15
Он безумен, безумен, безумен, как шляпник. Что же, такое водится за всеми Финчами. Вся разница между прочими и дядей Джеком в том, что он-то о своем безумии знает.
Она сидела за столиком на задах кафе мистера Канингема и ела мороженое из провощенного бумажного ведерка. Мистер Канингем, как человек чести, выдал ей большую порцию бесплатно в награду за то, что вчера отгадала его фамилию, и Джин-Луиза еще и поэтому любила Мейкомб – здешние люди помнили свои обещания.
Что нес дядюшка? Обещай мне… второстепенное… англосаксы… бранное слово… Чайльд-Роланд. Надеюсь, он хотя бы не утратит представления о приличиях, иначе его запрут в психушке. Он так безмерно далек от нашего века, что даже не может сходить в нужник – он ходит в ватерклозет. Однако сумасшедший он или нормальный, дядюшка – единственный из них всех, кто не сделал и не сказал такого, что…
Зачем я снова пришла сюда? Чтоб хуже было, видимо. Посмотреть на задний двор, где когда-то росли деревья, где стоял гараж, и задуматься – не приснилось ли мне все это? Вон там Джим парковал автомобильчик, на котором ездил ловить рыбу, а там, у забора, мы копали червей, а вон там я посадила бамбук, и мы потом выпалывали его двадцать лет. Мистер Канингем, должно быть, засолил почву, где он рос, потому что бамбука я больше не вижу.
Сидя на послеполуденном солнце, она заново выстроила свой дом, населила двор отцом и братом и Кэлпурнией, в дом через дорогу поместила Генри, а мисс Рейчел – по соседству.
До конца учебного года оставалось тогда две недели, и она впервые пришла на танцы. На этот бал, предшествовавший выпускному вечеру и приходившийся неизменно на последнюю пятницу мая, старшеклассники по традиции приводили младших братьев и сестер.
Джим был капитаном команды Мейкомба, впервые за тринадцать сезонов победившей Эбботсвилль, и его футбольный свитер обретал все большее великолепие. Генри был президентом Дискуссионного клуба старшеклассников – это единственное, на что у него хватало времени после уроков, – а она была глупой девчонкой четырнадцати лет, запоем читавшей викторианскую поэзию и детективные романы.
В те дни модно было ухаживать за девушками с того берега, и Джим был так отчаянно влюблен в сверстницу из округа Эббот, что всерьез намеревался последний школьный год отучиться там, однако в намерении своем не преуспел благодаря Аттикусу, который решительно воспротивился, а в утешение выделил Джиму денежные средства, достаточные для приобретения «Модели-А»-купе. Джим выкрасил машину в сверкающе-черный цвет, собственными руками добился, чтобы покрышки с белым ободом выглядели как заводские, неустанно полировал свое транспортное средство и каждую пятницу отправлялся на нем в Эбботсвилль, сохраняя невозмутимое достоинство, которому не мешало то обстоятельство, что машина грохотала, как исполинская кофемолка, а при появлении своем неизменно привлекала многочисленные стаи собак.
Джин-Луиза не сомневалась, что Джим и Генри составили комплот с тем, чтобы заманить ее на бал, но отнеслась к этому снисходительно. Поначалу она вообще решила, что ей там делать нечего, но Аттикус сказал, что будет странно, если все приведут своих сестер, а Джим нет, и что ей наверняка понравится, и пусть она выберет себе у Гинзберга любое платье себе по вкусу.
Она отыскала там истинное чудо. Белое, с буфиками на плечах, с юбкой-колоколом, раздувавшейся, когда она кружилась. Одно только было плохо – в нем она выглядела натуральной кеглей.
Она проконсультировалась с Кэлпурнией, которая сказала, что тут уж ничего не попишешь, кому что Бог дал, тот с тем и живет, и у всех девочек в четырнадцать годков дело обстоит примерно так.
– У меня – хуже, – сказала она, подтягивая линию выреза повыше.
– Ты всегда так выглядишь, – отвечала Кэлпурния. – Ну, то есть ты, что ни надень, одна и та же. Разницы нет.
Джин-Луиза страдала три дня. Накануне бала вернулась в магазин Гинзберга, купила накладной бюст и дома примерила.
– Погляди, Кэлпурния, – сказала она.
– Ну, теперь, конечно, лучше, но все же, может, постепенно бы надо?
– Как постепенно?
– Поносить надо было, обвыкнуть, а теперь уж слишком поздно, – буркнула Кэлпурния.
– Глупости какие!
– Ну ладно, будь по-твоему. Давай сюда – пришью.
Когда Джин-Луиза надела платье, внезапная мысль повергла ее в столбняк.
– О Боже… – прошептала она.
– Ну что еще? – спросила Кэлпурния. – Ты битую неделю носишься с этим балом. Что ты забыла?
– Кэл, я, по-моему, танцевать не умею.
Кэлпурния подбоченилась:
– На охоту ехать – собак кормить… – И поглядела на кухонные часы. – Без четверти четыре.
Джин-Луиза подскочила к телефону:
– Шесть-пять, пожалуйста, – и, когда отец отозвался, завыла в трубку.
– Сохраняй спокойствие и позвони Джеку, – сказал Аттикус. – Он когда-то разбирался в таких вещах.
– Ага, как же… В менуэтах минувших времен, – сказала она, но совету последовала.
Дядя откликнулся с готовностью. И под звуки Джимова проигрывателя взялся наставлять племянницу:
– Ничего тут особенного… это как в шахматах… просто сосредоточься… задницу подбери… ненавижу бальные танцы, так похоже на работу., не старайся вести… если кавалер наступил тебе на ногу, ты сама виновата – почему не убрала вовремя?., на ноги не смотри… нет-нет-нет… ну, вот, кое-что… это в общих чертах… на другое не замахивайся.
Через час напряженных усилий Джин-Луиза овладела простеньким бокс-степом. Она считала про себя и восхищалась дядюшкиной способностью говорить и танцевать одновременно.
– Ты расслабься – и все получится, – сказал он.
В награду за труды Кэлпурния предложила ему выпить кофе, а потом поужинать, и оба предложения были приняты. Доктор Финч одиноко просидел час в гостиной до прихода Аттикуса и Джима, а его племянница заперлась в ванной, где чистила перышки и танцевала. Вышла оттуда в халате, вся сияя, съела ужин и скрылась у себя в комнате, не заметив, как забавляет своих домашних.
Одеваясь, услышала на крыльце шаги Генри и подумала, что он заехал за ней рановато, но он прошел через холл в комнату Джима. Она чуть подкрасила губы «Танджи Орандж», причесалась и пригладила челку позаимствованным у Джима «Виталисом». Когда появилась в гостиной, Аттикус и доктор Финч поднялись.
– Картинка! – сказал отец и поцеловал ее в лоб.
– Осторожно! Растреплешь!
– Ну что? – спросил дядюшка. – Генеральную репетицию?
Генри заглянул в дверь, когда они танцевали в гостиной. Он заморгал при виде новых очертаний ее фигуры и прикоснулся к плечу доктора Финча:
– Дамы меняют кавалеров. – А ей сказал: – Замечательно выглядишь, Глазастик. У меня для тебя кое-что есть.
– Ты тоже отлично смотришься, Генри, – сказала она. Стрелки на его синих парадных саржевых брюках были заглажены до бритвенной остроты, горчичный пиджак еще пах чистящей жидкостью, а светло-голубой галстук, отметила Джин-Луиза, был взят напрокат у Джима.
– Хорошо танцуешь, – сказал он, и Джин-Луиза сбилась с такта.
– На ноги не смотри! – одернул ее доктор Финч. – Я же говорю: это как нести полную чашку кофе. Будешь смотреть на нее – обязательно прольешь.
Аттикус открыл крышку часов:
– Джиму, если он хочет застать Айрин, пора выдвигаться. Его таратайка больше тридцати миль не дает.
Появился Джим, но Аттикус послал его поменять галстук. Когда Джим появился вновь, Аттикус вручил ему ключи от семейного автомобиля, денег на карманные и наставление – не гнать больше пятидесяти.
– Вот что, – сказал Джим, восхитившись, как положено, красой Джин-Луизы, – вы все можете сесть в «форд» и тогда не придется со мной пилить до Эбботсвилля и обратно.
Доктор Финч беспокойно рылся в карманах пиджака:
– Для меня несущественно, как вы поедете. Только поезжайте уже наконец хоть как-нибудь. Мне действует на нервы, когда вы мельтешите перед глазами во всем своем великолепии. И Джин-Луиза взмокнет. Входи, Кэл.
Кэлпурния застенчиво стояла в холле, любуясь этими сборами, но по привычке слегка ворча. Она поправила Генри сбившийся галстук, сняла невидимую пушинку с рукава Джима и высказала пожелание, чтобы Джин-Луиза вышла с ней в кухню, а там сказала с сомнением:
– Все же, наверно, надо было пришить…
Генри крикнул, что пора ехать, пока доктора Финча не хватил удар.
– Ничего, Кэл, все будет в порядке.
Вернувшись в гостиную, она обнаружила, что дядюшка готов взвихриться от едва сдерживаемого нетерпения, являя собой яркий контраст Аттикусу, который непринужденно стоял руки в карманы.
– Идите, – сказал он. – А то через минуту придет Александра – и тогда вы точно опоздаете.
Они уже вышли на крыльцо, когда Генри остановился и, вскричав «Забыл!», кинулся в комнату Джима. Вернулся с какой-то коробкой и с низким поклоном протянул ее Джин-Луизе:
– Это вам, мисс Финч.
В коробке оказались две розовые камелии.
– Хэ-энк, – сказала она. – Они же покупные!
– Заказал в самом Мобиле. Привезли шестичасовым автобусом.
– И куда мне их?..
– Боже всемогущий! – взорвался доктор Финч. – Куда?! На подобающее им место! Поди сюда!
Он вырвал камелии из рук племянницы и приколол их ей к плечу, сурово оглядев при этом ее накладной бюст:
– Ну, может быть, вы наконец соизволите шагнуть за порог?
– Ой, сумочку забыла.
Доктор Финч извлек носовой платок и утер подбородок.
– Генри, – сказал он. – Ступай, заведи свою гадкую тарахтелку. Мы к тебе выйдем.
Джин-Луиза поцеловала на прощанье отца, а тот сказал:
– Надеюсь, это будет лучший вечер в твоей жизни.
Спортивный зал средней школы округа Мейкомб был изысканно украшен воздушными шариками и красно-белыми гирляндами из крепированной бумаги. В дальнем конце был накрыт длинный стол: бумажные стаканы, блюда сэндвичей, стопки салфеток окружали две чаши для пунша. Свеженатертый пол блестел, баскетбольные корзины подтянули к самому потолку, переднюю часть помоста украсили зеленью, а в центре по не вполне понятной причине установили большие красные буквы СШОМ.
– Красиво, скажи, а? – сказала Джин-Луиза.
– Загляденье, – подтвердил Генри. – И зал, когда нет игры, как будто больше.
Они присоединились к старшим и младшим братьям-сестрам, толпившимся у стола. Джин-Луиза явно произвела на собравшихся впечатление. Девочки, с которыми она виделась ежедневно, расспрашивали, откуда платье, словно их туалеты были не из того же магазина. «Кэлпурния купила у Гинзберга», – отвечала она. Мальчишки, которым она еще несколько лет назад выцарапывала глаза, застенчиво заводили с нею чинный разговор.
Когда Генри протянул ей стакан пунша, она шепнула:
– Если хочешь пойти к своим или еще чего – давай. Ничего.
– У меня свидание с тобой, Глазастик, – улыбнулся он.
– Я знаю, но не хочется, чтобы ты чувствовал себя обязанным…
Он рассмеялся:
– Не волнуйся, не чувствую. Я хотел привести тебя сюда. Пошли потанцуем.
– Пошли.
Он вытащил ее в центр зала. Из динамиков как раз полилась медленная мелодия, и Джин-Луиза, про себя отсчитывая «раз-два-три», справилась с танцем и сделала только одну ошибку.
Бал продолжался, и она поняла, что успех, пусть и скромный, она снискала. Ее приглашали наперебой, а если вдруг и случалась заминка, рядом неизменно оказывался Генри.
Самолюбие заставляло ее пережидать джиттербаги или латиноамериканские танцы, и Генри сказал, что когда она выучится танцевать и при этом разговаривать с кавалером, ей вообще цены не будет. Джин-Луизе хотелось, чтобы этот вечер не кончался никогда.
При появлении Джима и Айрин по залу пролетел гул. Джим не так давно был удостоен титула Самый Красивый, и на законных основаниях – от матери он унаследовал волоокий взор, от Аттикуса – густые, как у всех Финчей, брови и правильные черты лица. Айрин разоделась по последнему слову моды – облегающее платье из зеленой тафты, туфли на высоких каблуках, – а когда она танцевала, на запястьях у нее звенели десятки браслетиков. У нее были холодные зеленые глаза, иссиня-черные волосы, быстрая улыбка, и относилась она к тому типу девушек, в которых Джим влюблялся с завидным однообразием.
Он исполнил братский долг, потанцевав с Джин-Луизой, сказал, что у нее замечательно все выходит, однако нос блестит, и в ответ узнал, что выпачкан губной помадой. Отбыв песню, Джим вверил сестру заботам Генри.
– Не могу представить, что ты в июне уходишь в армию, – сказала она. – Неужели ты уже такой старый?
Генри открыл было рот, но неожиданно вытаращился и рывком притянул ее к себе.
– Что такое, Генри?
– Тебе не кажется, что тут жуткая духота? Пошли на улицу.
Джин-Луиза попыталась вырваться, но он держал крепко и дотанцевал с нею до боковых дверей, открытых в темноту.
– Ты ошалел, Генри? Чего я сказала-то?..
Он взял ее за руку и повел кругом к подъезду школы.
– Э-э… – сказал он затем и взял ее за другую руку. – Милая… Осмотри себя… э-э… спереди.
– Ничего не вижу в такой темнотище.
– Тогда пощупай.
Она пощупала и ахнула. Правая накладная грудь сдвинулась к самой середине, а левая уехала куда-то под мышку. Она вернула их на место и ударилась в слезы.
Села на крыльцо; Генри пристроился рядом и обнял ее за плечи. Выплакавшись, она спросила:
– Ты когда заметил?
– Вот честно, как заметил, так и вывел тебя из зала.
– Как считаешь – давно они надо мной ржут?
Генри покачал головой:
– Я думаю, вообще никто не видел. Слушай, Джим танцевал с тобой до меня – уж он обязательно сказал бы.
– У Джима голова занята одной Айрин. Циклон начнется – он и то не заметит. – Она вновь начала негромко всхлипывать. – Как я им теперь на глаза-то покажусь?!
Генри крепче обхватил ее плечи.
– Глазастик, поверь мне – эта штука сдвинулась, когда мы танцевали. По логике именно так получается – если что, сказали бы, сама же понимаешь.
– Нет, не понимаю. Они бы перешептывались и хихикали у меня за спиной.
– Ну не старшие же, – утешил Генри. – Ты же успела потанцевать с целой футбольной командой, пока Джим не пришел.
Да, она успела. Все игроки по очереди чинно просили оказать им честь: Джим втихомолку устроил так, чтобы его сестра получила удовольствие от вечера.
– И потом, – добавил Генри, – они мне не нравятся. Ты в них на себя не похожа.
Это ее уязвило.
– Вот так раз. Ты что хочешь сказать – я выгляжу в них смешно? Так я и без них смешная.
– Я хочу сказать, что ты – не Джин-Луиза. И вовсе ты не смешная. Мне вот очень нравится, какая ты.
– Спасибо, Хэнк, но ведь это неправда. Я толстая не там, где надо, и…
– Тебе сколько лет-то? – гаркнул Генри. – Пятнадцати еще нет! Ты же еще растешь! Помнишь Глэдис Грирсон? Помнишь, как все ее дразнили «Жирная Жо…»?
– Хэнк!
– А посмотри на нее сейчас.
Ради Джин-Луизы прелестная Глэдис Грирсон, истинное украшение выпускного класса, в отрадной версии Генри пострадала больше, чем на самом деле.
– Да… А сейчас – прямо статуэтка.
– Слушай, Глазастик, – властно сказал Генри. – Эти штуки будут тебе мешать весь вечер. Сними ты их лучше совсем.
– Не сниму. Пошли домой.
– Мы пойдем не домой, а обратно в зал и будем веселиться.
– Не пойду!
– А я сказал – пойдешь! Так что снимай!
– Отвези меня домой, Генри.
Но разозлившийся Генри уже запустил бескорыстную руку ей за ворот, вытащил арматуру, оскорбляющую природу, и зашвырнул в темноту как можно дальше.
– Теперь-то пойдем назад?
Никто в зале вроде бы не обратил внимания на перемену в ее наружности, что, по словам Генри, только лишний раз подтверждало – она тщеславна как павлин, раз уж так уверена, что все глаз с нее не сводят.
На следующий день были занятия, и бал завершился в одиннадцать. Генри остановил машину во дворе Финчей под сиренью. Довел Джин-Луизу до крыльца и, прежде чем открыть перед ней дверь, приобнял и поцеловал. Джин-Луиза почувствовала, как вспыхнули у нее щеки.
– Еще раз – на счастье, – сказал он.
Снова поцеловал, впустил, закрыл дверь, и Джин-Луиза слышала, как он насвистывает, перебегая через дорогу к своему дому.
Хотелось есть, и она крадучись пошла через холл в кухню. Из-под двери отцовской спальни пробивался свет. Она постучала и вошла. Аттикус читал в постели.
– Ну как? Славно было?
– Было ве-ли-ко-лепно! – сказала она. – Аттикус?..
– М-м?
– Как ты считаешь – Хэнк уже слишком стар для меня?
– Что?
– Ничего. Спокойной ночи.
Она была так поглощена мыслями о Генри, что на перекличке опомнилась, лишь когда классная руководительница объявила о специальном сборе средней и старшей школ, имеющем быть сразу после звонка на первый урок.
В актовый зал она пришла, думая лишь о том, что сейчас увидит Генри, и слабо интересуясь мероприятием. Наверно, опять подписка на очередной военный заем.
Директора средней школы округа Мейкомб звали мистер Чарльз Пуф, и он, компенсируя свою фамилию, всегда был сурово-бесстрастен, как индейский вождь с пятицентовой монеты. Это касалось только наружности, а внутреннее содержание вдохновляло значительно меньше – мистер Пуф, неудавшийся профессор педагогики, был человеком глубоко разочарованным и не питал никакой симпатии к юношеству. Родом он был с холмов Миссисипи, и прижиться ему в Мейкомбе было сложно – практичные и трезвые горцы обычно не понимают мечтательных обитателей побережья, и мистер Пуф не составлял исключения. Едва успев прибыть в Мейкомб, он с ходу сообщил родителям, что в жизни не встречал детей, хуже воспитанных, что по-хорошему самое место им – на фермах, что футбол с баскетболом – зряшная трата времени и что он, по счастью, не видит ни малейшего прока в клубах и кружках и прочей внешкольной работе, ибо школа, как и жизнь, есть деловое предложение.
Вверенный его попечению контингент учащихся от мала до велика платил ему той же монетой – мистера Пуфа терпели и по большей части не замечали.
Джин-Луиза, как и весь ее класс, сидела в середине актового зала. Старшеклассники расположились в глубине, в последних рядах через проход, но ей нетрудно было повернуться и увидеть Генри. Сидевший рядом с ним Джим, как всегда по утрам, злился, отмалчивался и источал яд. Когда обратившийся к залу мистер Пуф для начала сделал несколько объявлений, Джин-Луиза с благодарностью поняла, что собрание займет весь урок и математики, слава Богу, не будет. Она обернулась, когда мистер Пуф перешел к делу.
Он сообщил, что сталкивался со всеми разновидностями учеников, причем кое-кто из них носил в школу пистолеты, но никогда в своей многолетней практике не видал более вопиющего проявления безнравственности, нежели то, что предстало его глазам сегодня утром.
Джин-Луиза переглянулась с соседями.
– О чем это он? – прошептала она.
– Бог его знает, – ответил сидевший слева.
Понимают ли они сами масштаб своего безобразия? Надо ли напоминать, что страна ведет войну, и, однако, пока наши братья и сыновья сражаются и погибают за нас, находятся такие ученики, которые совершают оскорбительное по отношению к нашим героям бесчинство, и не выразить в словах всю меру нашего негодования.
Джин-Луиза повела глазами по рядам – обычно в таких случаях ей легко удавалось установить, кто нашкодил, но сейчас на лицах у всех читалось лишь ошеломленное недоумение.
Мистер Пуф сказал вслед за тем, что знает имя виновника, и если тот хочет рассчитывать на снисхождение, пусть явится к нему в кабинет не позднее двух часов с письменным заявлением.
Высокое собрание, подавив ропот возмущения – директор прибегнул к старому как мир педагогическому фокусу, – поднялось и последовало за мистером Пуфом наружу, к фасаду школы.
– Любит он письменные признания, – сказала Джин-Луиза. – Считает, что это придает юридической силы.
– Да, ничему не верит, если на бумаге не записано, – сказал один.
– Зато когда записано, верит каждому слову, – сказал другой.
– Может, свастику на стене намалевали? – сказал третий.
– Было уже, – сказала Джин-Луиза.
Они обогнули здание и застыли. Вроде все в порядке – мостовая подметена, двери на месте, сирень не обломана.
Мистер Пуф дождался, когда соберется вся школа, и мелодраматически воздел указующий перст.
– Смотрите, – сказал он. – Смотрите все!
Мистер Пуф был патриот. Он председательствовал во всех комиссиях, распространявших облигации военных займов, он приводил слушателей в замешательство занудными речами с призывами отдать все силы укреплению обороны, и предметом его особой гордости и заботы было возведение в школьном дворе исполинского стенда, сообщавшего, что нижеследующие выпускники СШОМ защищают отчизну. Ученикам эта затея радости не доставила – стенд обошелся каждому в двадцать пять центов, а вся слава досталась директору.
Следуя указующему персту, Джин-Луиза взглянула на стенд. И прочла «Защищают отчизн…». Закрывая последнюю букву и слегка трепыхаясь под утренним ветерком, со стенда свисали ее накладные груди.
– Еще раз говорю, – сказал мистер Пуф, – что собственноручное признание злоумышленника должно лежать у меня на столе сегодня не позднее двух часов дня. Вчера вечером я был здесь, – добавил он, выделяя голосом каждое слово. – Теперь – всем по классам.
Вполне, кстати, возможно. Мистер Пуф на школьных балах вечно шнырял по окрестностям, охотясь на тех, кто обжимался. Заглядывал в окна припаркованных машин, шарил по кустам. Вдруг он и впрямь засек их вчера? И зачем только Хэнк зашвырнул туда эти штуки?
– Блефует, – сказал Джим на перемене. – А может, и нет.
Они сидели в столовой. Джин-Луиза очень старалась держаться как ни в чем не бывало. Вся школа буквально чуть не лопалась от смеха, ужаса и любопытства.
– Ну все-таки… давайте я схожу к нему, а?.. – сказала она.
– Ты спятила? Чего – не знаешь, как он относится к таким делам? Да и потом, это я сделал, – сказал Генри.
– Сделал ты, а носила я!
– Я понимаю, каково Хэнку, – сказал Джим. – Он не может тебя отпустить к директору.
– Не понимаю, почему.
– В стотысячный раз тебе говорю – не могу! Не могу – и все! Сама не понимаешь?
– Нет.
– Джин-Луиза, у нас с тобой было вчера свиданье.
– Мне никогда не понять мужчин, – сказала она. Любви к Генри как не бывало. – Ты вовсе не обязан меня выгораживать, Хэнк. И сегодня у нас свидания нет. Сам знаешь – ты признаться не можешь.
– Она права, Хэнк, – сказал Джим. – Он не выдаст тебе аттестат.
А для Генри аттестат зрелости значил больше, чем для любого из его приятелей. Многим даже лучше было бы: если выгонят – моментально поступят в интернат.
– Он жутко разозлился, сами видели, – сказал Джим. – С него станется выпереть тебя за две недели до окончания.
– Вот и давайте я схожу, – сказала Джин-Луиза. – Пусть меня выпрут, я не возражаю. – Еще бы она возражала: школа опротивела ей нестерпимо.
– Не в том дело, Глазастик. Тебе нельзя – и все. Я могу объяснить… – сказал Генри и сейчас же, вообразив далеко идущие последствия своего порыва, осекся. – Нет, не могу… Ничего не могу объяснить.
– Ладно, – сказал Джим. – Значит, дела такие. Хэнк, я все же думаю, это блеф, но очень даже может быть, что и не блеф. Он ведь в самом деле вечно рыщет. Мог вас услышать – вы сидели-то прямо под окном его кабинета…
– В окнах не было света, – сказала Джин-Луиза.
– …а он любит сидеть в темноте. Значит, если Глазастик признается, это будет позор, а если ты, Генри, – то он тебя вышибет, как дважды два. А ведь тебе, сынок, нужен аттестат зрелости.
– Джим, – сказала Джин-Луиза. – Философствовать, конечно, прекрасно, но так мы с места не сдвинемся.
– И твое положение, Генри, я оцениваю следующим образом, – сказал Джим, бесстрастно пропустив мимо ушей реплику сестры. – Что в лоб, что по лбу.
– Я…
– Замолчи, Глазастик! – окрысился Генри. – Как я буду людям в глаза смотреть, если отпущу тебя к нему? Неужели непонятно?
– Да ты, оказывается, у нас герой.
Генри вскочил.
– Погоди-ка! – крикнул он. – Джим, дай мне ключи от машины и сбреши что-нибудь на самостоятельных…
– Пуфик услышит шум мотора.
– Не услышит. Я вытолкаю машину на дорогу. И вообще, он будет на самостоятельных работах.
Ускользнуть из-под надзора мистера Пуфа было нетрудно. Учениками своими он не интересовался и по именам знал только самых злостных нарушителей дисциплины. Самостоятельные занятия проходили в библиотеке, но если кто-нибудь внятно формулировал желание смыться, шеренги смыкались, и оказавшийся крайним в ряду выставлял свободный стул в коридор, а по окончании занятий – возвращал.
Джин-Луиза вполуха слушала учительницу английского, и пятьдесят томительных минут спустя Генри остановил ее, когда она шла на основы гражданственности.
– Вот что, – сказал он деловито. – Сделаешь, в точности как я говорю: скажешь ему ты. Пиши. – Он протянул ей карандаш, а она открыта тетрадку. – Пиши: «Уважаемый мистер Пуф. Думаю, что это моя вещь». Подпишись. Обведи лучше чернилами, чтобы он поверил. Часов в двенадцать пойдешь и вручишь. Поняла?
Она кивнула:
– Поняла. К двенадцати.
Придя на урок, она увидела, что тайное стало явным. В коридоре группами слонялись, болтали и пересмеивались школьники разных классов. Она хладнокровно снесла усмешки и подмигивания – ей даже почти полегчало. Взрослые постоянно предполагают худшее, думала она и была уверена, что ее сверстники верят лишь тому, что распускают Джим и Генри – не больше и не меньше. А вот зачем они разболтали? Над ними троими все будут смеяться – им-то все равно, они выпускники, а ей торчать тут еще три года. Да нет, какое там – Пуфик исключит ее из школы, а Аттикус ушлет куда-нибудь. Лопнет со злости, когда директор расскажет ему эту чудовищную историю. Ну ладно, зато Хэнка прикрыли. И он, и Джим вели себя по-рыцарски, а вышло-то все в конце концов по ее. Деваться некуда.
Она переписала свое признание чернилами; полдень приближался, и ее смятение росло. Обычно-то ей доставляло огромное удовольствие препираться с Пуфиком, которому можно было сказать едва ли не все что угодно при том непременном условии, что говоривший сохраняет значительный и скорбный вид. Но сегодня ей было не до диалектических тонкостей. Она волновалась и презирала себя за это.
У дверей ее чуть не затошнило от страха. Если перед учениками Пуфик назвал поступок непристойным и безобразным, что он скажет горожанам? Мейкомб обожает сплетни и слухи, и они обязательно долетят до Аттикуса…
Мистер Пуф сидел за столом, вперив в крышку испытующий взор.
– Что тебе? – спросил он, не поднимая глаз.
– Вот… хотела вам отдать это, сэр, – сказала Джин-Луиза, невольно попятившись.
Директор взял лист, скомкал его, не читая, и швырнул в мусорную корзину.
Земля поплыла у нее под ногами.
– Мистер Пуф, – залепетала она. – Я хотела… я пришла… вам сказать. Я их купила у Гинзберга, – прибавила она неизвестно зачем. – И совсем не хотела…
Директор поднял голову, от ярости багровея:
– Какое мне дело, чего ты хотела или не хотела? Что ты торчишь передо мной со своими глупостями?! Никогда еще в моей практике не было случая…
Джин-Луиза приготовилась принять свой удел.
Но чем больше она слушала директора, тем отчетливее ей казалось, что обращается он не столько к ней, сколько ко всей школе, и теперешние рацеи его – всего лишь отзвук утренних. Он уже закруглял свою речь кратким экскурсом в историю нездоровых отношений, бытующих в округе Мейкомб, когда она решилась его перебить:
– Сэр, я только хотела сказать, что не надо никого больше наказывать за то, что я сделала… Я одна виновата: пожалуйста, не ищите соучастников…
Директор впился пальцами в столешницу и процедил сквозь зубы:
– А вот за эту дерзость, мисс, я вас оставляю на час после уроков.
Джин-Луиза глубоко вздохнула:
– Мистер Пуф… Тут, наверно, какая-то ошибка… Честное слово, я ведь не…
– Вы ведь?! Смотрите!
Директор схватил со стола толстую пачку тетрадных листков и швырнул ей:
– Вы, мисс, сегодня сто пятая!
Джин-Луиза проглядела листки. Все одинаковые. И на всех написано одно и то же: «Уважаемый мистер Пуф. Думаю, что это моя вещь» – и подписи всех старшеклассниц средней школы округа Мейкомб.
Постояв минутку в глубоком раздумье, но так и не придумав, какими словами утешить мистера Пуфа, она тихонько выскользнула из кабинета.
* * *
– Мы его сделали, – сказал Джим по дороге на обед.
Джин-Луиза сидела между братом и Генри, который сумрачно слушал ее отчет о душевном состоянии мистера Пуфа.
– Хэнк, ты просто гений! – сказала она. – Как ты до такого додумался?
Генри глубоко затянулся сигаретой и выбросил ее в окно.
– Я проконсультировался с моим адвокатом, – важно ответил он.
Джин-Луиза зажала рот руками.
– Да-да. Ты ведь знаешь, он ведет мои дела еще с тех пор, когда я пешком под стол ходил. Ну и вот, я съездил в город и объяснил ему суть вопроса. И попросил совета.
– Это тебя Аттикус подучил? – спросила потрясенная Джин-Луиза.
– Нет, он не подучивал. Это была моя идея. Он походил немножко вокруг да около, сообщил, что все это вопрос баланса интересов, что ли, а я – в слабой, но интересной позиции. Развернулся в кресле, посмотрел в окно и сказал, что всегда старается влезть в шкуру клиента… – Тут Генри умолк.
Ну?
– Ну, а потом добавил, что ввиду исключительной деликатности вопроса и очевидного отсутствия преступного умысла он пошел бы на то, чтобы слегка запорошить глаза присяжным – уж не знаю, что это значило, – а потом… ну, я, ей-богу же, не знаю…
– Хэнк, все ты знаешь!
– Ну, в общем, потом он сказал чего-то насчет численного перевеса и что на моем месте даже не думал бы о ложных показаниях, но, насколько ему известно, все накладные бюсты одинаковы, и что, мол, больше ничем не может мне быть полезен. Еще сказал, что счет за консультацию пришлет в конце месяца. И я еще за порог не успел ступить, как меня осенило!
– Хэнк, – сказала Джин-Луиза, – а про то, что он скажет мне, речи не было?
– Тебе? – Генри обернулся к ней. – Тебе он ни слова не скажет. Ты что! Адвокатская тайна!
Хлоп. Она расплющила о стол бумажное ведерко и с ним вместе – эти образы. Солнце стояло на двух часах, как стояло вчера и станет завтра.
Ад – это вечная отчужденность. Чем она так тяжко согрешила, что до конца дней своих должна пробиваться к тем, по кому тоскует и томится душа, совершать тайные вылазки в далекое прошлое, не бывая в настоящем? Я – плоть от плоти их, корни мои уходят в эту почву, здесь мой дом. Но выходит, что кровь чужая, а почве безразлично, какие корни цепляются за нее, я – посторонняя среди посторонних.
16
– Хэнк, а где Аттикус?
Генри поднял на нее глаза:
– A-а, привет. Он на почте. А мне пора кофе выпить. Составишь компанию?
Та же сила, что погнала ее из кафе мистера Канингема в отцовскую контору, теперь заставила ее пойти вместе с Генри: хотелось снова и снова украдкой глядеть на них, убеждаться, что с ними не произошло вдобавок и каких-то пугающих физических превращений, а вот говорить с ними желания не было ни малейшего – ни говорить, ни прикасаться к ним, чтобы как-нибудь ненароком не стать свидетельницей новой мерзости.
Она шла рядом с Генри в аптеку и размышляла над тем, когда – осенью или зимой – намеревается Мейкомб погулять у них на свадьбе. Похоже, у меня совсем мозги набекрень. Я не могу переспать с человеком, чьи взгляды не разделяю. А сейчас я и говорить с ним не могу. Не могу говорить с самым старым другом.
Они сели за стол лицом друг к другу, и Джин-Луиза принялась внимательно рассматривать подставку с салфетками, сахарницу, перечницу и солонку.
– Ты чего такая тихая? – спросил Генри. – Ну, как прошло?
– Чудовищно.
– Хестер была?
– Да. А ей ведь столько же лет, сколько тебе и Джиму?
– Наша одноклассница. Билл утром говорил, она усиленно готовилась – наносила боевую раскраску.
– Хэнк, кажется, зря она за него вышла.
– С чего ты взяла?
– Он совершенно засорил ей голову…
– Чем?
– Всякой чушью насчет католиков и коммунистов и еще Бог знает кого… У нее теперь все перемешалось…
– Эх, милая, – засмеялся Генри. – Да Билл для нее – единственный свет в окошке. Билл вращает землю. Что Билл скажет – то заповедь Господня. Он ее мужчина, она его любит.
– Это и значит «любить»?
– Ну да, в большой степени.
– То есть надо раствориться в своем мужчине? – сказала Джин-Луиза.
– Ну, в общем, да, – сказал Генри.
– В таком случае я, наверно, замуж не выйду. Я никогда еще не встречала такого…
– Ты вроде бы за меня собиралась выйти, забыла?
– Хэнк, давай я сейчас скажу, чтоб уж больше к этому не возвращаться: я не собираюсь за тебя замуж. Точка. Большая и жирная.
Она не собиралась это говорить, но вот – не удержалась.
– Это я уже слышал.
– Что ж, тогда скажу кое-что еще: если ты хочешь жениться (Боже, она ли это говорит?), – начинай подыскивать себе жену. Я никогда не была в тебя влюблена, но ты всегда знал, что ты мне – близкий и дорогой человек. И я думала раньше, что на этом можно было бы построить наш союз.
– Что?
– Но теперь и этого нет. Я понимаю, что тебе больно это слышать, и тем не менее. – Да, это произносит она, с обычной своей самоуверенностью, произносит – и разбивает ему сердце в этой вот аптеке. Что ж, разве он не разбил ее?
Генри сперва замер, потом вспыхнул, и рубец стал набухать.
– Джин-Луиза, ты сама не понимаешь, что говоришь.
– Понимаю каждое слово.
Больно, а? Вот именно – очень больно! Теперь знаешь, каково это.
Генри потянулся через стол и взял ее за руку. Джин-Луиза высвободилась.
– Не прикасайся ко мне!
– Да что с тобой? Что случилось? Джин-Луиза, милая?
Случилось? Я скажу тебе, что случилось, и вряд ли тебе понравится.
– Ладно, Хэнк. Случилось вот что: я вчера была на этом самом собрании. И видела вас с Атгикусом во всей славе вашей за столом, рядом с… с этим чудовищем, этим гнусным человеком… И, знаешь, мне стало дурно. Просто от парня, за которого я собиралась замуж, просто от родного отца меня замутило и вывернуло наизнанку, и это еще не унялось! Ради Бога, ответь мне – как ты мог? Как ты мог?
– Джин-Луиза, в жизни порой приходится делать то, чего не хочешь.
– Прекрасно сказано! Мне казалось, дядя Джек спятил, но теперь я в этом не уверена!
– Ты пойми… – Генри переставил сахарницу на середину стола, сдвинул обратно. – Взгляни на это иначе. Вся затея с советом граждан – это… это протест против решения Верховного суда, такое, что ли, остережение неграм: не торопитесь так… Это…
– Это респектабельное прикрытие для всякой мрази, которая хочет встать и заорать: «Черномазые!» Как ты мог оказаться рядом с ними? Как ты мог?
Генри двинул сахарницу в ее сторону, а потом назад. Джин-Луиза забрала ее и со стуком поставила на угол стола.
– Джин-Луиза, я же говорю – порой приходится делать…
– …много такого, чего делать не…
– Дай сказать! Да, чего делать не хочется. Пожалуйста, не перебивай… Я думаю, как объяснить, чтобы ты поняла… Знаешь, что такое Клан?
– Представь себе.
– Помолчи минутку. Когда-то Клан был вполне респектабельной организацией, вроде масонской ложи. Там состояли едва ли не все сколько-нибудь заметные люди… И мистер Финч тоже. В молодости. Ты знаешь об этом?
– Я теперь уже ничему не удивлюсь.
– Перестань! Мистер Финч их не выносит, и всегда так было. Знаешь, зачем он вступил? Чтобы досконально выяснить, кто именно в Мейкомбе скрывается под этими капюшонами. Что это за люди, кто они. Он присутствовал на одном их сборище, и этого хватило. Магистр оказался методистским пастором…
– Вот такая компания всегда была Аттикусу по сердцу.
– Да помолчи ты!.. Я пытаюсь объяснить тебе его мотивы: в ту пору ку-клукс-клайовцы были чисто политической силой – никаких горящих крестов, – но твоему отцу и тогда, и сейчас очень неуютно в обществе тех, кто скрывает лицо. Он хотел выяснить, кто они такие, установить, с кем придется драться, когда – и если – настанет время…
– …иными словами, мой высокочтимый родитель – член Невидимой Империи.
– Джин-Луиза, дело было сорок лет назад!
– A-а, ну, тогда он сейчас уже до Великого Дракона дослужился.
– Я лишь хочу, чтобы ты за поступками видела мотивы, – сухо сказал Генри. – Иногда кажется, что человек причастен к не совсем красивым делам, но ты не торопись судить, пока не узнаешь, чем он руководствовался. Может, у него внутри все кипит, но он помнит, что вежливый ответ действенней, чем ярость напоказ. Можно клясть своих врагов, но разумней – знать их. Я и говорю – порой нам…
– То есть что – шагать со всеми в ногу, а в нужный момент…
Но Генри перебил:
– Понимаешь, тут вот какое дело. Тебе не приходило в голову, что люди – мужчины в особенности, – чтобы служить своей среде, должны отвечать определенным требованиям, которые эта самая среда им предъявляет? Мейкомб – моя родина. Здесь мне лучше всего. Здесь я довольно сильно вырос – во всех смыслах. Мейкомб знает меня, а я знаю Мейкомб. Я доверяю ему, он доверяет мне. Хлеб насущный – и масло тоже – я добываю себе здесь, Мейкомб обеспечивает мне хорошее житье. Но он же кое-чего требует взамен. Требует, чтобы ты вел добропорядочную жизнь, вступил в Киванис-клуб, ходил в церковь по воскресеньям – вел себя по его законам…
Генри, пытливо вглядываясь в солонку, провел пальцем по ее ребристым бокам.
– Не забывай, моя милая. Всего, что у меня есть, я добился тяжким трудом. Я работал вон в том супермаркете через площадь – и выматывался так, что еле сил хватало на уроки. Летом обслуживал покупателей в маминой лавке, а в свободное время вкалывал по дому. Джин-Луиза, все, что тебе и Джиму доставалось даром, мне с детства приходилось зубами выгрызать. У меня никогда не было того, что вам само шло в руки, и впредь не будет.
И отступать мне было некуда, и рассчитывать не на кого…
– У всех так, Хэнк.
– Нет, не у всех. И не здесь.
– О чем ты?
– О том, что есть такое, что для тебя просто, а для меня невозможно.
– С чего это мне такие привилегии?
– С того, что ты – Финч.
– Ну, Финч. Дальше что?
– А то, что ты и сейчас могла бы разгуливать по городу босая, расхристанная, в джинсовом комбинезоне на голое тело – и все скажут: «Порода Финчей! Это врожденное!» Мейкомб поухмылялся бы и пошел заниматься своими делами: старушка Глазастик Финч все та же. Мейкомб с радостью готов поверить, что ты купалась нагишом. «Не меняется! Джин-Луиза верна себе! Помните, как она?..»
Генри отставил солонку.
– А попробуй-ка Генри Клинтон хоть на волосок отклониться от правил, Мейкомб скажет не: «Клинтоны – они такие!», а «Плебейство не скроешь!».
– Хэнк, неправда! И ты сам это знаешь. Нечестно и неблагородно так говорить, но это дело десятое, а главное то, что это не так!
– Это так, Джин-Луиза, это так, – мягко ответил Генри. – Ты, наверно, просто никогда не задумывалась.
– Хэнк, это называется «комплексы».
– Никаких комплексов у меня нет. Просто я знаю, что такое Мейкомб. Я не страдаю на этот счет, но – врать не стану – помню об этом. Кое-что я делать не должен, а кое-что – просто обязан, если хочу…
– Что?
– Ну… Я очень хочу жить здесь, а еще – того же, чего хотят все. Добиться уважения, служить городу, работать и хорошо зарабатывать, сделать себе имя, жениться и обзавестись семьей…
– Именно в таком порядке, как я понимаю?
Джин-Луиза вскочила и выбежала из аптеки. Генри кинулся следом. В дверях обернулся и крикнул, что счет оплатит через минуту.
– Подожди ты!
Она остановилась:
– Ну?
– Милая, пойми, я просто хотел объяснить…
– Да не надо мне ничего объяснять. Я вижу перед собой мелкого человечишку, который всего боится – боится ослушаться Аттикуса, боится быть самим собой, боится выглядеть иначе, чем все это тупое стадо вокруг…
Она осеклась и пошла прочь. Кажется, туда, где ставила машину. Кажется, она оставила машину у конторы.
– Джин-Луиза, прошу тебя, подожди минутку.
– Хорошо. Жду.
– Я вот сказал, что тебе многое доставалось даром…
– О-о, да, мне все само просто плыло в руки! Вот поэтому меня и тянуло к тебе. Я преклонялась перед тобой, глядя, как ты трудом и упорством добывал все, что у тебя есть теперь, как ты сам себя создавал. Я думала – для этого очень многое надо, и оно у тебя есть… И ошиблась. Оказалось – у тебя кишка тонка!
Она шагала, не обращая внимания ни на Мей-комб, который наблюдал за ней, ни на Генри, который комично и жалко плелся следом.
– Джин-Луиза, пожалуйста, послушай, что я скажу…
– О, черт, ну что еще?
– Я просто хотел сказать… спросить… Что я, по-твоему, должен делать? Чего ты ждешь-то от меня?
– Что делать? По крайней мере, носа не совать на заседания этого вонючего совета граждан! Близко не подходить к этим подонкам! И плевать мне сто раз, что рядом с тобой сидит Аттикус. Да пусть бы хоть сам король английский сидел справа, а лично Господь слева! Я жду, что ты поведешь себя по-мужски!
Она задохнулась негодованием.
– Ты… Ты был на войне, черт возьми, там страшно, я понимаю, но ты прошел ее, ты же ее прошел! И вернулся домой, чтобы здесь бояться всю жизнь – бояться Мейкомба! Мейкомба, штат Алабама! О господи!..
Они стояли у дверей конторы.
Генри схватил ее за плечи:
– Джин-Луиза, да постой же ты спокойно хоть секунду! Пожалуйста! Послушай меня! Знаю, я не Бог весть что, но все же задумайся на минуту… Прошу тебя. Это мой город, моя жизнь, как ты не понимаешь? Черт бы все побрал, пусть я – белая шваль, но я белая шваль округа Мейкомб. Да, я трус, я – ничтожество, меня убить мало, но это мой дом. Чего ты добиваешься? Чтобы я трубным гласом оповестил весь белый свет: я Генри Клинтон, а вы все дерьмо собачье? Мне здесь жить, Джин-Луиза. Когда ты это уразумеешь наконец?
– Пока что я уразумела, что ты – бессовестный лицемер.
– Я все пытаюсь тебе объяснить, что роскошества, доступные тебе, мне не по карману. Ты вправе вести себя как вздумается, а я совсем не все могу себе позволить. Как я буду полезен городу, если он ополчится против меня? Может, мне все бросить – а ты ведь не станешь отрицать, что кое-какие знания у меня имеются и я в Мейкомбе совсем не лишний? Согласна? Мою работу кто попало не сделает. Неужели так вот все бросить, выкинуть на свалку, вернуться домой и продавать муку людям, которым мог бы пригодиться мой талант? Ты считаешь – дело того стоит?
– Генри, как ты уживаешься с самим собой?
– Легко. Иногда достаточно просто не афишировать свои взгляды, только и всего.
– Хэнк, мы с тобой на разных полюсах. Я мало что знаю, но одно знаю точно. Я с тобой не уживусь. Я не могу жить с лицемером.
Приятного тембра мужской голос у нее за спиной произнес:
– Не понимаю, почему. У лицемеров такое же право жить в этом мире, как и у всех прочих.
Джин-Луиза обернулась и встретилась взглядом с отцом: шляпа сдвинута на затылок, брови вздернуты, на губах улыбка.
17
– Хэнк, – сказал Аттикус, – а сходи-ка ты полюбуйся розами на площади? Найдешь верные слова для Эстеллы – она подарит тебе цветочек. Кажется, сегодня верные слова нашел я один.
Он дотронулся до лацкана со свежим алым бутоном в петлице. Джин-Луиза взглянула через площадь и увидела черную против солнца фигуру – Эстелла усердно рыхлила землю под кустами.
Протянутая Джин-Луизе рука повисла в воздухе, и Генри, уронив ее, ушел без возражений. Джин-Луиза посмотрела ему вслед.
– Ты все это знал про него?
– Разумеется.
Аттикус относился к Генри как к сыну, перенес на него всю любовь, что раньше предназначалась Джиму. Джин-Луиза внезапно осознала, что они стоят на том самом месте, где Джим умер. Аттикус заметил, как она вздрогнула.
– Не прошло, вижу?
– Не прошло.
– Пора бы уж пережить и избыть. Схоронили – и дальше пошли: надо жить.
– Не хочу про это говорить. Да и вообще мне надоело здесь торчать.
– Ну, пойдем в контору.
Отцовская контора всегда была для нее прибежищем и тихой пристанью. Джин-Луизе было там тепло и уютно, а горести, если и не улетучивались вовсе, по крайней мере, становились переносимы. Интересно, думала она, на столе те же самые выдержки из свода законов, папки и всякая канцелярская утварь, что и во времена, когда она, запыхавшись, влетала в кабинет в страстных мечтах о ванильном рожке и просила пять центов. Она и сейчас видела, как Аттикус разворачивался в своем вертящемся кресле и вытягивал ноги. Потом засовывал руку в самую глубину кармана, извлекал горсть мелочи и отбирал совсем особую монетку. Его детям всегда и всюду был вольный вход.
И сейчас Аттикус медленно уселся и развернулся к ней. Она заметила, как по его лицу скользнула и исчезла болезненная гримаса.
– Так ты все знал про Хэнка?
Знал.
– Я не понимаю мужчин.
– Ну-у, моя милая, мужья, которые обсчитывают жен, выдавая им деньги на хозяйство, и не подумают обсчитывать лавочника. Людям свойственно хранить свою порядочность в потайном ящике секретера. В каких-то делах они могут быть безупречно честны, в других – сами себя дурачат. Так что будь помягче с Хэнком: он делает большие успехи. Джек сказал мне, ты чем-то расстроена. В чем дело?
– Джек сказал тебе…
– Ну да. Звонил недавно. И среди прочего сказал, что ты вот-вот выйдешь на тропу войны, если еще не вышла. Судя по тому, что я слышал, – это произошло.
Ах вот как, значит. Кажется, пора бы привыкнуть, что близкие покидают ее один за другим. Доктор Финч был последней надеждой – теперь не стало и ее. Ну и черт бы с ними со всеми. Ладно. Она скажет Аттикусу, в чем дело. Скажет и уедет отсюда. Убеждать и доказывать ничего не будет – проверено опытом, что это бесполезно. Он всегда ее переспорит: она ни разу в жизни не выиграла у него ни единого спора. Больше можно и не пробовать.
– Да, сэр, я расстроена. И могу сказать, чем именно. Этим вашим советом граждан. Я считаю, это отвратительно, и заявляю об этом прямо.
Аттикус откинулся на спинку кресла.
– Джин-Луиза, – сказал он. – Ты ничего не читала, кроме нью-йоркских газет. Я не сомневаюсь, ты повсюду видишь только дикие угрозы и взрывы. У нас тут не Северная Алабама и не Теннесси. Мейкомбский совет состоит из наших граждан и ими же управляется. Наверняка ты лично знаешь там всех.
– Ну как же! Всех – начиная с этой твари Уиллоби.
– У каждого, кто пришел туда, могли быть свои причины. Причем разные.
Не припомню иной войны, что затевалась по такому множеству причин… Кто это сказал?
– Ну да, но сошлись все ради одного.
– Могу сказать, что туда привело меня. Федеральное правительство и Ассоциация. Скажи мне, Джин-Луиза, что ты почувствовала, узнав о решении Верховного суда?
Детский вопрос. На это она ответит.
– Я была в ярости.
Это правда. Она слышала, что оно готовится, знала, каким оно будет, считала, что оно не станет для нее потрясением, но когда купила на углу и развернула газету, пришлось зайти в первый попавшийся бар и выпить чистого бурбона.
– Почему?
– Вот, подумала я, опять нам говорят, что надлежит делать и как быть.
Аттикус усмехнулся:
– Это была непосредственная реакция. А что ты подумала, пораскинув мозгами?
– Ничего особенного я не подумала, но испугалась. Опять они норовят поставить телегу впереди лошади.
– То есть?
Он поддразнивает ее. Ладно, пусть. Сейчас оба они на твердой почве.
– Ну, пытаясь соблюсти одну поправку, они как будто вычеркивают другую. Десятую. Она короткая, в ней всего одна фраза, но, кажется, едва ли не самая важная.
– Это ты своим умом дошла?
– Да, сэр, своим. Я ни бельмеса не смыслю в конституциях, но…
– Но пока мыслишь весьма конституционно. Валяй дальше.
Дальше? Что дальше? Дальше надо сказать, что я не могу смотреть ему в глаза. Ладно. Хочешь знать мои взгляды на Конституцию – изволь:
– Мне кажется, Верховный суд, пойдя навстречу реальным нуждам небольшой группы населения, совершил нечто ужасающее – такое, что всерьез навредит огромному большинству. То есть сделал все наоборот. Аттикус, я правда же не разбираюсь… Но, по-моему, между нами и каким-нибудь не в меру бойким пареньком, которому неймется, стоит только Конституция, а тут вдруг является Верховный суд и шутя-играя отменяет целую поправку. У нас вроде бы система сдержек и противовесов, но когда доходит до дела, сдержать этот самый суд нам нечем и уравновесить – тоже. Потому что – кто ж на такое отважится? О господи, я вещаю как в Актерской студии…
– Что-что?
– Неважно. Я… я просто хочу сказать, что, пытаясь поступить правильно, мы подвергаем реальной опасности само наше устройство.
Она взъерошила волосы. Обвела взглядом ряды черно-коричневых книжных корешков – переплетенные судебные отчеты. Посмотрела на выцветшую картину «Девять стариков», висевшую слева. Жив ли еще Робертс? Она не помнила.
– Итак, ты говоришь… – вернул ее к действительности терпеливый голос отца.
– Да… Я говорю, что… что не сильно разбираюсь в правительственных делах, во всякой экономике, да, если честно, мне и не интересно особо, но я знаю одно: для меня, маленького гражданина этой страны, федеральное правительство – сплошь унылые коридоры и долгое сидение под дверью. Чем больше у нас есть, тем дольше мы ждем и тем больше устаем от ожидания. Вот эти замшелые старцы-рутинеры на картине понимали это – но теперь, вместо того чтобы провести законопроект через Конгресс, через законодательные собрания штатов, как полагается, мы, пытаясь все исправить, просто позволили им понастроить новых коридоров, где ждать придется вообще до бесконечности…
Отец выпрямился в кресле и рассмеялся.
– Я же сказала, что ничего в этом не смыслю.
– Милая моя, ты так рьяно ратуешь за права штатов, что рядом с тобой я просто либерал рузвельтовского толка.
– Ратую за права штатов?
– Теперь, когда я настроил уши на восприятие женской логики, могу сказать, что наши с тобой убеждения очень схожи, – сказал Аттикус.
Хотелось вытравить из души все, что она увидела и услышала здесь, уползти в Нью-Йорк, оставить себе лишь память об отце. О нем, о Джиме, о себе, о тех временах, когда все было просто, а люди не лгали. Но она не могла допустить, чтобы отец вступил с нею в сговор и избежал суда. Да еще сдобрить все это лицемерием.
– Аттикус, если ты веришь в это, почему не поступаешь по справедливости? Как бы отвратителен ни был Верховный суд, он сделал, что должно, он положил начало…
– Иными словами – если Верховный суд сказал, мы должны взять под козырек? Нет, моя дорогая! Я рассуждаю иначе. И совершенно напрасно ты думаешь, что я, отдельно взятый гражданин, подчинюсь. Ты сама сказала, что в этой стране только одно выше Верховного суда – и это Конституция.
– Аттикус, мы друг друга не слышим.
– Ты чего-то не договариваешь. О чем ты?
Темная Башня. Чайльд-Роланд к Темной Башне пришел. Мы учили это в школе. Дядя Джек. Теперь я вспомнила.
– О чем я? О том, что я не в восторге от того, как они это сделали, и «не в восторге» – это еще очень мягко сказано, я в ужасе от того, как они это сделали, но они должны были это сделать. Аттикус, пришла пора поступить по справедливости.
– По справедливости?
– Именно, сэр. Пора дать им шанс.
– Неграм? А у них его нет?
– Да вот нет, представь себе.
– И что же, скажи на милость, мешает любому негру в этой стране пойти, куда хочется, и заниматься, чем нравится?
– Это вопрос с подковыркой, и ты это отлично знаешь! Меня так тошнит от этой двойной морали, что…
Он уколол ее, и она дала понять, что почувствовала укол. Не удержалась.
Атгикус взял карандаш и постучал им по столу.
– Скажи-ка мне, Джин-Луиза, – сказал он. – Тебе никогда не приходило в голову, что если в рамках одной цивилизации рядом живут люди отсталые и люди передовые, социальной Аркадии быть не может?
– Ты сбиваешь меня, Аттикус, речь не о том, давай пока социологию сюда не вмешивать. Приходило, приходило, но, знаешь, мне доводилось слышать и кое-что иное. Есть одна формула, и она вживлена мне в самый мозг. Звучит так: «Равные права – всем, особые привилегии – никому», и для меня значит именно и только это. А не то, что карту с верха колоды сдают белому, а с низу – черному. И…
– Что ж, давай взглянем под таким углом, – сказал отец. – Ты не станешь отрицать, что наше чернокожее население – отсталое? Ты это признаешь? И все смыслы слова «отсталость» ты понимаешь, не правда ли?
– Да.
– И ты отдаешь себе отчет в том, что на Юге подавляющее большинство их неспособно в полной мере разделять ответственность, неотъемлемую от гражданства, и сознаешь, почему так?
– Да.
– И несмотря на это, желаешь предоставить им все права гражданина?
– Черт возьми, ты все с ног на голову переворачиваешь!
– Черта не зови, не поможет. А лучше вдумайся: на другом берегу, в округе Эбботт, сущее несчастье – тамошнее население на три четверти состоит из негров. Избиратели – пятьдесят на пятьдесят: скажем за это спасибо тамошней крупной школе. Что произойдет, если убрать ограничения? А вот что – округ не сможет содержать полный штат своих служащих, потому что если голоса негров постепенно перевесят, все кабинеты во всех ведомствах займут чернокожие…
– Откуда такая уверенность?
– Дорогая моя, ну подумай сама. Когда они голосуют, то голосуют гуртом.
– Аттикус, ты напоминаешь мне того старого издателя, который послал газетного художника освещать Испано-Американскую войну: «Ты только давай картинки, а уж остальное – мое дело». У тебя цинизма не меньше.
– Джин-Луиза, это не цинизм, а попытка представить тебе истину в неприкрашенном виде. Нужно видеть то, что есть на самом деле, – как и то, что быть должно.
– Почему тогда ты не показал мне, что есть на самом деле, когда я еще сидела у тебя на коленях? Зачем так неосмотрительно читал мне книги по истории и рассказывал о том, что, мне казалось, для тебя было важно? Почему не объяснил, что все это за забором с надписью «Только для белых»?
– Ты непоследовательна, дитя мое, – мягко заметил Аттикус.
– Это еще почему?
– Ты поносишь Верховный суд на чем свет стоит, а теперь как будто выступаешь от имени Ассоциации.
– Черт возьми… Дело не в неграх. Да, те добились заключения Минюста, и Бог бы с ними, я зверею не из-за этого. Я просто вне себя от того, как обходятся с Десятой поправкой. Негры…
…Второстепенны на той войне, которую мы ведем сейчас… на твоей персональной войне.
– И что же – ты вступила в Ассоциацию по всей форме?
– Как ты мог подумать такое!
Аттикус вздохнул. Резче обозначились складки у губ. Пальцы с опухшими суставами повертели желтый карандаш.
– Джин-Луиза, – произнес он. – Давай я сразу кое-что тебе скажу со всей возможной прямотой. Человек я старомодный, но в это верю всей душой. Я – демократ джефферсоновского толка. Знаешь, что это такое?
– Ух ты, а я думала, ты голосовал за Эйзенхауэра. А Джефферсон, мне казалось, был светоч Демократической партии.
– Я тебя оставлю на второй год! У Джефферсона с демократами общего лишь то, что они вешают его портреты на своих банкетах. Джефферсон считал, что право быть гражданином так просто не дают и не берут – человек должен его заработать. Избирательное право, по мнению Джефферсона, не предоставляется человеку исключительно в силу того, что он человек. Этого мало – надо еще быть ответственным человеком. Право избирать и быть избранным – бесценная привилегия, завоеванная человеком при экономической модели «живи и другим жить не мешай».
– Ты переписываешь историю.
– Вовсе нет. Тебе не повредило бы вернуться к истокам и узнать, во что на самом деле верили наши отцы-основатели, а не доверяться пересказам и домыслам нынешних толкователей.
– Итак, ты джефферсоновец, но не демократ.
– Как и Джефферсон.
– Может, ты просто сноб?
– Может. Если дело касается правительства, я готов признать, что я сноб. Я предпочел бы, чтоб оно меня оставило в покое и позволило бы самому вести свои дела – жить и другим не мешать. И чтобы мой штат сам был хозяином у себя дома, без вмешательства Ассоциации, которая ни черта в этом не смыслит. Эта организация за последние пять лет наворотила тут такого…
– Аттикус, она не сделала и половины того, что я увидала здесь за два дня. Проблема в нас.
– В нас?
– В нас. Именно в нас. В тебе. Хоть кто-нибудь вместо перебранок и пышных словес о правах штатов и о том, какое нам нужно правительство, подумал, как помочь неграм? Поезд ушел, Аттикус. Мы сидели сложа руки и злились, горячо обсуждая, что намерен сделать Верховный суд, и еще горячей – что он сделал. И вот – дождались Ассоциацию и, естественно, пустили в ход слово «черномазые». Отыгрались на них, потому что злились на правительство. А когда появилась Ассоциация, мы не пошли на уступки – мы просто сбежали. Вместо того, чтобы хотя бы попытаться помочь им жить рядом с нами, мы бежали, как Наполеон из России. И, кажется, так мы бежали впервые в истории и, убежав, проиграли сражение. Куда им было деваться? Кто их направит? И куда? Мы более чем заслужили все, что нам преподнесла Ассоциация.
– Неужели ты взаправду так считаешь?
– Да, именно так.
– Тогда давай взглянем на вопрос практически. Ты хочешь, чтобы негры заполонили наши школы, наши церкви и театры? Ты хочешь, чтоб они оказались в нашем мире?
– Но ведь они люди, а? Как по-твоему? Когда они зарабатывали для нас деньги, мы ввозили их сюда очень охотно.
– Хочешь ли ты, чтобы твои дети ходили в школу, где, для того чтобы негритята освоились, все критерии опустят до полу?
– Уровень образования в соседней школе опускать уже некуда, и ты это знаешь. А негры должны иметь те же возможности, что у всех остальных, получить тот же шанс, что и…
– Послушай, Глазастик, – сказал Аттикус, откашлявшись. – Ты огорчилась, увидев меня там, где, по твоему мнению, мне быть не пристало. Я пытаюсь объяснить тебе свою позицию. Пока попытки мои безуспешны. Сообщаю исключительно для твоего сведения: весь мой опыт учит меня, что белый – это белый, а черный – это черный. И по сию пору никто не смог убедительно опровергнуть это положение. Мне семьдесят два года, но я все еще готов услышать убедительный аргумент. Теперь поразмысли вот над чем: что случится, если все негры Юга внезапно получат гражданские права? Я скажу тебе, что. Будет новая Реконструкция. Хочешь ли ты, чтобы нашим штатом управляли люди, не имеющие представления о том, как им управлять? Хочешь ли ты, чтоб городское хозяйство попало в руки… подожди минутку, не перебивай. Да, мы все знаем, чего стоит Уиллоби и вся его шайка, но назови мне хоть одного негра, который был бы так же сведущ. Скажем, мэром Мейкомба станет Зибо. Хочешь ли ты, чтобы городские финансы попали в руки столь компетентного человека? Не забывай – мы в меньшинстве… И мне кажется, дитя мое, ты все никак не поймешь, что здешние негры были и остаются большими детьми. Ты это наверняка знаешь, ты видела это всю жизнь. Они невероятно продвинулись на пути к тому, чтобы сравняться с нами и зажить жизнью белого человека, но все еще бесконечно от этого далеки. Они двигались в своем темпе, на той скорости, какую могли выдержать, и с каждым годом все больше их ходило на выборы… Но не тут-то было – объявилась Ассоциация со своими фантастическими требованиями и дичайшими представлениями о правительстве и власти… И кто вправе осуждать южан, что те возмутились, когда люди, совершенно не разбирающиеся в местных повседневных делах, стали говорить, как южанам быть и что делать?.. Ассоциации безразлично, владеет чернокожий землей или арендует ее, насколько грамотно он ведет хозяйство, хочет ли он, пытается ли он постичь начатки профессии и стать на ноги, – нет, ее интересует только его голос… Вот я и спрашиваю – как можно осуждать Юг за желание сопротивляться нашествию людей, которые до такой степени стыдятся своей расы, что хотят от нее откреститься? И может ли человек, который здесь родился и жил так, как жила ты, видеть в этом лишь покушение на Десятую поправку? Они же пытаются уничтожить нас! Где ты была, Джин-Луиза?
– Да здесь, в Мейкомбе.
– Что ты хочешь сказать?
– Что я выросла здесь, в твоем доме, но не знала, что у тебя на уме. Я слышала лишь то, что ты говорил. А ты, видимо, не считал нужным говорить мне, что мы по природе своей лучше негров, да осенит благодать их курчавые головы, что они могут пойти далеко, но лишь до известного предела, ты не считал нужным говорить то, что вчера на вашем собрании сказал мне мистер О’Хэнлон. И его устами говорил ты. Ты не только сноб и деспот, Аттикус, ты еще и трус. Толкуя о правосудии, ты забывал добавить, что правосудие не имеет к людям никакого отношения… И то, что ты утром сказал про Зибо-младшего, не имело никакого отношения к нашей Кэлпурнии и ко всему, что она значит для нас, к ее верности нам… Нет, ты видел только «черномазого», ты думал про Ассоциацию, ты искал баланс интересов, так?.. Я помню то дело об изнасиловании, но я тогда не поняла, в чем суть. Ты любишь правосудие, не отнять. Но – абстрактное правосудие, пункт за пунктом изложенное в записке по делу. Оно не имело ничего общего с тем чернокожим пареньком, просто тебе нужна была ясная и внятная записка. Ты любишь порядок, то дело его нарушало, и ты создал порядок из хаоса. И теперь расплачиваешься за эту маниакальную страсть к порядку.
Она была уже на ногах и держалась за спинку стула.
– Аттикус, я уже сказала тебе и повторю еще тысячу раз: предупреди своих молодых друзей, что если они хотят сохранить Наш Образ Жизни, пусть знают – он начинается у них дома. Не в школе, не в церкви – дома. Скажи им, а в пример приведи свою слепую, безнравственную, шальную дочь, которая так любит черномазых. Иди передо мной с колокольчиком и выкликай: «Прокаженная!» Признай меня своей ошибкой. Ткни в меня пальцем и скажи: «Вот Джин-Луиза Финч – как ни влиял на нее белый сброд, с которым она вместе ходила в школу, она осталась нечувствительна, словно ни в какую школу и вовсе не ходила. Все заповеди свои она получала дома от родителя». Эти семена бросил в почву ты, Аттикус, и вот теперь пожинаешь плоды в собственном доме…
– Тебе есть еще что сказать?
– Я и половины даже не высказала, – фыркнула Джин-Луиза. – Никогда не прощу тебе то, что ты со мной сделал. Ты предал меня и обманул, ты лишил меня дома, я в пустыне, и мне нет больше места в Мейкомбе, а больше нигде у меня дома быть не может.
Голос ее дрогнул:
– Скажи мне, ради Бога, почему ты не женился? Нашел бы себе какую-нибудь славную глупую леди с Юга, и она бы дала мне правильное воспитание. Сделала бы из меня медоточивую притвору, такую куколку-птичку, и я бы только хлопала ресницами, всплескивала ручками и, кроме своего благоверного, ничего бы на свете знать не хотела. Я хоть была бы счастлива. Стала бы стопроцентной обывательницей богоспасаемого Мейкомба, жила бы своей маленькой жизнью, подарила бы тебе внуков, и ты бы в них души не чаял. Раздобрела бы, как тетушка Сандра, сидела бы на крыльце, обмахиваясь веером, и умерла бы счастливой. Почему ты не объяснил мне разницу между справедливостью и правосудием, между правдой и правом? Почему, а?
– Не счел нужным. И сейчас не считаю.
– Да нет, это было нужно, и ты сам это знаешь. О Боже ты мой… А кстати, о Боге… Почему ты не объяснил мне, что это Бог разделил людей на расы и расселил черную расу в Африке, чтоб миссионеры приезжали туда и рассказывали туземцам: мол, Иисус их любит, но велит оставаться в Африке? Что привозить их сюда было непростительной ошибкой, так что это они во всем виноваты? Что Иисус любит все человечество, но оно состоит из разных групп, а между ними всякого рода заборы и изгороди, и Господь учит, что всякий человек волен идти куда ему вздумается, но только до забора?
– Джин-Луиза, спустись на землю.
Отец произнес эти слова так непринужденно, что она осеклась. Она обрушила на него волну негодования, а он сидит себе как ни в чем не бывало. И не обнаруживает ни обиды, ни гнева. Она сознавала в глубине души, что ведет себя не как леди и что никакая сила на свете не заставит его забыть, что он джентльмен, но остановиться уже не могла:
– Ладно, спущусь. Прямо к нам в гостиную. Прямо к тебе. Я в тебя верила, Аттикус. Я смотрела на тебя снизу вверх, как никогда и ни на кого не смотрела и уже не посмотрю. Если бы ты мне хоть намекнул, пару раз нарушал обещание, рычал или срывал на мне раздражение, словом, если бы не был таким, каким я тебя знала, тогда, может, я и смирилась бы с тем, что ты теперь делаешь. Если бы раз или два я застукала тебя за чем-нибудь сомнительным и гадким, я смогла бы понять вчерашнее. Я бы сказала себе: ну что же, Мой Старикан – он Такой. Потому что вся предшествующая жизнь подготовила бы меня к такому повороту…
На лице Аттикуса было сострадание, почти мольба:
– Кажется, ты думаешь, будто меня вовлекли в какое-то злое дело. А совет, между тем, – наша единственная защита.
– Это мистер О’Хэнлон-то – наша единственная защита?
– Дитя мое, рад сообщить, что мистер О’Хэнлон – не характерный представитель совета граждан округа Мейкомб. Ты, может быть, заметила, как кратко я его представил.
– Да, Аттикус, ты был лаконичен, но этот человек…
– Беда мистера О’Хэнлона не в том, что он предубежден, а в том, что садист.
– Зачем же в таком случае вы его пустили?
– Он изъявил желание.
– Что-что?
– Да, – сказал Аттикус бесстрастно. – Он произносит речи в таких советах, как наш, по всему штату. Попросил разрешения выступить и у нас, и разрешение это получил. Я подозреваю, он на жалованье у какой-то массачусетской организации…
Он отвернулся от нее и взглянул в окно:
– Я пытаюсь тебе втолковать, что совет – во всяком случае, наш – есть всего лишь метод защиты от…
– Какой еще, к черту, защиты! Аттикус, мы сейчас не о Конституции говорим! Как ты не понимаешь? Ты со всеми обходишься одинаково. Я ни разу в жизни не видела, чтобы ты позволил себе с неграми такой наглый, по-хамски пренебрежительный тон, какой здесь в ходу у половины белых. Когда ты говорил с неграми, никогда мне не слышалось: «Эй, черномазый, поди сюда – пошел вон». А теперь ты выставляешь руку и говоришь: «Стой здесь и ближе не подходи!»
– Мне казалось, мы сошлись на том, что…
Голос Джин-Луизы налился горькой насмешкой:
– Мы сошлись на том, что это отсталые, безграмотные, грязные, смешные, нерадивые, никчемные создания, что это так и не выросшие дети, а иные – еще и глупые дети. Но в одном мы не сошлись и никогда не сойдемся. Ты не признаешь их людьми.
– Как так?
– Ты отрицаешь, что у них есть право надеяться. Каждый человек, Аттикус, каждый, у кого есть голова, руки и ноги, появился на свет с надеждой в душе. Ни в какой Конституции это не записано. Я это, знаешь ли, как-то раз краем уха услышала в церкви. Да, они в большинстве своем – простые люди, но все же люди, а не скоты… А ты им внушаешь, что Иисус, конечно, любит их – но не очень. И ты применяешь жуткие средства для достижения целей, которые, по твоему мнению, будут благом для большинства. Твои цели могут быть распрекрасно хороши – я, пожалуй, и сама в них верю, – но нельзя использовать людей как пешки, Аттикус. Нельзя так делать. И Гитлер, и эта шайка в России делали порой кое-что полезное для своих стран, но при этом истребляли десятки миллионов…
– Гитлер? – усмехнулся Аттикус.
– Ты ничем не лучше. Вот настолечко даже не лучше. Просто те кромсали тела, а ты калечишь души. Ты пытаешься сказать им: «Ребята, ведите себя прилично. Будете послушны – мы дадим вам жить, а не будете – ничего не дадим, а то, что раньше дали, – отнимем…» Я знаю, что двигаться надо постепенно, Аттикус. Я прекрасно понимаю. Но еще я знаю, что в итоге мы придем туда, куда идем. И интересно, что произойдет, если на Юге провести Неделю Доброты к Неграм? Если хотя бы неделю Юг будет с ними вежлив – просто беспристрастно вежлив? Интересно, что будет. Как считаешь, от этого негры нос задерут или у них проклюнутся начатки самоуважения? Тебя когда-нибудь унижали, Аттикус? Ты знаешь, каково это? Только не начинай опять про то, что они дети и ничего такого не чувствуют: я была ребенком, однако чувствовала все. Наверняка и взрослые дети тоже чувствуют. От настоящего, хорошего унижения, Аттикус, человеку кажется, что такой твари, как он, не место среди людей. И для меня непостижимая загадка – как негры умудряются сохранять человеческие черты, после того как им добрых сто лет внушали, что они – не люди. Любопытно было бы взглянуть, какое чудо сотворит одна неделя уважения… Ни малейшего проку нет все это говорить, потому что мне тебя не сдвинуть ни на дюйм. Ты обманул и предал меня так, что словами не выразить, но ты не волнуйся – в дураках осталась я.
Одному человеку на свете я доверяла безоглядно – и теперь все пропало.
– Я убил тебя, Глазастик. Я должен был.
– Хватит этих двусмысленностей! Ты – милый, славный старый джентльмен, и я больше не поверю ни единому твоему слову. Я ненавижу тебя и все, что ты отстаиваешь.
– А я вот тебя люблю.
– Не смей мне это говорить! Любишь?! Черта с два! Аттикус, я убираюсь отсюда… не знаю еще куда, но отсюда – точно. И до конца дней своих не хочу ни видеть Финчей, ни слышать о них.
– Дело твое.
– Ты старая лицемерная кольцехвостая гадина! Ты сшиб меня с ног, растоптал и сверху плюнул, а теперь говоришь: «Дело твое», «Дело твое» – когда все, что мне было дорого в этом мире… «Дело твое»… И еще смеешь уверять, что любишь меня… Ты негодяй!
– Хватит, Джин-Луиза.
«Хватит» – неизменно говорил он, призывая ее к порядку в те времена, когда она верила ему. Он вонзает ей в сердце нож и еще поворачивает клинок… Как он смеет так глумиться надо мной? Господи, унеси меня отсюда… Господи, унеси меня…