Воробьевы горы

Либединская Лидия Борисовна

Глава одиннадцатая

НЕУЖЕЛИ ОН КОГДА-НИБУДЬ НАПИШЕТ КНИГУ?

 

 

1

Иван Алексеевич, боясь простуды, сына зимой из дому не выпускал. Разве что иногда разрешал прокатить в карете. Но Шушка не любил эти прогулки. Укутанный по приказанию отца шалями и платками, он задыхался. Двигаться не разрешали — не дай бог, вспотеет. Сиди, как ватный болванчик, не смея двинуть ни рукой, ни ногой.

То ли оттого, что Шушка почти не бывал на воздухе, то ли еще почему, но он стал плохо спать. По вечерам долго не мог заснуть, ворочался в постели, слушая добродушную воркотню Веры Артамоновны и Лизаветы Ивановны, их старческие шаркающие шаги.

Потом в доме все стихало, засыпало, а он не спал, и ему казалось, что на всей земле не спит только он один. Это было страшно.

Недавно он слышал, как отец сказал сенатору, что надобно бы Шушку в пансион отдать.

— Вон Танхен отдали, какая тихонравная стала, — добавил Иван Алексеевич и строго взглянул на сына.

Уф! Услышав ужасное слово «пансион», Шушка чуть не умер от страха, выбежал в девичью и горько заплакал. И сейчас, ворочаясь в постели, задремывая, он вздрагивал и с ужасом осматривался — не в пансионе ли он? А может, это страшное слово только приснилось ему? И он зарывался лицом в подушку — какая-то особенная, доселе неиспытанная нежность к вещам, привычным с детства, охватила его. Мысль, что со всем этим придется расстаться, была невыносима.

И Шиллер ненавидел пансион и мечтал скорее вырваться из него… Шиллер… С тех пор как однажды в библиотеке Шушка нашел пыльную книгу в кожаном переплете, раскрыл, и на него взглянули смелые, открытые глаза юноши с длинными, вьющимися волосами и высоким лбом, он больше не расставался с этой книгой. И сейчас заветный томик был тщательно спрятан у него под подушкой. Но герои Шиллера были храбрые, они ничего не боялись, а он, Шушка, испугался, что его отдадут в пансион. Ему стало стыдно.

А Вальтер не испугался, когда злодей ландфохт приказал его отцу, Вильгельму Теллю, сбить яблоко с головы сына за то, что он не отдал долженствующих почестей шляпе ландфохта.

«Я не робею. Ведь мой отец бьет птицу на лету, он сердце не пронзит родного сына!» — воскликнул Вальтер и даже отказался завязать глаза, а смело глядел на стрелу, летевшую в него.

В переулке, за окнами, взвизгнул снег, раздался громкий возглас кучера, посвист кнута, и снова все тихо. Тихо на всей земле. Луна мутная и голубая глядела в окно.

Чтобы отвлечься от своих грустных мыслей, Шушка воображал себя героем прочитанных книг. В голове мозжило, он раздражался и сердился. Ему хотелось, чтобы герои поступали совсем не так, как они поступали в книгах. А почему нельзя сделать так, чтобы они поступали по-другому, так, как хочется ему, Шушке?

Эта мысль была так неожиданна, что он забыл о пансионе, приподнялся на постели и перевернул горячую подушку.

«Если бы это был я, я бы поступил иначе? — продолжал думать он. — Значит, я могу придумать такого человека, ну как я… И он будет делать все, что я захочу?.. А если все это не только придумать, но и записать?»

От собственной дерзости мелкие капельки пота выступили на лбу, и влажными стали волосы.

«Надо все рассказать Тане. Она поймет. И поедет с ним. Куда поедет? Ее привезут в субботу из пансиона. Из пансиона? А его? Его отвезут в пансион. Это очень плохо. Надо, чтобы всем людям было хорошо. Гений в цепях… Они поедут. И Василий…»

Мысли путались. Шушка пытался вспомнить, куда он едет и кого ищет, но окончательно запутался и предался во власть тяжелой вязкой дремоте.

«Что это было? Сон? — протирая глаза и жмурясь от яркого зимнего солнца, спросил себя Шушка. — Я вошел в комнату, в библиотеку, в нашу библиотеку. Книги лежали на полу, только их гораздо меньше, и все они большие и толстые, как альбомы. Я открыл одну из них, а вместо букв там цветные картинки и все живое, настоящее — деревья, дома и люди. (Такие, как когда-то давно он надеялся найти внутри цветных кубиков.) Люди что-то говорили между собой, смеялись и не обращали на меня никакого внимания. Еще горы и лодка. И в другой книге так. Но разве так бывает? Потом я взял одну книгу и унес с собой. Куда унес?»

— Чего шопчешь, батюшка? — спросила Вера Артамоновна. — Одеваться пора.

За завтраком Иван Алексеевич торжественно объявил, что решил Шушку в пансион не отдавать, а пригласил к нему двух учителей: француза Бушо из Меца и немца из Сарпеты — Ивана Ивановича Эка.

— С будущей недели начнешь учиться! — категорически сказал отец.

У Шушки отлегло от сердца.

Завтрак окончился, и все разбрелись по своим комнатам. Берта, тяжело ступая — старая стала! — поплелась за Шушкой в детскую и, лизнув ему руку, улеглась возле печки. Шушка опустился с ней рядом на голубой пол и, тихо напевая, поглаживал ее длинные лохматые коричневые уши. От печки тянуло жаром, взблескивали на стеклах затейливые снежные узоры. Берта закрыла глаза и сладко задремала, изредка помахивая хвостом.

Неужели он когда-нибудь сможет написать книгу? Эта мысль то была простой и легкой, то пугала своей дерзостью. А почему когда-нибудь? Ему казалось, что стоит только сесть к столу и обмакнуть перо в чернильницу, как строчки побегут одна за другой. Но где писать? В библиотеку Шушку зимой не пускали — там не топлено. В детской нельзя. Вера Артамоновна и Лизавета Ивановна заинтересуются, станут расспрашивать, а это должно быть тайной, его тайной.

Он поднялся. Берта открыла один глаз и посмотрела на него с укором: чего, мол, тебе не сидится? Тепло, уютно…

Шушка спустился к Карлу Ивановичу, выпросил перо, чернильницу и бумагу. Он расположился в гостиной, за маленьким круглым столом и предусмотрительно заглянул в чернильницу — хватит ли чернил? Ведь он должен написать целую книгу!

Убедившись, что чернил хватит, Шушка обмакнул перо. Но не тут-то было! Все слова казались обыкновенными, будничными, а писать обыкновенными словами не хотелось, — рассказывать он собирался о событиях необыкновенных.

Ранние зимние сумерки спустились на землю. Гостиная медленно погружалась в темноту, входил Василий, мешал кочергой в печке, и красные угольки падали на железный лист, чадили и гасли.

Берта терлась головой о его колени. Множество измятых, изорванных листов валялось на полу, перо было изгрызено, а Шушка так ничего и не написал.

«В субботу приедет Таня, расскажу ей, может, она что-нибудь придумает», — решил он, собрал в кучу скомканные листы и сунул их в печку.

Огонь услужливо лизнул рыжим языком бумагу — мгновенье, и она превратилась в пепел.

 

2

Вот наконец и суббота! Послан экипаж в пансион. От нетерпения сердце колотилось так, что в ушах отдавало. Шушка вертел и ломал все, что попадалось под руку, — перья, карандаши, игрушки. Десять раз спускался он по лестнице к парадной двери, слушал, не звонят ли, подбегал к окну. В доме напротив уже засветились окна, чья-то рука задернула плотные шторы.

Наконец-то! Скрип полозьев, звон бубенцов… Но нет, мимо, мимо…

«Может, ее не отпустят сегодня? — с тревогой думал Шушка. — Может, заболела?»

Но опасения оказались напрасными.

Таня приехала из пансиона притихшая, в длинном темном платье с белым воротничком и манжетами, ее непослушные кудрявые волосы были туго уложены в толстую косу. Шушка смотрел на Таню с робостью. Здороваясь, она церемонно приседала, придерживая пальцами край юбочки. Но вот Таня ушла в комнату Луизы Ивановны, долго мылась над голубым фарфоровым тазом и снова появилась в детской, порозовевшая от умывания, в мягоньком сером домашнем платьице, открывающем ее крепкие ножки в туго натянутых чулках. Волосы расплетены и расчесаны, только на затылке перехвачены широкой лентой. Шушке очень нравилось, как они свободно падали по спине и плечам…

Обняв Шушку, она увела его в гостиную, усадила рядом с собой на диван, и они сидели там до ужина, рассказывая друг другу все, что произошло за неделю. Милые тихие часы! За окном густели зимние сумерки, небо становилось ярко-синим и твердым, тени выползали из углов мягкие и бесшумные, они ложились на стены, на пол, на потолок и постепенно захватывали всю комнату.

Таня, рассказывала, какие отметки получила за неделю, как несправедлив был к ней учитель словесности, о подругах по пансиону, и Шушка слушал с ревнивым чувством — ему хотелось быть ее единственным другом.

Таня рассказывала складно и звонко, весело смеялась, в лицах изображая то классную наставницу, то кого-либо из учителей. А Шушка говорил, запинаясь от волнения, ему казалось, что Тане совсем неинтересно слушать его. Сбивчиво и взволнованно рассказал он о том, что передумал и пережил в эти дни. Таня выслушала внимательно.

— Но как же так, — сказала она, — ты же мечтал стать военным. И вдруг — книги писать…

Шушка растерялся, последнее время он забыл о своем намерении вступить на военную службу.

— Ну и что же, — пытался возразить он. — А когда не будет войны, я стану сочинять книги.

Таня, тряхнув волосами, с сомнением покачала головой:

— Я не знаю, как пишут книги. А вот у нас одна девочка в пансионе сочинила пьесу, и мы будем ее разыгрывать на выпускном вечере. Вот и ты, сочини пьесу, и мы ее разыграем. Как это будет прекрасно! — И, предвкушая удовольствие, она захлопала в ладоши. — А у нас сегодня на сладкое давали взбитые сливки с вареньем, — вдруг весело сказала она, словно позабыв о том, о чем рассказал ей Шушка.

Но он не сердился на нее. Ему нравилось глядеть, как блестели в темноте ее карие глаза, как пробегали тени по оживленному лицу. — Он словно бы невзначай коснулся рукой мягких пушистых волос, но тут же отдернул руку — а вдруг обидится?

Нет, и она его не понимает.

 

3

В столовой собрались гости. Приехали Дмитрий Петрович Голохвастов, Мария Алексеевна Хованская. Тетка оглядела племянника строгим и быстрым взглядом.

— Твой-то воспитанник все такой же баловень! — обратилась она к Ивану Алексеевичу, — Помнишь, как боялся, что я его в ридикюль упрячу? Большой стал, теперь не испугается… Подойди, друг мой, — сказала она Шушке и засмеялась басоватым коротким смехом.

Шушка подошел, и она положила на его плечо сильную, костлявую руку. Он стоял молча. В ридикюль тетка его, конечно, не упрячет, а все-таки страшно…

Егоренька молча наблюдал за младшим братом, — в детстве он вот так же побаивался Марию Алексеевну, хотя и был обязан ей тем, что его взяли из деревни в барский отцовский дом.

Среди гостей Шушка увидел князя Феодора Степановича. Дома, выполняя роль хозяина, Феодор Степанович был любезен и велеречив, в гостях же говорил мало и нередко поддерживал разговор лишь одобрительным носовым звуком. А если вопрос собеседника был настойчив, то подтверждал этот звук едва заметным кивком головы.

После ужина все перешли в гостиную и уселись возле круглого стола. Луиза Ивановна разливала чай. Таня и Шушка поместились за небольшим отдельным столом чуть поодаль и стали рассматривать огромную книгу в переплете, тисненном золотом. В этой книге были записаны дворянские родословные и изображены родовые гербы. Рассматривая яркие цветные гербы, дети так увлеклись, что не слушали, о чем говорят взрослые. Но вдруг Шушка насторожился, до него донесся голос отца:

— А что, любезнейший Феодор Степанович, гений в цепях, то есть талант, вами открытый, за это время еще сотворил что-либо? Или так и почил на лаврах? — спросил Иван Алексеевич.

Феодор Степанович поморщился и издал неопределенный носовой звук, явно показывая, что разговор ему неприятен. Но Иван Алексеевич, нащупав больное место собеседника, не мог упустить случая потешить себя.

— А хороша статуя, — продолжал он. — Бесподобно хороша! Жаль, если сей самородок не будет далее развивать талант свой.

Феодор Степанович еле заметно кивнул головой и выпустил из трубки облачко табачного дыма. Теперь уже поморщился Иван Алексеевич — он терпеть не мог, чтобы в его присутствии курили.

— Значит, ничем порадовать нас не можете? — не унимался он. — Что же, вдохновенье иссякло?

— Да как вам сказать, — с неохотой заговорил князь, поглаживая розовый, тщательно выбритый подбородок, и Шушка с неприязнью следил за его длинной выхоленной рукой с толстым обручальным кольцом на безымянном пальце. — После того как творение его вызвало столь шумный успех, несчастный почему-то вообразил, что я отпущу его на волю, и даже предлагал за себя крупный выкуп. Какая неблагодарность! Чем ему у меня плохо? Трудись себе, сколько бог сил дает. Так нет, заупрямился. Муза его, видите ли, не выносит рабских оков… Ха-ха! — коротко и принужденно хохотнул он. — Решил, что гений в цепях — это он и есть! Я, конечно, посмеялся, сказал, чтобы о вольной и не помышлял. Трудись, говорю, во славу моего семейства… И что бы вы думали, господа? Совсем свихнулся, хоть в смирительный дом отправляй. Работу бросил. Я подождал, подождал, да недавно и свез его в лечебницу для умалишенных.

В комнате воцарилось неловкое молчание.

— Все вольности ваши, — басом сказала наконец Мария Алексеевна. — Набрались от французов смутных идей, теперь с мужичьем сладу нету… Хлебнем еще горя…

И снова молчание, тягостное, длительное. Чтобы нарушить его, Феодор Степанович ласково обратился к Шушке:

— А что это вы, молодой человек, с таким увлечением разглядывать изволите?

Шушка, подняв на князя сухие потемневшие глаза, сказал отчетливо и громко:

— Зоологию, — и показал Феодору Степановичу яркую страницу с разноцветными гербами.

Таня не удержалась и фыркнула, но взрослые не смеялись. Иван Алексеевич пробормотал что-то, с сердитым любопытством поглядел на младшего сына, Луиза Ивановна покраснела, побледнела. Только сенатор, казалось, не замечал всеобщего смущения. Похохатывая, рассказал он какой-то новый анекдот, прошелся по комнате и сказал:

— Простите, господа, мне пора в клуб!

Вслед за ним поднялись гости.

Проводив их, Иван Алексеевич строго обратился к Шушке:

— Кто дал тебе право так отзываться о русском дворянстве? Русское дворянство верно служит отечеству. Ты не думай, любезный, чтоб я высоко ставил превыспренный ум и остроумие. Не воображай, что очень утешит меня, если мне вдруг скажут: ваш Шушка сочинил «Черта в тележке».

Я на это знаешь что скажу: «Скажите Вере, чтобы вымыла его в корыте».

Таня и Шушка покатились от смеха.

— А ты, рында, — обратился он к Тане, — зачем поощряешь его к дерзостям? Не дело это, забавляться его неуместными остротами!

Иван Алексеевич прошелся по комнате, подошел к столу, под которым спокойно лежала Берта, крикнул человека и велел ему вывести собаку во двор. Берта послушно и понуро пошла к двери.

— В жизни умение вести себя важнее превыспреннего ума и всякого учения, — снова обратился он к детям.