Отгорела осень золотисто-красными красками. Облетела желто-бурая листва осин, берез и кленов. Еще ниже склонилась и побурела трава прибеседской поймы возле Хатыничей — звона косы она так и не дождалась. Влажный, упругий норд-вест принес свинцово-серые балтийские тучи. Несколько дней почти без передышки сыпал мелкий промозглый дождь.

А потом, в начале ноября, заблестело яркое солнце, ласковое, но не горячее, словно поздняя любовь. Солнце высветило всю округу: голую дубраву возле Бабьей горы, темно-зеленые, густокосые, будто невесты перед свадьбой, ели, нежно-зеленые непролазные развесистые сосняки. В молодом сосновом лесу любят расти козляки — их там высыпает столько, что хоть косой коси, но ничья рука не собирала блестяще-коричневые, снизу желто-белые, как сыр, грибы: именно они, козляки-маслята, больше всего запасают радионуклидов. Набирались этих клятых нуклидов и другие дары леса.

Петр Мамута и Юзя хорошо знали об этом и все же выбрались по грибы. Поехали на подводе — коня дал Бравусов, поскольку ухаживали теперь за ним вместе: неделю пас один хозяин, неделю — другой. Поехали на коне, потому что стоило забраться как можно дальше на восток, в чистый лес, да и через Беседь переехать лучше на подводе, поскольку ни парома, ни кладки не было. Переходить же вброд реку уже холодно.

Поездка оказалась удачной. Нарезали два коша с шапкой молодых козлячков, крепких желтоватых гусок — так в Хатыничах называли зеленки. Попадались в траве на взлесье кровянисто-розовые рыжики, нашли несколько боровиков, уже не темно-коричневых, как в августе, а светло-бурых, с нежным загаром, на коротких толстых ножках — голову грибы уже особо не задирали, поскольку холодина прижимала к земле, вынуждала прятаться подо мхом, прикрываться опавшей хвоей.

Посчастливилось попасть и на опята. Под высоченными елками нашли несколько пней, обсыпанных грибами. Но верхние состарились, побурели, покрылись белым налетом плесени — не дождались, бедолаги, чтобы кто их срезал. Зато снизу подпирали молодые, их шляпки напоминали пятаки, а были и меньшие со шляпками-горошинами. Вот этакой мелюзги и нарезали хатыничские грибники. Особенно радовалась недавняя горожанка Юзя: столько грибов не доводилось собирать никогда.

Два дня они перебирали грибы: солили, мариновали, жарили на сковороде с салом и луком. Вечером, усталые, ели жареные грибы с картошкой. Петр Евдокимович налил по рюмке водки, настоянной на можжевеловых ягодках. Выпивали не только ради аппетита, а и для профилактики: среди чернобыльцев ходили упорные слухи, что водка способствует очищению от радиоактивных шлаков. Так это или не так, точно никто не мог сказать, но за пятилетку после аварии на атомной станции много кто из жителей зоны «дорасщеплялся» до белой горячки и преждевременно сошел на тот свет.

Старый учитель Петр Евдокимович Мамута хотел жить и любить свою новую жену Юзю. От их короткой послевоенной любви уже взрослый сын-подполковник, ладная внучка… Юзя как-то призналась, что хотела бы еще родить ребенка — опять-таки вопреки Чернобылю, но, видимо, поздно уже… Осталось только горячо — каждый раз как последний раз — обнимать и целовать своего долгожданного, теперь законного мужа.

Перебирая грибы, управляясь по хозяйству, Петр Евдокимович часто поглядывал на небо, прислушивался к прогнозу синоптиков: он ждал тихого, погожего дня, чтобы утеплить на зиму пчел. И вот в начале ноября небо, должно быть, устало плакать, ветер разогнал серые, лохматые облака, выглянуло солнце. Вымытая от пыли и грязи природа засияла какой-то стыдливой, приглушенной красотой. Такие дни — это прощальная улыбка позднего бабьего лета. И улыбка очень короткая, скупая — два три погожих дня, а потом снова наползут серые тучи, в настывшем воздухе могут закружиться белые мухи. А за ними едут морозы. Тогда все затихает, успокаивается, пчелы собираются в клуб, но их жизнь не останавливается. Покрывается ледовым панцирем-крышей Беседь, но и подо льдом жизнь идет своим извечным порядком.

Наконец выдался погожий денек. Петр с Юзей взялись за работу. Пчелиные гнезда в ульях он собрал в конце лета, когда начинал подкормку. С большего утеплил, теперь это надо сделать основательно. Тогда в сильных семьях оставлял по десять рамок, а в самых сильных по одиннадцать, теперь доставал по одной, а то и по две медовые рамки — весной подставит, а зимой пчелкам будет теплей. Поверх рамок клал подушки, набитые мягкой отавой. Юзя вымыла наволечки, льняные покрывала. Петру понравилась ее опрятность. Пчелы — большие аккуратисты, за чистоту всегда отблагодарят хозяина богатой душистой данью.

Держа в руках льняные покрывала-скатерти, с теплотой вспоминал Татьяну — она ткала после войны полотно, отбеливала на кургане у Беседи. Шевельнулось чувство вины, но тут же выплыло оправдание: не обижал ее, всячески оберегал, всем обеспечивал, да и только ли он остался вдовцом в старости? Мог и Чернобыль послужить причиной и ускорить печальный финал. Однако же помирали люди и раньше, их родители давно спят вечным сном на кладбище. Прожила Татьяна почти шестьдесят пять — не так и мало, хоть и не сказать, чтобы сильно много — до сотни далеко.

Юзя попыхивала дымокуром, подавала когда что требовалось. Она уже стала опытной пасечницей. Не боялась пчел, после укусов тело не опухало, медок любила, а главное — крепко полюбила пасечника.

Пополудни солнце даже начало пригревать, пчелы дружно высыпали на облет. Мамута слушал веселый звон, и его сердце пело: поздний облет — радость для пасечника, поскольку порождает надежду на счастливую зимовку.

— Ето случается редко, чтобы в ноябре пчелы вылетали на облет. Очистятся, и легче им будет зимовать.

Мамута и Юзя уже кончали свое дело, когда по переулку протарахтел мотоцикл и остановился возле их дома. Во дворе отчаянно залаяла собака.

— Кто-то к нам приехал. Пойдем. Осталось только поставить на летки металлические решетки. Чтобы мыши не влезли. Ето можно сделать и завтра, — Петр Евдокимович снял сетку, закрывавшую лицо, которую надевал по привычке, поскольку пчелы его жалили редко.

Мамута прищурил дальнозоркие стариковские глаза и издали узнал своего любимого ученика: у ворот стоял Андрей Сахута.

— Приехал мой любимый ученик. Бывший секретарь обкома партии.

— Ого, большой начальник! — удивилась Юзя. — И без черной «Волги»? Откуда он взялся?

— Пошли встречать гостя. Все расскажет.

Петр Евдокимович уже слышал от Бравусова, что бывший ученик работает в лесничестве. Очень удивился, что Сахута бросил столицу. Возможно, это ненадолго, чтобы переждать нынешний раздрай, а там, кто знает, что будет завтра?

Андрей Сахута шел навстречу по борозде, не боясь что-то потоптать, поскольку земля лежала голая, лишь дальше, на краю усадьбы, ярко зеленел лоскут озими. Учитель и ученик крепко обнялись. Юзе Сахута поцеловал руку, женщина аж раскраснелась, поскольку, хоть и жила некогда в столице, ее знакомые этого не делали.

Юзя видела Андрея Сахуту впервые, поэтому тайком внимательно разглядывала его, будто ей надо было запомнить все надолго. А еще ей хотелось представить, как выглядел этот партийный начальник в своем, верно, шикарном кабинете. Юзя не была членом партии, но в профсоюзных активистках ходила много лет, поэтому на открытых партийных собраниях присутствовала, изредка и выступала, но живого секретаря обкома не видела никогда. Однажды на отчетную партийную конференцию к ним приезжал секретарь райкома партии. Директор фабрики водил его по цехам. Показывал, рассказывал и сгибался перед ним, словно вопросительный знак.

А еще подумала Юзя, что в столице такого начальника не видела, а в глухой радиационной деревне встретила. Значит, что-то очень изменилось в жизни, если бывший партийный деятель ездит на мотоцикле в кирзовых сапогах. Юзя внимательно оглядела одежду Сахуты: темный, далеко не новый плащ, толстый серый свитер под ним. Вестимо, на мотоцикле теперь ехать — дубарина, на лбу заметила красный рубец — надавил шлем. Она поняла, что нужно накрывать на стол, поскольку время уже обедать, да и гость явился. Любимый ученик мужа, симпатичный человек. И начальник, пускай себе и бывший. Для Юзи лесничий тоже был начальником, очень нужным человеком.

Пока мужчины беседовали во дворе — Сахута не торопился в дом, Юзя собирала на стол. Были и грибы, а вот ставить ли картофельный суп с фасолью, она не знала. Решила спросить, когда мужчины выпьют по рюмке. Соленые огурчики, грибы, сало с луком — разве это плохая закусь?

Хозяин выставил можжевеловку. Сахута сказал, что он за рулем, пить ему нельзя, разве что для причелья. Юзя впервые услышала это слово в Хатыничах от старух.

— Мое питье не пахнет сивухой. Можно смело выпить. Точнее — полечиться… В зоне люди не пьют, лечатся, — хозяин налил рюмки до половины. Юзе нравилось, что новый муж никогда не наливает себе полную рюмку, в шутку порой говорит: люблю половину рюмки и половину подушки, а если буду опрокидывать по полной рюмке, то и половина подушки, а значит, и жена не понадобится.

Юзе не терпелось спросить у гостя о его жене.

— Андрей Матвеевич, можно у вас спросить? А ваша жена не боится радиации? Приедет сюда?

— Ну, она еще работает, два года до пенсии. А там будет видно. По правде говоря, она была против, чтобы я сюда ехал. Я имел возможность остаться в столице. Но потянуло сюда.

— И я во бросила город. Перетянул Евдокимович.

Юзя произнесла эти слова с теплотой в голосе, и Мамута простил ей не совсем тактичный вопрос: боится ли жена радиации? Подтекст был явный: я вот не испугалась, приехала. Успокоило учителя то, что гость отвечал на как будто нетактичный вопрос спокойно, без какой-либо обиды.

Андрей понял, что его учитель нашел на старости лет новую любовь. Что живет он с Юзей дружно. Все у них есть, что нужно для счастья. Он похвалил огурцы, грибы, не отказался и от картошки с фасолью. Только попросил налить полтарелки, поскольку сестра тоже примется угощать.

— Ничего, Матвеевич, дрын на дрын вредит. Обед на обед — не во вред, — успокоил гостя Мамута.

— О, какая картошка вкусная! Такую вкуснотищу ел только в детстве, — расхваливал Андрей густой, разваристый суп. — Ужалела картошка в печи. Смакота!

— Спасибо. Но вы меня обижаете. Почему говорите — пожалела? Вы ж просили половину тарелки, — недоуменно смотрела на гостя Юзя.

Мужчины вдруг расхохотались. Особенно смеялся Мамута. Он был в хорошем настроении: радовался, что удалось проделать неотложную работу — утеплить на зиму пчел. Радовался, что заглянул в гости любимый ученик, который не побоялся бросить столицу и приехал в зону. И что он, Мамута, поступил правильно — никуда не удрал из Хатыничей. Но сказал он про другое, сказал то, что ждала от него жена.

— Ужалела — ето значит, по-нашему, уварилась. Или разварилась. Упарилась. Молодчина, Андрей Матвеевич. Не забыл в городе наше. Родное. А то некоторые съездят в Могилев. Съедят там пару батонов. И уже все по-рюсски.

— Признаюсь вам, Петр Евдокимович. В последнее время заново учил белорусский язык. Начали «Тутэйшыя» объединяться в Минске. Потом неформалы разные. Дискутировать с ними можно было только по-белорусски.

— Так теперь же и Верховный Совет заседает по-белорусски, — вставила свои пять копеек Юзя. — Депутаты стараются друг перед другом. Наперегонки. Приятно слушать, когда знает человек язык. А некоторые путают горох с капустой. Ну, да пускай учатся. В большинстве же — молодые люди там сидят.

— Все зависит от руководства. Как говорит руководитель, так будут говорить и подчиненные, — рассудительно начал Мамута. — Я в школе педсоветы вел по-белорусски. Хоть не филолог, а историк. Так и учителя говорили на родном языке. Теперь я радуюсь, что мы вспомнили свое. Родное. Станем наконец нормальной цивилизованной страной. Если Москва не будет слишком душить.

— Теперь не будет. Раньше партия диктовала. Дескать, рабочий язык партии — русский. Все совещания. Партактивы, съезды — по-русски. Для проформы дадут слово писателю или студентке. И все. И народ отучили от родного языка.

Сахуте хотелось рассказать, что в последние годы он открыл для себя Владимира Короткевича, а нынешний белорусский календарь заставил оценить по-новому, не по-школярски, гениального Максима Богдановича. Но времени не хватало: надо было ехать к сестре, и не столько с ней тянуло увидеться — хотелось поговорить с Бравусовым, может, тот знает что про свата Сыродоева, может, суд уже состоялся.

Андрей горячо поблагодарил хозяев за теплоту и гостеприимность. А хозяева поблагодарили его.

— Ой, спасибо, Андрей Матвеевич, что заглянул к нам. А то я уже собирался пойти в лесничество. А как ты ехал? Через Белынковичи? — поинтересовался Мамута.

— Нет. По новому мосту. Через Саковичи. Такой громадный мост построили. А ездить некому. Зона…

— Военные строили. Говорят, етот мост имеет стратегическое значение, — показал осведомленность Мамута.

Андрей стал прощаться. Юзя предлагала еще чего съесть, выпить на дорожку.

— Нет, все. Спасибо большое. За рулем нельзя.

— Ну, никто у вас руль не отберет. Могли бы оглоблевую чарочку опрокинуть, — выражала свое гостеприимство Юзя.

Когда вышли на улицу, Андрей спросил у Мамуты, можно ли проехать вдоль огородов, где некогда была загуменная дорожка.

— Есть дорога. Было совсем заросла. Да Бравусов проторил. На коне ездит ко мне. И я когда проеду.

Старенький «ИЖ» с коляской затарахтел мотором и медленно покатил по песчаной дороге. Теперь по ней редко кто ездил. Невольно припомнилась весна 1961-го. Он, Андрей Сахута, второй секретарь райкома комсомола, приехал в Хатыничи уполномоченным на весенний сев. На старом «газоне» катил по этой дороге вместе с председателем колхоза Макаром Казакевичем. Вспомнилось, как чуть не забуксовал в Березовом болоте. В тот день хатыньчане начали сеять овес. Костик Воронин на старом гусеничном тракторе выехал в поле. Был в поле и главный агроном колхоза Микола Шандабыла.

Андрей удивился, что помнит все до мелочей, будто то было совсем недавно. Макар Казакевич стоял на одной ноге, как аист, рядом высился раздобревший Микола и молодой уполномоченный Сахута. По холмистому полю, словно серо-голубой жук, полз трактор. Когда он приблизился, Казакевич помахал трактористу, чтобы он подошел. Костик Воронин, сын бывшего полицейского, не глуша мотора, рысцой примчал к ним. Высокий, тонковатый, с перепачканными ладонями, доложил, что все идет хорошо. В тот год он собирался идти в армию.

И вот пролетели тридцать лет. Лучший механизатор, а потом бригадир Кастусь Воронин стал пьянтосом и браконьером, председатель колхоза Макар Казакевич отошел в лучший мир, Микола Шандабыла решает чернобыльские проблемы в масштабах области, готовится к заслуженному отдыху. А бывший секретарь обкома партии стал рядовым лесничим, с персональной шикарной «Волги», возившей его по столичным улицам, пересел на служебный старенький мотоцикл, на котором колесит по зоне, глотая радиоактивную пыль.

Он снова почувствовал гнетущее разочарование жизнью. Смертельную усталость от холостяцкого существования в холодном, сыром здании лесничества. Чего ж он добился в жизни, пульсировала настойчивая и болезненная, будто заноза, мысль. А в ту весну, тридцать лет назад, было столько надежд и чаяний! И надежды, мечты сбывались. Андрей Сахута упорно карабкался вверх по карьерной лестнице: секретарь райкома комсомола, затем первый секретарь, потом обком, ЦК комсомола. Хотели его взять в Москву. Но взяли первого секретаря ЦК. А Сахуту избрали председателем райисполкома в Минске, потом его пересадили в кресло первого секретаря райкома. Друзья пытались перетянуть в ЦК партии заведующим отделом, но это не удалось. Оказался Сахута на должности секретаря обкома по идеологии. Знал, что из резерва на повышение его не исключили. И вот — падение. Но этот карьерный крах не по его вине. Сколько их, партийных руководителей еще более высокого ранга, оказалось без работы! И сколько их уже не выдержало жизненного нажима! Сошло на тот свет в расцвете сил.

А он, Андрей Сахута, тридцать лет отработав на руководящих должностях, начинает восхождение снизу, из глубинки. Из радиационной зоны. Из того самого лесничества, в котором начинал жизненный путь. Хорошо, что имеет профессию. Воспитанникам партийных школ, которые ничегошеньки не умели делать, кроме как трепать языком да проводить линию партии, пришлось куда хуже. Жизнь выплюнула их. Как некую непотребщину или некую обузу — будто гири на ногах. Или чемодан без ручки. Как и большинство партийцев, в том, что произошло, Сахута винил прежде всего Горбачева. Но где же были другие? Куда смотрели? О чем думали? Или совсем разучились думать?

Сахута чуть не проскочил съезд на загуменную дорогу, поскольку она густо поросла муравой и была чуть заметна. Глянул в сторону Березового болота: хотел увидеть старую разлапистую сосну, на которую летом садилось солнце — так казалось Андрейке в детстве. Старая сосна стояла, как и раньше. Древо жизни не поддавалось ни времени, ни чернобыльской вьюге.

Мотоцикл трясся по неровной колдобистой дорожке, по правую руку темнели молчаливые хаты, серели усадьбы, поросшие бурьяном, стояли голые кривые яблони. И нигде не было видно ни единой живой души. Сахуте сделалось аж жутко, будто ехал по мертвой земле. Еще сильней саднила душа, потому что это была родная земля, которую поливали потом его пращуры.

Вот и выгон, на котором он, босоногий мальчишка, пас телят. Нога в кирзовом сапоге будто сама собой нажала на тормоз. Андрей слез с мотоцикла, выпрямился — в последнее время болела спина. Снова взглянул на сосну в Березовом болоте — отсюда она была как на ладони.

Взгляд скользнул по голому серому полю, уперся в темные макушки ольх — там была большая болотина, называвшаяся Кондраши. Сколько он походил туда с отцом! В конце лета выбивали из кустарника траву для рогули, а поздней осенью рубили ольшаник на дрова. А немного ближе раскинулась меньшая болотинка — Юрливец. Некогда там с Васькой и Колей, старшими братьями, жарили ржаные колоски — пражмо по-белорусски. Какими вкусными были поджаренные зеленые зернышки недозрелой ржи! А вот тут, метров за двести от этой заросшей дорожки, после войны построили огромное гумно, стоял навес, где сушили снопы, грохотала молотилка, имелся тут и конный привод. Как любили мальчишки посидеть на его бревнышках-крыльях, когда пасли утром телят.

Гумно, ток и навес служили колхозу лет двадцать, а потом у Кончанского ручья построили механизированный двор, склад, сушилку — эти постройки стояли и сейчас. Но Чернобыль остановил их деятельность. Неужели навсегда?

Впечатлило, что от огромного гумна, тока и навеса не осталось и следа. Вспомнил Андрей, как отец некогда показывал, где стоял чей хутор после Столыпинской реформы. В тот день они пасли коров. Андрей уже окончил семь классов, отец разговаривал с ним как со взрослым, более его образованным человеком. Андрей слушал и удивлялся: от тех хуторов не осталось ничего — ну, там-сям два-три больших камня. Земля забирает все в свое чрево, что оставляет после себя человек, особенно сделанное из дерева. Забирает и грешные останки самого человека, когда он завершает свой жизненный путь.

Андрей с грустью и скорбью смотрел на молчаливые пустые хаты, покосившиеся стрехи хлевушков, будто прощался с ними, поскольку минует пять-десять лет и они сгниют, врастут в землю, крапива и черная полынь будут царить на бывших селитьбах, где некогда бурлила жизнь, рождались дети, звучали песни, поутру над хатами будто стояли розоватые столбики дыма.

Он взглянул на давно неезженную дорогу выгона, и внезапно его будто ожгло воспоминание. Они гуляли вблизи Андрейкиной хаты: катали мячик из тряпок. Следили, в чью ямочку он попадет, тогда все бросались в разные стороны, а хозяин ямки хватал мячик и метил в того, кто не успел далеко отбежать. И вдруг окрестность сотряс взрыв. Любопытные мальчишки рванули в поле, за деревню, поскольку там громыхнул взрыв. А в поле слышался плач. Кто-то голосил. Вскоре на выгоне показалась подвода. За ней шли женщины. Около воза, держа вожжи, хромал дядя Артем. На повозке сидела женщина и голосила воем. Андрейка заметил на возу разодранное тряпье и красные куски мяса, сквозь щели между досками выглядывали матово-синие кишки, срывались на землю капли крови… Сахута аж закрыл глаза — таким живым было воспоминание.

Но имя и фамилию того парнишки-пахаря, который подорвался на мине, вспомнить не мог, хоть и видел его не раз. Голенастого, веселого, в особых лаптях из мотоциклетных покрышек. Вслед за ним тянулись удивительные следы, будто с подскоком по улице мчал мотоцикл. Андрей перевел взгляд на свою старую обшарпанную лошадку, на съезженные, лысые покрышки со стертыми протекторами. Однако ж вот бегает, приехал из лесничества. Сколько придется колесить на нем? Неужели долго?

Сахута снова оглянулся вокруг — по-прежнему нигде ни души. За Юрливцем, где начинался Уперечный ров, темнели длиннющие стога соломы. Значит, в зоне отселения сеют, собирают урожай. Наверняка эти гектары не учтены, и местный руководитель может похвастаться ростом урожайности.

Он взглянул на часы, потом на мутно-красное солнце, что, словно надутый детский шарик, висело над кладбищем — день короткий, до сосны в Березовом болоте солнце не докатится. Сравнение с красным детским шариком возникло, наверное, потому, что эти шарики-солнца реяли над Октябрьскими демонстрациями, которых так много насмотрелся партийный идеолог Андрей Сахута. А теперь он подумал: часа два еще будет видно, засветло доедет до лесничества. И потому он неторопливо вспоминал, будто перематывал кинопленку своей жизни… И выплыл из памяти еще один день — едва ли не самый первый, который ярко помнился с детства.

Весна. Теплынь. Отец набросал вилами на телегу навоза, постелил в передке тряпку и посадил его, Андрейку. «Держись, сынку, вот за етот колышек», — показал на деревянный штырь передка повозки. Отец шел рядом с возом, что-то мурлыкал под нос, гнедая кобылка сама знала дорогу, отмахивалась длинным хвостом от первых настырных мух, привычно тянула воз. Ехали они вот по этой дороге, перед которой стоял сейчас лесничий Сахута. И было то весенним днем сорок третьего. В сентябре того года деревню освободят от немцев, но враг успеет сжечь ее наполовину — только хаты Кончанской стороны уцелеют. Там придется зимовать обитателям-погорельцам Шамовки. Катера Сахута с детьми перебралась к тете — в маленькой лачуге ютилось больше десяти душ. Потом вернется с фронта Матвей Сахута, построит новую хату. Вон она стоит под высокой шиферной крышей. Некогда мать укоряла отца: зачем поднял такую высокую стреху? Ветер может сорвать. Отец отмахивался, дескать, больше сена можно утоптать на чердак, а еще оттуда далеко видно, аж видна саковичская церковь.

Андрей невольно взглянул туда, за Кончанскую сторону — с чердака хаты и вправду хорошо были видны луковицы-купола саковичского храма, но отсюда их не разглядел. Снова обвел глазами широкое холмистое молчаливое поле, припорошенное невидимыми радионуклидами. Нашел бы он сейчас тот клочок земли, куда с отцом возил навоз? Наверное, нет. То поле было дополнительным — при немцах колхозное поле поделили заново. Бывшие колхозники усердствовали на своих делянках. Вспомнились слова Столыпина: нельзя любить чужое, как свое. А большевики и верный их прислужник Андрей Сахута семьдесят лет с гаком стремились переломить, победить извечный инстинкт человека. Не в этом ли одна из причин краха социализма в его колыбели? Где он достиг довольно высокого развития, глубоко укоренился ценой миллионных жертв. Ценой целых рек пота и крови. А что было бы, если бы Столыпина не застрелили в Киевском театре? Может быть, и Ленин не пришел к власти. Не было бы Октябрьской революции, гражданской войны. Не было бы вражды двух систем. Может, и Гитлер не стал бы фюрером. Возможно, Октябрь поспособствовал зарождению фашизма. Значит, не было бы и войны с немцами. Не сгорели бы Хатыничи. И все четыре Андреевых брата могли бы жить. Могло бы и Чернобыля не быть, потому что от людей осведомленных Андрей слышал, что реактор взорвался не сам по себе. Об этом писал в «Правде» академик Легасов — его статья есть в досье, которое собирает бывший секретарь обкома. И еще подумалось: может, если б не горлопан Ельцин, гэкачеписты победили бы, в Ново-Огареве заключили бы новый Союзный договор. И он, Сахута, сидел бы в своем кресле. Почему же все произошло так, как произошло? Может, некий высший разум управляет жизнью на Земле? Недаром люди верят в Бога.

Будто вкопанный стоял Андрей возле выгона, по которому носился босоногим мальчишкой. Теперь присматривался к почерневшей некошеной траве, иссохшим стеблям тысячелистника, цепких кустов черной полыни. Ему показалось, что никогда раньше не докапывался так близко до разгадки тайн новейшей истории человечества. В обкомовском кабинете он много читал современных философов и социологов. Некоторых по долгу службы — чтобы знать, с кем бороться. А некоторых и по своему любопытству. Это была своего рода цепная реакция: одна книга тянула другую. Один прочитанный автор вел за руку другого. Удивил Александр Зиновьев, прежний диссидент. Когда первый секретарь райкома Сахута прочитал «Зияющие высоты», то очень злился на автора за его язвительность, наблюдательность. Философ-диссидент подрывал изнутри идеологические опоры социализма, насмехался над жизнью «заведующего города Ибанска и его жителей ибанцев». Может, как никто другой, он способствовал краху социализма. А теперь, когда увидел, что социалистический Ибанск падает, стал его подпирать своим плечом, кричать на весь мир, что социализм не исчерпал своего ресурса, что «подлость горбачевской перестройки» в том, что бывшие апологеты коммунизма сделались его рьяными оппонентами и критиками. Но его уже никто не слушал. Запад выплюнул, а Восток не хотел принимать. Принимал за оборотня и веры не давал.

Сахута почувствовал, как усилился ветер, продувает насквозь. Дул ветер с Бабьей горы — значит, чернобыльский, значит, принесет холод, может, и морозец выскочит. Он завел мотоцикл и через несколько минут был у родительской хаты. Тормознул перед воротами, заметил возле калитки велосипед, похожий на тот, на котором приезжал в лесничество Иван Сыродоев. На ловца и зверь бежит, подумал Андрей, надеясь на встречу с бывшим финагентом.

Из хаты вышла Марина, обрадовалась брату, обняла. Была она в старой, но не замызганной фуфайке, на голове серый теплый платок. Андрей с радостью отметил, что Маринины глаза не смотрят на мир с прежней невысказанной тоской старой девы и морщинки-лапки под глазами разгладились, — значит, хоть на склоне жизни не обминуло старшую сестру женское счастье.

— От, хорошо, что приехал. А то я все думаю, как ты там. Один, как волк. Пошли в дом.

За столом сидели уже в добром подпитии Бравусов и его сват Иван Сыродоев. Они тоже выразили шумную радость, увидев Андрея. Хозяйка принесла тарелку и рюмку, Бравусов налил ее до самых бережков, как любили говорить в Хатыничах. Андрей пригубил рюмку и отодвинул в сторону. Все принялись уговаривать, чтобы выпил до дна.

— Нет, братцы, спасибо. Я за рулем. Нужно засветло доехать.

Узнав, что он ехал через новый мост в Саковичах, Бравусов уверенно заметил:

— Никаких гаишников тут нет. Пост милицейский только за Белой Горой. А в зоне — гуляй, Вася. Хвактически, едь куда хочешь. И водки пей, сколько влезет. Надо ж выводить шлаки радиоактивные… Водка, хвактически, помогает. Расщепляет ети проклятые нуклиды. Поэтому и живем в зоне. Хвактически, пьем, гуляем. И никуда не убегаем.

Андрею не хотелось слушать пьяную болтовню, однако и спросить сразу про ту неудачную охоту не получалось.

Сыродоев начал разговор сам.

— Влип я, Матвеевич, на старости лет. Влип в неприятную историю. Да, кажется, выкрутился.

Вот что уяснил Сахута из его путаного рассказа.

Лося они завалили под Белынковичами, возле деревни Белый Камень. Первым выстрелил Сыродоев, сохатый бежал дальше, хоть и начал хромать. А потом лупанул дуплетом Костя Воронин, и громадный лось грохнулся на землю как подкошенный. Привез охотников в лес Семен-магазинщик. В последнее время он работает сторожем на конюшне, ему проще было взять лошадь. И Семен имел ружье-одностволку, но не успел из него пальнуть. Они принялись снимать шкуру с трофея, и тут их накрыла инспекция с милицией. Спасая себя, Костик Воронин заявил, что лесничий Сахута разрешил им охоту. «Вот почему звонил прокурор», — понял Андрей.

А потом был суд. Сыродоев и Семен уговорили Костю взять вину на себя, обещали помочь уплатить штраф, клялись, просили, молили, несколько дней поили самогоном, чтобы Костя выручил их, чтобы не позорить себя на старости лет, своих детей не срамить. Костя заявил на суде, что он был инициатором охоты, что сам дуплетом застрелил лося и всю вину берет на себя. Приговор был таким: выплатить тысячу четыреста семьдесят рублей за причиненный ущерб лесному хозяйству. Деньги немалые, поскольку зарабатывал Костя около сотни в месяц. Примерно такую же сумму получал пенсионер Иван Сыродоев, еще меньшую пенсию имел Семен. Недаром говорят люди, что легко одалживать деньги: берешь чужие и на время, отдаешь свои и навсегда. Легко было приятелям-браконьерам обещать, давать клятвы — обещание рот не разорвет, а платить деньги — все равно как отрывать от сердца.

— Где взять ети деньги, холера их знает. Но как-то разберемся, — закончил свой рассказ бывший финагент.

Андрей Сахута выяснил все, что его интересовало, и начал собираться в дорогу. Но Марина и Бравусов взялись дружно уговаривать, чтобы остался ночевать у них.

— Ну, кто там тебя ждет? Будешь сидеть один, как сыч. Мы давно не виделись. Хоть поговорим. Переночуешь у нас. А утром поедешь. Оставайся, — упрашивала Марина.

— Хвактически, Матвеевич, сестра твоя рассуждает правильно. Загоняй своего коня на двор. И еще можем взять по чарке.

Раскрасневшийся Бравусов обнял за плечи гостя, дохнул ему в лицо перегаром. Андрей освободился из объятий, но не резко, спокойно, чтобы не обидеть нового свояка. Маринины глаза просили сдержаться, простить зятю слишком навязчивую дружбу.

— Ну что, вы себе как хотите, а я поеду, — Иван Сыродоев вышел из-за стола. — Никакое ГАИ меня не задержит. Лисапета моя скорость не превысит. Пока доеду, так и стемнеет.

— На дорожку, хвактически, полагается по чарке. Ну, ето, как ее? Оглоблевая! — Бравусов шустро налил всем, на этот раз и Андрею, аж через край.

— Ну, ты уж не разливай. Залил зенки и краев не видишь, — упрекнула Марина.

— От, бывает. Не переживай. Где пьют, там и льют. А мы, хвактически, не пьем, а лечимся, — ухмыльнулся Бравусов.

Андрей невольно подумал: на каком бы застолье ни был в зоне, всегда кто-то произносил эту фразу, она витала тут над каждым беседным столом и заменяла традиционное: «Ну, будем здоровы!»

В последнее время Андрей Сахута ощущал большую раздвоенность в душе, в нем словно жили, спорили ежедневно и бунтовали два человека. И началась эта раздвоенность с ГКЧП: один человек был категорически против, а другой желал гэкачепистам успеха. Когда Гарошка пригласил на работу в свою фирму, внутренний человек уговаривал: иди, не упирайся, надо выжить, лучшего предложения может не быть. А другой, тот самый, которого все знали, который носил в кармане партийный билет, заупрямился, закусил удила и не пошел.

Подобный же раздрай в душе пережил Сахута и перед поездкой на родину. Внутренний голос кричал, молил: что ты делаешь? Все бегут от радиации, бросают все нажитое, а ты лезешь туда, как в прорубь, бросаешь жену, детей. Внутренний голос не давал покоя ни днем, ни ночью, успокаивался, затихал, когда хозяин заливал его водкой: лечился, как и все в зоне.

И в этот раз внутренний голос не смолчал: куда рвешься, куда летишь сломя голову? Побудь в родительской хате, отведи душу, поговори с родной сестрой, она ж у тебя осталась одна. И рюмку выпей, не выпендривайся, хоть выспишься, может, по-человечески.

Три полных граненых стограммовки глухо стукнулись боками. Четвертая, налитая наполовину, осторожно дотронулась до каждой полной. Марина, бывшая медицинская сестра, опрокинула свою неполную чарку первой, словно подтверждала мужнины слова: мы не пьем, а лечимся.

Выпили и мужчины: бывший финансовый агент, бывший участковый инспектор, бывший секретарь обкома партии. Разбушевавшийся «мирный атом» приравнял, причесал их под одну гребенку, и всем готовил одинаковую долю — кому раньше, кому позже.

В этот момент никто из них не думал про какие-то там невидимые радионуклиды. Молчал и внутренний голос Андрея. Зато сам хозяин раздвоенной души и внутреннего голоса ощутил, как теплая волна покатилась, разлилась по груди и отозвалась хмельной веселостью и успокоенностью в голове. Шевельнулась теплая волна благодарности Ивану Сыродоеву за блестящие коньки-снегурки, которые ему, Андрейке, приходилось привязывать к бахилам, поскольку своими клешнями коньки могли цепко держаться лишь за каблуки и подошвы ботинок. А ботинок у маленького Сахуты не было.

Захотелось обнять по-дружески зятя Бравусова, который оставил свой дом в «чистой» деревне и перебрался к Марине. И она теперь расцвела, как цветет георгина поздним бабьим летом. Мелькнуло в затуманенной голове и воспоминание о Полине, она тоже напоминала ему позднюю георгину, расцветшую вопреки разным житейским проблемам и поздней зиме. Андрей думал о ней, и в душе вызревала надежда на радость.

А еще подумалось, что в послевоенные годы Бравусов, Сыродоев и председатель сельсовета Свидерский воплощали в прибеседских деревнях советскую власть. Первым ушел из жизни самый преданный борец за эту власть Роман Свидерский. В тот год, когда умер Сталин, председателю Белогорского сельсовета угрожал суд за рукоприкладство и превышение полномочий. И он, бывший фронтовик-орденоносец, безжалостный враг самогонщиков, расплющенный жизнью и своей собственной жестокостью, ненавистью сельчан — зарубил жену топором, сам повесился с надеждой, что советская власть не оставит шестерых его детей — круглых сирот.

То жуткое происшествие, а потом похороны ясным апрельским днем Свидерского и его жертвы навсегда запало в душу семиклассника-отличника Андрейки Сахуты. Желтый песок свежих могилок, желтые лица покойников в ласковом свете весеннего солнца, молчаливые, мрачные мужчины. Заплаканные красные глаза женщин. И веселый птичий гам на кладбище: галки да грачи строили гнезда. Птицы славили весну. Они славили жизнь!

Тот далекий день вспомнился Сахуте и сейчас. Но он отогнал прочь жуткое воспоминание. Вместе с Бравусовым закатили мотоцикл во двор. Потом еще долго сидели за столом. Пили мало, говорили про житье-бытье, а больше — про политику. Марина, увидев, что глаза брата уже слипаются, он едва сдерживает зевоту, решительно остановила своего говорливого мужа:

— Володя, полно тебе болтать. Человек с дороги. Андрей, постель приготовлена. Можешь ложиться.

— Да. Маринка. Хвактически, пора уже на боковую, — широко, смачно зевнул Бравусов.

…В это время собирались укладываться спать в единственной, но не одинокой хате, стоявшей в переулке возле Кончанского ручья. Петр Мамута был доволен, что удалось выхватить у природы тихий погожий денек и утеплить пчел — самая неотложная и самая тонкая работа: от нее зависит зимовка крылатых подружек, где-то сплохуешь осенью, потом уже ничем не поможешь. Поэтому настроение у пасечника было приподнятое, добродушное. Поспособствовала этому и встреча с любимым учеником. Возвращение Андрея Сахуты в родные места из столицы вынуждало Петра Евдокимовича веселей смотреть на свою жизнь в зоне.

Особенно обрадовало знакомство со столичным гостем Юзю. Это ж надо! Высокий партийный начальник вернулся сюда, в зону, его приманил отеческий уголок, а ее, Юзю, позвала в Хатыничи давняя, тогда грешная, любовь, а теперь любовь к законному мужу. Петр и Юзя будто стремились кому-то доказать — а прежде всего самим себе, что можно жить и в зоне до пятнадцати кюри. И не существовать или выживать, а жить полнокровно, заниматься любовью, да так, как не умели в молодости. Потому что ничего и никого не боялись, пришло умение и не оставила сила, не исчезло молодое желание. Юзя в сладком плену ранее неведомого ей оргазма смело стонала и кричала на весь дом. Никто из соседей не мог подслушать и позавидовать их счастью. Их радости в радиационной зоне.