперся: ставь дом на месте прежней хаты. А я хочу поставить новый дом напротив. Через дорогу. Место там свободное, более высокое. А дом я хочу с этой… масандрой. От, черт ее дери, все путаюсь — с мансардой. Приедут дети, внуки. Чтобы хватило всем… А где стояла старая хата — место низкое. Там такие помидоры будут расти! Загляденье! Может бы вы позвонили в райком или райисполком? Неужели это неразрешимая проблема?

— Это мы решим, — повеселел Сахута. — Знаю там районное руководство. Думаю, это уладим. Валентина Игнатьевна, мне кажется, ваша энергия, ваше желание построить дом для внуков должны заинтересовать и мужа. Депрессии приходят и уходят. Жизнь побеждает. Ваша любовь должна победить. Он спас вас, а теперь вы спасете его. Ну, понятно, понадобится и терпение, и любовь, и нежность. Недавно в одной газете прочитал, что поцелуи очень полезны. Так вот. Я и подумал: наши родители газет не читали, а про поцелуи все знали. Я уверен, что у вас все наладится.

— Ой, Андрей Матвеевич, знаете… Ну, как вам сказать? Я всегда хотела, чтобы в семье был лад. Да не получается. А теперь у меня больше уверенности. Вы вернули мне веру. Я вам очень благодарна. Время теперь смутное. Неизвестно, что случится завтра. Пускай и у вас все будет хорошо.

Валентина поднялась, высокая, красивая, полная женской привлекательности. Никак не верилось, что это бывшая штатная пациентка психбольницы. Она хочет построить дом, чтобы доказать всем, что не дура, не «чокнутая», а нормальная, практичная, хозяйственная. И, как раньше, красивая.

Как только она вышла, Андрей бросился к телевизору: а вдруг в Москве что произошло. Но тут же открылись двери — вошел высокий сутуловатый мужчина в очках, седовласый, с красным обветренным лицом. Художник Виктор Грищенко. Сахута знал его уже давненько. Они познакомились, когда Андрей работал в райкоме. Однажды долго беседовали, когда возвращались с семинара из Слуцка. Года два назад, видимо, по команде из Москвы, местные идеологи начали возить творческую интеллигенцию в передовые колхозы, в лучшие районы, чтобы творцы своими глазами увидели высокие достижения социализма с человеческим лицом.

С первым семинаром, который проводился на Брестчине, случился курьез. Пригласили многих известных литераторов, художников, артистов, режиссеров. Семинаром должен был руководить сам первый секретарь ЦК. Все приглашенные охотно согласились поехать на Брестчину, список получился слишком длинный. Когда его положили на стол первому, он поморщился, нахмурился, заерзал в кресле, будто оно стало жестким, и коротко приказал: «Подкоротить!» Вот тогда Виктор Грищенко и позвонил в обком Сахуте:

— Ну что это делается? Пригласили на семинар. Я согласился. Отложил все свои дела. А сегодня позвонили из Союза художников: простите, вас в список не включили. Безобразие!

— Виктор Иванович, не обижайтесь. Ваш Союз тут не виноват. Не смогли взять многих известных людей. Даже главного редактора «Вожыка» не включили в список. Остался дома.

— Ну, хрен с ними, — повеселевшим голосом ответил художник. — Зато из моей головы ежика вы прогнали. А то шевелится мысль-заноза, колется, будто ежик: почему не взяли меня? Кто вычеркнул? Вы успокоили.

Удовлетворен разговором остался и Сахута: он считал, что успокоить человека, поддержать в нем душевное равновесие — очень важно. Особенно для человека творческого, ибо ничего стоящего не напишешь, не нарисуешь, не создашь, если на душе кошки скребут, когда точит ее червяк сомнения, если в душе нет гармонии и согласия.

Сахута поднялся, выключил телевизор, подал руку гостю.

— Что там, в Москве? Может, пусть работает телевизор?

— Нет, Виктор Иванович, вы ж пришли ко мне не телевизор смотреть. Наверное ж, дома есть свой, как когда-то писали, голубой экран. Садитесь, рассказывайте. Какие у вас проблемы? — Сахута пригласил гостя за маленький приставной столик, сам сел напротив. — Слушаю вас внимательно, Виктор Иванович.

— Телевизор у меня, конечно, есть, да редко включаю его. И знаете почему?

— Ну, почему? — повторил вопрос Сахута, пристально взглянул на своего собесянника, не понимая, к чему он ведет разговор.

— Страшно включать. Убийства, насилие. Кровь льется с экрана. А посмотрите на афиши кинотеатров! А загляните на вернисажи. Ужас что твориться! Чернуха, порнуха, безвкусица правят бал. Вот поэтому я с надеждой услышал сообщение о ГКЧП. Надо наводить порядок. Но поглядел на заговорщиков… Ну, пресс-конференцию послушал. Видно, ничего у них не получится. Ситуация в стране ужасная. Кризис разрушает экономику. Упадок морали. И знаете, Андрей Матвеевич, не базис виноват, а надстройка. Простите за эту марксистскую формулировку. Утрата духовности. Пренебрежение извечными традициями.

— Виктор Иванович, вы правду говорите. Я разделяю вашу тревогу, вашу озабоченность.

— Вы, может, и понимаете, а ваше начальство… Высший эшелон власти — вряд ли. Нас ждет погибель, если не начнем возрождать культуру. Мы взрастили человека плотского, который существует по-животному.

— Я не согласен. Это не так.

— Минуточку, Андрей Матвеевич, я не закончил мысль. Дело в том, что наша идеология была направлена не на жизнь… полноценную, полнокровную человеческую жизнь, а на борьбу за светлое будущее. И наиболее полное удовлетворение потребностей населения.

— Беда в том, что нам не удалось полностью удовлетворить эти потребности, — довольно резко сказал Сахута, поскольку его начала злить ученая демагогия гостя. Пришел на прием, так говори, чего ты хочешь, а не напускай тумана. Тут и так кошки на душе скребут.

Вдруг резко зазвонил телефон.

— Слышал новость? — спросил Петро Моховиков. — Так вот, позвонили из Москвы, с центрального телевидения. ГКЧП арестовано. Путч провалился. Если бы они победили, были б героями. А так — путчисты. Как писал когда-то венгр Шандор Петефи: «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе». Говнюки, даже имея власть, не смогли ничего сделать. Авантюристы. Какие сегодня планы? Давай встретимся.

— Трудно сказать. У меня человек сейчас. Позже перезвоню.

Виктор Иванович понял, что известие важное, поскольку на лице хозяина кабинета отразилась встревоженность.

— Может, про Москву что? Про ГКЧП?

— Да, путчисты арестованы. Недолго музыка играла…

Художник почти теми же словами, что и Петро, принялся поносить авантюристов, бездарных организаторов, закончил с усмешкой:

— В народе говорят: не можешь укусить, не показывай зубы.

— Да, у путчистов хватило смелости только на свисток. Так что вы хотели от меня?

— Я насчет мастерской. Некогда вы обещали помочь. Помните, как из Слуцка ехали. Потом по телефону говорили. Трудно мне подниматься на седьмой этаж. На куриный насест. Уже шестьдесят лет скоро. Если бы ближе к квартире. И горсовет обещал, — художник вздохнул, помолчал. — Раньше не смогли помочь, так теперь тем более. Давайте напишу ваш портрет. У вас теперь будет полно времени, — вдруг резко поменял тему Грищенко, сменился и тон его речи. — Вот и мастерскую мою посмотрите. Новые работы. Чернобыльские.

— Ой, мне сейчас не до портретов, — искренне признался Сахута. — Да и слишком грустный будет портрет.

— Так это ж естественно. Мы ж из отселенных чернобыльских деревень. Про ГКЧП вспоминать не будем. А впрочем, знаете, Андрей Матвеевич? В моей башке сидит, будто заноза, крамольная мысль. Может, и Чернобыль, и ГКЧП — звенья одной цепи.

Эти слова буквально ошеломили Сахуту: о чем-то подобном думал ночью и он. Вида не подал и, чтобы быстрей спровадить гостя, согласился позировать ему.

— Когда начнем? Давайте завтра.

— Нет, завтра не получится. Я не знаю, что будет завтра…

— Не горюйте, Андрей Матвеевич. Жизнь на этом не кончается. За внимание спасибо. А вдруг и поможете. Может, в Советы перейдете на работу. Жизнь такие крутые зигзаги совершает. Как погоны у генерала: одни зигзаги и ни единого просвета, — ухмыльнулся Грищенко и тут же добавил: — Но будем надеяться на просвет в конце тоннеля.

Художник крепко пожал Андрею руку, будто понимал, что теперь он должен утешать хозяина этого шикарного кабинета, который, возможно, сидит в своем кресле последние дни.

Вслед за художником Андрей вышел в приемную. Посетителей больше не было. Не сидела за своим столом и секретарша. Он высунулся в коридор. И там — ни души. Андрей Сахута шагал по толстой красной дорожке, и его шаги будто тонули, глохли. Показалось, что коридор начал качаться, словно палуба теплохода в шторм. На военных кораблях ему плавать не приходилось, а на теплоходах путешествовал, даже круиз вокруг Европы посчастливилось совершить.

В коридор высунулся высокий, дебелый мужчина — заведующий одного из производственных отделов обкома. Оглянулся по сторонам, увидев Андрея, окликнул:

— Слышал, Матвеевич? ГКЧП ляснулся. Ну и мудаки! Имея всю власть, с одним горлопаном не смогли справиться. Алкоголики, чтоб их. Так что, кончен бал. Погасли свечи.

Он направился к выходу, держа под мышкой картину в красивой багетной рамке.

Андрей вернулся в приемную. Секретарша так и не появилась. Где-то исчезла и ничего не сказала, видимо, поняла, что ей придется искать новую работу. Вошел в кабинет, такой привычный, как ему казалось, довольно уютный. Посмотрел на телефоны, на так называемую вертушку, по которой мог позвонить на самый верх — первому секретарю Компартии Беларуси. Они — эти телефонные аппараты — были символами его власти. Он мог позвонить в любой район области, и местные начальники слушались, боялись, воспринимали его просьбы как устные поручения, старались обязательно выполнить. Так было раньше. Года два-три тому назад.

Но постепенно уважение к партии слабело, доверие к ее функционерам как будто усыхало, как усыхают под солнечными лучами красавцы грибы. Внезапно мелькнула мысль, что он сам, Андрей Сахута, в последнее время напоминал гриб-мухомор, который высовывался на глаза, красивый, яркий, крикливый: берите меня! Но никто не брал. Ощущение своей ненужности, неполноценности, впервые у него возникло год назад, когда проиграл выборы в Верховный Совет Беларуси. И кому? Сморкачу, районному газетчику, который боролся с бюрократами, хапугами, и хоть выше критики председателя колхоза, бригадира или заведующего фермой в своих фельетонах не поднимался, этого хватило, чтобы добыть славу борца с коррупцией. Его больше знали, вокруг были свои, а Сахуту люди воспринимали как партийного функционера, «идеолуха», как пренебрежительно начали называть идеологических работников.

Сахута и выдвигался в депутаты без особой надежды, но первый секретарь обкома решительно сказал:

— Надо, Андрей Матвеевич. В районах области ты не работал. Ни в чем не замешан, не запачкан. В Минске пройти куда трудней. А на районе ребята посодействуют — под «ребятами» он понимал районных аппаратчиков. — Поедешь, поговоришь с людьми. Язык у тебя подвешен. Товарный вид имеешь. Женщинам понравишься. А они — самые активные избиратели. Мужчины то запьют, то загуляют, а то проголосуют так, как жена подскажет. Так что — вперед, Андрей Матвеевич.

Районные аппаратчики, свои «ребята» обещали поддержку секретарю обкома. Согласно социологическим опросам он был первым среди конкурентов. Во второй тур вышли двое, Сахута набрал больше голосов, чем районный журналист. Но ветер уже дул не в его паруса. Партию ежедневно клевали в газетах, шпыняли на митингах. Резко сократился приток молодых коммунистов. Рядовые работяги начали сдавать партийные билеты своим вожакам, утратившим былой авторитет и уважение.

Андрею на всю жизнь врезался в память первый большой митинг на минском стадионе. Было то 19 февраля 1989 года. Надо ж, такое совпадение: тогда было 19-е и ГКЧП грянул 19-го. Тогда был светлый зимний день, воскресенье, народ собирался, будто на праздник. А на душе у Андрея было тревожно и мрачно. Дня за три до этого события вызвал первый секретарь:

— Нужно посоветоваться. Кому из партийцев выступать на митинге. Сверху советуют подобрать двух ораторов. Мужчину и женщину. А может бы сам сказал?

— Сказать можно. И есть о чем. Но как воспримут? Могут освистать. Так на весь обком тень.

— Выступить надо так, чтобы не освистали. Оно, конечно, райкомы ближе к людям. Мне кажется, секретарь Московского райкома может выступить прилично. Подготовь с ним речугу. Минут на десять. И чтоб без лишнего пафоса, без трескотни. Теплей, по-человечески…

— Хорошо, сделаем. А то, что Московский… Не вызовет ли это негативную реакцию? БНФ сразу поднимет гвалт.

— Бэнээфовцев горстка. А народ Москву любит. Русские для белорусов — родные братья. Это политика. — Первый важно поднял вверх указательный палец, будто намекал, что «эту политику» подсказали сверху. — И пусть выступает по-русски. По-белорусски вряд ли у него окажется хорошее произношение.

Сахута понял, что прекословить не приходится. Речи написали. Авторам показалось — все учли, должно прозвучать. Но партийца освистали, потому что начал говорить по-русски, второму тоже не дали договорить. Однако Сахуту его прозорливость не обрадовала. А вот Петро Моховиков, с которым рядом стояли на митинге, искренне порадовался. Тогда друзья впервые крепко поссорились.

Телефонный звонок прервал Андреевы воспоминания. Он снял трубку. Услышал голос жены:

— Ну, ты уже знаешь? Арестовали этих… Ну, путчистов.

— Знаю. Как съездила?

— Ой, это долгий разговор. Приезжай домой. Не сиди там. Уже ничего не высидишь.

Последние слова, которые и раньше говорила Ада, на этот раз особенно больно царапнули по сердцу. Он молча положил трубку. Тяжело вздохнул. Почувствовал, как зашумело в висках, будто застучали молоточки. Достал из сейфа начатую бутылку коньяка, налил на треть стакана, не смакуя, выпил одним духом, не ощутил прежнего аромата хорошего напитка, пожалел, что нет лимона, закинул в рот мятную карамельку. Снова оглядел кабинет: матово-желтые стены, репродукция картины «Ленин читает «Правду»» над столом. На другой стене висел городской зимний пейзаж: дети на саночках катались с горы. Ни одну из картин взять домой желания не было. Интересно, какая же картина висела в кабинете коллеги? Андрей редко переступал порог того кабинета. А вот его хозяин заходил к Андрею частенько. Особенно когда начались митинги, забастовки. И начинал разговор привычной фразой: «Ну что, Матвеевич, куда несет нас рок событий?» — «Куда? Вперед и вверх». — «Шутишь. Ну-ну… Допрыгаемся мы. Будем смеяться сквозь слезы». — «Думаю, что ты не пропадешь». — «Да ну. А почему я должен пропадать…» На этом обычно разговоры заканчивались. В конце концов Андрей вспомнил: в кабинете коллеги висела картина Левитана «Березовая роща». И помещалась она сбоку от двери. Чтобы не бросалась в глаза посетителям. Когда увидел ее впервые, то позавидовал коллеге, который любуется этакой красотой. Кто-то из его предшественников имел хороший вкус и повесил не портрет литейщика или пейзаж с трактором на вспаханном поле.

Вновь отозвался городской телефон, в трубке послышался голос водителя:

— Андрей Матвеевич, какие у вас планы? А то мне надо отскочить в одно место. С вашего разрешения, — после паузы добавил Эдик.

— Подъезжай к шести. Подбросишь меня домой — и свободен. Можешь отскочить куда надо.

Тут же в кабинет просунула накрашенное личико секретарша, уже не первой молодости женщина, попросила, чтобы отпустил ее пораньше.

— Хорошо, идите.

Секретарша переступила порог кабинета, вздохнула:

— Андрей Матвеевич, что с нами будет? Как вы думаете?

— Поживем — увидим. Что миру, то и бабьему сыну, — заставил себя улыбнуться.

Секретарша попрощалась, осторожно прикрыла дверь. Интересно, что она потащит домой? Ходили слухи, что свою двухкомнатную квартиру, в которой жила с сыном, превратила в мебельный склад: все дефициты ей были доступны. В голосе секретарши послышались ему нотки то ли грусти, сожаления, то ли затаенной радости: достукались партийцы, разгонят всех, выметут метлой из кабинетов.

«Придется тебе, голубушка, продавать свои дефициты, пока найдешь работу, нового хозяина, — подумал он. — Хотя такая не пропадет. У нее половина города знакомых и подруг».

Андрей Сахута механически выдвигал ящики стола, некоторые бумаги выбрасывал в урну. В самом нижнем ящике лежал противогаз в брезентовой сумке. Разве что сумку взять? А с противогазом нырять в воду? Было в ящиках и множество книг, больше всего на партийно-политические темы, хотелось метать их в урну, но передумал: к чему? Кто-нибудь заберет на макулатуру.

Книги стояли на полках шкафа под стеклом. Взял темно-синий том Николая Бухарина. Приобрел не так давно, некоторые статьи прочитал с карандашом. Полистал, увидел свои пометки. Особенно много имелось их на страницах стенограммы выступления Бухарина на объединенном пленуме УЦ и ЦК ВКП(б) в апреле 1929-го. Выступление длилось около шести часов. Бухарин полемизировал со Сталиным, Орджоникидзе, Микояном, Ворошиловым, отстаивал свои позиции, боролся за чистоту марксизма.

Углядел свою пометку над цитатой из «Капитала» Маркса:

«Открытие золотых и серебряных приисков в Америке, искоренение, порабощение и погребение заживо туземного населения в рудниках, первые шаги к завоеванию и разграблению Ост-Индии, превращение Африки в заповедное поле охоты на чернокожих — такова была утренняя заря капиталистической эры производства». Сильно сказано. И все правда. А теперь капиталисты обвиняют коммунистов в жестокости, в репрессиях, и начнем мы строить капиталистический рай. Не смогли построить социализм с человеческим лицом. Будем возрождать капитализм с американской улыбкой.

На последней странице стенограммы бросилась в глаза пометка напротив строк, в которых говорилось про заметку в «Правде» с отчетной Выборгской конференции. Бухарин критиковал публикацию, цитировал из нее слова: «Делегаты требуют твердой борьбы с правой опасностью, резкой политики со стороны ЦК к колеблющимся и примиренцам, к раздумывающим». В скобках указано: смех. Так, и смех, и горе. Вот эта-то «резкая» политика «к раздумывающим» и довела до ГКЧП, до бездумной политики во всех сферах жизни.

Томик Николая Бухарина положил в портфель. Что еще взять? На журнальном столике лежал раскрытый «Беларускі каляндар». Его Сахута читал с интересом, хоть и не был сторонником белорусскости, считал нормальной практикой, что рабочий язык партии — русский, так, мол, все лучше понимают. Тут и начались его расхождения с другом детства Петром Моховиковым. Тот готов был хлопать в ладоши каждому слову Зенона Позняка. От, уж радуются бэнээфовцы провалу путча в Москве. Еще сильней будут кричать о самостоятельности Беларуси. А может, и надо? Может, и нас отучили в свое время «раздумывать»?

На развороте — двух страницах календаря — так поместились данные про пять дней — с 19 по 23 августа. В левом уголке одной страницы был цветной герб города Дрисса, сообщалось, что город получил герб 210 лет тому назад, что теперь Дрисса — это Верхнедвинск. А зачем было менять старинное название? Дриссенский район. Разве плохо звучит? Так нет же, какой-то твердолобый партийный босс приказал «убрать родимое пятно», и исполнительные власти взяли под козырек. Вспомнил, как его витебский коллега, партийный идеолог, злился: до чего дожились — тысячу лет с гаком витебляне называли себя витеблянами, а теперь кому-то в ЦК, будто бы самому Машерову, это слово не понравилось, поскольку его средняя часть «бля» напоминает нецензурщину. И было высказано «пожелание» использовать только слово «витебчане». Андрей рассмотрел герб города — всадник на белом коне с мечом. Красивый герб!

На этой же странице справа стихотворение Максима Богдановича «Погоня». Он прочитал один раз, потом второй, третий. Читал и все больше удивлялся: как сильно написано! Он представил, как в белой пене мчат кони стародавней литовской «Погони», и, будто заклинание, прошептал:

Мо яны, Беларусь, панясліся За тваімі дзяцьмі уздагон, Што забылі цябе, адракліся, Прадалі і аддалі ў палон? Біце ў сэрцы іх — біце мячамі, Не давайце чужынцамі быць! Хай пачуюць, як сэрца начамі Аб радзімай старонцы баліць… [5]

Недаром Петро Моховиков молится на Богдановича. А я так мало его читал, укорял себя секретарь обкома по идеологии Андрей Сахута. Засунул в портфель календарь, еще несколько книжек, бутылку коньяка, чтобы дома выпить с Адой за победу демократов.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, сентябрь 1991 г.

3 сентября. Москва. Официальные обвинения на основе статьи 84 Уголовного кодекса РСФСР (измена Родине) сегодня предъявлены семи главным организаторам государственного переворота в СССР.

4 сентября. Лондон. Газета «Санди Таймс» напечатала выдержку из подготовленной к печати книги Раисы Горбачевой «Я надеюсь», которая должна выйти в издательстве «Харпер Коллинз».

5 сентября. Пхеньян. Несмотря на бурные события в СССР, КНДР «без колебаний будет идти по пути социализма корейского типа», — заявил секретарь ЦК Трудовой партии Кореи Ким Ен Сун.

8 сентября. Санкт-Петербург. Жители Ленинграда проснулись 7 сентября в новом историческом измерении: бывшей российской столице возвращено первоначальное имя — Санкт-Петербург.

 

IV

Проснулся Петро рано — окна еще только начали розоветь. «Как уменьшился день», — мелькнула первая мысль в затуманенной от сна голове. Спал он тревожно, вчера поздно смотрел телевизор. К тому же сегодня поедет в город: надо забрать Еву с Иринкой на выходные. А это уже встревоженность, как всегда перед дорогой.

Выехал в половине шестого. Петро любил утренние поездки в город. Дорога свободна, ни жары, ни зноя, свежий ветерок веет в лицо, кажется, и машина мчит легче и быстрей, будто застоявшийся конь.

Ехал и невольно вспоминал недавнее утро минувшего понедельника, когда услышал сообщение про ГКЧП. Тогда им овладело какое-то двойственное чувство тревоги и надежды. Думалось, что эта авантюра может кончиться гражданской войной. Когда Горбачева отстранят от власти, то вновь вернется все прежнее, а это конец белорусскому Возрождению. Но вызревал и росток надежды: может, в Кремле наконец поймут, что надо дать больше свободы и самостоятельности республикам. Вот уже и белорусский язык получил статус государственного, на митингах развеваются бело-красно-белые флаги, над головами людей вздымался национальный белорусский герб «Погоня». Назад в стойло не загонишь.

Но волновало и другое: в студийных коридорах все чаще слышались разговоры о возврате назад к капитализму. В глубине души в нем еще крепко сидел тот самый «советский простой человек», воспитанный, выпестованный всем устроением советской жизни — пионерской, комсомольской и партийной организациями. В летном училище Петро добросовестно проштудировал «Капитал» Маркса, читал ленинские произведения, отлично выступал на политзанятиях. Только в последние пять-семь лет у него открылись глаза, и он перестал любить песню: «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес Советский Союз». Союз — это хорошо, но перво-наперво у человека должен быть свой дом и своя улица, своя матерь-Родина. Иначе это не человек, а перекати-поле, без корней, без родного дома и улицы, и катится он туда, куда погонит сильный ветер. Петро это понял, когда перечитал Купалу, Богдановича и Короткевича. Особенно его поразил «Статут Великого княжества Литовского» — первый свод законов в Европе. Немало и других книг по истории родного края прочитал Петро Моховиков. И тогда он ощутил себя белорусом, сыном великого народа, который имеет многострадальную историю, древний мелодичный язык, который живет на прекрасной земле, где тысячи голубых озер и криничных рек, по берегам которых шумят белоствольные березовые рощи, смолистые сосновые боры и величественные заповедные дубравы.

Но вся прежняя жизнь Петра Моховикова держала его незримыми нитями, как держит муху паутина. И он верил бывшим антисоветчикам, диссидентам Александру Зиновьеву и Владимиру Максимову, что социализм себя не исчерпал, не раскрыл свои способности, возможности. Да и сам Петро частенько рассуждал: вон китайцы строят социализм, накормили, одели свою сверхмиллиардную семью, нас уже кормят тушенкой. И генсек у них сидит на месте, и политбюро управляет. А это ж страна не с куцей, как у американцев, историей, а с тысячелетней, чуть ли не самой древней в мире культурой. Почему же наша перестройка привела к распаду, к ГКЧП, которое позорно ляснулось? Почему выродились, измельчали партийные лидеры?

Быстро мчал «жигуленок», а мысли летели еще быстрей. Много о чем успел подумать Петро Моховиков за неполный час дороги. Доехал быстро. Тихо обрадовался, что во дворе его любимое место было свободно. Машина будет стоять, как пани, в теньке молодой развесистой березы. В конце дня он посадит жену, дочушку, и поедут они в деревню, которая уже стала родной. Что ж, если вправду родные Хатыничи оказались в чернобыльской зоне, да и далеко они — часто не наездишься.

Ева уже собиралась на работу, Иринка крепко спала. Петру захотелось поцеловать ее личико, но побоялся разбудить.

— Ты помидоры поливал? Или забыл? — как всегда, спросила Ева.

— Милочка моя, ну конечно! А кто ж будет поливать кроме меня? Огурцы посохли. Что поделать, конец августа. Некоторые еще зеленые. Сегодня была очень густая роса. Для огурцов это хорошо, а для помидоров не очень.

Выпили по чашечке кофе. Петро проводил Еву до троллейбусной остановки, потом сам через лесок побежал на озеро. Вода была уже довольно холодная, зато придавала больше бодрости, стремительности. Назад бежал с легкостью, хорошо разогрелся. Вот тебе курорт, подумал в лесу, не нужно ехать на Черное море, цены бешеные, путевок не докупиться. Дом в деревне, работа на грядках в свободное время, чтоб только без надрыва и чтоб не было больше ГКЧП, да зарплата побольше, то и жить можно.

Когда вернулся домой, дочка по-прежнему спала, подложив руку под голову, лишь повернулась к стене.

Он принял душ и только вышел из ванной комнаты, как затрезвонил телефон. По привычке глянул на часы, стоявшие возле телефона, — была половина десятого.

— Здоров, Петро Захарович! Я так и знал, что прикатишь сегодня. Не высидишь в деревне, — послышался хрипловатый голос его заместителя Евгена.

— А что случилось? — Петро хоть и был в законном отпуске, но все равно часто думал о своей редакции.

— Ну, ты же знаешь ситуацию. Хунту арестовали. Все у нас выходят из партии.

— Как — все? И ты, парторг, тоже?

— А что я — лысый? Один в поле не воин. Главный режиссер наш вчера бросил партбилет на стол. Кто выходит из партии, кто приостанавливает членство. Короче, сегодня партсобрание в три часа. Приходи.

Петро слушал и не мог поверить ушам, хоть и понимал, что все шло к этому, но чтобы так быстро и резко все повернулось, такого развития событий не ожидал. Но идти на собрание не было никакого желания. Да и ради чего? Бросать партбилет на стол он не собирался, писать заявление о выходе — тоже.

— Наверное, на собрание не приду. Ну что ж, и я тогда приостанавливаю членство, как ты говоришь. Вот и докатились. Ну, а какие новости на студии?

— Какие новости? Все новости идут из Москвы. Наш парламент завтра начнет заседать. Там будет драчка… А на студии тихо. Ты ж программу видишь. Наших передач не ставят. Ну, отдыхай. Об этом не думай. Есть грибы?

Петро похвастался, что на днях набрал полкорзины боровиков. Заместитель шумно вздохнул в трубку, произнес:

— Ну, может, в сентябре и на мою долю что-то вырастет в лесу. Если не боровики, так зеленки да рыжики.

На этом попрощались. Петро положил трубку и стоял словно в оцепенении. Рой мыслей взвихрился в голове. Почти тридцать лет был он в партии. Невольно всплыло в памяти, как когда-то вступал в кандидаты в летном училище, как волновался. А сколько раз выступал с докладами на собраниях, сколько писал протоколов! И все коту под хвост. Сколько взносов платил, сколько времени прозаседал! Но если б не был членом партии, не назначили бы главным редактором. Это теперь руководить литературно-драматической редакцией определили беспартийную поэтессу.

И еще мелькнула мысль: может, эта заваруха в Москве и делалась ради того, чтобы обвинить партию в государственном перевороте да и разогнать. Петро сам испугался крамольной мысли.

Он приготовил крепкого чаю, второй раз, теперь уже с дочкой, позавтракал. Она сказала, что пойдет с подружками в Ботанический сад.

— Это очень хорошо. Теперь там море цветов.

— Говорят, там лебеди появились.

— Возьми с собой блокнотик. Что заинтересует — запиши.

Снова зазвенел телефон: подруги звали Иру в свою компанию.

Отправил дочку и сразу потянулся к дипломату, который возил и в деревню: книжку какую положить удобно в него, бутылочку пива или чего покрепче. Возил в нем и свой дневник, в котором временами делал записи. Но тут такие события! И недавний звонок из студии. Вот он уже и беспартийный, пусть себе — временно, а может, и навсегда.

Развернул дневник — толстую тетрадь в твердой вишневой обложке. Для разгона захотелось почитать вчерашнюю запись.

22 августа, четверг. ГКЧП ляснулся. Вспоминаю то утро, 19-е, неожиданное сообщение, будто камень с горы, потом концерт «Вижу чудное приволье…» А сегодня гэкачеписты уже арестованы. Даже переворот не могли сделать. Ельцин заявил, что генерал-майор, командир Тульской дивизии, которому было приказано захватить Верховный Совет России и его, Ельцина, вместо этого приказал защищать здание, парламент, откуда вела передачи радиостанция… Все прогнило, если КГБ, армия, милиция — все три силовых министра оказались бессильны, не смогли совершить переворот. Слабаки! А народ мог бы поддержать их, поскольку на референдуме большинство высказалось за Союз. Зная это, могли действовать решительно, а у них руки тряслись, будто после сильного перепоя. А может оно так и было?

По телевидению объявили, что через несколько минут начнется пресс-конференция Горбачева. И тут же начался концерт «Земля моя — святая Русь». Бедная Русь! Земля богатейшая. Люди трудолюбивые, доверчивые, искренние. Довели коммуняки до нищеты…

Три дня назад была пресс-конференция Янаева и «хунты», а сегодня уже на экране Горбачев. И сразу его как прорвало: антиконституционный переворот, организованный реакционными силами, которые были в ЦК и в министерствах, которых я выдвигал, которым доверял… Держали 72 часа в изоляции, рассказывает со смаком, как ловили радио Би-би-си — смех среди журналистов. Хунту не признали в мире, только Каддафи, Хусейн и… Рубикс, латышский партийный лидер. Горбачев тут же начал поносить Рубикса, смешал с грязью. Стоит ли это делать вчерашнему генсеку, поскольку сам со своими соратниками выдвигал его. И снова болтовня, болтовня… Недостает Михаилу Сергеевичу чувства меры. Не стоило проводить пресс-конференцию в таком ключе. Телеэкран беспощадно высвечивает фальш, дурость.

В программе «Время», особенно в российских «Вестях», клеймят фашистов-путчистов, оборотней. Выходит, председатель Верховного Совета СССР — бывший однокурсник Горбачева, фашист, премьер, министры, секретари ЦК КПСС — все фашисты. А если б переворот удался, все было б конституционно! Какой позор! Выступают А. Яковлев, Шеварднадзе. Ликуют! Победа демократии. Теперь, мол, союзный парламент должен самораспуститься, как и КПСС. Спектакль театра абсурда.

Петро перечитал свои заметки, и ему показалось, что это было не вчера, а раньше. Хоть и не искал слов, не думал, как лучше подать, а просто для себя записывал впечатления, а сегодня прочитал с интересом. Правду говорят, что любой дневник — это человеческий документ.

Какой год! И начинался он с «Бури в пустыне» — войны в Ираке. Петро невольно начал листать самый толстый кондуит, отыскивая новогодние записи. Открылись страницы накануне нового года, и в каждой записи тревога, беспокойство: что будет дальше? Про свою редакцию, про семью — скупо, а все про политику, митинги, забастовки.

А с чего все началось? Когда появились трещины в таком, казалось, монолитном здании на марксистско-ленинском фундаменте, каким представлялся Советский Союз? И вдруг все зашаталось. Рухнул социалистический лагерь, словно карточный домик. Начал вспоминать тот незабываемый митинг на минском стадионе «Динамо», после которого он впервые крепко поссорился с другом Андреем, обкомовским идеологом…

Отвернул первую страницу, а начались записи в январе 1989-го. Значит, я тут своего рода летописец краха социализма. Верней, это субъективные заметки о конце социализма. Может, когда-нибудь напечатаю свою графоманию. А где ж про тот митинг? Состоялся он, кажется, зимой. Не в феврале ли? Начал листать страницы, в конце концов нашел нужную.

19 февраля, понедельник. Сегодня на стадионе состоялся митинг — около сорока тысяч человек собралось. Я шел на митинг как на праздник. Договорились с Андреем, что я заверну к нему в обком, оттуда пойдем вместе, там рукой подать. День выдался светлый, с ветерком, легким морозцем. Возле стадиона продавали «Навіны» БНФ, там-сям развевались бело-красно-белые флаги. Центральные сектора стадиона были заполнены битком, на боковых людей меньше. На противоположной трибуне краснели плакаты. Я попросил девчат прочитать, что на них написано. «Беларускай мове — дзяржаўнасць!» [6]«Белорусскому языку — государственность!»
— молодым звонким голосом произнесла симпатичная русая девчонка. «Это мудро!» — нарочно громко сказал я. Андрей одернул меня за рукав, мол, не выпендривайся. Два дородных дядьки повернулись, косо глянули на меня, узнали Андрея, кивнули ему.

Открыл митинг председатель горсовета, потом говорил Зенон Позняк. Говорил крайне пафосно, возвышенно, уел председателя горсовета, мол, он должен просить прощения за события 30 октября, когда на кладбище разогнали празднование Дзядов [7]Дзяды (Деды) — традиционный День поминовения усопших у белорусов.
. Со взволнованной речью выступил Сержук Витушка: «Бюрократы, разные партократы вымрут, как мамонты. Мы придем на их место. Жыве Беларусь!» — окончил он под гул трибун. А потом дорвался до микрофона секретарь московского райкома Минска, начал на русском языке, его освистали, не дали говорить. Глянул краем глаза на Андрея — тот хмурился и кусал губы. Чудаки, партийные идеологи, неужели не могли додуматься, что выступать тут надо по-белорусски. Взволнованно, интересно, хоть и кратко, говорила заведующая детским садом о том, как они учат детей родному языку. Рабочий с «Интеграла» всыпал партийным бюрократам, будто сорвал слова у меня с языка, но он и ЦК зацепил, сказал, что «яшчо» не научился говорить по-белорусски, но активно учит родной язык. Сначала его слушали скептически, а потом скандировали: «Мо-ло-дец!» Снова вылезла партфункционерка: мол, я первая женщина среди выступающих, и мне не будут свистеть, что она, учительница начальных классов, доросла до директора школы, теперь — секретарь райкома партии, что она стоит горой за белорусский язык, за его государственность. Но зачем тут бело-красно-белые флаги? Зачем «Погоня»? Больше говорить ей не дали. Сначала выступающим давали по десять минут, потом — по пять. Митинг длился больше трех часов. Люди начали расходиться раньше. Андрей потянул и меня к выходу. Вокруг группками стояла молодежь, все спорили. Мы с Андреем тоже сцепились, как никогда раньше.

Он, разумеется, поддержал райкомовскую даму: государственность белорусского языка — это правильно. Но зачем бело-красно-белый флаг, зачем «Погоня»? Я начал объяснять, что это национальные символы, а он свое: под этим флагом фашисты и полицаи уничтожали патриотов. А я говорю: на пряжках немецких солдат было написано: «Готт мит унс» — с нами Бог, так что теперь всем верующим надо отречься от Бога, поскольку фашисты его имя испаскудили… Андрей заторопился в обком. Буркнул «Бывай здоров!» И даже руки не подал на прощание.

На троллейбусной остановке стояли два парня под бело-красно-белым флагом. К ним прицепился старик в очках: укоряет — мало вам, что ли, государственного флага, зачем фашистский? «Правильно делают ребята, — сказал я. — Это наш национальный флаг. Ему семьсот лет. Это наша история». Парни заулыбались, расцвели. А старик смолк, как жабу проглотил. В троллейбусе разговорились. Ребята учатся в радиотехническом институте. У одного на лацкане куртки красивый значок «Світанак», а у второго — маленький полосатый бело-красно-белый флажок.

По-моему, митинг удался, произведет он хорошую подвижку в нашем пробуждении и Возрождении.

Вечером поднялась метель, но на завтра синоптики обещают плюс шесть, а на Брестчине — до девяти. Вот тебе и февраль! Не митингующие ли своим разгоряченным дыханием согрели природу?

Деталь, о которой чуть не забыл. Перед митингом по стадиону медленно проехали четыре большущие фуры Минского автозавода. Мол, видите, чего достигла советская Беларусь! А может, другой подтекст: самых горячих можем запихнуть в чрево этих машин, места хватит…

Петро перечитал страницы дневника и снова поймал себя на мысли: если бы не записывал, то многое забылось бы, осталось бы одно общее впечатление: было полно людей и был душевный порыв. Листал свой кондуит дальше и увидел дату, обведенную красным фломастером.

26 января. 1990 г. Светлый день! Наконец принят Закон о государственности белорусского языка. Теперь постепенно, спокойно, без шума и гама надо работать. Должна возродиться Беларусь. Год назад на митинге 19 февраля я впервые увидел плакат «Беларускай мове — дзяржаўнасць!» Тогда даже не верилось, что это будет. Помогли соседи — и литовцы, и украинцы приняли уже законы о языке. Поэтому нашим партбюрократам некуда было отступать, хоть в минской «Вечерке», по радио и телевидению звучали выступления типа: я белорус или белоруска, «говорю по-русски и белорусский язык мне не нужен». Наверное, звучали такие голоса и на сессии Верховного Совета. Вице-премьер Нина Мазай сделала интересный, обстоятельный доклад, произношение у нее естественное, голос приятный, громкий. Любо-дорого слушать!

Да, 26 января — светлый день календаря. Но есть же и другая дата: 26 апреля 1986-го — чернобыльская авария. Между этими датами уже почти четыре года. Чернобыль накрыл смертоносным черным крылом и мои родные Хатыничи.

А на дворе теплынь неслыханная: плюс шесть! И солнышко светит. Ласковый день. В природе потеплело, а в людских душах — холодрыга, злоба и ненависть. Азербайджан с Арменией никак не могут помириться, Грузия с Абхазией воюют, Молдавия с Приднестровьем бодаются, в Таджикистане гибнут люди. И в других странах нет покоя и лада. Поздними вечерами слушаю голоса «забугорные». Радио объединяет со всем миром, таким противоречивым, таким маленьким и таким большим. Разнообразным и единым в своей трагичности.

15 марта. Четверг. Впервые вчера услышал серьезную, аргументированную критику Горбачева: непоследовательность, бросается из одной стороны в другую, за неудачную антиалкогольную кампанию, подорвавшую экономику страны, за межнациональные конфликты, порочение армии. И критиковал генсека депутат-коммунист из Кузбасса. Он отметил, что писал в ЦК КПСС в 1985 году, высказывал тогда критические замечания. Еще три оратора щипали Горбачева. Было предложение избрать президентом Бакатина. Он дважды выступал, отказывался. Да что они там — сдурели? Нашли деятеля! Собчак облил грязью премьера Рыжкова, других членов правительства — сделано сознательно, чтобы выбить Рыжкова из претендентов. Он испугался, снял свою кандидатуру. И остался Горбачев один. Снова выборы без выбора.

Что будет дальше? Очень острая ситуация в стране. Самое тяжелое время переживаем. Одну систему рушим, хоть она и упирается. Создаем другую. А лучшую ли?

Пишу на работе. Никто меня не беспокоит, программа забита официальными передачами, все смотрят заседания съезда Советов. Это бесплатная «шпектакля». Не оторваться. Горбачевская гласность в действии. Он ее породил, она его и погубит.

Надоел телевизор, слушаю трансляцию по радио, поскольку сценарии надо читать. Заседание съезда назначено на десять. Испуганный комментатор говорит, что уже шесть минут одиннадцатого, а президиума нет. Может, не набрал Горбачев нужного количества голосов? Или завалили его в конце концов? В десять ноль восемь появляется. Все-таки прошел — набрал 59 с чем-то процентов. Может, схимичили? У нас это умеют.

Вчера депутат из Донецка сказал: я складываю свои полномочия, моя программа не выполняется, бюрократы и жиды, — так и прозвучало, — доведут страну до развала…

Поживем — увидим, что будет дальше. А я между тем думаю, где и когда буду сеять гречку.

19 марта. Понедельник. Какая теплынь! Вчера с Евой ездили в деревню. Обрезал старые яблони и так усердствовал, что сегодня не повернуть головы — шея будто деревянная. Ночь мучился: как ни лягу, не могу заснуть. Выставили вчера пчел. Перезимовали хорошо, все целы. Облетались дружно и сразу сыпанули в лес. Верба распускается, орешник давно развесил свои султаны. На месяц раньше обычного началась весна. Не удивительно, что пчелы-водоносы облепили тазик возле колодца: значит, есть расплод. Много молодых пчел, которые просят пить.

Мысли весенние и хлопоты весенние. А что будет в нашей стране? Бурное, крутое время! Читаю речи на пленуме ЦК КПСС. Какая борьба кипит там! Наш земляк Владимир Бровиков, теперешний посол в Польше, очень остро и смело выступил. Возможно, он лучше всех понимает, куда несет нас «рок событий». Он и раньше как-то выступал сильно. Наживает земляк политический капитал. Может, хочет вернуться в Минск нашим генсеком? Я бы это приветствовал. Человек умный, работал у нас премьером. Редкий случай — журналист по образованию был руководителем правительства. Понавешали теперь собак на социалистическую систему. А она дает возможность любому получить образование. Выбиться в люди, а если есть характер и голова на плечах, так можешь стать государственным мужем.

На студии все без перемен. Передач наделали, а они лежат. Официозы забивают. Кругом политика. В очередях, в бане, в спальне…

17 мая, четверг, 1990. Ежедневно идет дождь. Слава Богу — засухи не будет. Сейчас все растет, набирает силу. А в белорусском парламенте словесный поток. В первый день руководил Лагир — председатель избирательной комиссии, путался ужасно. Выбрали ему помощника — министра юстиции Цихиню. На должность председателя Верховного Совета пленум ЦК рекомендует Николая Дементея. Есть кандидатуры другие: Шушкевич, космонавт Коваленок. Некто Вечерский из Борисовского района выдвинул себя сам. Интересная ситуация! Когда такое могло быть? В современном Верховном Совете полно партийных функционеров, так что Дементей может победить.

18 мая. Пятница. Сессия продолжается. Сегодня досталось на орехи Дементею. Сначала журналист, который на выборах победил моего земляка Сахуту, покритиковал Дементея, а потом молодой депутат Лебедько заявил: «Николай Иванович, снимите свою кандидатуру, иначе будут непредсказуемые последствия». Об этих «последствиях» говорил священник из Орши и агитировал за Коваленка. Чудеса: поп агитирует за советского генерала, который слетал в космос, мог взять там боженьку за бороду.

Сенсации не произошло: Дементей стал председателем Верховного Совета. Я думаю, человек он не глупый, имеет опыт и жизненный, и, так сказать, служебный, но оратор слабоватый — не филолог.

19 мая. Суббота. В Верховном Совете — буря. И начинается она на площади возле Дома правительства. Там почти ежедневно митинги, пикеты. Сегодня пикетчики, а за ними и депутаты потребовали, чтобы Дементей вел заседания по-белорусски. Он сказал, что Закон о языках вступает в силу 1 сентября, предложил проголосовать: на каком языке вести работу. «Позор!» — послышались голоса. Сильно выступил Зенон Позняк. «Ваше время вышло», — как попугай повторял Дементей. «Не мое время. А ваше время вышло», — отпарировал Зенон.

А на дворе холодина. Даже выскочил морозец. Поморозил раннюю картошку, помидоры в теплице, перец. Картошка оправится, а все прочее — вряд ли. Кстати, говорил Еве: не будем спешить, подождем. А она свое: помидоры перерастают, им тесно. Ну, и посадили. Погибли они на просторе, на свободе.

30 мая. Утро светлое, теплое, а потом поднимается ветер, пригоняет темные тучи, идет дождь со снегом, с градом. Может, такое было раньше, ведь в народе недаром говорят: «До Святого Духа не снимай кожуха. А за Святым Духом под тем же кожухом». Это вычитал в нашем еженедельнике «Белорусское телевидение и радио». К слову, на телевидении больше стало передач на родном языке. Но их все равно мало. В программу не втиснуться — парламентская болтовня забивает все. Страна гудит. Как разворошенный пчелиный улей. Российский парламент выбирает президента. Два красных российских петушка — Ельцин, прикинувшийся демократом, и ярый антисионист Иван Полозков — сцепились за высокий пост. Избрали Бориса Ельцина. Одобряю.

Вокруг только и говорят о новых ценах. Болтовни замного, а дела нет. Поэтому и товара, и еды нет.

19 декабря. Среда. Сегодня Никола зимний. Говорят, что до Николки нет зимы нисколько. Нынче так оно и есть. Утром впервые морозец скакнул за десять градусов — столбик ртути застыл на черте 12. небо чистое. Это порадовало. А день облачный, ветреный. Неуютный. И бестолковый. Как и все предыдущие. Скорей бы кончился этот год! Год неопределенности. Безалаберности. Нестабильности. Год самых длиннющих очередей. Таких очередей, наверно, не было никогда. В войну по карточкам минимум получали. Тогда больше работали. Бездельников было меньше. А теперь бездельники имеют деньги. Стоят в очередях. Все скупают. Повысить цену правительство боится. Поэтому вокруг тотальный дефицит. Дефицит — главный герой дня.

Вчера Еве позвонила знакомая: с десяти часов будут продавать костюмы мужские и ватные одеяла. Уговорила меня пойти в магазин. Позвонил заместителю, что задержусь. Приехали без четверти десять. Народ уже толпился перед входом. «А что будут давать? — громким хрипатым голосом спросил краснолицый мужчина. Все молчали. — Елки-моталки! Так чего ж вы стоите, раз не знаете». — «Теперь такой обычай. Надо постоять, чтобы войти в магазин. Прозеваешь — все расхватают», — ответила пожилая женщина в очках. Очевидно, пенсионерка. Рядом с ней был высокий молодой мужчина. Видимо, сын, поскольку они все время тихо переговаривались между собой. Витрины огромного магазина были завешены шторами. Краснолицый нетерпеливец заглянул в щель между ними. «Сидят. Совещаются. Что-то машут руками. Думают, как нас обдурить», — хмыкнул веселый человек. Но никто не улыбнулся. Наконец двери открыли, толпа хлынула в магазин. Слева моментально выросла очередь за одеялами. Ева потянула туда. А справа возникла толпа, жаждавшая надеть новые костюмы. Передо мной стояла женщина с маленьким мальчиком, допытывалась у соседей: что тут будут давать? Ей нужна курточка малышу. Услышала, что в этом отделе есть только мужские костюмы и штаны разные, сразу потянула мальца в другую очередь.

Дебелая продавщица, растопырив руки, сдерживала жадных покупателей — так сдерживают, отгоняют гурт овец, не хватало только грозных окриков: «Шкиро! Куда лезете? Пошли назад!» Женщина в синем фирменном халатике запускала в отдел по пять человек. Когда один покупатель выходил, то зайти просились дое. Иной раз женщина проявляла акт милосердия и пропускала двоих. «Гриша. Иди примерь», — звала сына женщина в очках. «Гриша одеяло примеряет», — хохотнул кто-то. Все вокруг засмеялись. Наконец и я с костюмом нырнул в кабину для примерки. Темно-серый гэдээровский гарнитур сидел на мне довольно-таки прилично. Хотел посоветоваться с Евой. Чтобы она глянула придирчивым женским глазом, но народ нетерпеливо подгонял, буквально дышал в затылок. Прочитал еще раз ценник, невольно подумал: более качественные товары из ФРГ заполонили всю Германию, поэтому гэдээровские спихнули бедолагам победителям. Можно долго описывать, как стоял в очереди в кассу, с молоткастым и серпастым паспортом, чтобы доказать, что я не какой-нибудь бродяга или сброд, а местный, минчанин. Доболтались!

А в Москве идет съезд народных депутатов. В первый день мощно врезала Горбачеву симпатичная чеченка Сажи Умалатова: «Вы должны уйти ради мира и спокойствия…» Серьезно сказано! И депутаты — 426 — проголосовали за включение вопроса о недоверии президенту, но большинство — 1200 — высказалось против. Пока что Горби остался. Но надолго ли?

31 декабря 1990. Понедельник. Последний день года белой Лошади. Трудный был год. Ажиотажный спрос, бесконечные очереди, неуверенность в завтрашнем дне, разочарованность в социализме, в марксизме-ленинизме. Недавно даже в Софии решили снести памятник Ленину, стоявший на площади его имени. Возможно, вскоре начнем это делать и мы.

Что Новый год готовит? Какие сюрпризы и подарки? Хорошего, видимо, ничего. А вот война на Ближнем Востоке может разгореться. Саддам Хусейн твердо стоит на своем: Кувейт не отдадим. Конфликт очень серьезный. Зато астрологи успокаивают: год Козы — под знаком женщины — обещает быть более спокойным, добрым, здоровым. Так хочется этому верить!

Приятная новость: вступила в строй вторая линия минского метро — шесть станций. Хоть одна хорошая новость.

И еще штрих. Вчера в торговом центре купил бутылку коньяка. Да не абы какого, называется «Лучезарный», цена 38 рублей. На этикетке — 26 р. Новая цена — коммерческая. Очереди не было, ящиков много, думал, спиртное будет стоять долго. Дудки! Сегодня не было уже ни единой бутылки. А давали ж по талонам. Значит, есть у людей талоны и денег не жалеют. Понимают: рубли худеют с каждым днем.

Первые новогодние записи ничем особенным не впечатлили Петра, листал свой кондуит дальше. И вот бросилась в глаза дата, обведенная черным.

17 января 1991. Четверг. Война началась. Сегодня в три часа по багдадскому времени американцы бомбили Ирак и Кувейт. Москва развязала им руки: не следовало голосовать «за» в Совете Безопасности, разумнее было бы воздержаться вместе с Китаем. Продали Горбачев и Шеварднадзе все. А у нас же договор с Ираком. Изменническая политика. Передали по радио, что резиденция Хусейна разрушена подчистую. Турция готова выступить против Ирака. «Буря в пустыне» — назвали янки операцию. А не начнется ли «буря» во всем мире?

В 12.30 передали наконец заявление Горбачева. Диктор сказала: «Заявление записано сегодня утром». Так почему ж раньше не передали? Горби заявил, что мы сделали все «мыслимое и немыслимое, чтобы предотвратить столкновение…» И пошла музыка. Снова концерты, фестивали.

19 января. Суббота. Крещение. Большой праздник. Третья кутья, окончание Колядок. А война разгорается. По телевидению из Москвы выступал бразильский конгрессмен, заявил, что позиция СССР в этом конфликте «вызывает сомнения». Мы все более утрачиваем уважение государств и народов.

А я еще болею. Таблетки уже не пью, только чай на травах — «гарбату», говоря по-белорусски. Когда пьешь магазинный, то это — чай, а когда сам травы собрал, высушил — гарбата, поскольку пришлось погорбатиться.

20 января. Воскресенье. Передали по радио в 15 часов, что Ирак сбил 142 самолета. Фантастика! А может брехня? Вчера говорили про 101. Значит, советская техника не подводит. Багдад заявил, что американцы — обманщики, не говорят правды. В первый день они кричали: в Ираке все уничтожено — ракеты, самолеты, разрушен дворец Хусейна и сам он, видимо, убит. Оказывается, все это далеко от правды.

Ясир Арафат выступил с посланием о мире. Антивоенные демонстрации в США, Германии, Судане, Иордании — в поддержку Хусейна. Неужели разгорается третья мировая? Ленин был прав: империализм не может без войны.

С помощью Евы болезнь победил. Воспрял телом и духом. Жене даже понравилось, что я болею: все вечера дома, и дни — тоже. Вечером она делала мне массаж и вдохновляла мена… на ответный массаж. Убедился, что наилучшая гимнастика, самая полезная процедура — это любовь. Поцелуи. Как хорошо спится после любви!

23 января. Среда. Именины Егора. Народная примета: если на деревьях иней — год будет мокрым. Поживем — увидим.

Вчера в программе «Время» объявили: с нуля часов не принимаются 50-рублевые и 100-рублевые купюры. Они будут обмениваться по месту работы на протяжении трех дней и не более тысячи рублей. Может, и нужна такая мера, поскольку у некоторых этих купюр целые мешки. По словам нового премьера Павлова, около 7 миллиардов наших денег за рубежом, и, понятно же, не рублевыми купюрами.

Поехали с Евой в гастроном «Столичный», что на площади Якуба Коласа и работает до 23 часов. В каждую кассу — очередь, шум, гам. Люди хватают все подряд, лишь бы поменять побольше крупных купюр. Мы ничего не купили, вернулись домой с пустыми руками и с теми самыми старыми купюрами. В конце концов, невелика беда — обменяем на работе. Сколько у нас тех денег! Слезы…

Деталь. На заправочной станции до полуночи стояли машины, чего зимой не бывает никогда. Не думаю, что меняли там крупные купюры, — запасали топливо, потому что сегодня поедут кто куда. Кто будет развозить деньги по знакомым в городе, кто повезет в деревню родителям. А обменять, оказывается, можно только в размере средней зарплаты, пенсионерам — 200 рублей, в больнице, в доме отдыха — 500.

На студии у нас все было прилично. Сдал и я свою тысячу. Только один сотрудник сдал две, пришлось писать объяснение. Откуда их имеет? Не успел положить на сберегательную книжку. К слову, в сберкассах, на почте — длиннющие очереди, извиваются, как змеи.

Сегодня обещали показать по телевидению новые купюры, но почему-то не показали. В Верховном Совете министр финансов путано объяснял ситуацию, заикался, называл купюры «ассингация». Несколько раз так сказал, пока послышались голоса: надо говорить «ассигнация»! Вот тебе и министр. Может, разволновался, бедолага.

1 марта. Пятница. Снова весна! 1991-я от рождества Христова, 74-я октябрьская, 46-я после Победы, 30-я космическая. Пятая чернобыльская. Все эти весны по-своему знаковые. Последняя, чернобыльская — самая больная и страшная, как самая свежая рана…

Новая весна приносит новые надежды. Хорошо, что кончилась война в Персидском заливе. Хусейна сильно побили, но арабо-израильский конфликт не исчерпан и не разрешен. У нас после референдума, который состоится 17 марта, повысятся цены на пищевые продукты. Да и на другие товары. Может, очереди станут меньше?

Прошедшие два года — возможно, самые болтливые в нашей стране: все заседали, митинговали, кричали день напролет. Ночью смотрели телевизор. А когда работать? Еще ж надо очередь выстоять. А очереди всюду: за хлебом, за водкой, и чтобы шмотки приобрести, тоже постоять надо. Как хочется, чтобы скорее безголовье кончилось! Но быстро, видно, ничего не получится. Года три-четыре, а может и больше, потребуется для стабилизации.

Снова зазвонил телефон. Петро отодвинул в сторону свой кондуит, снял трубку, услышал голос заместителя Евгена.

— Ну, докладываю. Развод состоялся. Партии как не бывало. Столько лет служили ей. Боялись гнева парторга, райкома, ЦК. Помнишь, как тебя щипали за Коляды? Ну, за передачу Брестской студии донимали? А теперь Коляды — государственный праздник. Коляды есть, а партии нет… Разве не чудеса?

— А как собрание прошло?

— Хвактически собрания не было. Собралось несколько человек. Перебросились словом. Позубоскалили да и разошлись… Во, пишу самый короткий протокол. Просто для себя. Его и отдавать некому. Райкомы опечатываются. ЦК — тоже. О, мы, славяне, разрушать и сносить большие мастера и любители. А потом на этом месте начинаем строить заново. Потому и живем бедно… Что ты сейчас делаешь? Может бы, пивка глотнули? А то как-то муторно на душе. Приезжай на студию. Тогда куда-нибудь зайдем…

— Я не против, но дочка привязала. Поехала с подружками в Ботанический сад. Без ключей. Приедет неизвестно когда. Может, и скоро явится. Приезжай ко мне. Посидим, погомоним. Помянем монолитную и сплоченную. Кто мог подумать о таком финале? Правда, как тут не выпить? Жду.

— Лады. Через часок буду. Ты не хлопочи особо. Я прихвачу с собой мерзавчик. И колбасы кусок. Все будет хоккей…

Петро глянул в холодильник, выудил оттуда пару огурцов, помидоров, имелась там и начатая бутылка водки.

— Ну что ж, попробуем жить без партии. Без райкома и ЦК, — сам себе промолвил Петро. — Жизнь не останавливается. Жили наши предки без коммунистической идеологии. Проживем и мы.

 

V

Догорало жаркое лето. Дни становились короче, солнце ходило все ниже, будто теряло силу, потому и не грело так сильно, как на Петровку. Зато ночи удлинялись, наливались темнотой, которая все густела. На порыжелую засохшую траву выпадала густая ядреная роса. Петр Евдокимович Мамута давно убедился, что в августе самые густые росы и самые яркие звезды. Правда, вчерашним вечером звезды виднелись слабо, поскольку их затмила полная луна. Огромный месяц выкатился из-за леса, как только отяжелевшее красное солнце опустилось за вершину разлапистой старой сосны в Березовом болоте.

Эту сосну Петр Евдокимович помнит с довоенного времени, когда молодым парнем приехал после педучилища на работу в Хатыничи. И вот пролетело уже больше полусотни лет. Тут он свил свое семейное гнездо, нашел жену Татьяну, вырастил с нею четверых детей, дождался внуков. Прожил с Татьяной сорок семь лет. И вот уже больше года минуло, как нет ее.

Остался Мамута вдовцом. Один в большом пустом доме, один во всем переулке, тянувшемся вдоль Кончанского ручья. В большой деревне Хатыничи осталось с десяток упрямых бедолаг, старых, поседевших, словно на их висках выступила от работы соль. Может быть, есть в этой седине и невидимые радионуклиды. Сбежал «мирный атом» из Чернобыля, вырвался, словно страшный сказочный джинн или преступник, посаженный за решетку, и смертоносным крылом накрыл чуть ли не треть Беларуси. Невидимый страшный враг оголил Хатыничи. Спаленная наполовину в войну деревня возродилась, в последние годы даже начала молодеть: парни после армии оставались шоферами, механизаторами, строили звонкие пятистенки, ибо не отпускала от себя река детства Беседь. Река далеких и близких пращуров.

Учитель Мамута косил картофельную ботву. Некоторые стебли уже почернели: прихватила фитофтора, зато зелеными папахами с серебристыми крупинками семян высилась лебеда. От же паскудное пустозелье, думал Мамута, дважды полол с Юзей картошку после того, как окучил плугом, и все равно выскочила лебеда, кое-где торчали коричневатые петушки пырея, а меж борозд расстилалась мокрица. Ну, эта хоть и тянет соки земли, но и влагу держит. А как любят мокрицу свиньи! Ученые люди пишут, что она имеет лекарственные свойства. Не потому ли деревенское сало такое вкусное, не сравнить с магазинным, росшим на ферме на комбинированном корме. Без лебеды и мокрицы.

И хоть роса уже выпала густая, коса резала слабо, поскольку затупилась, подтачивать ее приходилось все чаще. Да и усталость уже чувствовалась, взмокла спина под полинялой клетчатой рубашкой. Петр Евдокимович снова взялся за брусок, слушал, как звон косы заливисто рассыпался по березняку, скрывавшему Кончанский ручей. Косить он начал после обеда, с полчаса подремал, поскольку вставал рано, и если днем не приляжет, то под вечер ноги совсем отказываются носить стариковское тело, а надо же еще что-то делать: или дрова рубить, или косить. А тут уже и пчел кормить надо: завтра 25 августа, самое время начинать…

Мамута окинул взглядом скошенную делянку — почти половину участка выкосил. Завтра с утра поклепает косу и добьет всю ботву. Роса теперь держится поздно, поскольку утром землю окутывает седым одеялом густой туман. Он уже вознамерился идти домой, как увидел Юзю. В желтой кофте, красной юбке она шла с ведром к колодцу. «Поздний мой цветок, — мелькнула мысль. — А почему поздний? — возразил себе. — Мы познакомились так давно. Скоро сорок лет нашей грешной любви…»

— Петрок! Может, хватит на сегодня? Иди ужинать, — позвала Юзя. — Завтра будет день. Тогда и докосишь.

— Хорошо. Иду. Сполоснусь только.

Он повесил косу под стрехой бани и потопал по тропинке мимо березняка к ручью. А мысли полетели в прошлое, в далекое послевоенное время.

Тогда он, директор начальной школы, отец четверых детей, приехал на учебу в Минск. О, как не хотела его отпускать Татьяна! Но он много раз ей говорил: «Надо окончить университет. А то приедет мальчишка с дипломом…» Поступил в университет, устроился на квартиру. И неожиданно в него влюбилась дочь хозяйки Юзя. Муж ее погиб на фронте, осталась Юзя вдовой с маленькой дочуркой. Вечером, когда хозяйки дома не было — она работала на швейной фабрике во вторую смену, а Юзя в первую, — Юзя быстренько укладывала малышку, заходила в комнатушку квартиранта: «Петя, что ты все чахнешь над книжками? Я сегодня зарплату получила. Купила вина. Давай поужинаем…» Ужинали, пили вино. Тронули его Юзины слова: «Не то что нажиться. Даже наглядеться на мужа не успела. Ушел на войну, как Минск освободили, и не вернулся… Погиб в Германии». А через день Юзя говорила: «Сегодня в кинотеатре фильм новый показывают. Взяла два билета. Давай сходим. Не пойду ж я одна по этакой темноте». — «У меня завтра семинарские занятия. Могут вызвать. Буду стоять как пень», — защищался Петро. «Ай, Петя, дорогой ты мой. Сколько у тебя еще будет семинарских занятий!» И он шел в кино. А потом была премьера в Купаловском театре, в котором он никогда не был раньше. А после кино, театра Юзя звала его в свою комнату, нежно обнимала. Кончилось тем, что однажды она призналась: «Петя, дорогой мой, забеременела я…» А тут пришло письмо от жены: заболел Юрка, самый младший, пятилетний сын.

Бросил Мамута учебу, Минск, нежно-ласковую Юзю и вернулся домой. Потом учился заочно в Могилеве. С Юзей увиделся, когда его сын, маленький Петрик, ходил в первый класс. В Минске Мамута бывал только по служебным делам, а такой случай выпадал редко. Правда, когда вышел на пенсию, а в Минске осела после замужества дочка, начал ездить чаще. Татьяне это не нравилось. Вспыхивали ссоры, с годами у нее портился характер. Петрок и не знал, что когда-то ей попалось Юзино письмо. Татьяна болезненно переживала мужнину измену, но вида не подавала, а то письмо спрятала… Один раз они поссорились из-за какой-то ерунды, Татьяна обозвала его кобелем и попрекнула минской «проституткой».

В последние годы Татьяну мучила гипертония, все чаще болело сердце. И начала она болеть еще задолго до Чернобыля. А после того, как Хатыничи засыпало радионуклидами и сельчанам разрешили отселиться — за старые постройки платили деньги, первыми начали выезжать семьи с маленькими детьми, а потом, как нитка за иголкой, за ними потянулись и старики. Думали, ломали головы и Петро с Татьяной: ехать или не ехать. Дети звали и в Минск, и в Могилев. Переселение в Минск Татьяна отвергала, поскольку там жила Она. На Могилев была согласна, но дочка имела небольшую квартиру, да и город, пропахший химией, после аромата прибеседского леса, их березняка, чистой родниковой воды нельзя было назвать раем.

Старому Мамуте трудно было бросать свой дом, перевозить на новое место пчел. Жалко было оставлять и баню, которую сам построил, и любимый березняк над ручьем. Ехать в соседнюю Белую Гору, куда переселилось большинство хатыньчан и потянули за собой всю радиацию, даже хлевушки перевезли, Петро считал ненужным. Татьяна тоже не рвалась покидать родную деревню, поскольку именно для нее Хатыничи были родиной ее родителей и дедов. Да и здоровье Татьяны ухудшалось с каждым днем.

Как-то после очередного сердечного приступа Татьяна тихо сказала:

— Ну что, Петрочек мой любимый… Чувствую, недолго мне ходить по этой земле. Отжила свое, отцвела. Зла на тебя не держу. Жили мы дружно, ладно. Плакала я тайком, как письмо етой минской Юзи прочитала. А тогда, вижу, детей ты любишь, как и раньше. И меня не обижаешь. Помалу успокоилась… Когда помру, мой тебе совет: езжай в Минск, к ней. Верно ж, она моложе.

Петрок пробовал возразить, но Татьяна не дала ему говорить:

— Ты подожди, дай мне сказать… Будешь в Минске, так детям не придется сюда шастать в радиацию. Они и так ее наелись. Каждое лето к нам приезжают… А пчел, может, там, под Минском, будешь держать. Пчелы — дело наживное. Лишь бы сам был, так и они будут.

Татьяна с трудом ворочала языком, задыхалась. Петр Евдокимович встал перед ней на колени, не от ощущения своей вины, хоть и такое чувство было в глубине души. Его душа была полна любви, жалости и сочувствия к любимой жене, матери его детей.

— По любви мы с тобой сошлись. Детей вырастили. Внуков у нас полно. Я на тебя не обижаюсь. И ты меня прости, что в последнее время… Ну, срывалась я иной раз, портила тебе нервы. Прости, мой любимый. Ты у меня был единственным мужчиной… — Татьянины глаза были полны слез, голос дрожал, срывался, она тяжело дышала. — Дай, может, валокордина…

Петрок накапал в стакан лекарства, Татьяна выпила, успокоилась. Он обнял ее, осторожно поцеловал. Из его глаз посыпались горячие слезы.

А через несколько дней Татьяна ушла из жизни.

Больше полугода он прожил один. А на исходе зимы приехала Юзя — убедить его, что надо бросать деревню, бежать из чернобыльской зоны.

— Петрочек, миленький, поедем. Наш сын имеет большую, трехкомнатную квартиру. Дает нам отдельную комнату. А как мы пропишемся, тебе, как чернобыльцу, могут дать однокомнатную. Сын так сказал. Он подполковник уже. Может и полковником скоро станет. Будем жить припеваючи…

Мамута особо не возражал, но приводил свои рассуждения:

— Ты все правильно говоришь. Но не готов я. Памятник Татьяне надо поставить. Годовщину справить. Пчелы на днях облетались. А там куда их денем? Может, до осени тут поживем? Увидишь, как у нас летом. Картошка растет чистая. Мед — тоже чистый. Ну, грибы, ягоды нельзя… А километров семь-восемь пройти, так можно собирать. Может, слишком напугали радиацией. Вон в Саковичах тридцать кюри с гаком. Вдвое больше, чем у нас. А и там люди живут. Приезжал один дедок меду купить. И знаешь, что он сказал? Все его ровесники, которые переехали, отсыпались. А он живет. Врезались слова его: старое дерево не пересаживают.

Юзя молча слушала, но через день-два снова начинала разговор про переезд:

— Поедем, Петро. И жена тебе советовала бежать отсюда. Мудрая была женщина. Ну чего ты уперся? Пчел на сыновой даче поставим. Пришлет сын грузовик. Заберем всех и перевезем.

— До осени буду тут. А там — посмотрим. А ты как хочешь. Чернобыль — это надолго. Успеем от него убежать. Между прочим, Татьяна заболела до аварии. Ну, до радиации. А я теперь хорошо себя чувствую. Я ж еще не слабак? — игриво поглядывал Мамута на Юзю.

— Да нет, мой дорогой. Ты еще мужик — на диво. Верно, пчелки тебе способствуют. Силу дают, — нежно прижималась к нему Юзя, жадная до любви, как и в те послевоенные годы, когда познакомились. — Ты мой самый дорогой и самый сладкий, — искренне признавалась она. — У меня было два законных мужика. С первым прожила два месяца. Со вторым — двадцать лет. Он разведенщик. Первую семью бросил. Двое дочек было. Сперва мы неплохо жили. А как начал выпивать, то и кончилась наша любовь. А с тобой я тут как в раю. Не вижу я тех радионуклидов. Не чувствую их. И голова не болит. И во рту не сушит. И спится после твоих объятий как никогда раньше. А еще знаешь? Ну, молодым кажется — все еще впереди. Целая жизнь. Натешимся. А теперь все иначе воспринимается. Неизвестно, что ждет завтра.

— Теперь — каждый раз как последний раз, — захохотал Мамута, обнял, поцеловал Юзю.

Посадили огород. Построил Петр Евдокимович новый парничок, больше, чем прежний: Юзя сказала, что очень любит выращивать помидоры. Марина Сахута дала рассады. И выросли помидоры на славу. Радовалась Юзя, как ребенок. Все реже заводила она разговор о переезде. Больно понравилась ей Беседь, лес, одно горевала, что нельзя собирать грибы и ягоды.

Как-то выбрались они в лес. Шли вдоль Беседи, чуть не до самых Белынкович: в районке писали, что там чистая зона. Набрали по кошу грибов: боровиков, лисичек, маслят. Грибов наросло много, хоть косой коси, выбирали только самые молодые. Когда возвращались, на Бабьей горе сели отдохнуть. Хатыничи отсюда как на ладони. Еще почти все хаты стояли, только новые пятистенки хозяева забрали, некоторые продали. Зато деревья роскошествовали: густые вербы, высокие развесистые клены и липы. Петр Евдокимович рассказывал, какими были Хатыничи после войны, как строились люди, выбирались из сырых и темных землянок. Петро тоже построил новый дом, поскольку старая, тещина, хата уже врастала в землю.

Юзя слушала, под солнцем разомлела, сняла сапоги. И Петро разулся, снял рубашку.

— А может, давай искупаемся? Хоть Илья уже в воду помочился. Но погода-то теплая. Вода чистая.

— Так я ж без купальника, — спохватилась Юзя. — Не думала про купанье. А тут и мне захотелось…

— Милочка моя, зачем же тут купальник? Мы с тобой как Адам и Ева. Вот в их костюмах и будем плавать. Никто за нами не подсмотрит. Никто не помешает. Разве только солнце да аисты. Вон ходят по лугу. Смело раздевайся, — Петр Евдокимович отошел к густому березняку, чтобы Юзя не стеснялась.

Среди березняка цвел вереск, гудели шмели, пчелы. В воздухе разливался пьянящий аромат медового цвета.

— Ходи сюда, Юзя! — позвал он. — Тут очень хорошо…

Юзя приблизилась к нему, на ходу расстегивая кофту.

— Ох, как вереск пахнет! Чудо! Гляди, и пчелки гудят. Могут ли наши долететь сюда?

— Могут. По прямой тут каких-то две версты. Они ж нюхом чуют, что тут меньше радионуклидов. А я хочу тебя целовать…

Они целовались. Голые тела отражались в зеркальной глади реки. Вода была уже темноватой, поскольку солнце не поднималось так высоко, как в начале лета. И влюбленные уже давно немолодые, но им хотелось жить и радоваться, наперекор всякому лиху, а прежде всего — Чернобылю. Юзя привезла с собой книгу о любви. Мамута где-то читал про «Кама-Сутру», но никогда не видел. А когда полистал, почитал, понял, что жизнь прожил, детей наделал, а заниматься любовью не научился. Временами он думал, что они с Татьяной были очень целомудренны. Мало целовались, любовью занимались, чтобы рожать детей, а не для наслаждения. Для этого у них не было времени, да и умения, даже говорить о любви стыдились. А с Юзей все было иначе.

— А знаешь припевку? — игриво взглянула на него Юзя. — Тогда слушай:

Міламу надоечы я давала стоячы. Ці ж для дробязі такой на зямлі ляжаць сырой?

— Не согласен. Любовь — это не мелочь.

Тем временем Юзя сняла кофту. Снимать лифчик не спешила. Мамута расстегнул сзади крючки, повесил лифчик себе на шею, улыбнулся:

— Самое лучшее в мире ярмо.

Он нежно поцеловал Юзину грудь. Затем опустился на колени. Бесшумно упала на песок юбка. Тогда он поцеловал ниже пупка Юзин живот. Она тоже опустилась на колени, на локти.

— Ну что, моя милая, проверим способ наших предков. Не лежать же на земле сырой. Лучше четыре точки опоры.

И Он вошел в Нее. И только нежно-ласковое солнце видело это.

Затем они купались. Но недолго, поскольку вода была уже холодная, слишком бодрящая. Юзя лишь окунулась и сиганула на берег. Мамута немного поплавал, даже нырнул раза два, но вскоре выскочил из воды, шел, ощущая мокрыми пятками ласковый песок. И так ему захотелось лечь на теплый песок, как в детстве, перекатиться, а потом — всему в песке, словно в серой кольчуге, — нырнуть в воду. Но сделать так он не отважился: казалось, что под каждой песчинкой затаился невидимый, страшный враг — радионуклид-убийца.

«Проклятый Чернобыль! Откуда ты свалился на нашу голову?!» — он тихо выругался и полез на гору, будто сразу почувствовал тяжесть прожитых лет.

Потом они сидели у костерка, жарили сало на прутиках, ели красные помидоры, которые вырастила Юзя в парнике. Мамута прихватил из дома чекушку, и она была весьма кстати. Выпили по чарке.

— За нашу любовь! Пусть она не кончается, а крепнет и крепнет… — Юзя смотрела на Мамуту, и в светло-карих, зеленоватых глазах он увидел преданность и какую-то необычайную искренность.

— Пусть будет так! — согласился он.

После обеда Юзя разостлала возле кострища куртку, легла на ней, сладко потянулась. Из-под кофты соблазнительно выглядывали бугорки грудей. Мамута не сдержался, чтобы не поцеловать ее, пальцы сами начали расстегивать пуговицы.

— Искушаешь ты меня, милочка. Хоть ты штаны еще раз снимай…

— А что тебе, трудно снять? Или лень? Так я помогу, — хохотала Юзя, потом тихо добавила: — Не надо. Побереги себя. Знаешь, Петрочек мой любимый, мне кажется… Ну, у меня такое ощущение, что я никогда не была так счастлива, как сегодня. Нет, по-вашему: сянни. Сянни я самая счастливая бабуся. Влюбленная бабуся. Чтоб ты знал, сколько ночей я плакала, когда ты уехал. Даже не попрощался. Я понимала. Все понимала, но от этого было не легче. Кто мог подумать, что я брошу все и приеду к тебе! Да в Чернобыльскую зону! А по-моему, это зона любви. И сегодня, нет — сянни было как никогда хорошо. Ой, Петечка, напоил ты бабусю. И хочется говорить такое, о чем и говорить стыдно… Будь таким нежным всегда. И жадным, и сильным, и неутомимым. Подожди, я не все сказала. Никогда не думала, что мы будем заниматься любовью. Знала, что ты не молод. А теперь… Не хочется мне никуда отсюда ехать. Тут райская зона. Не радиационная, а зона радости. А может, наша любовь победит эту чернобыльскую напасть? Ты ж говорил, что мед чистый…

— Да, проверял. Мед очень хороший.

— Грибы, говоришь, дальше тоже чистые. Минчуки ездят по грибы за десятки, а то и сотни верст. А мы прошли каких-то десять. Ни тебе горючее жечь, ни в электричке давиться. Это ж чудо! А эта гора… Наши объятия тут и перед смертью можно вспомнить. И не четыре точки опоры, как ты говоришь. А шесть. Я ж и цыцками в песок упиралась. Ой, болтушка я. Напоил бабусю. От и хочется говорить про любовь.

— Ой, милая Юзя, ты у меня камень с души сняла. Потому что я порой укоряю себя, что не послушался тебя. Уперся, как баран. Заставил и тебя жить тут, в зоне. Откуда почти все посбегали.

— Ну, а Бравусовы живут. У них же дом в Белой Горе. А они тут. Знаешь, о чем я подумала? Как-то ты сам говорил, что хорошо коня иметь. Давай купим. Помню, в какой-то детской книжке описывается поездка за грибами. Поехали на коне. Где-то в России. Нарезали целый воз груздей. Меня это так впечатлило. Кажется, Тургенев писал. Он же любил описывать природу, охоту.

— Нет, это, должно быть, Аксаков. Он очень интересно описывал ловлю рыбы. И про поездку за грибами. А про коня и я подумал, собирая грибы. Но трудно это. И работы для коня мало в нашем хозяйстве. Лучше Бравусову буду чаще помогать. Ну, за кобылой его смотреть. Сена предложу, чтобы смелей попросить. Он так и говорит: берите, если надо. А мы купим козу. Сено есть, веников навяжем для нее на зиму. Ну что, моя радость, пока коня у нас нет, потянемся домой. На своих двоих…

— А я с тобой готова на край света. И ты — моя радость. Говори чаще ласковые слова. Жизнь такая короткая. И столько беды на свете. То Чернобыль, то ГКЧП, то другое лихо…

После отдыха, купания, хорошего обеда коши с грибами показались легче. Пришли домой они довольно быстро. Юзя сразу взялась сортировать грибы.

Все это промелькнуло в голове Мамуты, пока шел до ручья, умывался холодной родниковой водой, и снова, в который раз подумал: вода чистая, как и раньше, ну где тут радиация? Он уже ступил на крыльцо, когда внезапно отворилась калитка, и во двор зашли Владимир Бравусов и Марина. Оба прихорошенные, Бравусов гладко выбритый, в чистой белой рубахе, Марина в зеленой кофте, из-под которой виднелась белая блузка, в красно-желтой веселой косынке. Бравусов нес трехлитровую банку молока.

— О, какие гости к нам! — с радостью воскликнул Мамута. — Погляди, Юзя, кто к нам заглянул!

И Мамута, и Юзя искренне радовались гостям. Женщины взялись готовить стол, мужчины сели на крыльце побалакать про житье-бытье. Конечно же, припомнили недавнее ГКЧП, развал КПСС.

— Раньше такое, хвактически, не могло и присниться. Восемнадцать миллионов коммунистов разом стали членами преступной организации. Разве это не издевательство над народом? Ну от скажи, Евдокимович, правильно я думаю?

— Так, Устинович, мыслишь ты правильно. И я так думаю. Если верхушка зарвалась, а точней — оторвалась от партийных масс, от народа, так они преступники. Партию развалили, а теперь все посыплется. Вслед за прибалтами расползутся по своим квартирам все.

— Партия, хвактически, цементировала государство. Ето был стержень всей политики. А теперича на чем будет держаться? На религии? Так у нас же разные конхвессии. И каждый молится своему боженьке. Говнюки ети гэкачеписты. Ничего не смогли сделать. Только навредили, — с досадой плюнул Бравусов.

Мамута был согласен с мыслями Бравусова, однако у него имелось другое мнение насчет независимости и государственности Беларуси, но он понимал, что бывший участковый его мысль не поддержит, а спорить с гостем совсем не хотелось, тем более что их спор ничего не решит в историческом плане: будет то, что решат в Москве или еще дальше — за океаном.

Ужинали весело. Тон задавали женщины, особенно Юзя старалась. Мамута и не знал, что у нее столько остроумия, юмора. Под грибы опрокинули по чарке, понятно, не по одной.

— Третья чарка, хвактически, за любовь. За вас, дороженькие женщины! Что бы мы делали без вас? Как волки, сидели бы дома. А благодаря вам и в зоне можно жить. И радоваться. За вас, дорогие!

Бравусов одним духом осушил рюмку. Юзя незаметно подмигнула Петру: дескать, за нашу любовь и радость. Все дружно закусывали грибами с картошкой.

— Вы дело говорите, Устинович. Мне тут лучше, чемся в столице. Не пью никаких таблеток. Ни адельфана, ни анальгина. Никакой химии, — взволнованно и искренне призналась Юзя.

— Лучшее лекарство — две капли воды на сто граммов водки, — громко захохотал Бравусов. — Хвактически, любую болезнь побеждает ето лекарство. А жить можно и в Хатыничах. Свояки зовут меня в Белую Гору. И хата стоит там. А я не хочу. Там те же самые нуклиды. Зато ж туточки вольница! Делай что хочешь! Земли бери сколько хочешь. Нам с Матвеевной хорошо тут, — он обнял за плечи Марину, а сидели они бок о бок на деревянной лавке. — Юзя, а как ето вас по батюшке? Вылетело из головы.

— Зовите просто Юзей. Ну, если хотите, чтобы представительно было, то — Юзефой Иосифовной. Или Язэповной. Это более по-белорусски.

— Так что, Сталин по-белорусски будет — Язэп Виссарионович? — хмыкнул Бравусов.

— А что? Конечно, так и будет, — смеялась Юзя. — Вы закусывайте, а то картошка остынет. Грибы чистые. Откуда мы принесли, Петя?

— Из-под Белынкович.

— Ого, — удивилась Марина, — как далеко вы ходили.

— Ловчей было бы на коне. Мы с Петром Евдокимовичем, — Юзя подчеркнуто назвала хозяина полным именем и отчеством, поскольку заметила, что сельчане называют своего бывшего директора школы именно так, — вспоминали в лесу… Ну, где-то прочитанное, как в России целехонький возок груздей насобирали. По грибы ездят там на коне, — Юзя глянула на Петра, дескать, я подвела разговор к нужной теме, а ты заправляй дальше.

— Ну, по грибы ездят редко. Можно и пешком сходить. А вот в хозяйстве конь нужен почти ежедневно, — начал Мамута. — То дров привезти, то сено, то картошку…

— Так в чем проблема, Евдокимович? — перебил его Бравусов. — Я завсегда говорю: когда надо, тогда и берите. Моя кобылка в ваших руках. Не стесняйтесь! Она частенько прогуливает. Застаивается.

— Нет, Устинович. Мы так не согласны. Мы готовы помогать. Ну, чтобы вместе ухаживать. Вот мы, как грибы собирали, об этом и говорили. Я очень люблю лошадей, — Юзя разволновалась, расстегнула пуговицы кофты, будто они сжимали ее. — Под Минском есть школа. На станции Ратомка. Там учат на лошадях выступать… Наш сын, Петр Петрович, теперь он уже командир батальона. Подполковник. Когда был школьником, ездил в Ратомку на занятия. На спортивных соревнованиях выступал. Хочет в Хатыничи к нам приехать. Вместе со Славиком. Это внук наш. Моя мечта, чтобы самим купить коня.

— О, молодчина, Иосифовна, ну, или Язэповна. Я себе думаю иной раз: когда Мамуты сбегать надумают? Так я вам жеребенка выращу! — подхватился Бравусов. — За ето надо выпить!

— Володя, ты что-то распетушился! Хватит! — толкнула его под бок Марина. — Стемнело уже. Пойдем домой.

— Мы не часто видимся. Домой успеем. Хозяйство присмотрено. И мы ж не пьем, а лечимся. Радиацию перебарываем, — улыбался Бравусов. — Так что, за дружбу, переходящую в любовь, — поднял он рюмку. — И мы победим проклятый Чернобыль!

Дальше разговор крутился вокруг лошади: отавы надо накосить, овса прикупить, привезти дров. А Юзя подбросила еще, так сказать, бревнышко в костер беседы: сказала, что собирается завести козу.

— Устинович, у вас в Белой Горе есть свояки. Может, разузнаете, не будет ли кто козу продавать?

— Разведаю. Обязательно. Козье молоко очень полезно. Как моя матка говорила: очень пользительно.

— Ой, мы рады, что вы серьезно думаете хозяйствовать, — искренне порадовалась Марина.

— Мы ж тут, как альпинисты, связаны одной судьбой, — задумчиво сказал Мамута и взялся за бутылку.

Но Марина решительно возразила:

— Петр Евдокимович, хватит. Ну, сколько можно?

— Матвеевна, любименькая-родненькая. Оглоблевую можно. И пойдем домой, — махнул рукой, словно шашкой, бывший участковый.

Был поздний августовский вечер, когда гости и хозяева вышли из хаты. На небе высыпали звезды, яркие, мерцающие, воздух дышал бодрой прохладой.

— Бабоньки, настрой такой хороший. Душа песни просит. Пусть Боженька, если он есть, услышит, что живут хатыньчане и радуются, — нарочито громко говорил Бравусов. — Ну, начинайте! Любую, какую знаете:

У суботу Янка ехаў ля ракі, Пад вярбой Алёна мыла ручнікі, –

начала Юзя высоким чистым голосом.

— Пакажы, Алёна, броды земляку… –

дружно подхватила вся веселая компания.

Когда песня кончилась, Бравусов громко захлопал в ладоши:

— Ну, молодчина, Юзя! Хвактически, артистка! Как тебе удалось, Евдокимович, завербовать в нашу глушь… Да еще радиационную глушь такую голосистую птицу?

— А ты думал, что я уже ничего не стою… — начал Мамута, но Юзя его перебила:

— Устинович, секрет простой. С милым рай и в радиационной зоне. Давай еще попоем…

Каля грэблі шумяць вербы, Што я пасадзіла, –

широко, распевно затянула Юзя.

Песню подхватила Марина, подтянули и мужчины. Мамута никогда не слышал раньше, чтобы Марина пела, ни разу не видел ее в клубе на танцах. Дома присматривался тайком и с тихой радостью отметил, что она помолодела, расцвела поздней женской красотой, как бывает расцветут в палисаднике георгины после первых заморозков.

И Юзя изменилась за весну и лето, прожитые в Хатыничах. Да нет, она не постарела, хоть малость и усохла, постройнела, поскольку некогда было сидеть у телевизора, не набивала живот довольно дешевой вареной колбасой, в которой крахмала больше, чем мяса. Движения ей хватало, да и в постели не ленилась. «Может и правда, поживем еще. Наперекор Чернобылю», — мелькнула мысль в разгоряченной рюмкой, затуманенной песнями голове Мамуты. А еще он почувствовал неизведанную ранее жажду жить. Жить наперекор всякому лиху!

От Беседи дохнул упругий влажный ветер с ароматом надречного тумана, водорослей, мокрых лозовых кустов.

— А ночь будет ядреная, — подернула плечами Марина. — Не нужно дальше нас провожать. Хватает вам за день топанья. И по грибы так далеко ходили.

— На будущее лето, хвактически, поедем по грибы на коне. Сядем, как паны, и покатим. Нечего ноги сбивать, — сказал Бравусов.

— Ой, долго ждать! Я думала еще в этом году съездим. Как ты, Марина? — по-дружески обняла Юзя Марину, будто хотела согреть ей плечи.

— Я за ето… По опята в самый раз на телеге. Мой отец ходил за опятами не с кошем, а с мешком. Они не крошатся, не ломаются. Так вот отец нарежет мешок опят, на плечи — и домой. Других грибов не собирал. Некогда было. Опята ж поздние, работы мало. Можно и по грибы сходить.

— Ну что ж, раз пошла такая пьянка, — громко хохотнул Бравусов, — значит съездим в этом году. Обязательно. Сянни вы… Хвактически, уже далеко зашли. Давайте прощаться. Правду говорит Марина: ветер свежак. С юго-запада. Чернобыльский. Полынью пахнет.

— Ну, Устинович, где вы тут аромат полыни унюхали? — удивилась Юзя. — Ветер как ветер. Влажный, потому что река рядом. Прохладный, потому что осень на пороге. Ну, да пусть будет полынный. Ветер с горечью полыни… Молодцы, что пришли. Устроили нам праздник.

— Ето вам большое спасибо. За то, что накормили, за то, что напоили. И за песни. Хвактически, давно я так не пел, — искренне и взволнованно благодарил Бравусов.

— Ну, то еще приходите. Пусть еще будет один праздник, — также взволнованный, обрадованный неожиданной встречей, сказал Мамута.

— Нет, теперь вы к нам. Давайте в следующую субботу. Или в воскресенье. Управитесь по хозяйству — и приходите, — пригласила Марина. Увидела, что расчувствовавшийся Бравусов полез обниматься к Мамуте, не стерпела: — От не люблю, когда мужики целуются!

— С женщиной, хвактически, интересней, — Бравусов трижды поцеловал Юзю.

Тогда и Марина чмокнула в щеку бывшего учителя, а с Юзей они искренне, как давние подруги, расцеловались.

Мамута и Юзя повернули на свою Кончанскую сторону, а Бравусов с Мариной направились на Шамовскую сторону — так раньше хатыньчане условно делили большую деревню. Правда, граница этого раздела проходила немного дальше, где с поля бежал неширокий выгон-дорога, а на болото к Беседи вел узкий проулок, аккурат вдоль хаты Порфира Дроздова, бывшего продагента, Марининого дяди.

Почти полная луна уже довольно высоко поднялась над лесом. Мамуте захотелось провести Юзю по взгорью — показать, как блестит Беседь в лунном сиянии.

— Юзя, дороженькая, знаешь, какое возникло желание?

— Знаю. Хочешь поцеловаться. И я — тоже.

— Я хочу поцеловать тебя на взгорье. Чтобы ты увидела, как сверкает, переливается Беседь под луной. Это удивительная красота.

— Ну так пошли.

— Но на той тропке, верно, густая роса. Да и поросла она бурьяном, некому там ходить. Будем мокрыми по уши. Давай лучше тут поцелуемся.

Они стояли посреди безлюдной улицы и целовались. Как молодожены.

Мамута глянул на луну, которая на глазах светлела, будто из нее испарялись багряность и желтизна, которые были, пока она висела над темной зубчатой стеной леса. Теперь луна сверкала, переливалась синевато-бледным сиянием и, будто магнит, притягивала к себе.

— Вот гляжу на луну, на звезды, — нарушил тишину ночи Мамута. — Какая это бездна — небо! И земля — тоже бездна. И душа человеческая — разве не бездна? Сколько в ней всего! И хорошего, и дурного, и таинственного, и неизведанного…

— Ой, Петрочек ты мой, не забирайся так высоко. Аж в космос. Лучше думать о земном, — Юзя взяла его под руку, тесней прижалась, будто боялась, что старый фантазер взлетит в небо.

Что ж, земное — так земное. Он вскинул ей на плечи полу пиджака, обнял. Так, обнявшись, будто жених и невеста, они шли по безлюдной, пустынной деревенской улице.

— А знаешь, о чем я подумала? — И, не ожидая ответа, Юзя говорила дальше: — Мы уже когда-то об этом толковали. Но все равно думается. Сожженная деревня в войну потом возродилась. А Чернобыль, видно, ее сжег невидимым огнем навсегда. А может, возродится? Такая вокруг красота! Беседь, лес, земля плодородная. Только б жить и жить…

— Может, и возродится. Но сильно нескоро… Жаль, только жить в эту пору прекрасную уж не придется…

— Ну что ты так грустно? — перебила Юзя. — Будем жить! Недаром я сюда приехала. Столицу бросила. Хозяйство заведем. Свой медок есть. Будет козье молочко. Пользительное. Как Бравусов говорит. И грибов припасем. И соседи есть. Песни будем петь. Назло Чернобылю!

— Ты — молодчина, Юзя. Грех тебя не любить, — Мамута поцеловал ее в прохладную щеку.

— А я тебя люблю давным-давно. И навсегда.

Юзя повернулась, крепко обхватила Мамуту за голову и впилась в губы. Словно делала это в последний раз.

Серебристо-белый месяц все выше поднимался над Беседью.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

19 сентября. Минск. Председателем Верховного Совета Беларуси избран 56-летний Станислав Шушкевич. Для победы ему понадобились два дня борьбы и три тура голосования..

20 сентября. Кабул. Лидеры «пешаварской семерки» требуют отставки президента Наджибуллы.

22 сентября. Тбилиси. Здесь произошли жестокие столкновения сторонников президента Гамсахурдиа с силами оппозиции.

24 сентября. Париж. Газета «Монд» напечатала интервью президента Польши Леха Валенсы, в котором он заявил: Европа обманула меня — не дала обещанной помощи.

 

VI

По давней привычке, каждое утро Георгий Акопян обходил территорию завода. Он хотел своими глазами увидеть, что где сделано, чтобы на планерке слушать пояснения заместителя, главного инженера, прораба, их оправдания, а потом показать, что он все знает. И вот этим сырым, промозглым утром Акопян вытащил из нижнего ящика шкафа, который стоял в приемной, свои резиновые сапоги и начал обуваться. Секретарши еще не было, она так рано не приходила. Натянул сапоги, невысокие, коричневые — он не любил черного цвета, заправил в голенища джинсы.

Во дворе влажный ветер чиркнул по лицу, чуть не сорвал с головы берет. Георгий натянул его ниже, застегнул на все пуговицы куртку. Взглянул на небо, ища просвета в тучах, и вдруг встал как вкопанный: на высоченной трубе, возвышавшейся над цехом обжига клинкера, трепетал бело-красно-белый флаг. Кто ж его туда поднял, шевельнулась мысль, это ж смелость надо иметь. И приказывать не пришлось. Добрались и до нас бэнээфовцы. И снять не имеешь права. На днях читал в газете, что бело-красно-белый флаг уже взвился над могилевским горсоветом.

Георгий Акопян окинул взглядом мрачные громоздкие коробки мертвых цехов, в их пустых окнах не светилось ни единого огонька. И флаг над мертвыми строениями был единственным, так сказать, светлым объектом. А внизу на территории завода возвышались горбатые, будто спины огромных, сказочных мастодонтов, груды земли, глины, меж ними тускло поблескивали лужи. В одну из них чуть не вступил Георгий.

Тем временем рассвело, там-сям слышались голоса рабочих, сердито урчали, будто недовольные, что их разбудили, моторы машин. Возле бульдозера ковырялся человек. Акопян подошел к нему, поздоровался.

— Хреново дело, Георгий Сергеевич. Соляры кот наплакал. Не на чем работать. И зарплаты нет. Когда будет? А то хлеба не за что купить. Е-мое, что ето за жисть такая!

— На следующей неделе будет зарплата. Вчера дал телеграмму Кебичу. Председателю Совета Министров. Обещал…

— Ну, ето еще не факт, что деньги будут. Обещанного три года ждут. Или еще говорят: обещание рот не порвет. А сянни уже тринадцатое сентября. Во, резко похолодало. Картошку надо выбирать, — гундосил осипшим голосом бульдозерист, зрелых лет мужчина, с седыми висками, с красным обветренным лицом. — Планировал на выходные… Ну, картошку копать. А тут передают, что будет дождь. Может бы, сянни вырваться, га? Все равно денег не платите.

— Нужно прибирать территорию. Скоро пуск завода. А картошку можно выкопать и через неделю.

— Етая приборка нигде не денется. А кортошку может морозец прихватить. Тут вам не Кавказ. У нас холодней.

— А при чем тут Кавказ? Я родился в Беларуси, на Могилевщине. Отец партизанил тут. А после войны район поднимал. Так что нечего мне Кавказом тыкать, — взорвался Акопян.

— Я не тыкаю. Я сказал, что у нас другая погода. И нечего кричать, — хмуро глянул бульдозерист, сжимая грязной спецовкой большущий гаечный ключ. Акопян знал бульдозериста, не раз видел его в подпитии, и жил он в соседнем доме.

Новым микрорайоном, в котором получили квартиры заводчане, бывшие деревенские в своем большинстве, Акопян мог гордиться. Это он выбивал фонды, материалы, дневал и ночевал на строительстве жилья. Жилых домов настроили, а завод стоит мертвый, хоть он уже три года должен давать продукцию. Сперва пуск сорвал Чернобыль, а теперь тормозит сплошное безголовье, царящее во всей большой советской стране.

Вернулся он в кабинет в плохом настроении. Снова защемило сердце, пришлось взять таблетку нитроглицерина. Плохо начинается день, грустно подумал он. В это время пронзительно зазвонил телефон.

— Ну что ты все жалуешься, Георгий Сергеевич? — узнал он голос заместителя министра. — Неужели ты не понимаешь ситуацию? Ну, нет сейчас денег. Ты думаешь, дал телеграмму — и все решилось? Не тут то было… Спихнули на меня. Поручили передать: можешь давать людям отпуск за свой счет. Пусть картошку убирают. Зима на носу.

— А кто так сказал? Так что, завод пускать не нужно? Ухлопали миллиарды. И коту под хвост? Разве это государственный подход?

— Георгий Сергеевич, дорогой мой человек, и я, и все в министерстве… И выше нас. Все это знают. А ты митингуешь. Не пустим нынче, на будущий год сдадим. Доведем до кондиции. Тут все сыплется, разваливается… Короче, денег пока что нет. Пускай людей в отпуска. И сам съезди куда-нибудь. А то без выходных пашешь там, как черный вол, — заместитель понизил голос: — А это сейчас никому не нужно. Как и твой завод. Министр в отпуске. Укатил к Черному морю. А ты распинаешься там. Будь здоров! И не бери все в голову. Бог не выдаст — свинья не съест. Обнимаю!

Акопян долго держал трубку, будто лишился сил, не мог протянуть руку и положить трубку на аппарат. Значит, из его грозной телеграммы: срывается пуск завода, коллектив требует возобновить финансирование — получился пшик. С большого грома малый дождь. Конечно, он не надеялся, что позвонит сам премьер, но его заместитель или министр могли бы поинтересоваться, а то и приехать, разобраться на месте, либо вызвать его, Акопяна, для доклада. Значит, действительно пуск завода никому не нужен.

Он сидел обвявший, как ботва после мороза, ему ничего не хотелось делать. Чувствовал, как затылок все сильней наливается тяжестью — значит, поднимается давление. Во рту сделалось сухо и горько. Попросил секретаршу приготовить чаю, но некрепкого. Выпил таблетку адельфана, чтобы немного сбить давление.

— Мне нужно обдумать одно дело. Полчаса ни с кем не соединяй. Говори: на территории, — предупредил секретаршу.

А сам лег на узкий жесткий диванчик, стоявший вдоль стены. Под голову положил куртку, наверх берет — услышал от него запах одеколона, накрылся пиджаком. Закрыл глаза, но в голове, будто на звуковой пленке, прокручивался недавний разговор с заместителем министра, всплыло красное обветренное лицо бульдозериста, на фоне густых темно-серых облаков трепетал бело-красно-белый флаг. Кто-то же его встащил… Кому флаг. А у меня из головы не выходит печь размола клинкера. Дорога для подвоза сырья не закончена. Узкоколейка от станции не доведена до завода. Осталось каких-то полтораста метров. Рельсов не хватило. Шпалы уложили. Все подготовили — рельсов не привезли. Ну и бордель! Если сейчас не сделаем, до весны шпалы растащат. Начинай все сначала. От, безголовье! Они думают: флаг повесили — и все само собой сделается. Но кто дал команду? Со мной не посоветовались. Я ж чужой, небелорус. Даже пьянтос-бульдозерист уел: тут вам не Кавказ.

Акопян повернулся на другой бок с надеждой хоть на четверть часа задремать, отключить свой «компьютер». Но рой мыслей не покидал голову. И вдруг так захотелось бросить к черту все и поехать в Армению. Есть там дальние родственники. Там уважают родство, знают свои корни до седьмого колена. Сестра Нина переписывается с теткой. И жена Алена просила не раз: «Давай съездим в Армению». Он был один раз в Ереване и то в командировке. С женою всего один раз был на Черном море, в крымском санатории «Беларусь». И вчера она говорила: «Когда возьмешь отпуск?» — «Какой отпуск? Завод пускать надо. Тысячи забот…» — «Ты посмотри на себя. Один нос остался. Исхудал, почернел… Про жену, про семью и думать забыл. Без денег сидим…» А может, поехать завтра в Минск? Проведать дочку, внука. А в понедельник в министерство. А что там решишь? Министра нет. К вице-премьеру не пробьешься без предварительной договоренности. Кебичу не до него… Вспомнил, что вчера водитель просил отпустить его в субботу — копать картошку. Ничего не имею: ни своей машины, ни дачи. Отдал силы и здоровье заводу, который никому не нужен. И неизвестно, когда он начнет работать. Зачем цемент, если все вокруг разваливается, рушится. Цемент нужен, когда кипит строительство.

Мысли снова повернулись к семье, жене. Вчера она упрекнула: зима впереди, а картошки одна корзина. Соседке привезли из колхоза четыре мешка. «И нам привезут. Не переживай. Уборка картофеля только началась». — «Ага, привезут. У тебя один завод в голове. И днем, и ночью о нем думаешь…» В последнем слове почувствовал намек, что давно не спал с ней. Нет желания, и что больно поразило — нет силы. Вот что значит работать без отдыха! Да частенько без обеда. А вечером приходилось и рюмку принимать на голодный живот. Вчера он обнял жену, поцеловал, она прильнула к нему… Но сил хватило только на поцелуи. Больше ничего не получилось. Впервые за их семейную жизнь вышла осечка.

Алена вместо того, чтобы утешить, успокоить его, заплакала, начала укорять, что он завел себе молодую, что крутит с секретаршей, домой приезжает с пустыми штанами… Эти слова его сильно впечатлили и уязвили. Долго не мог заснуть. А тут еще заводские заботы, разговор с заместителем министра, неурядица кругом. Холодина и неуютность.

В голове будто засела мысль-заноза: что делать? Где выход? Невольно вспомнил отцовский рассказ: когда его вознамерились турнуть из партии, из кресла первого секретаря райкома, он из Лобановки рванул в Москву к Георгию Маленкову. И тот защитил, помог. А куда броситься ему, Георгию Акопяну? Ни в Минске, ни тем более в Москве его никто не ждет. Еще припомнился разговор с отцом про «черный след» Маленкова в Беларуси: разгром, который он учинил партийным кадрам в 1937 году. Отец не дослушал, решительно замахал руками: «Брехня, сынок! Теперь понавешали собак и на Сталина, и на его соратников. Маленков приезжал тогда с Яковлевым. Так того через год расстреляли. А Маленков пошел на повышение. Вот так, душа любезный. Сталин разбирался! Знал, кто чего стоит».

ОТ АВТОРА. Как и в предыдущих романах, позволю себе публицистическое отступление. Колоритная фигура ближайшего сталинского соратника Георгия Маленкова меня интересует давно. Еще в детстве, когда читал газеты, которыми были оклеены стены нашей хаты, часто бросалась в глаза его фамилия, мордастое лицо на фотоснимках. А потом, когда после смерти Сталина намного сократили налоги — Маленков тогда был председателем Совета Министров СССР, делал доклад, — народ всю свою благодарность направил на него. Вот тогда мои односельчане начали опрокидывать за его здоровье полные стаканы, которые окрестили «маленковскими».

В трагическом 1937-м заведующий отделом партийных органов ЦК Маленков приезжал в Минск вместе с Яковом Яковлевым, заведовавшим отделом сельского хозяйства ЦК. Мне довелось читать стенограмму пленума ЦК Компартии Беларуси, проходившего 29 июля 1937 года. Всех выступающих гости из Москвы забрасывали вопросами, не давали говорить. Вот яркий пример. Выступает председатель Слуцкого окрисполкома Жолудов. Яковлев перебивает его, называет «польским шпионом» и делает вывод-приговор: «Я думаю, что таким людям нечего делать ни в ЦК Белоруссии, ни в нашей партии».

Председатель: Есть такое предложение — предложение тов. Яковлева проголосовать. Кто за то, чтобы предложение т. Яковлева принять? Прошу проголосовать. Прошу опустить. Кто против? Нет? Ваш партийный билет.

Жолудов: Я не знаю. Я апеллирую к пленуму, разберутся, конечно, но я вредитель, так, по-видимому, получается…

Яковлев: Так получилось.

Жолудов: Я вредителем никогда не был. Я вышел из пролетарской семьи, боролся на фронтах. Ну что же… — отдает партийный билет.

Из 24 выступавших на пленуме 20 были расстреляны, среди них тогдашний Первый секретарь ЦК Василий Шарангович, первый белорус на этом посту. До него нашими партийцами руководили небелорусы. В том году КПБ потеряла 40 процентов своих членов. Были расстреляны сотни советских, хозяйственных руководителей, армейских командиров, ученых и писателей.

Случаются в истории удивительные, роковые совпадения. Ровно через год — 29 июля 1938-го Яков Яковлев был расстрелян как враг народа: «за что боролся, на то и напоролся». А Маленков вскоре стал секретарем ЦК, в августе 43-го возглавил Комитет при СНК СССР по восстановлению разрушенного хозяйства в освобожденных от фашистов районах. Проявил на этой должности превосходные организаторские способности.

Гнев товарищей-соратников настиг Георгия Маленкова в 1961 году: за грубые нарушения Устава партии, социалистической законности и антипартийную фракционную деятельность его исключили из КПСС. Умер Маленков в 1988-м на восемьдесят седьмом году жизни. Недаром говорят: пока толстый сохнет, так худой сдохнет. К слову, долго жили и ближайшие соратники Сталина — Молотов и Каганович. Неужели не мучили их угрызения совести?

Георгий Акопян с трудом поднялся, причесал поредевшие кудри, в которых с каждым днем появлялось все больше седых ниток-волосинок: неумолимое время ткало свою паутину. Печально подумалось: тогда было суровое время, но и теперь не легче. Только что не стреляют, не отбирают партбилеты. Зато сами партийцы кладут их на стол, сами пускают себе пулю в лоб. Позвал секретаршу, спросил, кто хотел с ним связаться.

— Звонил лесничий Акулич из Белой Горы. Через полчаса будет еще перезванивать.

— Позовите главного инженера, заместителя по строительству…

Закрутили его, взяли в плен обычные, будничные заботы и проблемы большой стройки. На планерке Георгий пересказал разговор с заместителем министра своим ближайшим помощникам.

— Устное разрешение — штука хитрая, — покрутил носом главный инженер. — А как пуск завода сорвется, тогда спросят: почему народ распустили? Кто разрешил?

— Ну, так денег же не дают, — парировал заместитель по строительству. — Завод в этом году пустить не удастся. Еще столько работы! Тем более там, наверху, никому наш завод не нужен.

— Короче, сделаем так, — решительно сказал Акопян. — Кто не сильно занят и хочет взять отпуск, отпускайте. На две недели за свой счет. Пускай убирают картошку. Готовятся к зиме.

Открыла дверь секретарша, сказала, что снова звонит лесничий.

— Все свободны! — Акопян снял трубку.

— Георгий Сергеевич, день добрый! Не пробиться к вам. Давно мы не виделись. Приглашаю на охоту. А то утки скоро отлетят на юг. За Белынковичами, в чистой зоне, есть озеро. Там уток — туча. Давайте завтра с утра и махнем туда. Ну как?

— И хочется, и колется. Дел разных полно.

— Делам всегда конца нет. Охота — дело сезонное. Сегодня можно — завтра нет. Так что поехали. Данила Баханьков будет. Вы же с водителем?

— Да нет. Отпросился… Картошку копать надо.

— А если поехать сегодня? На озере переночуем. У костра. Шандарахнем по антабке… А завтра до десяти он будет дома. Данила сидит без топлива. У меня только мотоцикл.

Акопян понял, почему так уговаривает лесничий: им не на чем ехать. И у него не ахти горючего, но вдруг так захотелось оказаться в лесу, весело погутарить, опрокинуть по «антабке»…

— Позвони через час. Тогда конкретно договоримся, — закончил он разговор.

День помалу разгорался. После обеда из-за туч пробилось яркое солнце и высветило на деревьях желто-красную листву — она напоминала раннюю седину в шевелюре еще молодого, здорового человека. Природа будто спохватилась, что наступает время бабьего лета, вымыла все вокруг бодрым осенним дождем, ветер посрывал сухую сморщенную листву, чтобы щедро раскрасить лес в осенние цвета. Воздух очистился, стал просветленным, прозрачным, как вымытое стекло.

Помалу улучшилось и настроение Акопяна. Все его мысли были об охоте. Заводские заботы отступили на второй план.

Они приехали на озеро, когда солнце еще не спряталось за деревья. Дмитрий Акулич развел охотников. Акопяна поставил на прогалинке, откуда был хороший обзор окрестности. Довольно большое озеро вытянутой подковой втиснулось меж леса. Наверное, с высоты оно напоминало след великана, заполненный водой, подумал Акопян, озирая окрестности, словно уже надеялся увидеть в вышине вереницу уток.

Метров за полсотни от него стоял Данила Баханьков. Сам лесничий вместе с водителем на старой плоскодонке пошуровали в камыши, густо укрывавшие противоположную сторону озера. Вскоре из камыша взмыла стайка уток, стремительно закружила над озером. Георгий не успел подготовиться, как увидел уток над головой. Вскинул ружье, почувствовал, что рука дрожит то ли от волнения, то ли от бессонной ночи, нажал курок — выстрела не было, даванул второй — грянул выстрел вдогонку стае. И ни единая утка не упала.

С досадой и растерянностью проводил глазами стаю птиц. Тут же бабахнул дуплетом Данила, две утки шлепнулись в воду. Также дуплетом снял двух уток лесничий.

«Везет же людям», — с досадой сплюнул Акопян, исподтишка выругался.

Остальные утки нырнули за макушки деревьев. Но одна отбилась, стремительно кружила над озером. Георгий торопливо заложил новый заряд. Утка приближалась, вскинул ружье, сильней прижал приклад к плечу, почувствовал, как такает сердце, поймал в прорези между стволов птицу, взял немного выше и даванул курок. Ему показалось, что выстрела не услышал, зато увидел, как подстреленная утка резко сложила крылья, спикировала вниз и бултыхнулась в воду. Лесничий с водителем проворно доставали добытую дичь. Акопян навел их на место, куда упал его трофей.

— Ого, какой качар! Красавец! — радостно крикнул лесничий.

Акопян сразу не сообразил, что качар — это селезень-красавец. Это он уразумел, когда увидел зелено-коричневую птицу, взял в руки. Вода стекла с перьев, с крыльев, ощутил слабую теплоту птичьего тела, совсем недавно бывшего полным жизни, проворства, первородной красоты. И вот его жизнь неожиданно оборвалась. Интересно, почему он остался, не полетел вместе со стаей? Отбился ли с перепуга, бросился ли искать свою подругу, подстреленную охотниками? И его настигла смерть. Георгию жаль было красавца селезня, и в то же время шевельнулась в душе азартная радость охотника от удачного, меткого выстрела. Если бы не попал, было бы стыдно: компаньоны-приятели сняли по две утки, а он ни одной. А так он может себя уважать, потому что еще имеет твердую руку и зоркий глаз.

Не мог знать Георгий Акопян, что это его последний трофей и последняя охота.

А в тот вечер они хорошо погутарили, посидели у костра, опрокинули не по одной «антабке». Были веселые анекдоты, шутливые охотничьи истории, вкусная, ароматная шурпа, которую умел готовить лесничий.

Георгий Акопян пил с опаской: помнил, чем кончился ужин месяц тому назад, августовским вечером в домике над Беседью. Да и принуждения — пить до дна — не было, а директор совхоза Данила Баханьков после нескольких «антабок» хмыкнул: пить, как и красть, надо осторожно. Настроение у Акопяна было отличное. Привезет жене красавца селезня — пусть знает, что он еще все может, сегодня у них все получится, он будет обнимать жену горячо и жадно, как в молодости, когда будил ее раза три-четыре за ночь…

Вернулся домой Акопян после полуночи. Алена ждала. Обрадовалась, когда увидела охотничий трофей. И действительно, они жарко целовались, и все у них получилось. Счастливая Алена улыбалась: «Ну во, видишь, побыл на природе. Отдохнул. И сила появилась. Бери отпуск. Немедленно…» Акопян не возражал, про недостроенный завод не сказал ни слова, поцеловал жену еще раз и вскоре заснул. И спал как пшеницу продавши.

Однако под утро схватило живот — проснулся от резкой боли. Сходил в туалет раз, другой, третий… Позвонил главному инженеру, сказал, что плохо себя чувствует, давление поднялось, не приедет на работу. «Может, какие лекарства нужны? Может, доктора прислать?» — сочувственно спрашивал коллега. «Да нет, спасибо. Мы тут разберемся…» Впервые Акопян не спросил, чем будет заниматься главный инженер, не дал руководящих указаний ни ему, ни другим специалистам. Что хотят, то пускай и делают. Раз высшему начальству этот завод до лампочки, так почему он распинался без выходных, без отдыха?

Сочувствие, забота главного инженера его по-человечески тронули. А они же столько раз спорили, чуть не брались загрудки. Однажды главный инженер даже положил на стол Акопяну заявление об увольнении по собственному желанию. Не один день потребовался директору завода, чтобы его соратник забрал заявление назад.

Целый день пролежал Акопян в постели. Под вечер поднялась температура. Его бросало в озноб. Алена не на шутку встревожилась, приложила губы ко лбу:

— Ой, ты же весь горишь! Что-то нужно делать…

Нашла таблетки, он послушно проглотил их. У него было полное безразличие к жизни. Не хотелось думать о заводе. В глазах будто застыла птица, которая вдруг поджала крылья и ринулась вниз — в последний полет.

Температура не спадала. Когда столбик ртути поднялся до тридцати девяти, Алена еще больше встревожилась, испугалась:

— Нужно вызывать «скорую». Ты весь горишь…

— Вызывай… — разнял запекшиеся губы Георгий.

 

VII

Уже второй месяц Андрей Сахута был безработным. Он вдруг заимел столько свободного времени! Своей дачи не нажил и машины собственной не приобрел. Самый что ни на есть пролетарий. Даже хуже, поскольку бедный пролетарий обычно имел постоянную работу. Пусть заработок маленький, но получал его ежемесячно: сперва — аванс, а потом — окончательный расчет, бывало, и прогрессивку получал, а потом и тринадцатую зарплату. На хлеб, на кефир, на «чернила», а то и на поллитру «белой» хватало. А у него, Сахуты, ничего. Вольный казак!

Ада по первому времени успокаивала: не переживай, отдохни, ей даже нравилось, что муж наконец дома и утром и вечером, может сходить в магазин, погулять с внуком. Но что бы он ни делал, чем бы ни занимался, в голове, словно ржавый гвоздь, сидела мысль: что дальше? Как жить? Чем заниматься? Где найти работу?

Первые дни ему было стыдно выйти на улицу, никого не хотелось видеть. Когда шел в магазин, казалось, что изо всех окон с затаенной радостью смотрят соседи: ага, коммуняка, теперь узнаешь, как люди живут, вместо коньяку попьешь кефирчик. Раньше ты видел жизнь из окна машины, из обкомовского кабинета да из президиума гордо посматривал в зал.

Однажды Сахута, впервые за долгие годы жизни в этом доме, пошел в свою районную поликлинику к участковому терапевту: донимает давление, бессонница мучит. Пошел пешком, поскольку на троллейбусе ехать, так надо пробивать талончик, а талончик надо купить, а он, Сахута, денег не зарабатывает, он — безработный. И на каждом шагу жизнь показывала ему фигу, будто издевалась: а, ты не давился в городском транспорте, теперь попробуешь, потискают тебя, голубчика.

Новое семиэтажное здание поликлиники Сахута хорошо знал: часто проезжал мимо на машине, но никогда в него не заходил. Теперь подошел, приостановился перед ступеньками высокого крыльца: мелькнула мысль, что строительством этой поликлиники, как и всей жизнью, руководили коммунисты. И он, Сахута, когда был первым секретарем райкома и после в обкоме — всегда думал о людях. Так почему же теперь разные горлопаны понавешали собак на партию? А значит, и на него, Андрея Сахуту, честного, добросовестного, преданного труженика. Почему сломали его судьбу, его карьеру?

Но шевельнулась в глубине души и другая мысль: вот нет райкома, обкома и ЦК, а жизнь не остановилась, и поликлиника работает, и трамваи, троллейбусы ходят, в магазинах есть хлеб и молоко, и даже очереди уменьшились, но не потому, что больше стало продуктов и товаров, нет, просто у людей меньше стало денег.

В довольно просторном, темноватом вестибюле — Сахута сразу отметил, что низковатый потолок строения угнетает человека, — он отыскал окошко регистратуры, спросил, есть ли талончики к участковому терапевту.

— К участковому можно без талончика, — буркнула усталая худощавая женщина. — Заказывайте карточку, и все…

Карточку… Ее ж надо иметь. Да, у него была карточка в лечкомиссии. И участковый доктор, дебелая пышногрудая улыбчивая Зинаида. О, как часто она звонила, заботилась о здоровье выского партийного функционера. «Андрей Матвеевич, вы о нас совсем забыли. Надо пройти осмотр. Анализы сдать. Флюорографию», — добродушным голосом ворковала в трубку персональная докторша. Сахута давным-давно забыл про очередь в поликлинике. Для него поездка в лечкомиссию напоминала свидание с молодой, угодливой симпатичной женщиной.

Он еще раз осмотрелся и увидел окошки — амбразуры, и у каждого стояли люди. За стеклом виднелись стеллажи, заставленные толстыми гроссбухами, в которых размещались медицинские карточки жителей района. Над одним из окошек он прочитал название своей улицы, приткнулся к очереди. Люди называли адрес, говорили, к какому врачу имеют талончик и быстро отходили.

Андрей приблизился к окошку, растерялся, не зная с чего начать.

— Что вам, молодой человек? — глянула на него женщина в очках. — Говорите быстрей.

— Мне нужно завести карточку. Иду к участковому терапевту.

Он подал в окошко паспорт. Женщина полистала документ, удивленно проговорила:

— Давно тут живете. А карточку до сих пор не завели.

— Некогда было болеть.

— А некоторым так нравится болеть. Лишь бы больничный урвать. Раньше так было. Теперь, наверно, такой халявы не будет. Рынок заставит вкалывать. А то при коммунистах люди делали вид, что работают, а государство… Ну, они, коммуняки, делали вид, что платят за работу. А что теперь? Где они, те коммуняки? Попрятались, как мыши под веником. Ваше место работы?

— Белорусское телевидение… Старший инженер, — соврал он.

Соврать решил еще по дороге в поликлинику, поскольку признаться, что безработный, язык не повернулся бы. А телевидение он знает, бывал там, друг работает. Знает, с каким уважением некоторые люди относятся к голубому экрану: он друг семьи, главный советчик и собесянник. Андрей чувствовал, что уши его вспыхнули краснотой, как у нашкодившего первоклассника, но женщина этого не заметила, она торопливо выписывала карточку, поскольку очередь к окошку мгновенно подросла.

— Идите на третий этаж. Карточку передадим, — женщина назвала номер кабинета, в котором принимает участковый терапевт. — А это талончик на флюорографию. Постарайтесь сегодня сделать снимок. Аккурат она сейчас работает. Тут, на первом этаже.

Андрей искренне поблагодарил регистраторшу, которая довольно вежливо все ему объяснила и между прочим всыпала коммунякам, а значит, и ему, бывшему секретарю обкома.

У дверей, за которыми размещалась флюорография, стояла длинная очередь. Андрей приткнулся в конце ее, непроизвольно вздохнул. Пожилая женщина, стоявшая перед ним, повернулась, поняла его вздох, успокоила:

— Тут быстро. Сделать снимок — минутное дело. Запускает сразу по четыре человека. А вы к какому доктору?

— К участковому.

— Это долго. Вы и там займите очередь. А тогда сюда. Я скажу, что вы за мною заняли…

Андрей послушался мудрого совета, направился на третий этаж. В полутемном коридоре на узких топчанах вдоль стены сидело много людей. Нашел нужный кабинет, спросил, кто последний.

— Я! — взметнул руку, будто почесал за ухом, довольно молодой усатый мужчина.

— И это все сюда? — удивился Андрей, поскольку насчитал аж семь человек.

— Ну да, все, — мрачно ответил усатый.

— А кто перед вами?

Усатый ткнул рукой на женщину в красной кофте.

— Будьте добры… Ну, скажите, что я за вами. Нужно снимок сделать. Флюорографию пройти.

— Хорошо, идите. Тут надолго. Можете и пивка выпить, — повеселевшим голосом ответил усатый мужчина.

Андрей почувствовал, что ему сделалось жарко, затылок наливался свинцовой тяжестью, хоть с утра он проглотил таблетку адельфана. Почувствовал, как защемило, сдавило за грудиной, нащупал в кармане валидол, потихоньку двинулся на первый этаж. Очередь там уменьшилась, вскоре Андрей оказался в полутемном коридорчике.

— Раздевайтесь. Вешайте на стул… Майку можно не снимать, — командовал женский голос. — Заходите в кабиночку. Руки в стороны. Подбородочек выше. Так, не дышать и не шевелиться. Все, готово. Снимок получите завтра.

Хоть бы какой-нибудь чахоткой не заболеть, шевельнулась тревожная мысль, поскольку в последнее время больно мрачно у него на душе, а невеселое настроение никому здоровья не придает.

Почти через три часа Андрей Сахута возвращался из поликлиники. Чувствовал себя совсем погано. Утомился в очереди перед дверью участкового врача, а в его кабинете был совсем недолго. Тот коротко выслушал жалобы больного, померил давление — сто семьдесят на девяносто. Врач спросил, какое рабочее давление. «Сто сорок на восемьдесят». Навыписывал разных таблеток, посоветовал чаще выезжать за город, больше ходить, раньше ложиться спать, короче, вести здоровый образ жизни.

В последнее время Андрей рано вставал. Когда удавалось заснуть с вечера, то чувствовал себя лучше, а бывало что целую ночь ворочался без сна. Тогда весь день болела голова, в которой бился рой неотвязных мыслей: как жить дальше, что делать, где найти работу. А прежде всего мучил болезненный вопрос: почему все так внезапно обрушилось? Почему рухнула такая могучая сверхдержава? Почему рассыпалась такая монолитная, идейно сплоченная многомиллионная коммунистическая партия?..

Ответа не находил. Но все больше убеждался, что развал не был внезапным, все назревало давно. Года три назад он начал замечать, что в стране что-то происходит не так, что начатая перестройка не способствует укреплению, а наоборот — разрушает экономику, подрывает идеологические опоры общества. По радио и телевидению все больше говорилось про общечеловеческие ценности и все меньше про коммунизм, про идеологическую работу. Говорить об идеологии стеснялись даже сами идеологи. И это веяние, этот ветер дул с востока, из самой белокаменной. А потом в ЦК КПБ бросились менять название идеологического отдела на гуманитарный, инструкторы его в один момент стали консультантами. И в обкоме на Андрея Сахуту смотрели как на человека, который ничего не делает: ни промышленность, ни сельское хозяйство он не курирует, кадры не подбирает, только занимается болтовней. А в современном обществе, на всех парусах мчащемся в демократию, места для ортодоксальных демагогов нет.

Еще острей он ощутил перемены, когда жена однажды сказала:

— Ищи себе другую работу. Никому не нужна твоя идеология. Болтовня эта всем опостылела.

— Ты сама до этого додумалась? Или с чужого голоса поешь?

— У меня свое соображение. И люди об этом говорят. И пишут в газетах. Почитай «Комсомолку». Там открытым текстом сказано… Ну, не так в лоб. Но смысл такой.

Андрей читал нечто подобное и в других газетах. Ада главным образом полюбила «Комсомольскую правду», хоть именно на страницах этого издания шло открытое шельмование идеалов, казавшихся Сахуте святыми, на которых воспитывался он, на которых выросло не одно поколение советских людей. Бывших комсомольцев.

Ищи работу… Легко сказать. Он же не дворник или сантехник. Подметал около одного дома, потом может орудовать метлой около соседнего или еще дальше. Где прикажут. Он же руководитель областного масштаба. Его все знают. Зачем я согласился идти в обком, иной раз костерил он себя. А куда б он делся? Если бы не согласился, так поперли бы на понижение, и все начали бы топтать. Вытирать об него ноги, как о тряпку. В глубине души он считал свое назначение не совсем разумным: лесничий по образованию, не философ, не историк. Почему технари начали руководить идеологией в ЦК КПБ? Дань научно-технической революции? Или дань моде? А потом новоиспеченные цековские «идеолухи» подбирали себе подобных в обкомы и райкомы. В таком подходе Андрей Сахута видел подрыв идеологической работы, ее ослабление. И это поощрялось центром как проявление нового мышления.

Как-то в воскресенье московское телевидение показало программу, в которой были специально подобранные кадры забастовок, демонстраций из всех союзных республик. Его охватили ужас и злость: как можно так показывать?! Диктор ни слова не сказал об осуждении шествий, не анализировались причины. Передача будто призывала: а вы, минчане, почему сидите? Почему не выходите на улицы? Почему не гоните своих партократов, идеологов? Типа Сахуты и ему подобных? Как не понимают этого в Кремле? Куда они смотрят? О чем думает Горбачев? А может, все это делается с его разрешения?

Особенно Сахуту впечатлили события в Китае. Приехал туда Горбачев, на центральной площади Пекина собрались несколько тысяч сторонников демократии, начали митинговать, выступать против власти. Их разогнали, повесили несколько самых ярых закоперщиков. И все успокоилось. Китайцы активно проводят модернизацию. Планомерно. Обдуманно. Не разрушительную перестройку, а модернизацию.

После поражения на выборах Андрей Сахута все чаще думал о своем будущем и перспективах строительства коммунизма. И его будущее, и перспективы коммунизма становились все более туманными и расплывчатыми. И он стал все реже улыбаться, вокруг глаз с каждым днем густела сетка мелких морщинок, от носа до уголков губ все глубже прорезалась морщина-подкова, глубокая и печальная.

Шло время. Ежедневно звонил Андрей бывшим коллегам, товарищам, есть ли у кого на примете вакансия, где бы возможно было устроиться. Ему сочувствовали, успокаивали, обещали поискать, но конкретных предложений не было. Словно обухом по голове ударило известие о смерти ответственного сотрудника ЦК КПБ Семена Михнюка, который некогда водил Сахуту на собеседование к Тихону Киселеву, тогдашнему первому секретарю ЦК Компартии Беларуси. Сахуту тогда избрали первым секретарем райкома. Семен Михнюк не дожил два года до пенсии, свалил преданного партийца инфаркт. «Наверное, и меня ждет такая судьба», — с печалью и безразличием подумал Андрей. Ибо с каждым днем чувствовал себя хуже, Ада каждый вечер устраивала допрос: кому звонил, кто что обещает. И почти каждый вечер вспыхивал скандал: я тебе давно говорила, чтобы искал работу, а ты все чего-то ждал, вот и дождался. Оказался у разбитого корыта.

Болезненно переживал Андрей, что не ощущал моральной поддержки детей, они стали реже заходить к ним. Сын Денис изредка звонил, утешал, дескать, не переживай, папа, все устроится, но ни разу не предложил денег, даже не спросил, может, помочь. Надя сама жила трудновато, одна растила ребенка.

Впервые в жизни, имея столько свободного времени, Андрей взялся за книги. Читал разные, а больше всего потянуло к белорусской литературе. Перечитал Короткевича «Колосья под серпом твоим», заново открыл для себя Купалу. Читал его стихи, поэмы, публицистические статьи о независимости, самостоятельности Беларуси и удивлялся, как злободневно они звучат сейчас. Как-то сказал об этом другу Петру Моховикову, тот аж обрадовался:

— Ага, дошло до тебя! Ну что ж, лучше поздно, чем никогда.

Петро звонил часто, вечерами заезжал, всегда брал с собой бутылку водки, а то и коньяку, яблоки или лимоны. Долго беседовали, спорили.

— Систему разрушила не пятая колонна, про которую ты говоришь. Не западные голоса, хоть и они старались изо всех сил. Она обрушилась изнутри. Люди утратили веру в коммунистические идеалы. Хрущев что обещал? Через двадцать лет — коммунизм. А прошло уже тридцать! Где тот коммунизм? Где обещанный земной рай? — горячился Петро. — Фига с маком! Пустые полки в магазинах. Талоны, купоны. Дурь, бестолковость на каждом шагу.

— Ну, а в Китае генсек сидит на месте. Политбюро управляет, — не сдавался Андрей. — Идет модернизация. Сами накормили свой миллиард с гаком. И нам тушенку продают. Куртки, шмотки. Даже Америку завалили товаром. Все у них есть. Значит, коммунистическая система развязала руки народу… Читал недавно Розанова. Прав Василий Васильевич, когда пишет, что Октябрьскую революцию подготовила литература. Она же, литература, подготовила и 91-й год. Вот книжечку «Тутэйшыя» недавно перечитал, вспомнилось, как однажды дискутировал с ними. У них были более весомые аргументы…

— С Розановым я согласен. Литература — большая сила. Она пробуждает души людей. Там, в душе человека, вызревают революции. А затем одна искра и вспыхивает пламя… — рассуждал Петро.

Эти встречи с другом, беседы, споры не приносили Андрею облегчения. После рюмки-другой засыпал легче, зато назавтра еще сильнее болела голова. И жить не хотелось…

Как-то вечером позвонил Микола Шандабыла из Могилева. Поговорили про житье-бытье, он и раньше звонил, успокаивал, чтобы сильно не брал в голову, работа найдется.

— Сколько твоей Брониславовне до пенсии?

— Два года. А мне целых семь.

— Да, тебе еще как медному котелку. Ну, так это ж хорошо! Молодой мужик. Еще наработаешься. Только не горюй. А то… На днях мы тут похоронили одного секретаря райкома. Сорок лет человеку. Инфаркт. Жена, стерва, пилить принялась… Доконала. Ему и без нее было муторно. Кошки на душе скребли… Слушай, а съезди ты домой. Я слышал, Марина с Бравусовым живут припеваючи. В Лобановке намечается вакансия. Главный лесничий лесхоза собирается на пенсию. Могу сосватать тебя. А с должности главного лесничего можно и в Минск сигануть, в министерство. В Лобановке председателем исполкома сейчас Толя Ракович. Сделали мы финт. Прежнего председателя забрали в Могилев. У него пенсия на носу. Давно просился… А Ракович молодой, толковый парень. Пускай управляет. Говорили с ним о тебе. Поддержка будет. Надумаешь ехать, звякни ему. Машину подошлет к подъезду. Что тебе по ночи тягаться…

Андрей поблагодарил земляка, сказал, что обдумает предложение.

Долго думать не было времени. Он схватился за это предложение, как утопающий за соломинку. Поехать в родную деревню хотел давно, но жена отговорила, дескать, что ты там высидишь в радиационной деревне. Теперь он решил не откладывать и дня чрез два выбрался в дорогу.

Билет Андрей взял в плацкартный вагон: все-таки чуть дешевле, меньше шансов встретить кого из знакомых, поскольку начальники ездят обычно в купейных вагонах. Людей набилось, как семечек в тыкву. Через час-два пассажиры начали выходить. Андрей ни с кем не заводил разговоров, читал газету, разгадал почти весь кроссворд. Похвалил себя: что-то знаю, и тут же упрекнул: кому нужны твои знания?

В Могилеве должна была состояться встреча с земляком Миколой Шандабылой. Твердо земляк не обещал, поскольку в тот день проводилось совещание, которое могло затянуться. В душе Андрею очень хотелось увидеться с другом, потому что теперь, как никогда раньше, ему нужна была поддержка, дружеский совет: земля как зашаталась под его ногами в дни ГКЧП, так и не имел он твердости, определенности в своем положении безработного партийного функционера. Подливала масла в огонь и жена, которая слишком нетерпеливо ждала, когда он найдет работу. Досаждала, что не согласился с предложением Гарошки — пойти в его фирму заместителем по сбыту и обеспечению, руководителем службы маркетинга.

Гарошка удивил. Андрей считал, что бывший второй секретарь райкома затаил обиду, когда его, Андрея, избрали первым, поскольку на эту должность претендовал Гарошка. Раньше их связывали нормальные, товарищеские отношения: Андрей Сахута — председатель райисполкома, Гарошка — второй секретарь, их объединяло общее дело. А тут ситуация поменялась: Гарошка сделался подчиненным, подчеркнуто угодливым и послушным. Сахута старался ничем не обидеть товарища по партии. Года два они работали вместе, довольно дружно и слаженно, но прежней теплоты и духа товарищества уже не было. Потом Гарошка перешел в горком на должность заведующего отделом. В начале 91-го, когда ощутил, что в воздухе запахло жареным, на имя жены, инженера по образованию, зарегистрировал фирму, которая начала выпускать счетчики горячей и холодной воды. Продукция нужная, фирма набирала силу. Гарошка расправил плечи. После ГКЧП он и позвонил Андрею: подал руку помощи. Ада ухватилась за это предложение: «Соглашайся, твоя лесная профессия в городе мало где нужна». Правда, ему обещали должность в Министерстве лесного хозяйства — министра он давно знал. Это была одна из причин нежелания идти к Гарошке. А вторая — иного рода: Андрей в глубине души боялся, что бывший его подчиненный хочет потешить свое самолюбие: «Ты когда-то командовал мной, а теперь я покомандую, да так, как захочу, поскольку никакой профсоюз, не то что партбюро, тебя не защитит».

Однако на вакантную должность в министерство взяли человека из ЦК. Жена, как прослышала об этом, учинила скандал: Андрей и Ада впервые крепко поссорились. Он пожалел, что не имеет «запасного аэродрома» — любовницы, к которой можно было бы уйти. Порой совсем не хотелось жить.

Даже возникали мысли о суициде…

Эти воспоминания промелькнули в голове Андрея Сахуты под перестук колес плацкартного вагона поезда, который мчал его на родину. Дорога всегда успокаивает человека. И Сахута чувствовал себя увереннее, в душе проклюнулся росток надежды: станет работать в родных местах наперекор радиации. Он начнет новую жизнь, воспрянет духом и телом. Он должен выстоять. Не сломаться.

Развал партии подкосил многих. Припомнил Семена Михнюка, который не дотянул до пенсии, упал, как подрубленное дерево. А как-то Андрею попалась на глаза статья: «Они ушли из жизни вместе с целой эпохой». Это была перепечатка из французского издания. Речь шла о самоубийстве бывшего милицейского министра Пуго, участника ГКЧП, бывшего главного хозяйственника СССР Кручины, маршала Ахромеева. Сильно, болезненно впечатлила статья. И тон ее был издевательский: ушли из жизни — туда им и дорога. Андрей особенно жалел маршала Ахромеева, с интересом слушал его острые, смелые выступления на съезде депутатов в Москве. Даже возникло сомнение: а сам ли ушел из жизни этот мужественный человек, не помогли ли ему это сделать?

В Могилев поезд пригрохотал под вечер. Стоял он тут аж двадцать минут, потому и договорились встретиться с Миколой Шандабылой. Вслед за пассажирами Андрей вышел из вагона и сразу увидел земляка, переваливавшегося навстречу. Высокий, грузный, краснолицый, в шикарном светло-сером костюме, но без галстука — воротник розоватой рубашки был расстегнут. Рубашка розоватого цвета неслучайна, чтобы не так в глаза бросалась краснота лица. Эта краснота, гладкость и ширина лица, а также круглое брюхо, выпиравшее из-под пиджака, ярко свидетельствовали, что заместитель председателя облисполкома по чернобыльским проблемам успешно побеждает радиацию. Своим видом он убеждал: «Вот я, мотаюсь по зоне, почти каждый день бываю в командировках, в отселенных деревнях — днюю и ночую на загрязненной территории, а меня и черт не берет».

Разве можно было узнать в нем того отчаянно-молодецкого танцора и гармониста, ловкого, легкого и с косою на сенокосе, и на вечеринке в плясках? Земляки обнялись. Николай Артемович похлопал Андрея по плечу, пристально глянул в глаза, будто искал приметы грусти и душевных терзаний у безработного обкомовца. И, конечно же, нашел их, поскольку Андрей похудел за последнее время, и плечи как-то по-старчески опустились. Но обратился земляк нарочито весело:

— Ну, выглядишь бодро. Молодцом! Не горюй! Все утрясется. Лихо перемелется, и снова хорошо будет.

— Ой, боюсь, долго лихо будет хозяйничать, — невольно вздохнул Андрей.

— Дорогой мой, никто этого не знает. Вот устроишься на работу. Поддержку гарантирую. Ты позвонил Раковичу?

— Не нашел я его, — соврал Андрей, поскольку и не искал — постеснялся. — Где-то на районе был…

— Напрасно. Ну, я сейчас на квартиру позвоню.

Попрощались без объятий. Миколе было неудобно, что не приглашает Сахуту в гости, не ищет для него вакансии в областном центре. Но он и сам чувствовал себя на своей должности неуверенно, поскольку и так уже три года после пенсии работает. Кое-кто из бывших обкомовцев и городских партийных деятелей не против занять его кресло, правда, с оглядкой, поскольку ездить в зону никому особо не хочется.

Дальше Андрей ехал один в купе. Всматривался в окно, словно прилип к нему. Начался лес. Деревья то отбегали на какую версту от железной дороги, то снова обступали рельсы с обеих сторон. Лес был все больше смешанный: березы, осинник, старые толстенные ольхи роскошествовали, как барыни.

Изредка на окраине леса возвышались дубы. Они слегка закраснелись, еще не хотели поддаваться дуновениям осени. Зато осины уже вспыхнули багряным пламенем, зажелтелись березы. Начиналось золотое бабье лето. Яркое вечернее солнце, словно прожектор, высвечивало и поваленные деревья, и хлам — неубранные, не сожженные ветки. Глаза не хотели это замечать, они любовались красотой верхнего яруса леса.

Андрей любил время бабьего лета. Любил прозрачность воздуха, чистоту высокого неба, многоцветное осеннее убранство и некое умиротворение в природе, которое передавалось и человеку. Легкая грусть овладевала душой: отлетело в теплые края вместе с птицами еще одно лето, впереди долгая зима, но после нее обязательно настанет весна, все живое расцветет, воспрянет душой и телом человек. Весной никто не хочет умирать. Цвести и радоваться стремится все живое.

Но на этот раз бабье лето мало радовало Андрея. И на душе не было того возвышенного ощущения, того волнения, которое охватывало, когда ехал на свою малую родину. Раньше всегда казалось: чем ближе родная деревня, тем больше в воздухе кислорода. Теперь на душе было уныло, тревога, неизвестность и неопределенность портили настроение, точили сердце.

На станцию Андрей Сахута приехал после полуночи. Несколько человек вышло из вагона, он ступил на перрон последним, сразу почувствовал дыхание влажного упругого ветра.

— Андрей Матвеевич! Добрый вечер! С приездом, — перед ним стоял высокий плечистый мужчина в темном плаще. — Узнали? Ракович.

— Анатолий Николаевич! Добрый вечер! Спасибо за встречу. Признаться, не ожидал… — пожал протянутую руку, даже захотелось обнять земляка, но сдержался: они все-таки малознакомы.

Похоже, Ракович почувствовал этот душевный порыв гостя, слегка обнял Сахуту за плечи, повел к машине. Водителя не было, Ракович сам сел за руль «Волги».

— А помните, Андрей Матвеевич, как вытягивал трактором ваш «газон»: вы тогда агитбригаду привозили на открытие клуба…

— Помню. Незабываемая была поездка. И вечер такой веселый. Концерт. Как ваш отец поживает?

— За семьдесят перевалило. На пенсии. Еще топает по хозяйству. Пчел держит. А приезжали вы… Кажется, это был шестьдесят первый год. Я закончил школу. Поступал в институт механизации. Завалил. Отец отматерил. Посадил на трактор. Вот, говорит, повкалываешь зиму, весну, так захочешь учиться. Так оно и было. На второй год поступил. И вот уже тридцать промелькнуло…

Андрей Сахута отчетливо вспомнил тот далекий осенний вечер. Как ехали в переполненном райкомовском «газике», он был за рулем, как забуксовали, пошли по грязи пешком, как встречали их сельчане. Потом концерт, угощение, веселые пляски, особенно выделялся счастливый председатель колхоза Николай Ракович. Припомнил Сахута и незабываемый поцелуй девушки-комсорга, ее признание, что первый раз сама целовала парня, своего начальника — он был тогда первым секретарем райкома комсомола, — да еще женатого.

— Там была у вас комсоргом девушка. Кажется, Полиной звали. Агрономом работала. Не знаете, где она?

— Почему не знаю? Знаю. Она теперь директор школы в Лобановке. Не повезло ей. В прошлом году умер муж. Года три до пенсии оставалось. Не болел. И на рюмку особо не налегал. Он был начальником энергосетей. Так сказать, главный электрик района. Лег спать и не проснулся. Инфаркт. А Полине Максимовне прошлой весной исполнилось пятьдесят. Шумно, весело отметили золотой юбилей. И вот осталась одна…

Ракович рассказывал о ее детях. Андрей слушал невнимательно, у него сразу мелькнула мысль, что надо с ней встретиться… Интересно, какая она теперь? Перед глазами предстала ясноглазая веселушка с пушистой толстой косой. Весь вечер он плясал с ней, жарко поцеловал — потом себя укорял: разве можно целовать другую, когда имеешь жену, молодую, красивую, любимую. Вспомнил, как сидели за столом после концерта, Поля прижималась к его ноге горячим коленом… И вот уже, как отметил Ракович, промелькнуло три десятилетия. Как летит время!

— Мест в гостинице нет. Переночуете у меня. На цемзаводе построили гостиницу. Но не довели до ума. И завод планировали пустить в этом году. Видимо, не удастся. Поставки оборудования срываются. Денег нет. Акопян, директор завода, от переживаний слег в больницу. Когда-то его отец был тут первым секретарем райкома партии…

Назавтра в кабинете Раковича Сахута знакомился со своим будущим шефом — директором лесхоза. Невысокий, щупловатый, под тонким птичьим носом темнели короткие усы.

— Капуцкий Иосиф Францевич, — подал узкую твердую ладонь.

Андрей назвал себя, искренне пожал руку директора, словно говорил: хочу, чтобы у нас были товарищеские отношения, я не приехал тебя подсиживать, хоть и местное начальство, и высшее — мои друзья и земляки. В круглых темных глазах директора увидел затаенную настороженность: зачем прилетела сюда эта столичная птаха? Он знал о Сахуте гораздо больше, чем Сахута о нем.

Хитрый Ракович сказал, что ему нужно на минутку отлучиться, вышел из кабинета, чтобы коллеги-лесоводы знакомились без него. Вскоре Сахута знал, что Капуцкий родом из Ошмян, приехал сюда после института, работал помощником лесничего, потом поднялся по служебной ступеньке — стал лесничим. На этой должности отработал семь лет, затем назначили его главным лесничим, и вот уже четвертый год работает директором лесхоза.

— А я после техникума начал свой жизненный путь помощником лесничего в Лесковичах. Месяца три отработал — взяли в армию. Вернулся со службы. Может, с полгода отработал, избрали секретарем райкома комсомола. А потом — обком комсомола, ЦК, в Минске — райисполком, райком, обком… Ну, а тут известные вам события. И остался я при своих…

— Ну, я слышал о вас. Ничего, как-нибудь все утрясется. Лес шумит… Работы нам хватит, — рассудительно сказал Капуцкий.

Внешне Капуцкий был очень спокойным, но в его голове роем гудели мысли. С одной стороны его удовлетворял такой поворот событий: будет новый главный лесничий, профессионально человек отсталый, но жизненный опыт имеет, связи в области и в столице тоже имеет. Директором его пока что не поставят, да и захочет ли он тут осесть? Карьеру лесную делать ему поздновато — перевалил за полсотни. А вот ему, Иосифу Капуцкому, самое время сбежать отсюда, из радиационной зоны. Лесхоз считается одним из передовых в области за год. Сахута обкатается тут, а он будет готовить себе почву. А вдруг жена Сахуты упрется? Верно, ей не захочется из столицы ехать сюда. А может, дети выпихнут, им всегда мало места.

Вопросов в голове Капуцкого было больше, чем ответов. И потому он осторожно расспросил про семью, про жену. То, что ей всего два года до пенсии, что она тут когда-то работала, что они тут когда-то познакомились, поженились, — обнадеживало.

— Это вы родом из Хатыничей?

— Да, моя старшая сестра живет там и сейчас. В отселенной деревне. Хочу подъехать к ней. Может, Ракович даст машину.

— Можно сегодня съездить. У меня есть транспорт. И в лесничество заскочим. Там помощник исполняет обязанности лесничего. Молодой парень. Еще холостяк. Бежать хочет от радиации. Лесничий вырвался, как птица из клетки. Двое маленьких детей. Грех держать было.

Андрей слушал, и вдруг его обожгла мысль: а что если устроиться в лесничество? Раз есть вакансия. Там когда-то начинал. Марина близко живет… Ада, конечно, будет против. Зато не нужно возвращаться в опостылевший город, видеть сочувственные взгляды, ждать звонков. Просить у жены денег даже на пиво…

— А знаете, Иосиф Францевич, у меня крамольная мысль появилась. А может, устроиться пока что лесничим? Раз есть вакансия.

— Отличная мысля! До первого декабря еще больше двух месяцев. А ждать да догонять — паршивое дело. Сейчас едем в лесхоз. Напишете заявление и катанем на смотрины.

Вошел Ракович.

— Извините, мужики, я с заместителем решал одно дело. Задержался. Вы немного познакомились?

— Мы хорошо побеседовали. С сегодняшнего дня Андрей Матвеевич заступает на работу, — с нескрываемой радостью сообщил Капуцкий, мол, во какой я дипломат.

— Вы что, шутите? На какую должность? — удивился Ракович.

— Лесничим на своей родине. Где когда-то начинал свою…

Сахута искал нужное слово и будто споткнулся. Напрашивались варианты: свою биографию, или жизненную дорогу, или деятельность. Но все варианты показались излишне пафосными: выходит, что он за тридцать лет поднялся на одну ступеньку — вырос от помощника до лесничего!

Ракович, видимо, понял переживания, душевное состояние минского гостя, поскольку поспешил подбодрить:

— Андрей Матвеевич, у вас есть шанс за два-три года пройти путь от лесничего до министра. Это стоит отметить.

Хозяин кабинета достал из сейфа бутылку коньяку «Белый аист», заказал секретарше три чашки кофе.

Анатолий Ракович не ждал такого поворота и был действительно рад, что высокий столичный гость не побоялся радиации, бросает столицу, чтобы начать работу на своей родине. Удовлетворение было и на лице Иосифа Капуцкого, но в глубине его темных круглых глаз затаилось несогласие со словами председателя райисполкома: он, директор лесхоза, должен идти на повышение, поскольку уже наелся радионуклидов, его дочка болеет щитовидкой. В душе Иосифа Францевича окрепла надежда, что он вырвется отсюда. Но сделает это с достоинством — поднимется вверх по карьерной лестнице.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

3 октября. Пинск, Брестская область. Сессия городского совета решила вернуть Пинску герб, присвоенный ему по Магдебурскому праву 1 января 1581 года — в период правления Стефана Батория.

4 октября. Берлин. Германия отметила первую годовщину воссоединения страны. День 3 октября объявлен государственным праздником.

11 октября. Вильнюс. 10 октября на вильнюсском кладбище Панерай похоронена старейшая белорусская писательница Зоська Верас. Ее светлая жизнь началась 30 сентября 1892 года.

 

VIII

Первый день после отдыха поразил Петра Моховикова. И прежде всего — необычной тишиной на студии. Тихо было в павильонах, тихо в коридорах, молчали телефоны. За целый день ему не позвонил никто из начальства. Сказал о своем впечатлении заместителю Евгению. Тот хохотнул:

— Начальству все до лампадки. Все бросились строить коттеджи. Грызутся за наделы земли, за льготные кредиты. И смелые все сделались. Знают, что на бюро райкома не потащат. В ЦК не вызовут. Тишина. Между прочим, цензоршу нашу отправили на покой. А то ж дурью занималась. Помнишь, какой гвалт подняла с этим фильмом? Ну, где про Свислочь были кадры, а дальше штаб БВО. Грозила тебе влепить строгача. А на открытках этот пейзаж вовсю тиражировали.

Петро припомнил ту историю, когда цензорша грозилась снять с эфира передачу. А это уже ЧП! Большие неприятности, и прежде всего для главного редактора. Куда смотрел? Тогда он, так сказать, взял ответственность на себя.

— Я в свой журнал записала, что вас предупредила. Если кто заметит, будете отвечать, — скрипела бдительная бабуся в телефонную трубку.

По счастью, никто не обратил внимания на тот кадр. Все тогда обошлось. А теперь будет еще лучше, поскольку меньше станет возни вокруг передач. Хотелось верить, что работать станет интереснее, свободней.

День кончался. Петро пододвинул ближе календарь, взглянул на свои заметки: все ли сделал? Над цифрой 30, круглой, представительной, приписка более мелким шрифтом: именины Веры, Любови, Надежды.

Из этой троицы больше всего его грела Надежда. Веры не было. Любовь притупилась: возраст, что ни говори, за полсотни перевалил, уже «няма таго, што раньш было…». А вот надежда — она умирает последней.

Надежда на то, что все перемелется, перетрется, переходится, как тесто в деже, и жизнь войдет в свои извечные берега, покатится привычным ходом. Как бы ни было беспокойно, смутно на белом свете, жизнь не останавливается. После грома наступает затишье, после бури-урагана на море житейском воцаряется штиль. Петру захотелось записать эти рассуждения, достал кондуит, по привычке отлистал несколько страниц назад, будто для разгону прочитать их, чтобы лучше писалось далее, о дне сегодняшнем.

4 сентября. Среда. Утро было чудесное, светлое, очень тихое, какое-то пригрустившее. А после обеда поднялся ветер — значит, будет перемена погоды. В природе тишины долго не бывает. На душе неспокойно. В Москве на съезде депутатов Горбачев не дает никому сказать ни слова: объявляет перерывы — до 15 часов, потом до 17. Депутат Виктор Алкснис сравнил ситуацию с 1918 годом, с разгоном «Учредительного собрания». Объявили, что в Китай драпанули тысячи партработников и чекистов. Нашим туда далеко, а то сыпанули бы… Земляк Андрей Сахута, бывший секретарь обкома партии, без работы ходит. Еще факт: писатели России дежурят ночами возле своего здания — боятся, что его захватит другая группировка писак. Дожили!

9 сентября. Вторник. Какой туман! Кажется, что деревья, дома — все обложено ватой. Но помалу туман начал развеиваться, выглянуло яркое и еще довольно теплое солнышко. И вся окрестность засветилась тонкими нитками паутины — первая примета бабьего лета. Через четыре дня его календарное начало. Люблю это время в природе!

На мой отпуск выпало много хозяйственных дел: кончаю баню, оббиваю стены предбанника вагонкой — азартное дело! Нужно искать печку, рамы на балконе надо установить. Кругом заботы…

Больше двух недель живет независимая Беларусь. Изменений пока никаких. Разве что бело-красно-белый флаг над горсоветом. Трехдневный путч развалил союз нерушимый. А что будет на его руинах?

Газеты сообщают: в Могилеве над зданием городского совета реет бело-красно-белый флаг, красуется герб «Погоня». Наконец-то! А Ленинград уже стал Санкт-Петербургом. Минский горсовет ставит вопрос о возвращении исторического названия — Менск.

13 сентября. Пятница. После сильного потепления — вчера было плюс 23 — снова похолодало. Осень берет свое. Зато вчера привез две корзины опят. Замечательные грибы! Не было летом грибов, может быть, осень отблагодарит за терпение. А какое наслаждение собирать опята! Найдешь пень, а он весь облеплен грибами. Сверху они стоят будто раскрытые зонтики — чистые, белехонькие, здоровые, а ниже маленькие, словно рыжевато-белые шарики. Приходится срезать только шляпки — они самые вкусные. Обрежешь пень, остаются белые корни, будто протянутые руки: впечатление, что пень кричит, молит: «Отдай мои грибы, мое богатство!»

Сегодня почти полдня отдал внуку Алесику. Свозил его с родителями в поликлинику, где взяли у малыша кровь из пальчика. Сначала он молчал, потом сильно плакал. А затем крепко спал на улице, во дворе, а дед, это значит, я, читал «Зрячий посох» Виктора Астафьева. Прекрасная вещь! Пишет ярко, образно, щемящее лирично.

Вот и вечер. Ева с Иринкой пошли в магазин, а я с внуком. Он вновь заснул. О, как он спит! Руки полусогнутые в кулачки, ноги, как у лягушки, согнуты в коленки и раскинуты в стороны. Здоровенький, хороший мальчик растет. О том, что в его жилах не течет моя кровь, стараюсь не думать. С Кастусем отношения хорошие, невестка как-то призналась, что завидует нашей дружбе. Вот выдадим замуж Ирину, будет у нас еще внук или внучка. Жизнь продолжается. Будем сеять, Беларусь!

16 сентября. Понедельник. В выходные ездили с Евой на дачу. Собирали опята, бруснику. Приятное занятие. Отдохнули с пользой. Надышались воздухом, настоянном на можжевельнике, на вереске. Есть в лесном воздухе аромат смолы-живицы и таинственный, горьковато-печальный запах желтой березовой листвы.

Тревожит положение в мире. Завтра начнется сессия нашего Верховного Совета. Кого выберут председателем? Будет претендовать и доктор наук Карпенко. Мало знаю его. Вряд ли, чтобы он прошел. Да и Позняк не пройдет.

18 сентября. Среда. Туманный день. Тепло, тихо. Слушаю по радио про сессию нашего парламента. В конце концов выбрали Стаса Шушкевича, сына белорусского поэта, узника бериевского лагеря, — председателем Верховного Совета Беларуси. Претендовали вчера он, Кебич, Карпенко и Заблоцкий. Позняк понял, что не пройдет. И не лез. После голосований остались Шушкевич и Кебич. Но ни один из них не набрал требуемого количества голосов. Сегодня Кебич свою кандидатуру снял, и Станислав Станиславович прошел. Я немного знаком с ним. Он принимал участие в одной нашей передаче. Надеюсь, он будет содействовать Возрождению.

19 сентября. Четверг. Слушаю, а изредка и включаю телевизор. Чтобы понаблюдать за работой нашего парламента. На глазах взрослеют депутаты. Нил Гилевич сделал интересный, аргументированный и эмоциональный доклад о символике: гербе, флаге, гимне. Некий ветеран начал цитировать историков-ортодоксов. Мол, бело-красно-белый флаг и «Погоня» — не наши символы. Вспыхнула дискуссия. И что интересно, многие депутаты, вчера говорившие на другом языке, сегодня выступали по-белорусски. Хорошо говорил президент Академии наук Платонов. Это очень талантливый ученый, патриот. Начал по-белорусски, потом признался, что трудновато выступать на родном языке, не хватает слов, поскольку отучен, как и все мы. Перешел на русский язык, отметил: «Мы все психологически изранены. Мы не машины. Все происходящее действует на нас». Символику горячо поддержали.

Сегодня на календаре — День чудес. И чудо произошло: утвержден бело-красно белый флаг и герб «Погоня». Жыве Беларусь!

Петро принялся читать запись за 27 сентября, но его прервал телефонный звонок. В трубке послышался басистый голос Володи Климчука, бывшего телевизионного коллеги, он много лет работал главным редактором литературно-драматической редакции, а теперь — директор издательства.

— Привет, старик! Ты так поздно сидишь на работе? Ну и стахановец! Затосковал по студии за время отпуска? Как отдохнул?

— Нормально. И грибы собирал, и баню строил, и землю копал.

— Значит, силы и мощи набрался. Самое время переходить ко мне.

— Как это — к тебе?

— Я ж тебе не раз говорил. Мой главный редактор — пенсионер. И что я хочу перетянуть тебя на эту должность. Ты агроном по образованию. А наше издательство имеет сельскохозяйственный профиль. Так вот, главный подал заявление. Ну, ему сказали: «Пора, братец…» Готовят место для бывшего цековца. Знаю его. Дуб дубом… Председатель Госкомпечати в отъезде. Скоро вернется. И тогда будет поздно. Его заместитель, наш куратор, против того цековца. Это он мне сказал, а председателю он так не скажет. Дорогой дружище, я тебе советую. Просто прошу. Сделай решительный шаг.

— Володя, так неожиданно. Нужно подумать. С женой посоветоваться.

— Жене скажи только одно. Будешь получать вдвое больше. Жду тебя завтра утром. Побеседуем. Я с восьми уже на работе. Можешь в половину девятого подъехать. Ну, так что? Ждать? Или искать кого другого? Времени у меня мало.

— Хорошо. Жди, — решительно сказал Петро.

Желание что-то записать в дневник сразу пропало: тут думать надо! Это ж не шуточки — такое предложение. Телевидению отдал почти двадцать лет. Обвел глазами свой кабинет. Почувствовал: жалко его покидать — больше десяти лет отсидел тут. Все знакомое до каждой щелочки, привычное, а там все новое: люди, дела, проблемы. В последнее время был недоволен своей работой, не нравилось новое руководство. Казалось, что готов попрощаться с голубым экраном, поскольку все, что там происходит, что показывает экран, это имитация жизни. Он все больше убеждался: телевизор — ящик для лентяев и дураков, поскольку передачи, дающие что-то уму и сердцу, — редкость.

Нужно отважиться. Вчера удивил земляк Андрей Сахута. Позвонил Петро ему на квартиру, трубку сняла Ада и начала что называется «рвать и метать»: такой идеалист муж, поехал в радиоактивную зону и начал работать рядовым лесничим! Бросил все: семью, друзей. Петро не верил своим ушам: секретарь обкома партии — и вдруг лесничий в радиоактивной зоне. Потом она добавила, что будто бы через три месяца его назначат главным лесничим в райцентре. Однако ж зачуханная Лобановка, нашпигованная радионуклидами, — не столица. Да могут и не назначить. Так и будет там сидеть до пенсии. Если доживет…

Ада говорила сумбурно, взволнованно, в голосе слышались раздражение, обида, злость, что не посоветовался, не послушался ее. Петру казалось, что у друга хорошая семья, и вдруг такие ярость и злоба.

Поторопился Андрей, подумалось Петру, мог бы пойти в издательство, хотя туда не взяли бы, раз отбиваются от цековского кадра, а вот на свое место на телевидении мог бы предложить. Мысли, мысли клубились в голове Петра Моховикова. Нужно быстрей домой. Что скажет Ева? Он предчувствовал, что она скажет. Когда услышала, что оклад там больше, посоветовала:

— Ну, то, может, стоит идти. А как туда добираться? Это ж далеко. Проспект Машерова…

Они начали обсуждать, как туда лучше доехать. Были разные варианты: автобусом, троллейбусом до остановки «Немига» или трамваем до метро. Пересадка, зато быстро.

Петро был благодарен Еве за понимание, спокойную рассудительность и терпимость. «Какое это счастье — иметь хорошую жену!» — подумал он. Вспомнил вчерашний разговор с Адой, понял, что между Сахутами отношения накалились. Похоже, она основательно допекла мужа, что долго ходит без работы. Потому Андрей и бросил Минск, может все кончиться разводом.

Утром Петро Моховиков был на проспекте Машерова. Шел не торопясь, приглядывался к зданиям, словно хотел все хорошо запомнить, поскольку, возможно, по этому маршруту придется ходить аж до пенсии. Миновал громоздкий Дом моделей, вот знаменитый магазин «Алеся» — заветный уголок столицы для всех женщин. Был он тут с Евой, но очень давно.

Петро плотней замотал шарфом шею, поскольку прямо в лицо дул влажный порывистый норд-вест, передернул плечами под кожаной курткой. Эту одежку ветер не пробивал, а коленям было холодно. Хватит пижонить, нужно носить подштанники, поущучивал себя Петро, глянул на часы — стрелки показывали двадцать минут девятого. Поддал ходу, поскольку опаздывать нежелательно, но и раньше припираться тоже не стоит, чтобы не подумал директор издательства, что тележурналист Петро Моховиков сильно жаждет занять кресло главного редактора. Правда, он и на телевидении имел, так сказать, адекватное кресло, однако же тут большие деньги.

Вот и Дом книги. Серая двенадцатиэтажная громада торцовой стеной жалась к широкому проспекту. Петро невольно подумал, что так давно живет в Минске, а в этом доме не был. Правда, книжный магазин «Светоч», размещавшийся сбоку, наведывал много раз. И вот теперь он будет ходить тут ежедневно. Вчера утром об этом и думать не думал. Интересна жизнь своими поворотами! В нем вызревала решимость принять предложение друга. Рикошетом развал КПСС оказал влияние и на его судьбу — раньше мог бы вмешаться ЦК и не отпустить его, нужно было бы сниматься с учета в одном райкоме, становиться на учет в другом. Жизнь упростилась. А может, наоборот, усложнилась? Больше будет бедлама? Чиновничьего самодурства?

Ровно в половину девятого Петро Моховиков переступил порог издательской приемной. В небольшой комнатушке за массивным столом сидела смугловатая девушка в очках и печатала на пишущей машинке. На светло-коричневой двери справа бросалась в глаза табличка «Директор», а слева на такой же двери было написано — главный редактор. Значит, кабинет за этой дверью может быть моим, подумал Петро, поздоровался и назвал себя. В этот миг дверь открылась. Владимир Климчук, высокий, грузный, также в очках на широком лице, басистым голосом произнес:

— Заходи, Петро. Разденешься у меня.

Не теряя времени, он достал лист бумаги, подал гостю.

— Ну что, будем работать? Тогда пиши заявление. На мое имя. Как жена? Поддержала?

— Ты прав, — улыбнулся Петро. — Как сказал, буду зарабатывать больше, сразу согласилась. Хоть она и без этой фразы не возражала бы. Мы хорошо живем. Я рад, что нашел ее.

— Тебе можно позавидовать. Об этом в другой раз. Садись, может, за этот стол, — Климчук показал на длинный стол вдоль стены довольно большого кабинета. — Ко мне будут заходить люди. А тебе нужно написать заявление, заполнить листок учета кадров. Автобиографию. Краткую, излишне не растягивай. И пойдем к начальнику управления кадров. Я вчера с ним переговорил. Пойдем знакомиться.

В тот день, как обычно по вторникам, в два часа дня у заместителя председателя Гостелерадио Ивана Кузьмича проводилась планерка, на профессиональном языке — задел. Иван Кузьмич, имевший прозвище Биллиардный шар, поскольку свою круглую голову обычно брил под ноль, долгое время работал директором программ. Раньше над ним насмехались, когда он произносил слово «стенарии». Теперь сценарии он читал редко, поэтому сие слово от него слышали реже, молодые сотрудники даже и не знали, о ком говорят коллеги: главный читатель «стенариев». В свое время Иван Кузьмич работал в отделе пропаганды ЦК партии, оттуда его спустили директором программ телевидения, имел он двух заместителей, персональную черную «Волгу» и от темна до темна сидел в небольшом прокуренном кабинетике на старой телестудии, размещавшейся на берегу Свислочи. Теперь он заимел шикарный кабинет в новой высоченной махине телестудии.

Планерки-заделы, обсуждение программ телевидения на неделю Иван Кузьмич проводил, как сам любил говорить, в темпе. Так было и на этот раз. У Петра Моховикова было странное ощущение: неужели сегодня последняя планерка для него? Ну, могут неделю-две подержать, хоть имеют право тормознуть и на месяц, но он надеялся, что отпустят. Раз человек твердо решил перейти на другую работу, нечего водить его за нос.

В конце каждой планерки шеф телевидения позволял себе краткий монолог: «озадачить» подчиненных, настроить на творческую, а главное дисциплинированную слаженную работу, поскольку их огрехи сразу видны всему белорусскому народу. Монологи эти были похожи, как два биллиардных шара, но Иван Кузьмич не мог представить планерку без этого финального аккорда. Планерка без заключительного монолога напоминала выпивку без тоста.

— Ну что, все обговорили. Спасибо за работу. Все свободны, — закончил свой монолог Иван Кузьмич.

Порой кого-нибудь из главных редакторов он просил остаться, чтобы решить некий вопрос. На этот раз в кабинете остался без приглашения главный редактор научно-популярной редакции Моховиков.

— Что, Петр Захарович, есть проблемы? — хозяин кабинета взглянул на часы: значит, куда-то спешил.

— Есть вот такая бумага, — Петро положил перед ним заявление.

Иван Кузьмич прочитал раз, другой, поднял усталые глаза:

— Ты что? Это серьезно? И куда решил рвануть?

— Я бы не хотел пока говорить…

— Ну что за секреты? А я открою тебе свой секрет. Иной раз думаю… Вот в будущем году отмечу юбилей. И попрошусь в отставку. Хоть на рыбалку поезжу. И на свое место предложу тебя. В этом кресле должен сидеть только профессионал. Сам понимаешь, огрехи нашей службы сразу всем видны. А ты, братец, в кусты. Подводишь меня. Хотя я понимаю ситуацию… Так куда все-таки? Не хочешь признаться? Председатель позовет тебя. И мне нужно с ним поговорить. Так что, надо посоветоваться.

Петро мог сказать, что через год ему будет пятьдесят четыре, а если Иван Кузьмич пожелает еще больше «порулить» телевидением и задержится на год-два после юбилея, то выдвигать Петра будет поздно. Но он видел, что шеф действительно спешит, поэтому сказал:

— У меня есть заместитель. Человек опытный, неплохой организатор.

— Хорошо. С какого хочешь?

— Я готов хоть с сегодняшнего…

— Ну, братец, шустрый ты. Как форель. Ты ж знаешь, имеем право подержать месяц. Ну, да насильно мил не будешь. Да и парткома нет. И ЦК ушел в небытие. Короче, неделя на раздумье. Я опаздываю уже.

— До свидания. Надеюсь на вашу поддержку.

— Хорошо, — шумно вздохнул Иван Кузьмич.

Через десять дней Петро Моховиков был назначен на должность главного редактора издательства. Накануне собрал своих студийных коллег, поблагодарил всех: и сторонников, и оппонентов, и завистников. А это есть в любом коллективе, особенно творческом. И, наверное, всегда будет. У любого руководителя, имеющего хотя бы полдюжины подчиненных, будут любимчики, будет как минимум три группировки.

Петро знал, что подготовлен приказ о назначении бывшего заместителя на должность главного, именно он и рекомендовал его, но пока председатель не подписал, говорить об этом не стоит. Профсоюзный лидер, зрелых лет женщина-редактор, произнесла довольно длинную речь, в которой благодарила уже бывшего главного «от всего коллектива и от себя лично» за терпеливость, за строгость, требовательность, но прежде всего за то, что был отзывчивым и добрым. Симпатичная девушка, недавно начавшая работать режиссером, вручила букет цветов. Петро чмокнул ее в щеку, уловил улыбки на некоторых лицах, понял, что к чему… Чтобы воодушевить, подбодрить молодого режиссера, он частенько подхваливал ее передачи, и женщины, а может, и некоторые мужчины, решили: главный полюбил девушку, возможно, иным казалось, что он поглядывает на красавицу как кот на сало. А он порой и вправду любовался ей. А между тем профсоюзный лидер подарила Петру красивую чашку:

— Дорогой Петро Захарович! Когда будете пить чай. Или кофе. Или что покрепче, вспомните телевидение, нашу дружную редакцию. Нашу науч-попу. Пусть покажется вам, что целуете всех красивых девушек. Да и женщин — тоже. Счастья вам на новой работе.

Все дружно зааплодировали. Петро почувствовал, что к горлу подкатил ком, пожалел, что не купил пару бутылок вина, поскольку горбачевская антиалкогольная кампания сошла на нет. Правда, телевизионное начальство тормоза не отпускало: пьянка на студии особенно опасна — срыв передачи, как и шило в мешке, не утаишь. Да и проводилось собрание в начале дня, так что выпивка могла повредить новому шефу редакции.

А Петра Моховикова ждало новое дело, новый коллектив, в котором имелись, понятно, и красивые девушки. Особенно их много было на соседнем, девятом этаже, где размещалось мощное на то время издательство «Мастацкая літаратура». Таких красавиц, каких можно было встретить тут, Петро не видел и на телестудии. Но в этом он убедится позже.

На первой планерке Климчук представил нового главного редактора. Как полагается, директор сидел в торце стола, а по правую руку от него — традиционное место главного редактора. За этим столом каждый участник совещания имел свое определенное место. По левую руку от шефа горбатился сутуловатый, бровастый заместитель директора Виктор Сидорович, подле него сидела синеглазая смугловатая красавица Галина Казимировна — заведующая производственным отделом. Именно ей дал слово директор. Начала она громким, приятным голосом — наверное, в компании хорошо поет, подумал Петро, внимательно слушая докладчика. Для него все было новым и не всегда понятным, полным таинственного смысла.

— В июле и августе мы сработали неважно. Но в этом виновата типография. Их люди были в отпусках. Остальные печатали учебники для школ. Наши заказы наполовину вычеркивались. В сентябре мы план выполнили, — Галина Казимировна передохнула, поправила очки, подвинула свои бумаги ближе. — На октябрь принято целых семь рукописей. Уже есть два сигнала…

Услыхав про сигналы, Петро внутренне встрепенулся — знакомое словечко: сигналы телецентра передают картинку на экран, а издательский сигнал означает другое — первый сигнальный экземпляр новорожденной книги. Будто подает голос книга: я родилась, встречайте! Галина Казимировна повела речь о качестве рукописей, об ошибках. Тут ее перебил директор:

— Простите, Галина Казимировна, об этом я долдоню на каждой планерке. Если в рукописи ошибка, то по закону подлости даже десять корректоров ее могут не поймать. Она проскочит в книгу. Продолжайте, пожалуйста.

А Петро вспомнил «стенариста» Ивана Кузьмича, который всегда талдычил о качестве «стенариев»: есть оригинальный ход, значит, будет интересная передача. Поначалу и он старательно правил ошибки, потом понял, что грамотность имеет значение только в дикторском тексте. Петро невольно подумал: сценарий телепередачи — не книга. И чем больше слушал выступающих, тем убеждался сильней, насколько сложно и многогранно издательское дело. И тут все связаны. Словно альпинисты: пропустил редактор ошибку — она проскочит и в книгу. Либо редактор «гнал» рукопись, горбатился день и ночь, а художники не сделали своевременно оформление — книга вылетела из графика. Одна, другая накладка — коллектив без прогрессивки. А именно прогрессивкой, будто пряником, искушал директор Петра. Так весомый же пряник, поскольку прогрессивка иной раз превышает зарплату.

Все службы докладывали о своих проблемах. Заведующая корректорской, отбросив за спину толстую русую косу, читала из блокнота: какие рукописи в работе, какие поступили первые корректуры, какие подписные, погоревала, что заболела подчитчица, нужно, чтобы редакции по очереди выделяли по одному человеку для подчитки. Заместитель директора говорил, что подросла цена бумаги, далекий Сыктывкар задерживает поставки, что бумажная удавка может задушить издательство.

— Надо послать человека в командировку. Пусть возьмет несколько русскоязычных книг, пару бутылок «Беловежской», — заметил директор.

Председатель профкома сказала, что в подшефный совхоз нужно отправить трех человек на уборку капусты — это последний заезд.

— Останетесь после планерки. Прикинем, — Климчук взглянул на часы. — Ну что, будем закругляться?

Петро подмечал свежим взглядом все, что происходило в этом кабинете: кто что говорил, как себя вел. Климчук некоторые вопросы решал по ходу планерки, но не обошлось без монолога. Примерно то же самое делал после летучки и Петро: подводил итоги, «озадачивал» коллектив. Директор сказал, что надо думать про тематический план 1993 года — а на дворе стоял октябрь девяносто первого, писать заключения на рукописи, заказывать авторам рукописи, шевелить тех, с кем заключены договора, отдавать рукописи на рецензию серьезным ученым. Петро поймал себя на мысли, что его связи с учеными могут быть очень кстати.

— И самая насущная проблема — издание книг «Память». Недавно принято очень серьезное постановление правительства. Скоро затребуют отчет, — Климчук взглянул на Петра, и тот сразу понял, что писать этот отчет придется ему. — Вы, Петро Захарович, будете персонально курировать эти издания. Кстати, мы с тобой, — Климчук перешел на «ты», — были на первом совещании в ЦК. Еще при Машерове. Это его замысел… Грандиозный замысел — издать сто тридцать Книг Памяти.

— Я был в том первом десанте в Шумилинский район. На Витебщину. Мы делали первую Книгу Памяти, — подал голос Петро.

— Ну так ты — человек опытный. Я знал, кого сватал, — довольно улыбнулся Климчук, и почти все присутствующие заулыбались.

— А я знал, куда шел, — сказал повеселевший Петро.

У него проклюнулся росточек надежды, что он справится с новой работой, врастет в новый коллектив.

— В «Мастацкой літаратуры» создана группа «Память» из трех человек. А я один, яко перст, — откликнулся Сергей Руденок.

— Зато ж ты у нас крепыш, — повеселил присутствующих и заместитель директора Сидорович.

— Дадим тебе, Сергей Дмитриевич, толкового корректора. С перспективой, чтобы стала редактором. Прикинем, кого…

— О, красивых девчат в корректорской хватает! Его только пусти туда, что козла в огород, — понравилось шутить Сидоровичу.

— Дам только одну жертву, — смеялся и директор. — А потом добавим еще одного человека. И вас будет трое. Издание Книг Памяти — дело серьезное, ответственное и денежное. Государство выделяет кругленькие суммы районам. А районы добросовестно перечисляют денежки издательствам. Понятно, не за красивые глаза, а за работу.

Планерка Петру понравилась. Тут не было нервного напряжения, царящего на телевидении. А больше всего впечатлило веселое, оптимистическое настроение директора, его ближайших помощников. Цензуры нет, партбюро нет, вспомнились слова Климчука, что сами с усами, но нужно издавать только то, что даст навар.

После совещания Петро заглянул в комнату к Сергею Руденку. Конечно, он мог бы позвонить ему и пригласить к себе. Но помнил совет Климчука: «Ежедневно заходи в какую-нибудь комнату издательства, открывай двери — так быстрее познакомишься с людьми. Если есть необходимость поговорить с глазу на глаз, не стесняйся вызывать в кабинет».

На последней двери возле широкого коридорного окна с видом на проспект Машерова красовалась табличка «Память», над крупными буквами будто трепетал язычок красного пламени.

Петро открыл дверь, вошел в довольно большую светлую комнату — два широких окна пропускали море света. Первое окно выходило на проспект, а второе, напротив двери, открывало северо-западную панораму города — гостиница «Планета», дальше обелиск, а еще дальше синело Минское море. В фиолетово-сиреневой мгле терялся, сужался, словно упирался в небо проспект Машерова.

Сергей Руденок сидел за самым большим столом у дальнего окна, поднялся, будто школьник, когда входит учитель, либо солдат при появлении офицера. Петро присел к столу, тогда опустился на свой стул Сергей. Бывшему военному летчику Петро Моховикову невольно понравилось такое уважение к субординации, похоже, Сергею пришлось послужить в армии.

— Сергей Дмитриевич, есть ли у вас это постановление? Ну, о котором говорили на планерке.

— Конечно, есть, — Руденок достал из ящика стола красную папку, развязал тесемки, полистал, словно хотел убедиться, все ли тут на месте, удовлетворенно добавил: — Вот газета с постановлением. Вот методические указания Центра. Список районов, закрепленных за нашим издательством. Рецензии на первые книги. Сейчас меняется концепция издания, — Руденок помолчал, будто искал более точные слова. — В прежних Книгах Памяти на тысячу лет до Октября отводилось тридцать-сорок страниц. А на время после революции — 600–700. Понятно, много места занимают списки погибших воинов и партизан… Ради них и начиналось издание. Но теперь — это будет своего рода малая энциклопедия района. Об истории, природе, материальной культуре. О знаменитых земляках. Чтобы книга читалась с интересом.

— Так же хорошая концепция! — не сдержал радости Петро. — Может, дадите эти материалы? Хочу познакомиться.

— Пожалуйста, — подал Руденок красную папку.

Петро заметил, что два стола в комнате пустуют, а за столом у двери сидела немолодых лет женщина в очках, короткие, еще густые каштановые волосы обрамляли лицо, склоненное над рукописью. Петру захотелось спросить, какую рукопись она читает, как ее зовут, но сделать это он постеснялся: когда-нибудь зайдет в другой раз и обязательно обо всем расспросит.

Когда дверь закрылась за главным редактором, в комнате затеялась беседа.

— Ну как тебе новый главный? — спросил Руденок у сослуживицы.

— Симпатичный. И такой деликатный. Может, дадите материалы? А мог вызвать тебя в кабинет и приказать принести ему папку с материалами. Мне показалось, что он что-то хотел у меня спросить, но сдержался. Может, он для начала такой покладистый? Этак мягко стелет…

— От, женщины! Она сразу про то, кто как стелет… — хохотнул Сергей Руденок.

— Дмитриевич, ты — бесстыдник, — услышал он в ответ.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

16 октября. Минск. Сессия Верховного Совета приняла закон «О гражданстве Республики Беларусь».

17 октября. Пекин. Деликатесные рептилии для приготовления редких блюд китайской кухни появились на рынках Пекина.

19 октября. Ереван. Первый Президент Армении Тер-Петросян начал свою политическую деятельность с создания комитета «Карабах».

22 октября. Вашингтон. Министр иностранных дел Беларуси Петр Кравченко выступил на 46-й сессии Генеральной Ассамблеи ООН в дискуссии по докладу МАГАТЭ.

 

IX

Клонилось к вечеру, когда Андрей Сахута вернулся из райцентра. Ездил вместе с председателем колхоза Зинкевичем на его «газике». Собирали там районный актив для обсуждения последствий аварии на Чернобыльской АЭС, учили, как бороться с «мирным атомом», вырвавшимся на волю. Ничем особенным совещание не впечатлило Андрея, сидел, слушал, кое-что записывал по давней привычке: записи он делал даже сидя в высоких президиумах. Соседи его в зале ничего не записывали, переговаривались между собой, кое-кто дремал.

На первый взгляд, обычное совещание. Но это только на первый взгляд. Имело оно особенность, продиктованную событиями последнего времени: в президиуме не было никого из секретарей райкома, а в зале сидели бывшие коммунисты. Сидел среди них и неприметный человек в темно-сером костюме с аккуратно завязанным галстуком — бывший секретарь обкома по идеологии. Лысоватый. С обветренным, гладко выбритым лицом, худощавый, плечи его немного обвисли, поскольку за последние три месяца он сбросил почти полпуда веса, запасенного в мягком кресле.

Он слушал выступающих с подчеркнутым вниманием. И не потому, что они открывали некие истины, чем-то удивляли, а скорее потому, что слушал их впервые. Андрей записывал их фамилии, должности, названия деревень, о которых они говорили. И делал это сознательно, с думой о будущем: когда его назначат на обещанную более высокую должность, возможно, придется с этими людьми встречаться чаще. Может, с кем у него наладятся дружеские отношения — если не дружеские, то, наверное, товарищеские, поскольку жизнь в чернобыльской зоне заставляет людей крепче держаться друг за друга. Каждый в глубине души понимал: все они заложники «мирного атома».

Сахута ловил любопытные взгляды в его сторону — здесь все всех знали. И вдруг новый человек, да еще не похожий на молодого специалиста. В районе был ужасный дефицит кадров, но молодые люди приезжали очень редко. Самые любопытные спрашивали тайком у председателя колхоза: кто сидит подле.

Но главная особенность совещания была в самой его сути: история не знала доселе такой масштабной аварии, нигде в мире «мирный атом» не принес такого вреда человеку. И воцарился он почти на трети Беларуси, осенил смертоносным крылом Прибеседье. Свои жертвы, свою жуткую дань собирает уже который год. И сколько времени будет собирать, того не знает никто. Ни академики, ни министры. Ни пожарные, тушившие реактор. Ни ликвидаторы, уже наевшиеся радионуклидов по горло. И они, эти невидимые убийцы-радионуклиды, словно короеды дерево, подтачивают молодых здоровых людей. Короеды нападают на старое, больное, ослабленное дерево, здоровое им не по зубам. «Мирный атом» никому в зубы не смотрит, он готов свалить любого крепыша.

Именно об этом думал Сахута, поскольку он был тут свежим человеком. И чувствовал все острее, чем местный люд. За месяц, прожитый в зоне, не раз ощущал горьковато-металлический вкус невидимой радиации. Притерпелся уже, что под конец дня болят ноги, даже если день-деньской просидит в лесничестве. А вечером ему хотелось скорее помыться. Как о чем-то недосягаемом, очень приятном, он думал о теплом душе в своей городской квартире. Но вместо этого до пояса мылся холодной водой из колодца.

Совещание длилось около трех часов без перерыва. Выступления были спокойные, умеренные, краткие. Никто никого не критиковал. И руководители, и подчиненные понимали, что все они заложники Чернобыля. Кому было куда бежать, тот уже сбежал, кого смогли — отселили. Переселение идет и сейчас. Докладчик, заместитель председателя райисполкома, лишь пожурил строителей, хоть и понимал — не они виноваты в срыве плана. Если бы были материалы, деньги поступали своевременно, дома для переселенцев росли бы, как грибы после дождя.

Выступал и директор лесхоза Капуцкий. Погоревал, что план посадок леса увеличен, а людей и техники нехватка. Андрей слушал его с вниманием и настороженностью. С вниманием оттого, что ему придется все услышанное вложить в уши своим подчиненным, а настороженность имела другую причину: вдруг директор необдуманно ляпнет, что к ним вернулся на должность лесничего земляк, бывший секретарь обкома партии. Тогда бы Сахуте пришлось подняться, на него бы все смотрели, как на чудака, а кто-то, может, и зааплодировал, хоть в душе усмехнулся бы: во жизнь прижала партократа, что и столицу бросил, значит, тесно стало возле корыта, оттолкнули, выплюнули. К счастью, директор ничего такого не ляпнул, председатель колхоза подвез Сахуту до лесхоза, пообещал заехать сюда, когда решит свои дела.

— Ну что, Матвеевич, освоились, осмотрелись? Надо вас одеть по-нашему, — директор похлопал по плечу старшего по возрасту бывшего высокого партийного начальника. — Привезли новую форму. Вот вам звездочки в петлицы, — достал из ящика стола маленькую коробочку. — Шесть штук. По три… — Станешь главным лесничим, — вдруг перешел на «ты», — тогда будет четыре звездочки. Может, примеришь тут? Скажу секретарше, чтобы никого не пускала. А я выйду.

От новой темно-зеленой формы с блестящими пуговицами пахло чем-то незнакомым: то ли краской, то ли нафталином. Короче, чем-то холодным и казенным.

— Дома померяю, — ответил Андрей и сам удивился, что домом называет не квартиру в Минске, а комнатушку-закут в том же здании, где и лесничество, только вход с другой стороны: в одной комнатушке обосновался помощник. В другой он, Сахута.

— Если что не подойдет, можно подогнать в ателье. В райцентре есть. И в Белой Горе подгонят. Сегодня зарплата у нас. Можно одним скрипом замочить и получку, и форму, — широко улыбнулся Капуцкий, аж присел под усами крючковатый нос. — Чтобы новая форма хорошо носилась. Чтобы не натирала нигде.

Замачивали втроем — директор пригласил для знакомства главного лесничего, который готовился к пенсии, и его должность обещали Сахуте. И после рюмки разговор вертелся вокруг производственных дел и забот. Вот паркета наделали много: отличный, дубовый. Из чистой зоны. А покупатели опасаются брать — боятся радиации.

— Так у меня есть покупатель. Наш земляк. Работает на телевидении. Квартира большая. Ему много надо. Жена давно агитирует содрать опостылевший линолеум и положить паркет.

Андрей рассказал, что земляк Петро Моховиков теперь перешел в издательство, что он там главный редактор, готовят книги в защиту природы. И о лесе — тоже.

— Нужный человек, — сразу подхватился Капуцкий. — Позвоните. Пусть обмеряют площадь квартиры. Скажут, сколько им надо.

И вот уже вечером Андрей сидел в своем кабинетике и пробовал дозвониться до столицы — днем ему это не удалось. Да и времени не хватало. Вечером сподручнее. В новой форме с тремя звездочками в петлицах форменного кителя. С первой зарплатой на новой должности Андрей чувствовал себя как никогда уверенно, впервые подумал: хорошо, что вернулся домой. Не побоялся сплетен, оговоров. Сочувственных взглядов. Не мерил тут ни разу давление — нечем было и некогда, чувствовал себя лучше, чем в Минске, живот его спал. Слинял. Ремень на форменных штанах затянул чуть ли не на последнюю дырку. «Интересно, налезли бы сейчас студенческие штаны? — подумал с улыбкой. — Похоже, близко к той холостяцко-комсомольской кондиции».

А сегодня после совещания, деловитого, спокойного, после замочки новой формы и первой леснической зарплаты — казалось, что деньги греют карман, хоть и немного их. Неужели и деньги тут радиоактивные? Нет, радиация сейчас меньше всего волновала Андрея Сахуту. На душе небывалое ощущение свободы, полета. Не нужно остерегаться, чтобы не попасть под горячую руку первому. Не нужно бояться звонков из ЦК. Он тут, в лесу, самый главный. После обеда можно вскинуть ружье на плечо и пойти на уток. Что он и делал частенько вместе с помощником. Тот умеет ловко ощипать, выпотрошить утку и приготовить наваристый бульон. А что в нем могла быть радиация, об этом старались не думать.

Андрей пожалел, что никто сейчас не видит его в новенькой форме: ни бывшие коллеги-обкомовцы, ни жена, ни дети. Внезапно поймал себя на грешной мысли-желании: захотелось, чтобы его увидела Полина Максимовна. Та горячая комсомолка-агрономша, с которой он целовался на открытии клуба в Беседовичах. Он вспомнил о ней, когда слушал доклад, посматривал на Анатолия Раковича, председателя райисполкома, того Толика, который вытянул райкомовский «газик» из глубокой лужи. Аж не верилось, что было это тридцать лет тому назад!

Он не знал, что Полина тоже приглашена на заседание, высмотрела его, когда Андрей надевал плащ и вместе с председателем колхоза Иваном Зинкевичем шел к выходу. Он аж вздрогнул от неожиданности, когда услышал:

— Андрей Матвеевич! Минутку подождите, — к нему приблизилась очень знакомая обличьем женщина с красивым открытым лицом. Из-под очков глянули большие темно-карие глаза, как спелые вишни после дождя. — Не узнаете? А помните Полину-комсорга из Беседович? Открытие клуба…

— Конечно, помню. Хоть и давно было.

— Я понимаю, тут не место для воспоминаний. Есть просьба… Можно ли выписать у вас дров? Вы, может, слышали про мое горе? Теперь вот самой и о дровах надо заботиться. Поблизости от райцентра все повырубали.

Андрей выразил ей соболезнования. Зинкевич тем временем крикнул от дверей, что ждет на улице. Они с Полиной отошли в сторону. Андрей коротко рассказал про свою семью, Полина немного о себе. Договорились, что завтра или послезавтра она приедет с сыном в лесничество.

Он снова набрал номер квартиры. В трубке слышались занудливые короткие гудки. Тогда позвонил Петру Моховикову. Тот был дома. Обрадовался другу. Еще больше обрадовался, когда услышал, что Андрей может привезти паркет.

— Сейчас посоветуюсь с женой. Обмерим квартиру. Я позвоню. Скажи номер…

На этом попрощались, хоть обоим хотелось поговорить, поскольку событий в их жизни произошло немало.

Наконец дозвонился домой. Сквозь шум и треск чуть узнал голос Ады. Может, потому, что плохо было слышно, голос жены показался чужим, холодным. Расспросил про детей, про домашние дела. Похвастался, что получил зарплату, новую форму.

— Ну во, дали какую-то копейку. Форму рядового лесничего в зоне. Умные люди бегут оттуда. А ты бросился, как Савка в омут головой. И дети против. Не одобряют твой поступок.

— Еще бы! Ты настраиваешь их. Не торопись делать выводы. Пойми, что больше я не мог сидеть сложа руки.

— Я не тороплюсь. А вот ты поторопился. Петро хотел порекомендовать тебя на свое место. Главным редактором научно-популярных передач. Ты бы справился. И начальство телевизионное тебя знает. А то наломал дров. Ты там. Я — тут. Что это за жизнь?

— Это все временно. А телевидение — не мой хлеб. Я не журналист по образованию. Не горюй. Все утрясется, — пробовал утешить жену. — Может, через неделю приеду, тогда все обсудим. Всем привет! Целую! — и положил трубку.

Сидел за столом, почувствовал снова тяжесть в затылке — поднимается давление, а так хорошо чувствовал себя час назад. Ему совсем не хотелось ехать в город. Открылась входная дверь. Кто-то затопал в коридоре. Андрей вышел из кабинета — перед ним стоял помощник Виктор. В пиджаке внакидку, в галошах на босу ногу.

— Ну, дозвонились? А то картошка уже готова. Остынет. И форму ж замочить надо. — Похоже, Виктор заметил не слишком веселое лицо шефа, потому добавил: — От, чтоб ваша жена увидела вас в новой форме. Она б все бросила и помчалась за вами на край света.

— Дорогой мой, не так все просто. Без женщин так же тяжело, как и с ними. Сказал это давно мудрец Сенека. И это действительно так.

Они опрокинули по рюмке местной ржанушки-веселушки за новую форму и первую зарплату. Закусили салом с луком, поджаренной на электроплитке картошкой с солеными огурцами. Здоровая натуральная пища. Так думал Сахута, со смаком жевал сало, хрустел луком, и ему не хотелось никаких жениных лакомств.

Спал Андрей крепко. Ему ничего не снилось. Проснулся, когда в комнате было еще темно, сладко потянулся, увидел в полумраке блестящие пуговицы кителя, висевшего на плечиках на гвозде, поскольку шкафа в комнате не было. Подумал о Полине, может, она сегодня приедет. И ощутил небывалый прилив сил. Какое-то первородное желание жить вопреки Чернобылю, распаду партии, раздраю экономическому. И его жизненный узел показался не таким уж запутанным, а положение совсем не безнадежным.

Но в тот день встреча с Полиной не состоялась. Зато неожиданно в лесничество притрюхал на велосипеде земляк Иван Сыродоев. Жил он теперь в Белой Горе. Переселился туда сразу после Чернобыля, поскольку и работал тогда председателем сельсовета. Года три занимал это кресло и после пенсии. Сахута как раз спустился с крыльца — собирался идти на пилораму, посмотреть, что там делается. Сыродоев бросился к нему с объятиями.

— Скажу по правде, Андрей Матвеевич, когда услышал… Ну, что вы сюда вернулись, не поверил своим ушам. А теперь во вижу вас своими глазами. Форма вам к лицу, Матвеевич. Некогда у меня была похожая. Финагентовская. Только малость темнее. А вы молодо выглядите, Матвеевич. Еще жить да жить.

— Помню вас, Иван Егорович, в форменной шинели. Зима. Сугробы через дорогу. А вы в шинели и резиновых сапогах. С военной сумкой…

— Было такое, — скупо улыбнулся Сыродоев, будто стеснялся показать желтоватые редкие съеденные за немалый уже век зубы. — А я помню тебя мальцом. На коньках. Я ж привез те коньки аж из Германии.

— За коньки, дядя Иван, я вам всегда благодарен. Таких ни у кого не было. Помню, Беседь зимой разлилась. А потом замерзла. От деревни до леса лед блестит, как зеркало. Ох, и полетал я тогда на коньках!

Воспоминания воспоминаниями, однако же не ради этого прикатил земляк.

— Какая у вас забота, Иван Егорович? — спросил Сахута.

— Да хочу выписать хворосту. Вы ж березняк прореживаете?

— От, не знаю, есть ли готовый. Помощник займется этим. Скажу, чтобы решил вашу проблему.

— Подождите, Матвеевич, есть разговор. Может, присядем? Болят ноги, чтоб их волк. Оно и не диво. Столько выходил за свою жисть.

Сыродоев подошел к лавочке у штакетника, пригнулся, полой пиджака вытер ее с расчетом и для себя, и место для собесянника.

Возражать не приходилось. Андрей сел подле гостя.

— Если нет готового хвороста, не беда. Дайте делянку. Я с женой вырублю. Только чтоб подальше, может, под Белый Камень. Тут же кругом радиация. Отсюда дрова никто не берет. А то дома будет свой реактор. Во, дожились! Правда, живности всякой больше стало. Лоси ходят стадами. На днях Костик Воронин был в лесу. Так семейка лосей прямо на него вышла. Лось, лосиха и теленок. Да большой уже. Здоровенный рогач землю копытом начал рвать. Костя за деревья спрятался. Чуть успел. А то лось поднял бы на рога. Еткий здоровила! — Иван немного передохнул. Взглянул на собесянника, будто прикидывал, готов ли тот выслушать его просьбу.

— У меня ж юбилей на носу. Шестьдесят пять годков протопал уже. Десять лет назад отметили пятерочный юбилей. Весело было. Вы, кажется, тогда не смогли приехать. А Петро Моховиков с женой был. И Довгалев, Шандабыла уважили меня. Тогда была другая жисть. Кто мог подумать, что партия рассыплется? Союз во готов развалиться.

Андрей не имел времени на долгий разговор. И совсем не собирался начинать диспут на политическую тему. Он взглянул на часы, давая понять гостю, что забот у него хватает, а времени недостаток.

— Я понимаю, Матвеевич. Дел у вас полно. Хочу спросить. Охота ж скоро на копытных открывается. Как бы лицензию на лося заполучить? Сколько она теперича стоит?

— Мне нужно поинтересоваться. Я ж тут недавно. Разведаю. Через неделю подъедьте. Будет ясна ситуация.

— Добренько, Матвеевич. Так, может, скажете помощнику. Ну, про етот самый топорник.

Андрей попросил помощника помочь земляку, а сам направился на пилораму. Там он долго не задержался, ребята пилили доски, вопросов к ним не было, лесничий вернулся в кабинет: из головы не выходила мысль — может приехать Полина, желательно быть на месте.

Ждать Андрею пришлось долго, приехала давняя знакомая под конец следующего дня. Послышался гул мотора, и почему-то сразу подумалось: это она.

Внутренний голос будто говорил ему: иди встречай. Но что-то удерживало Андрея, и хоть ноги готовы были бежать, он сидел и ждал. И сам себе удивлялся: как встрепенулось сердце. «Я, старый партократ, оказывается, еще могу волноваться, мое сердце еще не окаменело», — мелькнуло в затуманенной голове.

Вскоре из первой комнаты, где стоял стол бухгалтера Алексея — он же был и кассиром, — донесся женский голос:

— Где можно найти лесничего?

— Как — где? Он в своем кабинете, — прогундосил Алексей.

Послышался короткий стук в дверь, и на пороге стояла Она — в красной кофте, из-под которой виднелась черная блузка. На голове темный платок. Лицо взволнованное, с заметной краснотой. Лишь темно-карие глаза смотрели на мир с достоинством, серьезно и спокойно.

Андрей вышел из-за стола навстречу, Полина подала широковатую красивую ладонь с короткими блестящими ногтями.

Он взял соблазнительную, теплую ладонь, ощутил легкое пожатие, поднес руку к губам. Полина как-то испуганно дернула рукой — ох, как не привыкла, чтобы целовали ей руку!

— О, Андрей Матвеевич, вы в новой форме! Она очень идет вам. Вы в ней такой молодой, подтянутый. На улице не узнала бы…

— Спасибо на добром слове. Все боятся радиации, как черт ладана. А я чувствую, что помолодел тут. И давление нормальное. Никаких таблеток не принимаю. Разве что две капли воды на сто граммов ржанушки-веселушки. А в Минске без таблеток заснуть не мог.

— Понимаю. Было о чем подумать. Чтобы решиться на такой шаг. Да с такой должности. Надо иметь мужество. И для семьи это непросто.

— Да, Полина Максимовна, все очень непросто. Что поделаешь? Жизнь подбрасывает такие повороты, что никакой фантаст не придумает.

— Плохо, конечно, что вы здесь, семья — там.

Будто нарочно, Полина ни разу не произнесла слово «жена». Хоть именно ее имела ввиду, когда говорила про семью, поскольку дети, конечно, уже взрослые, у них своя жизнь, им, возможно, нужна родительская квартира. А вот жена — неизвестно как себя поведет, какие у нее отношения с мужем, бывшим высоким начальником. А может, развелись? Вырвал все из сердца и приехал на родину… Однако же не говорит о разводе. Или не хочет так сразу раскрываться. Такие мысли сновали в голове женщины-вдовы.

— Сколько вам надо дров? И каких вы хотите? — нарочито громко спросил Сахута: чтобы слышали в соседней комнате.

— Куба четыре, пять. Березовых или осиновых. Говорят, ольховые дрова зимой хорошо греют.

— Это правда. Ольховые греют отлично. Осиновые сажу выжигают. Горят светло. Сейчас узнаем, что у нас есть.

Андрей попросил бухгалтера, чтобы тот позвал помощника Виктора, тот знает, где есть готовые дрова и сколько их там. Вскоре пришел помощник. А с ним и сын Полины, водитель машины.

— Я никогда не была в вашем лесничестве. Такой дом большой, старый. Похоже, от панов остался?

— Да, бывшая панская усадьба. Хлопцы, без меня разберетесь? Покажу Полине Максимовне наши владения.

Они спустились с крыльца. Андрей постеснялся поддержать женщину под руку, поскольку в окно мог подсматривать бухгалтер. Виктор предупредил, что этот малообразованный мужичок — «очень хитрый жук». Мастер украсть и спрятать концы в воду, что никакая ревизия не докопается. Имеет солидную семью — пятеро детей. Жена нигде не работает, но живут в достатке. Лесничие менялись часто, а он оставался на своем месте. Старшему сыну построил в райцентре здоровенный дом. Андрей как-то говорил по телефону. Положил на стол трубку. Потребовалось уточнить одну цифру у помощника. Открывает дверь — бухгалтер быстренько кладет трубку на аппарат — значит, слушал: телефон в конторе спаренный. Андрей тогда сделал вид, что ничего не заметил. Но понял, что этот «жук» следит за ним. Может, даже имеет секретное поручение директора лесхоза. Может, тот хочет иметь компромат на столичного кадра.

Обошли старый дом, завернули в сад, еще дореволюционный. До Чернобыля успели посадить десяток молодых яблонь. С них сейчас облетали, осыпались наземь желтые, будто налитые соком антоновки. Вокруг краснели на деревьях, словно снегири, пепинки-шафран.

— Какие яблоки красивые! — обрадовалась Полина. — А можно их есть? Не проверяли?

— Говорит помощник, что проверял. Есть радиация. Но одно-два яблока можно съесть. Яблоки очень вкусные, сочные. Особенно антоновка.

— Андрей Матвеевич, вы говорите: радиация омолодила. Это обманчивое ощущение. Мне это хорошо известно. Берегите себя. Я слышала насчет должности в лесхозе. Будьте тут осторожны. Люди теперь злые, ненадежные. Могут подвести под монастырь. Вы же часто бываете в райцентре. Зайдите когда. Поговорим.

Полина торопливо, будто внезапно заспешила или чем-то взволновалась, достала из сумочки квадратную бумажку:

— Тут адрес и телефоны. Домашний, служебный. Кстати, дом мой совсем недалеко от лесхоза. Сына хотят забрать в Могилев, в трест. Он хороший специалист. За рюмкой не гоняется. Теперь, к сожалению, это редкость. Ну что, пойдем? — снова на Андрея взглянули темные глаза. Теперь они были грустными, тоскливыми. — Вы поцеловали руку… Я аж растерялась. Мужики сейчас чаще целуют рюмку, чем женщину. А можно я вас поцелую? Наперекор проклятой радиации. И всякому безголовью, — она одной рукой обняла Андрея за шею и крепко поцеловала в губы. — Пусть знает этот невидимый убийца. Мы должны выжить. Иного выхода у нас нет.

— Дороженькая, Полина Максимовна. И не только выжить. Мы должны жить. И мы будем жить. Как люди. Полнокровно, гармонично. В согласии с природой. Раньше мы наломали дров. Многое делали вопреки природе. Но это длинная тема.

— Пойдем. А то мне захочется вас еще поцеловать. А хлопцы, наверное, ищут вас. А в Минск полетит анонимка вашей жене. Получите выговор.

— Выговора не боюсь. Это ж раньше выговор, да еще с занесением… Ну, суровый партийный выговор мог сломать человеку всю жизнь. И карьеру. И здоровье. Может, и хорошо, что теперь этого нет. На днях буду в районе. Позвоню.

— Буду ждать. Можно взять пару антоновок на память?

Андрей сорвал два больших, восково-желтых яблока и подал Полине.

Идя назад, он невольно старался, чтобы дистанция между ними была не маленькой, поскольку в Минск и правда может полететь кляуза.

Встреча взбудоражила Сахуту. Свое возбуждение он старался не показать ни Виктору, ни тем более Алексею-стукачу. Несколько дней в ушах будто звучали слова: «Пойдем. А то мне захочется еще поцеловать…» Но жизнь вскоре заставила вспомнить ее другую фразу.

Как-то утром настойчиво, тревожно зазвонил телефон. Андрей снял трубку, услышал незнакомый басовитый голос:

— Андрей Матвеевич? Доброе утро! Это прокурор говорит. Лично мы не знакомы, но нужно обсудить одно дело. Лесничество ваше далеко от райцентра. Решили не вызывать…

Андрей сразу насторожился: разговор с прокурором, наверное, не для чужих ушей.

— Прошу прощения, одну минутку, — вышел в первую комнату, сказал Алексею: «Позовите, пожалуйста, бригадира с пилорамы». — «Там еще никого нет». — «Сходите, так будем знать точно. Чтобы потом спросить за опоздание». Алексей неохотно двинулся за порог. Сахута бросился к телефону:

— Слушаю вас внимательно…

— На территории вашего лесничества на днях задержали браконьеров. Лося завалили. Сдирали шкуру, когда их накрыла инспекция. Составили акт. Наш следователь занимался этим делом. Браконьеров вы знаете. Все трое родом из Хатыничей. Иван Сыродоев, бывший председатель сельсовета, конюх Семен Чукила, заведовал магазином в Хатыничах, и бригадир Константин Воронин, также ваш односельчанин. Знаете их?

— Знаю, но давно не видел.

— Как — не видели? Они говорят, что спрашивали у вас разрешения…

— Это вранье. В лесничество приезжал Сыродоев выписать дров. Между делом спросил, можно ли купить лицензию на лося. Я ответил, что охотничий сезон на копытных еще не открыт. И что я не в курсе, имеем ли мы право продавать лицензии, что мне нужно разобраться… Какое может быть разрешение?!

— Короче, дело передаем в суд. Я постарался, чтобы ваша фамилия не фигурировала. Человек вы новый. Мы все учли. Это вам информация для размышления.

Прокурор попрощался. Андрей осторожно положил трубку, глянул в соседнюю комнату — бухгалтера на месте не было. Вздохнул с облегчением: этот доносчик не подслушал. Почувствовал, как в висках пульсирует кровь. Он грустно смотрел на оголившиеся деревья старого сада, на серое низкое небо. Сразу неуютно стало в кабинете-закуте, уныло и скорбно на душе. Невольно мелькнула мысль, что правду говорила Полина: отсюда можно попасть не только на повышение, но и в тюрьму, поскольку могут подвести под монастырь.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

3 ноября. Архангельск. Здесь будет построен завод по производству одноразовых шприцев. Заключен контракт с испанской фирмой «Фаберсанитас».

4 ноября. Гомель. Ученые Белорусского института лесного хозяйства рекомендуют сажать лес в радиационной зоне с помощью вертолета.

9 ноября. Москва. Свыше 10 тысяч коммунистов пришли на Красную площадь, чтобы отметить 74-ю годовщину Октябрьской революции. Ораторы критиковали руководство страны, называли его «изменнической кликой Горбачева-Ельцина».

11 ноября. Нью-Йорк. Газета «Нью-Йорк таймс» сообщает, что официальные лица в Вашингтоне, Токио и Сеуле встревожены свидетельствами того, что Северная Корея ближе к овладению ядерным оружием, чем считалось раньше.

 

X

Отгорела осень золотисто-красными красками. Облетела желто-бурая листва осин, берез и кленов. Еще ниже склонилась и побурела трава прибеседской поймы возле Хатыничей — звона косы она так и не дождалась. Влажный, упругий норд-вест принес свинцово-серые балтийские тучи. Несколько дней почти без передышки сыпал мелкий промозглый дождь.

А потом, в начале ноября, заблестело яркое солнце, ласковое, но не горячее, словно поздняя любовь. Солнце высветило всю округу: голую дубраву возле Бабьей горы, темно-зеленые, густокосые, будто невесты перед свадьбой, ели, нежно-зеленые непролазные развесистые сосняки. В молодом сосновом лесу любят расти козляки — их там высыпает столько, что хоть косой коси, но ничья рука не собирала блестяще-коричневые, снизу желто-белые, как сыр, грибы: именно они, козляки-маслята, больше всего запасают радионуклидов. Набирались этих клятых нуклидов и другие дары леса.

Петр Мамута и Юзя хорошо знали об этом и все же выбрались по грибы. Поехали на подводе — коня дал Бравусов, поскольку ухаживали теперь за ним вместе: неделю пас один хозяин, неделю — другой. Поехали на коне, потому что стоило забраться как можно дальше на восток, в чистый лес, да и через Беседь переехать лучше на подводе, поскольку ни парома, ни кладки не было. Переходить же вброд реку уже холодно.

Поездка оказалась удачной. Нарезали два коша с шапкой молодых козлячков, крепких желтоватых гусок — так в Хатыничах называли зеленки. Попадались в траве на взлесье кровянисто-розовые рыжики, нашли несколько боровиков, уже не темно-коричневых, как в августе, а светло-бурых, с нежным загаром, на коротких толстых ножках — голову грибы уже особо не задирали, поскольку холодина прижимала к земле, вынуждала прятаться подо мхом, прикрываться опавшей хвоей.

Посчастливилось попасть и на опята. Под высоченными елками нашли несколько пней, обсыпанных грибами. Но верхние состарились, побурели, покрылись белым налетом плесени — не дождались, бедолаги, чтобы кто их срезал. Зато снизу подпирали молодые, их шляпки напоминали пятаки, а были и меньшие со шляпками-горошинами. Вот этакой мелюзги и нарезали хатыничские грибники. Особенно радовалась недавняя горожанка Юзя: столько грибов не доводилось собирать никогда.

Два дня они перебирали грибы: солили, мариновали, жарили на сковороде с салом и луком. Вечером, усталые, ели жареные грибы с картошкой. Петр Евдокимович налил по рюмке водки, настоянной на можжевеловых ягодках. Выпивали не только ради аппетита, а и для профилактики: среди чернобыльцев ходили упорные слухи, что водка способствует очищению от радиоактивных шлаков. Так это или не так, точно никто не мог сказать, но за пятилетку после аварии на атомной станции много кто из жителей зоны «дорасщеплялся» до белой горячки и преждевременно сошел на тот свет.

Старый учитель Петр Евдокимович Мамута хотел жить и любить свою новую жену Юзю. От их короткой послевоенной любви уже взрослый сын-подполковник, ладная внучка… Юзя как-то призналась, что хотела бы еще родить ребенка — опять-таки вопреки Чернобылю, но, видимо, поздно уже… Осталось только горячо — каждый раз как последний раз — обнимать и целовать своего долгожданного, теперь законного мужа.

Перебирая грибы, управляясь по хозяйству, Петр Евдокимович часто поглядывал на небо, прислушивался к прогнозу синоптиков: он ждал тихого, погожего дня, чтобы утеплить на зиму пчел. И вот в начале ноября небо, должно быть, устало плакать, ветер разогнал серые, лохматые облака, выглянуло солнце. Вымытая от пыли и грязи природа засияла какой-то стыдливой, приглушенной красотой. Такие дни — это прощальная улыбка позднего бабьего лета. И улыбка очень короткая, скупая — два три погожих дня, а потом снова наползут серые тучи, в настывшем воздухе могут закружиться белые мухи. А за ними едут морозы. Тогда все затихает, успокаивается, пчелы собираются в клуб, но их жизнь не останавливается. Покрывается ледовым панцирем-крышей Беседь, но и подо льдом жизнь идет своим извечным порядком.

Наконец выдался погожий денек. Петр с Юзей взялись за работу. Пчелиные гнезда в ульях он собрал в конце лета, когда начинал подкормку. С большего утеплил, теперь это надо сделать основательно. Тогда в сильных семьях оставлял по десять рамок, а в самых сильных по одиннадцать, теперь доставал по одной, а то и по две медовые рамки — весной подставит, а зимой пчелкам будет теплей. Поверх рамок клал подушки, набитые мягкой отавой. Юзя вымыла наволечки, льняные покрывала. Петру понравилась ее опрятность. Пчелы — большие аккуратисты, за чистоту всегда отблагодарят хозяина богатой душистой данью.

Держа в руках льняные покрывала-скатерти, с теплотой вспоминал Татьяну — она ткала после войны полотно, отбеливала на кургане у Беседи. Шевельнулось чувство вины, но тут же выплыло оправдание: не обижал ее, всячески оберегал, всем обеспечивал, да и только ли он остался вдовцом в старости? Мог и Чернобыль послужить причиной и ускорить печальный финал. Однако же помирали люди и раньше, их родители давно спят вечным сном на кладбище. Прожила Татьяна почти шестьдесят пять — не так и мало, хоть и не сказать, чтобы сильно много — до сотни далеко.

Юзя попыхивала дымокуром, подавала когда что требовалось. Она уже стала опытной пасечницей. Не боялась пчел, после укусов тело не опухало, медок любила, а главное — крепко полюбила пасечника.

Пополудни солнце даже начало пригревать, пчелы дружно высыпали на облет. Мамута слушал веселый звон, и его сердце пело: поздний облет — радость для пасечника, поскольку порождает надежду на счастливую зимовку.

— Ето случается редко, чтобы в ноябре пчелы вылетали на облет. Очистятся, и легче им будет зимовать.

Мамута и Юзя уже кончали свое дело, когда по переулку протарахтел мотоцикл и остановился возле их дома. Во дворе отчаянно залаяла собака.

— Кто-то к нам приехал. Пойдем. Осталось только поставить на летки металлические решетки. Чтобы мыши не влезли. Ето можно сделать и завтра, — Петр Евдокимович снял сетку, закрывавшую лицо, которую надевал по привычке, поскольку пчелы его жалили редко.

Мамута прищурил дальнозоркие стариковские глаза и издали узнал своего любимого ученика: у ворот стоял Андрей Сахута.

— Приехал мой любимый ученик. Бывший секретарь обкома партии.

— Ого, большой начальник! — удивилась Юзя. — И без черной «Волги»? Откуда он взялся?

— Пошли встречать гостя. Все расскажет.

Петр Евдокимович уже слышал от Бравусова, что бывший ученик работает в лесничестве. Очень удивился, что Сахута бросил столицу. Возможно, это ненадолго, чтобы переждать нынешний раздрай, а там, кто знает, что будет завтра?

Андрей Сахута шел навстречу по борозде, не боясь что-то потоптать, поскольку земля лежала голая, лишь дальше, на краю усадьбы, ярко зеленел лоскут озими. Учитель и ученик крепко обнялись. Юзе Сахута поцеловал руку, женщина аж раскраснелась, поскольку, хоть и жила некогда в столице, ее знакомые этого не делали.

Юзя видела Андрея Сахуту впервые, поэтому тайком внимательно разглядывала его, будто ей надо было запомнить все надолго. А еще ей хотелось представить, как выглядел этот партийный начальник в своем, верно, шикарном кабинете. Юзя не была членом партии, но в профсоюзных активистках ходила много лет, поэтому на открытых партийных собраниях присутствовала, изредка и выступала, но живого секретаря обкома не видела никогда. Однажды на отчетную партийную конференцию к ним приезжал секретарь райкома партии. Директор фабрики водил его по цехам. Показывал, рассказывал и сгибался перед ним, словно вопросительный знак.

А еще подумала Юзя, что в столице такого начальника не видела, а в глухой радиационной деревне встретила. Значит, что-то очень изменилось в жизни, если бывший партийный деятель ездит на мотоцикле в кирзовых сапогах. Юзя внимательно оглядела одежду Сахуты: темный, далеко не новый плащ, толстый серый свитер под ним. Вестимо, на мотоцикле теперь ехать — дубарина, на лбу заметила красный рубец — надавил шлем. Она поняла, что нужно накрывать на стол, поскольку время уже обедать, да и гость явился. Любимый ученик мужа, симпатичный человек. И начальник, пускай себе и бывший. Для Юзи лесничий тоже был начальником, очень нужным человеком.

Пока мужчины беседовали во дворе — Сахута не торопился в дом, Юзя собирала на стол. Были и грибы, а вот ставить ли картофельный суп с фасолью, она не знала. Решила спросить, когда мужчины выпьют по рюмке. Соленые огурчики, грибы, сало с луком — разве это плохая закусь?

Хозяин выставил можжевеловку. Сахута сказал, что он за рулем, пить ему нельзя, разве что для причелья. Юзя впервые услышала это слово в Хатыничах от старух.

— Мое питье не пахнет сивухой. Можно смело выпить. Точнее — полечиться… В зоне люди не пьют, лечатся, — хозяин налил рюмки до половины. Юзе нравилось, что новый муж никогда не наливает себе полную рюмку, в шутку порой говорит: люблю половину рюмки и половину подушки, а если буду опрокидывать по полной рюмке, то и половина подушки, а значит, и жена не понадобится.

Юзе не терпелось спросить у гостя о его жене.

— Андрей Матвеевич, можно у вас спросить? А ваша жена не боится радиации? Приедет сюда?

— Ну, она еще работает, два года до пенсии. А там будет видно. По правде говоря, она была против, чтобы я сюда ехал. Я имел возможность остаться в столице. Но потянуло сюда.

— И я во бросила город. Перетянул Евдокимович.

Юзя произнесла эти слова с теплотой в голосе, и Мамута простил ей не совсем тактичный вопрос: боится ли жена радиации? Подтекст был явный: я вот не испугалась, приехала. Успокоило учителя то, что гость отвечал на как будто нетактичный вопрос спокойно, без какой-либо обиды.

Андрей понял, что его учитель нашел на старости лет новую любовь. Что живет он с Юзей дружно. Все у них есть, что нужно для счастья. Он похвалил огурцы, грибы, не отказался и от картошки с фасолью. Только попросил налить полтарелки, поскольку сестра тоже примется угощать.

— Ничего, Матвеевич, дрын на дрын вредит. Обед на обед — не во вред, — успокоил гостя Мамута.

— О, какая картошка вкусная! Такую вкуснотищу ел только в детстве, — расхваливал Андрей густой, разваристый суп. — Ужалела картошка в печи. Смакота!

— Спасибо. Но вы меня обижаете. Почему говорите — пожалела? Вы ж просили половину тарелки, — недоуменно смотрела на гостя Юзя.

Мужчины вдруг расхохотались. Особенно смеялся Мамута. Он был в хорошем настроении: радовался, что удалось проделать неотложную работу — утеплить на зиму пчел. Радовался, что заглянул в гости любимый ученик, который не побоялся бросить столицу и приехал в зону. И что он, Мамута, поступил правильно — никуда не удрал из Хатыничей. Но сказал он про другое, сказал то, что ждала от него жена.

— Ужалела — ето значит, по-нашему, уварилась. Или разварилась. Упарилась. Молодчина, Андрей Матвеевич. Не забыл в городе наше. Родное. А то некоторые съездят в Могилев. Съедят там пару батонов. И уже все по-рюсски.

— Признаюсь вам, Петр Евдокимович. В последнее время заново учил белорусский язык. Начали «Тутэйшыя» объединяться в Минске. Потом неформалы разные. Дискутировать с ними можно было только по-белорусски.

— Так теперь же и Верховный Совет заседает по-белорусски, — вставила свои пять копеек Юзя. — Депутаты стараются друг перед другом. Наперегонки. Приятно слушать, когда знает человек язык. А некоторые путают горох с капустой. Ну, да пускай учатся. В большинстве же — молодые люди там сидят.

— Все зависит от руководства. Как говорит руководитель, так будут говорить и подчиненные, — рассудительно начал Мамута. — Я в школе педсоветы вел по-белорусски. Хоть не филолог, а историк. Так и учителя говорили на родном языке. Теперь я радуюсь, что мы вспомнили свое. Родное. Станем наконец нормальной цивилизованной страной. Если Москва не будет слишком душить.

— Теперь не будет. Раньше партия диктовала. Дескать, рабочий язык партии — русский. Все совещания. Партактивы, съезды — по-русски. Для проформы дадут слово писателю или студентке. И все. И народ отучили от родного языка.

Сахуте хотелось рассказать, что в последние годы он открыл для себя Владимира Короткевича, а нынешний белорусский календарь заставил оценить по-новому, не по-школярски, гениального Максима Богдановича. Но времени не хватало: надо было ехать к сестре, и не столько с ней тянуло увидеться — хотелось поговорить с Бравусовым, может, тот знает что про свата Сыродоева, может, суд уже состоялся.

Андрей горячо поблагодарил хозяев за теплоту и гостеприимность. А хозяева поблагодарили его.

— Ой, спасибо, Андрей Матвеевич, что заглянул к нам. А то я уже собирался пойти в лесничество. А как ты ехал? Через Белынковичи? — поинтересовался Мамута.

— Нет. По новому мосту. Через Саковичи. Такой громадный мост построили. А ездить некому. Зона…

— Военные строили. Говорят, етот мост имеет стратегическое значение, — показал осведомленность Мамута.

Андрей стал прощаться. Юзя предлагала еще чего съесть, выпить на дорожку.

— Нет, все. Спасибо большое. За рулем нельзя.

— Ну, никто у вас руль не отберет. Могли бы оглоблевую чарочку опрокинуть, — выражала свое гостеприимство Юзя.

Когда вышли на улицу, Андрей спросил у Мамуты, можно ли проехать вдоль огородов, где некогда была загуменная дорожка.

— Есть дорога. Было совсем заросла. Да Бравусов проторил. На коне ездит ко мне. И я когда проеду.

Старенький «ИЖ» с коляской затарахтел мотором и медленно покатил по песчаной дороге. Теперь по ней редко кто ездил. Невольно припомнилась весна 1961-го. Он, Андрей Сахута, второй секретарь райкома комсомола, приехал в Хатыничи уполномоченным на весенний сев. На старом «газоне» катил по этой дороге вместе с председателем колхоза Макаром Казакевичем. Вспомнилось, как чуть не забуксовал в Березовом болоте. В тот день хатыньчане начали сеять овес. Костик Воронин на старом гусеничном тракторе выехал в поле. Был в поле и главный агроном колхоза Микола Шандабыла.

Андрей удивился, что помнит все до мелочей, будто то было совсем недавно. Макар Казакевич стоял на одной ноге, как аист, рядом высился раздобревший Микола и молодой уполномоченный Сахута. По холмистому полю, словно серо-голубой жук, полз трактор. Когда он приблизился, Казакевич помахал трактористу, чтобы он подошел. Костик Воронин, сын бывшего полицейского, не глуша мотора, рысцой примчал к ним. Высокий, тонковатый, с перепачканными ладонями, доложил, что все идет хорошо. В тот год он собирался идти в армию.

И вот пролетели тридцать лет. Лучший механизатор, а потом бригадир Кастусь Воронин стал пьянтосом и браконьером, председатель колхоза Макар Казакевич отошел в лучший мир, Микола Шандабыла решает чернобыльские проблемы в масштабах области, готовится к заслуженному отдыху. А бывший секретарь обкома партии стал рядовым лесничим, с персональной шикарной «Волги», возившей его по столичным улицам, пересел на служебный старенький мотоцикл, на котором колесит по зоне, глотая радиоактивную пыль.

Он снова почувствовал гнетущее разочарование жизнью. Смертельную усталость от холостяцкого существования в холодном, сыром здании лесничества. Чего ж он добился в жизни, пульсировала настойчивая и болезненная, будто заноза, мысль. А в ту весну, тридцать лет назад, было столько надежд и чаяний! И надежды, мечты сбывались. Андрей Сахута упорно карабкался вверх по карьерной лестнице: секретарь райкома комсомола, затем первый секретарь, потом обком, ЦК комсомола. Хотели его взять в Москву. Но взяли первого секретаря ЦК. А Сахуту избрали председателем райисполкома в Минске, потом его пересадили в кресло первого секретаря райкома. Друзья пытались перетянуть в ЦК партии заведующим отделом, но это не удалось. Оказался Сахута на должности секретаря обкома по идеологии. Знал, что из резерва на повышение его не исключили. И вот — падение. Но этот карьерный крах не по его вине. Сколько их, партийных руководителей еще более высокого ранга, оказалось без работы! И сколько их уже не выдержало жизненного нажима! Сошло на тот свет в расцвете сил.

А он, Андрей Сахута, тридцать лет отработав на руководящих должностях, начинает восхождение снизу, из глубинки. Из радиационной зоны. Из того самого лесничества, в котором начинал жизненный путь. Хорошо, что имеет профессию. Воспитанникам партийных школ, которые ничегошеньки не умели делать, кроме как трепать языком да проводить линию партии, пришлось куда хуже. Жизнь выплюнула их. Как некую непотребщину или некую обузу — будто гири на ногах. Или чемодан без ручки. Как и большинство партийцев, в том, что произошло, Сахута винил прежде всего Горбачева. Но где же были другие? Куда смотрели? О чем думали? Или совсем разучились думать?

Сахута чуть не проскочил съезд на загуменную дорогу, поскольку она густо поросла муравой и была чуть заметна. Глянул в сторону Березового болота: хотел увидеть старую разлапистую сосну, на которую летом садилось солнце — так казалось Андрейке в детстве. Старая сосна стояла, как и раньше. Древо жизни не поддавалось ни времени, ни чернобыльской вьюге.

Мотоцикл трясся по неровной колдобистой дорожке, по правую руку темнели молчаливые хаты, серели усадьбы, поросшие бурьяном, стояли голые кривые яблони. И нигде не было видно ни единой живой души. Сахуте сделалось аж жутко, будто ехал по мертвой земле. Еще сильней саднила душа, потому что это была родная земля, которую поливали потом его пращуры.

Вот и выгон, на котором он, босоногий мальчишка, пас телят. Нога в кирзовом сапоге будто сама собой нажала на тормоз. Андрей слез с мотоцикла, выпрямился — в последнее время болела спина. Снова взглянул на сосну в Березовом болоте — отсюда она была как на ладони.

Взгляд скользнул по голому серому полю, уперся в темные макушки ольх — там была большая болотина, называвшаяся Кондраши. Сколько он походил туда с отцом! В конце лета выбивали из кустарника траву для рогули, а поздней осенью рубили ольшаник на дрова. А немного ближе раскинулась меньшая болотинка — Юрливец. Некогда там с Васькой и Колей, старшими братьями, жарили ржаные колоски — пражмо по-белорусски. Какими вкусными были поджаренные зеленые зернышки недозрелой ржи! А вот тут, метров за двести от этой заросшей дорожки, после войны построили огромное гумно, стоял навес, где сушили снопы, грохотала молотилка, имелся тут и конный привод. Как любили мальчишки посидеть на его бревнышках-крыльях, когда пасли утром телят.

Гумно, ток и навес служили колхозу лет двадцать, а потом у Кончанского ручья построили механизированный двор, склад, сушилку — эти постройки стояли и сейчас. Но Чернобыль остановил их деятельность. Неужели навсегда?

Впечатлило, что от огромного гумна, тока и навеса не осталось и следа. Вспомнил Андрей, как отец некогда показывал, где стоял чей хутор после Столыпинской реформы. В тот день они пасли коров. Андрей уже окончил семь классов, отец разговаривал с ним как со взрослым, более его образованным человеком. Андрей слушал и удивлялся: от тех хуторов не осталось ничего — ну, там-сям два-три больших камня. Земля забирает все в свое чрево, что оставляет после себя человек, особенно сделанное из дерева. Забирает и грешные останки самого человека, когда он завершает свой жизненный путь.

Андрей с грустью и скорбью смотрел на молчаливые пустые хаты, покосившиеся стрехи хлевушков, будто прощался с ними, поскольку минует пять-десять лет и они сгниют, врастут в землю, крапива и черная полынь будут царить на бывших селитьбах, где некогда бурлила жизнь, рождались дети, звучали песни, поутру над хатами будто стояли розоватые столбики дыма.

Он взглянул на давно неезженную дорогу выгона, и внезапно его будто ожгло воспоминание. Они гуляли вблизи Андрейкиной хаты: катали мячик из тряпок. Следили, в чью ямочку он попадет, тогда все бросались в разные стороны, а хозяин ямки хватал мячик и метил в того, кто не успел далеко отбежать. И вдруг окрестность сотряс взрыв. Любопытные мальчишки рванули в поле, за деревню, поскольку там громыхнул взрыв. А в поле слышался плач. Кто-то голосил. Вскоре на выгоне показалась подвода. За ней шли женщины. Около воза, держа вожжи, хромал дядя Артем. На повозке сидела женщина и голосила воем. Андрейка заметил на возу разодранное тряпье и красные куски мяса, сквозь щели между досками выглядывали матово-синие кишки, срывались на землю капли крови… Сахута аж закрыл глаза — таким живым было воспоминание.

Но имя и фамилию того парнишки-пахаря, который подорвался на мине, вспомнить не мог, хоть и видел его не раз. Голенастого, веселого, в особых лаптях из мотоциклетных покрышек. Вслед за ним тянулись удивительные следы, будто с подскоком по улице мчал мотоцикл. Андрей перевел взгляд на свою старую обшарпанную лошадку, на съезженные, лысые покрышки со стертыми протекторами. Однако ж вот бегает, приехал из лесничества. Сколько придется колесить на нем? Неужели долго?

Сахута снова оглянулся вокруг — по-прежнему нигде ни души. За Юрливцем, где начинался Уперечный ров, темнели длиннющие стога соломы. Значит, в зоне отселения сеют, собирают урожай. Наверняка эти гектары не учтены, и местный руководитель может похвастаться ростом урожайности.

Он взглянул на часы, потом на мутно-красное солнце, что, словно надутый детский шарик, висело над кладбищем — день короткий, до сосны в Березовом болоте солнце не докатится. Сравнение с красным детским шариком возникло, наверное, потому, что эти шарики-солнца реяли над Октябрьскими демонстрациями, которых так много насмотрелся партийный идеолог Андрей Сахута. А теперь он подумал: часа два еще будет видно, засветло доедет до лесничества. И потому он неторопливо вспоминал, будто перематывал кинопленку своей жизни… И выплыл из памяти еще один день — едва ли не самый первый, который ярко помнился с детства.

Весна. Теплынь. Отец набросал вилами на телегу навоза, постелил в передке тряпку и посадил его, Андрейку. «Держись, сынку, вот за етот колышек», — показал на деревянный штырь передка повозки. Отец шел рядом с возом, что-то мурлыкал под нос, гнедая кобылка сама знала дорогу, отмахивалась длинным хвостом от первых настырных мух, привычно тянула воз. Ехали они вот по этой дороге, перед которой стоял сейчас лесничий Сахута. И было то весенним днем сорок третьего. В сентябре того года деревню освободят от немцев, но враг успеет сжечь ее наполовину — только хаты Кончанской стороны уцелеют. Там придется зимовать обитателям-погорельцам Шамовки. Катера Сахута с детьми перебралась к тете — в маленькой лачуге ютилось больше десяти душ. Потом вернется с фронта Матвей Сахута, построит новую хату. Вон она стоит под высокой шиферной крышей. Некогда мать укоряла отца: зачем поднял такую высокую стреху? Ветер может сорвать. Отец отмахивался, дескать, больше сена можно утоптать на чердак, а еще оттуда далеко видно, аж видна саковичская церковь.

Андрей невольно взглянул туда, за Кончанскую сторону — с чердака хаты и вправду хорошо были видны луковицы-купола саковичского храма, но отсюда их не разглядел. Снова обвел глазами широкое холмистое молчаливое поле, припорошенное невидимыми радионуклидами. Нашел бы он сейчас тот клочок земли, куда с отцом возил навоз? Наверное, нет. То поле было дополнительным — при немцах колхозное поле поделили заново. Бывшие колхозники усердствовали на своих делянках. Вспомнились слова Столыпина: нельзя любить чужое, как свое. А большевики и верный их прислужник Андрей Сахута семьдесят лет с гаком стремились переломить, победить извечный инстинкт человека. Не в этом ли одна из причин краха социализма в его колыбели? Где он достиг довольно высокого развития, глубоко укоренился ценой миллионных жертв. Ценой целых рек пота и крови. А что было бы, если бы Столыпина не застрелили в Киевском театре? Может быть, и Ленин не пришел к власти. Не было бы Октябрьской революции, гражданской войны. Не было бы вражды двух систем. Может, и Гитлер не стал бы фюрером. Возможно, Октябрь поспособствовал зарождению фашизма. Значит, не было бы и войны с немцами. Не сгорели бы Хатыничи. И все четыре Андреевых брата могли бы жить. Могло бы и Чернобыля не быть, потому что от людей осведомленных Андрей слышал, что реактор взорвался не сам по себе. Об этом писал в «Правде» академик Легасов — его статья есть в досье, которое собирает бывший секретарь обкома. И еще подумалось: может, если б не горлопан Ельцин, гэкачеписты победили бы, в Ново-Огареве заключили бы новый Союзный договор. И он, Сахута, сидел бы в своем кресле. Почему же все произошло так, как произошло? Может, некий высший разум управляет жизнью на Земле? Недаром люди верят в Бога.

Будто вкопанный стоял Андрей возле выгона, по которому носился босоногим мальчишкой. Теперь присматривался к почерневшей некошеной траве, иссохшим стеблям тысячелистника, цепких кустов черной полыни. Ему показалось, что никогда раньше не докапывался так близко до разгадки тайн новейшей истории человечества. В обкомовском кабинете он много читал современных философов и социологов. Некоторых по долгу службы — чтобы знать, с кем бороться. А некоторых и по своему любопытству. Это была своего рода цепная реакция: одна книга тянула другую. Один прочитанный автор вел за руку другого. Удивил Александр Зиновьев, прежний диссидент. Когда первый секретарь райкома Сахута прочитал «Зияющие высоты», то очень злился на автора за его язвительность, наблюдательность. Философ-диссидент подрывал изнутри идеологические опоры социализма, насмехался над жизнью «заведующего города Ибанска и его жителей ибанцев». Может, как никто другой, он способствовал краху социализма. А теперь, когда увидел, что социалистический Ибанск падает, стал его подпирать своим плечом, кричать на весь мир, что социализм не исчерпал своего ресурса, что «подлость горбачевской перестройки» в том, что бывшие апологеты коммунизма сделались его рьяными оппонентами и критиками. Но его уже никто не слушал. Запад выплюнул, а Восток не хотел принимать. Принимал за оборотня и веры не давал.

Сахута почувствовал, как усилился ветер, продувает насквозь. Дул ветер с Бабьей горы — значит, чернобыльский, значит, принесет холод, может, и морозец выскочит. Он завел мотоцикл и через несколько минут был у родительской хаты. Тормознул перед воротами, заметил возле калитки велосипед, похожий на тот, на котором приезжал в лесничество Иван Сыродоев. На ловца и зверь бежит, подумал Андрей, надеясь на встречу с бывшим финагентом.

Из хаты вышла Марина, обрадовалась брату, обняла. Была она в старой, но не замызганной фуфайке, на голове серый теплый платок. Андрей с радостью отметил, что Маринины глаза не смотрят на мир с прежней невысказанной тоской старой девы и морщинки-лапки под глазами разгладились, — значит, хоть на склоне жизни не обминуло старшую сестру женское счастье.

— От, хорошо, что приехал. А то я все думаю, как ты там. Один, как волк. Пошли в дом.

За столом сидели уже в добром подпитии Бравусов и его сват Иван Сыродоев. Они тоже выразили шумную радость, увидев Андрея. Хозяйка принесла тарелку и рюмку, Бравусов налил ее до самых бережков, как любили говорить в Хатыничах. Андрей пригубил рюмку и отодвинул в сторону. Все принялись уговаривать, чтобы выпил до дна.

— Нет, братцы, спасибо. Я за рулем. Нужно засветло доехать.

Узнав, что он ехал через новый мост в Саковичах, Бравусов уверенно заметил:

— Никаких гаишников тут нет. Пост милицейский только за Белой Горой. А в зоне — гуляй, Вася. Хвактически, едь куда хочешь. И водки пей, сколько влезет. Надо ж выводить шлаки радиоактивные… Водка, хвактически, помогает. Расщепляет ети проклятые нуклиды. Поэтому и живем в зоне. Хвактически, пьем, гуляем. И никуда не убегаем.

Андрею не хотелось слушать пьяную болтовню, однако и спросить сразу про ту неудачную охоту не получалось.

Сыродоев начал разговор сам.

— Влип я, Матвеевич, на старости лет. Влип в неприятную историю. Да, кажется, выкрутился.

Вот что уяснил Сахута из его путаного рассказа.

Лося они завалили под Белынковичами, возле деревни Белый Камень. Первым выстрелил Сыродоев, сохатый бежал дальше, хоть и начал хромать. А потом лупанул дуплетом Костя Воронин, и громадный лось грохнулся на землю как подкошенный. Привез охотников в лес Семен-магазинщик. В последнее время он работает сторожем на конюшне, ему проще было взять лошадь. И Семен имел ружье-одностволку, но не успел из него пальнуть. Они принялись снимать шкуру с трофея, и тут их накрыла инспекция с милицией. Спасая себя, Костик Воронин заявил, что лесничий Сахута разрешил им охоту. «Вот почему звонил прокурор», — понял Андрей.

А потом был суд. Сыродоев и Семен уговорили Костю взять вину на себя, обещали помочь уплатить штраф, клялись, просили, молили, несколько дней поили самогоном, чтобы Костя выручил их, чтобы не позорить себя на старости лет, своих детей не срамить. Костя заявил на суде, что он был инициатором охоты, что сам дуплетом застрелил лося и всю вину берет на себя. Приговор был таким: выплатить тысячу четыреста семьдесят рублей за причиненный ущерб лесному хозяйству. Деньги немалые, поскольку зарабатывал Костя около сотни в месяц. Примерно такую же сумму получал пенсионер Иван Сыродоев, еще меньшую пенсию имел Семен. Недаром говорят люди, что легко одалживать деньги: берешь чужие и на время, отдаешь свои и навсегда. Легко было приятелям-браконьерам обещать, давать клятвы — обещание рот не разорвет, а платить деньги — все равно как отрывать от сердца.

— Где взять ети деньги, холера их знает. Но как-то разберемся, — закончил свой рассказ бывший финагент.

Андрей Сахута выяснил все, что его интересовало, и начал собираться в дорогу. Но Марина и Бравусов взялись дружно уговаривать, чтобы остался ночевать у них.

— Ну, кто там тебя ждет? Будешь сидеть один, как сыч. Мы давно не виделись. Хоть поговорим. Переночуешь у нас. А утром поедешь. Оставайся, — упрашивала Марина.

— Хвактически, Матвеевич, сестра твоя рассуждает правильно. Загоняй своего коня на двор. И еще можем взять по чарке.

Раскрасневшийся Бравусов обнял за плечи гостя, дохнул ему в лицо перегаром. Андрей освободился из объятий, но не резко, спокойно, чтобы не обидеть нового свояка. Маринины глаза просили сдержаться, простить зятю слишком навязчивую дружбу.

— Ну что, вы себе как хотите, а я поеду, — Иван Сыродоев вышел из-за стола. — Никакое ГАИ меня не задержит. Лисапета моя скорость не превысит. Пока доеду, так и стемнеет.

— На дорожку, хвактически, полагается по чарке. Ну, ето, как ее? Оглоблевая! — Бравусов шустро налил всем, на этот раз и Андрею, аж через край.

— Ну, ты уж не разливай. Залил зенки и краев не видишь, — упрекнула Марина.

— От, бывает. Не переживай. Где пьют, там и льют. А мы, хвактически, не пьем, а лечимся, — ухмыльнулся Бравусов.

Андрей невольно подумал: на каком бы застолье ни был в зоне, всегда кто-то произносил эту фразу, она витала тут над каждым беседным столом и заменяла традиционное: «Ну, будем здоровы!»

В последнее время Андрей Сахута ощущал большую раздвоенность в душе, в нем словно жили, спорили ежедневно и бунтовали два человека. И началась эта раздвоенность с ГКЧП: один человек был категорически против, а другой желал гэкачепистам успеха. Когда Гарошка пригласил на работу в свою фирму, внутренний человек уговаривал: иди, не упирайся, надо выжить, лучшего предложения может не быть. А другой, тот самый, которого все знали, который носил в кармане партийный билет, заупрямился, закусил удила и не пошел.

Подобный же раздрай в душе пережил Сахута и перед поездкой на родину. Внутренний голос кричал, молил: что ты делаешь? Все бегут от радиации, бросают все нажитое, а ты лезешь туда, как в прорубь, бросаешь жену, детей. Внутренний голос не давал покоя ни днем, ни ночью, успокаивался, затихал, когда хозяин заливал его водкой: лечился, как и все в зоне.

И в этот раз внутренний голос не смолчал: куда рвешься, куда летишь сломя голову? Побудь в родительской хате, отведи душу, поговори с родной сестрой, она ж у тебя осталась одна. И рюмку выпей, не выпендривайся, хоть выспишься, может, по-человечески.

Три полных граненых стограммовки глухо стукнулись боками. Четвертая, налитая наполовину, осторожно дотронулась до каждой полной. Марина, бывшая медицинская сестра, опрокинула свою неполную чарку первой, словно подтверждала мужнины слова: мы не пьем, а лечимся.

Выпили и мужчины: бывший финансовый агент, бывший участковый инспектор, бывший секретарь обкома партии. Разбушевавшийся «мирный атом» приравнял, причесал их под одну гребенку, и всем готовил одинаковую долю — кому раньше, кому позже.

В этот момент никто из них не думал про какие-то там невидимые радионуклиды. Молчал и внутренний голос Андрея. Зато сам хозяин раздвоенной души и внутреннего голоса ощутил, как теплая волна покатилась, разлилась по груди и отозвалась хмельной веселостью и успокоенностью в голове. Шевельнулась теплая волна благодарности Ивану Сыродоеву за блестящие коньки-снегурки, которые ему, Андрейке, приходилось привязывать к бахилам, поскольку своими клешнями коньки могли цепко держаться лишь за каблуки и подошвы ботинок. А ботинок у маленького Сахуты не было.

Захотелось обнять по-дружески зятя Бравусова, который оставил свой дом в «чистой» деревне и перебрался к Марине. И она теперь расцвела, как цветет георгина поздним бабьим летом. Мелькнуло в затуманенной голове и воспоминание о Полине, она тоже напоминала ему позднюю георгину, расцветшую вопреки разным житейским проблемам и поздней зиме. Андрей думал о ней, и в душе вызревала надежда на радость.

А еще подумалось, что в послевоенные годы Бравусов, Сыродоев и председатель сельсовета Свидерский воплощали в прибеседских деревнях советскую власть. Первым ушел из жизни самый преданный борец за эту власть Роман Свидерский. В тот год, когда умер Сталин, председателю Белогорского сельсовета угрожал суд за рукоприкладство и превышение полномочий. И он, бывший фронтовик-орденоносец, безжалостный враг самогонщиков, расплющенный жизнью и своей собственной жестокостью, ненавистью сельчан — зарубил жену топором, сам повесился с надеждой, что советская власть не оставит шестерых его детей — круглых сирот.

То жуткое происшествие, а потом похороны ясным апрельским днем Свидерского и его жертвы навсегда запало в душу семиклассника-отличника Андрейки Сахуты. Желтый песок свежих могилок, желтые лица покойников в ласковом свете весеннего солнца, молчаливые, мрачные мужчины. Заплаканные красные глаза женщин. И веселый птичий гам на кладбище: галки да грачи строили гнезда. Птицы славили весну. Они славили жизнь!

Тот далекий день вспомнился Сахуте и сейчас. Но он отогнал прочь жуткое воспоминание. Вместе с Бравусовым закатили мотоцикл во двор. Потом еще долго сидели за столом. Пили мало, говорили про житье-бытье, а больше — про политику. Марина, увидев, что глаза брата уже слипаются, он едва сдерживает зевоту, решительно остановила своего говорливого мужа:

— Володя, полно тебе болтать. Человек с дороги. Андрей, постель приготовлена. Можешь ложиться.

— Да. Маринка. Хвактически, пора уже на боковую, — широко, смачно зевнул Бравусов.

…В это время собирались укладываться спать в единственной, но не одинокой хате, стоявшей в переулке возле Кончанского ручья. Петр Мамута был доволен, что удалось выхватить у природы тихий погожий денек и утеплить пчел — самая неотложная и самая тонкая работа: от нее зависит зимовка крылатых подружек, где-то сплохуешь осенью, потом уже ничем не поможешь. Поэтому настроение у пасечника было приподнятое, добродушное. Поспособствовала этому и встреча с любимым учеником. Возвращение Андрея Сахуты в родные места из столицы вынуждало Петра Евдокимовича веселей смотреть на свою жизнь в зоне.

Особенно обрадовало знакомство со столичным гостем Юзю. Это ж надо! Высокий партийный начальник вернулся сюда, в зону, его приманил отеческий уголок, а ее, Юзю, позвала в Хатыничи давняя, тогда грешная, любовь, а теперь любовь к законному мужу. Петр и Юзя будто стремились кому-то доказать — а прежде всего самим себе, что можно жить и в зоне до пятнадцати кюри. И не существовать или выживать, а жить полнокровно, заниматься любовью, да так, как не умели в молодости. Потому что ничего и никого не боялись, пришло умение и не оставила сила, не исчезло молодое желание. Юзя в сладком плену ранее неведомого ей оргазма смело стонала и кричала на весь дом. Никто из соседей не мог подслушать и позавидовать их счастью. Их радости в радиационной зоне.

 

XI

С годами Петра Моховикова все сильней удивляла быстротечность времени. Ему даже казалось, что с каждым днем время набирает разгон, ускоряет свой бег. В детстве, да и в молодости, такие большие дни, тянутся, как год. И так много было их в будущем. Целая жизнь, полная надежд и открытий, ждала впереди. А теперь Петро все чаще оглядывался назад, и было одно желание — дотянуть до пенсии. О том, что перешел в издательство, пока ни разу не пожалел. Читать приходилось много. Директор Климчук успокаивал: потом будешь читать меньше, это обкатка, чтобы усвоить суть издательского дела, познакомишься с редакторами, поймешь, кто как редактирует рукописи, кому и насколько можно доверять, кого надо больше проверять. В конце концов, любое новое дело не сразу раскрывает свои секреты и тайны. Шеф не торопил, давал возможность спокойно врасти в коллектив. Утешало, что заработок тут куда весомее, чем на телевидении, а дерготни меньше. Ева, подсчитав аванс и окончательный расчет за месяц, обрадовалась больше Петра.

— Ну, Петечка, хорошо, что ты отважился… И я не отговаривала. Хоть, признаться, в душе побаивалась. Такое шальное, ненадежное наше время. И такая кругом дороговизна! Ну, хотя, может, как-нибудь переживем все.

— Переживем, моя любимая, — обнимал Петро свою поистине любимую жену. — Дождались внуков. Теперь задача — дождаться правнуков.

Когда человек в семье ощущает радость, понимание и теплоту, ему хочется жить и работать, тогда и разные проблемы, особенно на работе, решаются легче: когда крепок тыл — можно смелей идти в наступление, вперед.

Петро часто думал о друге детства Андрее Сахуте, иной раз звонил ему в далекий лес на их родине. Лес, присыпанный невидимой, но смертоносной радиацией. Петро был благодарен другу за паркет — пообещал человек и выполнил свое обещание. Шла машина на Минск, так и паркет притарабанил, подсобил разгрузить, а на четыре комнаты да на кухню много тяжелых пачек дубовых дощечек пришлось перенести. Особенно оценил услугу друга, когда через пару дней Ева сказала, что ее подруга приобрела в Минске паркет и заплатила по сорок три рубля за квадратный метр. «Мы сэкономили почти тысячу рублей, — радовалась Ева. — Позвони Андрею и еще раз поблагодари».

Ева подгоняла мужа скорее взяться за укладку, содрать наконец опостылевший линолеум. Петро уговаривал не спешить, пусть паркет получше высохнет, нужно купить клея-эмульсии, да и мастер, с которым он предварительно договорился, еще занят, он позвонит, когда освободится. Ева не соглашалась:

— Я сама слышала, как Андрей говорил: паркет сухой, делали летом. Вылежался у них не один месяц. Нечего тянуть. Ты погляди, вся квартира завалена. И в коридоре, и под кроватями, и под столом пачка паркета. Ни помыть, ни прибрать.

— Сделаем. Не подгоняй. У меня сейчас в издательстве полон рот забот. Последний квартал года. Хоть разорвись.

— Так мастер будет делать. Что над ним стоять? Я возьму несколько отгулов на работе. Буду помогать. А то из коридора могут паркет украсть. Тогда не докупишься.

— До чего упрямый народ, эти жены, — усмехнулся Петро. — Неудивительно, что Андрей сбежал от своей аж в радиационную зону.

— Он искал работу, а не от жены бежал. Мне кажется, он бежал от бывших друзей, которые в трудное время не помогли.

Петро не вступал в дискуссию, поскольку понимал, что переубедить жену не удастся. Да она и не ошибалась… В конце концов, он сдался, вооружился металлическим ломом и принялся срывать с пола линолеум. Никогда не думал, что это чрезвычайно тяжелая работа, местами линолеум был приклеен намертво к бетонному полу. Обливаясь потом, вечерами драл Петро химическое покрывало-утепление, сворачивал в тяжелые рулоны. Квартира напоминала мебельный склад, чтобы обеспечить «фронт работ», из комнаты приходилось выносить все. Теперь только в издательстве, в небольшом кабинетике Петро Моховиков имел отдых и покой.

Изредка, под конец дня, когда издатели разбегались кто куда — женщины в магазин, мужчины — в библиотеки, а то и в пивбары, Петро открывал свой новый кондуит. Был он не похож на прежние большие тетради. Это был толстый блокнот, на твердой голубой обложке тисненый силуэт материка СССР, который напоминал своими очертаниями медведя, слева в рамочке герб, над ним цифра — пятьдесят. Значит, рождение блокнота было приурочено к золотому юбилею Страны Советов, и ему уже почти два десятка лет. Стоил он тогда рубль двадцать копеек. Теперь цены совсем другие. Блокнот попался на глаза, когда Петро чистил свой телевизионный кабинет.

В последнее время в кондуит заглядывал редко, было не до этого, а когда писал, то по привычке сначала читал предыдущие записи. Вот и сегодня он раскрыл блокнот и начал читать с первой страницы.

14 октября, 1991. На Покров, в День матери, начинаю новый кондуит. Он немного меньше — дефицит бумаги, дефицит времени, да и пора мудреть. Писать короче.

Читать приходится много, но пока не жалею, что перешел в издательство: тут спокойнее, можно работать без окриков и одергиваний, чего было многовато на телестудии. Немало времени отнимает внук, но зато сколько радости! Сегодня все утро носился с ним, потом он заснул, а я принялся жарить грибы. Осень малость подсыпала опят, в прошлую субботу даже боровиков нашел дюжину: рекорд этого года.

На даче со смаком перекапываю огород, таскаю солому из колхозного стога, благо он близко. Солому закапываю вместо навоза, которого нет, присыпаю пеплом. Все ж какая-то польза будет. Земля — тарелка: что положишь, то и возьмешь.

Первая половина осени в этом году чрезвычайно теплая, солнечная, а вторая, верно, будет дождливой. Ветер сегодня южный, значит, нас ждет теплая зима. Возможно, снежная. «Демократы» пугают холодной зимой, который год стращают голодом: пятая колонна действует, словно жучки-короеды подтачивают Союз. К слову, этот блокнот сделан еще к его пятидесятилетию. И вот Республика Беларусь провозглашена суверенной, наконец узаконены бело-красно-белый флаг и «Погоня». Так воевали партократы и разные ортодоксы против, но все-таки Возрождение набирает силу и высоту. Дай Боже!

16 октября. Пятница. Первый издательский конфликт. Прибегает ко мне шеф-редактор книги «Память» Сергей Руденок: «Что делать? У нас конфликтная ситуация.» Суть вот в чем. Редактор — составитель книги, а он историк, кандидат наук, выходец из этого района, говорит: все материалы есть, нет только о еврейском гетто. Секретарь районной комиссии, а издательство должно учитывать его мнение, поскольку он платит деньги, руководитель района — член редколлегии, он же и председатель комиссии. Короче, кто платит, тот и заказывает музыку. Так вот, секретарь говорит: статью о гетто заказывал одному старому еврею, а он заболел, и надолго, книга может выйти и без этой статьи. Возникли новые вопросы. Составитель предлагает статью о деятельности КГБ после войны, во время коллективизации. Район — западнобелорусский, там все бурлило, словно в котле. Представитель района — категорически против. Руденок пытался примирить враждующие стороны: «Тут нам не надо упираться. Методический центр эту статью снимет». — «Так в газетах же пишут и про КГБ», — не сдавался составитель. «В газетах пишут, а в книге не дадут. Я это знаю», — авторитетно втолковывал Руденок.

«Короче, и представитель района, и составитель хотят с вами познакомиться», — закончил свой рассказ Руденок.

Я планировал знакомство после того, как прочитаю всю книгу, но жизнь вносит свои коррективы. И встреча состоялась. О, это был цирк на проволоке! Не думал, что отношения составителя и районного представителя так накалились. И в кабинете сцепились, будто петухи. Составитель, молодой историк, работает в Академии наук, высокий, русый, искренний белорус. А главное — опытный, принципиальный. Втолковывал: «Почему нельзя про Армию Краеву? Там воевали белорусы за Беларусь!» — «Глупости! — кричал набыченный представитель района, коренастый крепыш, лысая голова, будто кочан капусты, на короткой шее. — В Армии Краевой были полицаи и предатели. В книге должна быть объективная история». — «Вы сами себе противоречите. Раз объективность — значит и про гетто, и про КГБ, и про Армию Краеву нужно. Дать оценку, расставить акценты», — настаивал составитель.

Мне он понравился. Однако же не все зависит и от издательства. Я вынужден был лавировать между Сциллой и Харибдой, пообещал, когда все статьи прочитаю, соберемся еще, обговорим все спорные моменты. А Руденок сидел как мышь под веником. Хитрец! Мол, вы спорьте, а моя хата с краю. Вот тебе и ведущий редактор!

Как только гости вывалились из кабинета, я отыскал в блокноте координаты ученого-историка, еврея по национальности — некогда он участвовал в телепередаче, — позвонил ему, объяснил ситуацию. «Материалы у меня есть. Через неделю статья будет у вас на столе». Надо учиться у евреев, как уважать историю, память о своих людях.

22 октября. Вторник. Светлое утро. Какая восхитительная нынче осень! Осень крутого поворота в жизни. И не только у меня поворот, у Андрея Сахуты — в жизни всей нашей Беларуси. Что будет дальше? Неведомо. А как хочется верить в хорошее!

На память об этой осени посадил на даче двенадцать лип. Целую аллею. И было это действо в прошлую субботу. Приехал из Минска утром и целый день трудился как пчелка, аж спина взмокла. Пока выкопал в лесу липки: там когда-то был хутор, привез. Выкопал ямки, посадил, полил, привязал к колышкам. Пахал без обеда. Если деревца приживутся — будет красивая аллея. Липа растет быстро. Некогда зацветут — пчелкам будет раздолье.

Еврей-историк принес сегодня статью. Во какая оперативность! Отвел к Руденку, познакомил, говорю: «Вот, Сергей Дмитриевич, автор принес статью, которая нам нужна. Подготовьте ее». Руденок аж глаза вытаращил, поскольку я не сказал, что сам отыскал автора. «О, это очень хорошо! И размер оптимальный. И снимки есть», — довольно гундосил ведущий редактор.

Помощницу ему дали — довольно молодую симпатичную женщину-корректора, которая одна растит дочку. Искушение! Но Руденок — так сказала наш профсоюзный лидер — отличный семьянин, имеет двух сыновей-школьников. Ходит с ними в бассейн. Пусть растут Руденки!

Читаю рукопись доктора сельскохозяйственных наук. Он утверждает: только крупные хозяйства могут накормить народ, понятно, он не против фермерства, но стремится убедить, что в наших условиях: бедная земля, капризный климат, отсутствие нужной техники, — фермерство себя не оправдает. Кажется, все правильно. А согласиться с ученым не могу. Не обязательно фермеру выращивать только зерновые культуры или картофель. Он может растить свиней, телят, коров. Сенокосов у нас хватает. А больше скотины — больше навоза, можно лучше удобрить почву. Будет лучше урожай всех культур. Вот почему я не люблю категоричность в любых ее проявлениях.

Нынче я вырастил отличную раннюю картошку. Правда, делянка небольшая — около сотки, как хорошей бабе сесть. Весной землю не копал, поскольку сделал это по осени, дал соломы, листвы, опилок, а теперь выкопал лунки, в них клал картофелины ростками вверх. Присыпал компостом, пеплом и землей. Граблями выровнял — и все. Правда, окучивал — мотыжил три раза. Подкормил калийными удобрениями. Когда картошка зацвела, срывал цветки, чтобы лишне сок не тянули. Между прочим, люблю смотреть, как цветет картошка. Большое поле будто усыпано крупными фиолетово-белыми, синеватыми цветами. Такое впечатление, будто на зеленые лопушистые кусты уселись мотыльки. Растопырили крылья и греются на солнце. В воздухе какой-то особенный теплый аромат. И тишина вокруг. Лишь жаворонок трепещет в голубой выси. Кажется, можно услышать, как растут клубни, распирают землю, она трескается, будто ей не хватает воздуха, а клубням — свободы. Цветки срывал жалея. Где-то вычитал, что это полезно. На небольшой делянке можно проверить. И земля отблагодарила за все мои заботы. Картошка поспела в конце июня. Вкусная, разваристая, клубни круглые, желтые, как солнышко. Это сорт «Белорусская ранняя». Хотя по-белорусски правильнее писать не «сорт», а «гатунак». Так вот, вывернешь куст, а под ним десятка два картофелин по кулаку размером. Загляденье! Ева охала, удивлялась. Радовалась. Ну, говорит, хорошо иметь мужа-агронома.

28 октября. Понедельник. Испортилось настроение после совещания в Госкомитете по печати. Плохи наши дела — экономический галстук сжимает горло издателей. Цена бумаги растет. Типографские услуги дорожают. А главное, резко упали заказы на книги, не только на техническую, сельскохозяйственную, но и на художественную литературу. Раньше Василь Быков, Иван Шамякин имели по 90 тысяч тираж, а на будущий год по семь-восемь тысяч. И такое безголовье, похоже, надолго. Ходят слухи, что вскоре с обложки исчезнет фиксированная цена — два или три рубля, а цены будут договорные, намного выше. Пока книга будет печататься, может несколько раз подорожать бумага, так что и цена книги определенной, как раньше, не будет. Чем дальше, тем веселей.

Люди злые, раздраженные. Чему удивляться! Уже яйца куриные стали дефицитом. В нашем столе заказов — пусто. Правда, в столовой еще можно пообедать неплохо. Некогда я наблюдал, как в столовой на телевидении все стремились сесть спиной к буфету — к окошку, из которого подавали блюда. А тут наоборот: каждый ищет свободное место, чтобы сидеть лицом к людям, стоящим в очереди, увидеть кого-то из знакомых. Редакторы, корректоры слепят глаза в кабинетах-закутах, поэтому хочется поглядеть на свет, на людей. Есть тут и начальнический стол. Мой шеф Володя Климчук — пузо вперед и шурует мимо очереди за этот стол и меня тянет. Сидят тут директора. Главные редакторы издательств, начальники управлений из госкомитета, бывает, и сам председатель приходит обедать. Стол длинный: составлены три обычных, человек десять-двенадцать «элитных кадров» могут сесть за начальническую трапезу. Подает блюда официантка. Как-то сказал Климчуку, что на телевидении этого нет, что на дворе время демократии, он хмыкнул: «Тут очередь длиннее. Можно долго простоять, — и добавил с улыбкой: — Остановится литпроцесс. И производственный — тоже».

Когда иду на обед без него, то всегда стою в очереди. Кто-то подойдет из знакомых, а то меня позовут — здесь так принято: кто-то один из редакции займет очередь человек на трех-четырех, и вот они подваливают. Хорошо если успеют до металлического барьера-перил, которые отделяют так называемый раздаточный стол и кассиршу от зала, чтобы кто-нибудь не набрал на разнос еды да мимо кассы не крутанулся в зал.

Вот какая у меня запись: о книгах и столовке, о хлебе насущном и духовном.

4 ноября. Понедельник. Проснулся в половине четвертого: после бассейна спал как пшеницу продавши. Как лег, то и нырнул в объятия Морфея. И проснулся рано с ощущением бодрости, с желанием жить, работать, любить. Плавал я впервые за казенные деньги. Вернее, за профсоюзные. Как-то заглянула ко мне наш профорг Людмила Антоновна. Симпатичная женщина лет сорока пяти, правда, выглядит она значительно моложе, поскольку тщательно следит за собой и любит себя перво-наперво. Она заведует одной из редакций, зашла поговорить насчет планов. Когда обсудили все проблемы, спрашивает: «Любите ли вы плавать?» — «Люблю. Когда-то в летном училище выступал на соревнованиях. Да и родился на Беседи. Плаваю с детства». — «Ну, так приглашаю в нашу команду. Мы ежегодно приобретаем пятнадцать абонементов. Есть возможность включить и вас. Плаваем и греемся в сауне по воскресным дням». Я не возражал. Купил защитные очки, чтобы вода с хлоркой не разъедала глаза, резиновую шапочку, туфли, нашлись и плавки. Короче, приготовил все прибамбасы, и вчера состоялся первый заплыв. Ходим мы в бассейн «Мелиоратор», что на улице Варвашени. И сауна, и бассейн понравились. Плаваем все вместе — мужчины и женщины, а в сауне, ясное дело, порознь. Одна корректорша подплыла ко мне поближе, улыбнулась игриво: «А вы хорошо плаваете. Ваш предшественник никогда не ходил в бассейн». — «Каждому свое. Вы тоже хорошо плаваете. Как ундина». — «Нет, мне до вас далеко. Может, поучите?» — «Как-нибудь в другой раз». — «Ловлю на слове». Она еще раз кокетливо улыбнулась и легко, грациозно поплыла дальше, потом оглянулась — плыву ли следом. А я нырнул, поплыл назад. Словом, бассейн и сауна — это отлично, потому и спал как суслик. А если бы еще похлестался березовым веником! Об этом можно только мечтать. От, когда-нибудь свою баню закончу. И все это будет! Наперекор гримасам рыночного социализма или еще какому-то там «изму» будем сеять, белорусы! И плавать — тоже.

Поход в бассейн был очень кстати, поскольку дома кавардак и холодина: начали класть паркет. В зале и детской комнате закончили, еще надо второй раз потянуть лаком. Мастер-паркетчик Семен Иванович — колоритный мужик. Работал в Совмине. Клал паркет многим министрам, известным писателям, знаменитой певице Ларисе Александровской. Тепло вспоминал про нее, говорил, прищурив, будто кот, глаза, — чуть не влюбился. Семен Иванович — невысокий, покатые, обвислые плечи, малость кривоногий, как футболист, поскольку пашет день-деньской, стоя на коленях на полу. Руки уже слегка дрожат: чарку любит, хозяева угощают. Любит поговорить, конечно же, о том, у кого работал, какая там квартира, чем хозяйка угощала. Звуки «ш» и «ч» произносит мягко, с шепелявинкой, даже с присвистом. Одним словом, мужик интересный.

Большое беспокойство — паркет. Зло берет: почему другие получают квартиры с паркетом, а тут такие хлопоты: раздобыть дубовые дощечки, перетащить мебель, взорвать линолеум. Потом дышать пылью и вонючим лаком. А сначала его надо купить, столько денег влупить! Мастер берет двадцать рублей за квадратный метр, значит, придется отвалить около двух тысяч. Хорошо, что приобрели паркет довольно дешево, спасибо другу Андрею за заботу. Так вот, в доме некуда приткнуться, поэтому читаю на кухне. Попалась в руки книга Николая Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма». И вот что он пишет о товарище Ленине: «Ленин проповедовал жестокую политику, но лично он не был жестоким человеком… Но первым толчком, который определил революционное отношение Ленина к миру и жизни, была казнь его брата…» Мы не раз спорили с Андреем Сахутой. Я говорил: если бы не повесили брата, Володя Ульянов никогда бы не стал Лениным. Андрей же твердил свое: тысячи людей шли в революцию, в чьих семьях никого даже не арестовывали. Есть в этом резон. Но посвятить всю жизнь борьбе с царизмом мог только человек, давший клятву… И пролил товарищ Ленин реки крови. Зло породило зло. А может, если бы не он, так нашелся бы другой? Неужели нельзя было без революции?

Дальше Бердяев пишет: «Ленин требовал сознательности и организованности в борьбе против всякой стихийности… И он допускал все средства для борьбы, для достижения целей революции. Добро было для него все, что служит революции, зло — все, что ей мешает».

И вот еще интересное суждение: «Уже война выработала новый душевный тип, тип, склонный переносить военные методы на устроение жизни, готовый практиковать методическое насилие, властолюбивый и поклоняющийся силе. Это — мировое явление. Одинаково обнаруживающееся в шовинизме и фашизме. В России появился новый антропологический тип, новое выражение лиц. У людей этого типа иная поступь, иные жесты, чем в типе старых интеллигентов».

Ай да молодчина, Бердяев! Светлая голова. Именно эти новые «типы» были безжалостными в гражданскую войну, расстреливали невинных людей во время репрессий, немецкие сверхчеловеки жестоко, безжалостно истребляли все живое на оккупированной территории Беларуси. Они, эти новые «типы», у которых «иная поступь», шагают сейчас по всей планете Земля.

7 ноября 1991 года. Неужели последний Великий Октябрь? В городе не видно ни единого красного флага, ни единого плаката, не было парада и демонстрации. А сколько я походил с красным флагом! Правда, и сегодня на площади Ленина состоялся митинг приверженцев социализма. Собралась горстка пенсионеров. По моему мнению, нельзя так резко бросаться из стороны в сторону, нельзя так оплевывать то, на что вчера молились, что казалось святым. Кто мог подумать, что такое время настанет?! Тридцать лет назад на весь мир было объявлено хрипловатым голосом бывшего шахтера, «дорогого Никиты Сергеевича»: «нонешнее поколение будет жить при коммунизме». Обещал коммунистический рай через двадцать лет. А через тридцать — коммунистическая партия распущена и объявлена преступной организацией. Может, с Хрущева и начался развал? А если б его не прогнали досрочно, что было бы? Неужели построили бы коммунизм? В одной, «отдельно взятой» стране? Однако же миллиардное племя китайцев идет к коммунизму. А если бы шли вместе? Вопросы, вопросы… Кто может дать на них ответ? Наверное, уже никто. Разве что «новый, а мудрый историк», — о котором писал некогда Купала. Жаль, что жить «в эту пору прекрасную» уж не придется мне…

Настроение плохое, но не только от этих мучительных раздумий. Все намного проще и прозаичней: болею, нос не дышит, в доме — разруха, негде приткнуться. А тут еще насморк. Пакостная болезнь, неудивительно, что Наполеон из-за нее проиграл Бородинскую битву. А я не пошел на митинг бывших коммунистов, а хотелось там побыть. Своими глазами все увидеть, своими ушами услышать. В одной газете вычитал, что великая революция — это августовские события в Москве (разгром ГКЧП). А Октябрьская революция — и не великая, и не социалистическая, и не октябрьская, поскольку состоялась в ноябре. И не революция вовсе, а государственный переворот. Во как! Начинается период «разброда и шатаний». И похоже, очень надолго.

Переставляю с Евой мебель, сортирую книги. Боже, столько всего натаскали в квартиру! Вот почему в магазинах нет ничего. Некоторые квартиры напоминают мебельные склады — не пройти между гарнитурами, столами и креслами. Давно царят в обществе ажиотаж и паника: хватай, а то завтра не будет. А если будет, то намного дороже. Видимо, так оно и будет.

Вот такие грустные раздумья на 74-ю годовщину Великого Октября. Рука по привычке написала — Великого.

18 ноября. Понедельник. Больше десяти дней не записывал ничего в свой блокнот. Дома негде было приткнуться, да и времени нехватка. На работе начитаешься за день разной глупости, аж глаза на лоб лезут, а голова пухнет. Тут не до заметок о житье-бытье лесном и еще о том, о сем…

Наконец-то позавчера, в субботу, закончилась паркетная эпопея. Последний раз (второй) сами покрыли пол лаком. Ночевали у соседей, поскольку дома было не продохнуть. Намучились. Натаскались с мебелью, и волокита эта еще не кончилась. И денег ввалил! Как в моих Хатыничах говорят: целую тижбу. Мастеру — 1600 рублей. Да плюс сто рублей на эмульсию, полторы тысячи за паркет. Короче, три с половиной тысячи стоит радость, называющаяся паркетный пол. Зато это уже навсегда — и детям, и внукам.

Если бы я был литератором, то написал бы рассказик «Мистер Паркет и мадам Эмульсия». Почему такое название? Ежедневно мастер напоминал мне: «Эмульсии мало. Ищите мадам Эмульсию. Клею надо много… Иначе мистер Паркет не будет держаться… Горбиться, вздуваться может. Будете меня поносить. А я этого не хочу. Я марку держу всегда». Расписать самого мастера, его воспоминания, где у кого работал, курьезные случаи, можно додумать легкий флирт с народной артисткой Ларисой Александровской… Мог бы получиться колоритный, веселый, остроумный, полный жизненных реалий рассказ. Может, когда-нибудь, как выйду на пенсию, и возьмусь. Но, наверное, поздно будет. Впрочем, в дневник я же пишу давно. Правда, не сохну в поисках слова, не мудрствую… Может, в этом и есть цимус? Мало литературного мудрствования, зато много жизни. Может, это Божий промысел, что я попал в издательство? Нет, я хорошо помню высказывание Льва Толстого: если можешь не писать, не пиши… Во, для себя что-то записать, когда есть зуд, это другое дело. Я не претендую ни на чье внимание, не требую государственных денег на издание книги. А может, и стоит? Может, зря молчу, терплю? Ну что ж, будем «терпеть» и дальше. Просто писать ради разрядки или для внуков?

Это я целый день ломал голову над тематическим планом, вызывал заведующих редакциями, советовался с директором. Шефа, пана Климчука, я удивил и обрадовал. По своей инициативе установил контакты со всеми заместителями министра сельского хозяйства. И каждый подкинул столько тем, нужных, злободневных, подсказал, кто из ученых занимается этой проблемой и когда может положить рукопись на стол. Понимаю, что работы там будет по плешку. Так у нас же хватает редакторов. Некоторые годами сидят на советах дачникам, грибникам. Да, эти книги хорошо раскупаются, дают прибыль. А кто будет издавать книги о передовом опыте? Что мы мало их издаем, нас шпыняют на каждой коллегии. Так вот, прочитал Климчук мою программу, облапил за плечи: «Ну, молодчина! С меня бутылка. И повышенная прогрессивка». — «Дай Боже, слышанное увидеть. Чтобы эти слова упали на добрую почву». — весело ответил я.

20 ноября. Среда. Перечитал позавчерашнюю запись и почувствовал сильное желание сделать очередную зарисовку с натуры.

День был сегодня довольно тихий, хоть обычно среда в издательстве — самый беспокойный, суетливый день: с утра планерка, на ней, как правило, вскрывается столько проблем, недостатков, после планерки все носятся, как подпаленные. В четверг, в первой половине дня, еще ощущается напряжение, но постепенно оно спадает, слабеет. Каждый думает: завтра пятница, можно поехать на свою дачу, поглядеть, что еще недоделано. Впереди зима. Еще тише в издательстве становится, когда нет директора, а он после обеда поехал в Дом литератора на заседание секции прозы. Конечно, тому редактору, у кого рукопись «горит», нужно срочно ее сдать, тот будет горбатиться и все выходные. Однако ж не следовало тянуть до последнего».

Звонко залился телефон. Ученый интересовался, какова судьба его рукописи.

— Подписана в набор. Так что все нормально. Вскоре будет корректура.

— Спасибо за добрую весть. С меня бурдюк вина, — повеселевшим голосом сказал ученый.

— Бурдюк это слишком. А бутылка шампанского, когда выйдет книга, не повредит.

На том и попрощались. Петро вышел в коридор. Навстречу — худощавая, голенастая девушка с мыльницей в руке. Звонко цокая высокими каблуками, она пошла вниз на свой десятый этаж. Петро шел вслед за ней, невольно подумал: на четном этаже мужской туалет, на нечетном — женский, хоть выйдет человек, протрясется, и экономия при строительстве. Но по здравом размышлении, так это неудобно. В уборной было сильно накурено. Возле широкого окна стояли Сергей Руденок и незнакомый парень и отчаянно дымили сигаретами.

— Ну и надымили, мужики! Хоть топор вешай, — поздоровавшись, сказал Петро.

— Зато никакая бацилла не выживет. Профилактика, — хохотнул Руденок. — Петро Захарович, вы никогда не были в туалете на восьмом этаже? Там уборщица — большая любительница цветов. В комнате настоящая оранжерея. Там и курить совестно. Возле лифта смолят. С одной стороны — женщины, а с другой — мужчины. А цветы такие красивые. Круглый год цветут.

— Заинтриговали вы меня. Когда-нибудь схожу. Еще одно доказательство старой истины: не место красит человека, а человек — место.

— Это правда, Петро Захарович, — угодливо улыбнулся Руденок, туша сигарету. Он остался еще беседовать со своим приятелем.

Около лифта Петро вдруг завернул на лестницу и потопал на восьмой этаж: захотелось посмотреть на цветы. Да и горбатился целый день за столом. Виброгимнастика не повредит…

Такой же полутемный коридор, низкий потолок над головой. Такая же комната-курилка в конце коридора. Но тут действительно было чудо. В ведрах, огромных вазонах, в пластмассовых коробках росли цветы. Цвели розовато-красные герани, на зеленых клешнях-веточках «декабриста» красовались фиолетово-розовые продолговатые бутоны, напоминавшие по форме автоматные патроны. В уголке высилась развесистая пальма, рядом толстенный кактус-эхинопсис с шариками-детками, он будто улыбался посетителям. «Молодчина! Это ж надо было земли натаскать, посадить. Поливать, ухаживать. И ни копейки ей никто не заплатил дополнительно. И доброе слово едва ли сказал кто». Петру захотелось познакомиться с этой женщиной и сказать ей спасибо. Он решил пропускать десятый этаж и ходить в уборную на восьмой.

Петро вернулся в кабинет, поинтересовался у секретарши, искал ли его кто.

— Нет, все тихо. Может, вы меня отпустите, Петр Захарович? Уже скоро пять часов.

— Хорошо. Можете идти. Я побуду еще.

Петро перечитал записи в блокноте, спрятал его в ящик стола: про цветы напишет, когда познакомится с их хозяйкой. Пододвинул ближе календарь, чтобы спланировать завтрашний день.

21 ноября. Четверг. Михайло. Ночью и утром шел снег. Довольно много его навалило. А земля ж не мерзлая. Должно быть, растает. Раньше так и морозы уже случались в это время. Помню, мать моя говорила: когда Михайло замостит (заморозит Беседь), то Никола загвоздит — крепко закует льдом. Нынче, видно, не будет сильной, холодной зимы. Поскольку на Покров ветер дул с юго-востока. Чернобыльский ветер будет владычествовать над Беларусью.

В прошлый раз писал про жизненные сюжеты. На днях жизнь подбросила еще один. В воскресенье в сумерках уже загнал машину на стоянку, возвращаюсь домой, цап-лап — нет ключей. Кажется, брал — и нету. Позвонил, Ева открыла. Она готовила ужин, поэтому недовольно буркнула: «Что ты звонишь? Ключей не имеешь?» — «А вот и не имею. Наверно, забыл взять». Ощупал все карманы, ящики — нет. Утром, как только рассвело, искал во дворе. Потерялись все ключи, от квартиры, деревенского дома, от гаража. Беда да и только! Увидел уборщицу, спрашиваю, не находила ли она ключи. Она, щупленькая, худощавая, какая-то просветленная лицом, кстати, я здороваюсь с ней всегда, говорит: на двери второго подъезда висела бумажка, что нашлись ключи, и телефон тамочки написан. Я к двери, но объявления не было. Подошла и женщина: «Может, дети сорвали?» Она осмотрелась вокруг, скакнула на клумбу, подняла узенькую мокрую бумажку: «Вы счастливчик. Вот бумажка». Я готов был расцеловать женщину. Поехал на службу. В троллейбусе не раз перечитывал объявление, выучил наизусть номер телефона. Звонил несколько раз — никто не отвечал. Позвонил вечером, молодой женский голос ответил, что ключи есть, их семь. Значит, мои. Рад-радешенек, что не нужно менять замки, заказывать новые ключи. Хорошо то, что хорошо кончается.

Петро глянул на часы — было начало шестого. По привычке, позвонил Еве, чтобы спросить, не надо ли чего купить. Но телефон не отвечал. Решил сразу ехать домой. Невольно мелькнула мысль: какое это счастье, когда человек охотно идет утром на работу и охотно возвращается домой!

Банально, но лучшей формулы счастья человечество не придумало.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

16 ноября. Москва. Президент Б. Ельцин согласился с решением Российского парламента об отмене чрезвычайного положения в Чечено-Ингушетии…

17 ноября. Витебск. Тут состоялась научная конференция, посвященная 830-летию создания Лазарем Богшем креста Евфросиньи Полоцкой.

20 ноября. Найроби. В Кении начался сезон «коротких дождей», сопровождающихся сильными грозами. В текущем году в этой стране погибло уже свыше тридцати человек.

27 ноября. Дели. Тут распространено сообщение о том, что в следующем месяце Индию посетит премьер Государственного Совета Китая Ли Пэн. Это будет первый визит в Индию китайского премьера за более чем 30 лет…

 

XII

Короткий декабрьский день долго и тяжело выпутывается из цепких объятий темной ночи. Когда заблестит солнце, а оно в декабре низкое, яркое, светит, будто огромный прожектор, тогда и день светлый, яркий. А когда солнца нет, снега нет, темно-серая земля лежит голяком, короткий день мало отличается от ночи. Это — вечер года, почти целые сутки царят сумерки.

Но эту мрачную пору — вечер года — издавна любят трудолюбивые сельчане. Наконец можно отоспаться, наесться драников со шкварками. Поесть свеженины, а не какого-нибудь прогорклого, пожелтелого сала.

С детства любил это время Анатолий Ракович. И самое сильное впечатление осталось от смоления кабанчика. Отец обкладывал тушу соломой, поджигал, шерсть кабанчика с треском вспыхивала, потом длинным ножом, соскребал нагар, это, так сказать, первичная обработка, черновой вариант. Затем отец брал пук соломы, поджигал его и уже палил старательно. Маленький Толик помогал — мог приподнять ногу, а отец выжигал рыжую шерсть. На всю жизнь врезалось в память, Толик тогда был еще дошкольником, — отец обпалил кабанье ухо, отхватил ножом порядочный кусок душистой свеженины и подал сыну: «Ешь, будешь здоровым и сильным». Малец откусил сладковатого теплого сала, которое аж таяло во рту. Невыразимая вкуснотища!

Анатолий Ракович, уже будучи первым секретарем райкома партии, двух-трех поросят растил каждый год. Иные районные начальники, особенно бывший председатель райисполкома, говорили: «Анатолий Николаевич, зачем тебе этакие хлопоты? Жену пожалей…» — «Свое вкуснее», — шутил Ракович, а когда председатели колхозов предлагали то барашка на шашлык, то кумпячок, он благодарил и говорил: «Не надо. Свою живность имею». Зато на бюро райкома он смело снимал стружку с любого председателя колхоза за допущенную провинность, поскольку никому ничего не был должен.

А еще Анатолий Ракович любил позднюю осень и начало зимы потому, что это был короткий период относительного затишья. Высшее начальство меньше теребило, соответственно и он меньше шпынял подчиненных, поскольку фронт работ — так любило говорить высшее руководство — сужался. Народ жил в ожидании Нового года и Рождества, чтобы разговеться до отвала, хоть и раньше не слишком постился.

Но эта осень для Анатолия Раковича имела и свою особенность: он почувствовал себя полноправным и единственным хозяином района. Конечно, у него хватало власти, когда сидел в кресле первого секретаря, но не мог не понимать, что избран он кучкой партийных функционеров и выбран без выбора. Обычно представитель обкома говорил: «Есть мнение избрать товарища…» И это «мнение» все решало, поскольку других не было. А председателя райисполкома выбирали депутаты, как бы там ни было — избранники народа. И потому Ракович, как и все его коллеги — партийные лидеры, делился частью власти с председателем райисполкома, зато подбор и расстановка кадров — это была вотчина райкома.

Теперь же Ракович снова вернулся в кабинет председателя исполкома — руководителя советской власти — и почувствовал, что делить власть не с кем. Раньше были три секретаря райкома партии. Авторитетные, известные, важные — нос кверху, а теперь он один. За все отвечает он, Анатолий Ракович, народ доверил ему вершить суд и справедливость, карать и миловать. И никто не пожалуется ни в обком, ни в Центральный Комитет.

Была и еще одна особенность его положения. Он вырос и воспитался в этом районе. А это имело свои плюсы и минусы. Главный плюс: он знал людей, все деревни, где какая земля. А минусом было то, что он находился будто под ежедневным рентгеном: его и его родителей знали в районе, следили, кто когда из его земляков или односельчан заглянул в кабинет земляка-начальника, чего просил и что ему удалось выпросить. Тут Анатолию всегда помогал своими советами отец: он прошел и местные, и районные коридоры власти, человек бывалый — из семи печей хлеб ел. После войны был председателем сельсовета, потом заместителем председателя райисполкома, во времена Хрущева почувствовал, что его могут турнуть с должности, поскольку диплома не имел, опередил начальство и сам попросился в родной колхоз, поднял хозяйство на ноги, вывел в пятерку лучших.

Когда сына избрали первым секретарем райкома партии, Николай Ракович радовался больше всех, даже больше самого новоиспеченного партийного вожака. После Чернобыля старик Ракович встревожился, но не так за сына, как за маленьких внуков. Он хорошо помнил анекдот, который некогда рассказал Довгалев после бюро райкома. Пришла к парторгу жена партийца, расплакалась: муж ее обижает, не спит с ней, видать, завел любовницу. Парторг вызывает своего коммуниста: «Ты почему жену обижаешь? Не спишь с ней? Любовницу завел. Позоришь звание коммуниста». Мужчина еще не старый, лет на полсотни, говорит: «Я не могу с ней спать. Я импотент». — «Ты перво-наперво коммунист. А потом уже импотент. Чтоб жена больше не жаловалась».

Тогда мужики-партийцы дружно хохотали, поскольку сами могли любить жен, могли делать свое мужское дело, могли жить и радоваться. Так вот, старик Ракович не столько за здоровье сына переживал, тот закаленный, обкатанный, рюмку-другую шандарахнет и утром свежий, как огурчик. Щемило сердце старика Раковича за внуков. Когда грянул Чернобыль, старшему, Максимке, исполнилось семь лет, младшему, Николке, названному в честь деда, — пять годиков. Вот их здоровье и беспокоило Николая Раковича. Каждое лето, а также на зимние каникулы, он забирал внуков к себе, в Беседовичи, считавшиеся чистыми от радиации, обеспечивал сынову семью молоком, всякими овощами. Фронтовик Николай Ракович, трижды раненный, контуженный, почти уже полвека проживший с перебитым плечом, как птица с раненым крылом, хотел дождаться правнуков.

Старик Ракович болезненно переживал события в Москве во время ГКЧП, запрет КПСС, понимал, что этим не кончится. Что впереди ждет другая беда. Он чувствовал, что могучая сверхдержава — Советский Союз — уже дышит как загнанная лошадь перед кончиной. Ракович порадовался, что сын не опустился на дно, как многие партийные работники, некоторые и на тот свет сошли, а сел надежно в кресло руководителя советской власти, остался первым человеком в районе. Вон Андрей Сахута, какой высокий был начальник, а в Минске не нашел работы, вынужден был вернуться лесничим в радиационную зону. Сахуту он помнил с того незабываемого вечера, когда в Беседовичах открывали новый клуб. Тогда Ракович весь вечер плясал наравне с молодыми, а то и лучше их, поскольку в танце падеспань он крутил свою партнершу так залихватски, как не умел никто из молодых.

О Сахуте вспоминали и за столом, когда угощались свежениной. Дед Ракович говорил и посматривал на внуков, которые со смаком, наперегонки друг с другом ели жареную печенку со шкварками. Да так усердствовали, что, казалось, у мальчишек за ушами трещит. Растут внуки здоровыми, крепкими. Максиму уже тринадцать лет. Утром он сказал:

— Деда, давай померяемся. Дорос я до твоей бороды?

Внук прислонился стриженой круглой головой, старик Ракович услышал знакомый, какой-то теплый родной запах. Приставил шершавую ладонь к Максимовой макушке и к своему подбородку.

— Ну, таскать, достаешь уже. Конечно, дед вниз растет. А ты вверх тянешься. Таскать, закон природы. Старому отживать, молодому расти, цвести. Наливаться соками, набираться силы. Жизнь не любит слабаков.

— Деда, а ты же в толстых носках. А я в тонких. Так нечестно, — петушился внук. — Смотри, папа, я деда скоро перегоню.

— Да, сынок, за лето ты здорово вытянулся. Теперь надо в плечах набирать силы. Мужать надо. Дрова рубить. Гантели таскать, — добродушно поучал отец. — Жизнь действительно не любит слабаков.

Захотел померяться и маленький Николка. Тот достал деду до грудины. Уткнулся головой в живот.

— А ты, Николка, уже выше моего пупа, — хохотал счастливый дед.

Радовался и отец сыновей. Мелькнула мысль: может, и правильно, что тогда сразу после Чернобыля не поехал на Витебщину заместителем председателя райисполкома. Может, до сих пор и ходил бы в заместителях, а так — хозяин района. И родителям сподручнее возле него, и ему лучше. Уютней. Никогда не приезжал к ним с пустыми руками, зато и его налегке не выпускали из дому.

Первые дни после разгрома ГКЧП переживал он сильно. Но благодаря земляку Шандабыле все пошло на лад. Теперь не нужно проводить бюро райкома, а там каждый мог высказаться — все ж товарищи по партии. Всех выбрал пленум. А теперь Анатолий Ракович каждый понедельник проводит планерки. И редко кто осмеливается возражать ему. Демократия — демократией. А дисциплина, субординация — прежде всего. Вот и завтра в семь утра соберутся все районные руководители: председатели сельсоветов, председатели колхозов, правда, отдаленные не всегда приезжают — недостает топлива. Ракович это понимает, сильно не журит за то, что не был на планерке, а вот если плохо подготовил ферму к зиме, за это всыплет по первое число.

Но следующий понедельник начался совсем не так, как планировал Анатолий Ракович. Проснулся, как обычно, в половине шестого — летом поднимался в пять. Зимой давал себе послабление. Мог и жену приласкать, но в понедельник этим не занимался — такую работу лучше делать под выходной, чтобы потом хорошо выспаться. Набраться новых сил.

Как всегда, по давней привычке выполнил несколько нехитрых упражнений. Потер уши, чтобы оживить мозг. Напоследок раз десять присел. Почувствовал, что спина разогрелась, тело взбодрилось. После этого — душ. Вареное яйцо, пару чашек крепкого чаю, и он готов активно, целенаправленно начать рабочую неделю. Чай готовила жена. Она работала в школе. На занятия ей в девять — имела время отправить мужа на работу, а потом собрать на занятия детей.

Все было как обычно утром. И вдруг Анатолий Ракович услышал радио: в Беловежской пуще подписан договор между Россией, Украиной и Беларусью… Резанула ухо фраза: Советский Союз перестал существовать… Создано Содружество Независимых Государств, что это содружество открыто для других государств. Центр его разместится в Минске, что Станислав Шушкевич сперва позвонил в Америку Бушу, а потом Горбачеву…

Известие ошеломило Раковича, будто удар из-за угла. Рой мыслей закружился в оглоушенной голове. Почему в Беловежской пуще? Значит, боялись ареста, спрятались, возможно, под видом охоты, а когда подписывали подготовленные бумаги, доложили американскому президенту: заказ выполнили…

И что же теперь будет? Почему Горбачев спит в шапку? Неужели КГБ заодно с этими «беловежскими зубрами»? Неужели тоже, как и Горбачев, проспали?

Вопросы, вопросы вихрились в голове председателя исполнительного комитета, руководителя уже бывшей советской власти отдаленного радиационного района в Прибеседье. Хуже, чем Чернобыль, уже ничего не будет, подумал он, наспех допил чай и стал собираться на службу.

Коттедж Анатолия Раковича был недалеко от здания райисполкома, поэтому на работу он обычно ходил пешком, лишь в плохую погоду пользовался машиной. Пошел пешком и сегодня. На дворе ударил морозец. Свежий снег скрипел под ногами, как на Рождество. Но он не слышал этого здорового, смачного поскрипывания, не ощущал бодрости морозного воздуха, чему порадовался бы в другой день. Сегодня все мысли были об услышанном сообщении… В ушах словно засела фраза: Советский Союз перестал существовать… Собрались тайком, как воры, опрокинули по рюмке «беловежской», той самой, которая некогда полюбилась Хрущеву, и разрушили могучую сверхдержаву. Конечно, это событие вызревало, все республики стали независимыми. Все ждали чего-то решающего, как беременная женщина ждет ребенка. И вот ребенок родился. Содружество Независимых Государств. А разве может быть государство без независимости? Это — марионетка, колония. А кто теперь Горбачев? Президент несуществующего государства? Марионетка? Во как повернулась жизнь. Кто мог подумать два-три года назад, что такое может случиться?! Даже и во сне не могло присниться.

А может, будет лучше?! Так думали тогда почти все местные и высокие руководители. С надеждой на лучшую жизнь встретил сообщение из Беловежской пущи и белорусский народ. Но большинство ветеранов, особенно фронтовиков, встретили известие о насильственной смерти Советского Союза, великой и любимой их родины, за которую они проливали кровь, как личную трагедию, как полный крах всех надежд и чаяний.

Так воспринял сообщение из Беловежской пущи фронтовик Николай Ракович. «Что натворили, обормоты! Неужели с перепою? Такую великую страну разрушили! Ето ж, таскать, все равно как живьем похоронить. Ето все Америка. Скупила всех с потрохами. Недаром Шушкевич сперва доложил Бушу. Договор подписали, приказ исполнили… Ну и прохиндеи!»

Старик Ракович матерился во весь голос. Как давно уже не ругался. Решил позвонить сыну. Что он думает об этом событии! А может, и не слышал еще. Поскольку у него с утра планерка. Мелькнула мысль: может, это неправда? У него не укладывалось в голове, что три человека собрались где-то в лесу и подписали приговор могучей сверхдержаве. Разве такое может быть? Народ на референдуме высказался за Союз. Как можно не учитывать волю миллионов людей? Эти их лесные бумаги не могут иметь никакой силы. Разве что в уборную сходить с ними.

Бывший фронтовик Николай Ракович слабо знал историю родной Беларуси, его корни были подрезаны партийной идеологией, которая историю Беларуси начинала с Великого Октября. Дескать, до этого была сплошная нищета, безграмотность. О Великом княжестве Литовском он раньше ничего не слышал и только недавно прочитал о его могуществе. Читал и не верил своим глазам: как же так? Было большое европейское государство, в котором властвовал белорусский язык. Это государство имело первый в Европе Свод законов, из которого даже Наполеон заимствовал некоторые статьи для своего Кодекса. А Раковичу ни в школе, ни в сельхозтехникуме не сказали об этом государстве ни слова. Может, поэтому не думал Ракович о Беларуси и сейчас. Его беспокоила судьба Советского Союза.

Может, сын еще дома? Набрал квартирный телефон — невестка ответила: Анатолий ушел на работу. Позвонил в кабинет — телефон был занят. Ат, у него и без меня, таскать, забот хватает, махнул старик рукой и больше не звонил.

Планерка началась, как обычно. Только на этот раз в полутемном актовом зале, где собралось около полусотни местных руководителей, было холоднее обычного. Поэтому планерку председатель райисполкома начал с доклада шефа коммунальной службы. Невысокий коренастый мужчина в кожаной куртке со множеством замков-молний поднялся, обхватил широкими ладонями спинку свободного стула перед ним, словно боялся пошатнуться, прогундосил:

— За выходные выстыло. Мороз ударил. Сянни двадцать один градус. Нагреем, Анатолий Николаевич.

— Ето из Беловежской пущи дохнуло холодом, — послышался чей-то хрипловатый бас.

Зал оживился, все принялись дружно переговариваться между собой.

— Возьмите под контроль школы, больницу, детские сады. Кстати, мороз не первый день. Синоптики предупреждали. Надо не спать в шапку. Вы же не первую зиму работаете, — говорил Ракович, а сам думал, как там, в Беловежской пуще, все произошло? Как им удалось перехитрить власть, почему проспали спецслужбы? Что сказать, если зададут вопрос?

Ракович поднял начальника районного сельхозуправления, а сидел он за столом президиума, недалеко от ведущего планерки. За этим столом на сцене сидели заместители председателя, заведующие отделами. Сидел тут раньше и директор цементного завода — на правах руководителя самой большой в районе стройки, но теперь его место пустовало, поскольку он уже месяц лечился в областной больнице.

— Как идет зимовка на фермах?

Начальник управления, конечно же, подготовился, громким голосом начал докладывать: какие надои в колхозах, где есть прибавка, сколько коров отелилось. Раковичу хотелось перебить его: тут не место для отчета, ты скажи, какие есть проблемы, какие недостатки, что сделать, чтобы их ликвидировать.

— Это все известно. А вот почему в субботу, позавчера, в колхозы не доставили брагу? Коров на сухой паек поставили?

Выступающий принялся сумбурно объяснять, что в субботу на спиртзаводе произошла некая поломка, потому и браги не было, но сегодня завод работает, фермы будут обеспечены «бурдой».

— А директор спиртзавода есть?

— Он в отпуске. Главный инженер замещает. А он почему-то не приехал на планерку, — пояснил первый заместитель председателя.

— Разберитесь, что у них там случилось.

Ракович рассчитывал провести планерку оперативно, без тягомотины. Но тут поднялась дебелая русая женщина, начальник районной племенной станции:

— Анатолий Николаевич, есть проблема. Не все колхозы закончили выбраковку больных лейкозом коров…

Тут подхватился главный ветврач района, принялся разъяснять ситуацию. Ему стал возражать главный зоотехник. Наконец с этим вопросом разобрались: определили, кто и когда обязан доложить председателю о принятых мерах. Затем начальник милиции и прокурор затеяли спор. А суть вот в чем: некоторые кооператоры хотят торговать в больших деревнях, а участковые инспекторы милиции их прогоняют.

— Пусть приобретают лицензии и торгуют. Никого не надо гонять, — решительно сказал Ракович.

В это время ожил телефон, стоявший справа от Раковича. Звонил Николай Шандабыло из Могилева.

— У тебя планерка? Закончишь — позвони мне. Есть дело.

Как только председатель положил трубку, кто-то крикнул из зала:

— Может, насчет пущи? Как вы думаете, Анатолий Николаевич? Что там произошло? Что ети три зубра утворили? Где мы теперь живем?

— Мы живем в независимой Беларуси. Ну, а дружить будем со всеми. Потому и создано Содружество Независимых Государств. А вообще, у меня такая же информация, как и у вас. Услышал утром краткое сообщение. Будут напечатаны материалы… Смотрите сегодня телевизор. Должны и показать, и рассказать. Дело — очень серьезное. Ну, а наше дело — исполнять свои обязанности, — после короткой паузы Ракович добавил: — Доить коров нужно при любой власти. Печь хлеб и обогревать квартиры. На этом все. Спасибо. До свидания!

Расходились неторопливо. Ракович слышал: все говорили о «беловежских зубрах». У каждого была своя мысль, высказывались теперь смело, как то и подобало гражданам независимой страны.

К Раковичу подошел директор лесхоза, сказал, что у него вакансия главного лесничего открывается с десятого, значит, с завтрашнего дня, можно ли оформлять Сахуту?

— Конечно, можно. Когда оформишь, зайдешь с ним ко мне.

Идя в кабинет, Ракович подумал: «От с кем надо поговорить о беловежских событиях. Он многое знает. Знакомых полно в высоких кабинетах. Может, с кем успеет переброситься словом. Теперь люди КГБ не боятся».

В кабинете набрал номер Шандабылы и услышал знакомый глуховатый густой баритон.

— Что ты долго заседаешь? Небось, про беловежский договор спрашивали?

— Так, разные проблемы. Хотя спрашивали и об этом. А я знаю то же, что и они. Может, у вас больше информации?

— Пока что ничего не знаю. Одно ясно, что дело темное. Наломали они дров. И беды будет много. Первая жертва уже есть. Георгий Акопян умер. Думал, бедолага, запустить завод.

Областной начальник поведал дальше, что в субботу ездил к Акопяну в больницу, поговорили, выглядел он неплохо, собирался выписываться. Утром услышал сообщение из Беловежской пущи. Поспорил с соседом, отставным полковником, вышел в коридор, внезапно схватился за сердце и осел на пол. Позвали доктора, сделали укол. Но уже не спасли.

— Создайте районную комиссию. Похороны организуйте как следует. Информируйте меня. Если удастся, приеду.

На этом Николай Артемович распрощался. Ракович сидел, будто окаменевший. Он знал, что Акопян серьезно болен, но о его смерти и мысли не допускал. У него было столько энергии, столько желания закончить строительство цементного завода. Всплыл в памяти ужин на Беседи. Акопяну тогда сделалось плохо, напугал он всю компанию. А в Москве в тот вечер арестовали руководителей ГКЧП. А вот теперь беловежские соглашения, кончина Советского Союза.

Смерть своей великой страны сын армянина и русской, муж белорусской женщины, советский человек и настоящий интернационалист — Георгий Сергеевич Акопян пережить не смог.

Районная траурная комиссия прилагала усилия, чтобы достойно проводить в последний путь директора завода, но семья Акопяна решила похоронить его в Могилеве, рядом с отцом. Ракович даже тихо обрадовался: все же меньше хлопот, направил в Могилев своего заместителя, делегацию от цементного завода.

От забот Анатолий Ракович избавился, но мысли об Акопяне не оставляли его и на второй день, и на третий. Сперва вздохнул с облегчением: не придется быть на похоронах, не приедет Николай Шандабыло, а его приезд всегда заканчивался сильной пьянкой. Областной чернобыльский начальник любил говорить: оптимизм, хорошее настроение и добрая чарка победят радиацию. Вот чем это кончилось для Георгия Акопяна. Должно быть, генетически его нутро было запрограммировано на виноградное вино, а не на сорокаградусный напиток. Да Акопян и спиртом не брезговал: крепким питьем он снимал стресс и расщеплял радионуклиды. В последнее время, до его болезни, Акопян и Ракович встречались почти ежедневно. Строительство завода, бесконечные проблемы сильно сблизили их, не раз под конец дня снимали вместе стресс.

И вот Акопяна уже нет. Никакой стресс, никакие заботы для него не существуют, поскольку нет его самого. Холодное тело, измученное физически, морально нашло вечный покой в белорусской земле, которую некогда освобождал от немцев, а потом возрождал сожженные деревни, истерзанные танками поля, неугомонный, неистовый отец Георгия — Сергей Хачатурович Акопян, партийный лидер района.

Это ж ему до пенсии оставалось семь лет, подумал Ракович. А мне до пенсии как до неба. Аж тринадцать лет. Неужели дотяну? Отец же вон живет, хоть ему перевалило за семьдесят. Войну прошел, плечо перебито. Однако ж еще хвост держит пистолетом. Как-то после рюмки признался, что еще и жену не обижает, может приласкать, дескать, учись, сынок, жить полной мерой, чтобы и после пенсии пороху хватало. А тут и сейчас уже нет влечения: то давление подскочит, аж затылок разламывается, то за грудиной сожмет — ни вдохнуть, ни выдохнуть. Нужно менять стиль жизни. Больше ходить, а то все на машине. А может попробовать утром бегать? Поутру темно, мало кто видеть будет. А если и увидит, так разве это плохо? Наоборот, хороший пример подчиненным. И как можно меньше пить. Если совсем завязать — начальство не поймет, сразу спишут в архив: устал — на обочину. Тут законы безжалостные и правила игры суровые: не можешь тянуть воз, уступи дорогу более молодому. А теперь столько молодых партийных функционеров, еще не устроенных, жаждущих подъема по карьерной лестнице. Вот нужен новый директор цементного завода. Конечно, искать кандидатуру на вакантную должность — забота министерства, однако же и с руководством района должны посоветоваться обязательно.

Снова вспомнил Андрея Сахуту. Вот этому человеку довелось пережить немало. Гикнулся с высокой должности и оказался в радиационной зоне рядовым лесничим, без семьи, без квартиры с ванной и теплым клозетом — тут все удобства за углом на улице, без персональной «Волги», без шикарного кабинета со множеством телефонов и секетаршей в приемной… Хорошо, что повысим его, как я обещал, так и будет. Руководителю любого ранга всегда приятно, когда удается сдержать свое слово, тогда этот человек больше уважает себя.

Раздумья прервал телефон, послышался голос директора лесхоза, тот спросил, можно ли на аудиенцию.

— Хорошо. Подъезжайте, — глянул на часы — начался шестой час.

С облегчением подумал: рабочий день кончается, можно посидеть, поговорить, обсудить известие из Беловежской пущи, помянуть Георгия Акопяна, а заодно помянуть бывшую великую страну. Ракович удивился, что подумал об этом — о кончине Советского Союза — довольно спокойно, без эмоций и волнения, словно это должно было случиться. А жизнь идет своим ходом. Бывший секретарь обкома партии начинает новый карьерный рост, он, Анатолий Ракович, помнит Сахуту с того далекого вечера, когда вытаскивал из лужи заляпанный грязью «газон» комсомольского лидера. Молоденький тракторист Толик Ракович тогда смотрел на первого секретаря райкома комсомола Сахуту как на большого и важного начальника, к которому и его отец относился с уважением и почетом.

Ракович поднялся, открыл сейф, будто хотел убедиться, что начатая бутылка коньяка стоит на месте. Он понимал, что гости приедут не с пустыми руками, но вдруг не догадаются или постесняются прихватить что-то с собой, так у него есть «резерв главного командования». Предупредил секретаршу, чтобы сразу пропустила директора лесхоза, приготовила кофе на троих, и может быть свободна. Секретарша подобострастно кивнула и снова склонилась над пишущей машинкой.

Директор лесхоза Иосиф Капуцкий и новый главный лесничий Андрей Сахута вошли в кабинет Раковича. Оба в форменных кителях, раскрасневшиеся, слегка навеселе, директор держал в руках тяжелый дипломат. Ракович понял, что гости уже замочили новую должность, но и к нему прибыли не с пустыми руками. Он особенно пристально взглянул на Сахуту: что чувствует этот человек, начавший восхождение с лесничества, где некогда работал после техникума, и через тридцать лет вынужден был туда вернуться. А сегодня он поднялся на ступеньку выше, в петлице форменного кителя заблестела новая, четвертая звездочка.

Однако лицо новоиспеченного главного лесничего не выказывало особой радости, глаза были серьезные, даже усталые, хоть малость и поблескивали от выпитой чарки, от неожиданных объятий и поцелуев, о которых знали только Он и Она. «Умеет держаться бывший партийный идеолог, — подумал Ракович. — Обкатку прошел основательную». И вдруг его словно обожгло: Георгий Акопян и Андрей Сахута — одногодки! Этот выкарабкивается из ямы, куда столкнули обстоятельства жизни, а тот сошел в яму навсегда. Но как ни карабкайся, все там будем, кто раньше, кто позже. Однако лучше все-таки оказаться там позже. Ракович почувствовал, как снова защемило сердце.

— Ну что, Андрей Матвеевич, поздравляю! Дай Боже дорасти вам до министра. Причем так же быстро.

— Спасибо, Анатолий Николаевич! Благодарю за поддержку. А насчет министра… Поздно. Мой поезд уже ушел.

— Ну до заместителя же реально! Четыре звездочки… Это вы как генерал армии, да?

— Теперь и у генерала армии одна звезда. Большая, — уточнил Иосиф Капуцкий.

— Ты хочешь сказать, как у тебя? — улыбнулся Ракович и тут же заметил тень недовольства в глазах директора лесхоза: тот спал и видел себя на более высокой должности, а главное — подальше от радиации. — Ну что, мужики? Рабочий день кончается. Как у нас говорят: уже на стыкальне. Можно и по капле. У меня есть коньяк.

— Анатолий Николаевич, у нас и чарка, и шкварка… — подхватился Капуцкий. Но Ракович поднял длинную красивую ладонь бывшего механизатора, а теперь интеллигента:

— Подожди минутку.

Он позвал секретаршу. Попросил сготовить кофе.

— Водитель спрашивает, когда ему подъезжать? — сказала она.

— Через час. Я позвоню. У нас тут серьезный разговор, — будто оправдывался Ракович перед секретаршей.

Вскоре на подносе под белоснежной салфеткой она принесла три чашки. Пузатый приземистый чайник. Сахарницу и пачку печенья.

— Ну вот теперь можно начинать. Давайте тут устроимся, — хозяин кабинета показал на приставной столик.

Капуцкий выставил две бутылки «Посольской» водки, которую раздобыть возможно было лишь по блату. Положил добрый брусок сала, полкольца колбасы и даже большой желто-зеленый лимон. Гости сели по сторонам приставного столика. А хозяин в торце его. Капуцкий налил рюмки.

— Давайте помянем нашего товарища Григория Акопяна. Пусть ему будет пухом земля.

Поднялись все. Молча выпили. Не чокаясь.

— Я когда-то слушал его отца. Он приезжал в Хатыничи на собрание. А собрание было необычным, — начал вспоминать Сахута. — Тогда объединялись два колхоза. Народ собрали в саду. Сергей Хачатурович обычно говорил: «Душа любезный, зови меня Харитоновичем». Ну, его так и звали. А слова «душа любезный» знал весь район. Люди уважали его. Человечный был мужик. Настоящий партийный лидер. А собрание то помнится. Будто было вчера.

Ракович слушал внимательно. Поскольку вспомнил, как про объединение колхозов рассказывал некогда отец, тогдашний заместитель председателя райисполкома. Толик тогда еще не ходил в школу. Как летит время! Ему уже близко до полсотни. Нет единой, монолитной партии коммунистов. Нет нерушимого Союза. А что будет дальше? Жизнь насыщена судьбоносными событиями. Ему хотелось услышать мысль Сахуты о событиях последних дней.

— Есть предложение, — Капуцкий наполнил рюмки, выпрямился, худощавый, узкоплечий, длиннорукий.

— Ну, давай свое предложение. Только зачем ты поднялся. Ты ж не на собрании, — поддел Ракович.

— Привычка такая. Хорошо, тогда сяду. Так вот, хочу предложить тост за Андрея Матвеевича. Мне посчастливилось познакомиться с этим человеком. Признаюсь прямо, меня удивило его решение пойти лесничим в зону. Это — пример подлинной любви к лесу. Это желание служить Его Величеству Лесу. Думаю, что на новой должности он принесет много пользы нашему общему делу.

— От, любишь ты, Иосиф Францевич, много говорить. Лес молчаливый, а директор лесхоза — говорливый, — усмехался Ракович. — Рюмка закипит в твоей ладони. Пора бы уже и опрокинуть…

— Все, закругляюсь. Желаю вам, Андрей Матвеевич, крепкого здоровья. Успехов в новой должности. Чтобы вам хорошо работалось и счастливо жилось в родном краю!

— Большое спасибо. Буду стараться оправдать доверие, — Андрею пришлось снова опрокинуть полную чарку.

Ракович спросил, как восприняла жена это известие — про новую должность. Андрей сказал, что она еще не знает, звонил из лесхоза, но ее не было дома.

— Вот телефон. Пожалуйста, звоните. А мы перекурим.

Ракович направился к двери, за ним двинулся и Капуцкий.

Андрей набрал номер. В трубке послышался глуховатый усталый голос жены. То ли от выпитой рюмки ржанушки-веселушки, то ли от понимания, что его восхождение идет успешно, то ли повлияло ощущение вины, а он сегодня неожиданно провинился, ему захотелось поздороваться с женой, как в молодые годы:

— Здравствуй, моя радость!

— Здравствуй! Я уже заждалась. Давно не звонил. Чую, у тебя хорошее настроение.

Голос жены сразу потеплел, но в нем слышались тревога, как он там, и удовлетворение, что позвонил, жив-здоров, что она для него — по-прежнему радость.

— С сегодняшнего дня назначен главным лесничим. Так во, замочили. Взяли по капле.

— Поздравляю, мой любимый. Желаю тебе успехов и жду встречи.

Такого ласкового разговора у них не было давно. Слова «мой любимый» Андрей не слышал от жены уже несколько лет. Да и он в последнее время редко говорил жене ласковые слова. А как утратил высокую должность и стал безработным, их отношения с каждым днем осложнялись, натягивались, будто струна. Конечно, он не забыл, как донимала жена: почему сидишь? Почему не ищешь работу? Но сегодня инстинктивно сказал: «моя радость», добавил всего три буквы к имени жены, поскольку в паспорте она — Рада.

Андрей Сахута был очень доволен разговором с женой. Но сказал ей не всю правду. Когда она спросила, где он будет жить, ответил, что пока остановился у односельчанина, инженера-связиста, что на выходные приедет и все расскажет. Да, односельчанин, инженер-связист, действительно живет в райцентре, но остановился Андрей не у него. Хозяйка квартиры — симпатичная вдова, знающая Андрея со времен комсомольской юности. И сегодня он с ней горячо целовался…

Рада также была довольна разговором. В ее душе, как трава сквозь асфальт, начала пробиваться надежда, что с новой должности Андрей сможет вернуться в Минск, и они снова будут жить вместе. Служебный роман, начавшийся у нее с коллегой-финансистом от одиночества и даже от желания отомстить мужу, что не послушался ее, бросился, словно в омут, в радиационную зону, она готова окончить в любой момент. Этот роман убедил ее, что Андрей куда лучше и что она не отдаст его никому и готова ехать за ним даже в радиационную зону. С ним прожита почти целая жизнь, вырастили детей, дождались внуков.

Не могли знать тогда муж и жена Сахуты, какие испытания ждут их семейный челн на бурливом течении житейского моря.

 

XIII

После неудачной охоты жизнь Кости Воронина пошла под откос, словно снег со стрехи весной — шусь и съехал наземь. А ему нынче исполнилось всего только пятьдесят лет. Золотой юбилей. Жить бы еще да жить. Но со всех сторон сыпались неприятности, как из сеялки сыплется зерно в свежую пашню. Так зерно давало всходы, поле колосилось, цвело, дышало теплым ароматом хлеба, радовало глаз. Давало человеку жизненные силы.

Костя ж, наоборот, с каждым днем все сильнее ощущал, как усталость овладевает им, злость на людей, на соседей, на жену и особенно на товарищей по неудачной охоте переполняла его душу. Подельники-браконьеры — Иван Сыродоев и Семен Чукила — уговорили его взять всю вину на себя, дескать, именно твой дуплет свалил лося. Сыродоев ранил, а может, и не попал совсем, поскольку лось бежал дальше. Подельники клялись уплатить штраф: на троих раскинем эти неполных полторы тысячи, они — по пятьсот, а тебе — остальные четыреста семьдесят рублей. Костя слово сдержал: заявил на суде, что он один застрелил лося, что уговорил Ивана Сыродоева и Семена Чукилу поехать на охоту, что они — старые, немощные пенсионеры. А теперь они отказываются платить деньги: мол, тебе присудили, ты и выкручивайся, корову продай, водку меньше пей… Одним словом, как хочешь и чем хочешь расплачивайся. А именно же Сыродоев был закоперщиком охоты: хотел лосятины к своему юбилею.

Злость, беспомощность разъедали Костино сердце. Ничего не хотелось делать, еще сильней тянуло к водке — лишь после рюмки он засыпал. Во сне часто плакал, бредил и скрежетал зубами. Потом просыпался, шатался по дому, как привидение. Аксинья, жена, сердито бурчала: «Пьянтос несчастный, дай хоть минуту покоя. Мне вставать рано. Коров идти доить. А ты будешь дрыхнуть». Костя огрызался, набрасывал на плечи замызганную кухвайку, совался на двор курить. И все думал, думал, разматывал клубок своей нелегкой и непростой жизни.

Отца Костя совсем не помнил. Ему исполнилось два года с чем-то, когда отец поцеловал его, сонного — теплый, расслабленный комочек, — проглотил терпкий комок, что застрял в горле, навсегда попрощался с дочкой Ниной, ей уже было пять годиков, трижды поцеловал жену Просю и вместе с немцами подался на запад. Старший полицейский Степан Воронин не мог ждать милости от советской власти, поскольку преданно служил фюреру. Летом сорок третьего партизаны ранили его, застрелили коня, тот грохнулся на берегу Беседи. Воронин кувыркнулся с него, переплыв реку, спрятался в кустарнике. Скоро стемнело, и партизаны не нашли его. Просю с детьми грозились поставить к стенке и расстрелять. Особенно лютовал молодой командир взвода Володька Бравусов. Старшие партизаны отговорили его, пожалели маленьких детей.

Об этом происшествии Костя узнал намного позже. А вот тот день, когда к ним заглянули председатель сельсовета Свидерский, участковый Бравусов и финагент Сыродоев, врезался в память на всю жизнь.

Мать взяла подойник и направилась в сени. Костик догадался, что она пошла доить корову и вскоре он будет пить теплое и вкусное парное молоко. Внезапно в окне мелькнули тени, во дворе послышались голоса. Нинка и Костик бросились к окну. Малыш узнал дядю Романа Свидерского, который жил недалеко от них, всегда ходил в желтой шинели и красных резиновых сапогах. Второй мужчина был в синей красивой фуражке, на его плечах блестели желтые погоны. Третий — в темно-зеленой шинели с блестящими пуговицами. Мужчины громко говорили, размахивали руками.

— Бежим спасать мамку!

Нинка схватила маленького брата за руку и потянула за порог. Во дворе дети обступили мать с обеих сторон. Костик обхватил ее за юбку, а мать прижала его за плечики.

— Когда выплатишь деньги на заем? Еще раз спрашиваю! — кричал человек в желтой шинели.

— Нету теперичка денег. Сотню яиц сдала. Молока за двести литров уже вынесла. Подрастет теленок — сдам на мясо.

Услышав про любимого бычка, которого сдадут на мясо, Костик захныкал. Мать ласково погладила его голову шершавой нежной рукой.

— А шерсть кто будет сдавать? — наседал, как коршун, начальник в желтой шинели.

— Овечка сдохла еще осенью.

— Врешь! Овечку ты прирезала. Овчину не сдала.

— Нет у меня овчины. И шерсти нет. Не растеть… Только в одном месте…

— Ах ты, стерва полицейская! — взвился человек в желтой шинели. — Самогонку гонишь. А еще прибедняешься, кулацкое отродье. Пошли за мной!

Через некоторое время Костик услышал выстрелы из бани. Вскоре мужчины ушли, а мать плакала весь вечер.

А назавтра пришла тетя Галя, говорила про какой-то акт, участковый повез его в район. И тетя, и мать плакали вдвоем.

А через некоторое время, вечерком, снова приехал милиционер в красивой фуражке. На этот раз он не кричал, погладил Костика по голове, дал конфету ему и Нинке. Мать его угощала, говорила с ним ласково. Костик ничего не мог понять.

Милиционер заезжал к ним все чаще. Костик привык к нему и не боялся. Он все ждал, когда вернется отец. Мать говорила ему и Нинке, что отца убили немцы. И где он похоронен, она не знает. Костик слышал от соседей, что некоторым почтальонша приносила «похоронки», а люди потом возвращались. Костик ждал отца. Раз могилка его неизвестна, значит, живой.

В школе мальчишки не хотели дружить с Костиком, хоть он старался хорошо учиться, никого не обижал. Зато его обижали часто. Он тогда бросался в драку и часто возвращался домой с разбитым носом. И в пионеры Костика не приняли. В седьмом классе все вступили в комсомол, а Костика не взяли. От обиды хотелось плакать, терпкий комок засел в горле, когда один возвращался домой. Все остались на собрание. В левом кармашке, возле сердца, вместо комсомольского билета Костик носил маленькую фотокарточку отца — в гимнастерке с погонами, с густым чубом. И у Костика чуб такой же густой, как у отца.

Мать рассказала, что отца захватили в плен немцы, морили голодом, заставляли им служить. Чтобы не помереть с голодухи, отец согласился. И не только голод заставил. Он не любил советскую власть, поскольку она сгубила его отца, Костикового деда Осипа. Дед был трудолюбивым, мастеровитым, имел тройку лошадей, пять коров. Его раскулачили, выслали в Сибирь, где он и погиб.

После школы Костя Воронин поступил в училище механизации. Там у него никто не спрашивал об отце, его хвалили за старательность, трудолюбие. Училище он окончил успешно. Вернулся домой, дали ему старенький гусеничный трактор «НАТИ». Он перебрал его, отремонтировал, председатель колхоза Макар Казакевич очень хвалил Костика.

А его лучшие годы жизни — это служба в армии. Хорошо одет, всегда накормлен. Все вовремя. Служил в танковых войсках. Замполит спросил однажды, почему он не вступал в комсомол. Костя придумал историю: отец был партизанским связным, чтобы добывать сведения, поддерживал связь с немцами и полицаями. Партизаны из другого отряда не разобрались и расстреляли его как предателя. И по деревням пустили такую молву. И Костю в комсомол не взяли… Уже дул другой ветер, царила хрущевская «оттепель», ефрейтора Костю Воронина приняли в комсомол, присвоили звание младшего сержанта. На учениях Костя лучше всех отстрелялся, командир полка дал ему десять суток отпуска.

Никогда не забудет Костя, как радовалась мать его приезду! Такой счастливой он не видел ее за всю предыдущую жизнь. На танцах в клубе, когда объявляли «дамский вальс», девчата наперегонки мчались, чтобы пригласить Костю на танец. А он танцевал только с Ксеней. Женщины, сидевшие на лавках вдоль стены, как галки, в черных плюшевках, любовались этой парой: оба высокие, стройные, светлоглазые. После армии Костя вернулся домой, снова сел на трактор. Вскоре сыграли с Ксеней свадьбу. Жили молодые хорошо, колхоз помог построить звонкую пятистенку из смолистых бревен прибеседского леса.

Особенно радовалась Прося. Она, вдова, которую часто обзывали «полицейской шкурой», подняла на ноги таких видных, трудолюбивых, уважаемых в деревне детей. Нинка вышла замуж за Данилу Баханькова, который тогда бригадирил в Хатыничах. А она — лучшая доярка. Невестку Ксеню Прося полюбила как родную дочку, гордилась, что Ксенин брат, Николай Артемович, главный агроном колхоза, известный человек в районе. Одно удручало Просю, что невестка никак не подарит ей внука или внучку.

Заждалась детей и молодая пара. То, что жена не может забеременеть, удручало и Костю. Была и еще у него одна обида, глубоко затаенная в душе. До свадьбы Ксеня не соглашалась с ним переспать: распишемся — тогда все будет. Тяжело было терпеть молодому здоровому парню.

В ночь после свадьбы у них все состоялось. И хоть Костя был парень неопытный, показалось, что его невеста уже «нечестная». Тогда он ничего никому не сказал, а как-то после спора, когда прожили уже три года, попрекнул Ксеню. Та расплакалась, обозвала его дураком, который ничего в жизни не понимает. Конечно же, про объятия с Вольгиным Петькой в копне сена у Беседи она не призналась. Видимо, и Петька не выдал их тайну, поскольку никто в деревне не мог сказать о Ксене плохого слова. Но Костя имел подозрение на Петьку, поскольку знал, что когда-то он ухаживал за Ксеней, но сейчас у него своя семья, растут дочка и сын.

Шли годы. Детей у Кости и Ксени так и не было. Хадора водила дочку к шептухам, ездила Ксеня в районную больницу, в областную, пила разные таблетки, всякие травы. Заставила провериться и Костю: у него все было в порядке. Молчала звонкая новая хата, не слышала она детского смеха и плача.

Как лучшего механизатора председатель колхоза захотел назначить Костю руководителем тракторной бригады. Но для такой должности желательно было иметь в кармане партийный билет. Иван Сыродоев, который тогда заведовал фермой, написал Косте рекомендацию, еще две дали инженер и ветеринарный врач. И Костю единогласно приняли в партию. Об отце никто не вспомнил, да и давно то было…

Теперь, вспоминая то партийное собрание, Костя аж трясся от злости и ненависти к Сыродоеву: коммунист, фронтовик, оказался этакой подлюкой… Вспомнился он в форме финагента. Как приходил к ним, раскрывал кожаную сумку-планшетку, телепавшуюся возле бока, и начинал: «Ты что себе думаешь, Прося? Когда будешь платить налоги?»

А тогда, когда назначили бригадиром, Костя ощущал себя на коне. Сельчане, мужчины старше его и особенно женщины, издалека здоровались с ним. Костя всегда был аккуратно одет, даже комбинезон на нем был чище, чем у других, даже молодых парней. Завелась и копеечка в кармане. И Ксеня стала больше зарабатывать. Купили телевизор, мебельный гарнитур, а потом мотоцикл с коляской. Это была давняя Костина мечта: иметь мотоцикл — жену на сиденье сзади, сына или дочку в коляску и айда в лес — по грибы или ягоды. И они ездили, но в коляске сидела теща…

Ксеня давно мечтала приобрести шикарный ковер и повесить в спальне во всю стену, чтобы и красиво было, и спать тепло. Ковер купили, но хата оставалась холодной и молчаливой.

В деревне бездетная семья чувствует себя очень неуютно, особенно — женщина: она не имеет права быть ни кумой, ни повитухой, ни крестной матерью. Разные шептухи-знахарки советовали Аксене посадить своими руками в доме фикус, носить на шее лепестки розы в маленьком мешочке, есть орехи, либо сливы-сростки, довелось просить беременную женщину, чтобы та через забор передала кусочек хлеба изо рта в рот… Все Аксеня делала, но детей не было. С годами Костя все больше убеждался, что нет у них детей из-за жениного греха, но однажды он услышал другое…

Как-то он набрал в магазине полную авоську — хлеб, селедку, конфеты для жены — и поллитровку взял. Когда покупал, у прилавка толпились женщины, завистливо поглядывали на него. Костя вышел за двери, замешкался на крыльце и услышал голос Шкурдюковой Палажки:

— Всего у них хватаеть. И хлеба, и водки. А детей Бог не дасть. Прокляли люди Степана, Костиного батьку. Потому и род на нем закончится.

У Кости аж в глазах потемнело, хотелось вернуться, взять Палажку за воротник: «Врешь! Отец мой невиновен…»

Однажды после жатвы Костя получил целую кипу денег. Решили мужчины замочить дожинки, поскольку работали, обливались потом по двенадцать часов. Урожай выдался неплохой, так что и денег механизаторы заработали хорошенько. Ну и разговелись… Пришел Костя домой поздно и в добром подпитии. Аксеня принялась ущучивать. Он со злостью выдохнул:

— А для кого деньги собирать? Кому передам? Ковры покупать, чтобы моль съела? На тот свет ничего не возьмешь. На крышке гроба багажника нет, — он привалился к столу, заикаясь, тяжелым языком гундосил: — Кабы ж был сын или дочурка… Я ж бы на руках носил и ребенка, и тебя. Жил бы как человек. Ето все через твой грех. Не дождалась… Между ног сильно свербило…

Аксеня сквозь слезы крикнула:

— Это тебя прокляли за отца. Он стрелял и старых, и малых… Вот и прокляли люди. А ты на меня плетешь. Нажлуктился водки. Набрался, как жаба грязи.

Костя не стерпел и с кулаками бросился на жену. Она защищалась и до крови исцарапала ему руки. Это еще больше разозлило Костю и он сильно побил Ксеню. Назавтра ее лицо было в синяках.

— Иди доить коров. Они, как и я, ни в чем не виноваты, — простонала Ксеня.

И Костя, как побитый пес, потащился на ферму… Доярки, конечно же, приметили красные шрамы на Костиных руках:

Что ж то за кошка у тебя такая? Наверно, сиамская? Говорят, она дюже свирепая… — язвительно усмехались женщины.

Костя огрызался, как затравленный волк. Голова была тяжелая, исцарапанные руки саднили, не слушались его. Доить коров он умел, когда-то мама сильно простудилась, заболела воспалением легких, отвезли ее в больницу, так он с Нинкой хозяйничал. Тогда и корову доить научился. Случалось, и Ксене подсоблял на ферме.

На дворе стоял сентябрь, молока буренки давали небогато. Доярки, подоив своих коров, помогли и Косте. Вышел он с фермы, когда только начало светать. Во рту все пересохло, язык будто распух. Домой идти не хотелось, и на машинный двор с исцарапанными руками, в замызганной фуфайке стыдно показаться. Ноги сами понесли его к Беседи. Там он помыл руки, сполоснул лицо. Вода была холодная, пахла водорослями и… коровяком, поскольку с фермы, «привязанной» районными начальниками на взгорье, частенько, когда переполнялись отстойники, вонючая жижа текла в Шамовский ручей, а дальше в Беседь.

Понемногу светало, крепчал ветер. Холодный, влажный, тугой, он пронизывал до костей, поскольку старая фуфайка грела слабо. Да и ноги в резиновых сапогах начинали мерзнуть. Куда деваться? Обвел взглядом кряжистые ольховые кусты на берегу реки, глянул на темную стену леса. И его потянуло туда: там будет теплее, безветреннее, пока дойдет до Лесковичей, откроется магазин, можно похмелиться, душу привязать. На работу решил не идти — стыдно показаться в таком виде.

Широкие исцарапанные Костины ладони уцепились за холодный, настывший трос, тяжелый, набухший паром неохотно сдвинулся с места, помалу начал отдаляться от берега.

До леса дошел быстро. Ветер, кажется, выдул хмель из головы, Костя вздохнул свободней. По дороге попадались на глаза боровики. В кармане нашелся целлофановый пакет, складной ножик, и Костя взялся собирать грибы. Срезал самые молодые, ядреные, на толстеньких ножках. И так увлекся, что забыл про все свои беды и несчастья, и тяжкие думы постепенно пропали из головы. За все лето он ни разу не сходил по грибы — некогда было, а тут столько боровиков! И самое удивительное — их было много вдоль дороги, с обеих сторон. Детвора пошла в школу, взрослым не до этого, вот и высыпали грибы, хоть косой коси.

Пока дошел до деревни, набрал почти полный пакет, спрятал его под елочкой, пошуровал к магазину. Издалека увидел открытую дверь, обрадовался, аж на душе посветлело: сейчас «отоварится», возьмет бутылку, чего-нибудь на зуб, устроится в лесу… Но ни вина, ни водки в магазине не было — вчера все подчистили. Высмотрел круглые флакончики тройного одеколона, взял два и пачку печенья. Нашел в лесу свой пакет с грибами, тут же, под елочкой, первый раз в жизни глотнул из флакона. Тонкая обжигающая струйка разливалась внутри и будто сжигала все на своем пути. Посидел немного на пне, но было холодно, и Костя помалу, нога за ногу, потащился домой.

Снова тяжелые думы овладели им. И казалось, что всю-то жизнь не имел он радости — одни муки, холодина, голодуха, тяжелая работа без выходных. Светлые воспоминания остались от службы в армии и от первого года семейной жизни. Это был счастливый год, действительно медовый, полный нежности и ласки. Год кончался, примет беременности не было, молодые, их матери начали тревожиться. Костины подозрения, что Ксеня грешила до него, крепли. Но услышанное от Палажки Шкурдюковой принудило думать и о людском проклятии. Эти мысли не прибавили счастья в Костиной жизни, наоборот сделали его молчаливым и сумрачным.

…Ветер наконец растрепал пепельно-серые тучи, заблестело яркое осеннее солнце, но Костино настроение не улучшилось. Хмурый, замкнутый, сердитый на жену, на себя и даже на весь мир, переступил он порог своей хаты.

Аксеня, как и раньше, лежала в постели. Повернулась к стене, когда он вошел в дом. Ничего не говоря, Костя принялся сортировать грибы. Перебрал, обрезал корешки, старательно вымыл, большие порезал помельче. Растопил плиту, порезал на мелкие кусочки старое сало, метнул на сковородку, потом нарезал лука. Грибы тем временем варились в чугунке. Когда они покипели, слил воду, грибы высыпал на сковороду. Она зашипела, заскворчела, вся хата наполнилась маняще-вкусным ароматом. Костя почувствовал, что сильно проголодался.

И тут распахнулись двери, влетела разгневанная теща Хадора со слезами на глазах. Раскрыла рот, чтобы обрушить на зятя-пьянтоса целый водопад проклятий, но увидела его возле плиты, где он ложкой помешивал грибы, вдохнула щекочущий их запах и застыла с раскрытым ртом. Костя понял, что обострять ситуацию никак нельзя, нужно искать путь к миру и согласию. Он спокойно помешивал грибы, левую, сильно расцарапанную руку спрятал за спину. Как можно спокойнее он произнес:

— Проходите, мама, садитесь. Грибы счас будут готовы.

Услышал, как за ширмой зашевелилась Аксеня. Услышала это движение и Хадора, потопала туда. Вскоре из-за ширмы послышались причитания:

— А моя ж ты дочушка! Что ж он с тобой сделал?! Надо в милицию заявить. Пойду в контору, позвоню. Ах, ты полицейский выблядок…

Костя сжал зубы, кусал язык, чтобы не обматерить тещу, не взять ее за воротник и не выбросить из хаты. Он молча поставил грибы на стол, закопченный чайник на плиту и крутанулся за порог. Куда идти? К кому? К своим дружкам-собутыльникам, с которыми вчера пил? С такими руками, расцарапанными до крови, куда пойдешь?

Его охватил озноб, поскольку выскочил даже без шапки. Нащупал в кармане фуфайки круглый флакон, тоже холодный, настывший, дрожащими руками откупорил, глотнул обжигающей жидкости, спрятал флакон возле угла под дровами и пошел в дом. В животе жгло, хотелось чем-то заесть.

В доме было тихо. Женщины спокойно, приглушенно переговаривались. «Значит, участкового не побежала звать. И не побежит. Сыну-начальнику будет стыдно. Да и я — не последний человек. Бригадир…» Костя сел за стол и принялся есть грибы. Высунулась из-за ширмы Хадора.

— Вкусные грибки. Попробуйте, мама, — неожиданно для себя тихо произнес Костя.

И не поверил своим глазам: Хадора села за стол, взяла ложку, подцепила маленький боровичок, долго шамкала беззубым ртом.

— А и, правда, ничего… Можно есть.

— Кабы еще сто граммов — душу привязать… Мировую выпить. Ну, виноват я. Сам себя ненавижу за вчерашнее. Однако же за отца… Виноват я, что ли, что он пошел в полицию? А куда ему было деваться? На тот свет? Так мы ж с Нинкой были маленькие. Он же ради нас старался… Кабы пошел в партизаны, немцы бы с полицаями укокошили. Такой узел тугой жизнь завязала. Куда ни кинь, всюду клин. Я ж отца совсем не помню. Мать говорила: поцеловал меня сонного…

Костя внезапно смолк, поскольку ощутил давящий комок в горле, из глаз вдруг посыпались крупные горячие слезы. Заплакала и Хадора. Глухой, сдавленный плач послышался и из-за ширмы.

— Дочушка, есть у тебя капля водки? А может, я схожу двору? Принесу.

— Есть. Счас.

Аксеня набросила на плечи халат, вышла в сени, вернулась с поллитровкой.

Они сидели втроем за столом, пили самогонку, закусывали молодыми боровичками. Костя прятал руку с красными шрамами, Аксеня не поднимала головы, чтобы не светить свежими багрово-синими фонарями. После рюмки Костя поклялся, что водки в рот не возьмет. И жена, и теща поверили ему.

И Костя вынужден был держаться. Через неделю его вызвали на партбюро и влепили строгий выговор — за прогул, за пьянку. Особенно распекал его председатель сельсовета Иван Сыродоев. На то имелись две причины: Сыродоев давал Косте рекомендацию и потому нес моральную ответственность за своего «крестника». А во-вторых, позвонил председатель райисполкома Николай Шандабыло: мать Хадора пожаловалась на зятя — напился, избил Ксеню, сестру Николая. Поэтому Сыродоев сурово сказал Косте: «Еще раз обидишь жену, упеку в тюрьму, сгниешь там».

Месяца три Костя не пил. А под Новый год разговелся: подстрелил с мужиками на охоте кабана, и замочили свеженину. Ружье он получил в качестве премии за добросовестный труд. И охота Косте полюбилась. Дома по хозяйству зимой хлопот мало, дети не плачут — вольный казак. Двустволку на плечи и пошел. Частенько приносил зайцев. Ксеня научилась готовить зайчатину: тушила ее со свеколкой, добавляла сала, поскольку одно заячье мясо терпкое и слишком постное. Лицензий никто из деревенских охотников не покупал.

Теперь, когда Костя приходил домой пьяным, Аксеня молчала, зато назавтра уже уедала, как могла. Костя божился-молился, что больше не будет пить, и неделю-другую держался, а потом снова набирался, как свинья грязи. Больше всех уговаривал его Данила Баханьков, директор совхоза. А его упрашивала жена Нина, она и Костю родного и единственного брата, просила держаться. Костя обещал, но слова сдержать не мог. И в конце концов председатель вынужден был снять Костю с бригадирства. Дал ему старый, добитый трактор: не хотел руководить, будешь ремонтировать. Трактор Костя привел в порядок, весной больше всех напахал земли. На жатве больше всех намолотил зерна, но на прежнюю должность путь был закрыт.

Так и дожил Костя Воронин до октября 1986, когда рванул чернобыльский реактор. Хатыничи не подлежали обязательному отселению. Потом начали переселяться семьи с маленькими детьми, а тогда в соседнюю деревню Белую Гору потянулись специалисты, механизаторы, доярки. Переселился и Костя с Аксеней. И вот уже промелькнуло пять весен после Чернобыля. Если бы не эта неудачная охота, можно было бы терпеть и дальше, тянуть житейский воз без особой радости.

Чем больше Костя думал, анализировал свое положение, пытаясь найти из него выход, тем сильнее злился на Ивана Сыродоева. Так уговаривал перед судом, дескать, раскинем штраф на троих и выплатим, только возьми вину на себя, поскольку именно от твоего дуплета лось свалился. Теперь Косте казалось, что именно Иван Сыродоев, бывший финагент, заведующий фермой, председатель сельсовета — виновник всех несчастий и бед в его жизни. Советская власть раскулачила Костиного деда Осипа, из-за этого отец пошел служить в полицию — мстил Советам. Из-за этого Костя рос сиротой, страдал в детстве, через всю жизнь несет клеймо «полицейского выблядка».

Обида, ненависть, собственная беспомощность, затравленность толкали Костю Воронина на месть. Это желание крепло, жаждой мести наливалась Костина душа, как густеет летним днем темная грозовая туча.

 

XIV

События в Беловежской пуще поразили Андрея Сахуту своей неожиданностью. А показались они неожиданными, может, потому, что в последнее время реже читал газеты, еще реже смотрел телевизор. Но теперь, анализируя все, что произошло, он убеждался: ничего неожиданного не случилось, все давно назрело. После развала КПСС все конструкции Советского Союза зашатались, заскрипели, как немазаный воз. Все республики объявили о своем суверенитете, все стали самостоятельными. Кремль утратил влияние на экономическое и политическое состояние Беларуси, как и остальных союзных республик. Прибалты же раньше всех хлопнули дверью и помахали рукой на прощанье. Разбежались по своим квартирам.

Августовский путч распахнул двери настежь. И как птицы из клетки, самостоятельные государства вырвались на волю, будто застоявшиеся, окрепшие телята на весеннее солнышко. На простор, где вольный ветер щекочет ноздри, ласкает шерсть. Никто не знал, какая жизнь настанет в отдельных квартирах. На своем хлебе, со своими богами в красном углу. Но все: начальники и подчиненные, горожане и сельчане, седые ветераны и безусые юнцы — надеялись на лучшую жизнь. Те, кто готовил развал Союза, сделали все возможное и невозможное, чтобы жизнь в СССР стала невыносимой, чтобы прощание с «нерушимым» было без особого сожаления. Да теперь уже никто не спрашивал у народа, поскольку он уже высказался на мартовском референдуме за Союз. Но результаты того всенародного опроса мало интересовали закоперщиков-разрушителей. Спокон веков властители мира поворачивали и направляли народ туда, куда им, властителям, хотелось. А народ «безмолвствовал». Так, по мысли Сахуты, произошло и в декабре 1991 года.

На душе у него было тревожно и тоскливо: сколько он будет тут чахнуть, сидеть, как волк в лесу? Без жены, вдали от внуков и детей. В радиационной зоне, откуда все умные люди сбежали, а он приехал из столицы, с высокой должности. Ну, если столицу, шикарную квартиру он покинул сам, то с должности его турнула жизнь. Порой Андрей рассуждал: а если бы не случился августовский путч или если бы путчисты победили, что было бы? Подписали бы новый союзный договор. Дали больше свободы и самостоятельности союзным республикам. И он, Сахута, секретарь обкома партии по идеологии, остался бы на своем посту, руководил бы и дальше, конечно же, с учетом новых жизненных реалий. Может, потому и развалился Союз нерушимый, что руководители его, причем самые высокие, не учитывали жизненных реалий.

Думы, думы… Времени у Андрея на раздумье хватало. Короткие осенние дни догорали, аккурат свечи на ветру. Долгими осенними вечерами он ворочался на жесткой постели, а сон не брал. Через тонкую перегородку слышал молодое сочное похрапывание соседа Виктора. Когда вечером распивали поллитровку, Андрей засыпал скорее, зато рано просыпался. И снова мысли распирали голову.

Иной раз, в хорошую погоду, вскидывал на плечи ружье и выходил из дому еще затемно. Шагал по лесной дороге к Беседи, на взлесье поворачивал вправо на Бабью гору и там встречал рассвет. С высокой горы глядел на родную деревню, серые избы, высокие деревья. Считал редкие столбики дыма над хатами, глаза сами отыскивали такой же столбик, словно тропинку в небо, над их хатой. Значит, Марина уже не спит, готовит завтрак, Бравусов топает по двору, занимается хозяйством. В конце концов, не все так плохо, не все безнадежно. Вот Марина хоть на склоне жизни нашла свое счастье. Дружно, душа в душу живут учитель Мамута и Юзя.

Мысль о них грела Сахуту: Юзя тоже бросила Минск и приехала в зону ради своей любви. А он? Наоборот — сбежал от семьи. Невольно вспомнилась Полина. Хоть бы позвали в район на какое-нибудь совещание, или самому найти повод для поездки. Но в лесхоз показываться неудобно, подумает директор: не может Сахута дождаться повышения, привык давать указания.

Сахута спустился к реке. Подбережье замерзло, по воде плыла шуга — ледяная каша, река дымилась паром. На свороте, где течение било в берег, подмывало его, льда не было, лишь прибивало сюда шугу. Андрей разгреб ледяную кашу, помылся. Холодная, аж кололо в пальцах, вода была мягкой, пахла водорослями, рыбьей чешуей и еще чем-то таинственным и с детства родным.

Настроение малость улучшилось, на душе посветлело, захотелось дальше тянуть жизненный воз и надеяться на лучшее. Назад шел веселее, осматривался по сторонам, свежих пней, следов браконьерских порубок не замечал, да и некому было красть лес на дрова или строительство. Привезти отсюда дров, значит, превратить собственную печь в домашний реактор.

В лесу уже совсем рассвело, когда Сахуту догнал Костя Воронин, обрадовался, соскочил с велосипеда.

— Доброго вам утречка, Андрей Матвеевич! — Костя с настороженностью протянул широкую прохладную ладонь, а вдруг Сахута не подаст ему, браконьеру, руки. Но тот крепко пожал протянутую ладонь — сработала привычка комсомольского и партийного функционера. — Вы так рано уже на посту? Или на охоту ходили? Так же без трофеев…

— Какая там охота? Захотелось пройтись. Ради утренней зарядки.

Костя молча вел велосипед, громко шлепал огромными резиновыми сапогами. На правом сапоге, ближнем от себя, Сахута заметил заклеенную дырку, аккурат выше щиколоток, где обычно быстрее изнашиваются сапоги. Дорога была песчаная, к тому же начинался подъем, вдалеке уже просвечивало поле, а там и лесничество. Костя понял, что тут самое время начинать разговор, поскольку никто не подслушает, никто их не увидит. Но не знал, с чего начать, язык будто присох к небу, трудно произнести хоть одно слово. А надо же посоветоваться, ради чего и выбрался еще затемно в путь. И когда увидел Сахуту на лесной дороге, аж возрадовался: может, и повезет ему, может, этот человек подскажет ему выход из жизненного тупика.

Наконец Костя сумбурно, путано начал рассказывать про охоту на лося, как их накрыла инспекция. Как потом проходил суд, как Иван Сыродоев и Семен Чукила уговорили его взять вину на себя, чтобы им не знать «позора», поскольку у Сыродоева зять — директор школы, а Семенова дочка — завуч этой же школы, авторитетные в Белой Горе люди.

— Я послушался. Выгородил своих подельников. Хоть меня подзадорил идти на охоту Сыродоев. Лосятины ему захотелось на юбилей. Суд влепил мне штрап. Чуть не полторы тысячи рубликов. И Сыродоев, и Семен клялись, божились… Подсобим, выплатим…

Андрей замедлил шаг, поскольку лес уже кончался, а эта беседа не для чужих ушей.

— А теперича они в кусты! — горячился Костя. — Тебе дали штрап, ты и плати. От, наглецы. Ни стыда, ни совести. А когда-то Иван Сыродоев меня в партию рекомендовал. Поучал, чтобы завсегда честный был и справедливый. А сам? Подлюка. Простите, что я так говорю. У меня в середке все кипит. Где ж я возьму столько денег? Корову продать? Так не отдаст же Ксеня. Ну, за велосипед, может, кто полсотни даст. За ружье сотню. А надо ж 1470 рублей. Бьюсь, как рыба об лед. К Сыродоеву Ивану раза три заходил, просил: ты же обещал, клялся, давай деньги. А он свое: Нет у меня денег. Ты лося убил, ты и плати. Как-то выпивши был, взял его за грудки. Валя, жена, подлетела. Вытолкали меня из хаты. На днях я возвращался домой. Темнелось уже. Ну, трохи под мухой. Они подстерегли меня. Ну, Сыродоев и Бравусов. Повалили, заломили руки за спину. Сыродоев распетушился. Кричит: «Будешь ко мне цепляться, со свету сживу». И матерился грязно. Я бы постыдился такое говорить… — Костя внезапно смолк, будто споткнулся на некой фразе.

Андрей остановился под высоченной, развесистой сосной, которая росла у обочины дороги. Пространства и солнца ей хватало, потому и раскинулась широко и вольно, будто стремилась обнять небо. Вокруг было тихо, где-то тенькала синица, прошмыгнула черной тенью желна. С макушки сосны послышалось дробное постукивание — пестрый дятлик, младший брат желны, добывал себе завтрак. Лес жил своей извечной жизнью. Людские заботы и хлопоты его не занимали.

— Ну, накостыляли мне по бокам. Били хитро, чтобы и знака не было. Бравусов, старый мент, опыт имеет… Пошел я к прокурору. Рассказал ему все чистенько, как было. А он говорит: свидетели у вас есть? Говорю ему: какие свидетели? Темно было. Да кто ж при свидетелях будет бить? А медицинский акт о побоях есть? — спрашивает прокурор. И акта у меня нет. Тогда прокурор и говорит: по пьяни ты можешь ногу сломать. Кого будешь винить? Ничего тут не докажешь. Присудили штраф — значит, надо платить. А чем? Корову Ксеня не отдаст. Денег никто не одалживает. Что мне делать? Вы — человек образованный, бывалый. Посоветуйте, Матвеевич, куда кинуться?

Что посоветовать Косте, Сахута и сам не знал. Защищать браконьера и выпивоху у него желания не было. Да и как его защищать? Застрелил лося без разрешения — факт есть факт. Костины глаза васильковой чистоты смотрели из-под красных век, они молили, просили помощи. На красно-синем лице матерого выпивохи одни глаза и оставались красивыми и чистыми. От синего неба и голубой Беседи они взяли извечную чистоту.

— А Данила Баханьков не поможет? Он же директор совхоза. Некогда, помню, хвалил тебя, — начал Сахута.

— Было, — тяжко вздохнул Костя. — В свое время мы с ним бочку водки выпили. Когда я был бригадиром. Лучшим в районе. Потом поссорились. Снял меня с должности. Я не раз подводил его. Сам я, конечно, виноват. Однако ж на тот свет живым в землю не полезешь…

— Ну, что ты уже так? Молодой, здоровый… Слушай внимательно. Напиши в областную газету. Минск далеко. А тут ближе. И не пудри мозги. Пиши, как было. И не растягивай. Кратко. Проси, чтобы пересмотрели дело. Дали отсрочку на выплату штрафа. И про своих подельников, которые на тебя все свалили. Только обо мне — ни слова. Я тут только появился. Не хочу, чтоб языками обмывали. Главное, проси, чтобы пересмотрели дело. Хорошо, что был у прокурора. Должны помочь.

— Не знаю, получится ли у меня? Попробую…

Костя вскочил на велосипед, пригнул голову. С трудом крутил настывшие педали.

Весь день Андрей Сахута думал про события в Беловежской пуще и про Костю, про встречу с ним. Эти два события как-то странно, невероятно переплетались. Там, в пуще, решили судьбу великой державы, насчитывавшей двести миллионов жителей. А в прибеседской деревне решалась судьба Кости Воронина, сына полицейского, росшего без отца. Росли они сиротами оба — Степан Воронин и его сын Костя. Полицай отец нашел приют в далекой Аргентине, создал новую семью, имеет детей, внуков, а Костя в родной деревне не нашел счастья. Был лучшим механизатором, потом передовым бригадиром, как стахановцу, ему выдали премию — ружье-двустволку. Бог не дал ему с Ксеней, красивой женой, детей. А затем Чернобыль. И запил Костя по-черному…

Андрею все время думалось о связи между судьбой Советского Союза и судьбой Кости Воронина, да и его собственной судьбой. Если бы не грянул в Москве ГКЧП, он бы сидел и сейчас в своем кресле, идеологически укреплял бы обновленный Союз. А так ему приходится решать совсем другие проблемы, жить в радиационной зоне без жены, без персональной машины, без шикарного кабинета с секретаршей в приемной. Такой поворот ему не мог присниться и в страшном сне. А наяву этот чудовищный зигзаг случился. И ему, как и Косте Воронину, нужно выбираться из ямы, в которую столкнула жизнь.

Лесничий Сахута поставил задачу подчиненным: готовить лесосеку, помечать топором деревья, которые надо свалить, поскольку когда выпадет снег, то особо не потопчешься, да и делать это нужно загодя. Помощник, мастера и рабочие направились в лес. А Сахута — на пилораму, поглядел, что там творится, поущучивал рабочих за медлительность, зима на носу, морозы будут еще крепче и снег глубже, работать в таких условиях еще тяжелей. Сам вернулся в свой кабинет, интуитивно чувствовал: могут позвонить из района, такие события в мире. После обеда действительно позвонил директор лесхоза.

— Как настроение, Андрей Матвеевич?

— Обычное. Рабочее.

— Не передумали? Ну, чтобы поработать в лесхозе? На ответственной должности…

— Как раньше говорили: я солдат партии.

Директор громко и весело захохотал:

— Тогда вот что. Завтра утром пришлю машину. Где-то в половину девятого. Приедете, оформим все бумаги. Приказ подпишем. А под конец дня пойдем в райисполком. С визитом вежливости. Лады?

— Лады.

Известие обрадовало Сахуту. Порадовало, что районные руководители держат слово — эту черту характера он очень ценил и уважал. Невольно подумал про Ивана Сыродоева: клялся, божился, а слова не сдержал, подвел подельника Костю под монастырь. А еще Сахута порадовался, что его предчувствия оправдались, что он не разучился анализировать ситуацию, предвидеть события. Но тут же навалились новые заботы, и главная — где жить? Мелькнула мысль: может, предложат какую комнатушку? Но вряд ли… На сколько-то дней можно остановиться у односельчанина инженера-связиста, как-то с ним виделся, тот приглашал в гости, дети живут отдельно, а он с женой. Правда, от его квартиры далеко добираться до лесхоза, автобусы тут ходят очень плохо. А вот Полина живет близко. Может, пока у нее остановиться? Обещал же заглянуть в гости.

Перед глазами словно встала Полина: в красной кофте и черной юбке, в темном платочке. Аккурат осенняя георгина. Память скользнула в тот осенний вечер, когда открывали новый клуб в Беседовичах. Неожиданный поцелуй Полины. Вспомнились все обстоятельства той далекой вечеринки: как молодой тракторист Толик Ракович, сын председателя колхоза, вытаскивал райкомовский «газик» из лужи, а его отец, фронтовик с перебитым плечом, шаловливо крутил свою партнершу в танце падеспань. Завтра он, Андрей Сахута, тогдашний комсомольский вожак района, увидится с Полиной Максимовной, вдовой, директором школы, встретится с Анатолием Николаевичем Раковичем, тем давним трактористом, а теперь руководителем районной власти. Интересные повороты бывают в жизни!

Еще было темно, когда на дворе заурчал мотор легковушки. Андрей уже был готов, одет, свои нехитрые вещи пока что не брал, лишь прихватил легкий портфель.

Когда подписывал, «визировал» приказ о своем назначении на должность главного лесничего, невольно подумал: одно слово «главный» не только тешит самолюбие, оно обещает начало новой жизни, нового восхождения по карьерной лестнице. Через какое-то время он может оказаться в Минске — шанс есть: нового министра сельского хозяйства взяли в столицу с должности директора лесхоза на Полесье. Значит, его могут взять заместителем министра или начальником какого управления, давать новую квартиру в столице не нужно — своя есть и жена тут.

Подумалось и о другом: можно на этой должности доработать до пенсии, выстроить себе на Беседи новый дом, а может и семью новую — Полина-георгина из головы не выходила. Могут назначить директором лесхоза — это реально, поскольку Капуцкий давно мечтает об иной должности, ином городе, подальше от радиации. Андрей пожил в зоне, радионуклиды его мало пугали, тем более райцентр, те же Белынковичи, считались чистыми. Он понимал, что «чистота» эта относительна, и все же уровень радиации тут невысокий. К тому же, его сильно впечатлило признание деда в Саковичах: мои одногодки, которые переселились в чистую зону, все поумирали…

Андрей думал и удивлялся: сколько жизненных вариантов открывает перед ним одно слово «главный», а не просто рядовой лесничий, хоть и эта должность очень важна и ответственна. От него, лесничего, прежде всего зависит здоровье леса, а значит, здоровье и благосостояние белоруса. Потому что нет у нас нефти и газа, зато есть зеленое золото, Его Величество Батюшка-Лес.

Во время обеденного перерыва состоялась символическая замочка новой должности: основное «мероприятие» откладывалось на конец дня — визит к руководителю района. А тут — на ходу. Ради причелья. В небольшом кабинетике-закутке собрались четыре лесовода: бывший хозяин закутка, а с этого дня неработающий пенсионер, новый главный, а также молодой лесничий из Белой Горы, который приехал в лесхоз по делам. И которого пригласил директор, чтобы Сахута знакомился со своими кадрами не только на заседаниях, в официальных обстоятельствах, а и в дружеском застолье.

— Ну что, мужики, как любит говорить наш молодой коллега Дмитрий Акулич, давайте выпьем по антабке, чтобы в этом кабинете, за этим столом Андрею Матвеевичу хорошо работалось. Чтобы везло в жизни, — торжественно, важно произнес Капуцкий.

— Шеф, вы намекаете на личное счастье в служебное время? — весело оскалил молодые здоровые зубы Акулич.

— Ну, я про это не говорил, — заулыбался директор. — А впрочем, ничто человеческое не чуждо и новому главному. Андрей Матвеевич хозяйничал не в таких кабинетах. А в столичных.

— Давайте про это не будем, — поморщился Сахута. — В народе недаром говорят: не место красит человека… Предлагаю выпить по антабке за то, чтобы нам всем хорошо работалось и счастливо жилось наперекор всякому лиху!

Дружно чокнулись и так же дружно осушили свои «антабки». Андрей, как охотник, знал, что такое «антабка», и потому предложение молодого лесничего ему понравилось. Ему хотелось поскорее закончить это импровизированное застолье. Не терпелось позвонить Полине, увидеться с ней, поговорить насчет квартиры. С директором про жилье разговор был. Под Новый год строители должны сдать новый дом, квартиры в нем уже распределены, но кто-то переберется в новую квартиру, оставит свою прежнюю, ее можно будет подремонтировать и поселиться. И решиться жилищная проблема может через два-три месяца.

Все складывалось удачно. В душе Андрей снова похвалил себя: хорошо, что не сидел в Минске, не ждал высокой должности, а вернулся в родной край, к родной Беседи, не испугался проклятой радиации. И чувствовал себя в последнее время тут лучше, чем в столице.

Как только остался один в своем кабинетике, пододвинул поближе матово-белый телефонный аппарат. Набрал номер Полины. Невестка ответила, что ее пока нет, но вот-вот может быть.

— Передайте, что звонил Андрей Матвеевич. Просил перезвонить. Запишите, пожалуйста, номер.

А потом набрал служебный телефон жены. Ее на месте не оказалось — уехала в Министерство финансов, попросил, чтобы перезвонила, когда появится, сказал номер. А потом спохватился: я же пойду в гости, но успокоил себя — ничего, Ада увидит новый номер и все поймет, для нее новая его должность важней, чем для него. Но внутренний голос возразил: неправда, новая должность важна и для тебя, поскольку сможешь видеться с Полиной Максимовной.

Позвонил в издательство Петру Моховикову. Тот обрадовался, услышав голос друга. Поздравил с должностью. Говорили кратко. На прощание Андрей добавил:

— Через неделю-две приеду. Обязательно встретимся. И про все потолкуем. Привет Еве!

Только положил трубку, как телефон залился звонкой трелью. «Кто это? Первый звонок», — мелькнула мысль. В трубке послышался незнакомый женский голос, озабоченный, усталый. Звонила Полина. Услышав ответ, голос ее сразу потеплел. Андрей пояснил ситуацию, сказал, что хочет посоветоваться насчет квартиры.

— Так, может, зайдете сегодня. Тут же близко. И поговорили бы.

— А сейчас можно? Только я ненадолго. Под конец дня надо быть у Раковича.

— Я все понимаю. Ждем сейчас.

Она рассказала, как лучше отыскать их дом. Андрей сказал директору, что ему надо подъехать к односельчанину насчет квартиры…

— До пяти часов — вольный казак. Машина нужна?

— Нет, здесь недалеко. Хочу пройтись.

Через полчаса с бутылкой шампанского и конфетами он ступил на крыльцо большого деревянного дома, над коньком которого, словно колеса детского велосипеда, поблескивала телевизионная антенна.

Сбоку от зеленой входной двери белела кнопка звонка, напомнившая Андрею о городских удобствах: лифте, ванной, теплом клозете. Нажал кнопку, услышал, что где-то в комнате забренчал звонок. Послышались тяжелые шаги, дверь отворилась — перед ним стояла приземистая, дородная женщина в теплой темно-серой кофте, из-под которой виднелась белая блузка. Из-под очков на него приветливо смотрели темно-карие глаза.

— Заходите, пожалуйста, раздевайтесь…

Потом они сидели за столом, пили шампанское, говорили про беловежские соглашения, про школьные дела. Про новую должность.

— После Нового года мне могут выделить квартиру. Ну, хотя бы однокомнатную. А пока где-то надо найти приют, — сказал Андрей.

— Если хотите, оставайтесь у нас. Сын сейчас в Могилеве. Его хотят перевести в трест на постоянную работу. Невестка — учительница. У нее вторая смена. Внук тоже в школе. Я бываю поздно на работе. Сегодня пришла раньше. Как чуяло мое сердце…

— Давайте выпьем за то, чтобы сердце ваше не обманывало, — Андрей поднял бокал.

Выпили не чокаясь, поскольку в этом доме год тому назад был покойник. И за его светлую память выпили… Помалу широковатое лицо Полины зарозовело, она расстегнула пуговицы кофты. В большом доме царила тишина, на стене ритмично, размеренно качался желтый маятник под стеклом больших часов. Андрей глянул на часы, потом на свои, будто сверял время.

— Когда вам нужно в райисполком? — спросила Полина.

— До пяти часов я свободен. А потом поедем.

— О, еще полно времени! — воскликнула хозяйка дома. — Я измеряю время школьными уроками. Час целый — это очень много. Наливайте. Выпьем еще раз за ваши успехи.

— За нас, — коротко выдохнул Андрей.

Полина поняла тост по-своему и сделала шаг навстречу первой, как и тридцать лет назад… Только теперь дело поцелуем не закончилось, наоборот — с него все началось. Андрей и Полина долго постились и, как в омут головой, бросились в любовь.

Потом, уже одетые, они стояли в полутемном коридоре и не могли попрощаться. Андрей Сахута был буквально оглушен произошедшим. Он думал раньше о Полине, ждал встречи, ему хотелось близости с ней, но сегодня на это не надеялся. Видимо, то же самое чувствовала и Полина, поскольку тихо сказала:

— Правду говорят, все лучшее — неожиданное. Хоть я думала о тебе давно. Ну, как увиделись на том совещании. Я искала встречи. Поэтому и за дровами приехала. И вот… Значит, судьбой назначено…

— Теперь мне надо искать другую квартиру. Потому как шила в мешке не утаишь. Невестка догадается. Соседи начнут сплетничать.

— Ну и что? Поговорят и перестанут. На чужой роток не набросишь платок. Развода я от тебя не требую. Поживем хоть до Нового года. И то мне этого хватит надолго. Я не слишком была счастлива. Муж очень ревновал. Укорял часто, что на первом плане у меня работа, школа. А потом уже семья. После Чернобыля стал сильно пить. Водка его и доконала. Тут уже было не до любви. Сколько уже времени?

— Начало пятого. Тут близко. Но нужно немного раньше. Чтобы не впритык придти. Не в облизочку, как в моей деревне говорят.

Андрей хотел до отъезда позвонить жене: она работает до пяти. В конце концов, можно будет позвонить домой из райисполкома, успокоил себя, но внутренний голос укорял его, не давал покоя: ты — грешник, Сахута, и попадешь в ад, и будут черти возить на тебе смолу.

— Не хочу тебя отпускать, — Полина прислонилась к Андрею, он обнял ее за плечи. — Помнишь Дарью Азарову? Она была секретарем райкома по идеологии.

— Помню с детства. Она приезжала в Хатыничи на собрание.

— Так вот, в последнее время мы видимся довольно часто. После райкома она была директором школы, в которой я сейчас работаю. Живет одна. Ей грустно. Тоскливо. А мне интересно с ней. Почему вспомнила ее? Когда-то ее выперли из райкома за связь с вашим хатыничским председателем колхоза Казакевичем. Фронтовик, инвалид. С одной ногой. Однако позавидовали. Как же. Заезжает к вдове-солдатке. Ну и что, если она секретарь? Разве она не живой человек? Так вот, те редкие встречи… Ну, может, зимой когда заночевал… Дарья Тимофеевна вспоминает как лучшие, самые светлые минуты жизни, не пленумы или бюро райкома. Хоть она добросовестно выполняла свои обязанности. Муж погиб. Замуж больше не выходила. Сына растила одна. Так что сплетен я не боюсь. И должность бросить не боюсь. Как-то ж дотяну три года до пенсии. Жизнь человеческая очень коротка, как детская рубашонка. И так мало на свете радости. Так мало счастливых людей. А теперь этакая разруха. Еще хуже стало. Да еще Чернобыль на нашу голову свалился. Так что благодарение Богу или судьбе, что свела нас. Тебе надо идти. Ну, еще пять минут.

— А знаешь, как начался их роман? Ну, Азаровой… Как-то Акопян проводил собрание у вас, в Хатыничах, попробовал яблок в саду. Понравились. Казакевич пообещал доставить ему мешок. А Сидор, его конюх и кучер, отнес мешок яблок на квартиру Азаровой. Ошибся, не в ту дверь постучался. Сказал, что это от председателя колхоза. Акопян лютовал. Хотел объявить председателю выговор. Азарова пригласила Казакевича в гости, чтобы отблагодарить. И начался грешный роман. Ну, все. Отпускаю тебя до вечера.

Она крепко поцеловала Андрея, и он почувствовал, что ему не хочется никуда идти, никого видеть, никому звонить. Но идти надо, поскольку жизнь — это не только поцелуи и объятия. Это еще целый воз забот, обязанностей, больших и малых дел, которые требовали решения. И всем этим она и интересна, единственная и неповторимая человеческая жизнь.

 

XV

Петро и Ева пили на кухне чай, приглушенно говорило радио. Вдруг Петро насторожился — ухо уловило обрывки фразы: заключено соглашение… Советский Союз перестал существовать. Создано Содружество Независимых Государств… Ева сидела ближе к репродуктору, попросил, чтобы прибавила звука, но официальные сообщения кончились, зазвучала веселая, бодрая музыка.

— Ну, чудо! А почему в Беловежской пуще? — удивлялась Ева.

— Тут что-то не то. Действительно, почему там спрятались? Наверное, поехали будто бы на охоту… — рассуждал Петро. — Значит, Россия, Украина и Беларусь подписали договор. А как же остальные? Как это можно одним махом растоптать Советский Союз?! Гитлер этого не смог сделать. А тут три человека все решили. Во, дожились! Разгул демократии…

По радио звучала музыка. Надо было собираться на работу. В троллейбусе Петро услышал, как обсуждали события два пожилые мужчины: «беловежские зубры» собрались в пуще и развалили сверхдержаву, что это назревало давно, может, это и лучший вариант — цивилизованный развод… А в пуще спрятались, чтобы их не взяли за шкирку. А теперь на весь мир объявили. А Горбачев молчит. Теперь он уже никто. Президент без власти. Без государства.

В кабинете Петро сразу включил радио, но там шла другая передача. Заглянул к директору. Тот сидел у телевизора. Москва передавала о событиях в Беловежской пуще. Обычным, буднично-казенным голосом дикторша читала текст, будто в нем говорилось о вывозе удобрений на поля.

— Ну, что скажешь? Дождались грома из Беловежской пущи. Садись. Поглядим. Тогда потолкуем.

Климчук снял очки, потер кулаками глаза. Потом платочком аккуратно протер стеклышки очков. Видимо, для того, чтобы лучше видеть все на экране, а может и для того, чтобы лучше разглядеть, как реагирует на неожиданные события его давний приятель и коллега.

Петро пересказал услышанное в троллейбусе, добавил:

— Это мирный ГКЧП. А что будет дальше? Может, Горбачев отважится и отправит этих «зубров» за решетку? Пока что у него есть власть. А они действовали наперекор конституции. Видимо, не отважится, — усомнился Петро. — Власть он уже потерял. А может, он заодно с ними?

— Ну, ты уже хватил лишку. Завтра все будет в газетах. Вечером передадут по телевизору. Поживем — увидим. Какие у тебя рукописи? Давай через десять минут соберемся с производственным отделом и обсудим наши дела, — Климчук позвал секретаршу. Дал ей необходимые распоряжения.

Жизнь шла своим чередом.

Вечером Петро перечитал свои предыдущие записи, по привычке, прежде чем зафиксировать сегодняшнее событие. Поразила запись за 14 октября: «Союз хвактически не существует. Республика Беларусь объявлена суверенной. Другие — тоже…» Перечитал про ключи. Про цветы в курилке. Заинтересовали недавние заметки — в конце прошлого месяца.

25 ноября. Понедельник. Туман. Теплынь. Начитался за день — пока что читаю все рукописи, врастаю в издательскую почву. Вот отодвинул в сторону очередной опус — решил написать несколько строк, отвести душу, передохнуть от научной графомании.

Вчера съездил в деревню, оттарабанил туда линолеум, разную другую утварь, которая начала мешать после ремонта. Обвязал лапником молодые яблоньки. Утеплил пчел. В деревне тихо, лишь охотники бабахают. Позавидовал им: по первому снегу хорошо пошататься с ружьем. Надо и мне вступить в их общество.

Листал Бердяева, глаза наткнулись на интересную мысль: «Марксизм-ленинизм впитал в себя необходимые элементы народнического социализма, но отбросил его большую человечность, его моральную щепетильность, как помеху для завоевания власти. Он оказался близко к морали старой деспотической власти…» Истина! Тут ключ репрессий, беззакония. Интересно, что бы сказал насчет этого мой приятель Андрей? Как он там, в радиационной зоне? Во, куда загнала жизнь обкомовского идеолога! Верно, раньше такое ему не могло присниться и в страшном сне. Зато ходит там на охоту. Однако ж дичь радиоактивная! Куда ни кинь — всюду клин. Может, Андрей выкарабкается из радиационной ямы.

Вчера накатал бумагу директору Минского тракторного: просьбу от издательства — посодействовать мне, главному редактору, агроному по образованию, приобрести минитрактор. Климчук подписал. К слову, он посоветовал написать это письмо. Теперь нужно попасть на прием к директору. Какой бардак у нас! Имея деньги, ничего нельзя купить. Поэтому я приветствую кооператоров, которые начинают что-то делать. Заказали им угловой диван на кухню. Сделали быстро, привезли. Слупили полторы тысячи, и за доставку — полсотни. Обдираловка! Зато имеем вещь. Ева очень довольна. Это ее инициатива, деньги, ясно же, мои. Чего не сделаешь ради жены, ради мира в семье и на земле. А на земле как раз мира и нет. И в Союзе нашем — полное безголовье. А что будет дальше — одному Богу известно.

1 декабря. Воскресенье. Вчера Иринка затащила нас с Евой на концерт во Дворец спорта. Выступал известный московский певец — звезда эстрады. Звезда раскрученная, но лишнего билетика никто не спрашивал. Возле дворца продавали входные билеты по 12 рублей, а сидячие, с местом — по 15 рублей. У нас имелся лишний билет, говорю Иринке: отдай за 12 рублей, чтобы не пропал совсем. А она предложила одному парню, тот подумал-подумал и дал 15. Иринка весело благодарила его, а тот улыбался, просил дать телефон. Иринка сказала наш номер. «Заметано», — улыбнулся парень. Он был с компанией, поэтому сидел не с нами, но, может, и позвонит.

Так вот, людей набилось, как сельдей в бочку. Кресла из партера вынесли. Там толпилась молодежь. Парни и девушки терлись, как рыба во время нереста. Шли на концерт в джинсах, свитерах, «варенках» и кроссовках. Демократизм в одежде и полная раскованность в поведении.

Погас свет, грянула музыка, со сцены рванули в зал ярко-зеленые, затем фиолетово-розовые, ядовито-желтые лучи, будто щупальца гигантского спрута. На сцену выбежали патлатые парни, голые до пояса, и полуголые девушки. Начался так называемый балет. Под громовое бабаханье музыкальных инструментов начались танцы, напоминавшие занятия в секции аэробики. В центре крутилась девчонка в черных колготках, коротенькой юбочке, при каждом движении были видны белые трусики. Хрипло-металлический голос объявил, что выходит «звезда». Крикнул: «Встречайте!», визг, свист, вопли, хоть уши затыкай, послышались в зале. Вскоре выбежал патлатый парень в темных штанах-трико, куцей кожаной куртке, из-под которой выбивалась темная майка навыпуск, спереди болтались белые кружева, напоминавшие передничек. Певец был похож на какого-то кухмистера из адской кухни.

Пел он высоким металлическим голосом, видимо, под «фанеру». Мелодия была какая-то рваная. Слишком громкая и резкая. А молодежь уже балдела. Толклась в полумраке, кое-кто размахивал над головой свитером, некоторые девки сидели на плечах у парней и пищали от радости. Кайф по полной программе.

Невольно подумалось: шоу-бизнес приносит дельцам миллионы и отравляет души молодежи. Мы с Евой едва дотерпели до конца. Разболелись головы от грохота и воплей. А Иринка сказала: «Классный концерт. Мне понравился».

О, времена, о, нравы!

3 декабря. Вторник. Разбудил Алесик в 3.30 — захотел пись-пись. Ну и поесть, наверное, захотелось. Я держал его над унитазом. Он улыбался беззубым ртом. И ничего у нас не получилось. А когда положил на кровать, чтобы надеть колготки, он пустил фонтан на мое одеяло. Разбойник! Потом я носил его. А он хныкал, пока не разбудил маму и не поел.

Давно замечаю в Алеськиных глазах некий «запредельный» разум. Наверное, от пращуров заложен в генах. Бывает, отнесу его в ванную комнату, сниму штанишки: пись-пись… А он перебирает толстыми ножками по деревянной решетке. Будто прыгает. Задирает лобастую голову и проказливо-пытливо глядит на меня: «Что ты хочешь, деда?» Либо веду его, поддерживая под мышки, сам иду сзади, он останавливается и смотрит на меня, будто спрашивает: «Куда мы идем?» или «Куда ты ведешь?»

Где-то читал. А может слышал, что после года, как подрастет малыш, эта природная глубина, инстинктивный разум исчезает. А почему? Можно рассуждать долго, но, похоже, точно никто не знает. Слишком это тонкая материя. К слову, я почти не думаю, что в жилах Алесика не течет моя кровь. Он родной внук моей любимой женщины. И этого достаточно.

8 декабря. Воскресенье. Неожиданно ударил мороз: сегодня — 17 градусов. Малость подкинуло снега. Зима! Имеет полное право.

А у нас в стране полное безголовье. В передаче «Панорама» показали митинг в Минске, плакаты: «Горбачев и Ельцин — продавцы отечества». Одна дама решительно разорвала портрет Горбачева. Молодой мужчина, член «Отечества», сказал: «Мы наградили Горбачева медалью Иуды и премией 30 сребреников», назвал свое имя и фамилию. Единственное достижение: можно критиковать президента, говорить и писать, что думаешь. Но от этого ничего не меняется к лучшему.

Вчера сходил на секцию пчеловодов. Народу — полный кинозал Дома офицеров. На сцене за длинным столом — президиум, руководители секции, известные пчеловоды-аксакалы. В зале места может не быть, поэтому для самых почетных — президиум. Тем более, что мы к этому приучены. Выступления были интересные, кое-что записал. Стоит расширять пасеку. Место в моей деревне благоприятное для пчел: близко лес, речушка. В лесу всегда что-то цветет: ранней весной — орешник, ива чернотал, затем — черника, брусника, особенно много дает медку лесная малина. А потом зацветет кашка, чабрец, липа, под осень — вереск. В жару наносят пади. Для пчел падевый мед вреден зимой. А для человека чрезвычайно полезен. Так что, вперед, вьюноша! В когорту пчеловодов!

Перечитав прежние записи, Петро долго думал: что записать про эпохальное событие — крах могучей сверхдержавы. Мыслей была полная голова. А нужных слов не находилось. Поразила такая деталь: вечером восьмого декабря он записал про секцию пчеловодов, правда, и про митинг в Минске, а в это время в Беловежской пуще подписывался приговор Советскому Союзу. Бывший коммунист Петро Моховиков считал СССР своей Родиной, хоть он всегда помнил, особенно в последнее время, что его Родина — Беларусь. И что за ее свободу и независимость сложили головы тысячи лучших людей. Но что записать? В конце концов решил не ломать голову, поскольку делал записи для себя, не для печати, поэтому никто его критиковать не будет.

10 декабря. Вторник. Вот и оказались мы в Содружестве Независимых Государств. Восьмого декабря в Беловежской пуще был подписан договор между Россией, Украиной и Беларусью, в котором сказано, что Советского Союза уже нет, создано новое объединение, открытое для других. Заявила о поддержке Армения, с некоторыми оговорками — Казахстан. Центр — в Минске. Может, присоединятся Польша, Венгрия, Болгария? Хотя, как в моих Хатыничах говорят, — навдаку. Зачем им это содружество? Они скорее рванут в НАТО. Да и прибалтов сюда не затащишь на аркане. Они стукнулись зад об зад с Россией — и кто дальше отскочит… В конце концов, содружество ни к чему не обязывает. Похоже, это будет некое аморфное образование. Да и название неудачное — Содружество Независимых Государств. А разве может быть зависимое государство? Это уже колония. Сателлит.

Невольно думается: реки крови, миллионы жизней положены для создания, а потом укрепления СССР — и вот его нет. Трагедия миллионов мертвых и миллионов живых. Разумеется, репрессированные так не считают. Кому удалось выжить, те радуются. Развал Союза — эпохальное событие, смысл которого мы еще не осознаем. Только бы не началась гражданская война.

11 декабря. Среда. Накупил газет, целый ворох. Вот какие заголовки: «Распад или новый Союз?», «Горбачев бросает вызов славянскому Союзу», «Нас поселили в нашей стране. Да… Нет… Может быть…» А что из этого может быть, пока что никто не знает. Горбачев остался без власти. Его использовали и выплюнули… «Известия» печатают снимок С. Шушкевича: умное лицо, фотогеничный рот «коробочкой». Газета цитирует его слова: для других союзных республик «нет никаких препятствий для вхождения в новый союз». Ситуация сложная. Это мирный ГКЧП Главное, что будет дальше?

На дворе довольно тепло, мягкий, пухлый снег. Ласковая зима. В начале она постращала, прижала морозцем, но быстро устала. Отступила. Дай, Боже, легкую зиму для всего живого.

13 декабря. Пятница. Заснул очень поздно, хоть рассчитывали с Евой лечь сразу после программы «Время». Но потом выступал Владимир Максимов, известный диссидент, редактор журнала «Континент», очень умный человек, и вот о чем он сказал: нынешние события — это агония России. Уровень Верховного Совета — районный. Главная забота парламентариев — попасть в камеру, мелькнуть на экране. Чтобы избиратели заметили их активность. Депутаты не умеют говорить, хоть всю жизнь зарабатывают на хлеб языком. К слову, сам Максимов говорил превосходно: точность формулировок. Лаконичность. Ни повторов, ни слов-паразитов. Сидел за столом и отвечал на вопросы зала. А вопросов было много. И самых разных. Например, почему некоторые депутаты так не любят знаменитых писателей: Распутина, Бондарева, Белова? Почему на улицах городов свободно продается порнография? Почему милиционер не имеет права стрелять в вооруженного преступника?

Владимир Максимов высказался по всем вопросам, несколько раз повторил: у России нет друзей на Западе. Не надо копировать чужой путь, что россияне — молодой народ, качает из стороны в сторону от молодости. А может, от пьянки, подумалось мне. Врезалась фраза Максимова: перед нами — бездна, она втягивает туда Европу, что подачками Европа не спасет Россию. Нужны усилия самого народа, предлагал возродить теорию «малых дел»

Я тоже не собираюсь сидеть сложа руки. Сражаюсь на службе за высокий урожай. Пробиваю минитрактор. Наконец дозвонился до генерального директора завода, представился официально, сказал, что хочу посоветоваться по некоторым творческим вопросам. Надумываем издать книгу об их заводе. Он выслушал, сказал, что сейчас очень занят, записал мои координаты: «Я позвоню вам». Я остался доволен разговором. А Климчук скептически усмехнулся: «Ой, долго ты будешь ждать его звонка». Посмотрим. Пообещал же человек. Официальные люди должны держать слово.

15 декабря. Воскресенье. Какое светлое утро! Небо будто вымыто вчерашним декабрьским дождем. Мороз подсушил за ночь землю, то же самое небо припорошило снегом лесные тропинки, по которым я со смаком сбегал на зарядку. В этом плане моя квартира очень удобна: выбежал за кольцевую дорогу — поле, чуть дальше лес. Подкинет больше снега — какой там простор для лыжных прогулок! Жаль, Ева не слишком большая охотница до катания на лыжах. Зато на Комаровский рынок сегодня затащила. Правда, я не слишком упирался: Новый год на носу, надо того-сего прикупить. Есть и пить нужно при любой власти.

Давно не был на базаре. Порадовало, что всего там хватает. Но огорчили цены — ой, кусаются! Купили свежего сала, пару килограммов телятины, даже деликатеса взяли — говяжий язык, а на холодец — голень. Возможно, приедет под Новый год Андрей, так посидим, поболтаем.

Уже неделю прожили в Содружестве Независимых Государств. Особо ничего не изменилось. Крепнет надежда, что станет Беларусь настоящим европейским государством. Ежедневно вижу из своего кабинета бело-красно-белый флаг над зданием Дома правительства. Это радует и вдохновляет.

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

6 декабря. Вильнюс. В Литве началась либерализация цен. Это первый этап реформы, завершит которую введение собственной валюты.

10 декабря. Минск. Верховный Совет Республики Беларусь ратифицировал соглашение о создании Содружества Независимых Государств. За ратификацию проголосовали 263 депутата. Против — 1, 2 — воздержались.

11 декабря. Брюссель. В штаб-квартире НАТО не исключают возникновения новой войны в Европе, причиной которой может стать ухудшение обстановки в бывшем СССР, Югославии.

15 декабря. Каир. В египетский город Марха-Маирух, который находится на средиземноморском побережье страны, прибыли 23 саудовских шейха — любители соколиной охоты.

 

XVI

Костя Воронин написал письмо в редакцию областной газеты, отослал и сразу принялся ждать корреспондента. Тот приедет и поможет выкарабкаться из ямы, в которую загнала его жизнь. Себя он мало винил. Ну, правда, разве он виноват, что отец вынужден был служить немцам? Ему, Костику, тогда было два года. Сын за отца не отвечает. Разве он не хотел дитенка? И жена Аксеня этого очень хотела, но Бог не дал им такого счастья. И не по своей воле он бросил бригадирскую должность — его уволили за пьянку. Так разве он один пил? Сколько он выжлуктил водки вместе с Данилой Баханьковым! Так Данила и сейчас в своем директорском кресле, а Костю уволил именно он.

А потом эта охота. Разве ж Костя виноват, что их накрыла инспекция? Что подельники спихнули всю вину на него, обещая совместно выплатить штраф. А теперь умыли руки, отвернулись от него. Злость, обида и ненависть разъедали Костину душу, словно раковые метастазы. И наибольшая обида была на Ивана Сыродоева, и ненависть вызревала прежде всего к нему. С детства помнил, как Сыродоев заходил к ним в форменной, цвета болотной жабы шинели и такого же цвета фуражке, кричал на мать: почему не платишь налоги, страховку, самообложение, заем? Ненависть набухала, как тесто в дежке, когда вспоминал, как распекал его, Костю, председатель сельсовета Иван Сыродоев на партийных собраниях за пьянку.

И выходило, что главный виновник Костиного несчастья это он — председатель сельсовета Иван Сыродоев, пусть себе уже бывший, однако же вину за неудачную охоту, или, как все говорят, за браконьерство, взять на себя уговорил именно он, обещая выплатить штраф. А теперь от своих слов отказывается: моя хата с краю, ничего не знаю.

Лютая ненависть вспыхнула после того, как Сыродоев и Бравусов побили Костю, пугали, чтобы про них нигде не упоминал, чтобы никому не жаловался. И в Костиной душе вызревала месть.

На работу Костя не заходил, да и работы особой не было: поле лежало под снегом, ремонт техники не начинали, поскольку не привезли запчастей. Изредка он появлялся в гараже, мрачный, как привидение. Ребята цеплялись: «Костя, что ты надулся, как мышь на крупу? Почему молчишь, как жабу проглотил? Лося жалеешь? Так их в лесу полно. На днях рогач приходил к стогу сена…»

Костя яростно огрызался, грязно матерился, бывшие дружки-выпивохи все реже заговаривали с ним. Вернувшись из гаража, Костя вскидывал на плечо ружье, в карман горбушку хлеба и направлялся в лес. Возвращался в сумерках, без трофеев. Однажды вознамерился было выстрелить в большущую желну — черного дятла, но рука с ружьем сама опустилась: зачем? Черный дятел не виноват, что у Кости черные думы на душе. Желна молча сновала по стволу толстой сосны, по ее рубчатой, заскорузло-серой коре. Выше кора светлела, становилась медно-желтой. Наверное, в рубцах коры желна находила себе какую-то пищу. Костя вспомнил, что видел желну, когда под этой огромной сосной стоял с Андреем Сахутой. И пестрый дятлик тогда тоже молотил по сухостою.

Каждый день Костя ждал корреспондента или некоего известия из редакции. Сахута отбоярился советом, сам пошел на повышение. Свой своего тянет вверх. Костя прислушался к дятловой трели — тот молотил клювом, аж эхо катилось по лесу. Других звуков не было слышно. Мрачный, насупленный, припорошенный снегом, лес будто дремал и ждал Нового года. После него солнце начнет ходить выше, снеговые подушки с веток свалятся, лес вздохнет свободней, встрепенется и будет ждать весны.

Косте Воронину Новый год не обещал ничего хорошего. Судебный исполнитель приедет с участковым, опишут имущество, заберут корову. Аксеня будет голосить на всю деревню. А что делать Косте? С топором или с ружьем защищать свое достояние? А ради кого? Детей нет. Любовь к Ксене давно развеялась, как дым. Нет, в тюрьму Косте не хотелось. Но и жить тоже не было желания. Душа не имела свободы и воли. Сильнее всего было в нем желание отомстить, а там, что будет, то и будет. Один патрон он оставит для себя…

Блуждая по лесу, Костя вынашивал план мести. Где можно пересечься с Сыродоевым? Куда он ходит? Где бывает? От, кабы он отправился в лес, но он один не ходит. Подкараулить, когда будет идти по деревне. Люди увидят. Этого не боялся, лишь бы не помешали осуществить задуманное. Он должен отомстить. А там: Бог — отец… О Боге Костя думал редко. Церкви в Хатыничах не было. При Хрущеве закрыли храм в Саковичах, но разрушить мощное каменное строение не хватило духу у местных воинствующих атеистов. Зато деревянную церковь в Белой Горе разобрали на дрова для клуба и фермы. После Чернобыля старшее поколение потянулось к Богу. Ища поддержки и надежды на избавление от нечисти. Стали говорить, что Чернобыль — это божья кара за грехи. По телевизору Костя своими глазами видел, как стояли со свечками в руках бывшие партийные боссы, и ему хотелось плюнуть на экран.

Сын полицейского, бывший лучший механизатор района, передовик-бригадир, бывший коммунист Костя Воронин не любил двурушников, оборотней, обманщиков. Именно обман Ивана Сыродоева и Семена Чукилы злил его особенно. Вы ж клялись, божились, что поможете выплатить штраф! А теперь оставили его одного. И потому Костя все больше убеждал себя, что имеет право на месть. Имеет право покарать предателей и врунов. Отец его служил немцам, так и уехал с ними, не перекинулся к партизанам, не клялся большевикам в верности. В последнее время Костя все чаще вспоминал отца. Может потому, что Нина, родная Костина сестра, советовала ему написать отцу о своей беде, попросить помощи. А Косте было стыдно, потому что зимой Нина сказала: «Давай напишем отцу письмо вместе. Поздравим с юбилеем. Ему семьдесят лет». «Напиши сама. И от меня передай привет», — отмахнулся Костя. Теперь он укорял себя, что не послушался сестру, что раньше ни разу не написал отцу письма. А Нина поздравляла его ежегодно. И получала письма, в которых отец передавал поклоны и Косте, и Даниле.

Письма эти Нина прятала, потому что Данила не одобрял ее переписку с отцом-полицаем, поскольку его за это могут вызвать в райком партии. Костя райкома не боялся, но так ни разу и не написал отцу. Поэтому теперь просить у старика помощи было стыдно: раньше не откликнулся ни разу, а как жареный петух клюнул, так и отца вспомнил. У того своя семья, дети, внуки, может, сам ждет от них подачки.

Так и не написал Костя в далекую Аргентину. А Нина письмо отослала. В котором сообщила всю правду о Косте и попросила отца, если сможет, помочь. Костя об этом не знал и помощи из-за границы не ждал. А вот на корреспондента из области надеялся, до полудня старался быть дома, отирался в гараже. И не пил с утра, не похмелялся.

Может, потому, что чаще думал об отце, тот начал сниться, чего раньше никогда не было. Однажды приснилось: отец и он косят делянку, выделенную на «проценты». Сначала взялись оттаптывать межу от соседей. Воткнули высокие лозовые стебли, перевязав ветки папахой. «Стой, держи витку, чтобы ветер не свалил, а я следом пройду», — сказал отец. Был он в белой рубашке в синие полоски, в полинявших джинсах, заправленных в высокие сапоги, похожие на наши кирзачи. На голове — соломенная шляпа с широкими полями, как сомбреро у ковбоев. Отец зашел с другого конца делянки, воткнул такую же высокую связку и медленно, короткими шагами шел навстречу Косте — топтал межу-след. Их делянка упиралась в развесистый лозовый куст, за ним была поросшая осокой широкая лужа.

Когда отец приблизился к Косте, из-за куста вышел Иван Сыродоев. В руках он держал свернутую трубочкой школьную тетрадь, за ухом торчал красный карандаш. Был Сыродоев в клетчатой рубашке, на голове выгоревшая от солнца кепка, надвинутая на лоб.

— Здравствуйте, Иван Егорович! — издали поздоровался отец.

— Здорово, Степан Осипович! С приездом тебя! В отведки или насовсем?

— В отведки. Во, помогу накосить сена да и поеду. Прости, Егорович, но есть один вопрос… Что ты обижаешь мою жену? Полосу отвел с кустарником. Ты, пожалуйста, относись к Просе и к Косте по-хорошему, по-человечески.

— Полосу надбавили вширь. Комиссия учла куст и лужу. Так что, Осипович, ты зря говоришь про какую-то обиду. Ты лучше расскажи, как тебе живется там, в Америке?

— Ого, братец, ето долгая песня. Жизнь и в Америке непростая и нелегкая. Правду люди говорят: хорошо там, где нас нет. Я живу в Аргентине. Ето Южная Америка. Соединенные Штаты от нас очень далеко.

— Как-то фильм смотрел про Аргентину, Огромные стада животных. Пастухи на лошадях. В таких шляпах широких, как у тебя, Осипович.

— Да, у нас просторы огромные. Пампа. Ето степи наши так называются. Сена там не косят. Скотина пасется круглый год. Около больших городов теперь, бывает, и сено косят. Выпаса меньше стало.

Костя слушал и радовался, что отец и местный начальник Сыродоев беседуют дружелюбно, по-соседски, что между ними нет никакой враждебности. На прощание Сыродоев сказал:

— Тут во около куста осока пробивается. Коровы молодую осоку едят охотно. Только малость соли надо посыпать. Ну, если будете складывать на сеновал. Ты, Степане, может, об етом и забыл, а Костя должен знать. Да и Прося ето знает.

Сыродоев как появился неожиданно, так и исчез вдруг за кустом. А Воронины принялись косить. Отец шел впереди, будто показывал сыну, как надо плотно, низко выкашивать свою делянку — «проценты» все выгрызали с особым старанием, каждую кочку обкашивали под ноль. Костя махал косой, и душа его радовалась, что приехал отец, что косят вместе, вдвоем. Ему от радости аж хотелось плакать. А еще хотелось напиться воды, поскольку сильно пекло во рту. Они уже докашивали полосу, когда пришли Аксеня и Прося. На Аксене белел тонкий платочек-косынка, а мать была в черном платке, завязанном низко, под самые глаза. Костю это сильно поразило, он хотел спросить, почему мать будто в трауре, но не успел — проснулся. Глаза у него были влажные…

В голове какой-то туман, не сразу сообразил, что голова болит после вчерашнего: вечером один выпил две бутылки чернил — плодового вина. Про это вино Ксеня говорила: «Етым вином только заборы красить. А ты жлуктишь бутылками. Поэтому и руки уже трясутся, как у вора, который кур покрал». И то хорошее настроение, с которым косил с отцом сено, быстро исчезло, и пришло гнетущее понимание, что ему нечем уплатить штраф. И жить ему, Косте Воронину, совсем не хочется, одно желание — отомстить своим обидчикам. И его вдруг обожгло: почему мать пришла на луг в черном платке? Может, с отцом что случилось? А может, предчувствует его, Костину, смерть? Он тихонько лежал в постели и ощущал, как крепнет желание завыть по-волчьи от этой жизни.

А через три ночи приснился другой сон. Будто он, Костя, выбрался в Аргентину, прилетел в Буэнос-Айрес, а его никто не встречает. Он глядел во все глаза, всматривался в людей, выходивших из шикарных разноцветных машин, но человека, похожего на отца, не было. И никто не подходил к Косте. В школе он учил немецкий язык, помнил с десяток слов, однако же в Аргентине люди говорят по-испански. В молодые годы Костя любил читать. Искал в Хатыничской библиотеке книжки об Аргентине, но не находил. Не было таких книг и в библиотеке военной части, в которой он служил, зато имелись книги про Кубу, про Эрнеста че Гевару, несколько испанских слов Костя запомнил: «Буэнос диас, компаньеро!» — «Добрый день, товарищ!», запомнил название денег — песо, широкополую шляпу — сомбреро, полюбил песню «Бесоме мучо…», в которой говорилось: целуй меня крепко, будто целуешь последний раз.

Так вот, без слова во рту и без копеечки в кармане, как некогда его отец, Костя оказался в далеком, чужом городе. И никто его не встретил. Ждал он, ждал, наконец набрался смелости, обратился к полисмену, молодому усатому, но назвал его не товарищем, а сеньором, показал адрес, который написала ему Нина латинскими буквами. Костя добавил по-немецки, что по этому адресу живет «майн фатер». «Фатер? Гут, гут», — понял Костю полицейский, ткнул рукой в белой перчатке на череду машин.

— Таксо! Немен зи таксо! Окей! — козырнул и отошел от Кости. У него была своя забота — следить за порядком.

Такси — это хорошо. Однако же денег нет. Впрочем, доедем до места, отец заплатит, решил Костя. И вот шикарная белая машина с открытым верхом — такую Костя видел только в зарубежных фильмах мчит по широким улицам. Кругом толстенные пальмы, высоченные дома. Подкатили к красивому коттеджу, таксист что-то сказал по-испански.

— Айн момент! — Костя вывалился из машины, оставив чемодан, чтобы водитель не сомневался: клиент вернется.

Красивые металлические ворота. На ними было написано латинскими буквами: Стефан Воронин. Справа краснела кнопка звонка. Костя нажал кнопку раз, другой, третий, но никто не выходил. Он оглянулся и увидел, что по улице стремительно приближается стадо коров или быков. Таксист что-то кричал ему, но Костя стоял словно в одеревенении: ноги не слушались его, будто приросли к асфальту. За стадом он заметил Сыродоева и Бравусова, один в темно-зеленой финагентовской фуражке, другой — в красной милицейской. Оба с кнутами в руках. Костя увидел, что к нему мчится огромный разъяренный бык. Он рванулся изо всех сил и перескочил через ограду. Но зацепился штаниной за острый, как пика, штырь, располосовал штаны, поцарапал колено. К тому же упал Костя на клумбу, где росли какие-то колючие цветы, должно быть, розы. Костя до крови исцарапал руки. Выругался от злости и отчаяния. Таксист громко засигналил. Костя… проснулся.

Лежал в тишине. Слыша, как такает за грудиной сердце. В ушах будто засел резкий звук клаксона. Во рту все пересохло. Босиком протопал на кухню, зачерпнул ковш воды, жадно выпил. Когда снова умостился на кровати, подала голос Аксеня:

— Не спишь, Костя? Что-то ты кричал во сне. Стонал, матерился.

Костя приподнялся на кровати и рассказал жене увиденный сон. Она выслушала, зевнула, сказала:

— Кабы ж не твоя глотка луженая… Собрали б денег. Мог бы съездить. А то и вдвоем бы… Теперь же можно. Не нужно никаких там характеристик. Плати деньги, оформляй визу или покупай туристическую путевку и езжай. Хоть бы мир посмотрели. Как люди живут. Так же света белого не видишь через водку.

— Ксеня, ну ты ж сама понимаешь… Не во всем я виноват. Так у нас жизнь сложилась… А с охотой подвели. Обманули. Ну, не лезть же мне живым в могилу.

— Костя, милый. Я про ето не говорю. Не принимай так все близко к сердцу.

Аксеня поднялась, протопала по хате, легла с ним рядом. Ее сильно впечатлили слова: «Не лезть же мне живым в могилу». Она просунула теплую руку под Костину голову, прильнула всем телом. Костя ощутил знакомый и родной запах ее волос, груди, начал осторожно гладить, ощущая заскорузлой ладонью мягкость и гладкость кожи выше колен. Рука скользнула еще выше, нежно дотронулась до тугого круглого живота, в котором так и не смогла зародиться новая жизнь.

Жена прижалась плотней, чмокнула его в щеку. Костя ощутил давно забытую волну нежности к Аксене, очень захотелось близости. Он начал горячо, жадно целовать жену, но его детородный орган даже не шевельнулся. У них ничего не получалось. Аксеня грустно вздохнула:

— Отпил ты, Костичек, свою мужскую силу.

— Это не от пьянки.

— А от чего же?

— От работы тяжелой. От харча слабого. С малых лет вкалывал. То на плугах, то на тракторе, то на комбайне. От темна до темна. А бывало, и ночью пахал. Без выходных. Без отпуска.

— Разве другие трактористы меньше работали? Всем хватало.

— Были у меня три счастливых года. Ну, когда в армии служил. Одна была беда: очень к девкам хотелось, — улыбнулся Костя. — И с тобой первые годы… Особенно первый, медовый. Ты сама говорила: у нас не месяц, а целый год медовый. А потом начали горевать, что нет у нас дитенка.

— Правда, Костичек. Я все помню. Воспоминания про первый наш год греют меня всю жисть. Ну, не переживай. Как-то ж выберемся из етой ямы. Еще ж не старые. Будем жить. Который же ето час? — Аксеня щелкнула выключателем, под потолком вспыхнула яркая лампочка без абажура. — Три часа. Еще рано. Сянни суббота. Можно малость позже поспать.

И она вскоре заснула. А Костя так и провалялся до утра. Тяжкие мысли ворочались в голове, словно камни жерновов. К прежним горьким мыслям добавилась новая болячка: не смог приласкать жену. Неужели все? Кончился мужик Костя Воронин. Теперь его место в постели занял импотент. Как в том старом анекдоте, когда жена жаловалась парторгу, что муж с ней не спит, завел любовницу, а муж оправдывался, что он — импотент. «Ты прежде всего — коммунист», — втолковывал парторг. Эту шутку когда-то рассказал после партсобрания Иван Сыродоев. Тогда все хохотали. И Костя громко смеялся.

Как все поменялось! И парторгов нет, и Советского Союза нет. И для Кости жизнь лучше не стала, а наоборот — сделалась невыносимой. И с каждым днем все хуже и хуже. А у него ж было много радости с Аксеней. Они не опасались беременности — она для них была желанной. Они жили как хотели и сколько хотелось… Теперь он годен только на поцелуи. Вот тебе и «Бесоме мучо…»

Не знал Костя, что этой ночью целовал жену последний раз.

После обеда он выбрался в магазин. Возле его толпились мужчины навеселе. Был среди них и Сыродоев, также раскрасневшийся, он про что-то рассказывал, размахивая руками. Мужчины слушали, хохотали. Злоба и ненависть с новой силой вспыхнули в Костиной душе, аж в глазах потемнело. Почувствовал, как сильней заколотилось сердце, руки судорожно сжимались в кулаки. Костя бросил «здрасте», прошел мимо. «Прихвати фауста и на нашу долю, Костя!» — крикнул кто-то.

Костя купил две буханки хлеба, бутылку вина и быстренько вывалился из магазина. Мужчины снова что-то кричали ему, но он не оглянулся, будто и не слышал. У него билась одна мысль: «Ты сянни у меня похохочешь! Только бы успеть. Только б никто не помешал…»

Дома Костя положил буханки на стол, откупорил вино, сделал несколько глотков, потом вскинул на плечи двустволку, поверх фуфайки натянул темный плащ, чтобы спрятать ружье. В карман бросил четыре заряда, пулевых, как на лося, в другой запихнул недопитую бутылку и по загуменью двинул к магазину. Деревянное здание ее стояло будто на перекрестке: с левой стороны вела в магазин улица, а точнее дорога из райцентра, по обеим сторонам которой стояли хаты. Деревенская улица, словно перпендикуляр, упиралась почти что в двери, а по правую руку бежала дорога на Саковичи. Метров за сто от магазина белел кирпичный шалаш на автобусной остановке. По обеим сторонам Саковичского большака стояли старые толстые вербы, за одной из них и спрятался Костя.

В декабре темнеет рано, особенно если небо облачное, серое, тогда даже днем все вокруг серое — и деревья, и дома, и дорога. У магазина еще слышался громкий, веселый галдеж, окна его ярко светились. Костя, пригнувшись, украдкой подбежал ближе, поскольку Сыродоев мог пойти и по улице, упиравшейся в здание магазина, а потом повернуть направо к своему дому — большой новой пятистенке. Этот путь более далекий, чем по большаку вдоль автобусной остановки.

Сумерки густели, как густеет молоко, когда скисает или убегает на огне, но мужчины еще стояли. Ярко вспыхивали их папиросы — сигарет в магазине в то время не было, потому все дымили либо «Беломором», либо своим самосадом. Галдеж редел, исчезли яркие точки-светляки папирос. Должно быть, самые ярые выпивохи пошли добирать до кондиции, а старшие, менее стойкие, расходились по домам. Костя вытащил из-под плаща двустволку, заложил заряды, два запасных терлись в кармане фуфайки.

Вокруг было тихо, лишь шумел упругий холодный ветер в безлистых кронах верб. Подмораживало. От порывов колючего ветра Костю прикрывал толстый шершавый комель дерева. Внезапно он услышал шаги, скрип снега. От магазина двинулись три фигуры. Сердце екнуло: даже если среди них его обидчик, ничего не выйдет, поскольку можно ранить невиновного. Мужчины попрощались. Двое повернули налево, одна фигура двинулась к автобусной остановке. Костя встрепенулся с головы до ног: не ошибиться, удостовериться, что это он.

Фигура приближалась. Шел человек неторопливо, прихрамывая. Значит, он! В последние годы Сыродоев стал немного хромать, поскольку много пришлось походить по деревням бывшему финагенту. Костя подготовил ружье, сунул вперед шершавый язычок предохранителя. Напрягся весь, как струна. О себе, что будет с ним после выстрела, не думал. Главное — отомстить обидчику. Сквозь тучи пробился краешек месяца, а потом вылущилась во всей первородной красе полная желтовато-белая луна. При свете луны Костя убедился — это Сыродоев. Услышал, как шумит, пульсирует в висках кровь, крепче прижался к вербе, чтобы его загодя не заметил обидчик. Сыродоев миновал вербу, и тут неожиданно услышал:

— Иван Егорович! Подожди, — негромко произнес Костя и сам не узнал своего голоса. И показалось ему, что крикнул на всю деревню.

Сыродоев резко, испуганно повернулся, попытался было спрятаться за дерево, но Костя опередил — бабахнул выстрел, за ним второй.

— Вот тебе за лося. За обман. За все остальное. Мой приговор!

Сыродоев, должно быть, уже не услышал этих слов. Он скорчился, застонал и осел вниз.

Костя бросился бежать, петляя, словно заяц, между деревьев. Оглянулся — на автобусной остановке и на дороге никого не было. Он выбежал на тропинку, выводившую напрямик через сад на Хатыничский большак. Бежал, пока не начал задыхаться. Свернул в сад, старый, еще панский, там-сям росли и молодые деревца. Костя прислонился плечами к старой кривой яблоне. В свете луны ее голый ствол казался матово-белым, как оловянный. Отдышался, успокоился, вытащил бутылку вина — обрадовался, что не потерялась. Дрожащей рукой откупорил, поднес к губам. Кое-как приладился, глотнул раз, другой. Передохнул, огляделся — нигде никого, прислушался — ни звука. Допил вино. Отшвырнул пустую бутылку, она упала торчком. В лунном свете стеклянное горлышко поблескивало, как дуло ружья.

В Костиной душе начиналась буря. Куда бежать? Может, повернуть домой? Никто не видел, как он стрелял. А вдруг Сыродоев выживет, выдаст его. Все и так поймут, сделают экспертизу: из двустволки недавно стреляли, калибр подходит. Начнется следствие, суд и… вышка. Приплюсуют браконьерство. Нет, домой возвращаться не следовало. Разве что попрощаться с Ксеней, покаяться за грехи, что руку поднимал на нее по пьяни. Начнет голосить на всю деревню. Идти к матери? И ей мучения принесет. Вот кабы документы имел, доллары, рванул бы в Аргентину к отцу. И тому лишние заботы. Куда девать сына-алкаша? Ну, с водкой можно завязать. И работать Костя умеет. Да не видать ему Аргентины как своих ушей.

Он стоял, обняв старую яблоню, все сильнее ощущал в ногах колоссальную усталость и слабость, сердце тяжело такало за грудиной. Холод добирался до взмокшей спины — вспотел, когда бежал от деревни. Костя перезарядил ружье, заложил два заряда — ствол клацнул, зажав патроны, будто обрадовался новой порции смертельного груза. «Мне хватит одного, — шевельнулась мысль. — А второй, может, для Бравусова? Чтобы рук больше никому не ломал. Нет, пусть живет». Слышал от Ксени, что Марина Сахута нашла с ним счастье. Всплыло в памяти, как угощал Бравусов маленького Костика конфетами. Когда стал взрослым, Костя понял, что участковый ездит к ним не просто так. Однажды он подсмотрел, как мать целовалась с Бравусовым. Ухаживания участкового не нравились Косте, но матери об этом он никогда не сказал ни слова.

И все же Костя направился в сторону Хатыничей. Сперва шагал по дороге — тут после Чернобыля положили асфальт, а потом повернул влево, к ферме. Но и туда заходить ему не хотелось. Стоять или сидеть не мог, даже тянуло лечь. Он вспомнил, что за фермой на лугу, возле Бургавцова кургана, стоит стог сена. Возле Хатыничей траву не косили: считалось, что там повышенная радиация, хоть коров пасли, поскольку трава была высокая, густая. Коровы охотно поедали ее. Молоко от этих буренок смешивали с продукцией другой фермы, что за Белой Горой. Как-то по весне мать показывала ему Бургавцов курган — его верхушка торчала на сплошь залитой водой пойме Беседи.

Он обошел ферму слева, подальше от деревни. Тут рос молодой, густой, как щетка, сосняк, был неглубокий, широковатый ручей. Весной тут бурлила талая вода, летом роскошествовала густая, как шерсть, трава. Некогда старик Артем, Аксенин отец, рассказал Косте, как в сорок третьем посоветовал красноармейцам — попросили его партизаны, — где ловчее перейти Беседь, проползти по лугу, по этому ручью обойти Хатыничи, пробраться в тыл, в Галное болото. Там солдаты окопались за низкими ольховыми кустами. Немцы укрепили деревню, поскольку она прикрывала Саковичский большак, по которому отступали другие войсковые соединения. И вот на рассвете с криками «Ура!» основные силы форсировали Беседь и ринулись в атаку. Тогда и секанули пулеметы с тыла. Обходной маневр решил судьбу той операции. Сберег десятки советских воинов.

Давно нет красноармейцев, нет советских воинов. Развалился Советский Союз. А куда же делись советские люди? И он, Костя Воронин, был советским человеком, передовиком, победителем социалистического соревнования. А теперь он — браконьер и убийца. Убийца лося, убийца человека. Бывшего фронтовика. Бывшего финагента, заведующего фермой, председателя сельсовета, депутата. Уважаемого в деревне человека. Однако же он обманул Костю, не сдержал слова. Выжимал из людей соки, взыскивал безжалостно недоимки. А разве другой не взыскивал бы? Было бы то же самое. А может, с еще большей жестокостью. В войну уцелел. Ранен был. А я застрелил его, как собаку. Кто мне дал на это право? Никто мне такого права не давал. Я мстил за обиду…

Но чем больше рассуждал Костя, тем обида его как-то мельчала, будто усыхала, таяла. Словно полная луна высветила ее по-новому. Вот теперь у Кости нет выбора. И это высветила луна своим жутким мутно-белым мертвым светом. Сдаваться властям — вышка, лишние муки, пока вынесут приговор. Так лучше самому все решить. Костя был в шоковом состоянии и все же понял: у него есть только два варианта — либо идти в милицию и после суда — на тот свет, либо попрощаться с жизнью сегодня без лишних мучений. Жизнь для него утратила смысл.

Тем временем он дотащился до стожка сена. Зашел с торцевой стороны, от Беседи, больше всего освещенной луной. Надергал слежавшегося сена, ощутил запах не то чабреца, не то ромашек, снял с плеча ружье, примостил его справа, словно опасался какого-то нападения или собирался поохотиться на зайцев, частенько прибегающих к стогам сена. Сел, вытянул усталые ноги, закрыл глаза. Прислушался — нигде ни звука. Будто все в природе одеревенело под мертвенно-желтым лунным светом. Но вдруг ухо уловило далекий собачий лай — должно быть, в Хатыничах заливалась мелкая собачонка. От Беседи послышались другие звуки, какой-то приглушенный шум. Точно Костя не мог определить: шумит ли где-то на перекате вода, или шумит в его ушах, поскольку ощущал, что голова тяжелая, затылок будто налился свинцом. Почувствовал, что голова начинает кружиться, казалось, он поднимется и сразу упадет. Пошевелился, покрутил головой, сено зашуршало, в нос дохнуло ароматом луговых трав. А еще показалось, что сено дышит летней теплотой.

Как хорошо пахнет сено, подумал Костя, должно быть, моя последняя радость. Однако же и в этом душистом сене — смертельные нуклиды… Мелькнула мысль об Аксене. Как-то в подпитии Вольгин Петька-байстрюк похвастался, что в копне сена испортил Хадорину Ксеню. Дошла молва и до Костиных ушей. Он возненавидел Петьку, но что ему сделаешь? Драться с ним? А чего Ксеня пошла туда ночью? Может, все произошло по доброму согласию. Кобель не вскочит, коли сучка не захочет. Тогда Костя впервые отлупил жену, с которой до этого жили тихо-мирно. Одной из причин бездетности Аксени начал считать тот давний грех в копне сена.

Теперь, сидя в стожке, глядя на огромную луну, прежние заботы и тревоги показались Косте мелкими, никчемными. Он только что лишил жизни человека. Уважаемого, заслуженного, бывшего фронтовика. А теперь он, Костя, должен решить и свою судьбу. В одном он все больше убеждался: жить ему не хочется. Мысленно подивился живучести отца, который в далекой Аргентине снова пустил корни, свил гнездо, имеет жену, детей и внуков. А у Кости есть только жажда напиться, чтобы забыть про все на свете. В конце концов у него осталась одна забота: как лишить себя жизни. Ответ и на этот вопрос оставался один: рядом под рукою двустволка, в которой притаились две пули с тупыми наконечниками. Они ждут своего часа.

Внезапно Костя услышал странные звуки из леса. Какой-то приглушенный клич: угу-ух! угу-гу-гух! Через некоторое время ему кто-то отозвался: угу-ух! Ему сделалось жутко, почувствовал, что аж волосы зашевелились под шапкой. «Неужто это меня кличет кто-то? — у Кости заледенело все внутри от этой мысли. — Может, душа Сыродоева зовет? А может, у меня разум бунтуется? Значит, пора. Надо стянуть правый сапог. Поцеловать дуло ружья…» Костя еще прислушался и до него дошло: перекликаются сычи где-то за Бабьей горой. А может это желна кричит? Но теплей на душе от этой догадки не стало. Холод словно ледяными обручами сжимал его тело. Костя поднялся, вскинул на плечо ружье и начал топать вокруг стога. Сделав круг, остановился, глянул на луну. Казалось, будто огромный матово-белый рубль застыл на небе, но вместо герба государства, бывшего великого и могучего, на нем бледно-серый силуэт: аккурат кто-то держит кого-то на руках. Лунный силуэт будто притягивал Костю: некогда в детстве мать говорила ему, что это брат убил брата, поэтому Бог заставил убийцу носить покойника на руках.

Костя Воронин вглядывался в небо, как никогда в жизни, потому что понимал: эта ночь для него последняя. И думал он об этом спокойно, как о давно решенном деле, давно сделанном выборе. Звезды просматривались слабо — полная луна забивала их своим светом. Какое большое небо, высокое, безбрежное! Оно дает дождь и снег, летом на нем порой вспыхивает сказочно красивая радуга — Костя в детстве любил смотреть на радугу над Беседью. А что человек дает небу? Дым, копоть, смрад. Вот и он, Костя Воронин, полсотни лет коптил небо. Но все имеет свое начало и свой конец. Жизнь, любовь, любое дело. Ну что, нужно стаскивать правый сапог… Кончилось «Бесоме, бесоме мучо…» Отмучился. Будет!

Но поцеловать дуло ружья, нажать босой ногой на курок он еще не был готов. Вспомнил, как прошлой ночью целовался с Аксеней. Показалось, что было это давным-давно. Тогда он и не думал, что целует жену последний раз. Верно, и она об этом думать не могла. Бедная Аксеня, останешься ты одна, зато свободная. Может, еще найдешь кого и будешь доживать свой век. Есть у тебя брат, высокий начальник, мне отказался помочь, но родную сестру не оставит без поддержки.

Костя топал вокруг стожка, будто попав в заколдованный круг… Внезапно от леса послышался громкий густой свист: уй-уй-уй. Он узнал голос желны. Может, та самая, которая летала, когда говорил с Андреем Сахутой. И чего ей не спится? А может, это мне кажется? Если с ума сойду, так, может, не расстреляют? Чокнутых не судят? Но что за радость — жить в дурдоме? Нет, это не для меня. Но почему желна не спит? Сыродоев уже этого не слышит. И никогда не услышит. И меня не будет. А птицы будут свистеть. Лед на Беседи будет трещать. Рыбы плавать. Солнце всходить и заходить. Нет, нет на свете справедливости. И я совершил несправедливость. За это сам себя и покараю…

Нашли труп Кости Воронина через два дня, под вечер. Отыскала милиция со служебной собакой.

Ивана Сыродоева проводили в последний путь сотни людей — сошлись изо всех деревень сельсовета. Старшеклассники местной школы несли венки, на красных подушечках боевые награды. День был облачный, падали редкие пушистые снежинки, они попадали на восково-желтое лицо покойника и не таяли.

Над могилой Кости Воронина голосили три женщины: мать, сестра и жена.

На второй день после похорон вдова Аксеня получила письмо из редакции областной газеты. В нем сообщалось, что копию Костиного письма отослали в прокуратуру района с просьбой пересмотреть дело, определить вину каждого участника охоты и соответственно распределить сумму штрафа.

В тот же день Нина, Костина сестра, получила почтовый перевод на сто долларов, ее приглашали в районное отделение сберегательного банка. Нина Степановна всматривалась в бледно-желтый квадратик казенной бумаги и горячие слезы катились из ее глаз. Сердце разрывалось от жалости: почему этот перевод не пришел на три дня раньше?!

 

XVII

Приближался Новый год. Неотвратимо, неотступно. Ада Сахута ждала его с большим нетерпением. У нее было чувство, будто ей хочется начать жизнь заново. В душе вызревало чувство вины перед Андреем: не поддержала в трудную минуту, часто укоряла, что ничего не выслужил у партии, оскорбительно называла всю его деятельность болтовней. Она сама оттолкнула его от себя, заставила ехать в зону. Но он не сломался, выстоял, начал новое восхождение по карьерной лестнице. Ее все сильней охватывала тревога, что он найдет там себе другую женщину. Главный лесничий, видный мужчина. Любая свободная баба, а то и замужняя бросится на шею, лишь бы только захотел.

Ей хотелось поехать к мужу, но под конец года было очень напряженно на работе. Ей оставалось два года до пенсии, нужно держаться обеими руками за свой стул. А что потом? Иной раз в мыслях она готова была поехать к Андрею в райцентр, где некогда они сошлись, создали семью. И все это делали по любви. У них была настоящая любовь. Ее родители не могли дать никакого приданого, Андрей об этом никогда не говорил, поскольку никаких меркантильных расчетов не имел. А вот она, Ада, рассчитывала вместе с мужем взлететь высоко, добраться до столицы, что в конце концов и произошло. О, как она радовалась, гордилась, когда они получили в Минске квартиру!

Ада гордилась детьми, а они испытывали уважение к своим родителям. А еще скрытую зависть одноклассников, а потом институтских друзей. После института Надя и Денис остались в Минске. Завели свои семьи, свое жилье. И все это благодаря хлопотам отца. А потом случилось так, что сам отец вынужден был бросить столицу, теплую, уютную квартиру, уехать в радиационную зону. Какая несправедливость! Так думала Ада Брониславовна. Поначалу она ругала мужа, что не смог устроиться в Минске, но постепенно ее злость, раздражение проходили. А теперь, когда его назначили главным лесничим, она начала думать иначе: может, и правильно он сделал. И все больше укоряла себя, а не его.

Ада хотела встретить Новый год со своей семьей, чтобы обязательно были дети, поскольку они затосковали по отцу. Она понимала, что Андрей давно не виделся с друзьями, но решила пригласить только семью Моховиковых. С Евой в последнее время она сблизилась особенно, ощущала, что та относится к ней по-прежнему, а может даже с большей приязнью. Но сначала Ада посоветовалась с Андреем, как-то позвонила ему с работы, обрадовалась, что застала на месте. Рассказала про свои дела, про детей, поинтересовалась, как он себя чувствует, какие заботы донимают. Она хорошо знала Андрееву привычку: по телефону ни одного лишнего слова, его телефонные разговоры напоминали телеграммы.

— Насчет гостей не возражаю. Давно не виделись. Ну что, все?

— Все. Ждем!

— Целую всех! До встречи.

В другой раз Ада могла бы обидеться, счесть это за нетактичность: она позвонила, а муж, которого давно не видела, нетерпеливо прерывает разговор. Теперь же она считала это разумным, поскольку вскоре увидятся, тогда и наговорятся, а телефонные разговоры подорожали, она, финансистка, как никто другой, должна это понимать. Зато вечером отвела душу с Евой — почти полчаса проговорили по телефону. Ева охотно приняла приглашение, обсудили, кто что сготовит, договорились не усложнять жизнь подарками, не ломать над этим голову — жизнь слишком усложнилась, приобрести что-нибудь приличное просто невозможно.

— Наилучшим подарком для нас с Андреем будете вы сами, — сказала на прощание Ада.

И не было криводушия в этих словах. Она действительно так думала. Потом упрекнула себя: не слишком ли настойчиво приглашала в гости Моховиковых, как бы Ева не подумала, что семья Сахут живет в полной изоляции. Но долго себя не укоряла: что сказано, то сказано, и нечего переживать.

А вскоре Аду удивили дети. Надя и Денис, оказывается, тоже готовились к Новому году. И сказал об этом сын:

— Мама, Иринка Моховикова приглашает нас. Ну, чтобы встретить Новый год вместе.

— Кого это вас?

— Надежду с Игорьком. Ну, и меня с семейкой. Будет их Костя со своим выводком. Отца мы встретим. Вечером побудем у нас. А часов в десять поедем… А назавтра будем дома. У Иринки намечается свадьба. Она будет с кавалером. Хочет познакомить нас.

Ада Брониславовна поняла, что все уже спланировано, обдумано, возражения не принимаются. Да и вообще — взрослыми детьми не покомандуешь, хоть бы и хотел. Мелькнула мысль: Надя побудет в компании, а то все одна да одна дома. Сын будто угадал ее мысли, поскольку многозначительно добавил:

— Будет мой коллега. Хочет познакомиться с Надей. Холостяк. Ему уже за тридцать. Давно хочет жениться, да все что-то не получается.

— А что он за человек? Кем работает?

— Мой коллега. Пока что больше ничего. Пусть это будет сюрприз.

— Любите вы сюрпризы, — незлобиво пробурчала Ада, в душе благодарная сыну, что заботится о судьбе сестры.

Андрей и Ада болезненно переживали внезапный развод Нади с мужем. Разрыв, должно быть, назревал давно. Холодная, подчеркнутая приветливость зятя насторожила Аду Брониславовну. Дочь рассказала, что приходит он домой поздно. Отговорка одна: «Бизнес — дело серьезное. Много забот». Стал очень часто ездить в командировки, больше всего в Москву. Объяснял, что их партнеры торговые все там, в России. Однажды Надя призналась сквозь слезы, что уже два месяца они не живут как муж и жена, что нашел он присуху-партнершу в Москве. А вскоре зять собрал свои чемоданы и тишком, как вор, покинул семью. Даже не попрощался с женой и сыном.

Андрей Сахута счел это изменой не только семье, жене, маленькому сыну, а и ему, тестю, поскольку в свое время через секретаря райкома поспособствовал, чтобы зятя повысили по службе, сделали старшим инженером, приняли в партию. Дружеские отношения со своим зятем очень радовали Сахуту. Но как только перестали существовать райкомы, обкомы, Сахута оказался без работы, первым предал зять. Тогда Андрей все свободное время отдавал внуку. Это была его единственная радость. Игорьку шел пятый годик. Он возвращался из сада и читал деду стишки на белорусском языке.

Обо всем этом вспоминал лесничий Андрей Сахута, поскольку он тоже готовился к Новому году. Снегу было по минимуму, повсюду возможно проехать, поэтому на обшарпанном лесхозовском «газике» Сахута ежедневно колесил по району, знакомился с кадрами лесоводов. Он понимал, что это лучше делать не на многолюдных совещаниях, а на месте, в конкретных обстоятельствах. Поговорить с глазу на глаз, чтобы не думали про него, что он залетная птица на один сезон. Под конец дня частенько ощущал металлический привкус во рту, когда возвращался из лесничеств, расположенных в зоне. Как правило, на прощание его угощали.

Сахута чувствовал себя неловко: отказаться — значит, обидеть подчиненных, а не дай Бог выпить лишнюю рюмку — вслед может полететь донос-анонимка. Поэтому пил он очень осторожно, а вот на закуску налегал смелей, поскольку у самого холостяцкий быт. Разумеется, Полина всегда предлагала поесть, вечером — чай, а под чай и чарку наливала. И все это видела невестка. Неопределенность положения угнетала Андрея, поэтому он с нетерпением ждал своей квартиры, пусть себе небольшой однокомнатной. Но сдача нового дома откладывалась: не хватало денег, строительных материалов. Он рассказал о своих мыслях Полине.

— Надо подыскать другую квартиру. А то начнут нас языками обмывать.

— Есть вариант. На соседней улице живет моя подруга. Она старше меня. Когда-то вместе работали в школе. Ты знаешь ее. Дарья Трофимовна Азарова.

— Конечно, знаю. Причем очень давно. Со школьных лет.

Андрей рассказал, как однажды Азарова выступала в Хатыничском клубе. Его очень впечатлило, что она долго говорила и ни в какие бумажки не заглядывала. А говорила она о международном положении, клеймила американских империалистов.

— Кажется, мы с тобой вспоминали ее грешную любовь. Некогда она была влюблена в вашего хатыничского председателя колхоза Макара Казакевича.

— Да, помню. Когда я работал в комсомоле, мы встречались.

— Так вот, теперь живет Дарья Трофимовна одна. Сын работает на цементном заводе. Имеет свою квартиру. Хозяйка — большая аккуратистка. А цветов у нее море! Ты будешь как в оранжерее. Завтра схожу к ней. Телефон на квартире есть, — Полина понизила голос, хоть в доме не было никого кроме них. — В среду или в какой другой день она будет ездить к внукам. А мы можем увидеться. Какой тебе день лучше? Удобнее.

Андрею хотелось сказать: «Давай не будем встречаться. У меня ж есть жена». Но вместо этих слов он произнес совсем другие:

— Хорошо. Пусть будет среда. А если случится какая неожиданность, перенесем на другой день.

Квартира Андрею понравилась. Деревянный большой дом с белыми ставнями, березы под окнами, тихая улица. А в хате все заставлено цветами: в горшках, ведрах, каких-то коробках. Поразил эпифелиум-«декабрист»: развесистые веточки, похожие на клешни рака, усыпанные фиолетово-розовыми продолговатыми, словно автоматные патроны, бутонами. «Декабриста» Андрей знал: в декабре обычно расцветал в его минской приемной.

— А что это за цветок? — его заинтересовал вазон, напоминавший целый букет малиново-розовых цветов. Они высились над густо-зеленой кучкой листвы, будто стайка мотыльков взмахнула крылышками-лепестками, взлетела и застыла в воздухе.

— Это цикламен, — охотно поясняла Дарья Трофимовна. — Родина цветка — Греция. Там цикламены растут на скалах. А это азалия, или рододендрон, — хозяйка показала на куст цветов, напоминавший розовый сноп. — А это амариллис. Цветки как граммофоны. Листья словно зеленые косы. Как турецкие кривые ятаганы, — вяло улыбнулась хозяйка. — Ну, а это павяргоня. Герань. Она сейчас не цветет. Цветы у нее крупные, очень красивые. Вы, наверное, видели герань на подоконниках в деревенских хатах. Соцветия самых разных оттенков. Радует глаз герань. Еще называют ее — мушкат.

Андрей слушал, присматривался к седенькой бабуле в очках, из-под толстых стеклышек на свет Божий глядели блекло-синие, полинявшие за немалый жизненный век глаза. Она сама напоминала какой-то диковинный засохший цветок, который отцвел, отгорел яркими красками, но не хочет сдаваться зимней стуже, хочет жить и творить вокруг себя красоту, хочет радовать людей.

— Дорогая Дарья Трофимовна, вы меня удивили, поразили, порадовали. На дворе — зима, снег, холодина. А у вас вечнозеленая весна. Ну, или лето. Одним словом — чудо! Спасибо вам большое за радость!

Андрей наклонился, деликатно поцеловал сухощавую маленькую ладонь хозяйки. Перехватил взгляд Полины: в темно-карих глазах светилась затаенная радость, она была уверена, что хозяйка примет квартиранта, что ему тут будет хорошо, уютно и они смогут встречаться.

Совсем о другом подумал Андрей Сахута: сюда можно пригласить в гости жену, в похожей комнатушке они начинали семейную жизнь. Он еще раз оглядел помещение, антураж которого дополняли плетеная этажерка с книгами и высокая кафельная печка. Это была отдельная, боковая комната, которую хозяйка предложила Сахуте. Тут был старинный круглый стол, два стула, высокая металлическая кровать на темно-синих ножках, горка подушек под кружевной тканью. Постель была застлана желто-золотистым покрывалом. Для себя Андрей отметил, что в хате довольно холодно, хоть на дворе мороз небольшой. Значит, хозяйка экономит топливо.

Через день Андрей притарабанил тракторный прицеп березовых, ольховых и осиновых дров, распиленных на чурбаны. Оставалось поколоть и сложить в поленницу. Хозяйка, как увидела гору дров возле хаты, была на седьмом небе от радости. В первый же выходной Андрей наколол кучу дров, помог хозяйке сложить их в поленницу. Дарья Трофимовна напекла драников, пригласила на ужин квартиранта. А еще был сюрприз: пришла на ужин Полина. Пили красное вино, ели смачные драники. Печка дышала уютной теплотой.

С детства Сахута любил теплое дыхание натопленной печки, любил сидеть у открытой дверцы и наблюдать, как трепещет, пляшет живой огонь. Любил потрескивание сухих поленцев, особенно еловых. Если из печки, или поутру из плиты, выскакивала искорка, мать обычно говорила: «О, будет гость!» И сегодня эта примета сбылась: нежданно пришла Полина. В декабре дни короткие, словно заячий хвостик или воробьиный клюв, а вечера длиннющие. Но этот промелькнул незаметно за интересной беседой, воспоминаниями про послевоенную жизнь.

Потом Андрей проводил гостью. На дворе было тихо, довольно тепло, с неба глядела на грешную землю огромная полная луна. Как только отошли от хаты, Полина вскинула руки на плечи Андрея и принялась горячо и жадно целовать его.

— Недаром говорят, что в полнолуние у человека обостряются все чувства, — сказала она, будто оправдываясь.

— Да, наибольшее количество автоаварий, разных происшествий происходит перед полнолунием. Оно влияет на человека. В последние годы я плохо сплю во время полнолуния. Раньше этого не замечал. А теперь уже не раз убеждался. Бывает, до утра не могу заснуть.

— Я сегодня тоже долго не засну, — вздохнула Полина. — Все буду думать о тебе. А насчет среды — как ты? Сможешь?

— Постараюсь. Только бы дожить…

— Доживем, мой любимый, — с нежными нотками в голосе сказала Полина, снова прильнула к нему.

— Луна набралась полной силы, должно быть, так и человек. А потом луна идет на убыль и силы человека слабеют, — рассуждала Полина.

С неба во все глаза зорко следила за ними полная луна.

Не знал тогда Андрей Сахута, как и никто во всем мире не знал, что в этот вечер последний раз смотрит на луну Костя Воронин.

Утром в понедельник Андрею позвонил председатель райисполкома Анатолий Ракович, сообщил о трагедии в Белой Горе.

— Завтра похороны Сыродоева. Наш кадр. А ваш односельчанин. Председателем сельсовета много лет работал. Фронтовик. Депутат. Я должен быть. Может, хотите попрощаться?

— Надо съездить.

— Застрелил его из двустволки Костя Воронин. Отомстил за охоту на лося. Вы ж эту историю знаете?

— Ну, немного знаю.

— Сам Воронин исчез. И ружья нет. Ищет милиция. Может, слово скажете на панихиде? По-землячески.

— Скажу, — согласился Сахута.

Трагическая весть буквально оглушило его. В голове взвился рой скорбных мыслей, воспоминаний. Выплыл из памяти день, когда в лесничество примчал на велосипеде Иван Сыродоев, спрашивал насчет лицензии на отстрел лося. Андрей пообещал разведать, как это оформить, но охотники не дождались открытия сезона. Мог ли Андрей предупредить трагедию? Сказать: не вздумайте идти на охоту без лицензии! Сыродоев посмотрел бы на него как на неразумного мальчишку. Потом после суда встретился в лесу с Костей Ворониным, приехавшим посоветоваться: подельники уговорили взять всю вину на себя, он выгородил их, а теперь они отказались платить штраф. Андрей посоветовал написать в редакцию. А что он мог сделать другое? Одолжить денег. Так он их не имел. Костя и не просил у него в долг. Пристыдить Сыродоева? Тот мог послать его… Если не прямым текстом, так в душе. Не довести до суда факт браконьерства? Тоже не мог. Короче, своей вины не находил, но в глубине души чувствовал себя виноватым, хоть объяснить себе эту виноватость не мог.

Вечером сообщили, что милиция нашла труп Кости Воронина. Андрея будто обожгла мысль: три месяца назад и у него появлялась мысль о суициде. К счастью, выстоял, не сломался. Подумал о Полине и почувствовал огромное желание жить!

Но ощущение вины с новой силой охватило Сахуту на похоронах. Его переживания высказал Михаил Довгалев: «Ну, Костя! Такое натворил. Кто мог подумать? Ето ж сколько ненависти скопилось у человека! Сколько злости на все и на всех».

Распоряжался на поминках Владимир Бравусов. Действовал решительно, энергично. Глядя на него, Сахута вспомнил, как Петро Моховиков и Ева рассказывали с восхищением о праздновании юбилея Сыродоева десять лет тому назад. И тогда заправлял Бравусов. Да, подумалось, недаром говорят: празднование юбилея — это веселая репетиция похорон.

Людей собралось много, но выступающие говорили кратко, перечисляли должности, на которых работал покойник, все говорили, что был честен, прилежно исполнял свои обязанности, пользовался заслуженным авторитетом. Коротко говорил и Андрей Сахута, лишь добавил ко всем прочим характеристикам: покойник был хорошим человеком, привез ему коньки-«снегурки» из Германии, всегда интересовался, как учатся в школе соседские дети. Про убийцу, охоту на лося, старались не упоминать, как в доме повешенного никто не говорит про веревку.

Андрей Сахута невольно подумал, что преданный слуга советской власти Иван Сыродоев всего на несколько дней пережил Советский Союз, который укреплял на протяжении всей сознательной жизни. Но в прощальном слове он об этом не сказал.

Зато Анатолий Ракович, когда они уже бросили по три горсти влажного каменистого песка в свежую могилу, скорбно вздохнул:

— Всю жизнь служил советской власти. И погиб почти одновременно с ней. И думается мне, что Костя Воронин мстил не только за лося. А и за отца, за раскулаченного деда. За все грехи советской власти. Реки крови. Миллионы жизней. И кончилось крахом…

Сахута молча кивнул. Бывший обкомовский идеолог не нашел что возразить нынешнему руководителю района, тоже бывшему коммунисту, бывшему секретарю райкома партии.

Марина и Бравусов уговорили Андрея остаться ночевать у них. Чистота, аккуратность, какой-то домовитый уют царили в доме. Андрей порадовался, что на склоне жизни старшая сестра поживет с любимым человеком. Бравусов хоть и опрокинул на поминках «законные» три чарки, или, правильней сказать, — ритуальные чарки, выглядел бодрым, подвижным, принялся угощать гостя. Уговаривала и Марина:

— Давай, братец, за твою семейку. Чокаться не будем. День сянни невеселый. Да что ж тут сделаешь? Жисть идет своим ходом, — она смахнула платочком слезу, пригубила рюмку.

Хозяин и гость осушили по полной. Давным-давно наши пращуры изобрели «живую воду», которая лучше всего успокаивает человека в тяжелые, скорбные минуты существования на земле.

Сидели за столом долго, пили и ели мало, вспоминали послевоенную жизнь. Наконец Марина заметила, что у брата слипаются веки, догадалась, что поднялся он очень рано.

— Ой, заболтались мы! Андрей, ложись спать. Я тебе постелила на старой кровати. Пусть приснится что-то хорошее, — пожелала сестра.

Эту кровать Андрей помнил с детства: металлическая рама, металлические ножки, покрашенные в синий цвет, короткие доски вместо панцирной сетки или пружинного матраса, тюфяк, набитый мягкой отавой, показавшийся мягче пуховой перины. За столом засыпал, а как лег, обрушились воспоминания: как спал тут школьником, во время зимних студенческих каникул — летом спал всегда на сене. Снова ворвалась в усталый мозг страшная мысль: я мог уже три месяца лежать в сырой и холодной земле, опередил бы и Сыродоева, и Костю Воронина. Эту мысль он решительно отогнал прочь. Подумал, что завтра встретится с Полиной. Предчувствие радости подкатило горячей волной под сердце. Но усталость и чарка быстро вытеснили все мысли и воспоминания, рассуждения и предчувствия. И он забылся крепким сном, будто в далекой юности.

Желанная встреча состоялась — Дарья Азарова уехала в гости к внукам. Оттуда позвонила, что останется на ночь.

— Ой, как неудобно! Заставила я старую женщину ночевать не в своей хате. Но это случилось впервые, — словно оправдывалась Полина. — В следующую же среду мы не увидимся. Первого января. Ты будешь далеко, — она вздохнула. — Грешники мы с тобой. Но эта ночь пусть будет нашей. Последняя в этом году.

Андрею послышалось волнение в ее голосе. Дотронулся губами до щеки Полины — щека была мокрая от слез.

 

XVIII

А в Минске готовились к Новому году Петро и Ева Моховиковы. Хозяйку больше всего занимало, что поставить на стол, что подарить членам семьи. Понятно, обо всем она советовалась с Петром. И хоть у того набралось порядком забот в издательстве, как часто случается в конце года в любом учреждении или на предприятии, но приходилось ему выслушивать жену, приходилось и в магазин чаще заглядывать.

Не забывал Петро и свой кондуит. Воскресным днем, уже почти на пороге нового года, развернул заветную тетрадь, которую принес из издательства домой. Для разгона прочитал несколько прежних записей, сделанных за издательским столом.

19 декабря. Четверг. Вот и дождались зимнего Миколы-угодника. Утро было светлое, красивое, подкинуло снега ночью, а днем потечет. Плюс три обещают синоптики. Безобразие! Разогрели, раскочегарили планету. Что теперь сделаешь? Природе не прикажешь: будь такой, какой была прежде, не меняйся. Кстати, прежние народные приметы теперь часто не сбываются. Мы готовим книгу для дачников. Так я по долгу службы начитался до обалдения. На дворе декабрь. Который хаты студит, землю грудит. А он, лентяй, нынче не хочет этого делать. В старину он имел название грудень, а еще — просинец. Что означало «просветы в облаках». Красивое название! А небо в декабре действительно бывает необычайно синим. В конце концов предки нашли также хорошее название — снежань, поскольку основной приметой месяца был снег, это первый месяц зимы. От количества же снега зависит будущий урожай. Это у меня уже профессиональная привычка — думать о будущем урожае. И содействовать тому, чтобы он был.

Между прочим, белорусские названия месяцев — это своего рода поэма. Ну, правда: студзень — студит. Люты — морозами лютует. Сакавік — в жилах деревьев сок пробуждает, первый месяц весны. А там — красавік. Травень, чэрвень, ліпень, жнівень. А верасень! Лучшего слова не найдешь для названия месяца. Ибо что для нас мертвая латынь — септембер, децембер? Вот и добрался до снежня.

Чудеса да и только! Совсем не думал писать про названия месяцев, а меня как прорвало! Тогда продолжу и дальше в этом же ключе. Никола зимний считается зачинателем настоящей зимы: до Николки нет зимы нисколько. Никола зимний — настоящая зима. А Никола летний — истинное лето. Кстати, если на зимнего Николу мороза нет, то вся зима будет «беспутная». А вот этого совсем не хочется. И пусть именно эта примета не сбудется. И последняя присказка: «Береги сено от Николы до Николы и не бойся зимы нисколько». Мудро придумали предки. А я про это написал, должно быть, потому, что в генах дремлет желание жить в деревне, хозяйствовать на земле.

А приходится читать «ученую» графоманию. Ущучивать лодырей редакторов, которые тянут до последнего, не сдают своевременно рукописи. А теперь завалили мой стол. Все рукописи читать не буду. Неделю имею право подержать, но если бы и хотел, так все прочитать не смогу. Некоторые полистаю, проверю содержание. Выходные данные. Аннотации читаю всегда, часто правлю: умная, краткая, но емкая аннотация — компас для читателя. А для покупателя — это как наживка для рыбы. Раньше все было согласно плана: мы издавали, библиотеки, книжные магазины заказывали, люди приобретали. То ли мода была, то ли действительно духовная потребность. Но книги расходились огромными тиражами. А сейчас все лежит. Можно купить любую книгу без очереди, без блата. Дожили наконец!

А теперь совсем о другом. Шеф Климчук не ошибся: директор тракторного и не собирался мне звонить, это была обычная отговорка. Сегодня познакомился с редактором заводской многотиражки — университетским другом Климчука. Договорились на следующей неделе вместе сходить к директору. Я много раз звонил, секретарша отвечала: у него совещание, уехал в министерство, пошел на территорию завода. «Что ему передать?» Я называл свою фамилию. Напоминал обещание директора мне позвонить. «Хорошо передам», — коротко отвечала секретарша. Но звонка не было.

Откладывать уже некуда, поскольку все говорят, что после Нового года цены подскочат как бешеные. Похоже, так оно и будет.

21 декабря. Суббота. Плохо спал, приближается время полнолуния. Да и читал поздно. Взял домой рукопись. Неинтересная, слабо отредактированная. Придется вернуть на доработку. Такая технологическая жвачка про выращивание картофеля мало кого заинтересует.

На шоссе всю ночь гудели машины. Я уж думал, что Горбачев пошел ва-банк и объявил чрезвычайное положение. Но, кажется, все без перемен. Он, Горбачев, на днях встретился с английской рок-группой. Цирк на проволоке!

Удивил вчера мой шеф Климчук. Захожу. Сидит мрачный, как сыч. Спрашиваю, почему такой? А он говорит: с женой поссорился. Купила голозадую книжку. Читает, не оторвать. И в постель с книжкой. Прочитала мне несколько сцен. Разврат самый настоящий. Сказал ей об этом. А она как психанула! Ты и твои коллеги до сих пор пишете про соцсоревнование. Кому это надо? Потому и лежат ваши книги. А я говорю: белорусская литература была, есть и будет целомудренной. А она: твоя литература напоминает девку, которую никто не захотел! Меня это еще больше разозлило. Ненавижу эти книжки: в них на каждой странице порнография. И откуда их столько появилось?? Только главлит исчез, сразу поток порнухи. Я сказал, что о любви писали античные авторы. Возьми «Золотого осла» Апулея. Там столько эротических сцен! А это мировая классика. Или «Кама-Сутра». — «А ты читал «Кама-Сутру»?» — «Как-то один друг дал на пару дней». — «Интересно было бы ознакомиться. Во, что надо издавать». — «Давай запланируем». — «Нет. Пока что не пустят», — вздохнул шеф.

Вечером я отодвинул в сторону дурацкую рукопись и взялся читать Монтеня. Перечитывал и удивлялся. Статья называется «О стихах Вергилия», а в ней все про любовь. Не удержался — сделал пару выписок: «В чем повинен перед людьми половой акт — столь естественный, столь насущный и столь оправданный, — что все как один не решаются говорить о нем без краски стыда на лице и не позволяют себе затрагивать эту тему в серьезной и благопристойной беседе?» А дальше еще сильней: «Всякое побуждение в нашем мире направлено только к спариванию и только в нем находит себе оправдание: этим влечением пронизано решительно все, это средоточие, вокруг которого все вращается». Вот так! Браво, Мишель! Невольно возникла грешная мысль: звездное небо вращается вокруг Полярной звезды, а на Земле, среди людей, все вертится вокруг мужского детородного органа. Короче, засиделся поздно, Ева звала в спальню, не дождалась. Заснула без любви. А я себя поущучивал: ночью не чтением надо заниматься. Как писал российский поэт: «ночь дана для любовных утех». Все это хорошо, но где найти для этого силы?

Вот потому и не выспался сегодня. С плохим настроением побежал утром на зарядку. Но свежий снег, легкий морозец — 3 градуса, притихший лес за кольцевой дорогой обрадовали. Лишний раз убедился: хочешь иметь радость от жизни — не ленись. Все в твоих руках. Поэтому опускать руки никак нельзя!

22 декабря. Воскресенье. День зимнего солнцеворота. И денек выдался чудесный: тихо, свежий мягкий снег. Чистое небо и яркое солнце. Утром сбегал в лес, со смаком сделал зарядку. И спал сегодня лучше — Ева помогла заснуть. Прав бы философ: без женщин так же трудно, как и с ними.

В какое интересное и одновременно пугающее время мы живем! Рухнула великая империя. Правда, одиннадцать независимых государств (независимое государство — нонсенс) подписали в Алма-Ате соглашение. Думаю, присоединится и Грузия. А может, и прибалты? Навряд ли, они вырвались на волю, будто птицы из клетки.

Так вот. Начал с солнцеворота, а снова потянуло на политику. Теперь политикой насквозь пронизана вся жизнь. Разговоры о политике в очереди, в трамвае, в бане, в постели. В природе солнце повернуло на весну, а к лучшему ли изменения в мире? То, что Беларусь стала суверенным, независимым государством, это здорово. Но сможет ли наше правительство, наша русифицированная элита сберечь свободу и независимость — подарок Бога и исторических обстоятельств?!

Интересные события ожидают нас впереди. Скорей бы приехал Андрей, неймется давно обсудить с ним нынешнее положение и то, «что день грядущий нам готовит».

Внук растет. Сегодня после обеда гулял с ним часа три. Невольно думаешь, в какой стране выпадет жить детям и внукам?

26 декабря. Четверг. Под конец дня вместе с редактором многотиражки удалось пробиться к генеральному директору тракторного завода. Вошли в приемную вдвоем, секретарша подхватилась: «Кто с вами?» — спрашивает у редактора. «Это журналист. С генеральным договорено». «Я вам звонил не раз. Мы давно знакомы», — я назвал себя. Тогда она заулыбалась, улыбка у нее искусственная, будто маску натянула, но сказала очень вежливо: «Пожалуйста, заходите».

В огромном ярко освещенном кабинете сидел смугловатый, моложавый человек. Я знал, что ему за шестьдесят, но выглядел он на сорок пять. Значит, умеет жить и работать. Он быстренько прочитал письмо, подписанное Климчуком, покрутил в пальцах толстую черную ручку, потом крупным почерком решительно черкнул: оформить мотоблок.

— Пускай ваш дачный участок будет нашим дополнительным испытательным полем. Раз вы агроном, то вам и проводить исследования.

— Согласен. О результатах напишу.

— А мы напечатаем в нашей газете, — повеселел редактор.

— Идите к моему заместителю. Он скажет, что делать дальше. Успехов! — директор подал мягкую, ухоженную ладонь.

Редактор остался решать свои проблемы, а я направился к заместителю. Лысоватый щуплый мужчина нацепил на длинный нос очки, раза три перечитал резолюцию, буркнул:

— Знает генеральный, что мотоблоков сейчас нет. А подписывает. И что с вами делать? — заместитель взглянул на меня из-под очков.

— Что делать? То, что советует генеральный.

— Если б он советовал! Он же приказывает, — меленько хихикнул заместитель, поправил очки, подписал бумагу. — Завтра оплатите. Лучше выпишите чек. Поторопитесь, а то у нас очередь. А затем в отдел сбыта. В начале января получите трехколесный минитрактор, он хоть маленький, но сильный. Двенадцать лошадиных сил. Целая дюжина. Табун лошадей. Считайте, что вам повезло. Вы заплатите три семьсот. А после Нового года эта техника будет стоить раза в четыре дороже.

— Спасибо вам за поддержку.

— Благодарите генерального. Я выполнил поручение.

Мысленно я благодарил своего шефа Володю Климчука и его друга-редактора, иначе к генеральному не пробился бы. Неприятно это все, но что сделаешь? Кабы мотоблок свободно стоял в магазине, я бы никуда не ходил, никого не просил. Так оно и будет. Когда повысят цену. Поскольку, как бы там ни было, идем к рынку.

29 декабря. Воскресенье. Тихий туманный день. А для бедного люда покоя нет: очереди за хлебом, молоком, пустые полки магазинов. Цены кусаются давно. Елка до метра высотой — 6 рублей. Коньяк — 388 рублей. В Москве мед 200 рублей килограмм. Зато на почте никакой очереди. Пусто! Отослал поздравления другу и земляку Даниле Баханькову в чернобыльскую зону, поздравил Довгалева, Миколу Шандабылу. С Андреем будем вместе встречать Новый год. Обсудим все события.

Горбачева использовали и выплюнули. Союз развалили, теперь скупают все, хватают особенно те, кто ближе был к власти, к корыту. Что будет в новом году? Только бы обошлось без гражданской войны! Как в Югославии или Грузии. Остальное — выдержим.

Вчера после треволнений с мотоблоком заныл мой собственный «мотор», аж клапана застучали. Пришлось пить валокордин. Вспомнился тот день, когда посадил боевой самолет, спустился с трапа и упал. Потом клиника, процедуры, анализы. Комиссация. Ощущение своей ненужности и беспомощности. Измена жены, развод. Однако же после того прожил 25 лет! Может, еще столько же прошкандыбаю по жизненной дороге. Вывод один — надо укреплять здоровье. Помалу буду расширять хозяйство. Запрягу мотоблок — двенадцать лошадей, пускай помогают. Пчел нужно больше. Вокруг лес — медовое дно.

Для меня прошедший год (уже прошедший) — Год Белой Козы — был насыщен событиями. Стал дедом, перешел на новую работу, которая больше по душе, построил баню. И еще одно событие: позавчера получил купоны — две карточки по 300 рублей. У капиталистов на гнилом Западе некуда девать продукцию, а у нас — нищета. Мафия, спекуляция, сумбур и безголовье.

О, Белая Коза! Сколько чего ты натворила! По насыщенности событиями этому «козьему» году, видимо, нет равных в истории человечества последних десятилетий. Прощай, Коза! Встречаем Год Обезьяны! Пусть будет она, Обезьяна, добрее!

У Короткевича есть отличное стихотворение про новый день: «Встану утром навстречу солнцу…» Последняя строфа такая:

У новым дні ўсё прыгожым будзе, Ён паўстане над новай зямлёй. Паднімайцеся, добрыя людзі, Крочыць к сонцу поруч са мной. [10]

Как хочется, чтобы в новом году все было красивым, чтобы хороших людей стало больше. Но чует мое сердце, утомленное жизнью и солнцем, что будет беспорядок, безголовье, цены попрут вверх. Очереди еще больше вырастут. Нищета воцарится в нашем краю. Но, повторю еще раз, только б не было войны. Остальное все — переживем. Победим!

Хроника БЕЛТА, других мировых агентств, 1991 г.

17 декабря. Новополоцк. Витебская область. Ассоциация многодетных семей Новополоцка отпраздновала свою первую годовщину. За прошедшие месяцы организация выросла с 13 семей до 160 семей, имеющих трех и более детей.

19 декабря. Анкара. Кабинет министров Турции принял решение признать все республики бывшего Советского Союза, объявившие о своей независимости.

20 декабря. Вашингтон. 46-я сессия Генеральной Ассамблеи ООН без голосования приняла резолюцию о международном сотрудничестве в деле изучения, смягчения и минимизации последствий катастрофы в Чернобыле.

30 декабря. Минск. Лидеры одиннадцати стран в Доме внешнеэкономических связей начали переговоры об укреплении СНГ.

 

XIX

Марина Сахута не любила праздничные дни. Даже в юности редко ходила на вечеринки — некогда было: старшая в большой семье — первая помощница родителей. А потом война — тоже было не до плясок, пряталась от немцев, чтобы не угнали в Германию. После войны платила за родителей налоги, страховку, приобретала младшим братьям учебники, штаны, резиновые сапоги на ноги. На праздники она просила главного врача, чтобы поставили дежурить ее: оплата двойная и занятие есть, не нужно ломать голову, как провести долгие праздничные дни.

Зато теперь ей так хотелось петь песни, плясать, принимать гостей, и еще было давнее желание, еще с самого детства — хоть раз наесться до отвала мороженого. Как-то она сказала об этом Бравусову, тот удивился.

— Ты что, сдетинилась?

Марина обиделась, чуть не заплакала. Бравусов дотумкал, что к чему, стал просить прощения:

— Милая моя, Маринка, не обижайся. Хвактически, ето все правильно. Ты ж никогда не натешилась етым мороженым. Только видела, как другие лакомятся. И про танцы ты как-то проговорилась. А я тогда — кусь себя за язык: мы ж с тобой, хвактически, ни разу не плясали в клубе. Ну, чтобы на вечеринке. И не слыхал я раньше, чтобы ты песню какую запела.

— Володечка, я ж и петь не умела. Слышала, как мать пела. Но ее песни забылись. Теперь учусь от радио. Слушаю и вслед повторяю.

Бравусов понял, почему некогда на юбилее Ивана Сыродоева она подзуживала соседок:

— Бабоньки, будет вам есть и пить. Давайте какую песню…

— Ну, так начинай, — зашумели женщины.

Но начать Марина не отважилась. Нашлись более смелые. А она охотно подтягивала. Подпевал, размахивая вилкой, словно дирижер, и Бравусов. Он любовался Мариной и его душа пела. А Марина раскраснелась, синие глаза, будто васильки во ржи, светились от радости. Как поздний цветок перед морозами, расцвела женщина на склоне горемычной, одинокой жизни.

Марина часто пела под радио, а иной раз на дворе бормотала себе под нос какую-то песенку, бывало, что и кружилась под музыку в танце, одна, когда Бравусова не было дома. У нее созрело огромное желание: каждый день делать праздником, радоваться каждому мгновению жизни. У нее было такое чувство, словно она второй раз родилась на свет. Стыдливость не позволяла ей раскрыться перед мужем, но он постепенно начал понимать свою вторую жену и как мог, как умел, способствовал ее настрою на радость.

— Хвактически, Маринка, ето правильно, — повторял он любимое присловье: — С радостью мы переживем радиацию. А если будем хныкать да плакать, то она доконает нас.

Бравусов радовался, что еще может приласкать жену, что с ней, Мариной, изведал неведомое прежде наслаждение от близости с любимой женщиной. А сколько у нее было ласки и нежности! Поутру, после ночи любви, Марина аж светилась от радости, пекла драники, Бравусов доставал бутылку тополевки — где-то вычитал, что очень полезна настойка водки на тополиных почках. Выпивала с десяток капель и Марина, а хозяин опрокидывал полную рюмку, с наслаждением повторял слова Якуба Коласа: «А нашча чарачку кульнуць усё адно што ў рай зірнуць…»

Марина не возражала, но сама полной рюмки не выпивала никогда, ни в каком застольи. Ущучивала и Бравусова, поскольку тот в компании частенько перебирал норму.

— Если будешь опрокидывать по полной рюмке, то и жена тебе вскоре не понадобится. Как и половина подушки. Будешь спать один. А как половину рюмки опрокинешь, так и про жену не забудешь.

Бравусову ущучивания жены были как мед на душу: значит, она хочет спать с ним, делить подушку. И он стал сдерживать себя в застольи, больше налегал на закусь, чем на выпивку. Жены начали ставить его в пример своим мужикам-выпивохам, не знающим никакой меры, готовым залиться водкой.

Марина в последнее время полюбила отмечать Новый год. Всей душой ей хотелось верить в истинность народной приметы: если весело встретишь Новый год, то весь год будет веселым и счастливым. Поэтому она готовилась к новогоднему празднику с большим волнением. В райцентре накупила игрушек, разноцветных шариков, зайцев, птичек. Опять-таки, одной из причин этого было то, что в детстве о праздничной елке-красавице Маринка Сахута могла только мечтать. И вот теперь ее мечта сбылась. Однако под елку не могла она класть подарки для своих детей, внуков, поскольку не имела их. Это была ее неизлечимая рана, которая саднила всегда, лишь притихла в последние годы: радость любви приглушила застарелую боль одиночества.

Сильно потрясли Марину гибель Сыродоева, самоубийство Кости Воронина, так что этот Новый год ей хотелось встретить особенно торжественно, чтобы в следующем году ничего подобного пережить не пришлось. Конечно же, она сказала о своем желании мужу.

— Хвактически, ето правильно. Новый год стоит встречать по-человечески, весело. Неизвестно, сколько их осталось в нашем календаре, — невольно вздохнул Бравусов. — Может, пригласим Мамуту с Юзей? Или, может, к сыну в Белую Гору пойдем. Утром вернемся. Прогуляемся немного.

— У сына, наверное, будет своя компания. Молодые, все грамотные. Современные. А мы с тобой уже старые. Может, я поговорю с Юзей? Или мы к ним, или они к нам.

— Хорошо. Приглашай их. А если они захотят, чтобы мы пришли, то сходим. Мы все-таки помоложе. Кабанчика заколем. А второго позже. Через пару месяцев. Петушка зарублю. А то они дерутся. Не поделят хохлушек, — хохотнул Бравусов.

В последнее время Марина подружилась с Юзей и теперь поняла, что у нее нет подружек. Они все повыходили замуж, поразъехались, разлетелись по свету, одна у нее была опора — родители и братья. Родителей уже нет, брат остался один, да и тот далеко. Марина немедля провела переговоры. Юзя с радостью отозвалась на предложение — встретить Новый год вместе, но пригласила соседей к себе.

Бравусов, услыхав про это, довольно усмехнулся:

— Ну что?! Хвактически, все так, как я и предвидел.

— Ты ж у меня мудрый, — ласково поцеловала Марина мужа, радостная от предчувствия праздника.

После визита Марины закипела работа в доме Мамут. Юзя готовилась варить холодец, или, как в Хатыничах говорили, — студень. Хозяин решил сходить на ферму, купить там в ларьке бутылку водки, вырубить небольшую елочку — лес там чище от радиации. Ларек работает только до обеда, поэтому выбрался в дорогу после завтрака, засунул в карман зеленую авоську, за пояс маленький топорик. Пойти вздумалось вдоль Беседи, хоть этот путь длиннее на добрую версту. Если через деревню будет километра с три до фермы, то вдоль реки — четыре с гаком.

Выбрал этот путь потому, что давно не имел хорошей прогулки, все топал по двору, по хате, а хотелось подышать свежим морозным воздухом, может, и нуклиды в замерзшей земле сидят и не рыпаются. Да и снегом их присыпало. Правда, снега чуть, зато можно идти куда угодно. Сегодня можно, а завтра разыграется метель и заметет все дороги и тропинки. А тропинок этих все меньше вокруг деревни: некому ходить да ездить.

Эта болезненная мысль словно обожгла Мамуту, когда шел мимо закрытого магазина: там не было видать ни единого человеческого следа. Лишь бродячие собаки наследили. А еще кольнула мысль-воспоминание, как осенью сорок третьего начал тут учебный год — школа стояла рядом с магазином. Работал вместе с Анной Никитовной, застенчивой девушкой, которая до войны окончила десять классов. Учили в две смены, дети-переростки. В первом классе сидели бок о бок кому семь годиков, а кому десять, а то и больше. И детворы ж было полно! А еще разбередила сердце мысль-заноза: после войны наполовину спаленные Хатыничи возродились, новая школа-восьмилетка звенела голосами. А после Чернобыля, видно, деревня не воскреснет. Если и оживет, то очень нескоро. Он, Мамута, не дождется.

Вышел на высокий берег Беседи. Вид с этой горы некогда поразил Мамуту с экрана телевизора — в передаче про родной край Аркадия Кулешова. И делал ту передачу его ученик Петро Моховиков. Учитель уже знал, что Петро перешел в издательство на должность главного редактора. А другой его ученик Андрей Сахута теперь главный лесничий лесхоза. Мамута всегда радовался успехам своих воспитанников. Значит, не напрасно ел учительский хлеб. Сколько его учеников разлетелось по всему Союзу.

А теперь вот и Союза нет. Учитель-историк Мамута считал себя патриотом Беларуси, но независимость воспринял как что-то необязательное. А чем плохо было в большом государстве? Ну, если бы чуть больше свободы, чтобы свое родное — язык, история, песни — больше уважалось. Он был дитем Советского Союза, учился в советской школе, в советском институте. Славную историю Великого княжества Литовского он начал открывать только сейчас с публикаций о «Погоне» и бело-красно-белом флаге. И порой ему становилось стыдно: как слабо, поверхностно преподавал он историю родной Беларуси. О «Погоне» раньше и не говорил. Поскольку в учебниках о ней не было ни слова.

Мамута шагал по взгорью, и тут кроме собачьих других следов не было. Дошел до кузницы, обрадовался, словно Робинзон: увидел человеческие следы. Тут недалеко жил Апанас Шкурдюк с женой Палажкой. Еще одна семья упрямых сельчан. Апанас держит коня, имеет огромное стадо гусей, про какие-то там нуклиды и слушать не хочет. «Раз ферма близко, так мы едим то же, что и горожане». И в самом деле, логично. И Палажка не стареет. Проворно крутится по хозяйству. Только рот совсем беззубый. Некогда через нее заварилась каша со Свидерским, закончившаяся трагедией. Тогда, на исходе зимы 1953-го, председателю сельсовета Свидерскому почти ежедневно звонили из района, подгоняли выполнять план сбора налогов. И вот вместе с финагентом Иваном Сыродоевым, продовольственным агентом Порфиром Дроздовым нагрянули к Шкурдюкам. Потребовали, чтобы сдал мясо, уплатил недоимку за прошлый год, хотели забрать поросенка. Палажка бросилась не давать, показала председателю фигу. Рассвирипевший Свидерский оттолкнул Палажку, она ударилась бровью о телегу, которую ремонтировал Апанас, рассекла бровь до крови. Шкурдюки подали в суд. Начальство, подгонявшее Свидерского, не отважилось защищать своего верного слугу. Сталина уже не было. Набирал силу иной ветер. Еще до суда Свидерского исключили из партии, он перестал ходить на работу в сельсовет. У него отобрали наган. Обида, отчаяние, беспомощность разъедали душу. А еще ненависть односельчан, ежедневные укоры жены довели до безумия — осиротил шестерых детей. Круглых сирот взяли в детский дом. Это уже сорок лет скоро будет, подумал Мамута, как летит время! А Свидерский еще мог бы жить, дождался бы внуков, правнуков… Крепил советскую власть, а она скончалась, сгинула в небытие. Выходит, напрасно человек лез вон из кожи.

Беседь тут вильнула дальше от деревни, будто льнула к лесу. Некогда вдоль берега была хорошо укатанная дорога: шли и ехали люди на паром. Давно нет парома, заросла и дорога. Густая, как шерсть, рыжеватая трава, припорошенная снегом, будто мелкими опилками, лежала ровным ковром. И нигде никаких следов. Выглянуло солнце, все вокруг засияло чистотой, а кусты ольшаника у реки сверкающими серебряными искорками. Мамута залюбовался окрестностью. Отогнал гнетущие воспоминания о Свидерском, не хотелось думать и о недавней трагедии Сыродоева и Кости Воронина. Отогнал и извечный болезненный вопрос: почему так много на свете бед?!

Возле Шамовского ручья Мамута малость задержался. Будто передохнул, хоть шел не торопясь, потом перепрыгнул через ручей, который не замерз, не поддался морозу — вода катилась словно по ледяному желобу, и взял курс на блестящую водонапорную башню. Низкое солнце ярко освещало округу. Показалось, что солнце светит веселее, поскольку с каждым днем оно будет подниматься выше и, словно наново рожденное, все теплеть и веселеть.

Через час Петр Евдокимович Мамута возвращался домой. Шел через деревню, в одной руке нес невысокую пушистенькую елочку, в другой — зеленую авоську с покупками, заказанными Юзей.

После короткого солнечного дня наступил длинный филипповский вечер. Ударил морозец, лишь на снег природа поскупилась. Бравусов, гладко выбритый, с крепким ароматом любимого «Шипра», шел под ручку с Мариной. Тишина царила над деревней, легонько поскрипывал свежий снег. Владимир Устинович был в хорошем настроении. Радовалась и Марина, что идет с мужем в гости к учителю, очень уважаемому и в Хатыничах, и во всей округе человеку. Тешила мысль, что, может, с Юзей попоют, подтянут после рюмки и мужчины. И будет на душе весело и уютно. Пусть слушают проклятые нуклиды песни последних жителей.

В Мамутиной хате было тепло, пахло сосной, смолой-живицей, жарким, грибами, еще чем-то вкусным и таинственным. После десяти часов сели за стол. Выпили по рюмке за год прошедший.

— Чтоб ее черт лягнул, эту Козу! — беззвучно засмеялся Бравусов. — Хвактически, сколько чего она натворила!

— Наши потомки оценят, что хорошо, а что плохо, — начал хозяин, но вдруг круто повернул речь в другую сторону: — Юзя, что-то наши гости ничего не едят. Марина Матвеевна, попробуйте холодца, — он подцепил ложкой кусок порезанного на кубики холодного и положил гостье на тарелку.

— Ой, не беспокойтесь, Евдокимович! Еще до Нового года больше часа. Успеем, — ответила Марина, тронутая вниманием учителя. Холодец ей понравился, она похвалила Юзю.

— Когда варю холодное, всегда переживаю: застынет ли? — начала благодарная Юзя, но Бравусов снова беззвучно засмеялся, перебил:

— На дворе мороз. Поможет. Любой холодец застынет.

Мамута молча слушал, думал о своем, о быстротечности времени, о том, сколько ему еще придется встречать Новый год. Невольно вспомнил свою Татьяну. Он тихо поднялся с рюмкой. Застолье сразу успокоилось, затихло в ожидании.

— Для того, чтобы вспомнить родных, близких, есть другие дни. Это и Радуница, и Деды осенние, — он заволновался, в горле будто засел ком. — Давайте помянем усопших. Тех, кого нет сянни с нами. Мою Татьяну, с которой прожили почти пятьдесят лет. Пусть ей будет пухом земля…

Поднялся и Бравусов, вслед за ним — Марина и Юзя. Мамута заметил, что Юзино лицо помрачнело, но не от скорби по его первой жене, скорей это было недовольство: хозяин снова намекает, что они строят счастье на чужом горе. Мамута это почувствовал и потому сказал:

— Дорогая Юзя, и ты, Марина, не сочтите это за нетактичность. Или некорректность… Юзе я очень благодарен. Бросить столицу и перебраться в зону, на это способен редко кто.

— Почему? Вон Маринин брат работает в зоне. А в столице был большим начальником. Любовь, дорогой мой Петя, решает все проблемы, — заулыбалась повеселевшая Юзя.

Молча выпили, в тишине закусывали. Мамута понимал, что печальное настроение не подходит для новогоднего застолья, поэтому сам начал веселить гостей:

— Вот Юзя говорит, что все решает любовь. Один преподаватель спросил у студентки: «Как будет будущее время от глагола любить?» «Выйду замуж», — не растерялась девушка.

Хозина охотно поддержал Бравусов. Видел недавно коллегу, участкового, тот рассказал анекдот. Разговаривают два приятеля: «Ты слыхал? Ваня поженился с Маней!» — «Неужели! И как они живут?» — «Прекрасно! Как голубки». — «Как это?» — «А так: то он через окно вылетает, то она…»

Все захохотали, особенно Юзя. Она же и подхватила эстафету:

— Прибегает Пятачок к Винни-Пуху: «Винни, Винни! Нам пришла посылка из Африки. В ней десять апельсинов. Тебе семь и мне семь». «Как так? Их же всего десять!» — удивляется Винни. «Меня это не волнует. Я своих семь уже съел», — добавила сквозь смех: — Ешьте, гостики. Закусывайте. Устинович, попробуйте грибочков. Ездили с Петром ажно под Белынковичи. В чистую зону.

Бравусов охотно черпнул ложкой соленых грибов себе, потом положил и Марине. Но та не торопилась есть: понимала, что и ей нужно что-то рассказать смешное. Анекдотов она не запоминала, раньше и слушать их не любила, да и в компании бывала редко. И все же одну шутку вспомнила:

— После войны я долго работала в больнице в Саковичах. Приходит однажды больной дедок. Занял очередь к регистраторше. Громко кашляет. Медсестра дала всем градусники, чтобы померить температуру. Вышла их забирать, а дедка нет. Через неделю приходит, возвращает градусник: «От же спасибо вам! Сам выздоровел. Жену вылечил и соседку».

Шутка понравилась, все дружно захохотали, особенно Бравусов, поскольку что-то смешное слышал от Марины впервые.

Забренчал телефон. Аппарат стоял недалеко от хозяина, и тот легко дотянулся до него. Звонила дочка из Могилева, поздравила с Новым годом, обрадовалась, что у отца гости. А потом позвонил из Минска Петр, сын Юзи и Мамуты, лишь фамилия у него от отчима. Он говорил с отцом, потом с матерью. Юзя на глазах расцвела, слушая сына. Особенно ей позавидовала Марина: счастливая, имеет детей от первого мужа, есть общий сын с Мамутой, пускай себе и внебрачный. Он каждое лето приезжает в Хатыничи, высокий молодой подполковник. Другие Мамутины дети после смерти Татьяны приезжают реже.

Стрелки часов неуклонно приближались к двенадцати. Юзя прибавила громкость телевизора. Бравусов сжал за горлышко бутылку шампанского, будто гранату, которую собирался швырнуть во вражеский ДЗОТ. Игристого вина купила Марина месяц назад, зная, что под конец года его не возьмешь. А какой же новогодний праздник без шампанского? Пусть себе живем в зоне, но хочется, чтобы все было как у людей.

Тем временем на экране появился человек с мягкой улыбкой, на родном языке поздравил люд белорусский с Новым годом.

— Наконец-то у нас руководитель, который говорит по-человечески, — отметила Юзя. — Приятно слушать.

Затем на экране появился всадник: мчала стародавняя «Погоня». Над всадником трепетал бело-красно-белый флаг.

— Ну, люди добрые, с Новым годом вас! — Мамута трижды поцеловал Юзю, затем Марину. Так же трижды поцеловался с Бравусовым.

Шампанское пенилось в фужерах. В золотистом напитке вспыхивали мелкие дразнящие пузырьки. Марина пила маленькими глотками, ощущая неизведанное ранее наслаждение. Шампанское она полюбила, когда начала жить с Бравусовым. Раньше оно казалось ей кислым и резким, так и тянуло сыпнуть в фужер сахара. Сухое она не любила и сейчас, а вот полусладкое нравилось.

Юзя переключила телевизор на московскую программу. Там пела знаменитая эстрадная дива в миниюбочке, но послушать ее не удалось — снова затрезвонил телефон. Юзя приглушила звук. Марина сразу догадалась, что звонит из Минска односельчанин Петро Моховиков, мелькнула мысль: вот бы Андрей догадался позвонить, и она не поверила своим ушам — Петро звонит от Сахут, они вместе встречают Новый год.

— Матвеевна, поговорите с братом, — Мамута передал ей трубку.

«Боже, как в сказке. Только подумала, чтобы позвонил брат, и мое желание сбылось». Она слушала поздравление брата и радовалась, что у него все хорошо, а то переживала в последнее время: разве это по-человечески — Андрей тут один, а жена в городе одна. Андрей передал всем поздравления, пожелания счастья и крепкого здоровья.

— Вот за ето, хвактически, можно выпить. Евдокимович, давай мы беленькой. А женщинкам пускай вино. Мы, хвактически, как в столице живем. Пьем шампанское, видим все, что в Минске и в Москве творится. И жены наши рядом. И не берет нас ни хрена радиация.

— Так уж и не берет? — шаловливо глянула на гостя Юзя, но перехватила недовольный взгляд мужа, добавила серьезно: — Давайте выпьем за наших минчан. Пусть им хорошо живется вопреки рынку и всякому безголовью. А мы тут будем жить и радоваться назло радиации. Чтобы она и правда не трогала нас.

— Молодчина, Юзя! Но почему только за минчан? А за могилевцев? — поднялся раскрасневшийся Бравусов. — За наших детей, хвактически, и за внуков, — и осушил полную рюмку.

Обрадованный, что его помнят не только родные дети, а и бывшие ученики, выпил до дна и Мамута. Почувствовал вскорости, как зашумела в висках кровь, а внутри разлилось приятное тепло.

Потом они пели песни, танцевали, снова пили за здоровье и счастье в новом году, за любовь наперекор Чернобылю.

— Выпьем, чтобы у нас, пенсионеров, каждый день болело что-то другое. Тогда человек, хвактически, здоров. А чтобы совсем ничего не болело, нужно чаще заниматься любовью, — дурачился Бравусов.

Мамута видел, что Юзины глаза все сильнее разгораются синим блеском. «Ну и что? Пусть себе веселятся. Сколько той жизни?» — утешал он себя, пел и веселился, как и все остальные.

Проснулся Мамута под утро. В хате было тихо, в окно заглядывал тонкий серпик месяца — луна была на исходе. Во рту пекло, приподнялся, взглянул на Юзю и… у него похолодело все внутри: по тонкой, почти девичьей шее, круглому лицу узнал Марину. Почему она с ним? И спокойно спит, ровно дышит, как дома, на своей подушке. Черт знает, что творится! Он силился вспомнить, как раздевался, ложился в постель, и не мог. Вспомнил, что целовался, обнимался… Так неужели это он с Мариной? А Юзя, значит, спит с Бравусовым?! Это они все утворили…

Марина зашевелилась, очнулась. Резко приподнялась. Прикрыла ладонями груди, потом наклонилась к нему, тихо спросила:

— Как вы себя чувствуете, Евдокимович?

— Ой, не спрашивай. Во рту печет. Голова как безмен.

— Я воды принесу. Может, валидола под язык? У меня есть.

— Подожди, Маринка. Как это мы тут оказались?

— Ето все мой затейник. Говорит, что теперь модно… Как ето он назвал? Кажется, свингерство. Две пары в постели. И наперегонки занимаются любовью. Шалеют от азарта. Поскольку так уже нет влечения. Вы сказали, что ето — свинство. Но Юзя и мой сюда нас отправили. Ну, что нам оставалось?

— И я, старый хрыч… не помню, что и как было…

— Вы еще не старый, Евдокимович. Вы такой ласковый, нежный. А мой всегда как изголодавшийся набрасывается. А с вами так сладко…

Услышав такое признание, Мамута еще больше удивился, даже мужское самолюбие шевельнулось, но тут же будто обожгла мысль о Юзе: она с Бравусовым… Ну и кобель етот мент! Однако и Юзя — хороша цаца.

И в то же время другая мысль билась в голове, как муха в винной бутылке: и Юзя жила без мужа столечко лет. Дочку, сына ихнего растила одна. Нет, сурово осуждать ее не приходилось. Значит, виноват сам. Кабы не перепил, пристыдил бы их, до этого б не дошло.

— Марина, слушай сюда. Скажи ему, ну, Бравусову, и Юзе, что у нас ничего не было. Не получилось. Она поверит, поскольку я стар уже…

— Хорошо, скажу, — охотно согласилась Марина. — Я плакала, когда с вами оказалась, а потом радовалась, — она нежно поцеловала его.

И тут Мамута внезапно вспомнил все, что между ними было! Ему сделалось еще совестнее, пошел на кухню, выпил холодной воды, но та согрелась за ночь, хоть на дворе ударил морозец. Мамута постоял у окна, стекла которого разрисовал мороз, прислушался — из соседней комнаты слышался мощный дружный храп. Голова закружилась, потянуло на тошноту. Мамута нащупал бутылку водки, дрожащей рукой налил рюмку, опрокинул через силу, закинул в рот ломтик огурца — и с облегчением вздохнул. «Ну во, кажется, душу привязал. Сразу полегчало. А как забыть о том, что произошло? Боже, Боже, до чего дожили! До чего докатились!»

Но какой-то другой голос, словно второй человек, который сидел в нем где-то внутри, принялся успокаивать: чего ты переживаешь? Чего на Юзю бочки катишь? Приехала к тебе в зону. Бросила столицу. Квартиру с теплым клозетом. А тут свиней кормит, ходит в замызганной фуфайке. Носит воду, дрова, печь топит, есть готовит. Вкусные драники печет тебе, старому хрычу…

Тихо скрипнула дверь, вошла одетая Марина.

— Ну как вы, Евдокимович?

— Малость оклемался. Не умею похмеляться. Но пришлось. Может, выпьешь каплю?

— Не могу. Шампанское допили. А водки не хочу. Воды попью.

— Во, компот грушевый, — Мамута налил ей и себе компота.

Марина жадно осушила чашку, надела пальто.

— Гляну, что на дворе творится.

Ее не было долго. Мамута уже встревожился, оделся, взял фонарик, осветил циферблат ходиков — стрелки показывали половину седьмого. Вошла Марина. Спросила, который час.

— Ну, так уже утро. А на дворе так хорошо! Тихо, свежо. Морозец ударил изрядный. И снега подкинуло. Загляденье!

Мамута обрадовался, что у Марины улучшилось настроение. Вспомнил, что вчера договорились старый Новый год встречать у Бравусовых. «Там уже буду держать все под контролем. Чтобы до еткого свинства не допуститься», — подумал старый учитель. Но какой-то другой человек будто шептал на ухо: «А чего ты, старый хрыч, упираешься? Бога боишься? Так Аллах разрешает своим верующим иметь четыре жены. А султаны, богатеи содержат целые гаремы. И совесть их не мучает». «Но я ж не мусульманин, — защищался от греха Мамута. — Православным такое нельзя». «Так ты же атеист! Сколько докладов, лекций прочитал против Бога!»

Усилием воли Мамута отогнал прочь грешные мысли, тихо сказал:

— Иди отдохни, Марина. Не будем их будить.

Эти слова, сказанные им самим, сильно поразили его: он боится разбудить свою законную жену, пускай себе и вторую, жену, которая спит с другим мужчиной! Что творится на свете! Но внутренний голос не сдавался: а те, что занимаются свингерством, — или как это называется? — живут не в зоне, а в столичных, культурных городах. Нет, не только Чернобыль тут виноват.

— Говоришь, загляденье на дворе? Пойду и я. А ты приляг, поспи. Хозяйством заниматься еще рано.

Мамута потопал по двору. Свежий снег мягко скрипел под ногами. Месяц будто на глазах худел, истончался, светлел. А звезды, крупные, мерцающие, будто обрадованные, что месяц мало мешает им, усыпали высокий небесный купол. Мамута походил по улице. Нигде не было ни души, нигде не светился ни единый огонек.

Великая тишь царила над Прибеседьем. Но эта тишь не радовала, в ней недоставало звуков живой жизни.

Походив, подышав свежим воздухом, Мамута вдруг почувствовал сильное желание заснуть, аж рот разрывала зевота. Марина затихла на диване, а он опрокинулся на кровать и будто провалился в темную бездну — заснул как пшеницу продавши.

Проснулся Мамута, когда в окна светило низкое яркое солнце. Подошла Юзя, одетая, аккуратно причесанная, даже глаза подвела слегка, чего раньше в деревне не делала.

— Ну, как ты себя чувствуешь? Крепко ты спал. Конечно, после чужой бабы. Помоложе, — Юзины глаза проказливо глянули на него, но во взгляде были и настороженность: что скажет муж-моралист?

— Что мне уже помоложе? Ничего у нас не было. Не получилось. Она стеснительная, и я такой же. Да еще и старый.

— И у нас то же самое. Ты не обижайся. Ну, пошутили под Новый год. Да и все. А свое — оно и есть свое. Близкое, родное, привычное.

О, как хотелось Петру Евдокимовичу поверить жене!

 

XX

Андрей Сахута приехал в Минск в половине двенадцатого ночи. С легким чемоданчиком вышел на привокзальную площадь. Поразило яркое освещение домов, множество машин, длинный хвост очереди на такси. Бросился в глаза огромный плакат над фасадом дома напротив вокзала: бородатый Дед Мороз и буквы: «З Новым годам, Беларусь!» Мелькнула мысль: обкома нет, а наглядная агитация есть, да на родном языке, чтобы любой приезжий почувствовал, что приехал не лишь бы куда, а в столицу независимого государства Беларусь.

А еще подумалось: на его улице в райцентре нет ни единого фонаря, а тут такая светлынь! И хозяйка его квартиры Дарья Азарова сейчас уже спит, поскольку ложится в десять. Даже если мучается от бессонницы, так все равно света не включает, лежит, уткнув глаза в темный потолок, перебирает, словно лущеные орехи, события своей довольно долгой жизни.

В очередь на такси Андрей не пошел, лучше доехать на метро до Немиги, а там пройти пешком. Если бы приехал раньше, то, может, прошел бы пешком до своего дома: хотелось посмотреть на праздничный город, подмывало дать оценку нынешней власти. Невольно вспомнил, как в ноябре 1961 года приехал из Лобановки в столицу — вызвали в ЦК комсомола на утверждение, поскольку его тогда избрали комсомольским вожаком района. Голосовала за него на пленуме и деревенский комсорг Полина. Шел тогда Андрей от вокзала до ЦК пешком. Было сырое, туманное утро. В ту ночь снесли памятник Сталину, который величественно возвышался на Центральной площади.

В тот год Андрей женился, стал отцом. На то лето выпал их с Адой медовый месяц. Как мудро придумали люди! Медовый месяц был у них настоящий. Врезались в память жаркие ночи на пахучем сене на всю жизнь. Потом такой первородной радости уже не было: заботы, хлопоты, рождение детей, бесконечные совещания и заседания, лекции и доклады не отпускали в мыслях даже во время отдыха.

Эти воспоминания промелькнули, когда Андрей стоял на ярко освещенной станции метро в ожидании поезда. Метро он оценил, когда лишился персональной «Волги». Запрет «монолитной и могучей» КПСС, а потом распад Союза — эти события бывший обкомовский идеолог еще до сих пор не мог осознать и осмыслить… Чернобыль переиначил жизнь трети Беларуси, особенно жителей зоны, отселенных деревень. Распад КПСС и Советского Союза переиначил, а то и сломал судьбы миллионов людей.

В радиационной зоне жизнь катилась извечным порядком, но невидимая радиация, словно непреодолимая запруда, повернула жизненное течение в другое русло. И судьбе Андрея Сахуты пришлось сделать крутой вираж, при котором он чуть не выпал «в осадок», как говорит сын Денис. Однако не сломался, выстоял, имеет работу, ответственную должность, имеет перспективу снова вернуться в столицу.

Добрался домой довольно быстро. Перед своим подъездом приостановился, взглянул на окна квартиры: ярко светилось окно кухни, мягко, уютно — лоджия, на которую выходили двери спальни. «Наверное, Надя на кухне, а жена читает или смотрит телевизор», — подумал он. Открыл двери своим ключом, тихо вошел, поставил чемодан. Из кухни вышла Ада в пестром халате. Этот халатик он подарил когда-то ей в день рождения. Ада утеплила халат шерстяным платком и зимой любила надевать его. А сегодня, может быть, надела нарочно. Обнялись, поцеловались. Андрей почувствовал знакомый запах жениных волос, и желание близости сразу овладело им.

— Ну, как доехал? Я уже заждалась, — Ада снова приникла к нему, снова поцеловались.

— Да, действительно ехал долго. Поезд полз, как сонный. И только в пригородной зоне прибавил хода. А то останавливался у каждого столба. Надя, Толик спят? Как у них? Все хорошо? Поправился малыш?

— Немного кашляет. Температура нормальная. А я варю холодец. Боюсь, застынет ли. Ну, мой руки. Будем ужинать. А может, душ примешь?

— Да, лучше душ. Но я быстро.

В ванной комнате приятно пахло медовым шампунем, витал тонкий аромат парфюмерии. Эх, сейчас бы полежать с полчаса в теплой воде, вспененной шампунем, потешить грешное тело! Но понимал, что поздно уже, Ада ждала, и ему хотелось любви. Поэтому нырнул под теплый душ. Невольно подумал: и в лесничестве, и теперь в райцентре не имеет ни теплого душа, ни теплого клозета, не говоря о ванной или метро. Не удивительно, что молодежь «тянется» в город. Да и не только молодежь. Если б имел человек приличный надел, свой дом со всеми удобствами, так зачем ему клетка-квартира в городской многоэтажке? Но такое, верно, будет у нас очень нескоро. Хоть он слышал, что в последнее время вокруг Минска закипело строительство коттеджей, банки выдают льготные кредиты, только стройся. Это экономический подрыв идеологии социализма: человек, имеющий трехэтажный коттедж, в коммунизм не поверит и ждать его прихода не пожелает, и все будет делать, чтобы равенство и братство не пустить на порог.

Андрей и Ада выпили по стопке за приезд. Он смотрел жене в глаза, разглядывал ее лицо, такое знакомое, родное, приметил возле ушей прядки седых волос. «Постарела моя бабулька», — Андрей поймал себя на мысли, что сравнивает ее с Полиной. Там было новое, острое чувство, а тут все знакомое, близкое, привычное, женщина, с которой прожито столько лет, вырастили детей, уже растут внуки. Да, она, может, излишне допекала, что долго ходил без работы после обкома, возражала, когда ехал работать в зону — понятно, беспокоилась о его здоровье, хотела быть вместе, а не жить порознь. Любовь не прощает добровольной разлуки. Однако ж ему пришлось туда ехать, жизнь загнала его в радиационную зону. И неизвестно, как бы отнеслась к его намерению другая женщина, та же Полина. Нет, Полину на месте жены представить не мог, слишком мало они знают друг друга. «И вообще, ты дома. Гони прочь всякие мысли. Изголодавшаяся жена тебя ждет», — настойчиво посоветовал внутренний голос Андрея.

Ему показалось, что Ада была как никогда нежной. Нет, не показалось, так было на самом деле. «Долгая разлука — нежности порука», — подумал Андрей и сам удивился, что получилось в рифму. Особую остроту чувствам придавало понимание: это последняя ночь года.

После бурных объятий у Ады даже вырвалось признание, что он помолодел, окреп, похоже, радиация способствует потенции.

— Есть еще порох, — довольно улыбнулся Андрей.

— О, милый мой, у тебя целый пороховой склад.

Обычно Андрей Сахута вставал рано, но в последний день года проснулся поздно. Дал себе послабление, лежал, думал, кому позвонить, что подарить внуку, жене, дочке. Надя с Толиком переехали к ним недавно, свою квартиру сдала некой фирме. Ада советовалась с ним по телефону насчет этого переезда, понятно, он возражать не стал.

— Что тебе купить, Ада? Все-таки Новый год, — спросил он во время завтрака.

— От, не беспокойся. Сегодня что-либо купить — проблема. Людей всюду полно. Для меня лучший подарок — ты сам.

Короткий зимний день промелькнул незаметно. Посоветовавшись с Надей, купил внуку санки. Под вечер обновили их: катались с невысокой горки во дворе. Толик наслаждался подарком, раскраснелся, как снегирь, сам затягивал саночки на горку, отталкивался и скатывался вниз. Дед Андрей ходил по двору, посматривал на освещенные окна домов, в некоторых сквозь оконные стекла мерцали разноцветные лампочки на елках.

Что бы ни творилось на свете, какие бы драматические события ни происходили, Новый год приносит надежду на лучшее. И каждому хочется верить, что надежды оправдаются.

Вечером Андрей смотрел с внуком «Калыханку», потом читал ему сказки. Малыш внимательно слушал, затем начал зевать, дед подумал, что внук вот-вот заснет, а тот вдруг спросил:

— Деда, а в твоем лесу много елок?

— О, еще как! Потому что лес там большой. Там течет река Беседь. В деревне над рекой жили твои деды и прадеды.

— Так ты ж мой дед. А прадед это кто? Он меня знает?

— Мой отец Матвей — это твой прадед. А моя мама Катерина — в деревне ее звали Катерой — твоя прабабка. Их уже нет. Они состарились и умерли. От, как-нибудь летом съездим на мою родину. Ты должен знать, где жили твои предки. Там, правда, сейчас радиация. Чернобыль. Но мы его победим.

— А ты видел радиацию? Она что, вся черная?

— Радиацию увидеть нельзя. Она в земле, в воде. Вот, как соль или сахар растворяется в воде, так и радиация. Только она вредная для человека.

— Раз она вредная, так зачем человек ее придумал?

Вопрос поразил Андрея Сахуту своей логичностью. Он начал объяснять, что с помощью атомной энергии человек вырабатывает электричество, иначе в квартире было бы темно, на улицах не горели бы фонари, не ходили бы по рельсам трамваи. Толик слушал внимательно, хоть и не все, видно, понимал. Вдруг он сказал:

— Деда, а я не хочу умирать. Раз родился человек, так пусть живет и живет.

— Правильно, внучек. Мы будем жить. И мама твоя, и бабушка. Все будем жить. Наперекор всякому лиху.

— А волки есть в твоем лесу? — неожиданно спросил Толик.

— Есть. Но волки не такие страшные, как про них пишут. Человека они боятся. В лесу полно птиц.

Андрей перевел беседу на птиц, чтобы не пугать малыша: разговор перед сном про волков не очень-то успокаивает дитенка. Он перечислил, какие птицы живут в лесу, говорил неторопливо, приглушенным голосом.

— А теперь, внучек, они все спят. Синички попрятались в свои дуплянки, сороки дремлют под еловыми ветвями, воробьи забились под стрехи. Все, все спят. Даже ветер устал за день, прилег под высокой елью, вздыхает, ворочается и тихо-тихо засыпает…

Андрей заметил, как постепенно веки малыша будто слипались, дыхание сделалось ровным, глубоким. Сон сморил маленького мыслителя. Он смотрел на внука и почувствовал, что глаза повлажнели, он готов заплакать. Тревожное ощущение овладело им: что ждет в жизни этого маленького человечка? Растет он без отцовской ласки. «Какой мерзавец, — подумал о бывшем зяте, — бросил такое дитятко. Я должен заменить ему отца. Поднять его на крыло». А еще подумалось: жить нужно долго, чтобы дождаться правнуков.

Петро и Ева приехали часа за два до Нового года. Давние приятели придирчиво оглядели друг друга, особенно присматривался Петро: будто искал отпечаток радиации, следы пережитого на лице, во всей фигуре. Убедился, что друг малость похудел, постарел, стал более спокойным и сдержанным, даже говорить стал медленнее.

Еще с большей придирчивостью оглядывали друг друга женщины. Особенно присматривалась к гостье хозяйка, поскольку Ева была моложе аж на шесть лет. Хоть ты, голубка, и моложе, подумала Ада, но постарела ты сильней меня и потолстела больше. Прибавил веса и Петро, но свою «мозоль», как он выразился, не прятал и не стыдился ее.

— Ты молодцом, Андрей. Стройный, поджарый. Вот, что значит работа на свежем воздухе. А я сижу, будто крот, над рукописями. Света белого не вижу. Брюхо растет, хоть и зарядку делаю. И в бассейн хожу. Утром по выходным дням бегаю.

— Приедь ко мне на месяц. Устрою егерем. На глазах твоя мозоль спадет.

Гости раздевались, тихонько беседовали, поскольку Андрей без излишней дипломатии предупредил: маленький Толик заснул. Потом сели за стол. Пили за старый год.

— Хоть Коза и наломала дров, но, может, все наладится. Утрясется, уляжется, — Петро оглядел застолье, глянул на Андрея, будто просил разрешения сказать тост. — Развал Союза затронул миллионы людей. Верней, сломал судьбы миллионов. А затронул всех, как раньше писали и говорили, всех советских людей. Мы выросли при этой власти. Мы — ее дети, — Петро помолчал, вздохнул. — Дорогой мой дружище, Андрей, тебе, пожалуй, пришлось пережить больше всех.

— Почему больше всех? Я так не думаю, — возразил Андрей. — Давайте выпьем за старый год.

— Нет, прости, дай мне закончить. Я перешел с одной должности на другую по своему желанию. Причем теперь имею больший оклад. А ты с высокой должности грохнулся на землю. С такой выси да в радиационную зону. Я укоряю себя, что не всегда поддерживал… И тут Ада Брониславовна — молодчина. Она обеспечила тыл.

Никто не заметил, как покраснела Ада — она лучше всех знала, что думала о муже в те дни после ГКЧП. И не только думала, а и говорила. И не раз, и не два бросала в лицо обидные, оскорбительные слова «партийному болтуну», который ничего не выслужил у государства и партии, вынужден был ехать в радиационную зону рядовым лесничим.

— Ну, и я иной раз ошибалась. Я была против, чтобы Андрей ехал в зону. Здоровье — дороже всего. Ну, однако, слава Богу, все налаживается. В райцентре радиации меньше. И должность солидная. Главный лесничий — один на весь район, — с гордостью сказала Ада. — С этой должности можно и в Минск прыгнуть. И я бы хотела, чтобы это случилось как можно скорей.

— Не все так просто, моя дороженькая. Но будем надеяться на лучшее. Ну что, как люди говорят: что-то в горле пересохло?

— Давайте выпьем, чтобы наступающий год Обезьяны был добрей, здоровей, счастливей, — Петро поднял рюмку.

— Чтобы все наши надежды оправдались, — добавила Ева.

Андрей заметил, как внимательно слушала Ева, когда говорил Петро, как они переглядывались между собой, какая приязнь светилась в их глазах. В душе позавидовал другу: тот нашел свою половинку, у них есть любовь и взаимопонимание. «Ева, верно, так бы не грызла мужа, если бы тот оказался на моем месте, — невольно подумал Андрей. Заметил пристальный взгляд Ады: неужели она догадывается о моих мыслях? Нет, такого быть не может. Если очень сильно любить человека, может быть, можно сердцем улавливать, отгадывать его мысли, да и то не всегда». А они с Адой жили в последнее время по инерции бытия, и первое испытание едва не раскололо их семейный челн.

Новый год приближался. И вот уже на экране появился всадник.

— А вот и древняя литовская «Погоня»! — взволнованно выдохнул Петро. — Я до сих пор не решаюсь поверить… Ну, что так легко дался нам суверенитет. Тысячи лучших людей отдали некогда свои жизни за свободную Беларусь. А тут эта свобода сама будто с неба свалилась. Главное теперь — не упустить ее.

— Петро, подожди, давай послушаем, — тихо сказала Ева.

Когда Станислав Шушкевич закончил поздравление, выкрикнул «Жыве Беларусь!», Петро повторил вслед за ним: «Жыве!» Хозяева Сахуты, их гости чокнулись шампанским, выпили, поцеловались по-дружески. И тут же зазвенел телефон: первым поздравил родителей сын Денис.

— Папа, я рад, что ты дома. Думаю, все будет хорошо.

— Спасибо, сынок, за поздравление. Обнимаю тебя. Приезжайте.

Потом позвонила Надя, с ней говорила Иринка, сказала, что через час они могут приехать. Ада ждала такого сообщения, готовилась и все же встревожилась: хватит ли наготовленной еды? Но была у нее и другая тревога: почему не звонит Андреев приятель из комитета по экологии? Он звонил месяц назад, сокрушался, что Андрея нет, поскольку у них намечается вакансия.

— Может, поздравь Михаила? Чего ты стесняешься? — шепнула мужу.

— Я звонил ему на работу. Передал секретарше. Он знает, что я дома. Позвонит.

— А я не ждала бы, — с подтекстом сказала Ада, мол, снова упрямишься, цену себе набиваешь, — корона не свалится, если поздравишь нужного человека.

Раздражение вспыхнуло в душе Андрея, но он сдержался, ничего не сказал жене, повернулся к Петру, завел беседу про «Погоню», про то, что народ мало знает о наших исторических символах.

— А кто о них говорил народу? Твои друзья-идеологи? Или мои коллеги с телерадио? Только теперь почувствовали смелость. А то ж наш извечный национальный флаг называли полицейским штандартом. Издевательство над нашей историей, над нашим языком. Теперь нужна национальная идея, которая бы объединила народ. Объединила бы нацию.

— Петро, ну, ты как на митинге, — усмехнулась Ева и добавила: — Хотя, если порассуждать, может, и правда, нужна такая идея.

Хитрая особа, подумал Андрей, как будто упрекнула, а потом похвалила, поддержала. У моей Ады — только белое и черное. И никаких нюансов: есть рубль, так есть, а нет, так нет. Рассуждения профессиональной финансистки.

— Ну и что столичная интеллигенция предлагает народу? Какую идею?

Ева уловила иронию в этих словах, глянула на Андрея, будто хотела сказать: ну чего ты задираешься?

— Не знаю, что думает интеллигенция. Я предложил бы вот что. Первое — это самостоятельность. Какое государство без суверенитета? Без самостоятельности? Второе — самобытность. Это наша культура, традиции, язык, наши песни. Одним словом — наши корни, — Петро перевел дух, или, может, собирался с мыслями или дал возможность переварить услышанное. — Третье — достаток. Чтобы и поесть было что, и надеть. И чем поле пахать, и на чем по дорогам ездить. Ну, тут вся экономика. Базис.

— Мне кажется, правильная идея, — первой поддержала гостя хозяйка. Она как раз вернулась с кухни, когда Петро начал разговор про национальную идею. — Особенно — насчет достатка. Чтобы был хлеб и к хлебу. Тогда и песни будут.

— Ну и что получается? Два «с» и «д». У Гитлера было СД, — начал Андрей, но Петро перебил его.

— Ну, ты ж не путай горох с капустой. Это из другой оперы.

— Мне кажется, для равновесия нужно добавить — духовность. Перед достатком. Подожди, подожди, — Андрей прервал разгоряченного друга. — Ты хочешь сказать, что самобытность это все вбирает. Но это не совсем так. Духовность издревле была свойственна нашему народу. Иной раз он больше заботился о душе, чем о животе. Больше думал о песне, чем о куске хлеба. Я тоже кое-что читал. У Максима Горецкого об этом хорошо сказано. Не помню точно: народ наш — лирник, народ — певец и так далее. Так вот, тогда будет: самостоятельность, самобытность, духовность, достаток. Два «с», два «д». Это как некогда критиковали стиль работы райкамов. Правда, тогда и по белорусски писали и говорили — райкомов. Вопреки белорусской же грамматике. Так называли чиновницкий стиль: дэ квадрат, ша квадрат. Давай-давай, шуруй-шуруй.

— Я поддерживаю духовность. Ну, и равновесие. Четыре слова как четыре стороны света. Как четыре времени года. Четыре угла хаты. Два «с», два «д». Отлично! Все тут сконцентрировано, — важно заметила Ева, будто только от нее зависело принятие национальной идеи.

— От имени народа. От имени всех финансистов я приветствую эту идею, — с улыбкой сказала Ада. — И предлагаю за нее выпить. А то мне обидно. Все стоит на столе. Картошка остыла. Холодец тает. Наливай, Андрей. Дети сейчас приедут.

— Так ты хочешь, чтобы мы были пьяными до их приезда? — хохотнул Петро. — Но за национальную идею стоит поднять добрую чарку.

— Не пьяными, а веселыми и счастливыми, — начала Ада, но тут залился трелью телефон. Она сняла трубку и с радостью позвала Андрея, поскольку узнала басистый голос Михаила Иосифовича.

Ей очень хотелось послушать, о чем будет разговор, но она чувствовала неловкость ситуации и неохотно подалась к гостям. Не сдержалась, чтоб не сказать, кто звонит, заинтриговала, мол, много зависит от этого разговора.

Когда Андрей вернулся, все посмотрели на него очень внимательно. Ада спросила:

— Ну, что он сказал?

— Поздравил с Новым годом. Пожелал, чтобы следующий год я встречал в качестве их сотрудника.

— Так это ж отлично! — засветилась от радости Ада, чмокнула мужа в щеку. — Но год — это перебор. Лучше полгода. Еще лучше — один квартал. Потому что эти три месяца длились для меня как три года.

— А что это за человек? — поинтересовался Петро.

Андрей сказал, что звонил заместитель председателя комитета по экологии, что их комитет через некоторое время будет называться Министерством природных ресурсов и охраны окружающей среды, будет расширен…

Петро и Ева незаметно переглянулись: на днях они спорили, Ева с обидой в голосе заявляла, что бывшие партийные боссы захватили все ключевые должности в исполкомах, хватают льготные кредиты, делят вокруг Минска землю под коттеджи, приватизацию превратили в прихватизацию. Петро сперва возражал, но жена убедила, что все на самом деле так происходит. И вот еще одно доказательство непотопляемости партийных функционеров.

— Когда о чем-то начинают говорить, то оно и сбывается. Экология выходит на первый план. Я б добавил сюда экологию души, — задумчиво сказал Петро.

— Так, дорогой мой дружище. Я полностью согласен с тобой, — Андрей пристально взглянул на друга, поднял бокал. — За Новый год! За новую жизнь!

Андрей Сахута, бывший секретарь обкома по идеологии, а теперь главный лесничий радиационного прибеседского лесхоза, впервые почувствовал, что ему не хочется возвращаться в столицу.

На исходе был первый час нового, тысяча девятьсот девяносто второго года.

 

XXI

И над родной Беседью повернулась ночь на другой бок. Сквозь лохматые тучи заблестел рыжеватый месяц, в просветах замерцали звезды. Над безмолвным заснеженным пространством, над вершинами древ мчался упругий леденящий зюйд-ост — ветер из Чернобыля. В его колючем дыхании ощущался неистребимый аромат иссохшей, промерзлой полыни.

Полынный ветер не знал покоя и отдыха даже в новогоднюю ночь.

О Ветер, Ветер! Ты самый могучий на свете! Ты способен просочиться в щель, ворваться в приоткрытую форточку. Ты можешь охватить половину океана и все небо. Ты приносишь дождь, снег и град. Ты срываешь крыши, валишь электромачты, выворачиваешь с корнем могучие дубы, высоченные ели, толстенные ольхи и осины. Я никогда не забуду зрелища, увиденного в сентябре 1963 года. Тогда сын Твой, смерч, истоптал полтораста гектаров прибеседского леса. Словно кули с житом, лежали поваленные деревья, маленькие сосенки Ты прижал к земле, будто погладил ладонью, кучками стояли крученные-перекрученные деревья, словно Ты хватал их за чубы и хотел скрутить перевясла.

О Ветер, Ветер! Ты — самый свободный и самый богатый, ибо сколько людей бросают Тебе слова, время и богатство!

Ты и сам, Ветер, великий труженик. Издревле носишь по морю-океану рыбацкие парусники, военные фрегаты, флибустьерские бригантины, надуваешь косые паруса разных шхун и белоснежных красавиц яхт. Без Тебя, Ветер, Колумб не открыл бы Америку. Ты издавна кормишь человека хлебом, ибо неутомимо машешь крыльями ветряков, меля зерно. Тебе по плечу спасти мир от экологической катастрофы, Ты можешь обеспечить человечество самой дешевой электроэнергией.

О Ветер, Ветер! Я приветствую Твой свежий порыв! Радуюсь, когда ты вздымаешь морские волны, потому что люблю нырять в них, чтобы схватить за пенистую гриву бурлящий вал соленой воды. А как тешат сердце и взор блестяще-зеленые волны, которые Ты катишь по житному полю. Любишь Ты, проказник ветер, задирать девичью юбчонку, ласкать манящие коленки…

А когда Ты, Полынный ветер, залетаешь в дом, то призываешь к обновлению. Ты рушишь все, что устарело, сгнило и отжило свой век. А сам Ты, Ветер, нигде не рождаешься и нигде никогда не умираешь, ибо Ты вечен.

Как вечна наша Земля-Матушка. И на ней Человек.

Декабрь 2002 — март 2008

Ссылки

[1] Прости мне мой вздох глубокий:

[1] В душе задувает ветер.

[1] О, как одиноко на этом свете,

[1] Хоть столько напротив окон!

[1] В душе задувает ветер,

[1] Ветер, словно в поэме Блока.

[1] (Перевод А. Тявловского)

[2] Сянни — сегодня ( диалект. ) — прим. перев.

[3] Нядзеля — воскресенье ( белорусск .) — Прим. перев.

[4] Трасянка — смесь белорусских и русских (иногда еще украинских и польских) слов, выступающая «заменителем» белорусского языка в разговоре. Свидетельствует о низкой языковой грамотности собесянника. — Прим. перев .

[5] Иль они, Беларусь, полетели

[5] За твоими сынами вдогон,

[5] Что забыли тебя, проглядели,

[5] Отреклись и отдали в полон?

[5] Бейте в сердце их — бейте мечами,

[5] Разбивайте холодный гранит!

[5] Пусть узнают, как сердце ночами

[5] О родимой сторонке болит…

[5] (Перевод А. Тявловского)

[6] «Белорусскому языку — государственность!»

[7] Дзяды (Деды) — традиционный День поминовения усопших у белорусов.

[8] «Тутэйшыя» — «Тутошние» ( бел .)

[9] «Нет того, что раньше было…» — строка из стихотворения Максима Богдановича ( прим. перев. ).

[10] В новом дне все красивым будет,

[10] Он взойдет над счастливой землей.

[10] Поднимайтесь, хорошие люди,

[10] Вместе к солнцу идти со мной.

[10] (Перевод А. Тявловского)