Наша семья считалась огромной даже по стандартам тех дней, и особенно богато мы были одарены дядями. Но не так сильно поражало их количество, как манера вести себя, которая превращала их для нас, мальчиков, в легендарные фигуры, а девочек заставляла страдать и волноваться за них. Дядя Джорж — брат нашего отца — был худым, усатым бродяжкой, который продавал на улицах газеты, ходил почти всегда в лохмотья и, как говорили, потерял свою удачу в погоне за золотом. А со стороны матери было еще пять дядьев; коренастые, очень земные, сильно пьющие мужчины, которых мы любили и которые были героями нашей юности. Мы липли к ним со всей силой привязанности, мы испытывали гордость за них — надеюсь, они тоже не разочаровались в повзрослевших племянниках.

Дедушка Лайт, который имел самые красивые ноги среди всех кучеров Глочестера, растил пятерых своих сыновей в окружении лошадей; и они во многом унаследовали его талант. Двое сражались против буров; и все пятеро служили в кавалерии во время Первой мировой войны, где они умудрились выжить в бойнях при Монсе и на Ипре, удачно нашли свою дорогу через несколько других сражений и вернулись, наконец, к мирной жизни, хотя тела их и были нашпигованы шрапнелью. Мои первые воспоминания о них — это привидения в хаки, приезжающие домой на побывку с войны — квадратные, огромные, в обмотках, сладко пахнущие кожей и овсом. Они появлялись, как герои, в ореоле войны; они спали, как мертвые, целый день; затем чистили сапоги, драили пуговицы и снова возвращались на войну. Это были мужчины большой силы и кровавых подвигов, кулак их целился во врага. Они являлись всадниками ада и апокалипсиса, каждый казался нам получеловеком, полуконем.

Не раньше конца войны это братство мстителей разделилось в моей голове, так что я смог воспринимать каждого отдельным человеком и узнать, наконец, кто есть кто. Сыновья Джона Лайта, пять братьев Лайт, во многом создали местный колорит, будучи почитаемы за свою необузданность, силу рук, за неторопливый, склонный к хвастовству, ум. «Мы вышли из старинного рода. Мы занесены в книгу Гиннеса. Ведь сказал Всемогущий: "Да будет свет", и было это задолго до Адама…»

Все как один, братья были взращены, чтобы стать кучерами, чтобы продолжать дело своего отца; но Армия вывела их в другой мир, и к тому времени, когда я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что они собою представляют, с лошадьми работал только один, остальные пошли по другим дорогам; один работал с лесом, другой — с моторами, третий вошел в корабельное дело и последний строил канадскую железную дорогу.

Дядя Чарльз, самый старший, больше всех был похож на деда. Он имел такое же длинное лицо и прекрасные ноги в гамашах, такой же медленный, тяжелый голос с глочестерскими басовыми нотками, такой же запах табака вился вокруг него. Он рассказывал нам длинные истории о войне и терпении, о работе с лошадьми в топях Фландрии, о чуде умудриться выжить на поле боя, которое презирает показной героизм. Он излагал свои рассказы с юмором, хотя сохранял при этом каменное лицо холодной самоуверенности знания, поэтому преодоление трудностей в каждой из его историй о дилемме жизнь-смерть представлялось не более, чем ловкой победой в картах.

Теперь, когда он вернулся наконец со своих непостижимых войн, он пошел работать лесником, по очереди живя в чаще разных местных лесных массивов с женой и четырьмя чудными ребятами. Когда он переезжал, каждый коттедж, в который он вселялся, приобретал привычный для семьи вид, ясно говорящий о занятиях хозяина. Мне он напоминал пожегщиков угля в затерянных лесных избушках из сказок братьев Гримм. Мы, мальчики, любили навещать семью дяди Чарльза, следуя за ними из леса в лес. Их домик всегда окутывал ароматный дым, во дворе были сложены дрова, а со скоса крыши и с дверных косяков свисали хвосты горностая, лисьи шкуры, вороньи тушки, силки и мыши. Стены в кухне завешивались топорами и ружьями, в углу стоял каменный кувшин с имбирем, а на громадной плите всегда кипела кастрюля с голубями или, может быть, с только что ободранным кроликом.

Молодые годы дяди Чарли скрывали несколько любопытных загадок, объяснить которые не могла даже наша Мать. Когда окончилась бурская война, он некоторое время работал барменом в городе бриллиантов Ранд. В те дни двери не закрывались никогда, а в обязанности бармена кроме всего прочего входило также умение сбивать холодные коктейли. Дядя Чарли абсолютно подходил для такой работы, потому что в молодости он был настоящим львом. После адски тяжелого дня шахтеры спускались из своих лагерей с оттянутыми алмазной крошкой карманами, покупали виски баррелями, упивались до умопомешательства, затем начинали громить салуны… Вот куда попал дядя Чарльз, король тех пропойных баров. Его мускулистая, вооруженная бутылкой рука, укладывала их всех в конце концов в ряд. Но даже он не был суперменом и порой тоже оказывался битым. Однажды ошалевшие от виски посетители использовали его в качестве тарана, когда крушили стойку с выпивкой. Два дня после этого инцидента он провалялся с разбитой головой и до сих пор в доказательство сохранял на голове роскошную шишку.

Потом он исчез на два — три года, ушел в подполье, работал в публичных домах Иоганнесбурга. В течение этого времени к нам не приходили письма, не долетали новости, и даже много лет спустя он никогда ничего не рассказывал о тех годах. Затем внезапно, без предупреждения, он объявился в Строуде — бледный, худой, без единого пенни. Он не говорил, где был, не объяснял, что делал, но раз и навсегда закончил свои скитания, так он сказал. И девушка из наших мест, хорошенькая Фанни Кайсон, приняла его, выйдя за него замуж.

Вот тогда он и осел в местных лесах и стал одним из лучших лесников в Котсволде. Его наниматели льстили ему, любили его и регулярно ему недоплачивали; но он был счастлив среди своих деревьев. На зарабатываемые гроши он поднимал семью, добавляя лесной дичью, никогда не читал дочерям нравоучений, воздействуя на них только шуткой, а сыновей учил опыту собственного сердца. Открытием таинства было видеть его за работой где-нибудь на расчищенной лесной делянке, когда он возился с саженцами, как с только что вылупившимися птенцами, нежно потряхивая их жилистые клешни, ровно выставляя деревца вдоль насыпи в ямки-гнезда, которые создали его руки. Его жесты были ласкающими и точными, и растения жадно тянулись к его прикосновениям. Казалось, они немедленно распускали свои крохотные листики и укоренялись навсегда в том месте, где он ставил их.

Молодые леса, которые поднялись теперь в Хорслее, в Шипскомбе, в Рендкомбе и Колне, это леса моего дяди Чарли, которые он сажал за тридцать пять шиллингов в неделю. Это его дворцы, возведенные из летней тени, его поднявшиеся до облаков небоскребы листвы, его птицы, его молодые посадки карабкаются по нашим холмам, стараясь восстановить забытую перспективу. Он умер в прошлом году, как и его жена — они умерли друг за другом, в течение недели. Но дядя Чарли надолго оставил след в нашем пейзаже — как он и хотел.

Следующим из Лайтов был дядя Том, темноволосый, спокойный, разговорчивый, полный потаенной силы, который умел обращаться с женщинами. Первое, что я помню о нем, это то, что он был кучером и садовником одновременно в старинном особняке в Вудчестере. Он был женат на тете Минни — крохотной, милой женщине с прямым пробором, которая будто бы сошла с рисунков Крукшанка. Жизнь в их маленьком, аккуратном конюшенном дворе, в окружении горшков с папоротниками, красиво вышагивающих пони, ярко раскрашенных двуколок и колясок, всегда казалась мне больше игрушечной, чем настоящей, и, навещая их, приходилось менять плоскость существования и оставлять тяжелый мир позади.

Дядя Том имел хорошие манеры, в чем-то даже был денди и умел творить нечто необыкновенное со своими бровями. Он умел двигать ими независимо друг от друга вверх-вниз по лбу, и эта особенность выглядела почему-то неприличной. Когда он молчал, он двигал бровями постоянно, как бы стараясь уверить вас, что он желает вам добра; этому трюку и величественной осанке он и был обязан своему успеху у женщин. Еще холостяком он страдал от почти непрерывных преследований; но, будучи медлительным в обращении, он имел быстрые ноги и умудрялся убегать от девушек. Наша Мать гордилась его успехами. «Он был совершенно необыкновенным, — рассказывала она. — Настоящим джентльменом. Был похож на короля Эдуарда. Он мог, не задумываясь, истратить целый фунт».

Когда он был молодым, девушки страдали из-за него постоянно и делали подарки Матери, чтобы она замолвила за них словечко. Они часто приглашали ее на чай и на всякие другие мероприятия, чтобы передать ему записочку или пылкое письмо, завернутое в яркий шарфик для нее. «Я стала самой популярной девушкой в округе, — продолжала она. — Наш Том был таким изысканным…»

Многие годы дядя Том играл в свои коварные игры и обходил затруднительные ситуации. Пока не нашел достойного противника в лице Эффи Манселл, девушки такой же сильной, как и прямолинейной. По словам Матери, Эффи М. была уродиной шести футов ростом и сильной, как тяжеловоз. Как только она решила, что хочет заполучить дядю Тома в мужья, она стащила его с велосипеда и объявила ему о своих намерениях. На следующее же утро он сбежал в Ворчестер и поступил на работу кондуктором трамвая. Он бы поступил гораздо разумнее, если бы сбежал на шахту, потому что девушка преследовала его по пятам. Она стала целыми днями ездить в его трамвае, там он оказался целиком в ее власти; и, что еще хуже, должен был платить за ее проезд; никогда прежде его так не унижали. В конце концов он заработал себе нервный срыв, не смог работать, его уволили, и ему пришлось прятаться в каменоломнях. Но опасность миновала, когда Эффи вышла замуж за инспектора, тогда дядя Том вернулся к лошадям.

Теперь он стал осмотрительнее. Конюшня доказала ему — ты можешь спастись около лошадей, но не на трамвае. Но чего он хотел теперь больше всего на свете, так это доброй женской защиты; он понял, что земля горит у него под ногами. Поэтому вскоре он женился и успокоился со вздохом облегчения и некоторым удивлением, которое выражали его брови.

С тех пор дядя Том жил тихо и приятно, как принц в нарочитой ссылке, играя лицом время от времени, просто как мантией величия и обаяния. Торжественные гримасы и понимающие конвульсии бровей — вот и все, что осталось от прошлого великолепия…

Моя первая встреча с дядей Рэем — старателем, подрывником, охотником на бизонов и строителем трансконтинентальных железных дорог — была отмечена запоминающейся внезапностью. До какого-то момента он оставался легендой на другом конце света, а в следующее мгновение оказался в моей кровати. Привыкший ощущать рядом только нежные тела своих братьев и сестер, я проснулся однажды утром и обнаружил около себя огромного, храпящего, грубого мужчину. Я потрогал его громадные ноги и руки в узлах, оценил поросль на подбородке, почувствовал крокодиловую силу этого великолепного создания и стал размышлять, кто бы это мог быть.

— Это твой дядя Рэй вернулся домой, — прошептала Мать. — Вставай и дай ему спокойно поспать.

Я увидел кирпично-красное лицо, тонкий индейский нос, почувствовал запах сигар и паровозного масла. Это и был герой наших мальчишеских, хвастливых рассказов школьных дней, и, разглядев его получше, я не разочаровался. Кожа у него была блестящей, как железо, и изношенной, как скала, и раскинулся он, как спящий атаман разбойников. Он приехал со стройки железной дороги навестить нас, его жгли деньги и жажда, и дни, которые он провел в нашем доме в тот раз, были полны чудес и усилий по самосожжению.

В одном он абсолютно не походил ни на каких других мужчин, которых мы знали до сих пор — или о которых слышали, если до того доходило. Со своим дубленым лицом, с набитым зубами, как у акулы, ртом и зоркими голубыми глазами, он выглядел, как воин из вигвама, раскрашенный изображениями солнца и картинами героических сражений. Он говорил на канадском диалекте железнодорожных лагерей, растягивая слова и проталкивая их сквозь нос. Каждый сантиметр его тела был татуирован — корабли под всеми парусами, флаги всех народов мира, рептилии и большеглазые девушки. Хитрой игрой мускулов тела он умудрялся заставлять корабли плыть, флаги трепетать на ветру, а змея обвиваться вокруг дрожащих девушек.

Дядя Рэй стал для нас подарком дьявола, чудовищной игрушкой, добродушным чудаком, более экзотичным, чем цирковая обезьяна. Он мог часами сидеть неподвижно, пока мы обследовали его, и принимал все наши издевательства. Если мы толкали его, он стонал, если щипали, он делал вид, что всхлипывает; он переносил боль и неудобства от нас, как настоящий Калибан. Или вдруг он переворачивал нас вверх ногами, или ставил плясать себе на живот, или подбрасывал нас парами, по одному в каждой руке, стукая головами в потолок.

Но, раньше или позже он объявлял:

— Ба, мальчики, я должен идти.

Тогда он вставал, стряхивал нас, как блох и начинал медленно облизывать губы.

— Куда ты пойдешь, дядя?

— Посмотреть на человека-мула.

— Вовсе нет! Куда ты собираешься? Для чего?

— Клянусь. Хоть рубите пальцы. Отрежьте язык. Обварите маслом спину.

— Неправда! Ты придумываешь! Дядя!..

— Просто нужно идти, ребята. Увидимся в аду. Трите к носу. Будьте молодцами. Пока.

И он убегал; хотя Бог знает куда, мы не могли придумать такого места. Затем возвращался, может быть, на следующий вечер, насквозь мокрый, с собачьей ухмылкой. Он почти ничего не видел, не мог повесить пальто, не мог найти задвижку двери. Он падал на стул у камина, от него валил пар, он распевал песни и флиртовал с протестующими девочками. «Иди-ка лучше спать», — говорила Мать строго; при этом он разражался театральными рыданиями. «Анни, я не могу! Я не могу сдвинуться ни на дюйм. Сломал ногу… Может, две».

Однажды вечером, после отсутствия в течение двух дней, он вернулся на велосипеде, но проехал мимо дома, прямо вниз, в берегу, в штормовую темноту, и врезался в туалет. Девочки выбежали и притащили его в дом, стонущего, вымазанного кровью. Они уложили его на кухонный стол, сняли ботинки и обмыли раны. «Ну и ну, в каком же он состоянии, — хихикали они, шокированные. — Это виски, а может быть, и что похуже, Мама». Он начал петь «О, Долли, дорогая…», затем принялся есть мыло. Он пел и пускал пузыри, а мы столпились вокруг, никогда наш дом не посещали мужчины, подобные ему.

Скоро распространился слух, что Рэй Лайт вернулся домой, набитый канадским золотом. Его записали в дебоширы, за ним охотились девушки и несколько раз предупреждала полиция. В основном, он через все перешагивал, но временами девушки по-настоящему доставляли ему беспокойство. Скромная молодая швея, которую он обнимал в кино, украла у него в темноте набитый долларами кошелек. А однажды утром Бити Барроуз пришла к нашим дверям и заявила, что он обещал на ней жениться. Под аркой пивоваренного завода в Строуде, сказала она, чтобы окончательно убедить нас. Ему пришлось три дня прятаться на чердаке…

Но, пьяный или трезвый, дядя Рэй был все тем же — большим волосатым животным, убегающим развлечься; беспомощным великаном, дружелюбным, наивным, сентиментальным и откровенно похотливым. Он пугал моих сестер, но даже таким они его обожали; что же касалось нас, мальчиков, чего же больше могли мы желать? Он даже учил нас на себе, как вязать узлы, хвастаясь, что никакой узел его не удержит. Поэтому однажды вечером мы привязали его к кухонному стулу, понаблюдали немножко, как он пытается освободиться, и отправились спать. Мать нашла его на следующее утро, стоящим на локтях и коленях, все еще привязанным и крепко спящим.

Тот визит дяди Рэя, с его играми и демонстрацией картинок, был похож на продолжение в доме Рождества. Заведенный порядок, дисциплина и нормальное поведение были отменены на это время. Мы поздно не ложились спать, позволяли себе разные вольности и разделяли с ним его пьяную свободу. Он носился по округе, исчезал в свои командировки, возвращался взъерошенный, в подпитии, щипал девочек, пел песни, падал, поднимался и разбрасывал доллары. Мать по очереди то поджимала губы, то потворствовала ему, цокала языком, посмеивалась. Девочки были так же возбуждены и в любую минуту готовы к атаке, как и мы, хотя по иному, исподтишка; они часто шушукались: «Ты бы поверила такому? Я — ни за что! Какой ужас!» или «А ты слышала, что он мне тогда заявил?»

Когда он истратил все деньги, он отправился назад в Канаду, в лагерь железнодорожников, оставив тут несколько разбитых голов, разжиревших хозяев гостиниц и хорошеньких девушек. Вскоре после возвращения в Канаду, работая в заснеженном Рокки, он подорвался на динамите. Его отбросило от тропы Лягающейся Лошади на девяносто футов, прямо на замерзшее озеро. Школьная учительница из Тамворта — теперь моя тетя Элси — проехала четыре тысячи миль, чтобы собрать его по кусочкам. Откопав его из снега и отогрев, она вышла за него замуж и привела к себе домой. Это и стало концом метаний первопроходца — рыскающей собаки прерий; но без него Канадская Тихоокеанская железная дорога никогда бы не дошла до Тихого океана, во всяком случае, мы в этом были уверены.

Мрачный, величавый дядя Сид был четвертым, но не последним из братьев. У этого невысокого, сильного человека, когда-то чемпиона по крикету, жизнь была отравлена ревматизмом. После того как вернулся из армии, он стал шофером автобуса и работал на одном из первых омнибусов. Эти, на сплошных шинах, с открытым верхом, пассажирские колесницы были левиафанами дорог в то время, пошатывающимися осадными башнями, которые ехали куда попало и их верх часто застревал под мостами. Наш дядя Сид, один из лучших шоферов, стал знаменитым в округе. И чувство гордости, и страх переполняли нас одновременно, когда он, громыхая, пролетал мимо, торча, как на насесте, в своей полной дыма кабине. По лицу его тек пот от пива и прилагаемых усилий, когда он крутил руль, борясь с колесами, чтобы удержать огромный автобус на дороге. При каждом рейсе через город разрушалась черепица на крышах и водосточные трубы, срывались кожухи с уличных фонарей. Но больше всего он переживал, чтобы не задавить женщин и детей, и никогда не заезжал на тротуар. Неудержимый горлопан, загруженный людскими душами, причина панического бегства полисменов и лошадей — именно дядя Сид своими умелыми руками создавал автобусу его сумасшедшую карьеру.

Летопись жизни дяди Сида, как и дяди Чарли, началась во время Южноафриканской войны. В качестве солдата-наемника он заработал репутацию молчаливого, хитрого и выносливого человека. Его талант к крикету, развитый на изрытых кротами просторах Шипскомба, и там обеспечила ему особые привилегии. Очень скоро его отправили играть за армию, и он стал получать усиленное питание. Одержимость его деревенской манеры игры вызвала переполох в офицерской среде. Наконец-то, на плоском поле, с опаленными солнцем сухими воротцами, после бугристого, с коровьими лепешками родного поля, он попал прямиком в разряд гениев, побив все возможные рекорды и истрепав огромное количество чужих нервов. Его убийственные посылы низвели бывших героев до состояния паники; они просто помахали ему рукой и сбежали — когда он вошел с битой, парни надели шапочки и молча рассеялись по границам поля. Я представляю себе этого широкоплечего, невысокого, подвижного человечка, бьющего без промаха крикетный шар от земли, лицо его налито кирпичной кровью от ярости, плечи рвутся из-под подтяжек. Я вижу его крюк для следующей передачи, затем разворот на коротких, кривых ногах и удар, от которого шар пролетает чуть не полпути до Иоганнесбурга. При этом мысленно он слышит одобрение из далекого Шипскомба. В старой трансваальской газете, сохраненной Матерью, я однажды нашел счет, который выглядел примерно так:

Армия против Трансвааля. Претория, 1899 г.

АРМИЯ

Полковник «Тигр» Фокс-Уайт 1

Бригадный генерал Флетчер 0

Майор Т. В. Г. Стаггертон-Хэйк 12

Капитан В. О. Спиллингхэм 0

Майор Лайел (нет) 31

Рядовой С. Лайт (нет) 126

Остальные 7

Итого (на 4 дек.) 177

ТРАНСВААЛЬ - 21 всего (Рядовой С. Лайт 7 из 5)

Это, вероятно, был пик славы дяди Сида, время, которое он любил вспоминать больше всего. А затем кривая его жизни определенно пошла вниз — хотя время от времени и случались всплески.

Например, выдался день, когда наша деревня наняла три автобуса для выезда в Клевендон — дядя Сид шофером на первом, с корзиной пива в ногах. «Поставь ее к нам наверх, дядя Сид!» — кричали мы, с ревом проносясь сквозь летнюю зелень. Присосавшись к пиву в одной руке, крутя руль другой, он мчался быстрее ветра, пока мы внезапно не наткнулись на что-то. Нас подбросило вверх, выше заборов, оторвав от сидений, превратив в рожденных для полетов — по вине человека за рулем…

А на пути домой, на закате дня, нас остановил женский крик. Она стояла у обочины с ребенком на руках, съежившись от страха перед разъяренным мужчиной. Живая сценка как бы застыла, чтобы мы все могли ее разглядеть. Растрепанная женщина, вопящий ребенок, мужчина с поднятой рукой. Наши автобусы, дрожа, остановились, мы все заорали. Перегнувшись через борта нашей открытой платформы, мы кричали мужчине, что он подлец. Наши мужчины, не сходя со своих мест, требовали, чтобы он оставил в покое бедную женщину. А дядя Сид сложил пиджак, ни слова не говоря, вылез из кабины, подошел к буяну, заломил ему руку и пихнул головой в кусты. Жизнь ему представлялась лишь черно-белой, и он реагировал на ее проявления очень просто. Хмурясь от гордости, он вернулся к рулю и повез нас домой, чувствуя себя героем.

Дядя Сид ничем не отличался от своих братьев в проявлениях рыцарства, темперамента и способности пить. Он мог опрокинуть и человека, и кружку пива с такой же готовностью и так же ловко, как и они. Но его работа водителем автобуса (и его ревматизм) — оба процветали — мешали утолению его потребностей. В конце концов, из-за своих склонностей, он добился официального осуждения, и именно на этом месте судьба низвергла его.

Когда он женился на тете Алисе и стал отцом двоих ребятишек, работа заставляла его придерживать свою необузданность. Но все равно закон оказался против него, и вскоре он попал в беду. Он был лучшим водителем омнибуса в Строуде, без сомнения; причем, много безопаснее и даже вдохновеннее, когда бывал пьян. Все знали это — кроме автобусной компании. Он стал получать замечания, предостережения, строгие предупреждения, и, наконец, дошло до задержания зарплаты.

Когда случалось последнее, он, из уважения к тете Алисе, всегда совершал самоубийство. Он, правда, сделал гораздо больше попыток самоубийства, чем любой из моих знакомых, но всегда самым нерезультативным способом. Если он топился, канал оказывался высохшим; если прыгал в колодец, тот тоже был пустым; а когда он выпивал дезинфицирующее средство, рядом всегда наготове стоял антидот, с четкой этикеткой, к вашим услугам, готовый решить вашу проблему. Он рассудил, и вполне разумно, что гнев тети Алисы при известии об очередной задержке зарплаты утонет в ее гораздо большей тревоге, когда она снова найдет его при смерти. И тетя Алиса никогда не подводила его в этих расчетах и прощала его каждый раз, когда он поправлялся.

В тот вечер мы поздно засиделись на кухне и вдруг услышали громкий стук в дверь. Заполошный голос кричал: «Анни! Анни!», и мы поняли, что что-то случилось. Кухонная дверь со скрипом отворилась, и показались три фигурки в черных одеждах. Это прибежала тетя Алиса с двумя маленькими дочками, все трое надели воскресную одежду. Они застыли у кухонного порога, молча, как привидения, на лице тетушки Алисы с огромными карими глазами лежала тень трагического рока.

— На этот раз ему удалось, — выдавила она наконец. — Оно случилось. Я знала, что он добьется своего.

В ее голосе звучали нотки мистического заклинания, которые падали кристалликами льда мне на сердце. Драматическим жестом она обняла своих маленьких, хорошеньких девочек, но те только вырывались, сопели и хихикали.

— Он больше никогда не придет домой. Им пришлось уволить его. Теперь он ушел и покончил со всем этим.

— Нет, нет, — запричитала Мать. — Входи и присядь, моя дорогая. — И она потянула гостью к огню.

Тетя Алиса села, не сгибаясь, как готическая скульптура, все еще обнимая своих извивающихся девочек.

— Куда еще мне податься, Анни? Он ушел в Дедкомб. Он всегда говорил мне, что уйдет…

Внезапно она резко повернулась и схватила Мать за руку, ее темные глаза бешено вращались.

— Анни! Анни! Он покончит с собой. Твои мальчики — они должны найти его!..

Поэтому мы с Джеком надели шапки и куртки и вышли в ночь, под висящий полумесяц. От огромного количества эмоций голова моя была пуста; мне хотелось или смеяться, или спрятаться. Но Джек не терял самообладания, холодного рассудка и, сжав зубы, вел себя как командир подлодки. В критической ситуации мы превратились в мужчин, мы выполняли секретную миссию. Казалось, в наших руках находились жизнь и смерть. Прижавшись друг к другу, мы шли по долине, направляясь к дедкомбскому лесу.

Лес напоминал свалку гниющей тишины, преображенный маской полуночи; шел приличный дождь, влажный папоротник промочил нам ноги, листья дрожали от крика сов и от ручейков воды. Что нам делать дальше? — недоумевали мы. Почему он должен прийти именно сюда? Мы шли под потоками воды с деревьев, крича «Дядя!» охрипшими, монотонными голосами. Что мы можем найти тут? Может быть, вообще ничего. Или, что еще страшнее, вдруг найдется то, что мы пришли сюда искать?… Но мы помнили женщину, ждущую со страхом дома. Наша задача, хоть и мрачная, была ясна.

Поэтому мы, спотыкаясь и разбрызгивая грязь, перебирались через невидимые ручьи, шли по тропкам, окаймляющим зловещие тени. Мы тыкали палками в кучи старых листьев, даже проверяли лисьи норы, облазив весь лес. В нем не было ничего, кроме ноздреватой темноты, совсем ничего, если не считать страх.

Мы уже решили поворачивать к дому, и, надо признаться, с радостью, когда вдруг мы увидели его. Он стоял на цыпочках

под огромным мертвым дубом, с подтяжками, обмотанными

вокруг шеи. Эластичная петля, накинутая на ветку над ним, заставляла его болтаться вверх-вниз, как марионетку. Мы со страхом приблизились к извивающейся фигуре — и увидели его злой глаз, уставленный на нас.

Наш дядя Сид был в отвратительном настроении.

— Вы чертовски долго не шли! — прохрипел он.

Дядя Сид никогда больше не водил ни одного автобуса, он нашел работу садовника в Шипскомбе. Теперь все дяди осели около родного дома, отказавшись от своего буйного начала. Все, кроме инспектора по страховкам Фреда, которого мы потеряли из-за его благополучия и дальности проживания. Все мужчины повторяли многие черты Матери — бывали глупы, эксцентричны, подвержены настроениям; но, несмотря на их безрассудства, для меня они навсегда остались истинными героями моего детства. Мысленно я представляю их такими, какими они сложились в моей памяти. Каждый из них был бардом и оракулом; они напоминали кольцо приземистых мегалитов, расположенных на одном из холмов — избитых погодой и покрытых шрамами былой славы. Они были конниками и скандалистами из другого века, и их судьбы посылали этому веку горькое прощай. Рассказывая о кампаниях на пустынных границах, о карамболе Крюгера и грязи Фландрии, о мире, который все еще двигался с той же скоростью, что и при Цезаре, и о той Империи — большей, чем у Цезаря, — через которую они прошли с войнами, остроглазые и анонимные, они рассказывали о первых признаках развала аванпостов…