Рябые гребни раскатывали по бухте, словно упрямо сопротивляясь движению шлюпок, яликов и гичек. Множество народу переправлялось на Северную и оттуда. Только сейчас, в лодке, Колька припомнил, что ведь сегодня последний день пасхальной недели. Он припомнил, с какой торжественностью зазвонили неделю назад колокола севастопольских церквей. Как за день до начала пасхи на бастионах закипела приборка, стирка, бритьё, - наводился морской корабельный порядок, до настоящего блеска! К празднику готовились так, словно не было никакой войны, никаких бомб и оружейной пальбы. Пришла на батарею Голубоглазка и принесла куличи да цветные яйца от Антонины Саввишны на разговенье.

Лодка врезалась в гальку и застыла. Вынесли на берег носилки, уложили на стоявшую невдалеке телегу, почти такую же, как у Федота. По размокшей крутолобой дороге она покатила вверх к кладбищу. Мальчик шёл рядом.

У обрывистого берега Северной стороны расположился целый палаточный городок.

Сюда съехались оставшиеся в городе семьи, когда началась вторая бомбардировка.

Городок этот напоминал цыганский табор, вот только шатры в большинстве своём были из парусов кораблей, затопленных в бухтах. Здесь же и наспех разбитые лавчонки, и незавершённые укрепления этой ещё не познавшей натиска врага части города.

Телега ползла по узкой лощине вверх между двумя небольшими холмами. Впереди ещё несколько таких же телег, прикрытых матросскими и солдатскими шинелями, а то просто грязной парусиной. Лошади привычно тянули к большой наспех сколоченной часовне, стоявшей на вершине северного холма.

Глуше звучала канонада. Мальчик тлел не оглядываясь. Взгляд бессмысленно уставился в дощатый задок телеги. Сапоги мерно вминались в вязкую полоску земли между следами от колёс…

Приехали. Два здоровенных солдата из похоронной роты, подхватив носилки, зашагали по направлению к часовне. Оттуда доносилось пение. Отпевали убитых офицеров. Даже для многих низших офицерских чинов не хватало места под сводами молельни. Не успевали сколачивать гробы, и многих хоронили просто так, в братских могилах, но строго разделяя по родам войск, полкам и экипажам - всё кладбище было разбито на участки.

Носилки с телом отца установили у входа, приставив их к длинному ряду убитых, над которыми торопливо произносил слова молитвы высокий худой священник.

Охрипший его голос с трудом прорывался сквозь дым кадила и сиреневатый чад лампадного масла. Кто-то рядом с Колькой тихо плакал и, словно захлёбываясь, вскрикивал иногда.

Мальчик стоял, плотно сжав губы, и смотрел на отца, как будто хотел запомнить его лицо навеки. Отец был странно не похож на себя. Чёрные усы казались совершенно чужими, лишними на белом, как туман, лице. А эти закрытые глаза…

Колька старался не глядеть на них - он боялся… И страшная мысль сверлила в мозгу: «Неужели его сейчас заберут от меня?» И ещё одна: «Почему я не плачу?

Ведь все вокруг плачут…» Но слёзы замёрзли в груди, хотя резковатый апрельский ветерок пытался раскрыть сомкнутые губы, смежённые ресницы. …Отца похоронили за часовней, выше её, почти у самого гребня холма, по склону которого разбежались кресты, кресты, кресты. Колька сидел на камнях, ещё до войны приготовленных для надгробий, и глядел на город. Отсюда, как на ладони, был виден рейд и Южная бухта, Корабельная сторона, все бастионы Городской части.

Город дымился, загорался, гулко вздыхал и казался огромной кочегаркой. Мальчик напряжённо вглядывался в небольшую лощину у подножия Малахова кургана, пытаясь разглядеть в ней небольшое кладбище. Там похоронена мать. Но за дымом не было видно могил, а может, их давно уже разбомбили английские снаряды…

Подсел одноногий солдат на костылях. Вытащил кисет, трубку и не спеша набил её.

Раскурил, потом, помолчав немного, не глядя на мальчика, спросил:

- Схоронил кого?

Колька не ответил.

Солдат не стал переспрашивать. Продолжал, словно говоря для себя:

- Сколько нашего брату тут успокоилось за эти полгода? Видимо-невидимо… Давеча унтер из похоронной команды сказывал, будто тысяч-от семьдесят будет. Вот как выходит - бьют народ-то. Оно и понятно: против одного Севастополя - француз, англикан, турок да ещё какие-то там cap… саракины не то сардины - тож полезли на русского!.. Вот поди потягайся с этакой тьмой-тьмущей…

А Колька думал, глядя на вздрагивающие дымки бастионов:

«Зачем, зачем это люди убивают друг друга? У французов ведь тоже немалость погибших и у англичан тоже… Сколько дней длится бомбардировка и неведомо, когда кончится… Где-то здесь, верно, лежит и Иван Нода, и молоденький канонир из отцовского экипажа. По дороге к Графской пристани Федот сказал, что свёз с батареи и дядьку Евтихия - ему оторвало ногу… Весь этот ад не укладывается в голове, это непонятно никак… Когда померла маманя, все говорили: не жильцом была всё одно. Оно и верно: болела не меньше года. Но тут - здоровый, сильный отец и вдруг - в земле… Нет, нет, это какая-то ошибка… Зачем это?»

- Говорят, у одних французов, - продолжал, попыхивая трубкой, одноногий солдат, - припасено снарядов на семь мильонов этих самых франков!.. Не веришь? - он повернулся к Кольке, хотя тот не сказал ни слова. - Хрестом могу заручиться: один зуав полонённый сказывал.

И он продолжал говорить, словно пытаясь доказать Кольке, что боезапасов у неприятеля больше, будто Колька спорил с ним…

«Когда объявляют перемирие, чтобы убрать трупы, - продолжал думать своё мальчик, - наши да враги мирно расхаживают между траншеями, а потом уходят по сторонам и снова начинают убивать друг друга из пушек и винтовок…»

К солдату подсела маленькая старушка, и он всё своё красноречие переключил на неё.

- Вчера француз думал, что четвёртый бастион умертвил вконец. Ан нет! Ночка прошла - и всё залатали.

- Говорят, Камчатку по второму разу с лица земного сносят, - поддакнула старушка.

- Это оно только так кажется, - пояснил солдат. - Накидали туда зёрнышек немалость, конешно. Однако палит, точно говорю: палит Камчатский люнет! - он докурил трубку, продул её и, пряча в кисет, продолжал: - Оно, бабуся, вишь какое дело получается: супостату штурм во как нужен, позарез. Инакше царь наш молоденький всю Россию созовёт на подмогу, и тогда несдобровать французам и англиканам. Вот они и бьют нещадно - авось где брешь пробьют и в штыки бросятся.

Однако ж и князь наш не дурак тож…

- Это, что ль, главный командующий новый? - перебила его старушка.

- А как же ты думала, бабуся, Горчаков - он похлеще Менылика-изменщика будет.

- Очкастый он, - пренебрежительно ответила собеседница, - да болтливый такой. В народе, знаешь, что говорят? На Дунае турку смешил и сюда, мол, по тому же делу направлен. Одна надежда на Павла Степаныча да страдальцев наших - матросов с солдатушками…

Колька смотрел на серые доски кладбищенской часовни, и ему хотелось закричать:

«Перестаньте, перестаньте говорить об этом побоище!..»

Покачивался тяжёлый деревянный крест на вершине часовни, а может, это плыли облака над ним, медленные и унылые, как заупокойное пение. Мальчик встал и начал спускаться вниз между свежими могилами. Гулкие раскаты боя словно вязли в густом воздухе, пропитанном лампадным маслом и псалмами, - он шёл сквозь это, всё ещё не сознавая, что отца нет.

Мимо кладбища на белой лошади промчался офицер в новеньком мундире. Колька подумал: «Верно, адъютант главнокомандующего». Невдалеке от палаточного городка находился штаб Горчакова. Он прибыл в Севастополь с месяц назад, надеясь воевать успешнее, чем его предшественник. Но уже после неудачной операции под Евпаторией запас бодрости начал иссякать. И перед началом второй бомбардировки Горчаков писал царю Александру: «Положение наше в высшей степени трудно, и одно ослепление неприятеля может поправить дела».

Положение Севастополя было действительно тяжёлым. Неприятелю удалось взорвать две мины у стен четвёртого бастиона. Бастион превратился в хаотическое нагромождение разбитых пушек, догорающих ящиков, рухнувших откосов. Большие потери и разрушения были на третьем и пятом бастионах, на Камчатском люнете.

Огромное количество убитых и раненых. Не хватало орудийной прислуги, снарядов, пороху. К концу бомбардировки в Севастополе остался только неприкосновенный запас снарядов на случай общего штурма. Но нужно было выстоять, во что бы то ни стало выстоять в этом ужасающем грохоте, сорвать неприятелю с таким усердием подготовленный штурм…

Колька шёл по дороге к палаточному городку. Мимо катились телеги и, обрызгивая грязью, проносились всадники. Он посматривал через бухту на Городскую часть, но что-то удерживало его - не хотелось переезжать, какая-то неосознанная боязнь расстаться с отцом теперь у лее навсегда.

Он бродил между разбросанными палатками и жалкими «фурлыгами», собранными из гнилых досок и кусочков фанеры.

Начало темнеть. Бомбардировка, как обычно, к вечеру стихла. Где-то рядом послышалась музыка - сюда давно уже перебрались торговцы с южной части и открылась ресторация для офицеров. Какая-то женщина с громадными ручищами остановилась перед Колькой.

- Ты чей, откуда?

Мальчик угрюмо посмотрел на неё и промолчал.

- Айда к нам, в фурлыгу, с моим отродьем развеселишься! - густым басом пророкотала женщина и потащила Кольку в одну из хибарок.

Трое ребят, один чуть постарше другого, сидели на соломе. Сгорбленная старуха раскладывала на одеяле жалкую пасхальную еду.

- На вот, держи, - женщина протянула Кольке кулич. - Не наешься, так хоть согреешься.

- Дитю на пасху деться некуда - вот свет перекуролесился! - прошамкала старуха.

- Антихристы проклятые! Ведь это в кои времена сошлось, чтоб у нас и у них пасхальная неделя- в один час, а вот же гнева господнего не побоялись - палят и палят, ироды!

Женщина с большими ручищами, верно, дочь этой старухи, грозно взглянула на мальчишку:

- Ешь, ешь, говорю! Ну?

Колька поблагодарил одними глазами и начал жевать серый твёрдый кулич. Старуха, поправив огарок свечи, продолжала монотонно, не обращая ни на кого внимания, словно пророчествуя:

- Вовеки не уходил супостат с земли нашей, чтоб разбит не был. Потому как земля русская такой орех, который ничьим зубищам не раскусить! И на сей раз не видать ему победы, сколько б кровушки христианской не пролилось!..

С того берега вяло доносилась канонада. Где-то рядом бесшабашно наяривала гармоника. И Кольке неожиданно захотелось разреветься, громко, навзрыд.

Его уложили спать вместе с тремя малышами. Старуха потушила свечу, но продолжала сидеть посредине палатки. Троица поворочалась и заснула. Колька лежал с открытыми глазами, невольно прислушиваясь к раскатам бомбёжки. Она гудела однообразно и приглушённо, и когда изредка доносились глубокие вздохи, мальчик вздрагивал, словно от боли. Он подумал, что впервые за последние полгода засыпает недосягаемым для вражеских бомб. И это было так странно, так непонятно…

Проснулся он засветло. Посреди палатки всё в той же позе сидела старуха, словно и не ложилась вовсе. Рядом ещё похрапывала женщина с густым басом. Мальчик встал, перешагнул через неё. Старуха подняла голову. Он хотел было шёпотом поблагодарить за гостеприимство, сказать, что ему пора, но старуха опередила мальчика, кивнула головой и вместо «прощай» указала рукой на выход.

Было странно тихо. Только изредка со стороны бастионов раздавались выстрелы.

Колька не заметил, как ноги сами зашагали по дороге к кладбищу. Но, пройдя метров двести, он остановился, повернулся кругом и медленно, словно сопротивляясь чему-то, пошёл вниз, к переправе.

На десятый день бомбардировка стихла. Яличник перевёз Кольку в город. Графская пристань встретила его многоголосым шумом.

- Ка-а-му на Северную!

- Ваше благородие! А ваше благородие! Мово там не встречали?

- Как трахнуло его, сердешного…

Колька поспешил выбраться из этого гама на пристанскую площадь. Но тут было нисколько не тише. В басовитые голоса взрослых вплетались визгливые мальчишескиё:

- Ну, и уродствие!

- Глянь, глянь, ноздрёю сопит!

Привлечённый возгласами, Колька подошёл ближе и увидел, что мальчишки дразнят верблюда. Диковинное животное с влажным хлюпающим носом приводило ребят в восторг. В другое время Колька и сам был бы не прочь позабавиться, но сейчас вид верблюда вызвал в нём щемящую боль, он с трудом сдержал себя, чтоб не разреветься. Вот точно такие же верблюды тащили на Северную сторону тяжело гружённые, сочащиеся кровью мажары с убитыми…

Мальчишка пошёл прочь от ребят. Перепрыгивая через кучки ядер, обходя спящих на земле солдат, Колька, наконец, выбрался на улицу, примыкавшую к Приморскому саду.

Солоноватый бриз доносил сюда звуки музыки, шарканье подошв танцующих и смех.

Совсем мирное время! Как будто и не было вовсе адской бомбардировки, как будто не было стонов и проклятий раненых, как будто не был убит отец…

Мальчишеские глаза застилает обида. Никому нет дела до него и до его горя!..

Колька смутно понимает, что на площадке танцуют те самые матросы, которым завтра идти на укрепления врага, в ночную вылазку, которым мытарствовать в вонючих окопах и землянках и которые, быть может, никогда больше уже не придут сюда. Но всё-таки!.. Он понимает, что девичий смех, который так раздражительно звонок, быть может, завтра или даже сегодня обернётся слезами. Но они смеются сейчас, когда отец там, на Северной!..

В весёлую музыку полкового оркестра вплетаются звуки траурного марша. Из церкви напротив выносят розовые гробы - это хоронят офицеров.

Тёплый апрельский ветерок - колышет приспущенные знамёна и хоругви. Траурный эскорт подходит всё ближе и ближе. Вот уже совсем примолкли вальсы и польки, их словно вобрал в себя торжественно-печальный похоронный марш.

Пропустив процессию, мальчик зашагал дальше. Он и сам ещё не знает, куда идёт и зачем. На четвёртый бастион? Но к кому?! Отца - нет. Мудрый Евтихий Лоик - ранен. Нет и лихого флотского барабанщика Ивана Ноды, и справедливого командира Забудского - его снова отправили в госпиталь. Никого нет из тех, кто стал парнишке родным и близким…

Мальчишка выходит на Морскую. Улица забаррикадирована. Стоят маленькие мортирки.

Какой-то матрос даёт пояснения ребятам. Те словно намагничены пушками.

Удивление, восторги, присвистывание!.. Колька переходит на другую сторону улицы.

Отвращение закипает в нём к этим разговорам об орудиях, о бомбардировках, атаках… Он с неосознанной злостью думает о тех, кто может восторженно говорить про войну.

«Кому, зачем это нужно, чтоб на свете не жил Корнилов, Суббота, отец?.. Как было весело играть в войну и как тоскливо и горестно на настоящей!..»

Остаются в стороне маленькие домишки в конце Морской улицы, и ноги сами поворачивают в Кривой переулок. Вот знакомая улочка, здесь, по этой дороге он возил туры и фашины для четвёртого бастиона. Тогда ещё был жив отец…

Сюда он приносил своё и отцовское бельё постирать. Знакомый плетень.

- Николка! - к нему подбежала Голубоглазка. - Заходь к нам, Николка. - Мальчик поднял на Алёнку печальные глаза и неуверенно сказал:

- Не, я пойду…

Но он не уходит. Куда идти?

- Идём, идём, - просит девочка. - Маманька! - неожиданно звонко кричит она. - Николка пришёл!

Но из комнаты ответа не слышно.

- Заходь, Николка, - умоляюще просит девочка, - маманька тебя давно видеть желают.

Колька потоптался на месте и пошёл вслед за Алён-кой в дом.

В комнате пахло кислым молоком, печёным хлебом и квасом. В углу, освещая иконы, горела маленькая свечка. Под образами стояла скрипучая деревянная кровать. На ней лежала женщина. Что-то знакомое было в её восковом лице, в полуседых прядках, прилипших к морщинистому лбу, в жилистых, протянутых к Кольке руках.

- Поди сюда, сынок, - послышался знакомый голос. Колька подошёл вплотную к кровати. - Давненько ты у нас не был…

Мальчишка всматривался в лежащую и в постаревшей, исхудавшей женщине узнавал и не узнавал Антонину Саввишну.

- Здравствуйте, тётенька…

- Здравствуй, здравствуй, сынок. Что ты так на меня смотришь? Али не признал?

- А маманьку нашу побило - на баксионе, землёй опрокинуло да бонбой задело, когда за ранеными ездила.

Мальчик осторожно присел на край кровати. Он ещё не знал, что Антонина Саввишна пошла служить сестрой милосердия, что в госпитале её быстро обучили санитарному делу. Вот только не повезло на первых же порах: зацепило взрывом.

- Маманю, - тихо продолжала Алёна, - главный доктор, его Пироговым зовут, при себе оставляет, говорит, мол, хорошо ходит за ранеными, душевно…

Саввишна спросила:

- Тимофей-то как? Здоров?

Колька хотел ответить, что нет больше Тимофея, что его отец навечно поселился в земле на Северной, но горло как будто кто-то сдавил, во рту стало горькогорько. Мальчишка поймал насторожённый, болезненный взгляд Антонины Саввишны и вдруг, зарывшись лицом в одеяло, разревелся во весь голос…

Колька остался жить у Антонины Саввишны.

По утрам они с Голубоглазкой бежали в город. На Кольку была возложена добыча хвороста и воды. С водой было нелегко. Противник с первых же дней постарался лишить севастопольцев пресной воды и разрушил водопровод, проведённый из окрестностей города. Приходилось подолгу простаивать в очереди у колодца. Но даже та вода, которую с таким трудом удавалось добывать, имела горько-солёный вкус.

Однажды Колька увидел Максима Рыбальченко. В стройном парнишке, одетом в матросскую робу, сшитую по росту, в новеньких сапожках, Пищенко с трудом признал своего дружка.

- Максимка! - что есть силы закричал он.

Рыбальченко степенно оглянулся: кто ещё там кличет его?

- Не признаёшь?

- Николка! - радостно отозвался Максим и бросился к приятелю.

За полгода, что ребята не виделись, Максим порядком изменился. Он превратился в стройного матроса, и со спины ему можно было дать не меньше шестнадцати-семнадцати лет. Лишь мальчишеское лицо, чистое и наивное, выдавало возраст.

Изменился и Колька. Рыбальченко с удивлением смотрел на заострившийся Колькин подбородок, сероватый цвет лица, на глаза, знакомые и незнакомые. Глаза, в которых всегда плясали чёртики, большущие серые глазища под смешно вздёрнутыми бровками! Теперь они словно потемнели и почему-то старались спрятаться за выгоревшими ресницами.

- Ну, как живёшь? - тряс Максим своего товарища.

Колька осторожно высвободился из цепких рук и, кивнув на деревянные бадейки, сказал грустно:

- Вот.. По воду хожу…

- Ты ж к бате на четвёртый собирался!

- А ты на Малахове сейчас? Слышал о тебе, - перевёл разговор Колька, - это тебя матрос Кошка выкрал?

- Меня! Тогда и остался я на Малахове. Юнгов там много с кораблей: Бобёр, Новиков, Рипицын… Иди к нам, я замолвлю словечко. Петро Маркович всё сделает как надо, он хоть и не на Малахове служит, но его все там уважают.

- Нет. Не надобно, - ответил Колька и, уклоняясь от дальнейших расспросов, показал на блестящие Мак-симкины сапожки.

- Откель?

- Холявки-то? - притворно равнодушно сказал Максим. - По заказу сапожничали.

Деньжонок не малость взяли, но память зато. Мамка сказала - награду отметить надобно. Вот и отметили.

- Награду? - переспросил Пищенко.

- Да, пять рублев золотом, - как ни в чём не бывало ответил Максим, - Пал Степаныч за англичана пожаловали.

- А! - догадался Колька и, помолчав, произнёс, не глядя на Рыбальченко: - Поздравляю.

- Спасибо… Да! - спохватился Максим, - я ж тебе наиглавного не сказал. На «Камчатке» теперь я буду, перевели вместе с батареей Малахов прикрывать. Там ещё дядько Семён. Помнишь, на Малахове - здоровущий, рыжий такой? Ну, что нас тогда выдворил? Так я теперь с ним, с Горобцом, при одном орудии.

Колька словно не слушал товарища.

- А мамка твоя супротив ничего? - спросил он неожиданно.

- Вот потеха-то! - расхохотался Максим. - Она, маменька моя, думала, что чадо её навек пропало. А я заявляюсь, как батя, по форме, да ещё с наградою - вся аж обомлела. А противу службы ничего не имеет. «Служи, говорит, за Отечество». Ну, так как ты - идёшь к нам а ли нет?

- Нет.

И Колька опустил голову.

Максим внимательно посмотрел на него.

- Пойдёшь на четвёртый?

- Нет! - Что-то злое появилось в голосе Пищенко.

Максим затянул потуже ремень и, с трудом сдерживая себя, бросил сквозь зубы:

- Оно, конечно, и бабью работу сполнять надобно…

Но остановился, увидев, как сжались Колькины пальцы. Нет, он не боялся драки. Но вдруг почему-то стало жалко дружка, и Максим уже мягче спросил:

- Живёшь-то как?

- Живу, - неопределённо ответил Колька.

- Где?

- У Антонины Саввишны…

Максим не знал, кто такая Антонина Саввишна, но уже само упоминание незнакомого имени заставило Рыбальченко насторожиться. И не зная, с чего начать расспрашивать, он тревожно поглядывал на товарища. Колька сам пришёл ему на помощь:

- Нет бати. Убило при орудии…

Максима словно ударило взрывом. Он стоял ошарашенный. Слова нелепо пытались заполнить страшную паузу.

- Може… байки всё это?.. Вот у нас единожды было: присыпало матроса землицей…

- Я сам при этом находился, - перебил его Колька и отвернулся.

Максиму вдруг стало неловко от того, что у него всё в порядке, что он награждён, что смерть ещё не коснулась их семьи холодным дыханьем. И, чтобы хоть как-то отвлечь Кольку от тягостных мыслей, стал говорить, говорить, словно этим можно было смягчить боль утраты:

- Меня однажды так трахнуло, что еле отлежался. А вот одного дядьку поранило смертельно, ядро здоровущее попало - ногу.и руку начисто оторвало. Его положили на носилки и хотели вчетвером в гошпиталь снесть, а он как закричит: «Постойте, братцы! Несите меня двое. Ежели с каждым, кого заденет чугунка, будет уходить по четверо, эдак и Севастополь стеречь будет некому…» Понесли его вдвоём, а тут аглицкая бонба всех трёх уложила. Вот сколько кровушки уходит на эту войну, - рассудительно закончил он.

- Много, - согласился Колька и протянул руку. - Побегу, уж Саввишна небось заждалась водицы. Раненая она, - пояснил он.

Приятели распрощались, и Колька, подхватив коромыслом бадейки с водой, направился в Кривой переулок.

Антонина Саввишна лежала всё в той же позе - без посторонней помощи она не могла поворачиваться. Колька разогрел похлёбку и поднёс ей. Но от пищи Саввишна отказалась.

- Алёнка прибегала, мы с нею и поснедали. Ты бы сам поел, сынок…

- Я не хочу, - отказался Колька и спросил: - А Алёнка куды подевалась?

- Должно быть, на баксион поплелась, - тихо, словно ворочая языком тяжести, ответила Саввишна. - Корпию там теребит али ещё каку работу сполняет, она у меня ко всему приверженная. Ты б подложил мне, сынок, тюфячок под голову - замлела я вся.

Колька выбрал подушку помягче.

- Удобно этак? - спросил он, подсовывая подушку под изголовье.

- Спасибо, Николка, удобно, - и продолжала прерванный разговор. - Уйдёт она на баксион, сейчас на пятый повадилась ходить, а у меня сердце захолонёт - убить же свободно может. А как ей расскажешь про материнские думки? Оно, конечно, нет желания под супостатом жить. Вот и приходится малому и старому в битве участвовать. Да ты приляг, сынок, тоже небось умаялся за день.

Колька лёг на лежанку и закрыл глаза. И сразу же словно окунулся в воду. Мутные круги расползались вдаль, потом они стирались и превращались в пороховой дым. И вдруг он увидел, как маленькая Голубоглазка под свистящими ядрами и пулями пробирается на бастион. Угрожающе цокают по камням пули, зло шипят запальные трубки. Над головой девочки проносится хрипящая шрапнель. Мимо! Мимо! Мимо! Но вот огромное ядро, величиной с дом, летит прямо на Алёнку. «Поберегись!» - кричит Колька. Но Голубоглазка не слышит. Ядро всё ближе и ближе… Мальчишка делает усилие и вскакивает на лежанке.

- Привиделось? - ласково спрашивает его Саввишна.

Колька кивает головой и снова ложится. Он уже не может вспомнить, что его так встревожило. Вспоминает, вспоминает, но вскоре усталость берёт верх, и мальчишка засыпает…

Проходили дни. Антонина Саввишна начала подниматься с кровати и всё внимательнее присматривалась к Кольке. Время словно отказывалось лечить его. Он мрачнел и мрачнел. Каким-то материнским чутьём Саввишна поняла, как действуют на мальчика разговоры о войне, и строго приказала Алёнке не сообщать при нём о делах на бастионах.

А Голубоглазка продолжала ходить к орудиям. Колька каждое утро отправлялся по воду и за дровами. Но иногда в пути он вдруг вспоминал, что Алёнка там, на линии огня - становилось страшно за это маленькое, тихое существо, - он поворачивался и, забыв обо всём, бежал наверх, к пятому бастиону. Но тишина останавливала его - со стороны бастиона стрельбы не слышно. Кляня себя за малодушие, Колька поворачивал обратно.

Однажды он встретил Федота. Арба с ранеными медленно катилась по исковерканной мостовой, грохоча, как целая артиллерийская бригада. Колька подумал было улизнуть - ему очень не хотелось встречаться с кем-либо из старых знакомых, - но возница уже заметил мальчика и остановил лошадей. Колька вынужден был подойти.

- Здорово, браток! - ласково сказал Федот, слезая на мостовую. Кони повернули головы и, узнав парнишку, радостно заржали. Колька непроизвольно улыбнулся и в ответ погладил вспотевшие добрые морды.

- Узнали, труденыши, - расчувствовался Федот. - Да и как не узнать, ты их небось хлебом своим кормил! Думаешь, я не замечал? - и он хитро улыбнулся мальчишке.

- Кормил, - согласился Колька и тоже улыбнулся.

- Слушай, браток, сидай ко мне, - Федот указал на арбу, - прокатимся и заодно побалакаем, а то калеченые стонут - надобно быстрейше в гошпиталь доставить.

Колька хотел было отказаться, но потом молча подтянулся и сел на краю сиденья.

Арба покатилась дальше.

- У кого приютился? - спросил после минутного молчания Федот.

- У Антонины Саввишны.

- А! Это добре. Зайти надобно. Привет ей передавай. Не забудь.

Колька пообещал. Кто-то громко застонал сзади. Федот повернулся и привычно бросил:

- Держись, родимый. Гошпиталь уже близко, зашьют, приладят - плясать будешь!

Колька опустил голову. «Сколько раз на день он повторяет эти слова!» - мелькнуло в голове.

А Федот продолжал:

- Ветрел на днях дружка твого - Василия Доценко. У него… тоже… отца… Остался при батином орудьи. Теперь, говорит, вдвойне мстить нехристям буду…

Они замолчали. Незаметно телега подкатила к госпиталю. Начали выносить раненых.

Колька прошёл за носилками в большой, высокий зал. Ударило запахом пота и лекарств. Он огляделся. Почти у входа над одной из коек склонился врач в белом халате и в чёрной шапочке. Он говорил:

- Я понимаю твою ненависть к сей войне. Только ненависть ненависти рознь. Тех, кто пришёл на нашу землю, чтоб залить её кровью, я, врач, готов убивать вот этими руками, которые каждодневно спасают жизни…

Колька подошёл ближе к доктору. Его жестковатое волевое лицо светилось такой убеждённостью, что мальчишка непроизвольно подумал: «Хоть бы не замолчал, хоть бы говорил ещё!»

И человек в чёрной шапочке продолжал:

- Вот какой ненавистью сильны мы. На всё идём - только чтоб враг земли нашей не топтал! Корабли затопили в бухте - пусть,не войдут паруса чужие!

Колька неожиданно спросил:

- А может так быть, чтоб по всей земле никакой войны никогда не было?

Доктор, словно продолжая говорить с раненым, так же запальчиво ответил: её - Люди дружить обязаны. А они не хотят. Кровь разменной монетой стала. Но когда-нибудь будет земля без войн! - и вдруг остановился: - А ты кто такой? - и неожиданно закричал: - Кто пустил без разрешения?!

Николку словно ветром сдуло.

Во дворе подошёл Федот и, тронув мальчишку за плечо, сказал:

- Поехали, отвезу обратно… - Уже на Екатерининской улице возница проговорил: - А знаешь, кто тебя выдворил? Это что ни на есть самый главный врач - Пирогов Николай Иванович…

В этот день мальчик возвратился в Кривой переулок позднее обычного.

А ночью ему приснился сон.

Низкая длинная землянка. В глубине - несколько огоньков, и голоса то наплывают, то вновь откатываются, словно прибой. А он никак не может уловить, кто это говорит: то ли его командир Забудский, то ли поручик Дельсаль. Да и слова какие-то странно знакомые. «Солдат воюет за Отечество, не за вас, не за меня и не за питерского барина, господа, - за Отечество!». Качаются огоньки над столом, и вот уже стол оказывается палубой корабля, который неумолимо тонет. Медленно исчезают огоньки в дрожащих водах Большого рейда. Парусник ложится на дно, чтоб не пропустить корабли врага в бухту. На дне темно и беззвучно… …Утром Алёнка, как обычно, собралась уходить.

- Ты куда? - остановил её Колька.

- На баксион. Я теперь на пятый хожу - ближе.

- И я с тобой.

Девочка удивлённо посмотрела на Кольку. Что с ним такое случилось? Ведь в последнее время он избегал даже разговоров о бастионах, а теперь сам напрашивается. Мальчишка перехватил её взгляд:

- Погляжу только и до хаты…

От дома Саввишны до пятого бастиона минут пятнадцать ходьбы, не больше. Но попали они туда часа через два - пришлось долго стоять в очереди у колодца. Не идти же с пустым кувшином к батарейным!

Бастион встретил их развалинами. Всё, что могло быть разрушено, было разрушено.

Всё, что могло гореть, - сожжено. По всему было видно: огненный смерч второй бомбардировки крепко зацепил и пятый бастион.

Если пушки уже успели установить на позиции, то за брустверы и землянки ещё не брались - не хватало людей. Даже минные колодцы были вскрыты, а защищающие их блиндажи снесены начисто.

С пятого бастиона хорошо просматривался четвёртый. Как на ладони была видна лощина, соединяющая их. Лощину перерезала траншея. По ней бастионы сообщались между собой. Не одна сотня солдат и матросов сложила в лощине свои головы.

Недаром прозвали её «Долиной смерти».

Алёна и Колька подошли к полуразрушенной землянке. Возле неё, в укрытии, матрос прилаживал к лафету маленькую мортирку. Он так увлёкся своим делом, что не заметил детей.

- Дядя Ковальчук! - позвала Алёнка.

Матрос поднял голову, и глаза его радостно заблестели.

- А, Голубоглазка! - Видно, носить ей это прозвище веки-вечные. - Слезай сюды. А цэ хто с тобой? Кавалер?

Алёнка надулась.

- Скажете такое, дяденька. Он тоже бонбардир, с четвёртого баксиона. Николка Пищенко.

- Ну? - смешно раздул щёки Ковальчук. - Тогда прошу прощенья.

Дети спустились в нишу. Колька сразу же подошёл к мортирке и спросил:

- Аглицкая?

- Аглицкая, - подтвердил матрос, с любопытством разглядывая подростка.

Тот вздохнул и отошёл.

- Може, пальнуть желаешь?

- Желаю, - серьёзно ответил Пищенко.

- А ну давай!

Колька привычно зарядил мортирку и поднёс к запальнику калёный прут. Вздрогнув, орудие откатилось назад.

Ковальчук взял перевязанную бечёвкой трофейную подзорную трубу и направил её в сторону английских позиций.

- Ишь ты! - с уважением сказал он, - в аккурат попал. По-матросски! Батя в солдатах али матрос?

- Погибши они на баксионе, - шепнула Ковальчуку Алёнка.

Бомбардир крякнул с досады за неуместный вопрос и сказал:

- Ты чаще приходь до нас, Николка.

- Я тут останусь! - вдруг заявил Пищенко.

- Командиров бы надо спросить, - задумался матрос, - вон они у тому блиндажу находятся.

Колька решительно направился к офицерской землянке.

- Постой! - догнал «го Ковальчук, - разом пойдём. - И пояснил: - За стрельбу твою скажу. …С бастиона Голубоглазка возвращалась одна. И в Кривой переулок Колька не пришёл ни сегодня, ни завтра…