Воробьевы горы

Либединская Лидия Борисовна

Глава тринадцатая

В ДЕРЕВНЕ

 

 

1

А вот и Васильевское! Знакомый — бор и гора, покрытая орешником, брод через реку, вода брызжет из-под колес, мелкие камешки хрустят, лошади упираются, кричат кучера. На отлогом берегу Москвы-реки село, церковь и старый господский дом. По другую сторону — гора и небольшая деревенька. Там велел Иван Алексеевич — выстроить новый дом. Но он еще не готов, и лето решили провести в старом, полуразрушенном доме. У въезда в тенистую липовую аллею карету встретили священник, попадья, дворовые и крестьяне. Они стояли в почтительном ожидании, обнажив головы, а когда карета остановилась, по очереди подходили к барской ручке.

Шушка обратил внимание, что только один человек в толпе не снял шляпы, не стал тесниться возле кареты, а отошел поодаль и с достоинством и любопытством наблюдал за происходящим.

— Кто это? — спросил Шушка.

— А это дурачок наш, Пронька… — ответил кто-то из толпы.

Шушка хотел подойти к дурачку, рассмотреть поближе, но Пронька, заметив, что барчонок направился к нему, взглянул на всех быстрым затравленным взглядом и дал стрекача.

Пока выносили из экипажей вещи и припасы, в саду под липами накрыли чай. Кипел самовар, пряно пахли испеченные к приезду господ сдобные булочки, стыли в большом глиняном кувшине густые деревенские сливки…

Сквозь кустарники и деревья поблескивала Москва-река, синие поля уходили вдаль, пестрели стада, зубчатая стена леса темнела на горизонте. Запах скошенного сена смешивался с ароматом цветущих лип, медленно садилось солнце — все располагало к восторженному настроению духа.

Луиза Ивановна и Егоренька оживились, смеялись, строили планы прогулок, пикников. Луиза Ивановна даже пропела какой-то наивный немецкий мотивчик. Иван Алексеевич взглянул на нее коротко и колюче.

Шушка сидел притихший. Красота и тишина словно оглушили его. А когда за столом на мгновенье все замолчали, он вдруг продекламировал негромко и чуть нараспев:

Не человечьими руками Жемчужный разноцветный мост Из вод построен над водами. Чудесный вид! огромный рост! Раскинув паруса шумящи, Не раз корабль под ним проплыл; Но на хребет его блестящий Еще никто не восходил! Идешь к нему — он прочь стремится И в то же время недвижим; С своим потоком он родится И вместе исчезает с ним.

Во все время разговора Иван Алексеевич не проронил ни слова, он сидел в кресле, на самом краю стола, и наблюдал за всеми насмешливо и неприязненно.

— Удивительно, как прекрасная природа и деревенские сливки располагают к чувствительности, — вдруг брюзгливо заговорил он, не дав Шушке дочитать стихи. — Даже у меня на уме вертятся стихи да романсы. Вот ты, Шушка, все Шиллера читаешь, а у меня из головы нейдет один трогательный романс: «Ах, батюшка, бел козел!» Не поет ли из вас кто «Белого козла»?

— Никто не поет и не знает, — с досадой ответил Шушка. Он не рад был, что забылся и прочел вслух любимые стихи.

— Ну так, может, кто-нибудь знает эту чувствительную песню? — И, холодно улыбаясь, Иван Алексеевич пропел, вернее, проговорил речитативом:

Как на речке, на Казанке, Девка стоя фартук мыла, Мывши, фартук обронила, Белы ноги замочила, На фартучке петушки, Золотые гребешки.

Он выговаривал слова с недоброй усмешкой, словно желая унизить кого-то, обидеть, — видно, не по душе пришлось ему всеобщее восторженное настроение, и он решил сбить его, высмеять… Что ж, это удалось ему. Луиза Ивановна покраснела и умолкла, Егоренька сидел с неподвижным испуганным лицом. Шушка быстро допил чай и, поблагодарив, попросил разрешения встать из-за стола.

— А тебе все некогда, — проворчал Иван Алексеевич, но выйти разрешил. Он был доволен, что понизил до нуля общий восторг, и с видом человека, выполнившего свой долг, продолжал спокойно отхлебывать чай.

 

2

Шушка медленно шел по узкой тропинке, сбегавшей с обрыва к реке.

«Зачем он так? — думал он об отце. — Ведь я знаю, он не злой, зачем же мучает нас?»

Возле реки было тепло и влажно. Шушка остановился на небольшой песчаной площадке, кое-где поросшей короткой травкой, желтыми смешными цветами. Вода стояла неподвижная и прозрачная, — казалось, можно пересчитать на дне все камешки. Он уселся на большом плоском камне и, пригнувшись, провел ладонью по воде, — она была теплая и мягкая. От его прикосновения пошла рябь, камешки закачались, задвоились, затроились… Где-то в деревне скрипнул колодец, зазвенели ведра.

Первый раз с отъезда из Москвы Шушке стало грустно, — опять один…

«И никто не смеет ему перечить, — снова вернулся он мыслью к отцу. — Егоренька молчит. И матушка… И я тоже! — Он был недоволен собой. — Неужели он не понимает, как прекрасны эти стихи? Ну и пусть не понимает, ему же хуже…»

Шушка поднялся, сломал гибкий ивовый прут, очистил его зубами от коры — прут стал белый и гладкий, и, помахивая, пошел по-над берегом. Здесь ему никто не мешал. Он читал вслух одно за другим прекрасные шиллеровские строфы — читал по-русски и по-немецки:

На пажити необозримой, Не убавляясь никогда, Скитаются неисчислимо Сереброрунные стада. В рожок серебряный играет Пастух, приставленный к стадам: Он их в златую дверь впускает И счет ведет им по ночам. И недочета им не зная, Пасет он их давно, давно, Стада поит вода живая, И умирать им не дано.

Стихи сливались с природой. Шушка шел по берегу, все дальше и дальше, слушая тихий плеск воды…

Они одной дорогой бродят Под стражей пастырской руки, И юноши их там находят, Где находили старики; У них есть вождь — Овен прекрасный, Их сторожит огромный Пес, Есть Лев меж ними неопасный И Дева — чудо из чудес.

Солнце спускалось за лес. Шушка шептал слова Карла Моора:

— Так умирают герои… Когда я был еще ребенком, любимой моей мечтой было жить, как солнце, и умереть, как оно…

Шушке казалось, что лучше Шиллера писать нельзя.

Дон Карлос и Валленштейн, Вильгельм Телль и Фредерик, Мария Стюарт и Орлеанская дева стали его друзьями. У них искал он утешения, у них учился благородству, подвигу, любви.

Но ближе всех был ему Карл Моор, герой юношеской драмы Шиллера «Разбойники». Благородный Карл отвергнут отцом по проискам брата — негодяя Франца. Чтобы скорее получить наследство, Франц заключил старого отца в башню, он морил его голодом. А бедный отец, ни о чем не подозревая, во всем винил Карла, он проклял его и лишил наследства. Несчастный Карл стал разбойником, атаманом шайки. Но он не обыкновенный разбойник. Он грабит злых и богатых и раздает награбленное бедным и несчастным. Встав на преступный путь, Карл мечтает не о личной мести. Он понимает: его беда — это беда всех угнетенных, и борьбе за их счастье хочет он посвятить свою жизнь. Карла обожают все люди его шайки. И Шушка обожал Карла… Казалось, молодецкий посвист его ватаги и топот конницы раздавались в Васильевских лесах…

Гасли краски. Река становилась сначала желтой, потом красной, потом зеленой и, наконец, темно-синей. В воде, как и в небе, качались звезды…

 

3

А через несколько дней снова ссора с отцом…

Шушка вышел за околицу и смотрел, как деревенские ребятишки играли в городки. С веселым гиканьем бросали они тяжелый биток, он летел, тупо ударяясь о землю, поднимая тусклое облачко пыли, и серые круглые чурбашки лихо разлетались во все стороны. Восторженные возгласы сопровождали каждый меткий удар.

Самый маленький из ребят, которого не принимали в игру, чтобы выразить свой восторг, то и дело становился на голову, смешно открыв рот и выпучив глаза. Шушка не мог удержаться от смеха, глядя, как его белые, выгоревшие волосы волочатся по земле.

Шушка тоже схватил было биток и, нацелившись, уже готов был запустить его, как вдруг за спиной услышал резкий голос Ивана Алексеевича:

— Нельзя! Зашибешься, не ровен час…

Рука опустилась сама собой. Шушка стоял красный, покусывая от злости губы, не зная куда деваться от стыда. Мальчишки, смотрели на него кто испуганно, кто насмешливо.

Даже не обернувшись к отцу, он быстро побежал к речке, с трудом удерживая слезы.

На площадке белого песка, поросшей возле воды высокими тростниками, раздавался смех, доносились веселые всплески. Ребята, визжа от восторга, то вбегали в воду, поднимая снопы разноцветных брызг, то вылезали на берег, хлопая друг друга по голым коричневым спинам.

Шушка с завистью глядел на них. Ему было жарко, рубашка прилипала к телу. Немного поодаль тихо покачивалась на волнах легкая лодка. Высокий широкоплечий парень, забросив удочки, терпеливо глядел на воду — не появится ли заветная рябь? Но, видно, улов был нынче плох и парень сердито крикнул ребятам:

— Уймитесь вы, окаянные! Всю рыбу пораспугали!

Много отдал бы Шушка, чтобы оказаться сейчас в лодке рядом с этим парнем, подержать в руках гибкие удочки.

Кто-то схватил его за руку, и он вздрогнул от неожиданности.

— Папенька домой требуют! — запыхавшись, говорила Вера Артамоновна. — С ног сбилась, ищу вас… — И вдруг крикнула парню, что стоял в лодке: — Левка, рыбу на кухню принеси, господа купить велели!

— Искупаться бы… — жалобно протянул Шушка.

— Господь с вами! — замахала руками Вера Артамоновна. — Папенька не позволяют.

«Не позволяет, не позволяет, и почему он мне ничего не позволяет?» — вдруг с раздражением подумал Шушка и покорно поплелся за нянькой.

Желание покататься на лодке было так сильно, что он решил ослушаться отцовских запретов.

«Завтра попрошу Левку, пусть достанет мне лодку!» — упрямо решил Шушка.

Левка, крепостной деревенский парень лет шестнадцати, с того дня, как господа приехали в деревню, с любопытством наблюдал за маленьким барчонком. «Какой-то он чудной, на них непохожий, — рассуждал Левка. — Все один да один… Ишь, даже сам с собой разговаривает, видно, не с кем больше…» — жалостливо думал он, потихоньку подглядывая, как Шушка бродит по окрестностям и читает вслух стихи. А то ляжет с книгой в высокую траву и, порою откладывая ее, глядит в высокое небо и беззвучно шевелит губами, словно вспоминая что-то. «Может, богу молится? Просит о чем? — думал Левка. — Мелкокостный, хилый, словно цыпленок…»

И когда Шушка обратился к Левке с просьбой достать ему лодку, Левка обрадовался, что может потешить диковинного барчонка.

— Мы это дельце мигом сладим! — весело сказал он.

Теперь на рассвете, пока Иван Алексеевич еще спал, Левка учил Шушку грести. Они разговаривали. Шушка стал расспрашивать Левку о деревенском житье-бытье, но Левка отшучивался, молчал: барчонок ведь, разве можно ему все по правде сказать?

— Живем — не тужим, — твердил Левка. — А тужим — молчим…

Шушка чувствовал его недоверие, сердился, ему становилось грустно и обидно.

«А почему, впрочем, должен он мне верить? — тут же спрашивал себя Шушка. — Что он знает обо мне?..»

И снова с особенной остротой приходила мысль о друге, с которым можно было бы говорить, не таясь, зная, что тебя не высмеют, правильно поймут, разделят твои сомнения. Где ты, друг, неизвестный, далекий?! Шушка твердо верил, что он живет на свете и так же ждет его, Шушку, потому что ему тоже очень плохо одному. Когда же и где суждено им встретиться?..

Поднималось солнце, на дворе возле дома появлялись заспанные люди. Надо было возвращаться. Мальчики прятали лодку в густых камышах, привязав ее веревочкой за колышек, вколоченный в дно реки.

Шушка оказался способным учеником. Недели через две он уже мог прекрасно грести, лодка стала легкой и послушной. Теперь можно было кататься одному. Шушка вставал очень рано. Трава была седой от росы, крупные капли блестели на ветках кустарника, быстро промокали ноги. Он сбрасывал курточку и, закатав рукава рубашки, выводил из тростника лодку. Струистый след бежал по воде. Село, дом, лес, берега отражались в реке. Все тихо и неподвижно; иногда, вскрикнув, проносилась чайка или выбегал на прибрежный песок, чуть слышно чивикая, куличок…

Шушка греб сильно и вольно. Он поднимал весла и слушал, как падают капли. Куковала кукушка, и он спрашивал у нее: сколько лет я проживу? Кукушка куковала долго, он сбивался и переставал считать — впереди была длинная жизнь.

Иногда Иван Алексеевич, чтобы высказать свое благоволение, приглашал Шушку с собой погулять. Почему-то Иван Алексеевич определил для прогулок время самое неподходящее. Из дома выходили часа в два-три пополудни, в палящий зной. Шушка ненавидел эти прогулки, но, боясь обидеть отца, покорно шел с ним. Иван Алексеевич надевал новый длинный сюртук, брал круглую шляпу, трость с золотым набалдашником. Для прогулок он выбирал широкую проезжую дорогу среди зеленеющих полей или отправлялся к открытому берегу Москвы-реки, в каменоломню. Здесь когда-то начали добывать камень для строительства храма Христа-спасителя на Воробьевых горах. Постройка из-за воровства и мошенничества чиновников не состоялась, и огромные глыбы так и остались лежать на берегу, напоминая дикие горные скалы. Здесь было красиво и таинственно. В другое время прогулка доставила бы Шушке удовольствие. Но ходить в полуденный зной, под палящими лучами солнца, среди раскаленных камней было сущим наказанием. Домой возвращались потные, усталые, раздраженные.

И все же, несмотря на причуды Ивана Алексеевича, жить в Васильевском было куда привольнее, чем в Москве.

Однажды утром Левка постучал в Шушкину комнату. Дверь открылась, и Шушка увидел испуганную заячью морду с длинными вздрагивающими ушами.

— Тебе принес… — гордо сказал Левка, входя в комнату и опуская на пол большого серого зайца. Заяц тяжело проскакал по дощатому полу, вскидывая пушистый задок, потом вдруг поднялся на задние лапы и быстро-быстро забарабанил передними…

Шушка не знал, как отблагодарить Левку за такой подарок. Он поселил зайца в маленьком чулане подле своей комнаты и сам кормил его хлебом, капустой и молоком. А вскоре в чулане появилась еще и белка. Ее посадили в клетку, она прыгала по жердочке, грызла орехи, смешно забирая их обеими лапками.

Иван Алексеевич подарил Шушке фальконет — старинную мелкокалиберную пушку. Он разрешал сыну каждый вечер один раз выстрелить с плотины, пролегающей через Москву-реку. Ради этого события собиралась вся дворня, приходила Луиза Ивановна, Вера Артамоновна и даже появлялся сам Иван Алексеевич. Взрослые тешились не меньше Шушки.

Но больше всего любил Шушка длинные сельские вечера. Пастух хлопает бичом, весело заливается берестовая дудка, блеяние, топанье, — возвращается в деревню стадо. Собака отчаянным лаем подгоняет отставшую от стада овцу, и овца бежит, смешно вскидывая задние ноги, мотая коротким жирным хвостом. Скрипят ворота, из домов появляются дети, встречают своих коров и овец. Окончен трудовой день. Откуда-то доносится протяжная песня — это возвращаются с поля крестьянки. Песня ближе, ближе, ближе и вдруг снова удаляется — верно, тропинка свернула куда-то в сторону.

С овинов, где сушат у огня снопы перед молотьбой, тянет дымком, туман ползет по полям. Шушка прочел в одной из книг, что туман ложится там, где когда-то были реки и озера, — земля словно вспоминает о своем прошлом… Налетит ветерок, и листва закипает легко и шумно.

Ему казалось, что эта даль, эти поля, окружавшие реку, эта гора — продолжение его самого, и он слышал, как бьется сердце горы, и она дышит в лад с ним, с Шушкой. Он чувствовал себя затерянным в этой бесконечности, как листок на огромном дереве, но бесконечность эта не давила, было так хорошо лежать — кругом все родное, он дома…

Напившись вечернего чаю, Шушка уходил наверх, в свою комнату. Возле открытого окна он писал письма неведомому другу. Он рассказывал ему о своем одиночестве, звал на подвиг, на поиски счастья для всех людей. В окно вливался сладкий запах табака и маттиолы, влетали серые ночные мотыльки, слепо метались по комнате и, опалив крылья о пламя свечи, с треском падали на бумагу. Шушка вздрагивал. За окном голубело, розовело, бледнел огонек свечи, — коротки и кротки подмосковные летние ночи.

Но и это лето пришло к концу. Глубокая осень, грязь по колено, утром морозы, голые поля, только цеп стучит на току.

Иван Алексеевич на прощание поучает старосту, как закончить полевые работы, как собирать оброк. Приходит попадья с пирогом и бутылкой сливок. Староста Григорий провожает господ верст за десять на мирской саврасой лошади, — слава богу, отбыли! Григорий долго стоит на пригорке, сняв шапку и оглядываясь. Шушка видит среди полей его бородатую, все уменьшающуюся фигуру.

Дороги развезло, карета вязнет в грязи, клонится набок. Никита Андреевич выходит из кибитки и поддерживает ее, а сам-то тщедушный — и десяти фунтов не поднимет.

Проехали Вяземы, Перхушково, Кунцево. Вот уже Дорогомиловский мост стучит под колесами, горят окна лавчонок, кабаков.

— Калачи горячи! Сайки! Бублики! — отчаянно кричат разносчики.

Садовая… Арбат, — ну, вот и дома!