Прямым попаданием снесло землянку кока Ерофеича, и он перебрался в фурлыгу Ковальчука и Кольки. Несколько взмахов сапёрной лопатой - и в землянке появилось ещё одно углубление-лежанка.

Места для Ерофеича больше, чем предостаточно!

- Много ль ему надо, - шутил Степан, - кок наш, словно гусеница, весь в растяжку.

Ерофеич отмалчивался и поглядывал вверх, стараясь сквозь узкий лаз увидеть, что делается на редуте. Его жилистая шея тянулась в направлении выхода.

- Этак ты и бонбу сюда притянешь, - засмеялся Колька. Уж больно смешным показался ему насторожённый вид Ерофеича. - И нихто тогда не узнает, пошто мы побиты.

Кок ему ничего на это не ответил, а только сказал задумчиво, как бы про себя:

- Пелисье ноне как-то по-дурному горланил - неначе быть штурму. Птица он научная, беду за версту чует.

- Тут и без Пелисье твоего ясно, кричи не кричи: наступлению быть непременно.- Ишь, как шпарит бусурманин!

Весь день не прекращалась бомбардировка. Лейтенант Шварц, спрятавшись за бруствер, в подзорную трубу наблюдал за Малаховым курганом. Но разглядеть что-либо удавалось с трудом. Почти весь Малахов заволокло дымом: сквозь редкие просветы были видны развороченные блиндажи и землянки, сорванные с лафетов стволы. Полуразрушенную башню Корниловского бастиона лизали языки пламени - горели туры.

Лейтенант повернулся вполоборота и поймал в фокус знакомые французские мундиры.

«Пришли в движение, - мелькнуло в голове, - видно, скоро уже…»

Бомбардировка внезапно прекратилась, но тревога, прочно засевшая в сердце, так и не покинула командира. Два дня зверской бомбардировки не могли быть просто обстрелом.

Шварца отыскал унтер-офицер Семёнов.

- Ваше благородие, - доложил он, - больше половины орудьев изничтожено. Заменить бы нужно…

Шварц взглянул на Семёнова, вздохнул и ничего не ответил.

- Разрешите приступить к ремонту, ваше благородие? - спросил унтер-офицер.

Лейтенант тихо сказал:

- Действуйте.

Унтер-офицер ударил в рельс. Тотчас же стали сходиться матросы и солдаты. Вылез из «берлоги» и Ерофеич. Он сразу же бросился к складу, но весь запас провианта разнесло снарядом. Полузадушенный Пелисье был присыпан землёй. Кок торопливо освободил петуха, и птица, то ли от радости, то ли с испуга, заголосила на весь редут.

- Ку-ка-ре-ку - Живём, братцы, - прислушался Ковальчук к петушиному крику: - Жив горлан!

К петуху на редуте успели привыкнуть все. Птицу словно не брали снаряды. Уже казалось - прямое попадание, ан нет, засыплет его, а Ерофеич отыщет, откопает.

Пелисье отряхнётся и прокричит своё извечное:

- Ку-ка-ре-ку!

Жив Пелисье - жив редут.

- Бачь, кудахче твой-то, - ткнул Ковальчук Кольку.

«Твоим», «Николкиным» петуха стали называть с тех пор, как парнишка спас его.

Но Колька отмахнулся и на петуха не обратил никакого внимания: одна из его мортирок лежала покорёженная.

Подошёл Семёнов, посмотрел на изуродованную мортиру и что-то отметил в своём блокноте.

- Ещё одна отстрелялась, - мрачно заметил он и, взглянув на печальное лицо мальчишки, добавил: - Не горюй, Николка, добудем новую. Горчаков не даёт, француз даст. Непременно добудем у бусурманина. - Сказал и пошёл дальше, на ходу подсчитывая убытки, принесённые обстрелом.

А Колька стал прилаживать единственную уцелевшую мортирку, стараясь привернуть её к лафету покрепче, словно таким образом можно было спасти её от бомбы или снаряда.

До полуночи над редутом раздавался шум восстановления: удары молотков, глухой стук кирки и лома, визгливый звук пилы. Собирались работать до утра. Семёнов подсчитал, что до рассвета управятся…

В полночь заглохшая было бомбардировка внезапно возобновилась. И с ещё большей силой. Но по редуту стреляли мало. Весь шквал огня обрушился на город и на укрепления Корабельной стороны.

- Продолжать работы, - раздался голос поручика Берга.

- Продолжать работы, - тотчас же повторил унтер-офицер.

- Продолжать работы, продолжать работы, продолжать работы, - понеслось по редуту.

И вновь заговорили лопаты, ломы, кирки…

Со стороны Малахова кургана донеслась ожесточённая ружейная стрельба. Там начался штурм. Французы бросили туда все свои силы. Они были уверены в победе. С бастионов правого фланга спешно снимались резервы в помощь защитникам кургана.

Прогрохотали мимо Кольки два уцелевших орудия Фёдора Тополча-нова. Прапорщик прокричал своему другу:

- На Корабельную, Ника! Прощай!..

Колька бросился к командиру батареи.

- Ваше благородие, дозвольте с резервом уйти!

- Нельзя, Николка, ты и тут надобен, - ответил Шварц.

- Ваше благородие…

- И не проси. Ковальчук! - крикнул он матроса.

- Я, ваше благородие!

- Объясните юнге Пищенко, - отчеканил лейтенант, - что российского матроса отличает не только храбрость, но и наличие разума. И ещё подскажите юнге, что и «а нашем редуте есть где развернуться!

Шварц поглядел на расстроенного Кольку и, не выдержав, улыбнулся: «Мальчонка ведь совсем, хоть и старый солдат». Захотелось подойти к парнишке и сказать что-то хорошее, по-человечески объяснить, что и здесь дорог каждый человек, но в это время земля под ногами содрогнулась: в Южной бухте заговорили боевые корабли «Великий князь Константин» и «Бессарабия». Они били по Килен-балке.

Колька стоял у своей мортирки и всматривался в сторону Корабельной. Оттуда тянуло гарью, доносились взрывы.

- Эх, не отпустили!..

Ковальчук скорее догадался, чем услышал, о чём говорит Колька.

- И не стыдно тебе? - оборвал он мальчугана, - дисциплину зовсим чувствовать отказываешься! А ще с Георгием…

В городе творилось что-то невероятное. Ночью Алёнка с матерью проснулись от страшного грохота. Даже они, привыкшие к постоянным бомбардировкам, не могли улежать на своих местах.

Быстро оделись и вышли на улицу. Мимо них торопливо проходили резервные полки, проносились подводы и двигались солдатки. И вое в сторону Корабельной.

- Чтой-то там неладное, доча, - проговорила Антонина Саввишна, - ой, чует моё сердце, чтой-то неладное.

Они остановили какого-то старика.

- Что там?..

- Бойня кроволюдская. Изничтожение роду человеческого происходит. Пелисье Малахов сожрать хочет!

Проходившая мимо них солдатка прокричала:

- Бабоньки! Айда на Корабелку! Худо там без нашего милосердия, худо!..

Мать с дочерью переглянулись.

- Побежали, Алёнушка, в лазарет.

По мосту через Южную бухту, в сторону кургана, двигались войска, снятые с правого фланга обороны.

Корабельная сторона встретила подводами с ранеными и убитыми, громыханием полевых орудий, пожарами.

С утра французам удалось прорваться к батарее Жерве и захватить её. Враги заняли близлежащие улицы, засели в домах. Угроза окружения нависла над Малаховым.

Но благодаря отчаянной смелости генерала Хрулева французы были выбиты из домов, а затем и с батареи Жерве.

Рассказывали, что с генералом было не больше сотни храбрецов, да и то наполовину вооружённых лопатами и кирками. Говорили, что сам Хрулёв чуть не погиб при этом.

- Один раненый, - сообщила Антонине Саввишне шагавшая рядом женщина, - сказывал, будто пули от сабли его как горошины отскакивали.

Пришли в лазарет. Сразу же нашлась работа - раненые всё прибывали и прибывали.

Лежали прямо на земле. Беспощадно жгло солнце. Со стороны бухты несло запахом горевшего спирта и краски - вражеский снаряд запалил баржу.

Мимо проскакал офицер на коне. Один из раненых, резко приподнявшись на носилках, что было силы закричал:

- Погодите! Ваше благородие, погодите!

Всадник остановился.

- Что вам?

- Ваше благородие, Нахимов, Павел Степанович, не убит?

- Упаси бог! Жив он, браток! Жив.

- Ну вот, теперь и умереть-то можно со спокойной душой, - сразу же послабевшим голосом сказал солдат и медленно опустился на носилки.

К нему подбежала Алёнка.

- Дяденька, дяденька, водицы попейте!

Солдат был мёртв…

День шёл к полудню, и хотя раненых поступало всё больше и больше, но сведения они приносили с собой всё радостней: почти по всей линии обороны враг отброшен.

Настроение защитников было такое, что прикажи им, они на штыках вынесли бы отступавших французов и англичан к Балаклавскому кладбищу!..

Штурм восемнадцатого июня был не просто неудачным для союзников, он был настоящей победой осаждённых.

Восемнадцатого июня, в день поражения французов под Ватерлоо, Пелисье мечтал реваншем увековечить своё имя в истории. Победа севастопольцев окончательно сбила спесь с честолюбивого маршала.

- Так, так, - радостно говорил командир редута, прохаживаясь мимо строительных рабочих, чинивших бруствер, - получил француз нежданно-негаданно! Должен вам сказать, - он повернулся к Бергу, наблюдавшему за работами, - сие настолько неожиданная оплеуха союзникам, что они-с не скоро очнутся! Ну рассудите сами, Александр Маврикиевич, - с жаром продолжал лейтенант, - Камчатка пала, два редута захватили, Малахов почти замолчал, да и здесь чуть не вплотную подобрались - как же не решиться на штурм? Думаю, Пелисье в душе был уверен, что после такого-с урону мы штурма не примем - выбросим белый флаг. И вся победа!

Да-с, - радостно, подёргивая усиками, говорил Михаил Павлович, - этого они-с не ожидали. Ручаюсь, не ожидали, Александр Маврикиевич!

Инженер стоял, расстегнув мундир, и, улыбаясь, слушал восторженную тираду всегда немногословного командира редута. Он и сам понимал, что позавчерашнее отбитие штурма - это огромная победа, в которую мало верило даже русское командование.

Ведь ни для кого из офицеров не было тайной, что Горчаков всё больше и больше склонялся к мысли о сдаче города. …Второй день шли восстановительные работы. Противник был настолько ошеломлён неудачей, что почти не стрелял. По всей оборонительной линии тарахтели кирки и ломы, слышались песни не разгибавших спины рабочих. Подвозили новые пушки взамен вышедших из строя: меняли перекрытия блиндажей и землянок. Похуже дело было с оборонительным валом - не хватало туров и корзин, но в ход пошло всё: старые телеги и разбитые ящики, корявые севастопольские камни, брёвна. Почти везде вал стал походить на баррикаду, из которой, ощетинившись, глядели дула орудий.

Над городом и бастионами плыл жаркий июнь. В этот день почти все на батарее проснулись раньше обычного. Без команды занялись кто чем: укрепляли амбразуры, чистили пушки, но всё делали молча, без единого слова. Молчали и работали, словно старались заглушить готовые вот-вот вырваться слова.

Колька помогал солдатам отливать пули. Вчера подсобрал ещё несколько фунтов.

Расплавленный свинец тёк по жёлобу, отсвечивая серебром. Мирон разогнул спину и, не выдержав, сказал:

- Николка, сходи к унтеру. Авось дозволит.

Несколько пар глаз с надеждой посмотрели на мальчишку. Кто-то сказал:

- Из нас никого не пустят, раз не велено… А тебя могут… Поди, Николка! Душа вся истомилась в неизвестности…

Пищенко встал, натянул бескозырку и решительно пошёл к землянке, где жил Семёнов. Офицер тоже давно уже не спал и встретил Кольку одетым.

- Ваше благородие, дозвольте!

Не глядя на мальчика, Василий Фёдорович тихо сказал:

- Не могу, понимаешь, не могу. Не велено никому и сказывать…

- Василий Фёдорович, я неприметно. Их благородие даже знать не будет. Я только порасспрошу, как и что там. Солдаты да батарейные заждались весточки…

Дозвольте, Василь Фёдорович.

Семёнов молчал. Он отвернулся от Кольки, стараясь скрыть навернувшиеся слёзы, и глядел в узкое окошко почти у самой земли. Из тяжёлых, наплывших сегодня туч медленно пробивалось солнце. Не слышно было выстрелов, только рядом- раздавались мерные удары лома.

Наконец, унтер-офицер повернулся. Колька стоял на прежнем месте, глядя исподлобья и упрямо сжав губы. Семёнов сел на койку, ещё раз взглянул на мальчика и, словно продолжая фразу, сказал: -…но если подведёшь меня!..

Мальчик сделал два шага к койке и тихо, но быстро проговорил:

- Ни в коем разе, Василь Фёдорович!

- Всё. Ступай. …И вот он шагает по улицам, заваленным камнями, обгоревшими стропилами и железом. Сердце тревожно выстукивает: «Жив ли, жив ли, жив ли?..»

Это обрушилось неожиданно. Вчера под вечер по редуту прополз слух: «Смертельно ранен Нахимов». Боялись произносить эту страшную весть в голос. Лишь яростно сжимались челюсти да пронзительная боль застывала в глазах.

Оказывается, Павел Степанович был ранен ещё третьего дня на Малаховом кургане.

Начальники батарей и редутов получили строжайшее указание: «не оглашать об этом до срока», чтоб не омрачать дух защитников. Но разве такое утаишь? Сотни гражданских и военных толпились у дома, где умирал адмирал…

Колька обогнул разбитую церковь и вышел на узкую улицу, в конце которой стоял небольшой, уцелевший от бомбёжек флигель. В нём до войны проживал командующий Черноморской эскадрой вице-адмирал Нахимов. Там лежал он и сейчас, уже третьи сутки не приходя в сознание.

Было около одиннадцати часов утра. Огромная молчаливая толпа собралась у дома.

Колька перешёл на противоположную сторону улицы и прислонился к стене обгорелого здания. Рядом, присев на камни, разговаривали полушёпотом пожилой солдат и совсем старый отставной мичман. Солдат рассказывал:

- С самого утра всё так же маялся страдалец наш… Вот сейчас, сказывают, задышал вроде бы. К дурному али к хорошему - бог знает…

Солдат замолчал. Потом, кряхтя, поднялся и молча пошёл вперёд, поближе к ограде.

Колька последовал за ним.

Напряжённо застывшие спины. Чёрные бушлаты, бабьи платки, офицерские мундиры.

Мальчик осторожно пробирался между стоявшими.

Неожиданно толпа зашевелилась и начала подтягиваться вперёд. К калитке подошёл офицер. Он был без фуражки. Взгляд беспомощно скользил по толпе. А губы, словно чужие, медленно проговорили страшные слова:

- Только что… Павла Степановича не стало…

Наступила тяжёлая, гнетущая тишина. Было слышно, как где-то на Корабельной раздавались одинокие выстрелы. Сотни людей, обнажив головы, молча, с трудам одерживая слёзы, начали креститься. И вдруг кто-то, не выдержав, зарыдал во весь голос. Надсадно, горько. По всей площади послышались вздохи и всхлипывания.

Подходили всё новые и новые люди и, узнав о случившемся, давали волю слезам.

Суровые, мужественные, они оплакивали своего адмирала, свою надежду и опору в тяжких думах о судьбе города, человека, ставшего руководителем обороны не по назначению, а по незримой воле всех этих людей, сердца которых подчинялись не рангам, а любви и уважению.

Колька стоял почти у самой ограды, сжав окаменевшими пальцами бескозырку.

Затуманенный взгляд отупело упёрся в залатанный бушлат матроса, стоявшего впереди. Матрос был на костылях, штанина правой ноги подвязана. Он стоял, широко расставив свежевыструганные опоры. Плечи его вздрагивали, голова угрюмо склонилась к земле. Что-то знакомое показалось в этом повороте шеи, в этих узких приподнятых плечах.

Колька сделал несколько шагов вперёд и посмотрел на матроса. И вдруг сквозь слёзы, застилавшие глаза, увидел знакомое лицо Евтихия Лоика. Бывший бомбардир с батареи Забудского стоял, прикрыв веки, по щекам катились слёзы, исчезая в густых усах. Мальчик шагнул в Евтихию и уткнулся в его опавшую грудь.

Матрос резко поднял голову Кольки и, узнав его, начал отчаянно, безумно целовать залитое слезами лицо. Он словно говорил: «Хоть ты, хоть ты жив, дорогой мой мальчуган, спасибо, что ты жив!» Так они и стояли, прижавшись друг к другу, не произнося ни слова. …На обратном пути Евтихий рассказал мальчику о своих злоключениях: о госпитале, о том, как его отсылали из Севастополя и как он уговаривал начальство оставить его хотя бы на переправе. Теперь старый бомбардир стал лодочником, а приписан к военно-рабочей роте.

Они шли по Морской улице. Лоик, словно нехотя, передвигал свои костыли и говорил прерывисто. Оба старались другими разговорами перебить готовые вот-вот вырваться слова о смерти Нахимова…

На следующий день город прощался со своим адмиралом.

К дому покойного без конца подходили люди. Солдаты и матросы прибегали сюда хоть на минуту, чтобы попрощаться с Павлом Степановичем. И тут же возвращались на бастионы.

В небольшом зале первого этажа стоял гроб, обитый золотой парчой. Три знамени склонились над человеком, доблести которого изумлялись даже враги, над человеком, который сам был знаменем севастопольской обороны.

Нахимов был покрыт боевым флагом с линейного корабля «Императрица Мария», под которым одержал знаменитую победу при Синопе.

Матросы рыдали. Припадая на колени, целовали руки покойного. И все шли и шли мимо гроба.

И вот бесконечная процессия растянулась по Екатерининской улице. Молчали, вновь и вновь вспоминая годы, проведённые с адмиралом. Молчали, думая об этом удивительном человеке, таком близком, таком простом.

Его узнавал в лицо каждый мальчишка, о нём рассказывали легенды в любой избе, к нему обращались за помощью в самые тяжёлые минуты жизни. Он был «своим» адмиралом. Умереть за него каждый почитал за честь.

Он жил довольно скудно, так как весь свой адмиральский оклад раздавал матросам и их семьям, а особенно раненым в госпиталях. За несколько дней до гибели пришёл царский указ о награждении Павла Степановича значительной денежной выдачей ежегодно. Он с досадой сказал: «Да на что мне аренда? Лучше бы они мне бомб прислали!» И мечтал о том, как бы эти деньги употребить с наибольшей пользой для матросов или на оборону города.

Врач, который лечил Нахимова, говорил, что его напряжение во время обороны было настолько нечеловеческим, что «замолкни в сию минуту осада, и это так или иначе было бы последним днём адмирала». В течение всей битвы Павел Степанович почти не снимал мундира, спал по три часа в сутки…

Процессия подходила к собору, заложенному прошлой осенью. Там уже были похоронены рядом со своим учителем Лазаревым адмиралы Корнилов и Истомин. С этого дня Владимирский собор становился вечным пристанищем четырёх замечательных флотоводцев - собором четырёх адмиралов.

Молчали бастионы. В море - угрюмые силуэты вражеских кораблей. Город разбомблён и сожжён. Траурный перезвон колоколов и тихая, печальная музыка. Повисли тяжёлые тучи, только кое-где пробивается солнце…

Молчат и серые горы с батареями врага. С этих батарей, подошедших к городу вплотную, как на ладони была видна вся процессия. Враги могли её расстреливать беспощадно. Но и враги молчали. В это утро они не сделали ни одного выстрела, отдавая дань уважения великому воину.

Город будто вымер. Повсюду, куда ни глянешь, груды догорающих развалин, искорёженные металлические столбы, перекрученные, словно бечёвки: вздыбленные и перепаханные снарядами мостовые. Ветер разносит по безлюдным улицам серую золу, обгоревшую бумагу, какие-то лоскутья, разный мусор. Не видно ни одного зелёного деревца. Деревья вырваны с корнем, и лишь могучие столетние тополи, упорно сопротивлявшиеся взрывам, обгорели и сейчас чёрными головнями упираются в дымный небосвод, укоризненно раскачиваясь в такт новым взрывам.

Жителей в городе почти не осталось. Они переехали на Северную сторону, и шумные улицы сразу осиротели. Ни громкого возгласа, ни детского крика. Лишь изредка можно увидеть, как, пробираясь сквозь завалы, по военным своим делам спешит солдат или матрос, иногда прогромыхает телега со снарядами или мажара с ранеными или убитыми. |Город не восстанавливают. Даже дороги не расчищают - все силы отданы бастионам.

Живы будут бастионы - жив будет город. Снарядов в обрез. Людей - также.

За время последних боёв на редуте Шварца вышли из строя почти все артиллеристы.

Немногие оставшиеся в живых ветераны под огнём обучают новичков стрельбе из пушек. Новички - это вчерашние артельщики, каптенармусы, повара, мастеровые.

Колька Пищенко, чёрный от гари, охрипшим голосом даёт наставления коку Ерофеичу.

Тот, худой, в измочаленном мундире, внимательно слушает подростка, и его кадык на тощей шее, словно привязанный, двигается за мальчишеской рукой. -… Я вам так скажу, Ерофеич, - веско произносит Колька, - для пушки самое что ни на есть главное - пыж вогнать потуже.

Видно, на всю жизнь запомнил парнишка наставления отца! Кок почтительно кивает головой, глядя на курносый, вымазанный в саже нос мальчика. -…ежели обнаружится зазор, плюхнется «лохматка» за вал, не далее. Кому польза от етого? - наставительно поднимает Колька палец и смотрит на Ерофеича.

- Кому? - переспрашивает кок.

- «Кому, кому!» Знамо дело - Пелисье, - снисходительно поясняет мальчуган.

- А вчерась Пелисье разорвало на клочки, - неожиданно сообщает кок. - Нема больше нашего горлана.

Ерофеич приподнял руку, чтобы перекреститься, -но на миг задержался. «Подобает ли молиться господу богу за петуха убиенного? Животное ведь?» Но, поразмыслив, всё же перекрестился.

«Петух - тож божья тварь, и греха в етом нет!»

- Пелисье?! Нашенского Пелисье?! - мрачнеет Колька.

- Нашенского. Того б складнее было. Да где его уцепишь? По блиндажам тот Пелисье хавается.

Колька сразу грустнеет. Ему жалко петуха, ради которого он рисковал жизнью.

- Сховать получше не смогли, - угрюмо говорит он Ерофеичу, - в фурлыгу бы засадили, може, и не прихлопнуло б его тогда!

- Так разве уцелеет нонче хто на баксионе? - рассудительно отвечает кок. - Люди гуртом гибнут, это тебе никакая-то там животная! Ложись! - неожиданно закричал он и припал к земле.

Рядом громыхнула бомба. У соседней пушки кто-то вскрикнул, но сразу же замолчал - видно, убило.

Ерофеича и Кольку обсыпало землёй. Кок ощупал себя - «как будто цел».

- Живой? - толкнул он Кольку.

- Живой! - парнишка вскочил и стал отряхиваться.

- Ну, а коли живой, - улыбнулся Ерофеич, - то давай продолжай ученье, а то не ровён час поранят тебя, али ишо што…

Парнишка вздохнул и продолжал:

- Вот ето - нарезные трубки.

- Кругловатые, што ль?

- Оне. Кондрат Суббота придумал. Не слыхивал о таком?

- Не довелось. Анжинер какой?

- Да не… Бонбардир. На четвёртом баксионе был…

- Башковитый, видать, - уважительно произнёс Ерофеич, - а где он теперича?

Колька ничего не ответил, только вздохнул.

- Сгинул, должно быть? - сказал Ерофеич тихо, словно самому себе. - Пуля - дура, и учёную голову не минет…

- Заряжайте, Ерофеич.

Кок, натужась, подтащил ядро и стал заряжать пушку, припоминая наставления юного бомбардира.

- Поспешайте, - торопил Колька, - не кривите прибойник… Так… так… хорошо. Пали!

Кок поднёс к запальному отверстию калильный прут, и пушка, вздрогнув, выплеснула ядро на французские траншеи.

- Теперича пойдёт дело, - одобрил Колька и отошёл к своей мортирке.

А у пушки остался хозяйничать Ерофеич. В один день он из кока превратился в бомбардира.

Незаметно усилился обстрел редута. С высоты пятого бастиона хорошо было видно, как загорелось туро-вое покрытие порохового погреба на Малаховом кургане и весь курган превратился в чёрное, исполосованное огненными языками облако.

Почти грудой развалин выглядел второй бастион, и лишь редкие ответные пушечные выстрелы говорили, что там есть ещё уцелевшие бомбардиры.

Ждали штурма. Он мог начаться в любую минуту. Но французы не торопились наступать и лишь методично «утюжили» бастионы и город.

Наступила тревожная ночь. Бомбардировка стала ещё сильнее. В городе полыхали кровавым пламенем целые районы. В бухте загорелся фрегат «Коварна», гружённый спиртом, и зеленоватое пламя осветило развалины первого и второго бастионов, помогая союзникам вести пристрелочный огонь.

Из-за Карантинной бухты то и дело неслись зажигательные ракеты, поражая огнеопасные объекты. На Малахов курган стали забрасывать метательные мины. Это были бочонки с двойным дном, стянутые железными обручами. Каждый такой бочонок вмещал килограммов сто пороха. К мине тянулся змеевидный фитиль. Взрыв «адского бочонка» на десятки метров разрушал укрепления вокруг.

Дюжина таких мин сделала своё дело. В передней части Малахова кургана бруствер был полностью срыт, ров засыпан, и под обвалившейся земляной толщей было погребено много орудий и сотни людей.

К утру бомбардировка несколько поутихла. Страшные разрушения представились взору - в темноте нельзя было определить размеры бедствия, а сейчас, при свете дня, содрогнулись даже видавшие виды ветераны.

Но, несмотря ни на что, бастионы готовились к бою…

Заканчивались 348-е сутки осады Севастополя. Начинался новый, 349-й день обороны…

…Пелисье хитрил. Наученный июньским разгромом, он хотел внезапного штурма. И это ему удалось. До самой последней минуты русские не знали о его начале.

Ждали нападения с рассветом, а Пелисье решил штурмовать днём. Днём бдительность притуплялась - изнурённые войска обедали, отдыхали: ведь ночью дежурить у пушек, стоять в карауле, восстанавливать разрушенное.

Чтобы ввести русских в заблуждение, французский командующий распорядился показать усиленное движение в своих окопах против пятого бастиона и редута Шварца.

Впрочем, Горчаков не обратил на это никакого внимания. И не потому, что распознал хитрость врага. В душе Горчаков давно уже сдал город, но открыто в этом не признавался. Он побаивался Нахимова - фактического руководителя обороны.

Смерть адмирала развязала ему руки.

- Идут! Степан Иваныч, идут!

- Спокойно, Николка.

- Палить надобно, Степан Иваныч…

Ковальчук взглянул в сторону офицерского блиндажа: там, спрятавшись за траверсом, наблюдал за действиями противника лейтенант Шварц.

- Будет указание, Николка. Его благородие не прозевают, - успокоил парнишку матрос.

В эту минуту лейтенант приподнялся, словно подслушал разговор, и спокойно, не повышая голоса, как-то по домашнему, скомандовал:

- Картечью… Пли!

Прогремел выстрел. Рядом, словно эхо, отозвалось другое орудие. «Ерофеич палит», - отметил про себя парнишка.

Ерофеич стрелял самозабвенно, как настоящий бомбардир. Худющий, в обгорелом тельнике, он, как привидение, метался от пушки к ядрам и обратно. Быстро заряжал и стрелял беспрестанно. Кок не прислушивался к командам, да их и не было слышно. Он сам себе командовал:

- По хранцузу - или! По турку - пли! По сардину - пли!

Рядом с Ерофеичем упал бочонок. Из его днища змейкой вился дымящий фитиль.

«Это что ещё за штуковина?» - удивился кок. Ему не приходилось видеть подобного.

- Мина! - вдруг закричал около него Ковальчук. - Ховайсь!

Ерофеич и Колька инстинктивно припали к земле, а матрос, делая двухметровые шаги, бросился к бочонку.

Фитиль зловеще продолжал дымиться, и чуть приметный огонёк подбирался к днищу.

Ковальчук схватил валявшуюся рядом лопату и, недолго думая, обрубил ею запал.

Теперь мина была не опасна. Сейчас это был просто бочонок со ста килограммами пороха.

- Чуть на небеои не вознеслись! - улыбался Ковальчук, спрыгивая в ров.

Колька хотел что-то спросить у Степана, но в это время матрос, всё ещё с улыбкой на лице, виновато сказал:

- А меня, кажись, поранило…

- Куда? - встрепенулся мальчишка.

- Броде туточки, - Ковальчук неуверенно поднял руку, словно боялся ошибиться, и вскрикнул от боли.

Колька разорвал тельник и увидел у предплечья маленькое отверстие с запёкшейся кровью по краям.

- Должно быть, лебёдушка поцеловала, - поморщился Ковальчук. - Эк жалит!

Парнишка поспешно достал бинт и стал накладывать повязку. Нужно было спешить - синие мундиры были близко. Краем глаза он видел, что одна из колонн повернула на угол пятого бастиона, другая движется прямо на них.

Шварц приказал прекратить огонь: навстречу французам разворачивался Житомирский полк.

Колька видел, как сошлись, смешались в пёструю скрежещущую толпу две волны.

Блестя, словно рыбы, выпрыгивали над головами сабли и стрелы штыков. Доносились отчаянные выкрики озверевших людей.

Схватка шла метрах в восьмидесяти от редута. Артиллеристы, забыв об опасности, повскакивали на вал. Если бы не приказ «оставаться у орудий», они все были бы уже там, с житомирцами.

Бой был коротким, как молния, и, как молния, уничтожающим: колонна французов не возвратилась в траншеи, но наших пехотинцев осталось не больше двух десятков. А из второй параллели вражеских окопов уже вырастала новая волна.

Силы были слишком неравны. Резервы подойти не успели. Шварц отдал приказание отступать к городскому оврагу.

Но французам не удалось развернуть пушек - они были выбиты огнём пятого бастиона. Защитники редута с уцелевшими житомирцами заняли укрепление. Быстро привели в порядок орудия и открыли огонь по возвращавшейся колонне…

Фёдор Тополчанов, который вновь возвратился на редут, прокатывая мимо Кольки своё орудие, сунул мальчугану подобранный только что французский пистолет.

- На всякий случай, Ника! - прокричал прапорщик.

Пищенко не успел поблагодарить, как послышался голос командира:

- Не зевать! Огонь, огонь!

Теперь они с Ерофеичем были у одного орудия. Степан остался в овраге: раздробило ступню. Кок умудрился где-то при падении рассечь лоб, и разорванный тельник, словно чалма, полосател у него на голове.

Колька, засунув пистолет за пояс, громко командовал:

- Ядро! Пальник! Ерофеич, быстрей!

Французы, поддержанные колонной, отступившей от пятого бастиона, шли и шли на редут. Они растянулись метров на двести, прикрыв скопление свежих сил против соседнего люнета Белкина. Атакующая колонна была уже почти у вала, когда в стороне люнета раздался оглушительный взрыв. Это сработали ещё весной заложенные Бергом электрические мины! Половина отряда была уничтожена. Но оставшиеся в живых, несмотря на плотный огонь русских, продолжали атаку.

Враги ворвались на редут Шварца. Матросы и солдаты дрались кто чем мог: камнями, ядрами, прикладами. Схватка шла между орудиями, а с вала спрыгивали всё новые и новые атакующие. Колька, спрятавшись за разбитой мортирой, палил из пистолета.

Он видел, как отчаянно отбивался банником Ерофеич, как выпрыгивала над тёмно-синими шапочками его полосатая чалма. Не замеченный французами, мальчик стрелял им в спину, помогая коку в неравной схватке.

К нему подполз Фёдор.

- Отходим, Ника! Французы сзади!

- Погоди, погоди! Ерофеич!..

Но было уже поздно. Смешная чалма исчезла за спинами врагов. А рядом уже раздавалась дробь французских барабанов.

Прижимаясь друг к другу и отстреливаясь, Фёдор с Колькой отступали к своим. Они видели, как какой-то офицер пытался вколотить на валу французский флаг.

Прапорщик несколько раз стрелял в него, но тщетно: было уже далеко. Друзья, стиснув зубы, старались не глядеть в сторону вала.

Неожиданно, славно в отместку за их мучения, ядро с пятого бастиона сбило ненавистное знамя, и в это же время в противоположной стороне редута послышалось громовое «ура!» Ещё не успев сообразить, в чём дело, французы бросились назад и неожиданно оказались в мешке.

Правый фланг русской обороны успешно отбил все атаки противника. Хуже обстояло дело на Корабельной стороне.

Малахов курган истекал кровью. На каждого русского приходилось до десятка врагов. Французы вклинились в глубь кургана и заняли батарею.

Неожиданно заговорила Корниловская башня. Несколько матросов, во главе с поручиком Юнием, забаррикадировали каменную арку, ведущую внутрь башни, и продолжали вести огонь!

На помощь спешил генерал Хрулёв во главе Ладожского полка. Враги позволили русским подойти ближе и, почти в упор, дали несколько залпов. Передние ряды сразу же были скошены. Французы начали заходить в тыл. Кто-то прокричал генералу:

- Куда отступать?!

- Отступления нет!

- Где же резервы? Кто подкрепит?!

- У нас в резерве Россия! - ответил Хрулёв.

Через несколько минут он был тяжело ранен.

Командование принял генерал Юферов.

- За Нахимова, благодетели! Вперёд!..

Они вломились в проходы между траверсами. Завязался жестокий рукопашный бой.

Французы окружили плотным кольцом генерала Юферова с несколькими солдатами.

Прижавшись спинами к насыпи, они отстреливались. Генерал оборонялся шашкой.

Французы, увидав генеральские погоны, предложили Юферову сдаться. Но вместо ответа тот прокричал:

- Братцы! Умрём за Севастополь! - и, сверкая шашкой, бросился вперёд. Рой пуль, как свирепые осы, вонзился ему в грудь, лицо, живот…

Но Малахов курган всё ещё не был покорён. Засевшая в Корниловской башне горсточка матросов продолжала отстреливаться. В пылу сражения французы сначала не замечали, откуда ведётся огонь, но когда утихли взрывы, храбрецов обнаружили.

Зуавы бросились в атаку. Двое из них тут же были посажены на абордажные пики, остальные поспешно отступили.

Стали стрелять по окнам-бойницам. И это не помогло. Матросы забили окна мешками с землёй. Тогда французы обложили башню хворостом и подожгли, надеясь выкурить русских. Но, когда огонь уже лизал бойницы, французы сами стали поспешно тушить пожар - мог взорваться пороховой погреб. Подвезли мортиру, и из неё, через разбитую дверь, начали расстреливать смельчаков.

Над Малаховым курганом взвился французский флаг. «Ворота Севастополя» были взломаны. Все понимали, что дальнейшие бои за Южную сторону бессмысленны…

Уже садилось солнце, когда Горчаков дал указание взрывать укрепления, склады и оставить южную часть города.

Фёдора Тополчанова с группой солдат спешно отозвали в город. Когда он покидал редут, до слуха донёсся хриплый голос какого-то моряка:

- Не уйдём с баксионов! Не велел Павел Степанович, понимаете - не велел!.. Пусть сухопутное начальство само уходит, а матросы до последнего останутся здесь!

И голос командира редута Шварца:

- Пойми ты, друже, это бесполезно. Только лишние смерти. Без Малахова нам не удержаться…

Тополчанов тоже понимал всю бесцельность дальнейшей битвы. Но всё равно горечь сдавливала горло и на душе было сумрачно. Фёдор застегнул мундир и зашагал быстрее, чтобы не слышать этих разговоров.

Во многих местах начались взрывы. По улицам шли уцелевшие жители с котомками.

Густела темнота. Назойливо гудела канонада.

Неожиданно прапорщик увидел идущую навстречу ему Алёнку. Он быстро подошёл к девочке и, перекрикивая гул, проговорил:

- Куда ты, куда ты идёшь!? Поворачивай к Графской!

Голубоглазка смотрела на него молча, и Фёдор с ещё большей обеспокоенностью прокричал:

- Иди к переправе! Сейчас начнут отступление.

Она, не опуская головы, упрямо сказала:

- Як Николке, пустите!

Тополчанов не отступал. Он схватил Алёнку за руку:

- Немедленно возвращайся к матери, слышишь меня или нет?!

Девочка тем же странным голосом сказала:

- Маманя сгорела в гошпитале…

И прошла мимо ошеломлённого Фёдора.

Она шла по улице, круто поднимавшейся вверх, задымлённой и заваленной обломками здания. Она шла в сторону редута…

Фёдор догнал солдат, угрюмо шагавших к Морской библиотеке. По приказу князя Васильчикова это здание, как и многие другие прекрасные сооружения, должно было быть уничтожено. «Врагу мы оставим пепелище и ненависть!» - говорил он.

Книги вывезли из библиотеки ещё с месяц назад. Местами здание было разрушено, но по-прежнему торжественно венчала его «башня ветров».

Поджигали в нескольких местах. Уже синие языки облизывали оконные рамы, исчезали и вырывались вновь. Внутри хрипело и завывало. Дымные косы вплетались в завитушки карнизов.

Фёдор смотрел в огненные глазницы здания и не мог понять, постичь того, что Севастополь они покидают, что через какие-нибудь сутки здесь будут расхаживать враги. Злые языки метались по юному лицу прапорщика, лезли в глаза. Он сомкнул веки, и в воображении замелькали то Алёнка, уходящая вверх по улице, то солдаты с факелами в руках, а то Пищенко со своими мортирами.

Чей-то голос оборвал эти видения.

- Ваше благородие! Велят переходить к складам!

Фёдор взглянул на солдата и, ещё ничего не понимая, бросил:

- Хорошо, идём!

Они зашагали по узкой улочке вниз, к Южной бухте.

А с бастионов уже потянулись первые шеренги отступающих. Громыхали колёса пушек.

Позвякивала амуниция. Солдаты и матросы шагали, понуро опустив головы. Ни на секунду не смолкала канонада. Но вот её окончательно заглушил грохот взрываемых казематов и погребов. Густое красновато-туманное облако поднималось над городом и медленно исчезало где-то в глубине потемневшего неба. Облако закрывало звёзды и наполняло пространство под собой удушливым горьким запахом.

С редута Шварца горевшие улицы казались стоглавым змеем. Сжав обветренные губы, отходили на построение защитники редута. Молча заклёпывали орудия, забирали принадлежности. Над ними продолжало грохотать и бесноваться небо. Рядом ухали снаряды, то и дело вскрикивали смертельно раненные. Колька взвалил на плечи тяжёлый ранец Степана, взял в руки маленький прибойник и в последний раз взглянул на свои искорёженные мортирки. Он мысленно шептал им:

«До свиданья, мои дорогие! Я ещё вернусь и починю вас!»

Потом он спустился в лощинку за редутом и стал в шеренгу таких же нагруженных и мрачных матросов. Отряд двинулся в город.

Они прошли метров двести. Позади раздался взрыв, затем другой, третий. Повернув головы, отступающие увидели клубы рыжего дыма над своим редутом. А взрывы всё продолжались и продолжались…

Когда Колька отвёл глаза от пожарища, он увидел Голубоглаэку. Она шла навстречу отступающим босиком, в разорванном и обгорелом платье. Отряд поравнялся с ней: девочка молча подошла к Кольке и так же молча зашагала рядом.

По развороченной, пылавшей улице они подходили к Графской пристани. Там скопилось огромное количество народа: пехотные роты, матросы, артиллеристы.

Испуганно храпели кони и косились на пылавшие коробки домов. Стонали раненые на повозках. Раздавались команды, крики, но разобрать их в этом шуме было почти невозможно.

Колька и Алёнка стояли в шеренге, бессмысленно глядя на всё происходящее. Лишь через многие минуты тяжёлого молчания мальчик спросил:

- А что… мать-то?..

- Гошпиталь рухнул сразу, - ответила Алёнка, - всё горело… я подбежала…

И больше не могла вымолвить ни слова.

Послышалась команда унтер-офицера Семёнова:

- Проходи ближе!

Продвинулись ещё метров на десять. И снова остановились. Все глядели на бухту, через которую пролёг понтонный мост к Северной стороне. Мост начинался рядом с Графской пристанью и выходил к Михайловской батарее. По нему бесконечным потоком шли войска, обстреливаемые с высот, уже занятых противником…

По рейду сновали лодки, раздавались крики и ругань перевозчиков. На противоположной стороне бухты горело какое-то строение - значит, снаряды английских батарей уже перелетали залив. Над водой то тут, то там выпрыгивали рваные всплески и, пенясь, оседали в тёмные волны. Покачивались и скрипели понтоны. Неровно выстукивали по ним колёса телег и пушек.

Наконец, вступили на мост. Двигались медленно, густой молчаливой массой. Колька с Алёнкой шли у самого края настила. Не прошли и четверти расстояния, как движение застопорилось. Впереди разорвалось ядро и спешно расчищали мост от повреждений. Поднимали раненых. В судороге билась артиллерийская лошадь - её сбросили в воду, и колонна снова пришла в движение.

Порою оглядывались, и усталые глаза видели поднимавшийся кверху город, окутанный дымом, в клочьях пожарищ. Но туда, где, казалось, уже не могут и быть люди, продолжали лететь ядра и тяжёлые разрывные снаряды. Ухали и гулко раскатывались взрывы.

Справа посредине рейда медленно и страшно оседали в воду шесть боевых кораблей и несколько пароходов. Всю оборону они из Южной бухты обстреливали противника. И вот могучие корпуса уже почти полностью поглотила вода. Вздрагивают, словно от озноба, голые, беззащитные мачты. Ещё минута, другая, и над кораблями злорадно заплещут волны…

Идущие по плавучему мосту матросы останавливаются и жёсткими рукавами бушлатов вытирают глаза. Раскаты громыхающей бомбардировки кажутся траурной музыкой.

Не доходя метров десяти до берега, Колька увидел справа у камней Евтихия Лоика.

Тот, опираясь на один костыль, выкручивал тельняшку. Евтихий тоже заметил мальчика и жестами разъяснял, что лодку его перевернуло и что сам он чуть не потонул. «Видишь, теперь и костыль один остался да, в придачу, сам как курица мокрый».

Наконец, вышли на скалистый берег Северной стороны. Лоик подковылял к Алёне и Кольке. Взглядом спросил у мальчика: где, мол, Антонина Саввишна? И тут же всё понял. Он молча натянул на себя тельняшку и сказал:

- Я тут тебе встречу приготовил, Николка. Вон на том пригорке. - И указал на небольшой холмик правее Михайловской батареи.

Колька удивлённо взглянул на Евтихия. Старый бомбардир заговорил, хитро щуря глаза:

- Садится ко мне в лодчонку. Как положено, с крестом да с ранением… Ну, как завсегда водится, разговорились. Вдруг он - бац, тебя вспомянул. Слово за слово - гляжу, знает. Я ему: так, мол, и так, видимся мы с Николкой. Ты бы поглядел, как он обрадовался!.. Перевёз я его. Говорю: жди здеся и встретишь, коли чего не случится…

Колька не выдержал:

- Кто? Кличут как?

- А сам узнаешь, теперича недолго.

В это мгновенье Голубоглазка тихо сказала:

- Вот он стоит, Николка!

Мальчишка посмотрел в сторону Алёнкиной руки и радостно крикнул:

- Максим!

Товарищи обнялись… …Они стояли на небольшом каменистом пригорке: Максим, Колька и Голубоглазка.

Впереди, подложив под себя костыль, сидел Евтихий Лоик. Он глядел на город, на мост, по которому всё ещё двигались войска.

Максим неторопливо рассказывал: -…Пётр Маркович меня и проводил в лазарет. Потом частенько проведывал.

Говорил: выходишься, разыщешь дружка своего - поклон передай. Я ведь про тебя Кошке рассказывал…

- Благодарствую, - негромко сказал Колька, продолжая глядеть на город. -…Я думал, попаду к самому Пирогову, но его в гошпитале к тому часу не было… Спервоначалу дох-тор хотел было ногу резать - и всё тут! Но потом всё ж таки оставил при мне и заживил… Я ведь третьего дня как вышел. Маманя моя тут, на Северной обитает, а батя сегодня лишь с фрегата сошёл…

Тут Максим осёкся. Он взглянул на друга и на Алёнку (Евтихий шепнул ему о Саввишне). Они продолжали стоять, прижавшись друг к другу, и не произносили ни слова. Всё смотрели и смотрели на багровые холмы южной части.

Движение по мосту почти прекратилось. Последние матросы и солдаты бежали по грузовым понтонам. Сверху было видно, как начали разводить мост.

Над рыжим облаком, покрывающим город, блестели яркие, удивительно спокойные звёзды. Небо было над головой невероятно чистое и какое-то сонное.

А город продолжал гореть. Сотни костров полыхали вдали, порою исчезая в дыму и снова отчётливо появляясь. Удивлённо смолкли вражеские батареи. И в этой слегка затихшей полуночи ещё отчётливее слышались последние взрывы на наших батареях.

Не выдерживая адской жары, то тут, то там взлетали в воздух пороховые погреба и склады. Последние вздохи многострадального Севастополя…

Колька тихо сказал:

- Всё. Нет больше редута.

- Нет нашего четвёртого, - в тон ему произнёс Евтихий.

Максим Рыбальченко думал, глядя в сторону Малахова кургана: «Там уже разгуливают французы и смеются над нашими разбитыми пушками… А, может, уже успели установить свои?..»

Колька спросил, будто до него только сейчас дошёл страшный смысл всего свершившегося:

- Выходит, что бусурманы уже в город входят!?

- Выходит, что так, - подтвердил Лоик.

- Входят… в город… - неслышно прошептала Алёнка.

Тогда они ещё не могли знать, что неприятель в течение двух последующих дней не осмелится вступить в груды развалин, покрытых слезами и кровью, носящих гордое название Севастополь.

К холмику подходили солдаты, у некоторых в руках коптили факелы.

Кто-то положил руку на Колькино плечо. Парнишка оглянулся и с трудом узнал в грязном подростке, в разорванном мундире прапорщика Федю Тополча-нова. Он одним из последних перешёл мост, до конца участвуя во взрывных работах.

Теперь они стояли вчетвером и глядели на умирающий город. Встал Евтихий и подошёл к ребятам. Рядом какой-то офицер при свете факела читал солдатам приказ по Южной армии и военно-морским силам в Крыму:

«Храбрые товарищи! Грустно и тяжело оставить врагу Севастополь…»

Упруго и торжественно звучали слова. Они неслись в темноту над застывшими бескозырками и фуражками, над притихшими воинами славного города.

- «…Но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году!

Москва стоит Севастополя! Мы её оставили после бессмертной битвы под Бородиным - тристасорокадевятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино…»

Сурово сдвинув брови, слушали приказ юные севастопольцы. И в памяти снова и снова вставали месяцы пожаров и смертей, ранений и штурмов, месяцы горя и радостных побед. Пальцы сами собой сжимались в упрямые кулаки.

А голос продолжал, звуча, как натянутая струна:

- «…Но не Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственной рукой зажжённого, удержав за нами честь обороны, которую дети и внучата наши с гордостью передадут отдалённому потомству!»