Какой ветер! Студеный, колючий. Откуда он налетел? Еще на заре, когда Раевский собирался в путь, желтые звезды тихо качались в незамерзающих водах Ангары и мирно спало селение Олонки, укутанное пушистым снегом. Но не успел он отъехать и двадцати верст, как откуда-то из-за леса выкатилось пухлое облако, оно стало расти, расползаться, и вдруг вся земля закружилась, завыла, засвистела в ледяном вихре.

Кони с трудом разбирали дорогу, отфыркивались и жалобно ржали. Но вот дорога свернула от реки, взбежала круто вверх по Александровскому тракту, и Раевского со всех сторон обступила тайга, низкорослая, непроходимая, — березки, осинки, елочки. Здесь было затишнее, ветер улегся, и Раевский, откинув с лица тяжелую овчину, огляделся. Пронзительная стужа пробирала насквозь — мороз-то не меньше тридцати, тут никакие шубы не помогут. Он ворочался в санях, стараясь хоть немного согреться…

Больше тридцати лет прошло с тех пор, как царь сослал Раевского в Сибирь. Казалось, пора бы привыкнуть и к метелям, и к морозам, и к тяжелой трудовой жизни, которую пришлось вести все эти годы. Вон руки какие стали — грубые, корявые. Недаром мужики его за своего считают, ласково зовут «олонским крестьянином». Жалеют. И он старается им добром отплатить. Во все крестьянские дела входит. Грамоте учит — ученому везде легче.

А может, это хорошо, что нет у него лишней свободной минуты и усталость не дает сосредоточиться на тяжелых раздумьях? А то как останешься один на один с небом, с тайгой, с тишиной, навалится тоска, и не знаешь, где силы взять, чтобы совладать с нею. Тоска по друзьям, по родным, по милой теплой курской земле.

Тридцать лет. Прожита длинная жизнь. Недавно новый царь особым манифестом разрешил декабристам возвратиться из ссылки. Возвратиться… А куда он поедет? Нелегкая, страдная жизнь, и не под силу уже изменить ее. Семьей здесь обзавелся. Дуся — жена, сибирячка, простая, добрая, верная. Дети подрастают. Прочно вросли корни в суровую сибирскую землю.

Но что это? Звон? Пение? А может, ветер свистит в таежной чащобе? Окоченевшими пальцами Раевский чуть сдвинул со лба мохнатую шапку, с трудом приподнялся на локтях.

Из-за поворота показалась длинная вереница людей. Впереди всадник с копьем — конвой.

«Господи, по такой погоде не посовестились гнать!» — с ненавистью думал Раевский.

Люди шли пошатываясь, звеня кандалами, с трудом передвигая ноги. Ветер налетал порывами, словно хотел сбить с ног, свалить, навсегда засыпать сухим сибирским снегом. Раевский попридержал коней, свернул на обочину.

Совсем близко мелькнуло лицо конвоира — вместо бороды ледяные сосульки. Лошадь дохнула на Раевского теплым хлебным дыханием. Он глядел на косматые, лиловые от мороза лица узников, на их рваную грязную одежду и чувствовал, как что-то горячее и горькое поднимается в его душе и влажными становятся глаза.

Тридцать лет назад по этим дорогам шли его товарищи, его единомышленники. Рыцари чести и честности. Шли на муку, на каторгу, на погибель. За что?

За то, что хотели водворить на Руси истинную свободу и истинное счастье.

Чтобы на Руси цепь народа разорвать, Чтоб солдатушкам в службе век не вековать, Чтоб везде и всем одинаковый был суд И чтобы никто больше не слыхал про кнут… Чтобы всяк мог смело мыслить и писать, Правду-матушку на весь мир провозглашать; Чтоб на Руси всюду школы основать С тем, чтобы мужичков не могли надувать. Чтобы не было ни вельможей, ни дворян, Дармоедов тех, что живут за счет крестьян…

Так поется в прекрасной песне, сочиненной декабристом Вадковским.

Сто двадцать декабристов сослал царь Николай в Сибирь. А заставить их замолчать не смог. Вольный голос лучших сынов России продолжал звучать: Пушкин, Лермонтов, Белинский…

Ветер рвал на узниках лохмотья, подхватывал монотонное пение, нес его по Сибири, по России, по всей земле…

«Откуда силы берут петь-то?» — с тоской подумал Раевский и тут же сам себя укорил: ему ли не помнить — с первой минуты ареста начинается тихое, невидимое, ежеминутное сражение. Главное — не дать сломить себя.

«Понимают ли они, что ждет их?» — мысленно спрашивал Раевский, пропуская партию.

Сколько прекрасных людей умерло в сибирских застенках, не дождавшись окончания срока! Сколько сошло с ума! Раевский невольно вспомнил тяжелые годы заключения. Первый декабрист — называли его. Он был арестован еще в 1822 году за политическую пропаганду в армии и приговорен к смертной казни. А потом помилован — казнь заменили пожизненной ссылкой. Убить время — вот главная тюремная работа. Не с кем словом перекинуться, нет никаких осмысленных занятий. Ему разрешили писать, но чернильница была низкая, широкая — перо обязательно скользнет по стеклу, а кажется, что резанет по сердцу. Он заменил чернильницу пузырьком, часто менял перья, забивал уши корпией. Нельзя поддаваться слабости! А потом стало раздражать шарканье ног на прогулке. Вещи, стены, звуки — все превращалось в невидимых врагов.

Да что это с ним сегодня? Живая сила воспоминания поднялась в его душе, словно и не было этих мучительных лет.

Скорее, скорее в путь!

Раевский крикнул на лошадей, дернул поводья, зарылся с головой в овчинные шубы.

А ветер выл и гнал по белу свету колючие снежные вихри.

…Метель утихла, и вязкий сибирский вечер окутал землю, когда Раевский въехал в Иркутск. Снег летел из-под полозьев, собаки провожали сани отчаянным лаем. С лязганьем и звоном запирались расписные резные ставни, гремели засовы. На деревянных тротуарах попадались редкие прохожие. Они шли бесшумно и мягко, уверенно ступая в негнущихся серых валенках.

Фонарщик с лицом, перепачканным сажей, таская от столба к столбу невысокую деревянную лестницу, зажигал редкие железные фонари. Их мигающий свет лился через круглые отверстия, покалывал глаза, бросая на голубой снег теплые желтые пятна. Тихо. Город засыпал. Только позванивали цепи сторожевых собак, и раздавался тревожный набат поколотки — сторожа обходили свои владения.

Раевский свернул — с главной улицы в узкий, темный переулок. Старинные ветхие дома выходили на улицы, иные углами, иные задними надворными стенами. Кони шли медленно и наконец остановились возле крепких тесовых ворот, украшенных затейливой резьбой.

Здесь жил друг Раевского, учитель словесности Николай Львович Поташинский. Приезжая в Иркутск по делам, Раевский всегда останавливался у него. Николай Львович был дружен со ссыльными декабристами. В его скромном домике можно было прочесть столичные газеты и журналы, узнать о том, что происходит в мире. Много лет назад поселился Николай Львович в Иркутске. Что привело его сюда, никто не знал, сам он об этом не рассказывал и от расспросов уклонялся. Но связи с друзьями юности не порывал — множество писем стекалось в его дом со всех концов России, а порою из-за границы.

Раевский сбросил овчину, вылез из саней и сделал несколько шагов, разминая окоченевшие, затекшие ноги. Потом гулко постучал кнутовищем в ворота. Долго никто не отвечал. Яркие колючие звезды горели в низком черном небе, взблескивал снег, похрапывали лошади, дыша друг другу в уши и просительно поглядывая на хозяина большими, грустными человечьими глазами.

— Сейчас, сейчас, — ласково приговаривал Раевский и все ходил и ходил возле ворот, со скрипом утаптывая снег и звонко хлопая рукавицей о рукавицу.

Наконец где-то (Раевскому показалось, что очень далеко) заскрипела и хлопнула дверь, раздались шаги… Звякнуло тяжелое кольцо на калитке, и хрипловатый мужской голос спросил:

— Откуда гости?

— Олонских принимаете? — живо откликнулся Раевский.

Калитка тотчас отворилась. Высокий худощавый человек с узким продолговатым лицом и острой бородкой, прикрывая ладонью прыгающее пламя свечи, обрадованно взглянул на Раевского:

— Владимир Федосеевич, милости просим!

Распряжены и накормлены уставшие кони. Вынуты из саней деревенские гостинцы — кедровые орехи, брусника, вяленая рыба. Вскипел говорливый самовар, пряно пахнет ноздреватый домашний хлеб, краснеет на блюдечках варенье.

Раскурив длинную трубку и с наслаждением затягиваясь, Раевский удобно устроился в самодельном деревянном кресле. После мучительной дороги домик Николая Львовича казался Раевскому роскошным дворцом. Синие кольца дыма медленно плыли по комнате и исчезали, растворяясь в полутьме, под низким бревенчатым потолком.

— Что новенького в городе? — негромко спросил Владимир Федосеевич, прикрыв ладонью глаза. — Наши Олонки сто двадцать верст от Иркутска, а живем точно на другой планете!

— С тех пор как Волконские и Трубецкие покинули Иркутск и уехали на родину, словно душу вынули из нашего города, — грустно ответил Николай Львович.

— Да, расстались они с Сибирью, — задумчиво проговорил Раевский. — А я вот не могу. Как-то матушка Москва встретила их? Дорого заплатил Трубецкой за сибирское свое житье…

— Четыре дорогих могилы оставил в ограде Знаменского монастыря. Супругу и троих младенцев схоронил, плоть и кровь свою… Не снесли тяжкого нашего житья, — добавил Поташинский.

Друзья помолчали.

Николай Львович отодвинул недопитый стакан чая, встал и прошелся по комнате, стараясь не сбивать пестрые тканые половички.

— Одна радость: друзья не забывают меня в сей таежной глуши… — медленно заговорил он. — Пишут. — Он кашлянул сухо, отрывисто. — Новости есть. И хорошие новости. — Он подошел к тумбе, на которой стояла большая ореховая шкатулка, и, повернув ключ, поднял тяжелую, крышку. — Вольное русское слово. Не видали?

Он протянул Раевскому бережно завернутую в газетный лист книгу.

— Залистана несколько, — словно извиняясь, продолжал он. — Издания эти у нас редкость, переходят из рук в руки… Узнаете? — Голос его дрогнул.

Раевский медленно разворачивал газету. А Николай Львович, словно стараясь заглушить волнение, заговорил быстро, не давая Раевскому слова вставить:

— Подумать только, какими путями добиралась в наши дикие края эта книжица. Из Лондона, сквозь туманы, через моря. Какое путешествие! Под неусыпным оком российской полиции! Распространение сих изданий строго карается законом. Но Россию не запугаешь.

Раевский поглядел на обложку. Сердце его колотилось гулко и часто. Да, верно говорил его дед: в России надо жить долго! Тогда увидишь и поймешь, что жизнь твоя прожита недаром. Вот и он дожил: с обложки глядят на него незабвенные лица товарищей, единомышленников — Рылеев, Пестель, Муравьев-Апостол, Каховский, Бестужев-Рюмин.

Царь повесил их. Но он не смог задушить то, что несли они народу русскому — неслыханные дотоле звуки правды и укоризны. Яркая полярная звезда горит на обложке, разрывая ночь своим немеркнущим светом.

Раевский отер повлажневшие глаза, придвинул свечу. «Полярная звезда». Во времена его молодости под этим названием выпускали журнал декабристы Бестужев и Рылеев. Само название — символ идейной близости издателя нового журнала с декабристами.

Кто же тот, в чье сердце запали звуки правды и укоризны? Чью душу озарил свет далекой звезды? Кто пронес его через всю свою жизнь и воплотил в печатное вольное русское слово?

— Я всегда верил, — тихо заговорил Владимир Федосеевич, и Николай Львович заметил, что у Раевского дрожат руки, — по непременному закону мы оставляем в наследство идею для руководства новому поколению. Эта идея растет, и будет, и должна расти. И никакие препятствия не сожмут ее…

— Да, — так же тихо ответил Николай Львович. — Император Николай убил Пушкина, Грибоедова, Лермонтова. А этот вырвался из тюремной российской клетки, и на весь мир зазвучало страстное слово…

Потрескивали и дымили на столе толстые сальные свечи, разгораясь все ярче, гнали по стенам и потолку неяркие длинные тени. А за стенами плыла густая морозная сибирская ночь. Тяжелым сном спала укутанная снегами Россия.

— Понимает, — словно размышляя, заговорил Раевский. — Кругом душно, тошно, уродливо, страшно. Значит, надо кричать, пусть даже рискуя быть не услышанным, не ожидая помощи. Но его услышат! Кто же этот орел, воспаривший над тьмой российской ночи? — громко спросил он, тяжело ворочаясь в кресле и не выпуская из рук журнала.

— Александр Герцен, московского барина Яковлева сынок, — усмехнувшись, ответил Николай Львович. — В сорок седьмом году уехал из России и остался за границей. Мне друзья писали, что тоскует очень, говорит, что предпочел бы ссылку в Сибирь скитальческой своей жизни на чужбине.

Раевский нетерпеливо махнул рукой.

— Нет, нет! Или мало костей русских покоится в студеной сибирской земле? — Ему представились заиндевевшие, посиневшие лица колодников, которых он встретил сегодня на дороге. Владимир Федосеевич невольно поморщился, как от боли. — Что ждало бы его в России? Колодки… Пусть расскажет людям о Руси. Пришло время поведать миру о могучем и неразгаданном народе нашем…

— Может, встречали его сочинения, еще в России написанные — «Записки одного молодого человека»? — спросил Поташинский.

— Как же, как же, о них весьма восторженно отзывался Белинский, — подхватил Раевский.

— «Сорока-воровка», «Кто виноват?»… Все противу крепостного права. Только в России вопроса этого он, конечно, открыто касаться не мог. Живая собственность — одна из основ нашего общественного порядка. Ну, а в произведениях изящной словесности большее дозволено, — сказал Николай Львович усмехнувшись. — А на чужбине, в журнале своем он открыто говорит о бесчеловечности российского рабства…

— Искандер, значит? — взволнованно перебил друга Раевский.

— Именно так подписывал он свои сочинения.

— Зеленая ветвь на засыхающем древе российского дворянства. Он, насколько мне помнится, сослан был…

— В Вятку, в Новгород.

— Узнаю Россию, — грустно сказал Раевский. — Какова же программа нового журнала? — Он полистал журнал. — Так, так… «Освобождение крестьян от помещиков», «Освобождение слова от цензуры!», «Освобождение податного сословия от побоев!» Разве не за это погибли друзья наши!

Он помолчал, покусывая ус и бережно поглаживая журнал.

— Глубокое мое убеждение, — заговорил он снова, и с трудом сдерживаемое волнение слышно было в его голосе, — что человек, принадлежащий своему владельцу, остается всегда в раболепном состоянии. Не человек созревает до свободы, но свобода делает его человеком и развертывает его способности… Мой друг Пушкин сказал: «…ваш скорбный труд не пропадет, из искры возгорится пламя!» Гении не ошибаются. Загорается в России пламя. Занимается великий пожар…

Каков он, незнакомый наш друг? Свидеться бы с ним.

Кто он, этот удивительный человек, вдали от друзей, от родины ударивший в вечевой «Колокол» и пробудивший в бескрайней России все живое, светлое, вольнолюбивое?

Александр Иванович Герцен! Имя его с благоговением и благодарностью повторяют люди из поколения в поколение.

Больше всего на свете любил Герцен Россию и русский народ. Борьбе за его свободу посвятил он свою жизнь.

Он оставил нам прекрасные книги, и среди них лучшая из лучших — «Былое и думы». В ней рассказал он о своей трудной жизни — борца и революционера.

Конечно, друзья мои, вы обязательно прочтете эту книгу, когда станете взрослыми. И прочтете не один раз.

А я хочу рассказать вам о детстве этого необыкновенного человека. Рассказать о том, как он рос и учился. Дружил и любил. И мечтал. Мечтал посвятить свою жизнь борьбе за счастье народа русского.

Мне хочется, чтобы вы полюбили его. Потому что я верю — тот, кто с детства полюбит Герцена, не сможет вырасти плохим человеком.